Длинный латунный маятник мерно покачивался в застекленном корпусе подарочных напольных часов, искусно выполненном под красное дерево. Только что перевалило за полдень. Для человека, рабочий день которого проходит в стенах кабинета, пусть даже и такого просторного как у районного прокурора Бориса Николаевича Жука (не меньше сорока квадратных метров), самое время выйти из-за стола, размять мышцы и закурить, любуясь видами золотой осени за окном. В принципе, Борис Николаевич отнюдь не был лишен чувства прекрасного. Временами на него даже находил лирический стих, волшебным образом воздействуя на жесткую и язвительную прокурорскую натуру. В такие минуты сей достойный чиновник превращался в поэта и при удобном случае любил декламировать подчиненным оды собственного сочинения, чем вызывал в них благоговение, сила которого не уступала глубине их же сожаления о непостоянстве характера шефа, поскольку в любой момент напускное добродушие прокурора могло смениться приступом дикой ярости.
Впрочем, теплый сентябрьский день, озаренный ярко-желтыми и кроваво-красными языками пламени, что зажгла осень в кронах тополей и кленов во дворе, нынче совсем не радовал Бориса Николаевича. Несмотря на то, что легкий ветерок, пробивавшийся сквозь приоткрытое окно, приятно освежал нахмурившуюся прокурорскую физиономию, а тягучий и размеренный тон несколько гнусавого голоса следователя Дзержинского, который докладывал Борису Николаевичу материалы уголовного дела, оказывал на слушателя примерно то же действие, что и камлание шамана, призванное погружать в транс, где-то глубоко внутри у Жука медленно, но неуклонно копилось глухое, пока еще неосознанное раздражение. С каждым новым предложением, которые, судя по лицу Дзержинского, давались ему с большим трудом, Бориса Николаевича все больше разбирало желание наорать на подчиненного, а еще лучше - изо всех сил врезать по его круглому и, несмотря на молодость, уже одутловатому лицу, на котором ярко выделялись большие и выпуклые глаза неопределенного серо-голубого цвета. Их совершенное пустое выражение придавало Константину Дмитриевичу (так звали следователя) определенное сходство с рыбой. Или с жабой. Смотря по вкусу. Разумеется, прокурор района умел удерживать себя в рамках служебной этики и прекрасно знал, что до рукоприкладства он никогда не опустится, однако по мере того как следователь, заикаясь и постоянно перескакивая с одной мысли на другую, пытался оправдать свою нерасторопность, Борис Николаевич все больше сожалел об этом.
Расследованию, результаты которого сейчас докладывал Дзержинский, уже пошел пятый месяц. После того как прокурор города продлил обвиняемому срок содержания под стражей, причем как раз до начала октября, хотя Дзержинский просил полгода, Жуку пришлось выслушать от руководства немало неприятных слов. И в главном с городским начальством спорить было сложно - в конце концов, за весь третий месяц, который Борис Николаевич подарил следователю своей властью, тот провел по делу лишь два следственных действия. Это при том, что Жук, будучи не слишком лестного мнения о профессиональных способностях Дзержинского, сильно его не нагружал. Кроме упомянутого злосчастного дела по факту убийства Валюжинича, в производстве у Константина Дмитриевича находилось лишь еще одно не вызывавшее сомнений сопротивление работникам милиции да вдобавок два материала проверок по фактам гибели граждан в результате несчастных случаев.
Теперь прокурор жалел, что не поручил расследование убийства более способному следователю, но было уже поздно. За оставшиеся до окончания срока следствия восемнадцать дней новый человек сможет разве что вникнуть в ситуацию и передопросить основных фигурантов. А для принятия решения о направлении дела в суд нужно нечто более существенное, чем их противоречивые и слабо связанные друг с другом показания. Другими словами, нужны прямые улики, добыть которые Дзержинский, судя по его докладу, за четыре месяца так и не сподобился.
Собственно, Борис Николаевич и отдал-то ему это дело только потому, что на момент его возбуждения оно казалось Жуку проходным и несложным. А дьявол, как известно, кроется там, где совсем этого не ожидаешь. Труп потерпевшего Валюжинича, хронического алкоголика сорока трех лет от роду, был обнаружен сразу после первомайских праздников в частном секторе автозаводского поселка, в одной из комнат родительского еще дома, с тремя колото-резаными ранениями в области груди. Каждое из них могло стать смертельным, поскольку все удары, как написал в своем заключении судмедэксперт, привели к повреждению жизненно важных внутренних органов, в том числе сердца. Тут же, рядом, на столе, по случаю праздников уставленном пустыми и полупустыми бутылками дешевого вина, валялось и орудие убийства - обычный кухонный нож с широким лезвием, по самую рукоять измазанным кровью. Милицию вызвал собутыльник Валюжинича - некто Фальковский, который, с его же слов, весь предыдущий день пропьянствовал в компании потерпевшего и еще двух его приятелей - Сахацкого и Крылова - в упомянутом доме, после чего ушел к себе, а наутро, явившись на продолжение банкета, обнаружил мертвое тело хозяина и следы потасовки - разбросанные по полу стулья, разбитые стаканы, наполовину сорванный со стены ковер и свалившийся с тумбочки телевизор, который, впрочем, и до этого не работал.
Первая заповедь любого оперативника гласит, что каждое преступление, а уж тем более особо тяжкое, должно быть раскрыто. Желательно быстро, пока не утрачены его следы, а события в памяти очевидцев не искажены временем и выработанной защитной позицией. Поскольку Сахацкого и Крылова еще предстояло найти, а Фальковский пришел в милицию сам, да и руки его, так же, как и подошвы ботинок, весьма кстати оказались покрытыми кровью, доблестные силы правопорядка в лице оперуполномоченного уголовного розыска Щербацевича немедленно задержали его на трое суток и передали в руки следователю Дзержинскому, который, выслушав Фальковского, записал его показания, назначил несколько необходимых экспертиз, направил запросы с целью получения документов, характеризующих подозреваемого, и, собственно, этим и ограничился, не без оснований полагая, что решающую роль в деле должны сыграть показания Сахацкого и Крылова, установить местонахождение которых он с легким сердцем поручил уголовному розыску.
Однако в глазах оперуполномоченного Щербацевича убийство Валюжинича уже считалось раскрытым, коль скоро по нему появился подозреваемый, ставший затем и обвиняемым, ибо Дзержинский через три дня пребывания Фальковского в изоляторе временного содержания арестовал его и предъявил соответствующее обвинение. Поэтому опер счел возможным уделить больше внимания более срочным делам. Поскольку следователь не слишком надоедал ему с напоминаниями об исполнении поручения, то и случилось так, что Сахацкий с Крыловым оказались в распоряжении Дзержинского только через два месяца, когда они совершенно случайно были доставлены в райотдел патрульными за распитие спиртных напитков в общественном месте.
Даже для обычного человека, ведущего тихую и спокойную жизнь, два месяца - это срок, в течение которого события в его памяти, пусть и самые неординарные, если не забываются совсем, то подвергаются существенному изменению. В человеческом сознании отражение реальных фактов весьма часто причудливо смешивается с домыслами и фантазиями, причем разделить их становится тем сложнее, чем больше времени проходит непосредственно с момента события. Что уж говорить о личностях вроде Сахацкого и Крылова, которые неожиданно для себя вдруг стали основными свидетелями, а если принять на веру слова их собутыльника Фальковского, то не исключено, что один из них или даже оба имели к убийству Валюжинича гораздо более тесную причастность, нежели они хотели бы изобразить! Впрочем, в любом случае их отравленные алкоголем мозги сподобились лишь на то, чтобы сочинить следующую нехитрую версию: "я не убивал, кто убил - не знаю, про Валюжинича вообще ничего не помню", которая и была воспроизведена ими на допросах.
Сначала оперуполномоченный Щербацевич, первым выслушавший эти весьма содержательные показания, еще пытался выжать из незадачливых свидетелей хоть что-нибудь, оказывая на них давление, в том числе и физическое, в виде нескольких оплеух и пощечин, с помощью которых он надеялся освежить их память. Но после нескольких неудачных попыток добиться от Сахацкого и Крылова более или менее связного изложения событий опер резонно решил, что раз дело находится в производстве у следователя, то пусть тот и берет на себя ответственность за результат. Дзержинский, переписав взятые Щербацевичем объяснения в протоколы допроса, ничего нового, естественно, не узнал и, чтобы предпринять хоть что-то, изъял у Сахацкого и Крылова их обувь, которую и направил на биологическую экспертизу, надеясь, что специалисты найдут на ней следы крови. Однако выстрел оказался холостым, о чем Дзержинский узнал как раз вчера, получив на руки заключение.
Для того, чтобы объяснить все это прокурору, Константину Дмитриевичу понадобилось не меньше сорока минут, потому что он никак не мог связать в единую систему весь тот сумбур, что роился у него в голове, да и красноречие тоже не входило в число его достоинств. Доклад у него получился скомканным и непоследовательным, и уже только одно это бесило Жука, которому приходилось по два-три раза переспрашивать следователя на разные лады об одном и том же, дабы уяснить те или иные обстоятельства, имеющие важное значение для дела.
Из обстоятельств же этих следовал один непреложный вывод: доказательная база по Фальковскому собрана весьма слабая и неубедительная. Любой мало-мальски грамотный защитник сможет поставить ее под сомнение, да и от внимания суда вряд ли ускользнут те несуразности и белые пятна, прояснить которые Дзержинскому, судя по всему, не по плечу.
По этой причине Борис Николаевич злился еще больше. Накручивая себя, он мысленно раз за разом повторял, что в те времена, когда он сам работал следователем, то такой расхлябанности никогда не допускал. Правда, это было очень давно, да и заслуги нынешнего прокурора Жука в качестве следователя в гораздо большей степени являлись плодом его воображения, нежели реальным фактом, но все же почти тридцать лет профессиональной карьеры научили прокурора многому, и уж дать адекватную оценку доказательствам, собранным по уголовному делу, он мог. Тем более, что собирать-то их приходилось не ему.
Кроме того, было еще что-то, какая-то неосознанная, инстинктивная неприязнь, почти гадливость, которую Борис Николаевич испытывал по отношению к Дзержинскому лично, хотя и вряд ли смог бы рационально объяснить самому себе причину возникновения этого чувства. Тут все складывалось одно к одному: и неприятная, вызывающая отвращение внешность следователя, рано полысевшего и обрюзгшего не по годам, и то абсолютное безразличие ко всему на свете, что не касалось его лично, сквозившее в каждом его слове, и какая-то нагловатая вальяжность, с которой Константин Дмитриевич себя держал, хотя и не допускал ничего, что можно было бы истолковать как неуважение к начальству. Наконец, взгляд прокурора то и дело останавливался на позолоченном корпусе наручных часов Дзержинского, которые стоили, по крайней мере, тысячи полторы долларов, в то время как на его собственной руке блестел циферблат если не самого дешевого, то уж никак не такого пафосного аксессуара. В сочетании с блеском дорогущего светло-серого костюма следователя, по всей видимости, сшитого на заказ, его белоснежной сорочкой, на рукавах которой были видны запонки с камнями, явно не относящимися к числу полудрагоценных, а также тонкой стильной оправой очков, от волнения соскользнувших на кончик носа Дзержинского, вид этих часов, подобных которым Борис Николаевич уж точно никогда бы себе не позволил, если не из скромности, то хотя бы по соображениям осторожности, будил где-то далеко в прокурорском подсознании гаденькое чувство, которое он никогда не согласился бы признать завистью.
Как только Дзержинский замолчал, давая понять, что доклад закончен, Борис Николаевич, еле сдерживаясь от возмущения, но собрав волю в кулак, дабы не сорваться раньше времени, довольно спокойно, но таким тоном, который не сулил следователю ничего хорошего, задал вопрос:
- Теперь я хочу выслушать твои соображения: какое решение я в итоге должен принять? Как мне поступить с этим делом? Доложи свое мнение.
Как и многие другие начальники во всех государствах постсоветского пространства, Борис Николаевич обращался на "вы" только к вышестоящим либо к людям, от которых он хоть в чем-то зависел. Практически всем подчиненным, причем независимо от пола и возраста и лишь за двумя исключениями, он неизменно тыкал. По его мнению, такое обращение способствовало сокращению дистанции между людьми и улучшению взаимопонимания. Впрочем, если он и не ошибался, то процесс взаимопонимания был каким-то односторонним, поскольку ответного тыканья от подчиненных в свой адрес Борис Николаевич никогда бы не потерпел.
- Я думаю, дело надо направлять в суд, - ответствовал Дзержинский. Лицо его от волнения покраснело, а толстая шея, слишком туго стянутая воротником сорочки, обвисла складками, и не будь Константин Дмитриевич слишком явно напуган, он был бы похож в этот момент на старого бульдога.
- Очень хорошо, - процедил сквозь зубы прокурор. - В таком случае потрудись разъяснить мне, чем мы будем доказывать вину Фальковского в убийстве.
- Ну как же... это... я же говорил, - волнуясь и утирая пот начал вновь заикаться Дзержинский. - На смывах с его рук обнаружена кровь потерпевшего, есть заключение генотипоскопии... Нож... Там, правда, его следов нет, но Сахацкий и Крылов говорят, что этим ножом они нарезали закуску... Опять же, кровь Валюжинича есть на подошвах ботинок Фальковского, ну и... это... Кроме них двоих с потерпевшим в доме на момент убийства больше никого не было.
- Это я уже слышал - голос Жука, по-прежнему ровный и спокойный, звенел, словно натянутая струна. - А теперь ты послушай меня. Я сейчас по порядку все твои так называемые доказательства разнесу в щепки, и если ты сможешь мне хоть в чем-то возразить, то я не только дело в суд подпишу, но и тебе ходатайство на премию.
Дзержинский удивленно воззрился на прокурора своими рыбьими глазами. Чувства юмора он был лишен начисто, шутить не умел и чужих шуток не понимал. Хотя то, что говорил Борис Николаевич, если и являлось шуткой, то весьма и весьма черного свойства.
- Так вот, - продолжал Жук, - все, что ты мне сейчас доложил - ерунда полная (на самом деле Борис Николаевич употребил более крепкое словцо). Смывы с рук? Фальковский показал, что трогал труп, переворачивал его, думая сначала, что Валюжинич жив. Любой адвокат представит это так, что он измазал в руки в крови, когда возился с потерпевшим. Нож? Где связь между ножом и Фальковским? Где его отпечатки пальцев? Где биологический материал на рукоятке или на лезвии? Ты ведь даже такого вопроса биологу не поставил. Сахацкий и Крылов утверждают, что они резали этим ножом колбасу? И что? Кто с этим спорит? Кстати, кто именно из них это делал? Ты даже этого не узнал!
- Борис Николаевич, на ноже вообще нет ничьих отпечатков, я проверял... - скорее ноющим, нежели возмущенным тоном попытался возразить Дзержинский.
- Да ты что! Отпечатков нет! Я тебя еще раз спрашиваю: почему нож на генотипоскопию не отправил?
- Да я отправлял...
- Он отправлял! Он, видите ли, отправлял! Сказал бы я тебе, куда тебя надо отправить! Ты какие вопросы эксперту поставил? Чья кровь на ноже? И все? А тебе надо было взять слюну у Фальковского, Сахацкого и Крылова и отвезти специалистам, чтобы они выявили их генотип и поискали на ноже. А теперь что прикажешь делать? Дальше. Кровь на подошвах Фальковского. Согласно протоколу осмотра места происшествия, там была и лужа крови, и следы обуви, образованные веществом красного цвета, то есть, кровью, как мы с тобой знаем. Чьи это следы?
- Фальковского...
- Правильно, Фальковского. И когда он их оставил? Когда убивал Валюжинича или когда, обнаружив утром его труп, топтался вокруг дивана? Сколько ранений на теле?
- Три...
- Все проникающие?
- Да.
- Так вот что я тебе скажу: если убийца один за другим нанес потерпевшему три удара кухонным ножом, и все они проникли в тело настолько глубоко, что повредили внутренние органы, а заодно и массу артерий, то не только подошвы ботинок, но и вся одежда убийцы будет забрызгана кровью! Ты одежду у него изымал?
- Изымал.
- Какую?
- Ну, куртку там, джинсы...
- Есть на них кровь?
- Нет...
- Так что ты мне тогда тут втираешь?
Голос прокурора был исполнен праведного гнева, и он уже не сдерживал себя. Дзержинский поник и осунулся. Будучи достаточно опытным для того, чтобы понимать справедливость прокурорских упреков, он опасался возражать и идти на конфликт, в котором неминуемо потерпел бы поражение. С другой стороны, надо что-то предпринимать, потому что на продлении сроков прокурор города сказал, чтобы к нему этим делом больше не приходили, а это означает неизбежное взыскание при составлении нового ходатайства о продлении. Времени расследовать все заново нет, да и вряд ли что-то новое теперь откроется. На секунду Дзержинский пожалел, что на его месте сейчас не старший следователь Колосов. У того язык как бритва и подвешен так хорошо, что он запросто уболтал бы прокурора и в ситуации похуже этой. О том, на что был способен Колосов в подобных случаях, Дзержинский знал не понаслышке, так как не раз лично являлся тому свидетелем. Он пытался даже подражать коллеге, но всегда неудачно. Чего-то не хватало. Сам Колосов наверняка сказал бы, что Дзержинский попросту трусоват, но Константину Дмитриевичу было стыдно признаваться в этом даже самому себе.
Тем временем Жук продолжал свою тираду уже на повышенных тонах, и его голос, кстати, довольно звучный баритон, вибрировал от возмущения.
- И это еще не все! Далеко не все! Теперь самое интересное. Свидетели. Кто допрашивал Сахацкого и Крылова?
- Я, - тихо ответил Дзержинский таким тоном, словно его только что приговорили к высшей мере наказания.
- Да неужели! То-то я смотрю, что протоколы твоих допросов слово в слово повторяют объяснения, которые брал Щербацевич. Даже ошибки одни и те же! Что это? Компьютерная болезнь? Так я тебя вылечу, Константин, я такое лекарство знаю... Не обрадуешься. Когда они ушли от Валюжинича?
- Да не помнят они, Борис Николаевич...
- Не помнят... А как его убивали, тоже не помнят?
- Так они говорят, что не убивали.
- Да? А я вот говорю, что Валюжинича убил следователь Дзержинский! А что? Почему нет? Ведь это тоже слова. Но мне, прокурору района, ты не веришь, тогда как забулдыгам вроде Сахацкого и Крылова веришь на слово. Где логика, Константин?
Этот последний вопрос явно был риторическим. Дзержинский угрюмо молчал. Впрочем, прокурор и не ждал от него ответа.
- Теперь скажи мне, - продолжал он, - что ты... нет, не ты! Что обвинитель будет объяснять суду, когда Фальковский на процессе заявит, что убивал не он, а, допустим, Сахацкий? Сам он додумается или адвокаты с сокамерниками подскажут - неважно! Но это же надо будет опровергать! А как? Молчишь? Ну, тогда я за тебя отвечу. Опровергнуть такое утверждение можно только другим утверждением. А именно: Валюжинича убил не Сахацкий, и не Крылов, и не Вася Пупкин, и не следователь Дзержинский, потому что его убил Фальковский! Дошло до тебя? Понимаешь? Нужны доказательства его вины! Доказательства не просто убедительные, а железные, такие, против которых даже у Плевако не нашлось бы возражений! Не какая-то полукосвенная чушь, которую ты мне здесь докладывал, а самые что ни на есть прямые улики. Есть они у тебя?
Дзержинский отрицательно покачал головой. Сказать ему было нечего. Жук сделал паузу. Пристально глядя на следователя, он с минуту, казалось, ожидал, что тот возразит хоть что-нибудь, и о том, что прокурор района находится буквально на грани срыва, можно было догадаться, только посмотрев на его руки. Черный прокурорский "паркер" бешено вращался в длинных холеных пальцах Бориса Николаевича, не уступая в скорости лопастям вертолетного винта.
Так и не дождавшись ответа, Жук задал новый вопрос, и теперь его голос звучал язвительно, с явной насмешкой над умственными способностями подчиненного:
- Константин Дмитриевич, я так и не понял: какое решение надо принимать? Как ты уже, надеюсь, понял, через суд дело не пройдет, потому что с доказательствами все очень плохо. Другими словами, их у тебя нет. А если вина Фальковского не доказана, что ты как следователь, то есть, лицо, наделенное государством процессуальной властью, должен с ним сделать?
Дзержинский вновь удивленно поднял глаза на прокурора. Он не был тугодумом, но в минуты сильного волнения способность логически рассуждать отказывала ему, и Константин Дмитриевич входил в какой-то странный ступор, словно в том сложном механизме, каким является человеческий мозг, вдруг внезапно обрывался некий проводок, без которого весь мыслительный процесс превращался в набор слов и образов, нимало не связанных друг с другом.
Собрав волю в кулак и понимая, что отвечать надо, он выдавил из себя:
- Тогда уголовное преследование надо прекращать за недоказанностью. Фальковского выпускать, а предварительное следствие - приостанавливать по первому пункту.
Речь шла о пункте первом статьи двести сорок шестой уголовно-процессуального кодекса, предусматривавшем приостановление расследования в связи с отсутствием лица, подлежащего привлечению в качестве обвиняемого.
- И? - Жук не сводил со следователя презрительно-удивленного взгляда своих черных глаз, сеточка морщин вокруг которых в этот момент удивительным образом разгладилась, так что прокурор даже помолодел.
- Ну, это... Тогда я выношу постановление о прекращении... Меру пресечения отменяю, а в конце срока приостанавливаю дело.
- Молодец! - Борис Николаевич резко встал и быстро зашагал по кабинету. От бешенства он не знал, куда деть руки и то засовывал их в карманы, то, сжав кулаки, размахивал ими над головой, то начинал теребить галстук и наконец, остановившись, заткнул большие пальцы за ремень брюк, приняв при этом весьма угрожающую позу.
Теперь морщины вновь резко обозначились на костистом породистом прокурорском лице, украшением которого служили длинные польские усы. Поскольку в минуты гнева, случавшиеся с Борисом Николаевичем довольно часто, эти усы, казалось, сами собой начинали топорщиться и воинственно шевелиться, подчиненные еще в незапамятные времена окрестили своего шефа нелестным прозвищем "Таракан".
Дзержинский тоже был вынужден подняться. Самые разные мысли беспорядочно роились в его голове, но главным образом он думал о том, как бы унять охватившую его предательскую дрожь. Так же, как и прокурор, он не знал, что делать с руками и поэтому просто сцепил их за спиной, сжав пальцы с такой силой, что они побелели. Пот ручьями стекал по его лицу, хотя в кабинете было отнюдь не жарко.
С минуту Борис Николаевич взглядом метал в сторону Дзержинского громы и молнии, а затем разразился довольно экспрессивной тирадой:
- Отлично! Хорошо придумал! Давайте прекратим уголовное преследование! Вот как, оказывается, все просто. Принесли следователю Дзержинскому доказательства на блюдечке с голубой каемочкой - пожалуйста, направим в суд. Не принесли - значит, дело к чертовой матери прекратим, Фальковского выпустим, извинимся перед ним и возместим ущерб. Правильно! Не Дзержинский же ему платить будет за пять месяцев в тюрьме, хотя вот это зря. Надо бы из ваших, олухи, карманов невиновным людям, которых вы в СИЗО гноите, моральный вред компенсировать. Тогда знали бы меру своей ответственности! Или, может быть, я не прав? Тогда возрази. Что молчишь, негодяй? Ты, наверное, думаешь, что арестовывал Фальковского не ты, а прокурор, стало быть, и отвечать не тебе? Так вот, дорогой, ошибаешься! Ты мне за все ответишь, лентяй! Это ж надо так умудриться испоганить простейшее дело! Ни хрена не сделал за пять месяцев, а теперь говоришь: "расследование приостановить". Это проще всего. Но я тебе такого подарка не сделаю. Поэтому слушай внимательно: у тебя восемнадцать дней. Восемнадцать, и ни часом больше. За это время ты должен представить мне бесспорные, слышишь, бесспорные улики! Дело должно быть передано в суд, и по нему должен быть постановлен обвинительный приговор. Запомни: я не хочу выслушивать из-за такой никчемности, как ты, язвительные замечания в свой адрес от разных там надзирающих крючков! И уж тем более получать взыскание за факт незаконного привлечения к ответственности невиновного лица. Для этого я слишком себя уважаю как профессионала и руководителя со стажем в двадцать восемь лет! Двадцать восемь лет и ни одного замечания! Слышишь, бестолочь? Да я преступления раскрывал, когда ты еще пешком под стол ходил! Поэтому делай что хочешь, но через восемнадцать дней я должен подписать постановление о передаче уголовного дела в суд. И если я его не подпишу, то еще через полчаса на моем столе должно лежать твое заявление об увольнении. И я еще подумаю, дать ему ход или ходатайствовать о назначении в отношении тебя служебной проверки! Вот тогда и разберемся, где ты часы покупал, и откуда у тебя БМВ, на котором ты разъезжаешь!
Напоследок Борис Николаевич не удержался от того, чтобы не пройтись по тем качествам Дзержинского, которые раздражали его куда больше, чем служебная некомпетентность.
Поскольку Константин Дмитриевич так и стоял, понурив голову и не выражая ни малейшего желания вступать в пререкания, Жук закончил свою речь выразительнейшим "Пошел вон!", указав следователю на дверь. Просить себя дважды Дзержинский не заставил и, подхватив с прокурорского стола три томика уголовного дела, рысью вылетел из кабинета. Борис Николаевич проводил его тяжелым взглядом, в котором гнев и презрение были смешаны с брезгливостью и еще с чем-то неясным, однако именно это, неосознанное до конца чувство и подало прокурору мысль о назначении в отношении Дзержинского служебной проверки, и он мысленно дал себе слово воспользоваться для этого первым же подходящим поводом.
2.
На экране телевизора Брюс Уиллис налево и направо расстреливал своих врагов и просто случайных людей из всевозможных видов огнестрельного оружия, решая проблемы, на первый взгляд гораздо более сложные, нежели та, что стояла сейчас перед следователем Дзержинским, который с угрюмым видом сидел на своем домашнем мягком диване. Беспорядочное мельтешение голливудских звезд занимало его мало, ибо он прекрасно понимал, что радикально разрубить гордиев узел, завязанный прокурором района, невозможно, а было бы возможно - он все равно не нашел бы в себе на это сил. Несмотря на то, что лицо Константина Дмитриевича, вообще малоподвижное от природы, и сейчас хранило неопределенное, сонно-рыбье выражение, в душе у него бушевал самый настоящий пожар. Лишь искусственные языки пламени электрокамина, установленного в богато отделанном портале из настоящего красного дерева (а не жалкой подделки, как у шефа в кабинете), мирное шкворчание подсолнечного масла на сковородке, на которой его жена жарила отбивные на кухне, а также терпкий аромат горячего кофе, поглощаемого Дзержинским жадными глотками в этот вечерний час, еще оказывали хоть какое-то успокаивающее воздействие на его нервы, окончательно, как ему казалось, пришедшие в негодность за те четыре дня, что прошли с момента достопамятного доклада Борису Николаевичу материалов уголовного дела по факту убийства Валюжинича.
Первое время Дзержинский еще думал, что прокурор просто погорячился. В конце концов, это было свойственно его натуре. Но на следующий день после упомянутого разговора Жук вызвал его к себе по другому вопросу и как бы между делом дал понять, что время идет, а он от своих слов никогда не отказывается. Константин Дмитриевич довольно робко попытался попросить у шефа хотя бы совета, но тот резко и недвусмысленно заявил, что и так уже слишком много думал над возможными вариантами решения, и теперь наступил черед Дзержинского выбрать наиболее оптимальный из них.
Над этим следователь и ломал голову все последующее время, забросив другие дела, включая личные. В ответ на невинную просьбу жены отвести дочь в школу он грубо наорал на нее, так что вот уже второй день как она с ним практически не разговаривает. Пришлось отложить и давно согласованный поход в литовское посольство за шенгенской визой, ибо Константин Дмитриевич просто не мог думать ни о чем, кроме как о деле Фальковского, и уж тем более ему было не до шопинга, что еще больше злило его дражайшую половину.
Однако ни одна мало-мальски подходящая идея так и не приходила в его голову. Советоваться с коллегами он даже не пытался, так как старший следователь Колосов его откровенно ненавидел, другой следователь, Василюк, также не скрывал своей неприязни, а что касается Саши Баранкевича, то у него совсем недавно закончилась стажировка, и он при всем желании не смог бы посоветовать ничего дельного в силу собственной неопытности.
Сперва Дзержинский попытался передопросить Сахацкого и Крылова. Но те после отбытия административного ареста вновь растворились в голубых далях, а оперуполномоченный Щербацевич в ответ на просьбу Константина Дмитриевича как можно быстрее выловить их заявил, что по горло занят составлением отчета о результатах оперативной работы за третий квартал и посоветовал направить в РУВД официальное поручение, которое непременно будет исполнено в течение месяца. Неудивительно. Колосов и Щербацевич были друзьями, так что опер полностью разделял мнение старшего следователя по поводу деловых и моральных качеств коллег последнего.
Можно было еще попытаться назначить дополнительную генотипоскопическую экспертизу по ножу, дабы установить наличие на нем следов биологического вещества - крови или пота - убийцы. Однако, во-первых, положительный результат отнюдь не гарантировался, а во-вторых, для этого опять же требовались образцы слюны Сахацкого и Крылова, полностью исключать причастность которых к убийству Валюжинича Дзержинский не мог при всем желании. Наконец, на экспертизу не оставалось времени. Из всех следователей районной прокуратуры лишь Колосов находился с биологами в настолько хороших отношениях, что мог договориться об ускорении экспертного исследования.
Все эти мысли приводили следователя Дзержинского к одному выводу: изменить ситуацию могли исключительно и только признательные показания Фальковского. Моральная сторона этого вопроса следователя занимала мало. Тут, как говорится, было не до жиру. Но как получить такие показания? В плохом кино это представляется весьма легким и простым делом, а в реальности Константин Дмитриевич не владел ни одним из тех способов, с помощью которых обвиняемых заставляют говорить, когда они вовсе того не желают. Бить Фальковского следователь никогда бы не решился, в конце концов, для этого есть специально обученные люди, способностями которых он не обладал. Метод запугивания хорош, когда клиенту можно угрожать чем-то более ужасным, нежели то, что ему грозит и так. А Фальковский привлекается за убийство, то есть, по санкции статьи ему положено от пяти до пятнадцати лет. К тому же у него есть адвокат, пусть и по назначению, от государства, но все равно он вряд ли даст следователю возможность безнаказанно давить на своего подзащитного. Есть еще метод подкупа, но опять-таки: а что ему предложить? Деньги? Мягкий режим содержания в колонии? Свидание с близкими? Но Фальковский не признает себя виновным. Он рассчитывает на оправдание и вряд ли согласится на любые деньги взамен срока минимум в пять-семь лет. А родственников, которые хотели бы с ним встретиться, у него нет.
Поскольку какого-либо приемлемого для себя выхода из сложившейся ситуации Дзержинский не находил, он мрачнел все больше и в конце концов стал просчитывать варианты возможных последствий неудачи. Однако каждый из них был настолько неутешительным, что он вскоре предпочел отвлечься на Брюса Уиллиса, который как раз в этот момент разнес из дробовика голову кого-то из своих оппонентов. Константин Дмитриевич поймал себя на мысли, что более всего он обрадовался бы, окажись на месте сраженного кинобандита (по сюжету он был коррумпированным полицейским) его дорогой шеф, прокурор района Борис Николаевич Жук.
На кухне жена гремела посудой, и вскоре шум воды в раковине дал понять Дзержинскому, что процесс готовки завершен. Супруга вошла в комнату и села рядом с мужем на диван.
Они были одногодками и в университете учились на одном курсе. Поженились вскоре после выпускного, а до этого встречались около трех лет и даже на лекциях сидели за одной партой. Однокашников, с одной стороны, весьма забавляли трогательные отношения Кости и Анжелы, а с другой, глядя на них, кто угодно мог раскрыть рот от удивления, ибо трудно было представить себе пару из двух более непохожих друг на друга людей. Константин Дмитриевич, уже в молодости склонный к полноте, со своей флегматичной внешностью уснувшего карпа, жидкими светлыми волосами и намечавшейся лысиной, производил впечатление недалекого размазни, однако на самом деле обладал лисьей хитростью и чутьем, умел завязывать полезные знакомства, что очень помогало ему в учебе, и при всей своей лени каким-то непостижимым образом всегда оказывался там, где можно было хоть немного заработать. На деньги у него был, что называется, нюх, и очень многие знавшие его люди остались в большом недоумении, когда после окончания университета Дзержинский пошел не по банковской или адвокатской стезе, а устроился в прокуратуру, да еще следователем, то есть, на должность, которая никогда и ни у кого не ассоциировалась с огромными барышами.
Анжела Сергеевна, миниатюрная хрупкая брюнетка с мелкими чертами лица и пышной косой, составлявшей, собственно, всю ее внешнюю привлекательность, была полной противоположностью своего супруга. Училась она не то чтобы плохо, но, как говорится, звезд с неба не хватала и брала больше усердием, которым природа ее наделила с избытком. Скромная и застенчивая, она никогда ни с кем не спорила и за себя постоять не могла, и никто ни разу не слышал, чтобы она высказала хоть одну собственную, самостоятельную мысль.
Впрочем, все же одна страсть всегда одолевала супругу Константина Дмитриевича, хотя с первого взгляда ее ни в чем подобном заподозрить было невозможно. Если самого Дзержинского родственники и знакомые с полным основанием считали настоящим скрягой, то Анжелу Сергеевну прямо-таки разрывало от желания немедленно потратить любые деньги, которые только попадали в ее руки. Гардеробы в квартире ломились от ее туалетов, на кухне пришлось заказывать дополнительный шкаф для посуды, а на любом курорте Константину Дмитриевичу постоянно приходилось ходить за женой буквально по пятам, и по этому поводу между ними не раз происходили бурные скандалы, поскольку Анжела Сергеевна, несмотря на природную застенчивость, превращалась в самую настоящую фурию, как только задевали ее больное место.
Вот и сейчас, когда муж заявил, что вояж в Вильнюс накрылся медным тазом, она расстроилась до невозможности. Тем более, что объяснять ей причины изменения семейных планов Константин Дмитриевич не счел нужным. Выдержав небольшую паузу, во время которой она всем своим видом пыталась продемонстрировать мужу крайнее недовольство, Анжела Сергеевна сказала:
- Послушай, я не могу понять, что происходит? Еще неделю назад ты сам собирался в посольство. Что случилось такого неожиданного? Ты невыездным стал?
- Да ничего как раз не случится, если ты себе еще одного платья не купишь, - грубовато ответил Дзержинский.
- Ну ты даешь! А ребенку на зиму куртку кто покупать будет? Пушкин? Если ты совсем о дочери не думаешь, это понятно: ты - закоренелый эгоист. Но в чем ей ходить, когда морозы ударят?
- Так сходи в магазин и купи! - раздраженно отмахнулся от жены, словно от мухи, Константин Дмитриевич. - Обязательно надо мне мозги полоскать?
Анжела Сергеевна часто-часто заморгала, а потом и заплакала. Дзержинский нахмурился еще больше. Он отлично знал, что это только начало истерики.
- Вот так всегда! - всхлипывая сквозь слезы начала причитать супруга. - Зачем ты с нами живешь тогда, если тебе на нас плевать? Иди на свою работу! Я впахиваю как каторжная, с утра в конторе, после шести и до ночи - дома, ни на что времени нет, да и мужа, оказывается, тоже нет! Ребенка одна поднимаю, пока ты телевизор смотришь да кофе хлещешь, который я же тебе и варю! Черт с тобой! Одна поеду! Ну вот кто ты после этого? Мне еще самой и в посольство идти?
Тонкие бесцветные губы Дзержинского нервно скривились к странном подобии улыбки. Он прекрасно знал: никуда его Анжела сама не пойдет, так как за девять лет совместной жизни привыкла к тому, что все бытовые вопросы решает муж. Супруга, хотя и работала нотариусом, но к самостоятельному существованию, да еще с ребенком, была совершенно не приспособлена.
Анжела Сергеевна закрыла лицо руками. Худая спина, на которой даже сквозь толстый домашний халат выступали острые лопатки, судорожно вздрагивала. Дверь детской открылась, и в зал заглянула Дзержинская-младшая - невысокая, хрупкая, вся в маму, семилетняя девочка с пышной копной вьющихся каштановых волос. Отец нетерпеливо махнул на нее рукой, и она тут же скрылась в своей комнате, закрыв дверь изнутри. В разыгравшейся семейной сцене для нее не было ничего необычного.
Константин Дмитриевич вновь перевел взгляд на жену. Та продолжала плакать. Задумчиво почесав подбородок, Дзержинский тяжело вздохнул. Как правило, в таких ситуациях он уступал жене, лишь бы только она прекратила его донимать, но тут особого выбора у него не было. Придвинувшись к супруге поближе, он обнял ее за плечи. Она не отстранилась. Константин Дмитриевич решил, что это хороший знак. Кроме того, как раз в этот момент его посетила новая мысль.
- Ну, успокойся, ну, пожалуйста... - он провел рукой по ее волосам со всей нежностью, на которую только был способен. - Понимаешь... Ну как тебе сказать... У меня сейчас на работе запарка такая... проблема, в общем... Короче, надо немного подождать. Еще пару недель. Потом все будет хорошо. А сейчас мне надо с делом одним разобраться. Я больше просто ни о чем другом думать не могу.
Жена с удивлением подняла на него свои красные от слез глаза. Дзержинский пристально посмотрел на нее. Очевидно, что Анжеле непонятно, какие проблемы могут быть у него на работе. И то правда, до сих пор он почти всегда приходил домой строго в семь, в отличие от коллег, часто зависавших в конторе до поздней ночи, денег приносил достаточно для того, чтобы удовлетворять все немалые потребности семьи, хотя Анжела, конечно, не знала о неофициальных, так сказать, прибавках к его зарплате. Об этом вообще мало кто знал, и вот именно поэтому сейчас Дзержинского мучительно терзали сомнения: стоит ли вообще говорить супруге о том, что он собирался ей сказать? Наконец он решился и спросил:
- Слушай, а может поговорить с твоим отцом? Как думаешь, он поможет мне сменить место?
- Зачем? Что случилось? - ответила Анжела вопросом на вопрос.
- Да так, знаешь... Я подумал, что мне будет лучше уйти с этой работы. А просто так, в никуда, сама пойми, не с руки... Сергей Михайлович сможет, если захочет. Поговори с ним.
Тесть Дзержинского был довольно состоятельным бизнесменом. Но до этого он занимал весьма серьезную должность в органах власти и сохранил там крепкие связи, так что даже смог избраться в парламент. Он поддерживал отношения с массой самых разных людей, и найти для зятя теплое и спокойное местечко сумел бы без труда. Проблема же заключалась в том, что Сергей Михайлович недолюбливал Дзержинского, считая его ненадежным человеком, так как Константин Дмитриевич в свое время не захотел выполнить одну его маленькую просьбу... Правда, то, что просил тесть, могло обернуться большими неприятностями, поскольку речь шла о понуждении свидетелей к изменению показаний по делу о взятке... Нет, в других обстоятельствах Константин Дмитриевич, разумеется, с удовольствием помог бы отцу своей жены, но по тому делу оперативную поддержку осуществлял центральный аппарат КГБ, а комитетчиков он боялся. Кто их там знает, кого они прослушивают и кому какие рапорта пишут...
Так что теперь Дзержинский вряд ли мог рассчитывать на помощь со стороны Сергея Михайловича. Но если бы того попросила любимая дочь... Однако для этого ее надо убедить, потому что Анжела, будучи совершенно не в курсе особенностей взаимоотношений между двумя наиболее близкими ей мужчинами, явно не понимала, зачем здесь требуется ее посредничество.
- А что, ты сам не можешь с ним поговорить? - удивленно спросила она мужа. - У тебя же есть его телефон.
- Понимаешь... - замялся Дзержинский, мы с ним это... как бы... не то чтобы поссорились, но размолвка у нас случилась. Ерунда, конечно, но, может быть, он все еще злится на меня.
- Да ладно! - Анжела Сергеевна махнула рукой. - Он не злопамятный. Позвони ему, договорись, в чем проблема-то?
- Так что, не поговоришь? - сжал зубы Дзержинский.
- Слушай, мне некогда! На работе завал, Машке надо со школой помогать, да и вообще дел по горло! Поговори сам. А что у тебя случилось-то?
Константин Дмитриевич отвернулся. Рассказывать жене о своих неприятностях, равно как и о причинах неприязни, возникшей между ним и Сергеем Михайловичем, он не собирался. Еще чего! Он никогда никого не посвящал в свои дела, так меньше проблем. А у супруги, во-первых, язык без костей, а, во-вторых, она просто не поймет всей серьезности положения. Или того хуже - поймет и начнет выносить мозг. Ах как, мол, я разочарована, я думала, что муж хорошо зарабатывает, а он, оказывается взятки берет, да еще и дела своего не знает! Да ну ее к черту! До сих пор ему удавалось успешно скрывать свои неофициальные сделки с обвиняемыми, подозреваемыми, их адвокатами, проблемными свидетелями, а иногда и с потерпевшими, готовыми щедро заплатить за защиту своих законных, а чаще - незаконных интересов. Но вот если шеф действительно инициирует служебную проверку, кто знает, что может выплыть наружу!
Дзержинский щелкнул кнопкой пульта, выключая телевизор, и пошел чистить на ночь зубы. Как он ни напрягал свои мозговые извилины, ничего лучшего, чем повторный допрос Фальковского в голову так и не пришло. Правда, Константин Дмитриевич еще не знал, как и о чем он будет разговаривать с обвиняемым, но зато он понимал одно: другого шанса судьба ему не предоставит.
3.
Вот уже почти двести лет как здание следственного изолятора, мрачное и суровое, получившее печальную известность под именем Пищаловского замка, а в народе окрещенное попросту "Володаркой", возвышается на огромном холме, господствующем над центром белорусской столицы. Изрядно обветшавшее за два века непрерывного использования в качестве тюрьмы, оно, тем не менее, все еще способно произвести незабываемое впечатление на любого, кто смотрит на его мощные стены снизу вверх, в особенности же на тех людей, чьи мысли и наклонности настолько не совпадают с принятыми в обществе понятиями морали и справедливости, что рано или поздно предоставляют возможность оказаться внутри этих стен. Даже построенное в поздний советский период рядом с изолятором высотное здание информационного центра МВД, закрывающее перспективу замка со стороны оживленного перекрестка Немиги и Городского Вала, не смогло полностью заслонить собой это живое напоминание о слепой и неумолимой силе закона или, если угодно, о злой воле людей, приводящих его в исполнение.
Любой, кто смотрит на Пищаловский замок со склона противоположного холма, то есть, со стороны улицы Короля, не сможет остаться равнодушным по отношению к грозному, но все же притягательному обаянию старой тюрьмы, пусть и несколько поблекшей от груза прожитых лет. Три круглых башни с зубцами наверху подчеркивают сходство этого острога с феодальной крепостью. Раньше башен было четыре, но одна из них обрушилась уже в годы независимости, не выдержав испытания временем. Однако ни ее обломки на западном фасе замковой ограды, ни осыпавшаяся местами штукатурка, обнажившая кирпичи, которые помнили еще крики и стоны заключенных в пищаловские казематы повстанцев 1863 года, ни сорняки, что упрямо пробивались сквозь трещины обветшавших стен - ничто не могло лишить знаменитую Володарку ее своеобразного угрюмого величия. Точно так же рубцы боевых ран, поседевшие волосы и вынужденная хромота только добавляют уважения заслуженному ветерану. И, видимо, еще долго мрачный силуэт тюремного замка будет царить над крышами окружающих его старых двухэтажных домов - того немного, что осталось от старого города - в качестве символа вездесущей и всеобъемлющей государственной власти, после крушения империи постепенно приходящей в упадок, как и сама тюрьма.
Впрочем, следователя прокуратуры Дзержинского, который в это туманное сентябрьское утро парковал свой автомобиль на стоянке между Володаркой и зданием информационного центра, одолевали совсем иные мысли. Еще ни разу за все девять лет работы в прокуратуре он так не волновался. До сих пор все его походы в СИЗО к содержащимся там под стражей "клиентам" или "крестникам", как следователи между собой называли обвиняемых, проходили в исключительно формальной обстановке. Несколько стандартных вопросов, несколько стандартных ответов, несколько минут на чтение протокола и подпись. Но не сегодня. Проходя мимо столпившихся у дверей комнаты приема передач женщин, очевидно, матерей, жен, сестер и других родственников арестованных, Константин Дмитриевич на все лады прокручивал в уме формулировки тех вопросов, которые он собирался задать Фальковскому, и одновременно обдумывал его возможные ответы, чем ранее себя никогда не утруждал.
Миновав проходную и предъявив удостоверение миловидной контролерше, Дзержинский, находясь в глубокой задумчивости, даже повернул сначала не налево, а направо по коридору, хотя уже многие сотни раз посещал изолятор и организационную процедуру знал назубок. Опомнившись и вернувшись обратно, он взял в окошке спецчасти листок вызова арестованного, который на профессиональном жаргоне носил почему-то смешливое название "бибик", заполнил его, отметил у инспектора и двинулся дальше по коридору, а затем по лестнице - на второй этаж, где толстые прутья решетчатой двери разделяли два мира - тех, кто до всякого суда и обвинительного приговора уже был вынужден жить по исключительно жестоким, хотя и неписаным законам тюрьмы, и тех, кто еще как-то связывал первых с внешним миром.
"Итак, начинаю с того, что предлагаю ему самому признать свою вину, - лихорадочно думал он, ожидая, пока за решеткой контролер (в отличие от девочки на проходной тут за пуленепробиваемым стеклом сидела толстая тетка средних лет, которая на каждого проходящего мимо нее смотрела как на врага народа) не выдаст жетоны на кабинеты тем следователям и адвокатам, которые пришли раньше него. - Он, скорее всего, отказывается. Тогда начинаю объяснять последствия... Черт! Какие последствия? Ну, допустим, пообещаю ему в случае отказа максимальный срок. Нет, не пойдет, обещали уже. Жизнь в СИЗО попортить? А кто будет портить? Ладно, просто попугать... Дальше? Нет, не согласится... Да уж! Я бы сам не согласился... Хорошо, посмотрим, как пойдет...".
Следственные кабинеты на Володарке находились в новом, построенном сравнительно недавно корпусе, поэтому представляли собой самые обычные квадратные кабинки, площадью примерно три на четыре метра, со стенами, окрашенными в болотно-зеленый цвет, и нехитрой мебелью, состоявшей из стола и трех стульев. И стол, и стулья были наглухо привинчены к полу, так же как и нехитрую алюминиевую пепельницу насквозь пронзал шуруп, крепивший ее к столешнице. Окно, расположенное прямо напротив двери в кабинет, защищала решетка из толстых стальных прутьев, да еще стекло сплошным слоем покрывала краска под цвет стен, так что даже в самый солнечный день в кабинете царил полумрак. Поскольку люди, от которых зависело оформление интерьера в казенных учреждениях, не отличались богатством фантазии, да и средств в их распоряжении всегда было немного, следственные кабинеты на Володарке практически ничем не отличались от своих собратьев во всех остальных тюрьмах и изоляторах на просторах почившего в бозе Советского Союза. Единственным исключением, которое пришло на ум Дзержинскому, были рабочие помещения гродненской тюрьмы, оборудованные в бывших залах иезуитского коллегиума семнадцатого века. Однако их толстые кирпичные стены, хранившие вечную сырость, низкие сводчатые потолки, и затерянные где-под ними окошки, больше похожие на круглые отверстия скворечников, давили на психику гораздо сильнее, нежели современные тюремные стандарты.
Впрочем, времени на то, чтобы любоваться более чем скудной обстановкой следственного кабинета, у Константина Дмитриевича не было. Уже через пятнадцать минут после того как он расположился за столом, дверь открылась, и в помещение медленно, понурив голову и сложив руки за спиной, вошел обвиняемый Фальковский, лысоватый мужичок среднего роста, на желтом лице которого явственно виднелись следы давней и взаимной любви к дешевым горячительным напиткам, вследствие чего он в свои сорок три года выглядел по крайней мере на пятьдесят пять. На тощей фигуре обвиняемого мешком висел видавший виды коричневый свитер, явно с чужого плеча, который органично дополняли когда-то синие спортивные брюки, сильно вытянутые на коленях, и грязные белые кроссовки без шнурков. Ввиду их отсутствия Фальковскому приходилось волочить ноги при ходьбе, что лишь придавало уныния его и без того жалкой внешности.
Усевшись за стол напротив следователя, Фальковский протянул было руку к карману брюк, но тут же ее отдернул, вспомнив, видимо, что сигарет у него не осталось. Заметив этот жест, Дзержинский вытащил пачку "Marlboro" (других он не курил) и положил ее на стол, взглядом дав понять обвиняемому, что тот может угощаться. Фальковский не заставил себя долго ждать. Он вынул из пачки сразу несколько сигарет и положил их в карман, оставив в руках лишь одну, которую Константин Дмитриевич любезно позволил ему прикурить своей зажигалкой.
Затянувшись и выпустив через ноздри клубы сизого табачного дыма, Фальковский настороженно воззрился на следователя, даже не поблагодарив его за угощение.
- Ну, здравствуй, Станислав, - обратился к нему Дзержинский подчеркнуто развязным и покровительственным тоном, дабы собеседник сразу уяснил всю безысходность своего незавидного положения и всю безграничность власти следователя над собой.
Так как Фальковский на приветствие не ответил, Константин Дмитриевич продолжил свой заранее обдуманный монолог:
- Дела-то твои, я вижу, не очень... Передачи, видно, никто не приносит, да? Ну а что ты хотел? Это же не санаторий. Хотя, тебе, наверное, на пользу, может, пить бросишь. Ладно, я к тебе вот зачем. Следствие заканчивается, пора тебе окончательное обвинение предъявлять да на суд выходить. Но есть одна проблема. Показания твои с остальными материалами дела ну никак не пляшут. Позицию ты избрал, прямо тебе скажу, дурацкую. Оно, конечно, можно и так все оставить и на суд решение взвалить, то тогда тебе же хуже будет. У тебя и без того статья особо тяжкая, а останешься на своих показаниях - получишь по плешку, поверь мне. Слишком очевидно все, а раскаяния в твоем поведении нет никакого.
Дзержинский рассчитывал задавить Фальковского напором, лишить его равновесия и заставить нервничать с самых первых секунд разговора. Однако тот молча сидел, уставившись в стол и абсолютно никак не реагируя на доводы Константина Дмитриевича, который изо всех сил старался казаться как можно более убедительным.
- Я тебе о чем толкую-то, - продолжал следователь. - Определяться надо, Станислав. Версия твоя теперешняя не прокатит. Ну что это такое, в самом деле: ушел, типа, домой, потом вернулся и нашел труп с тремя ножевыми. Кто тебе поверит? Тем более, и обувь у тебя в крови, и руки...
Тут по телу Фальковского пробежала дрожь, и он, в очередной раз затянувшись, стал зачем-то рассматривать свои руки. Дзержинский принял это за хороший знак и решил не снижать темпа:
- Вот-вот, Станислав, руки! Кровь у тебя на руках, понимаешь? И на ноже, которым ты потерпевшего резал. Суду этого хватит выше крыши! Так что не одумаешься - поедешь лес валить минимум лет на двадцать, точно тебе говорю!
Фальковский затушил в пепельнице недокуренную сигарету. Потом глубоко вздохнул и наконец выдавил из себя:
- Я не убивал...
Голос у него был сиплый и слабый. Не чувствовалось в нем и уверенности, той, что свойственна людям, убежденным в своей правоте.
Дзержинский сжал зубы. Нельзя сказать, что он не предвидел такой реакции, но выбор перед ним открывался не слишком завидный: или признание Фальковского, или служебная проверка с непредсказуемыми последствиями. Рисковать он не хотел, а потому с удвоенной силой продолжил атаку:
- Это ты своей бабушке можешь рассказать! Повторяю: у меня есть все доказательства твоей виновности! Да я вообще мог сегодня сюда не приходить, оно мне надо? Написал обвинение, предъявил в день ознакомления и пишите письма! Но я же тебе, дураку, хотел сделать как лучше, помочь тебе с показаниями определиться, чтобы суду хоть что-то объяснить. Подумай только своей головой - почему, по-твоему, я здесь без адвоката? Наша беседа сейчас не под запись, я просто предварительно понять хочу: будешь ты правду говорить или нет?
Разумеется, на самом деле Константин Дмитриевич не позвонил адвокату совсем по другой причине. Будь тот хоть трижды бесплатным, вряд ли в его присутствии он смог бы сказать Фальковскому даже четверть того, что собирался. Кроме того, он хорошо знал адвоката, которого консультация назначила в это дело. Если с признанием Фальковского выгорит, то с его защитником вполне можно будет договориться и подписать протокол задним числом. Но обвиняемому, конечно, обо всем этом знать вовсе не обязательно. Впрочем, тот ни словом, ни поведением не выразил и тени недовольства по поводу отсутствия своего процессуального союзника.
Чтобы его воображаемая забота о благе обвиняемого выглядела убедительнее, Дзержинский стал излагать ему возможные варианты поведения:
- Ну, допустим, заявишь ты, что Валюжинич первым тебя ударил да и вообще драку начал, а ты только защищался. Нож просто тебе под руку подвернулся. Он же здоровее тебя вдвое! Стал тебя душить, и тут ты его - раз, два, три! - Константин Дмитриевич даже несколько раз взмахнул рукой, имитируя воображаемые удары. - И все. Свидетели показывают, что ушли из дома раньше тебя (на самом деле Сахацкий и Крылов заявили, что не помнят того, кто из них троих, включая Фальковского, покинул жилище потерпевшего последним), стало быть, очевидцев нет. Кто сможет тебя опровергнуть? Никто. Самая лучшая позиция для тебя, поверь! Так можно и на необходимую оборону повернуть, я с адвокатом потом еще об этом поговорю. Ну, что скажешь?
Фальковский по-прежнему сидел с обреченным видом, время от времени облизывая губы и нервно сжимая пальцы. На следователя он даже не смотрел. Когда Дзержинский сделал паузу, он, промедлив несколько секунд, повторил уже сказанное:
- Я не убивал...
- Та-а-к... - Константин Дмитриевич встал на ноги. Если бы Фальковский сейчас взглянул на него, то смог бы увидеть, что следователь, который так старательно пытался изобразить свое участие, прямо дрожит от бешенства, а лицо его исказила угрожающая гримаса. Впрочем, это была только видимость. На самом деле Дзержинского в гораздо большей степени мучал страх, нежели злость. Он вообще по натуре не относился к числу злых людей, хотя и добрым его, конечно, назвать было нельзя. Законченный эгоист, он относился с пренебрежительным равнодушием ко всему, что не касалось его лично.
Пройдя по кабинету из угла в угол, Дзержинский остановился позади Фальковского и склонился над ним так, что его лицо оказалось всего в нескольких сантиметрах от уха обвиняемого.
- Вот что я тебе скажу, дорогой, - прошипел Константин Дмитриевич со всей ненавистью, на которую только был способен. - Не хотел говорить, но ты сам... Твоя тупость может стоить тебе очень дорого. Имей в виду: продолжишь нести бред, я тебе вменю вторую часть сто тридцать девятой. Вплоть до расстрела. Напишу, что ты действовал из хулиганских побуждений. И эти твои дружки... как их там... короче, булдосы, которые с тобой у потерпевшего бухали, они подтвердят. Иначе их тоже далеко и надолго. Только они, в отличие от тебя, идиота, это понимают. Их своя судьба больше волнует, доходит? Тебя они сдадут как стеклотару. Плюс кровь на твоих руках и нож. Тут ты и пожизненным можешь не отделаться!
Понятно, что Дзержинский преувеличивал. Фальковский, несмотря на беспорядочный образ жизни, еще ни разу, как ни странно, не был судим, да и угроза представить его действия как убийство с отягчающими обстоятельствами являлась сплошным блефом.
Выпрямившись, следователь скрестил руки на груди и уже более спокойным тоном добавил:
- Вот и суди сам, что тебе лучше: отхватить максимум три года за убийство при превышении пределов необходимой обороны, ну, или, если не повезет, и судья придурком окажется - пятерку по части первой, ибо идти на кичу минимум на двадцать лет, а то и лоб зеленкой намазать...
- Я не убивал... - произнося эти слова в третий раз, Фальковский не сменил позы и не повернул головы.
- Хорошо. - сжал зубы Дзержинский. - Не хочешь, значит, по-доброму. Ладно. Только это все равно тебе не поможет. Запомни, козел: ты здесь в моей полной власти. Я с тобой могу сделать все, что только можно представить, и даже то, о чем ты и не догадываешься. Одно мое слово, и... - Константин Дмитриевич задумался, безуспешно пытаясь подобрать нужные слова, - короче, не обрадуешься. Я тебе здесь такое устрою, что до суда каждый день кровью будешь харкать. Есть тут камеры такие... специальные. Слышал, наверное? Так вот: те, кого туда сажают, потом завидуют зэкам, до суда не дожившим. Кстати, а как ты, Стась, насчет мальчиков? Не нравятся? Э-э-э, да ты же у нас еще в тюрьме не был. Целочка ты у нас пока. Ну, так это ненадолго. Ты не думай, что рожей не вышел. Здешним любителям это, знаешь, без разницы. Оприходуют по первому разряду. А на киче с такой репутацией тяжело, слышал, наверное. Уяснил, надеюсь, грядущие радости жизни? И это еще не все. Я тебе...
Внезапно Фальковский медленно повернулся на стуле и поднял голову. В его глубоко посаженных, словно провалившихся глазах неопределенного цвета, отчасти скрытых кустистыми белесыми бровями, зияла пустота. Черты лица, обрюзгшие и безвольные, застыли в каком-то странном равнодушно-мертвом выражении. Взявшись за подол свитера, надетого на голое тело, Фальковский задрал его вверх. Дзержинский от неожиданности охнул. Всю грудь и весь живот обвиняемого покрывала сплошная сеть шрамов, кровоподтеков, ссадин и даже небольших ожогов. Судя по всему, сокамерники взяли себе в привычку гасить об него сигареты.
- Я на КПЗ случайно с обиженным из одной кружки пил, - как-то отрешенно, безо всяких эмоций заговорил Фальковский, и от мерной, почти загробной монотонности его голоса Дзержинскому сделалось страшно. - Я ж ваших порядков не знаю. Ну и когда сюда привезли, в хате никому об этом не сказал. Да и что говорить - тот мужик о том, что он обиженный, мне не отчитывался. Но пацаны сами узнали. А хата нехорошая оказалась. Смотрящий - баклан с двумя ходками, хотя и молодой. Так он на меня всех своих корешей натравил. И били, и в парашу окунали, и... да все было. Сам видишь. Я и оперу уже говорил, и в санчасти, только без толку. Перевели в другую хату, но и там такая же ерунда. Какие-то чурки нерусские заехали, то ли за вымогалово, то ли за наркоту. Им покуражиться только дай. Один сигареты у меня последние спер, хоть и обиженный я уже был, а как обратно попросил - так он их у меня на животе стал тушить. Остальные ржут как кони, а он закуривает по одной и тушит. Штук десять на мне загасил. Поэтому ты мне страхи не рассказывай. Все уже знаю. Видно, судьба.
Опустив свитер, Фальковский вновь сжал пальцы рук, сплетя их друг с другом, и, не сводя с Дзержинского глаз, добавил:
- Только я не убивал. Все было, как я тогда оперу на первом допросе сказал. Сначала от Валюши... ну, от потерпевшего, от Валюжинича, эти двое ушли. Я и не помню сейчас, как звать-то их. Одного вроде Петей, а второго... Нет, хоть убей, не помню. Потом я ушел. Утром вернулся, думал, может, на опохмел осталось. Вот и опохмелился.
И хотя Фальковский по-прежнему сипел отреченно-равнодушным, безразличным абсолютно ко всему тоном, Дзержинский заметил, как где-то среди морщин, плотной сеткой окружавших глаза на его до времени постаревшем лице, показалась скупая слеза.
- Мне теперь все равно - продолжал Фальковский. - Что на суде говорить - тоже все равно. Я до суда не доживу. Не могу больше. Достало меня все. По-любому срок, тюрьма, а больше этого я не выдержу. Что год, что пять лет, что двадцать. Сил моих больше нет. Слушай, следователь, ты вот говорил, что меня расстрелять могут. Так попросил бы, что ли, чтобы и вправду расстреляли, а то самому как-то... боязно, что ли. Да и грех.
Дзержинский был потрясен. Не то, чтобы он сильно сочувствовал Фальковскому, но теперь ему стала понятна вся бессмысленность его усилий. Действительно: как можно мотивировать человека, у которого потерян вкус к самому дорогому, что у него еще осталось - к жизни? Сам просит его расстрелять и, похоже, вполне искренне. Запугивание в такой ситуации ни к чему не приведет
Дряблое, беспомощное тело, испещренное шрамами, синяками и ожогами, все еще стояло перед глазами Константина Дмитриевича, хотя Фальковский уже давно опустил свитер. Следователю было не по себе. Он вдруг очень живо представил себе все побои и издевательства, которые пришлось перенести его крестнику, и поймал себя на мысли, что он сам сломался бы гораздо раньше. И предложи ему кто-нибудь в такой ситуации избавление, он пошел бы на что угодно...
- Слушай! - как только в его мозгу возникла спасительная мысль, Дзержинский воспрянул духом. - Давай договоримся!
Фальковский, не моргая, смотрел на него, и будь на месте Дзержинского чуть более проницательный человек, от него не смогла бы ускользнуть едва заметная тень презрения, мелькнувшая во взгляде обвиняемого.
- Как договоримся? Отпустишь меня, что ли?
- Нет. Напишешь чистосердечное признание...
- Я не убивал...
- Не перебивай! Слушай внимательно. Напишешь, что Валюжинича убил ты. Обороняясь или нет - как хочешь, без разницы. Лучше, конечно, как я тебе говорил. Потом, когда дело дойдет до суда, можешь отказаться от этих показаний, если захочешь. Но сейчас, до тех пор, пока дело у меня, держись этой версии, что бы ни случилось и кто бы к тебе ни приходил. А я за это договорюсь с начальником изолятора, мы с ним друзья, и тебя переведут в одиночку. Будешь сидеть спокойно до суда, и никто тебя не тронет. Ну, а на суде отказывайся. Ты же ничего не теряешь. Повезет - оправдают. Твои признательные показания в такой ситуации не будут иметь никакой силы, это тебе кто угодно подтвердит. Если оправдают - так и уйдешь из одиночки на волю. А если осудят - что ж, можно и там, на зоне решить вопрос. Я смогу, если надо будет. Как тебе такой вариант?
В это мгновение Константин Дмитриевич на секунду и сам поверил в то, что действительно пойдет договариваться к начальнику СИЗО, несмотря на то, что не был с ним знаком вообще, и, кроме того, знал, что Володарка забита под завязку, и одиночных камер здесь нет в принципе. Однако шальная мысль о том, что он может попытаться сделать для Фальковского хоть что-нибудь из обещанного, придала его словам убедительности. На душе стало легко, и Дзержинский улыбнулся. Его порыв, почти искренний, не остался незамеченным, и Фальковский, хмыкнув, спросил больше для проформы:
- Не кинешь меня, следователь?
- Не боись, - голос Константина Дмитриевича обрел прежнюю вальяжность. - Я обещал. Да и потом, Станислав, у тебя особо выбора нет. Если я тебе не помогу, то никто не поможет.
- Ладно... - выдавил из себя Фальковский после минутного раздумья. - Была - не была. Все равно хуже не будет. Но только не убивал я, следователь, слышишь? И срок тянуть не за свое все равно не буду.
- Да брось ты дурью маяться, - Дзержинский изобразил на лице благородное негодование. - Кто тебе срок вешает? Я же сказал: потом откажешься от всего. Тебе же, дураку, лучше сейчас признаться, пока совсем потроха не отбили.
Фальковский почесал выбритый затылок. Он и от природы-то не отличался большой сообразительностью, а последние способности к логическому мышлению у него давно утонули на дне стакана, но даже ему было хорошо видно, что следователь в шикарном костюме, пахнущий дорогим одеколоном, который, к тому же, только что угрожал ему самыми страшными пытками, вряд ли сильно изнывает от желания ему помочь. Понятно, что признание ему нужно для того, чтобы спокойно закрыть дело. Однако от одной лишь мысли о том, что скоро надо возвращаться в камеру, к людям, которые, быть может, и не дадут ему дожить до суда, его передернуло. Тяжело вздохнув, он тихо сказал:
- Говори, что писать.
Покидая следственный изолятор и унося в своем портфеле признание обвиняемого Фальковского в совершении умышленного убийства, написанное им собственноручно, следователь Дзержинский, как и утром, едва сдерживал волнение. Только если тогда причиной его беспокойства была полная неопределенность, то теперь он знал, что надо делать, и предстоящие хлопоты казались ему приятными. Надо срочно связаться с адвокатом. Времени оставалось очень мало. Необходимо успеть предъявить окончательное обвинение, допросить Фальковского и ознакомить его с материалами дела, причем сделать все это максимум в ближайшие два дня, пока еще можно объяснить задержку перевода в одиночку нерасторопностью тюремной администрации. Ну а потом - потом дело с самым настоящим признанием уходит в суд, и больше следователь Дзержинский никогда обвиняемого Фальковского не увидит. Осудят его - замечательно. Откажется он от признания - тоже ничего страшного, даже если суд постановит оправдательный приговор. В конце концов, изменение показаний - вещь самая обычная, и мало ли кто может посоветовать обвиняемому идти в отказ. Хоть сокамерник, хоть адвокат...
Он был далеко не первым следователем из тех, кому в разное время и в разных странах мира приходилось прибегать к обману. И он знал, что еще очень многие после него будут поступать таким же образом. И только эта мысль помогала Дзержинскому не обращать внимания на голос, который он боялся признать совестью.
4.
Нудный осенний дождь выбивал на карнизе барабанную дробь. За окном кабинета царила промозглая тьма. Сквозь нее пробивалось лишь неверное мерцание окон и фонарей на заправке, что находилась метрах в ста от входа в прокуратуру. Дальше - сплошной мрак, в котором было не различить даже грубых очертаний огромных корпусов ТЭЦ. Ноябрь в этом году наступил с опозданием, но как-то сразу, одним дуновением ветра сорвав с неба пронзительно-синее покрывало, на котором неделями не появлялось ни одного облачка. Свинцово-серые тучи, тяжелые, словно каторжные кандалы, а вместе с ними пронизывающая сырость и постоянные дожди пришли на смену последним погожим осенним дням так быстро, что никто не успел заметить, как деревья, еще вчера щеголявшие ярким желто-красным нарядом, вдруг сбросили его наземь, обнажив свои черные изломанные ветви, на которых обосновались собравшиеся зимовать грачи.
Следователь Дзержинский угрюмо смотрел в окно, откинувшись на спинку тяжелого офисного кресла и скрестив руки на груди. Настроение у него было под стать погоде - мрачное, подавленное и беспросветное. Тусклый свет настольной лампы падал на широкий стол, на котором в беспорядке были разбросаны документы, и одновременно рисовал причудливые тени на стенах кабинета, погруженного в полумрак. Сидевший напротив следователя адвокат Метлицкий, высокий стройный брюнет в стильных очках и с аккуратной модельной прической, весь подался вперед в ожидании ответа на предложение, которое он сделал Константину Дмитриевичу вот уже полчаса назад.
Рабочий день давно закончился, но Дзержинский специально назначил эту встречу на половину восьмого вечера. Вопросы, которые ему предстояло обсудить с адвокатом, были столь деликатны, что не предназначались для посторонних ушей. Они, конечно, могли бы пересечься на нейтральной территории, где-нибудь в кафе или на заправке, и, к слову, Метлицкий именно такой вариант сначала и предлагал, однако Дзержинский настоял на своем кабинете. С одной стороны, он уже привык к этим стенам, за которые пока еще не вышло ничего из того, что Константин Дмитриевич хотел бы сохранить в тайне, а с другой, просто не хотел попасться кому-нибудь на глаза в обществе адвоката и в неофициальной обстановке.
Что касается Метлицкого, то он заметно нервничал, хотя раньше ему уже приходилось обсуждать с Дзержинским самые щекотливые дела. Однако он никогда еще не видел следователя, которого с полным правом мог бы назвать своим деловым партнером, столь озабоченным. Это обстоятельство доставляло Метлицкому изрядное беспокойство, поскольку сумму своего будущего гонорара он заранее рассчитал с учетом тех затрат, которые могли бы обеспечить его клиенту благоприятный результат. Естественно, при условии, что в нем непосредственно будет заинтересован следователь.
Пауза затянулась. Так как Константин Дмитриевич, судя по мрачному и отсутствующему выражению его лица, не собирался ее прерывать, адвокат решил сделать это сам.
- Слушай, Костя, - сказал он, - давай все-таки подумаем. Я предлагаю реальную тему. И делать-то ничего не надо. Риск нулевой, никто не докопается.
Дзержинский вздрогнул, словно слова Метлицкого вывели его из какого-то тяжелого забытья. Отчасти так оно и было. Грустные мысли одолевали его. В последнее время прокурор стал уделять ему особое внимание, причем создавалось впечатление, будто он буквально следит за каждым шагом Константина Дмитриевича. Всякий раз, стоило ему прибыть на работу хотя бы в пять минут десятого, непременно оказывалось, что Жук его искал. И срочные поручения у шефа возникали почему-то именно без трех минут шесть, так что Дзержинскому приходилось каждый день высиживать на рабочем месте строго до восемнадцати ноль-ноль. Но это бы еще ничего. Каждое его дело, более того, каждое следственное действие с недавних пор стали объектами самого тщательного изучения. Прокурор проявлял чудеса наблюдательности и находил в любом документе, выходившем из-под пера Константина Дмитриевича, такие ошибки и косяки, о которых следователь даже не догадывался. Тут и дурак бы понял, что Борис Николаевич твердо вознамерился выжить неугодного сотрудника из своей вотчины, а Дзержинский при всех своих недостатках дураком не был. И поэтому старался соблюдать осторожность во всем, ни на минуту не забывая об опасности, которая могла возникнуть с любой стороны в самый неожиданный момент. Так что предложение Метлицкого, которым он в любое другое время с радостью воспользовался бы, теперь не вызывало в нем энтузиазма.
К своему счастью адвокат этого не знал.
- Ты только подожди две недели, - продолжал он, - пока мой клиент все реализует. Просто не накладывай сейчас арест ни на что. Придумай там запросы какие-нибудь, проверку имущественного состояния... Только две недели, Костя, а потом смело выноси постановление.
Дзержинский задумчиво почесал подбородок. На первый взгляд идея действительно казалась заманчивой. Неделю назад он возбудил дело по материалам городского ОБЭП в отношении трех коммерсантов, подстрекавших четвертого, попавшегося на ночной дискотеке с таблетками ЛСД в кармане, к даче взятки за то, чтобы остаться на свободе, по крайней мере, до суда. Этот четвертый, хорошенько поразмыслив над своими перспективами, решил, что дешевле будет обратиться в милицию. В целом он не прогадал. Опера уговорили милицейского следователя оформить ему подписку о невыезде, а взамен неудавшийся наркоторговец, снабженный специальной аппаратурой, отправился на очередную встречу со своими партнерами, которым и передал меченые деньги. Сразу же вслед за этим все четверо были задержаны, и теперь в распоряжении Дзержинского имелась четкая видеозапись разговора, содержание которого не допускало никаких двусмысленных толкований.
В силу этого отмазать попавшихся коммерсантов, которым не удалось заработать на проблемах своего товарища, не представлялось возможным, тем более что опера успели доложить своему начальству о раскрытии тяжкого коррупционного преступления. Да Дзержинский и не решился бы на подобную аферу, что прекрасно понимал адвокат Метлицкий, которого наняли родственники одного из обвиняемых - некоего Ласкина. Он предлагал другое. На Ласкине числились четыре квартиры и два дорогих автомобиля. Кроме того, во время обыска опера нашли у него дома сейф, из которого изъяли золотых изделий тысяч на тридцать долларов. Все это попадало под конфискацию имущества, буде таковую назначит суд, а лишаться таких денег никому не хочется. Но Метлицкому не зря платили высокие гонорары. Его клиент принимал личное и весьма активное участие в уговорах заявителя, поэтому уйти от подстрекательства к даче взятки ему все равно не удалось бы. Но в таких случаях по закону действия виновных должны были расцениваться и как мошенничество, если только факт того, что они действительно собирались передавать полученные в качестве взятки деньги лицам, от которых зависело решение соответствующего вопроса, можно было доказать. А мошенничество - преступление куда более тяжкое, нежели дача взятки. Пораскинув мозгами, Метлицкий избрал беспроигрышную, как ему казалось, линию защиты. Непосредственно в руки деньги передавались не Ласкину, а одному из его подельников. Все трое категорически отказывались признавать, что собирались их кому-либо передавать, а доказательств того, что они намеревались разделить добычу между собой, не имелось. Стало быть, решил Метлицкий, Ласкину надо отрицать, что он имеет к этим деньгам хотя бы малейшее отношение. Мол, просто товарищи попросили помочь, поговорить с человеком. А о том, что они хотели дальше деньги кому-то нести, он - ни сном, ни духом. И награды ему никакой не было положено. Как говорится, действовал на общественных началах. В этом случае есть шанс соскочить с мошенничества, тем более что в санкции статьи, предусматривающей ответственность за дачу взятки, отсутствует конфискация имущества, тогда как для мошенничества законодатель этот вид наказания предусмотрел.
Теория часто расходится с практикой, но Метлицкий был достаточно опытным адвокатом для того, чтобы это понимать. Поэтому, узнав, в чьем производстве находится дело Ласкина, он решил подстраховаться. С Дзержинским ему уже не раз приходилось иметь дело, так что риск казался минимальным. Однако сегодняшнее поведение следователя несколько встревожило Метлицкого, хотя он и не терял надежды на то, что им все же удастся договориться.
- Костя, ну в чем проблема, что ты жмешься? - адвокат начинал терять терпение. - Ведь и посложнее ситуации были...
- А как ты реализовывать недвижимость собираешься? - Дзержинский наконец повернул голову в сторону собеседника. - Он же сидит.
- Это не твои заботы. Брат и жена все сделают. Две недели только надо, понимаешь? Нотариус есть прикормленный, в агентстве по регистрации тоже все схвачено.
- Брат и жена? Но им же доверенность нужна. А доверенность из СИЗО они могут получить только через меня и с моего согласия. Сам подумай, как мне давать согласие, если потом всплывет, что уже во время следствия родственники обвиняемого по этой доверенности распродали имущество, подлежащее конфискации?
- Не боись. Есть доверенность. Ласкин на жену выписал еще месяц назад. Там другие вопросы были, но оказалось очень кстати. Как будто чувствовал.
Дзержинский тяжело вздохнул. И правда, все складывается, как будто, очень удачно. Но все же что-то останавливало его, заставляя тянуть с окончательным ответом. Поэтому он еще раз переспросил:
- Так что от меня требуется-то?
Лицо Метлицкого исказила нервная гримаса.
- Просто подождать - ответил он - Направь запросы повсюду, куда следует, поручи ментам установить наличие у обвиняемых имущества. На все это уйдет время. А пока суд да дело, мои клиенты все сделают. Я тебе потом позвоню и скажу, когда можно будет постановление выносить. Ну что ты в самом деле? Не в первый раз же...
Дзержинский молча достал из пачки листок для заметок и, написав на нем слово "сколько?", передвинул его по столешнице в сторону адвоката.
Тот, взяв бумажку в руки и взглянув на нее, криво, одним только уголком рта, усмехнулся и на обратной стороне листка написал: "$ 2000".
Константин Дмитриевич разорвал листок в мелкие клочки и бросил их в пепельницу. Промолчав с минуту, он сказал:
- Если бы ты знал, Саша, как мне сейчас это все не в тему... А подставы точно не будет?
- Слушай, Костя, - в голосе Метлицкого уже заметно ощущалось раздражение, - мы знаем друг друга не первый день. Я тебя хоть раз подвел? Хотя бы одну, даже самую мелкую проблему доставил? Я всегда держу свое слово, поэтому мне и платят очень хорошие деньги. Так что не задавай дурацких вопросов. Скажи лучше: да или нет?
Дзержинский осторожно оглянулся по сторонам, хотя никого, кроме них двоих, в кабинете не было, и, наклонившись поближе к адвокату, прошептал:
- По сумме надо бы усилить...
На самом деле ему просто хотелось хоть к чему-нибудь придраться, лишь бы только не давать определенный ответ.
Глаза адвоката широко открылись, а губы скривились в насмешливой улыбке. В свою очередь он тоже наклонился навстречу Дзержинскому и тихо, хотя и не шепотом, ответил:
- Костя, не борзей. Решение окончательное и обжалованию не подлежит. Мы же с тобой не в Египте на базаре.
Дзержинский невольно улыбнулся. Он вспомнил, как в прошлом году они вместе с Метлицким, отдыхая на Красном море, отправились на рынок, где адвокат торговался чуть ли не за каждый финик с таким пылом, которого в нем никогда не замечалось даже в зале суда. Вновь откинувшись на спинку кресла, Константин Дмитриевич спокойно возразил:
- А тебе деваться некуда. Не договоримся, я завтра в кадастровом агентстве получу все данные и наложу на квартиры твоего еврея арест. И что ты тогда будешь делать?
Метлицкий улыбнулся еще шире.
- Я все равно решу этот вопрос, Костя, - не полез в карман за ответом он. - С тобой или без тебя, но решу. Придется, правда, обращаться в прокуратуру города или в республиканскую, но у меня и там, и там есть концы, ты же знаешь. Я к тебе пришел, потому что мы с тобой друзья. А ты ведешь себя как... капризная женщина.
- Нет, Саша. Ты ко мне пришел потому, что в городе или в республике этот вопрос будет стоить дороже. На порядок. Тебе на сигареты не останется. Я же знаю, что ты мне предлагаешь в лучшем случае двадцать процентов от того, что зарядил клиенту. Давай так: раздербаним по справедливости, пятьдесят на пятьдесят, и если вдруг моя доля окажется меньше, чем ты озвучил, я соглашусь.
Метлицкий деланно рассмеялся. Затем вдруг резко замолчал и внимательно посмотрел на Дзержинского. С его лица исчезла даже тень былой веселости. Резко обозначились складки вокруг рта и на лбу, взмокшем от пота. На скулах заходили желваки, а плотно сжатые губы побелели. Не будь Дзержинский полностью погружен в свои проблемы, он понял бы, что адвокат просто вне себя от бешенства. Впрочем, Метлицкий умел держать себя в руках. Справившись с приступом ярости, он вновь обратился к следователю, которому, если бы это зависело только от него, он сейчас с огромным удовольствием вломил бы прямо промеж выпуклых рыбьих глаз:
- Послушай, Костя! Я сегодня тебе позвонил и сказал, что хочу подъехать по делу Ласкина. Ты мне сам назначил время и место. Мы давно друг друга знаем, и я понял так, что ты готов к разговору. А сейчас, когда я приехал с конкретными предложениями, ты, извини меня, гонишь какую-то хрень. Я серьезный человек и знаю, что некоторые вопросы можно обсуждать, но здесь не тот случай. Скажу тебе больше: мне вообще пришлось просить людей о том, чтобы твой интерес был учтен. И это только потому, что я к тебе отношусь по-дружески. Пока по-дружески. Но ты то ли не допонимаешь чего-то, то ли решил, что бога за бороду взял. Так мы можем с тобой просто поссориться, чего я бы не хотел, да и тебе, говоря по чести, не советую...
Белесые брови Дзержинского удивленно поползли вверх. Ничего себе! Константин Дмитриевич не привык, чтобы с ним разговаривали в подобном тоне, и уж тем более он не собирался терпеть оскорбительных претензий со стороны обнаглевшего адвоката, который явно забыл, что его фамилия вовсе не Терразини. Он собрался было осадить Метлицкого, но тот, не дав следователю и рта раскрыть, продолжал свой монолог:
- Я предложил хороший вариант, при котором тебе и делать ничего не надо. Не хочешь - твои проблемы. Придется решать вопрос иначе, возможно, это потребует дополнительных...э-э-э... вложений, так сказать... Но тебе, Костя, я эти деньги платить не буду, потому что...
Роковые слова "потому что ты этого не стоишь" чуть было не сорвались с губ Метлицкого, однако он вовремя сдержался и закончил свою речь так:
- ... потому что клиенту я этого объяснить не смогу.
Дзержинского аж передернуло, словно его только что ударили по лицу. Он прекрасно понял, что было у Метлицкого на уме, и что именно адвокат хотел сказать. Оскорбление было весьма чувствительным, и после этого, конечно, никакого "да" он ответить уже не мог. Однако Константин Дмитриевич сообразил, что прямой отказ скорее всего навсегда рассорит его с Метлицким, и в будущем никаких общих дел у них уже, естественно, не будет. Терять же источник заработка, которых, несмотря на все слухи и сплетни, что ходили о нем, у него было не так и много, Дзержинский не хотел. Поэтому он стал лихорадочно размышлять, как бы поаккуратнее и повежливее спровадить адвоката, да так, чтобы тот не списал его окончательно со счетов в качестве партнера по неофициальным сделкам с правосудием, но, как назло, на ум ничего не приходило.
Иногда случай улыбается в самый неожиданный момент. Все безуспешные попытки Дзержинского придумать подходящий повод для ухода от прямого ответа прервал внезапный стук в дверь. Через секунду на пороге возникла невысокая худощавая фигура следователя Василюка, кабинет которого располагался напротив, через коридор.
- Я смотрю, ты занят, Константин Дмитриевич, - сказал Василюк, с любопытством разглядывая Метлицкого, с которым был хорошо знаком, так как учились они на одном курсе университета. - Ладно, попозже зайду.
Что характерно, к другим своим коллегам, включая Колосова, который был старше лет на восемь, Василюк обращался исключительно по имени. Только Дзержинского он подчеркнуто называл по имени-отчеству, как будто специально демонстрируя свое недружелюбие. Впрочем, точно так же поступали и все остальные сотрудники прокуратуры, за исключением разве что Колосова, который с Дзержинским не разговаривал вообще, а стоило им случайно оказаться в одной компании, как Колосов тут же вставал и, не говоря ни слова, уходил.
Сегодня, однако, Константин Дмитриевич так обрадовался появлению Василюка, словно это был его лучший друг. Изобразив на лице подобие радостной улыбки, он торопливо, опасаясь, как бы коллега не успел закрыть дверь, пригласил его присесть, а затем обратился к Метлицкому, разводя руками словно желая доказать адвокату, что обстоятельства сильнее него:
- Слушай, Саша, извини! Дела срочные, сам видишь. Я тебе позвоню завтра обязательно. Потом поговорим, хорошо?
Метлицкий хмыкнул и, не говоря ни слова, поднялся, взял свой портфель и быстро вышел из кабинета. Руки на прощание он не подал ни Дзержинскому, ни Василюку.
Как только дверь за адвокатом захлопнулась, Константин Дмитриевич вздохнул с облегчением. Василюк, усевшись на тот самый стул, на котором минуту назад сидел его однокурсник, сказал:
- Да у меня вопрос не сильно срочный. Мог бы и Сашу и не выгонять. А то он от тебя что-то уж очень недовольный ушел.
Это замечание Дзержинский предпочел проигнорировать. В подробности своих отношений с Метлицким, равно как и в ход расследования дела Ласкина со товарищи он посвящать Василюка не собирался. Впрочем, тот и не настаивал. Бросив беглый взгляд на висевший за спиной Дзержинского плакат, на котором был изображен неприятный лысый толстяк, грозящий пальцем съежившемуся от испуга хлипкому очкарику, Василюк едва заметно улыбнулся. Внизу плаката красовался текст, изображавший, вероятно, слова карикатурного толстяка: "Сережа! Сначала набей руку, а потом будешь набивать карман!".
Инстинктивно достав из письменного прибора на столе Дзержинского ручку и покручивая ее на пальцах, Василюк перешел к делу:
- Слушай, тут я вчера на одно убийство выезжал, ты слышал уже, наверное?
Дзержинский кивнул.
- Так вот... - продолжил Василюк, - само по себе дело сложности особой не представляет. Обычная бытовуха. Так, один наркоман с автозавода пырнул ножом соседа, который отказался одолжить ему денег. Но тут есть вот какая закавыка. Нарик этот на допрос сказал, что за ним еще одно мокрое есть. У нас в районе. Не знаю, зачем ему это, может, совесть заела, а может еще что - но только он расклад дал полный: кого убил, где, когда, чем убивал, по какой причине... ну, и так далее.
Сделав паузу, Василюк внимательно посмотрел на Дзержинского. Тот, в свою очередь, тоже уставил на товарища вопросительный взгляд.
- И все бы ничего - добавил Василюк как бы нехотя - но по факту, который он вчера назвал, дело уже в суде. И вел его ты. Фальковский, помнишь?
Дзержинский несказанно удивился. Прошло уже шесть недель с тех пор как прокурор ровно пятого октября подписал постановление о направлении уголовного дела по обвинению Фальковского Станислава Анатольевича в совершении преступления, предусмотренного частью первой статьи сто тридцать девятой Уголовного кодекса, в районный суд. Константин Дмитриевич уж и забыл об этом, а окончательный исход дела его тем более не интересовал. Жук, конечно, поворчал и отпустил в адрес Дзержинского несколько язвительных замечаний по поводу внезапно появившихся признательных показаний обвиняемого, но делать было нечего, сроки поджимали, и шеф, скрепя сердце, принял это решение.
И вот теперь оказывается, что Фальковский, возможно, и не убивал... От этой мысли Дзержинскому стало немного не по себе. Не то чтобы он испытывал чувство стыда или испугался - в конце концов, ошибки случаются у всех - но все же у него совершенно непроизвольно засосало под ложечкой. Неужели приговор уже вынесли? А если выяснится, что убийца - не Фальковский? Его начнут допрашивать о том, почему он признался, и тогда... Нет-нет! Кто ж ему поверит? А и поверят - нужны более веские доказательства.
Все эти мысли пронеслись у Дзержинского в голове буквально за пару секунд. Впрочем, на его лице это никак не отразилось. Немного подумав, он спросил:
- А ты уверен, что твой нарик при делах? Может, опера просто свои вопросы решают.
- Зачем им? Преступление раскрыто, убийца арестован, дело ушло в суд. Им этот геморрой тоже ни к чему, он же и по ним бьет со страшной силой.
- Ну да... А если... если он чужое на себя взял? Ну, мало ли, в камере и на воле попросил кто?
- Да окстись ты, Константин Дмитриевич! Кто попросил-то? Фальковский, что ли? Он же у тебя давно за судом числится. А если не он, то получается, что ты все равно невиновного посадил.
- Ладно. И что он говорит, твой мокрушник?
- Говорит, что жил недалеко от потерпевшего. В тот вечер шел мимо его дома, увидел компанию, что от него выходила. Все вдрабадан пьяные. Подумал, что хозяин дома спит, лыка не вяжет. Он его давно как стойкого алкаша знал. Ну и зашел, решил поживиться чем-нибудь на халяву. А потерпевший, когда его увидел, орать начал, мол, ты кто такой и зачем сюда залез. В драку кинулся. Ну, он ножик со стола подхватил и три раза в грудь. Потом руки вымыл и домой. Вот и вся песня.
- Подожди, мне Фальковский и собутыльники его говорили, что по отдельности расходились.
- Брось! Ты что, действительно думаешь, что они это помнят? Да эти чудики уже через час забывают, что они пили!
Дзержинский вздохнул. Василюк, разумеется, прав. Но хорошо бы еще знать его намерения.
- Оно верно, конечно... Ладно, допустим. Что ты делать-то собираешься? - спросил он.
Василюк пожал плечами.
- Ну как что... Допрошу его подробно, выбытие сделаю на место, а там надо в суд бумагу писать...
Дзержинский сжал зубы. Даже если Фальковский будет упорно придерживаться своей версии, и вся эта катавасия закончится ничем, добра ему ждать не стоит. Прокурор со свету сживет. Хорошо, если удастся отделаться только взысканием.
В голове у него мелькнула спасительная мысль. Подняв на Василюка свои широко посаженные выпуклые глаза, во взгляде которых явственно читалась мольба, он робко произнес:
- Андрей, слушай, давай это... не будем педалировать этот вопрос... Понимаешь, у меня сейчас сложности... Да ты и сам знаешь, наш Таракан вцепился в меня мертвой хваткой, хотя я ему ничего плохого не сделал. А если вылезет этот косяк - все, конец, он меня точно сожрет. Пойми, никак мне нельзя подставляться, да еще так конкретно.
Лицо Василюка оставалось неподвижным, словно у китайской статуэтки.
- Что ты имеешь в виду? - ледяным тоном спросил он.
- Ну как - что? Объясни, пожалуйста, своему нарику, чтобы он не брал на себя моего Валюжинича. Пусть просто о нем забудет, и все. Это ж лишний срок. А может, и пожизненное, за двоих-то. Ну и все довольны останутся...
- Довольны, говоришь? - с едва заметным оттенком презрения возразил Василюк. - И Фальковский тоже будет доволен?
- Да с ним решим, - торопливо, глотая слова, заговорил Дзержинский. - Главное, не сейчас. Суда же еще не было, правда? Ты просто попридержи своего клиента, а на суде Фальковский поменяет показания, от всего откажется, я договорюсь с судьей, чтобы не было оправдательного, а так, на хулиганку какую-нибудь переквалифицировать, чтобы без лишения свободы. От убийства уйдем, тогда давай и ты своего подтягивай. Просто подождать надо немного, и все. Договорились? Добро?
Он протянул Василюку руку.
В ответ тот лишь нахмурился. Следователь прокуратуры Андрей Петрович Василюк имел претензию считать себя честным человеком и очень ревностно к своей репутации. К тому же, он знал о деле Фальковского еще кое-что, пока неизвестное Дзержинскому, и это обстоятельство главным образом и заставило его сегодня постучаться в кабинет коллеги, которого он откровенно не любил, ибо за годы совместной работы мнение о Константине Дмитриевиче у него сложилось далеко не самое лестное.
- Понимаешь, - ответил он, так и не пожав протянутую Дзержинским руку, - все это, о чем ты сейчас сказал, уже не актуально. Ни от чего Фальковский не откажется, как ничего и не признает. Он никаких показаний никому больше не даст. Потому что позавчера умер.
Дзержинский резко вскочил с кресла. Его словно громом ударило. Неожиданно перехватило дыхание, и Константин Дмитриевич судорожно схватился за галстук, пытаясь ослабить узел.
- К-к-как - умер? - только и смог выдавить из себя он.
Василюк удивленно смотрел на коллегу. Такой реакции он не ожидал.
- Ну, как... в больничке, - медленно, словно стараясь обдумывать каждое слово ответил он. - Неделю назад в камере заштырился. Заточенную ложку себе в живот загнал. Я точно не знаю, как там и что, но слышал, будто ему совсем невтерпеж стало. Он вроде как обиженным был, а эти суки из оперчасти держали его в одной хате с рецидивистами. Собственно, до меня все это совершенно случайно дошло. Сегодня был в СИЗО по своему делу, встретил там опера знакомого. Он в больницу несся, сломя голову. От него и узнал. Организм слабый был у твоего крестника, заражение крови... В общем, не спасли.
Дзержинский перевел дух. Как только прошел первый шок, у него в голове промелькнула шальная мысль о том, что теперь, когда Фальковского нет, уладить дело стало еще проще - стоит лишь окончательно списать убийство Валюжинича на покойника. Ведь он не сможет возразить. Но высказать эту мысль Василюку, в строгих глазах которого не было видно ни капли жалости или сочувствия, Константин Дмитриевич побоялся. Кроме того, ему, человеку в общем-то отнюдь не впечатлительному и не склонному к сентиментальности, вдруг показалось, что вместо Василюка перед ним сейчас сидит сам Фальковский. И не укоризна читалась в его взгляде, не гнев и не презрение, а нечто другое. Через секунду этот образ испарился, словно дым, однако в душе Дзержинского независимо от его воли возникло новое для него чувство. Как будто его, схватив за руки и за ноги, с размаху бросили в чан с дерьмом. Память тут же услужливо воскресила в его мыслях все те обещания, которые он давал Фальковскому, не имея ни малейшего намерения их сдерживать, все те страхи и опасения, из-за которых он пошел на прямой подлог, все те слова, которыми он сам оправдывал сам себя, уже потом, в тиши кабинета, когда дело было сделано, а путь назад - окончательно отрезан. Тогда эти слова казались ему вескими и убедительными, теперь же - жалкими и надуманными, полными лжи и лицемерия.
Он сам себе удивлялся. Никогда еще он не ощущал ничего подобного. Впрочем, может быть, очень давно, в детстве, когда мама ругала его за то, что он вырвал из дневника листок с двойкой, Константин Дмитриевич, пусть и в значительно меньшей степени, но испытывал похожее чувство. Однако он об этом забыл. А мама вот уже шесть лет как умерла. Да он и не считался никогда с ее мнением, как и вообще ни с чьим. Дзержинский полагал, и, кстати, вполне справедливо, что всему, достигнутому им в жизни, он должен быть обязан только самому себе. Поэтому склонности к рефлексии (Константин Дмитриевич не знал этого слова и использовал вместо него выражение "розовые сопли") в нем не наблюдалось. А тут... Правду сказать, Фальковский был первым из его подследственных, который умер, не дожив до суда. Однако над смыслом жизни и смыслом смерти Дзержинский раньше не задумывался, поскольку со смертью имел дело чуть ли не каждый день, и покойники давно стали для него обыденностью. Да и невыполнимых обещаний другим своим клиентам он давал столько, что их, наверное, можно было бы издать отдельной книгой. И только теперь ему вдруг захотелось эту книгу почитать. Почему - это для Константина Дмитриевича было загадкой. Даже под страхом смерти он не смог бы объяснить словами суть внезапно овладевшего им чувства, темного, глубокого, вязкого, словно грязь, и одновременно очищающего душу так, как родниковая вода очищает тело. А если бы ему сказали, что его мучают угрызения совести, он бы не поверил, так как для него это были просто слова.
Он отчаянно завидовал Василюку. Ведь шкафы коллеги наверняка свободы от тех скелетов, которые наполняли его собственный. Никакой продажный проходимец никогда не осмелился бы говорить с Василюком так, как адвокат Метлицкий совсем недавно разговаривал с ним самим. Да и шеф, несмотря на то, что в работе всех его следователей косяки случались нередко, все же куда лучше относился к Василюку и к Колосову, чем к нему, Дзержинскому.
Все эти мысли мало-помалу поглотили все сознание Константина Дмитриевича, и он, совершенно забыв про Василюка, погрузился в мучительные раздумья. Картины из прошлого, самые разные, порой совершенно неожиданные вставали перед ним теперь в новом свете. Он так и продолжал стоять, скрестив руки на груди и уставившись невидящим взглядом в окно, за которым разгулялось ненастье.