Я спустился по ступеням к воде. Снял кеды, носки, и босиком пошел по песку, как бабушка говорит, заземлился.
Ночной шторм утих, море дрожало, укладываясь спать. Первый снег лежал на песке, тонкий, жалкий, вперемешку с пористой серой пеной. Из воды гнилыми зубами вставали обломки пирса, и обглоданные коряги лежали вдоль моря, скользкие, мягкие, штормом вытошненные на берег. И мертвая чайка среди них, с высосанной плоской пустой головой, без глаз - я наступил на нее, конечно, и сразу метнулся в воду, отмыться - а волна услужливо облизала и меня. Штаны отяжелели и подленько налипли к ногам.
После вчерашнего мир был пропитан ядом, словно перчатки бедной Жанны д"Альбрэ. Лицо мое прело, как облепленное паутиной, и за шиворотом словно что-то было, и в волосах как будто кто-то ходил. Мокрые ноги, мокрые брюки, озноб, поминутно жаром перетряхивающий чих... Птицы орали надо мной истерически, словно давали дурные советы. Ну да, мне стоило зайти в "Нимфу", к старине Шкуро. За продолжением. Или же вовсе не стоило, а следовало как раз поставить точку в книге ночных приключений, и вернуться домой, и наконец-то лечь спать.
Я надел на мокрые ноги носки, вернулся в кеды и поковылял, хлюпая, всё-таки в "Нимфу".
В душном мухами усиженном холле, под сенью пластмассовой пальмы, мне вдруг почудилось, что кровь идет носом, и я так уверовал в это, в солёное тепло под носом, что метнулся в туалет - и, конечно же, нет. Ничего там, под носом, не было, помстилось.
Зато увидел лишний раз в зеркале вот это вот всё - нос, нелепые уши, прическу, как шапка чабана. И привычным плевком шлёпнула - обида - в зеркале не я, не могу быть я, это лицо не мое, не моей души. А какое - твоё? Не знаешь? Я знаю. Любой из четырех охотников, с лисьими мордочками, на гобелене в Лувре, в зале Ришелье. Или же любой из братьев де Лоррен. Вот любой из четырёх - согласен, меняюсь не глядя.
Конечно, Шкуро в баре не было - с моим-то везением. Вместо него за стойкой торчала чужая девица, с физиономией речного окуня. Организм осознал, что продолжения не будет, и мелко затрясся в абстиненции - я взял кофе покрепче, и мешком сполз за стол. Колотило. Я сидел, уставясь на руки свои, сухие, как ихтиоз, с синими слоистыми ногтями, и с каждым глотком поневоле любовался собственным крысиным лицом, отраженным в кофейной глади в компании всегдашнего внутричашечного блика в виде попы.
За соседним столиком усатый тип, из курортников, рисовал мой профиль на салфетке. Вот это вот всё - нос-рубильник, уши-крылья, прическу - шапку чабана. Унизительно... Нашёлся, Жан-Мишель Баския. Я вытащил ручку, и в отместку нарисовал его тоже, но он-то был почти красивый, почти римский цезарь, одна беда - усы... Я сложил из салфетки самолёт, прицелился и пустил в его сторону - попал. Месть свершилась. Я взял дрожащими ладонями чашку, и залпом допил содержимое, как лекарство.
- Не отвлекаю?
Теперь он стоял надо мной. Курортник. Почти красивый, и он нравился мне - я сразу это понял, ведь я мгновенно ощутил себя - особенно безобразным. Нелепым, смешным.
Я что-то проблеял в смущении, и он спросил:
- Вы тоже художник? Вы извините, что я столь настырно...
- Присаживайтесь, - пригласил я, тяготясь тем, что он вот так стоит надо мной, и глядит, - желаете извиниться за шарж на незнакомого человека?
- Вовсе нет. Шарж? Вовсе нет... Вы очень похожи на Иоанна, того, что Баптист, Да Винчи, того, что на самом-то деле - Салаи...
Я уставился на него, как на помешанного. Он улыбался. У него у самого были совершенно джиокондовские глаза, лукавые зеркальные щели в припухших веках, и джиокондовская же улыбка, уголочек рта тонкой змейкой поднимался из-под усов.
- А вы мальчик или девочка? - спросил он.
- Самому бы разобраться. А вам зачем?
- Надеялся пригласить вас на свидание, но боюсь ошибиться.
У меня в паспорте - Александра Игоревна Мозес. Пол "ж". И я спросил с внезапным живым любопытством: