Сривак Ирина : другие произведения.

Возвращение

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга стихов и расказов

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Ирина СПИВАК
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ВОЗВРАЩЕНИЕ
  
   КНИГА СТИХОВ И РАССКАЗОВ
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ИЗРАИЛЬ 2011
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  ОБ АВТОРЕ
  
  Ирина СПИВАК в мае 1990 г. репатриировалась в Израиль из Харькова (Украина), где по окончании учебных заведений (школа, вуз, вновь школа: педагогический класс, готовящий специалистов по дошкольному воспитанию) работала сначала инженером-электриком в проектном институте, а затем воспитателем в детском саду. В Израиле - все годы воспитательница в детских садах: в первый год - Бней-Брака, а затем, в течение 18-ти лет, - Афулы. Замужем, в семье две дочери, одна из которых родилась уже в этой стране.
  Ирина с юности пишет стихи и рассказы, они публиковались в израильских (на русском языке) повременных литературных изданиях (еженедельнике "Калейдоскоп", журнале "22" - Тель-Авив, альманах "Долина" - Афула и др.) Неоднократно выступала в печати со статьями на педагогические темы, советами родителям.
  
  "Возвращение" - первая книга автора.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  љИрина Спивак (Рахлина) - тексты.
  љНинель Шахова - художественное оформление.
  
  
  
  
  
  
  
   Моему дорогому отцу Спиваку Вениамину Ароновичу,
   памяти моей незабвенной мамы...
   Моим родным, близким, любимым людям, без которых
   ничего бы и не было, посвящаю я эту книгу.
   И. Спивак.
  
  ВОЗВРАЩЕНИЕ
  
  Жил-был человек у самой железной дороги. И не было там вокзала, и даже самого маленького незаметного полустанка не было. А были только шпалы и рельсы, которые текли, блестя металлом, из одной неизвестной дали в другую неизвестную даль. Иногда мимо человека проезжали поезда. Они пугали его оглушительными гудками. Они слепили его электрическими огнями. Они будили его грохотом колес по стыкам рельс. Они сердили его. Однако человек поневоле выходил из своего дома, чтобы проводить взглядом проносящееся мимо него железное чудовище.
  Он поднимал с насыпи мелкие серые камни щебенки и бросал их в проходящие поезда, но ужасно обижался, когда из-под колес ему в лицо летела точно такая же щебенка.
  Дни бежали за днями и тянули за собой нити месяцев, и катили за собой мотки лет. Но, казалось, ничего не менялось. Дорога была одноколейной, и поезда по ней могли идти только в одну сторону. И расписание поездов, следующих мимо его дома, оставалось прежним. Утром и в полдень, вечером и ночью, они мчались, как и в золотые времена его юности, из неизвестной дали в неизвестную даль, а он оставался на обочине возле своего дома и маленького леса, состоящего из двух елок, трех берез и одной медоносной липы.
  Часто сидел он на склоне насыпи, глядел на убегающие рельсы и мечтал. Он пытался представить себе, что есть там, в далекой дали, куда денно и нощно уносятся грохочущие железные колымаги.
  И вот однажды он решил пойти туда своими ногами и своими глазами увидеть эти манящие и пугающие дали. Человек сложил в рюкзак пачку сухарей, банку консервов и фляжку водки - бутылка могла бы разбиться. Он захватил карманный фонарь, чтобы даже беспросветная темнота не могла остановить его в пути. На голову он надел панаму, чтобы избежать лишней головной боли. А ноги обул в кирзовые солдатские сапоги, потому что был уверен, что нет на свете обуви крепче и надежнее. Чуть смутившись, он сунул в рюкзак рулон туалетной бумаги. Теперь он был готов.
  Отойдя совсем немного, он оглянулся и посмотрел на свой дом и маленький лес, и ему стало грустно. Поэтому он решил больше не оглядываться. И он быстро двинулся вперед по шпалам. Туда, куда уходили поезда. А почему именно туда? Наверное - потому, что другие направления были ему неизвестны.
  Человек шагал вперед по шпалам и, чтобы было ему веселее, хотел спеть какую-нибудь песню. Но вдруг оказалось, что он успел забыть все песни, которые когда-либо учил. В голове вертелась только какая-то ерунда вроде "Жил-был у бабушки серенький козлик". Но не станет же взрослый и считающий себя разумным человек исполнять подобный репертуар! Да и не была эта песенка достаточно веселой.
  Тогда он попытался считать шпалы, но разные ненужные мысли набегали, тесня одна другую, как тучки в ветреный день, и мешали счету. Поэтому человек все время сбивался. К тому же он слишком отчетливо сознавал, насколько бессмысленны подобные расчеты.
  Когда солнце вдруг покатилось к закату, человек остановился. Он почувствовал, что его ноги ужасно болят с непривычки к ходьбе в сапогах. Он был голоден, хотя незаметно для себя успел уничтожить весь запас сухарей из рюкзака. Голова начала болеть, несмотря на панаму. И, в тайне от самого себя, он уже подумал, а не повернуть ли ему обратно. Но он опасался показаться смешным в собственных глазах.
  Солнце уже спряталось за холмами, когда человек все-таки оглянулся, чтобы посмотреть, далеко ли он успел уйти. И в сумерках ему показалось, что на горизонте все еще белеется его дом, окруженный каким-то зеленым облачком - так, наверное, выглядел издалека его маленький лес.
  Вдруг сзади послышался знакомый до оскомины грохот приближающегося поезда.
  - Отойди от греха подальше и уступи дорогу прогрессу, - тихо посоветовал человеку его здравый смысл.
  Но человек заупрямился. Он не желал слушать голос здравого смысла. Он сказал себе:
   - Я должен совершить это. Только тогда я смогу уважать себя. Потому что не каждый на это способен. В этот раз я останусь стоять на рельсах, и заставлю-таки остановиться эту железную мерзость. Никуда они не денутся!
  Полный решимости человек стоял на шпалах, подняв обе руки так, будто собирался взлететь.
  Из темноты вынырнули три ослепительных глаза и сверкнули взглядом дракона. Они осветили в сознании человека яркую картину того, что именно сейчас произойдет. "Да на кой он тебе сдался!!!" - отчаянно взвизгнул в мозгу последний писк здравого смысла.
  И ровно за секунду до того как чугунные колеса проскрежетали по тому месту, где он стоял, человек совершил гигантский, достойный пантеры или циркового акробата прыжок и, сам не понимая, как это ему удалось, оказался вместе со своим рюкзаком в полутора шагах от насыпи.
  Переведя дух и проводив глазами мерно постукивающего по шпалам убийцу, он сел на серую щебенку, достал фляжку и залпом опустошил ее. Он закусил оставшимися в рюкзаке консервами, поморщился от неприятного послевкусия и пожалел, что не захватил с собою ни яблочка, ни малосольного огурца.
  А затем он решил продолжить путь. Он достал из кармана фонарь. И вдруг обнаружил, что на его правой ноге не хватает сапога. Он посветил вокруг себя - ничего, проверил на всякий случай в рюкзаке - ничего. И тогда он осветил то место, где он стоял, пытаясь остановить поезд, и увидел нечто чернеющее там. Но кто бы осмелился назвать сапогом обезображенный хлам, валяющийся теперь на рельсах?!
  И тогда человек заплакал. Пьяные слезы потоком полились из его темных глаз, и он утирал их туалетной бумагой, потому что платка на такой случай он не предусмотрел. Но кто станет обращать внимание на пьяные слезы? Глупо вспоминать о них!
  Наплакавшись вволю, человек сунул под голову опустевший рюкзак и уснул. Он спал так крепко, что даже грохотавшие мимо него поезда не могли разбудить его. А снилось ему, что он едет в вагоне, лежит на верхней полке, смотрит в окно и слушает музыку колес. И она совсем другая, эта музыка, когда слушаешь ее не снаружи, а изнутри. Разные картины в оконной раме сменяют друг дружку: крутые горы и густые леса, разливы рек и многоэтажные города, поля, прогибающиеся под тяжестью созревших колосьев, и оранжевые верблюды среди желтых песков - и это было удивительно. Но удивительнее всего в этом сне было то, что стоило человеку в любую минуту поглядеть назад, против движения поезда, как он видел вдали зеленое облачко, напоминающее его дом и маленький лес. Это был замечательный сон.
  Когда он проснулся, было уже утро. Солнце розовым светом озарило холмы, верхушки деревьев и даже серую щебенку железнодорожной насыпи. И, может быть, от этого мир показался человеку прекрасным. Он встал, потянулся и хотел было идти дальше, но вдруг вспомнил что и сухари, и консервы, и водка, и даже туалетная бумага - все закончилось. К тому же, далеко ли он сможет уйти в одном сапоге?
  Поколебавшись еще одно мгновение, он скинул левый сапог, размотал портянки и, босиком ступая по шпалам, отправился обратно, к себе домой. Панаму он тоже снял и засунул ее в рюкзак, так как понял, что от головной боли она не помогает. Ветер трепал его короткие редеющие волосы и перекликался с листвой, чей шелест аккомпанировал пению птиц. И вдруг человек запел. Это не была песня о сереньком козлике, и не была одна из тех песен, которые он заучивал когда-то в детстве или в юности. Песня эта была совсем новой, и она была удивительно созвучна музыке колес, услышанной им во сне, и щебету птиц, и перекличке ветра с листвой...
  И с этой песней человек пришел домой. И будем надеяться, что он жил там долго и счастливо.
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  Так созданы мы все -
   и вряд ли виноваты:
  Что нужно одному -
   другому - невдомек.
  Одним приятней мед,
   другому - привкус мяты,
  А третьим подавай
   лишь перчик на зубок.
  А свет, а мир - един
   в осколках отражений.
  В дробленой форме их
   не встретишь полноты.
  Цвет истины разлит
   в соцветиях сомнений
  Различной кривизны
   и пестроты.
  Манит и нас эфир искусства
   - бесноватый,
  таинственный и злой,
   но нежный, как вампир.
  Он - отраженья плоть...
   Наверно, так и надо,
  Чтоб каждому - свое,
   а вместе - целый мир.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ДЕРЕВО
  
  - Вольно им, бесстыжим, -
  хохочут и скачут, как зайцы, -
  Ему ж не до смеха -
  пытается дерево всунуть
   корявые пальцы
  в перчатки из снега.
  
  Промерзло и закоченело
   до самых корней
  в своей наготе ненарядной,
  его заскорузлые ветки
  опущены к ней -
   к земле ненаглядной!
  Дрожит и завидует
   даже засохшим пенькам,
  и тоненьким елям: "В перчатках
  оно потеплее рукам и ногам ,
   а нас-то - раздели!
  Скриплю вот, другой-то
   уж поднял бы крик
  на эти порядки,
  к тому же и ветер, :
   бессовестный, злой озорник -
   срывает перчатки!
   1982.
  
  
   ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ.**
  
  Я жду, как счастья
  часа своего,
   Хочу я испытать
  свободу и простор!
  Но стоит ли мгновение того,
  чтоб после в грязь попасть
  или в костер?
  
  
  
   * * *
  Ветер дымнокудрый
   осторожно
  С веточки сорвет
   листок кленовый.
  В вальсе покружит его любовно,
  А затем несет
   к земле промокшей,
  Иль в костер
   суровый, погребальный,
  Или на веселую аллею -
   под ноги прохожим.
  А потом ...
  Улетает за другим листом.
  
  
  
  
  
   * * *
  Обожженные холодом
  Листья падают
   людям - под ноги,
   ветру - на смех...
  И лежат опавшие листья,
   как падшие ангелы.
  В чем их грех?
  
  
  
   * * *
  Деревья почти облысели,
   а листья почти облетели,
  А лужи у нашей дороги
   под утро подернуты льдом...
  Под сердцем теснится тревога,
   как будто осталось немного,
  Немного совсем до порога,
   немного совсем до "потом".
  
  И вся в ожидании осень:
   не вздрогнет,
   не вскрикнет,
   не спросит,
  И даже глазами не просит,
   уже понимает сама,
  Что скоро довяжет и бросит,
   закончит и сразу же бросит,
  Холодную шаль свою бросит
   на землю
   старушка зима.
  
  
  
  
   ОСЕНЬ.
  Ветер гонит последние листья,
  Обнажились ветвей кружева,
  И деревья стоят будто мысли,
  Не одетые даже в слова.
  
  И теряя наполненность жизни,
  Без борьбы увядает листва,
  Как слова, потерявшие смысл,
  Как бессмысленные слова...
  
  И, ломая древесные руки,
  Плачет небо, валяясь в пыли
  На груди охладевшей подруги,
  Безнадежно усталой земли.
   1981.
  
  
  
  
   МОЛИТВА О ДОЖДЕ.
  
  Небо! Земля и деревья
   измучены жаждой!
  Каждой травинкой засохшей,
   пылинкою каждой,
  Каждым увядшим цветком,
   (а такие - везде!)
  Трещинкой каждой,
   как женщина каждой морщинкой -
   лишь о любви:
  О дожде, о дожде, о дожде!
  
  
  
  
   * * *
  Морозы. Вся жизнь будто скована льдинами:
  Дома и деревья, и взгляды людей.
  Машины несутся с парами бензинными -
  От этого сердцу еще холодней.
  
  Морозы... И так угнетающе тягостно
  Навис над землею стальной небосвод.
  Но вот еще месяц - и сбудется радость:
  Проснется ручей. Забурлит, запоет.
  
  
  
   * * *
   Как много в мире чувств. Как мало им названий!
   Пойди-ка их - пойми, попробуй - разгадай!
   Вот так я и верчусь внутри непониманья,
   А за окном вовсю пылает синий май.
  
   Уже цветет сирень, черемуха устала,
   И белых лепестков умчалась вдаль метель...
   Я знаю: от весны осталось очень мало,
   А дальше - белый пух от пыльных тополей...
  
  
  
  
  
   * * *
  Мне самой непонятно, чего я хочу.
  Зимний день утонул в многоцветном закате
  Южный ветер, желая всю нежность растратить,
  Беспощадно терзает сосульку - свечу...
  
  Облака золотистые строятся низко
  И на западе - замок на осевшем снегу.
  Сердцем знаю - весна где- то здесь, очень близко
  Лишь увидеть ее я пока не могу.
  
  
  
  
  
  
   * * *
  Весною хочется смеяться и любить,
  И петь, и всем вокруг дарить улыбки,
  И просто нестерпимо хочешь жить...
  Желанье это - словно мостик зыбкий
  
  Но если по нему уверенно идти,
  Переходя невзгоды и ненастья,
  То можно вдруг увидеть и найти
  Горящий, как брильянт, осколок счастья.
  
  Весною от весны кружится голова,
  А жизнь кружится в штраусовском вальсе,
  И хочется кричать заветные слова,
  И в сказку верится, и в будущее счастье.
  
  
  
   ДОЖДЬ.***
  
  Дождь... Дождь...
  Стекол дрожь...
  И стихи мои зачем?
  Ясно ведь, что серый дождь
  Не рифмуется ни с чем.
  
  Но шептать и петь мне хочется...
  Соткан дождь из одиночества.
  В том, что вам смешно сейчас -
  Вы раскаетесь подчас.
  
  Мы зонтами накрываемся,
  От дождя мы защищаемся,
  Но зонты из разговоров,
  Новых сплетен, старых споров
  Защитить не могут нас.
  
  
  Мы скрываемся в дома
  Из хлопот и увлечений,
  и забот, и развлечений...
  Суматоха... Кутерьма...
  
  Только станет вдруг потише,
  Видишь: небо все промокло,
  Серый дождь стучит по краше,
  Барабанит в наши окна:
  - Это я - твоя судьба.
  Никому ты не царица,
  Никому ты не раба!
  
  Ах, друзья мои! Как хочется,
  Чтобы и через года
  Болтовня про одиночество,
  Серый дождь, его пророчества
  Были нам смешны - всегда.
  
  
  
  
   Подражание русской песне.***
  
  Налетела белая,
   белая метель
  На гордячку глупую,
   молодую ель.
  И давай ей песни
   снежны распевать,
  И давай ей шубу
   белу надевать.
  
  Той бы шубе царской
   всякой был бы рад.
  Не по нраву ели
   снеговой наряд:
  Ей иная мода,
   да иная стать,
  Ей бы непокрытой
   зиму простоять...
  
  И под пляску ветра,
   что буран, легка,
  Отряхнула елка
   снежные меха...
  Ой, да вышло солнце,
   ой, да в летний день,
  Осветило солнышко
   да еловый пень.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Да здравствует мой запоздалый стыд!
  Пусть в нем утонут все мои сомненья,
  И горечь накопившихся обид,
  И непростительные сожаленья!
  
  Мне стыдно посмотреть тебе в глаза.
  Мне стыдно быть серьезной, мудрой, взрослой...
  И тошно вспомнить, и забыть нельзя,
  Какой девчонкой я была несносной!
  
  Мне стыдно, что была я так юна,
  Что и стыда испытывать не смела,
  В один порыв слились душа и тело,
  И мне казалось: я - сама весна...
  
  Да здравствует мой запоздалый стыд!
  Спасибо, жизнь, за подлые уроки...
  О, умудренный мой, такой жестокий!
  Да здравствует мой запоздалый стыд!
   1983.
  
  
  
  
   * * *
  
  Мои стихи разбились. Строфы, строчки
  Рассыпались на буквы и слова.
  Все знаки превратились в многоточья
  И расплелися мысли - кружева.
  
  Стихи разбились в мелкие осколки
  И разлетелись по моей судьбе:
  Остры - как бритвы, колки - как иголки,
  И... как воспоминанья о тебе.
   1978.
  
  
  
  
  
   * * *
  
   Я не помню ни шума, ни свиста,
   заводской я не помню гари...
  А вот листья - да!
   Были листья...
  Но тогда они облетали.
  Облетали
   и облетели,
  А за ними -
   летели метели,
   А за ними -
   звенели капели,
  А за ними -
   сады цвели...
  
  Только мы с тобой не успели,
  Только мы с тобой не сумели,
  Только мы с тобой не посмели,
  Не осилили, не сберегли.
  
  А тропинка-то круто вьется.
  То уводит вдаль -
   то вернется.
  Тот костер уже
   не зажжется,
  Мы до пепла его сожгли.
  
  Но дыханье весны
   так властно,
  А тропинки круты опасно...
   Может быть, они
   не напрасно
  Меня вновь сюда привели...
   1983
  
  
  СНЕГУРОЧКА
  
  Как придет зима безбрежная
  И сверкающей одеждою,
  Покрывалом мягким, ласковым
   одевается земля,
  Становлюсь я будто прежнею,
  Очень юною и нежною,
  И люблю того же снежного,
   ледяного короля.
  Не солгав еще ни разу мне,
  Он дарит меня алмазами,
  Жемчугами, филигранями,
  Теремами из стекла
  И такими же прозрачными
  И отточенными фразами,
  Всеми гранями сверкает он,
  А не дарит лишь тепла.
  И в глазах его прозрачных я -
  Как невеста новобрачная,
  Не снегурочка, а дурочка
  В невесомой кисее...
  Ну, а как пригреет солнышко,
  Так и тает глупый снежный ком:
  Улечу я легким облаком,
  Утеку водой в ручье.
   1985.
  
  
  
  
  
  
   * * * (***)
  
  Теперь я спокойна. Теченью Судьбы не мешаю
  Сижу и смотрю - за окошком сгущается мгла.
  Играясь, тебя я во все имена наряжаю,
  Но в Имя твое я одеть никого не смогла
  
  Так было давно: сладострастный, но строгий учитель
  Хотел мне науку введения в жизнь прочитать,
  А вышло смешно: самолюбия жалкого мститель
  Мне то объяснял, чего сам был не в силах понять.
  
  А я? Что же я? Не умом я печаль свою знаю.
  Тебя осудить не смогу, потому что пойму.
  И злоба прошла. И любовь больше не проклинаю.
  Спокойно гляжу за окно, на кромешную тьму.
   1982.
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
   В тени ресниц, на дне прозрачных глаз
   Мне видится неясная надежда,
   Что очень скоро
   вспыхнет нежность в нас,
   И перестанет быть молчанье - бездной.
   И будто желтый воск в огне свечи
   Растают недоверье и тревожность,
   И глаз твоих холодные лучи,
   Вдруг обнаружат крепостей ничтожность.
   Беседа перебродит, как вино,
   И стихнет огоньком на дне бокала.
   И станет мне тогда почти смешно,
   Об этом я не так давно узнала.
  
  
   * * *
  
  Уйди, оставь, забудь меня, мой милый!
  Мне надоело по теченью плыть.
  Такой на свете не найдется силы,
  Чтоб пламя с камнем воедино слить.
  Не стоит делать лицемерных жестов:
  Из нас двоих лишь я лишилась сна.
  Твоей душе в постели хватит места,
  Моей - шальной - вселенная тесна!
  
  Не думай, что о чем-то я жалею...
  Хочу лишь одного: скорей забыть.
  Тебя зажечь, увы, я не сумею,
   Но ты меня не сможешь погасить!
   1982.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Тебе казалось,
   это - игра ,
  А мне казалось -
   судьба .
  Тебе казалось -
   было вчера,
  А мне казалось -
   всегда.
  Тебе казалось -
   счастье на миг,
  А мне казалось -
   навек.
  Тебе казался птичьим мой крик,
   А мне - что ты человек.
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
   1
  Не шепчи, постой!
  Минутку... Помолчи!
  Твои губы, точно пламя
   горячи.
  Твои речи одуряют,
   точно дым...
  Замолчи,
   иначе оба мы сгорим!
  Этот взгляд - огонь,
   бушующий во мгле.
  Я не знаю, где мы!
   Где?
   Не на земле.
  Кто придумал этот
   огненный кошмар?
  Ты - стихия!
   Ты - безумье!
   Ты - пожар!
  
  
  
   2
  Говори, любимый,
   только не молчи...
  Твои губы
   точно солнышка лучи.
  Твои речи -
   светлый утренний туман
   Звуки голоса -
   торжественный орган.
  Ни умней тебя,
   ни краше тебя нет.
  
  Ты - мой вечер,
   полдень мой и мой рассвет.
  Милый мой!
   Слышь, что я говорю!
  Думала - пожар,
   а встретила - зарю.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * * (***)
  
  Чтобы Вы не забыли
   этот ветреный вечер
   Подарю я Вам сердце
   на память о встрече.
  Свое звонкое, нежное и огневое
  Подарю Вам небрежно
   как цветок полевой.
  Не в хрустящей бумаге,
   не в парче,
   не в атласе...
  Подарю так,
   как будто еще сотня в запасе.
  Вам даже не станет
   от смущения жарко...
  Не сгорела бы память от такого подарка!
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Две женщины-тайны любили его:
   живая - и странная тень.
  Тень грустной была,
   как безлунная ночь
  Живая - светлей, чем день.
  Как две половины души одной,
   когда расцвели сады,
  Одна ему ласки дарила свои -
   другая - свои мечты.
  Обеим не вырваться из сетей,
   жертвам одних стихий:
   Одна рожает ему детей -
   другая пишет стихи.
  Сих строк на себя лишь беру вину:
   но вижу, как время придет
  И он незаметно убьет одну,
   другая сама уйдет...
   1983
  
  
  
   * * *
  
   А бывает - разно,
   а бывает - всяко .
  А ко мне повадился ветер - забияка
   Угадал, что мысли у меня легки,
   Растрепал и спутал их
   ночью у реки .
   Волосы пригладил -
   кругом голова,
   В оба уха нежные нашептал слова...
   С буйным ветром
   нравится
  Мне озоровать!
  Стали меня люди Ветреницей звать.
  
  
  
  
  МОЙ ТЕАТР (***)
  Стянув в гримерной маску Арлекина,
  Иль принца Датского стирая грим,
  Корону Лира сняв, и ад покинув,
  Я растворяюсь в зеркале, как дым.
  
  Слетает с головы фата Джульетты,
  А леди Макбет кровь смывает с рук...
  На все вопросы не найти ответа,
  Конечны сроки театральных мук...
  
  Но я всю жизнь без устали играю:
  Влюбленную, шута и мудреца...
  И лишь сейчас со страхом замечаю,
  Что в глубине зеркал не различаю
  Лишь мне принадлежащего лица.
  
  
  
   ДЕМОН. (***)
   Он был похож на вечер ясный:
   Ни день, ни ночь - ни мрак, ни свет.
   М. Ю. Лермонтов
  Ты звени, подруженька, гитара,
  Разгони мою тоску - печаль...
  
  Современный Демон не Тамару
  В малогабаритке посещал.
  
  Был на горца вовсе не похож он:
  Тих и строг, без яростных огней.
  Светел был цвет глаз его и кожи,
  А нутро зато - еще черней.
  
  Говорил спокойно, без накала -
  Даже с равнодушьем напускным:
  Жизни, мол, ему теперь не стало,
  Мир из-за нее-де стал иным.
  
  Говорил: "не верь глазам, не надо,
  Есть тепло в очах, покрытых льдом.
  И напрасно ты боишься Ада,
  Ад - не ад, подземный светлый дом.
  Нежной страсти дай скорее ходу
  И бокал полнее свой налей!
  Ты ведь хочешь обрести свободу?!
  Вот она - бери ее смелей!
  А душа - не главная примета,
  Приглядись, ее у многих нет.
  Людям будет даже не заметно,
  Что глаза не излучают свет.
  
   Что нам это сборище сохатых?
   Что нам муравьев двуногих месть?
   Бог? Подвержен скупости богатых -
   Яблочка в саду его не съесть!
  
   Все равно ты не достойна рая.
   У меня не дурно, ты поверь!
   В Ад тебя любезно пропуская,
   Распахну парадную я дверь".
  
   Странно... Речи те ей были любы
   И, гордячкой слывшая всегда,
   Все больней прикусывала губы,
   Чтобы сразу не ответить: "Да".
  
  
   ДЕМОН II
   ( Явление 2)
  
  Ну, здравствуй, долгожданный гость.
  Давай, пожму тебе я руку.
  Смешно... Но вижу я насквозь
  Твою лукавую науку.
  Зачем же, зная наперед,
  Я так желала этой встречи?
  Привет, любезный антипод!
  Тебе я рада в этот вечер.
  Присядь и с нами выпей чай.
  Мы будем говорить о главном.
  Той темы тоже невзначай
   Коснись - тебе я буду равной.
  Ты можешь смело шляпу снять
  И на меня глядеть открыто.
  Меня не станут возмущать
  Рога твои, да и копыта...
  Но сколько ты их ни скрывай -
  Их признаки мне так знакомы...
  Давай, тебе долью я чай,
  Себя почувствуй здесь, как дома.
  Теперь ответ тебе найду:
  Ведь я не девочка былая
  И не хочу гореть в Аду:
  Ты слышишь: больше не желаю!
  Пусть Рай не создан для меня,
  С собою в Ад возьми другую...
  Попробуй этот шоколад!
  Клянусь, он слаще поцелуя...
  
  
  
  
  
  
  
  
   ГАДКИЙ УТЕНОК
  
  Давно поняла, что утенок я гадкий
  В девичьей жестокой среде
  Бывает несладко мне, ох как несладко.
  А где будет лучше? Нигде.
  Уродство, поверьте на слово, не шутка,
  Меня в этом не проведешь,
  Хоть мама вздыхает с надеждой минутной:
  "Ну, может быть, перерастёшь?"
  А я - я ведь знаю:
  В душе я не злая,
  Бываю светла и нежна,
  Но то, что бывает,
  Вопрос убивает,
  Кому эта нежность нужна?
  Мне странно, что многим
  Кажусь я убогой,
  Хоть в плаванье всех превзошла.
  Десятой дорогой,
  Чтоб снизить тревогу
  Я все обхожу зеркала.
  Хоть я никогда не полезла бы в драку,
  Так горько мне видеть порой,
  И это не враки,
  Что даже дворняги
  Обходят меня стороной.
  Но все же надеяться не перестану,
  Пусть эта надежда - беда!
  Что все без обману,
  Что лебедем стану...
  Вы только скажите, когда?
  
  
  
   ИСПОВЕДЬ ГОЛОГО КОРОЛЯ. (***)
  
  Начну я сказанье,
   покончив с рыданьем,
  А ты меня слушать изволь!
  Вглядись, (о прохожий!)
   на что стал похожим
  Твой старый и добрый король.
  Теперь безутешен,
   а прежде, был грешен,
  Признаюсь тебе не шутя:
  Любил я наряды,
   обновке я рад был,
  Как радо игрушке дитя.
  Прохвосты - портные,
   но где же иные
  Найдете вы нравы у нас?
  Ведь нет ювелира,
   который не выдал
  Ни разу стекла за алмаз.
  Как в верность придворную,
   в любовь непритворную,
  Кретин, я поверил всерьез?
  И помня заклятье
   волшебного платья,
  Я голым пошел на мороз.
  
   Побег мой иуды
   считают причудой,
   Но как я вернусь на престол,
   Когда в королевстве
   единственный честный
   Пешком еще ходит под стол?
  
  
  
  
  
   ПЕСНЯ РУСАЛОЧКИ (***)
  
  Пляшут волны милые - яростен размах.
  Я плясала с ними - брызги в волосах.
  Песни пела вольно, волны вместе с вами,
  А дружить умела лишь с бурями - ветрами.
  
  Стал ногами белыми прежний рыбий хвост,
  Но от шага каждого больно мне до слез.
  Я мечтала с принцем долю разделить,
  Я хотела душу вечную добыть.
  Но немою стала от любви своей,
  И ни спеть мне нынче, ни сказать о ней.
  
  Прежней чудо-песни - нету у меня,
  Лишь в глазах русалочьих отблески огня,
  Трудно лишь глазами справиться с судьбой
  Знать, судьба мне - выплыть пеною морской!
  
  Волны, гряньте за меня песнь шальную нашу
  Я испить хочу до дна свадебную чашу!
  
  Наш кораблик светел, принц прекрасен мой,
  Он ушел в каюту с молодой женой,
  Не меня ласкает он, счастлив не со мной,
  Но доверил морю он негу и покой.
  
  На холодной палубе я стою дрожа,
  А в руке сверкает лезвие ножа,
  Слуги спят,
   и пьяные дрыхнут сторожа,
  И возможно кровью ноги окропить
  И русалкой триста лет в синем море плыть...
  
  Но зачем мне столько лет в море без любви?
  И зачем мне рыбий хвост, если он в крови?
  Волны, пойте за меня песнь морскую нашу,
  Я допью ее до дна - свадебную чашу...
  
  Загорается восток - я секрет открою:
  До чего же быть легко - пеною морскою!
  
  
   ТЕНЬ (***)
  
   Да, я - ученый, значит - либерал.
   Под солнцем Юга, в знойную погоду
   Однажды тень свою я потерял,
   Вернее - предоставил ей свободу.
  
   Бес вольности перехитрил меня:
   Я думал: если истинный я гений,
   То что мне тень и вся ее родня?
   Я гением останусь и без тени.
  
   Да, видно, проиграл пари судьбе
   И потерял ее благоволенье...
   Отныне жизнь в погоне и борьбе,
   В смертельной битве со своею тенью.
  
   И побеждает Тень: она длинней,
   Точнее, ей естественно и просто
   Быть в полутьме - среди богатырей,
   А при светиле - крошечного роста.
  
   Легко ей изменить и цвет, и стиль:
   Определится все углом паденья,
   И все готовы от души простить,
   Что запросто она меняет мненья...
  
   Увы, но я не столь непобедим,
   Я - просто смертный, из костей и мяса.
   И стиль во мне один, и стих - один,
   И логикой мой ум упрямый связан.
  
   Да, перевес у Тени все сильней.
   Готовлюсь я к последнему паденью
   И в синий мир невидимых теней
   Уйду, чтобы не стать при жизни тенью.
  
  
  
  "ПЕРЕСТРОЙКА" (НА ВЕЧЕРЕ ЕВРЕЙСКОЙ МУЗЫКИ)
  
  1..
  
  В киноконцертном зале (эка малость!)
  Толпа еще живых жидов собралась.
  Антисемит кривит усмешкой рот:
  - Скажи , куда вся эта нечисть прет?
  А тем, в толпе, хотя она пестра,
  Погреть охота души у костра
  И, может быть, подкинуть уголек,
  Чтоб не погас последний огонек...
  Толпа евреев - будто это в гетто,
  Как будто где-то видела я это...
  Как будто в гетто... Боже, боже мой,
  Мне поневоле хочется домой,
  Среди славян упрятать южный лик,
  Чтоб страшный призрак больше не возник.
  
  
   2,
  
  Я плачу над мелодией забытой,
  Уже убитой, заново открытой...
  Мелодией высокой и звенящей,
  И, как вино пасхальное, пьянящей.
  Я уши затыкаю, но я слышу,
  Как летний дождь гремит по нашей крыше,
  И нет на свете юмора печальней:
  Сквозь слезы - смех, веселье - сквозь отчаянье.
  Нет, я не наслаждаюсь, я немею,
  Я рта раскрыть и глаз поднять не смею,
  Не отрываю руки от лица
  И жду со страхом
   Музыки конца.
  
  
  
   * * *
  
  Верю я искренне, верю воистину
  В море безбрежное, в тихие пристани,
  В солнца тепло и сиянье рассветное,
  Верю, что есть еще песни неспетые,
  Верю я в туч грозовое борение,
  Верю в неистовых молний свечение.
  Верю - за этим грядет обновление!
  
  Верю в холодные зимы метельные,
   Верю в осенние краски пастельные,
  В росы лесные и в травы душистые,
  Птичьим напевам, наполненным смыслом,
  Верю в мелодии чащ тростника,
  В музыку волн, в чистоту родника!
  
  Верю в просторы необозримые,
  Верю я в трудности преодолимые,
  В то, что дороги куда-то ведут,
  Верю еще, что меня где-то ждут.
  
  Верю - есть тропы непроторенные,
  Верю - вершины есть непокоренные,
  Верю, и люди поверить должны,
  В то, что друг другу мы очень нужны.
  Ведь среди многих миров и планет,
  масса - подобных, таких, точно - нет.
  
  Верю, что мир станет прочным на свете,
  Верю, сумеют быть счастливы дети,
  Верю слезам, и бесслезным глазам,
  Верю я миру, и небу, и вам...
  
  
  
  
  
   ИСПОВЕДЬ.
  Если вы так хотите,
   я открою вам тайну,
  Я летела звездою
   в полуночной мгле,
  И, сорвавшись нечаянно,
   совершенно случайно
  Оказалась на этой
   непонятной земле.
  Я умела одно лишь:
   сиять и лучиться,
  И душа не просила
   общепринятых благ.
  Говорили:
   земному уму научиться
  Может каждый нормальный,
   может даже дурак.
  Говорили: всё в меру -
   это лучшая доза,
  Только мер не имея,
   я дарила огонь.
  Ведь, не ведая меры,
   светят солнце и звезды:
  И в каком измерении
   мерить нежность и боль?
  Я теперь научилась,
   что почем понимаю:
  На Земле люди платят
   и за хлеб, и за соль.
  Не на всех меня хватит,
   и не каждому стоит
  Доверять свою нежность,
   поверять свою боль.
  Говорю я потише
   и горю вполнакала,
  И не знаю, насколько
   еще хватит огня...
  Но мудрее не стала,
   и добрее не стала,
  И вообще очень мало
   здесь осталось меня.
  Знаю, вы посмеетесь,
   дескать, это банально,
  Всем известны полеты
   в полуночной мгле,
  Все срывались нечаянно...
   Но надеюсь я тайно
  Не погаснуть на этой
   очень странной земле.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  Есть на свете такая опушка:
  Поглядишь - не поверишь глазам.
  Там считает вещунья-кукушка,
  Отмеряя конечное нам.
  
  Там колышутся травы ветрами,
  Там стоят в три обхвата дубы.
  И туда мы вернулись бы с вами...
  Если бы... если бы, да кабы.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   НУЖНАЯ ПРОФЕССИЯ (***)
  
  Когда начинаешь жизнь в эмиграции, пусть даже и на родине предков, самое трудное, пожалуй, - это прочно и надолго забыть, кем ты был раньше. Так, родившись, мы забываем свои прежние перевоплощения. И никого это не удивляет.
  Но и теперь ты будто родился заново, только не младенцем, а сразу взрослым человеком. Жизненно важно тогда забыть, что в прошлом мы были врачами или учеными, музыкантами или руководителями проектов... То есть потом, когда-нибудь, когда придут язык, знание страны и людей, входов и выходов - что-нибудь и можно будут вспомнить... может быть... А пока, вначале, приходится стать тем, кем нас сегодня готов увидеть работодатель. То есть тот, кто готов за нашу работу платить деньги.
  Вот так и воплощается на наших глазах самый короткий анекдот моих школьных лет: "еврей - дворник" И ничего такого! Там он, может, профессором был, а тут дворником стал, и никого это не должно удивлять.
  Мой Арик, например, там был кандидатом исторических наук, и диссертация у него была о крушении Римской империи. А я двадцать, без малого, лет биологию преподавала, и даже хорошим учителем в своей школе считалась... А здесь я могу преподавать?.. Ну, теперь уже и можно было бы попробовать... рискнуть... А поначалу? Без языка, да местным детишкам? То-то. Вот и пришлось нам искать новые занятия и наниматься на работу по объявлениям.
  Началось все, правда, еще на Украине. Моя подруга Алла, которая уехала на девять месяцев раньше нас, и тетя Хава, мамина сестра, писали нам оттуда, вернее, отсюда, что здесь огромный спрос на массажисток, все газеты так и пестрят объявлениями. И как раз тогда пооткрывалось у нас неимоверное количество всяких загадочных частных курсов: тут тебе и йога, и рефлексотерапия, астрология, экстрасенсорное лечение... А ко всему этому в дополнение обучали лечебно-оздоровительному массажу. Я и записалась на один такой экстрасенсорный курс. Главного нашего Учителя звали Анисим. Красноречием он, мягко говоря, не блистал. И поняла я из его туманных проповедей только, что вначале следует ощутить в себе Призвание, а затем перемещать энергию, получаемую из космоса, в кончики пальцев, ощутить в них тепло и - лечить сперва себя, а потом - других ... Но я, как последняя дурочка, не могу ничего ни ощутить, ни переместить. У меня от всех этих попыток только в животе урчать начинает.
  Зато массажу нас обучала профессиональная медсестра, еврейка, между прочим, Мирра Михайловна. Она, нам все очень толково изложила - и теорию, и практику. Так что в Израиль я сразу привезла реальную профессию вместе с дипломом.
  Когда пролетели первые два месяца напряженной ульпановской зубрежки, на место боевому настрою на немедленное овладение языком предков пришло печальное убеждение, что никогда нам этот "чертов иврит" не освоить. Во всяком случае, настолько, чтобы рискнуть на нем рот открыть перед классом. Тогда и стала я решительно пытаться найти подработку.
  Как Алла и писала, в русскоязычных газетах было полно объявлений, что для работы в массажных кабинетах требуются женщины, и даже без предварительного опыта работы. Правда, меня немного беспокоило, что женщины им почему-то требуются совсем молодые: до 35 лет (а мне-то ведь с ноября уже 42-й пошел) "Ну да ладно, - думаю, - чем черт не шутит: вдруг они и меня возьмут, все-таки не старуха еще!".
  Набралась я наглости и однажды, когда Аркадия дома не было, позвонила по одному из телефонов, указанных в объявлении. Там речь шла даже не о кабинете, а о целом "институте здоровья". Звучит гораздо респектабельнее! Пока шли гудки, я судорожно пыталась мобилизовать хотя бы полтора десятка ивритских слов, умудрившихся как-то зацепиться в моем натруженном мозгу. Но ответили мне неожиданно по-русски приятным таким баритоном:
  - Да, я слушаю...
  Радуясь, что моя пунцовая физиономия надежно скрыта от собеседника, бормочу в трубку:
  - Я по объявлению в газете. Вам требуются массажистки?
  - Ты живешь одна? - последовал неожиданный вопрос.
  Меня несколько покоробило это "ты" в обращении к незнакомой даме, но я приписала его ватиковской привычке к ивриту, в котором вежливые русские "излишества" не предусмотрены.
  - Нет, с семьей, - бодро ответила я, предположив, что вопрос этот связан с оговоренной в объявлении возможностью проживания по месту работы.
  - А какая у нас семья? - полюбопытствовал баритон.
  - Дочь, муж и мама.
  - Замечательно! - обрадовался баритон на том конце провода. - И как они отнесутся к твоему занятию?
  - Дочь у меня уже большая, - успокоила его я, - муж не возражает, чтобы я подработала немного к корзине . А мама... - я чуть, запнулась, не желая посвящать незнакомца в свои семейные проблемы... - Думаю, и она не будет против.
   После паузы я продолжила:
  - Есть еще одна маленькая проблема. Дело в том, что мой возраст... Ну, я несколько старше, чем указано в вашем объявлении...
  - А сколько ж тебе лет? - мой собеседник упрямо придерживался бесцеремонного "ты".
   - Уже тридцать восемь, - бодро соврала я, уверенная в том, что уж больше этого мне никто ни в коем случае не даст.
  После легкого вздоха и секундного раздумья баритон, к моей неописуемой радости, приговорил:
  - Ладно, приходи к семи вечера в контору, - поговорим.
  Он продиктовал мне адрес в нижнем городе и дал очень подробные, в расчете, видимо, на дебилку, указания, как дойти до них с автобусной остановки.
  - А вывеска там какая-нибудь есть? "Институт" все-таки...
  - Нет, вывесок нет, над входом фонарь горит и номер дома освещает.
  И на том спасибо.
  Уже в четыре я была как на иголках. Надо было создать себе "имидж", подходящий к такому чрезвычайному случаю. Больше всего сомнений вызывал маникюр. В преддверии занятий массажем, его следовало, видимо, безжалостно укоротить. Однако, рука не поднималась... Серьезные колебания возникали по поводу очков: конечно, они не украшают, но, с другой стороны, в незнакомой обстановке оказаться полуслепой...
  Тоже не слишком приятно.
  В раздумье стояла я перед трельяжем, то снимая очки, то вновь надевая их на нос. Как вдруг в боковом изображении я заметила, что в очках-то мой еврейский носик выглядит значительно короче... Волевым решением и очки, и маникюр были оставлены, лак на ногтях я обновила.
  Все прочее определилось само собой: черная кожаная почти мини-юбка, черные же чулочки-сеточки (знай наших!) и новенькие, на каблучках, полусапожки. А, сверху, без сомнения, - просторный жемчужный свитер, маскирующий мои до неприличия округлые формы. Закончив прикид, я снова заглянула в большой трельяж, и три моих изображения снисходительно кивнули с разных сторон: не фотомодель, конечно, но для массажистки - вполне!
  Добавить остается только перламутровую помаду - на губы, серебристые тени - на веки, и что-нибудь блестящее - на шею. Картина завершена. С волосами все равно ничего не сделаешь: их природная крутая завивка, почти негритянская, и ничего, кроме коротких стрижек, не признает. Разве что перекраситься в какой-нибудь пепельный цвет? Но времени на это уже все равно не было.
  По случаю такой важной встречи, я заменила обычную пешую прогулку через весь город на шикарную, по нашим понятиям, поездку на автобусе. И за сорок минут до назначенного времени оказалась почти на месте. Теперь я оценила подробные указания, данные мне баритоном. В этом плохо освещенном беспорядочном районе, среди домиков и сарайчиков, трудноотличимых друг от друга, без тех подробных инструкций, да с моей врожденной неспособностью ориентироваться... Я бы, пожалуй, сразу домой вернулась.
  Ну, вот и вожделенный номер под фонарем. Входить раньше времени казалось несолидным, и я еще с четверть часа прохаживалась перед дверью. За это время мои ноги в "сеточках" посинели и покрылись гусиной кожей. Но когда, в дополнение к собачьему холоду, с неба стал моросить мерзкий густой дождь, я, набравшись смелости, вскочила в дверь, открытую вытолкнутым изнутри небритым и явно поддатым существом неопределенно-южного происхождения.
  Помещение, в котором я очутилась, было очень похоже на обычный небольшой "мисрад" . Только у стены, позади письменного стола, в освещенном баре толпилось множество оригинальных бутылок со спиртным, снабженных яркими ярлыками и иностранными названиями. А на самом столе стояла одна бутылка с чем-то прозрачным и поднос с относительно чистыми стеклянными бокалами.
  На них-то и указал мне хозяин - невысокий квадратный молодой человек с широкой улыбкой на лице, черты которого напоминали бульдога.
  - Угощайся, согревайся, - радушно пригласил он жестом, увидев, что я в нерешительности мнусь на пороге.
  - Что вы, что вы, я не пью, - от души заверила я его и подошла к столу.
  Хозяин придирчиво осмотрел меня с ног до головы, хмыкнул - и перешел на "вы".
  - Ну и чем вы здесь намерены заниматься? - спросил он, глядя в упор на мои очки.
  - Как - чем? Массажем, конечно! - удивилась я такому вопросу и полезла в сумочку за дипломом.
  Видя мое намерение, хозяин жестом остановил меня и указал на стул, вернее, на кресло, стоявшее в углу кабинета.
  - Значит, говорите - массажем. А вас не остановит то, что работа у нас... вечерняя или даже ночная?
  - Вечерние часы меня как раз устраивают: я утром в ульпане. А что, сюда пациенты и ночью приходят?
  - Да, знаете ли, - с какой- то язвительностью ответил он, - наши клиенты (он подчеркнул это слово) - все больше по ночам и являются.
  Мне это показалось странным. "Впрочем, - подумала я, вспомнив двенадцатичасовые смены своего Арика, - люди здесь так тяжело работают, что только ночью и могут о здоровье подумать".
   - И клиенты, - продолжал объяснять хозяин, - у нас бывают разные. Бывают и дедушки, которым уже и вправду только массажем и можно помочь. Вы это сможете?
   - Ну , конечно, - ответила я осведомленным тоном. - Массаж для пожилых людей чрезвычайно полезная процедура: улучшает кровообращение, поддерживает желательный тонус, вообще - омолаживает... Мы это учили.
  - Учили, говорите? - в свою очередь удивился хозяин. - А вы представляете, что именно вам предстоит массировать?
  - Естественно , представляю: спину, шею, ноги, руки - все, что положено, все по науке, - видимо от перенапряжения я заговорила стихами...
  - Но они-то у нас желают другого массажа... - испытующе глядя на меня, хозяин остановил поток моих познаний.
  - Дру-го-го ?... - и тут, оглядевшись по сторонам, я увидела рядом со своим креслом журнальный столик, заваленный картинками и фотографиями весьма определенного характера.
  - Ка-ка-кого еще дру-го-го? - язык мой стал вдруг заплетаться, а в коленках и выше я ощутила весьма неприятную дрожь.
   Шестеренки в моем мозгу медленно повернулись.
  - Я... я... я... подумаю... - пробормотала я, постепенно выбираясь из кресла.
  - Подумайте, подумайте, - любезно и широко улыбнулся хозяин. - И, если надумаете, приходите завтра - будем вам крещение устраивать.
  И, увидев мой оторопелый взгляд, успокоил:
  - Боевое, разумеется, крещение.
  Он любезно проводил меня до дверей, даже попытался приобнять меня за талию. И приблизив свои губы к моему уху, неожиданно засмеялся:
  - Мужу привет передадите? Скажите, что я ему сочувствую.
  - Это - в каком же смысле? - остановилась я в двери, уже устав удивляться.
  - В самом наилучшем, - заверил меня хозяин - и закрыл за мною дверь.
  Не помню: по дороге обратно продолжался ли еще дождь? Но когда я вернулась домой, Катя уже спала, а мама и Аркадий сильно волновались. Тогда у нас еще не было мобильников.
  - Где тебя носит по ночам? - допытывались они дуэтом.
  - На работу ходила устраиваться, - правдиво ответила я, и вдруг, вместе с усталостью, почувствовала сильное сомнение в том, что мне стоит сейчас рассказывать им подробности сегодняшнего "трудоустройства".
   - И как ты думаешь, - тебя возьмут? - поинтересовался Аркадий.
   - Да вряд ли, - усомнилась я и, вспомнив Анисимову науку, добавила: - Тут нужно Призвание. А мне его не хватает...
   И тогда моя мама, Рита Петровна, несмотря на позднее время, завела свою старую песню:
   - Почему это ты сразу решила, что неспособна? Единственное, чего тебе не хватает, так это уверенности в себе. Ты всегда была очень способной девочкой. И этому делу ты смогла бы научиться! Мы приехали в другую страну, и нет у нас права отчаиваться! Я вот уверена, стоит тебе только захотеть, и ты справишься! Другие почему-то берутся - и справляются. А ты всегда всего боишься!
   А я думала, что наверное, в чем-то мама права, ведь, действительно, кто-то берется... И - справляется...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ЗАКОННЫЙ БРАК (***)
  
  Я всегда говорила, что на чужих санях далеко не уедешь. И если кто-нибудь пытается жить не так, как сам умеет, а как другие умудряются, - неприятностей не оберешься.
  Когда мы еще только собирались в Израиль, шла активная переписка между нами и родственниками, которые уже по ту сторону оказались. Кто давно, а кто и только что. Они нам тогда кучу полезных советов надавали: что везти, что не везти, и как провезти... Что багажом следует высылать, а что диппочтой. Много было дельных рекомендаций, и я искренне за них своим внимательным тетушкам и подружкам благодарна. В одном только я с ними согласиться не могла: написали они, что моим родителям следует перед отъездом... развестись. Дескать, пособие по старости на двоих одиноких стариков получается чуть ли не в полтора раза больше, чем на супружескую пару.
  - Что это вы придумали? - сказала я тогда, - 44 года, как один день, душа в душу прожитых, разве можно из-за каких-то денег перечеркнуть и на помойку выбросить? Не подходит это ни для вашего возраста, ни для характера.
  Но мою маму, Риту Петровну, разве переубедишь? Уж если она себе что-то в голову втемяшила - пиши пропало. Советских-то евреев по умению приспосабливаться к обстоятельствам ни один чукча не переплюнет. Зря она, что ли, когда-то после войны из Ривы Пинхусовны в Риту Петровну превращалась, и из медсестры - в маляры перед пенсией переделывалась? И отца из Вульфа Мордехаевича во Владимиры Дмитриевичи она же убедила переписаться. И правильно сделала: в Киеве Владимиром Дмитриевичем жить было куда как удобнее, особенно после войны.
  И что вы думаете? Они таки развелись. И даже имущество между собой поделили без суда. Собрание сочинений Гоголя забрал папа, а 30-томный Горький достался маме, Пушкина и Эренбурга упаковал отец, а Диккенса и Ромена Роллана - мама. Для большей убедительности решили и в Израиль поврозь ехать: мама со мной и Аркадием вначале, а отец через полгода с семьей моего брата.
  Сказано - сделано. Мы с мамой здесь оказались. Она - ничего, держится. Аркадию даже понравилось, что теща с нами живет: и в доме чисто, и обед свеженький, и у меня больше времени свободного на овладение ивритом остается. Письма на Украину мама ежедневно писала, а надписывать адреса на конвертах меня просила: "Чтобы ихний КГБ не догадался!"
  Но вот, слава Б-гу, и они сюда прибыли. Я им квартиру недалеко от нас подыскала. И стал наш папа ежедневно в гости к нам наведываться. А что? Кто может помешать любящему отцу навещать родную дочь?
  Только все равно настроение у него неважное. То ли показалось ему, что невестка на него косо смотрит, то ли просто неуютно ему жить без мамы. Не вижу я в его глазах радости от новой жизни. Сидит на краешке дивана, как воробей, готовый вспорхнуть в любую минуту, и молчит. А если и говорит, так все больше детство свое бесприютное вспоминает, как рос он без родителей по дядькам да по теткам, потому что родных его отца с матерью по разным лагерям ГУЛАГа растащили. Так он с ними больше и не увиделся. А мама ему в унисон начинает свои ужасы рассказывать: про эвакуацию, про то, как они с бабушкой похоронку на отца получили, и про то, как, вернувшись, не застали в Киеве в живых никого из родни, и как дом их был занят, и про то, как их прописывать в родном городе отказывались. Новые представители советской власти их советским документам верить не желали, а тех, кто по ордеру немецкой управы в их дом вселился, считали законными жильцами...
  У меня от всех этих воспоминаний никакой иврит в голову не идет. Я им предлагаю:
  - Пошли бы вы прогуляться, что ли! Чего дома сидеть? Воздух тут чудесный, виды великолепные. Раньше за такой красотой в Кисловодск надо было ездить, большие деньги платить. А здесь - пожалуйста, наслаждайтесь красотами Галилеи, сколько хотите, и совершенно бесплатно. К тому же, поразмяться всегда полезнее, чем на диване сидеть.
  Они согласились. Правда, решили для большей конспирации, выходить из дому, когда уже темнеть станет. И места для прогулок выбирать не слишком людные. Не проблема! У нас тут все места вообще безлюдные: соседи все больше на скамейках да на крылечках сидят и друг про дружку сплетничают. А за три шага от дома уже никого и не увидишь. Ну, разве что какой-нибудь случайный прохожий...
  Так вот: идут мои родители по практически пустынной улице (не под ручку, конечно, а просто рядышком). Идут - беседуют, а как заметят пешехода, идущего навстречу, так мой папа по-партизански резко куда-нибудь сворачивает с тротуара: к чужому дому, или на газон, или в кустарник вечнозеленый и вечно цветущий... Или вообще на другую сторону улицы спортивно перебегает (благо движение у нас не особо интенсивное).
  Уже после второй такой прогулки стала я замечать, что соседи на ближайших скамеечках стали очень выразительно в их сторону поглядывать, а потом им вслед сразу шушукаться начинают. Попыталась я своего отца переубедить не перегибать палку с конспирацией, вести себя поспокойней, тогда и подозрений меньше будет. А он мне отвечает:
  - Ничего с этим поделать не могу: как видят меня рядом с ней, так я себя сразу преступником чувствую.
  Но на семейном совете мы все-таки эту проблему решили. Стали гулять все вместе: выходим из дому вчетвером, а иногда и впятером, вместе с дочкой. И кто потом в этом новоявленном таборе по дороге беседует - никого не касается. А польза общая - воздухом всем дышать полезно. Вот только иврит опять пострадал...
  Так хорошо у нас все получалось, пока однажды во время одной такой совместной прогулки, говорит мне мой обожаемый папа Воля:
  - Ты, Симочка, у меня ведь уже девочка взрослая, правда?
  - Ничего себе, - отвечаю, - вопросик! Мне, пап, уже на пятый десяток перевалило, ты что, забывать стал?
  - Ничего я пока не забываю, - говорит. - И не надо мне о моем возрасте напоминать. Я и сам знаю, что я - человек пожилой.
  - Ну и что же, - отвечаю, - конечно ! А что ты: молоденький, что ли?
  - Верно, - говорит он грустно, - не молоденький. Так что же из этого следует: что я уже совсем не мужчина, что ли?
   ... "Ах, вот куда он поворачивает, - думаю. - Ну-ну, интересно: к чему бы это?"
  - Что я, - продолжает он, - со своей собственной женой наедине побыть возможности не имею? Куда годится ситуация такая? Это за такой жизнью стоило за тридевять земель в этот самый Израиль ехать?
  - Извини меня, папа, - говорю я ему, - но эту глупость не я придумала. Я, между прочим, с самого начала, если ты помнишь, против была. Ну, так кто меня послушал? А теперь, конечно, мучаетесь... Но вдвоем побыть - это достижимо. Это мы вам устроим.
   А мужу моему как раз от работы предлагали на конец недели в Тверию в гостиницу поехать - со скидкой. Так мы с ним и с Катей на пятницу-субботу туда поедем. А старичкам дадим возможность тут без нас попраздновать.
   Сказано-сделано. Уехали мы в горячих бассейнах покупаться, а квартиру родителям в полное распоряжение оставили. Пусть и им счастье улыбнется.
   Улыбнулось!.. Возвращаемся мы на исходе субботы с чемоданами - и застаем обоих родителей в своей квартире. Мама - в слезах, а папа - уже в гипсе.
   - Господи! Да что же тут у вас без нас произошло? - спрашиваю. - Вы уже как дети малые! На минуту оставить страшно.
   Оказалось, явился вечером мой папа на романтическое свидание, как настоящий рыцарь: с букетом роз, большой коробкой шоколадных конфет и маленькой бутылочкой коньяка (для храбрости). Ночью все было, как в сказке "Тысяча и одна ночь", но под утро стариковская бессонница дала-таки о себе знать, а вместе с ней и беспокойство проснулось: "Как утром выходить? А ну соседи увидят! Куда надо доложат... Пенсии - лишат..." Короче, решил он выбираться из дому затемно. И, чтобы внимания не привлекать, свет на лестнице зажигать не стал. А соседка снизу как раз выставила из квартиры на ночь огромный пластиковый чемодан, который им с багажом пришел. Отец его, конечно, в темноте не заметил и с ним вместе с лестницы кубарем загремел. Да как загремел! А крику сколько было! Все жильцы из своих квартир повыскакивали: думали - грабители на кого-то напали. Вначале полицию вызвали, а уж потом "скорую помощь".
  В результате оказалось, что ключица у моего отца сломана, колено вывихнуто, а в придачу - сотрясение мозга. Как вам это нравится?
  И при всем при этом выражение лица у него самое что ни на есть счастливое. "Что это - думаю - с ним такое? Уж не повредился ли, не дай Б-г, рассудком?"
  А он подзывает меня к себе пальцем и говорит заговорщицким шепотом:
  - Когда я тут упал и стукнулся, колено у меня вывихнулось, а мозги, наоборот - вправились. Хочу я теперь вашей маме по всей форме сделать предложение руки, так сказать, и сердца.
  Ну и что вы думаете, через три месяца мы таки сыграли им свадьбу. Все как полагается: в зале торжеств, с хупой и раввином. Моя дочка Катя помогала своей любимой бабусе делать макияж, и надевать свадебный костюм цвета "оф-вайт" Мы туда всех своих любопытных соседей пригласили, и соучеников по ульпану. А родственники и бывшие сослуживцы даже из других городов приехали. И папа мой невывихнутой ногой, опираясь на костыль, бокал разбивал, и серыми от волнения губами клялся: "Если забуду тебя Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука..."
  За это время мои родители успели еще раз переименоваться: мама Ривкой теперь стала, а отец - Зеэвом. И когда меня спрашивают, как это у нас из Володи Зеэв получился, я всем объясняю, что Владимир - это Вульф, а Вульф - это по-немецки - "волк", а Зеэв - это тоже "волк", но уже на иврите.
  Теперь мои родители живут в отдельной съемной квартире. А пособие? Ну что - пособие... Конечно, оно в сумме меньше стало. Тетя Хава давно предупреждала: "За честность дорого платить приходится". Это верно, никто не спорит, нужно платить. Но, может быть она того стоит?
   1998
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ТОРЕАДОР. (***)
  
  А я-то уж обрадовалась! Думала - теперь заживем. Думала, теперь зарплата у моего мужа станет похожа на деньги, а не на пособие для нищих. Знакомым и родственникам всем раззвонила, что муж, наконец-то, нашел место, достойное его знаний и интеллекта.
  Нет, курсы тут не причем. Он их окончил уже два года назад. Только найти работу учителя никак не мог. Здесь ведь все гуманитарные предметы - ТАНАХ*, историю, географию, литературу и грамматику и еще Бог знает что - преподают местные учительницы. Причем эти энциклопедистки из провинции сразу всеми предметами владеют - одновременно, при этом, не имея ни малейшего высшего образования! Сами посудите, кому тут может понадобиться мой Аркадий с его диссертацией на тему заката и падения Римской империи и уникальной памятью на даты и собственные имена?
  По окончании курса Аркадий методично обошел все школы нашего города, включая начальные, ну, кроме арабских, конечно. Безрезультатно.
  Директора школ, с порога распознававшие его предательский акцент (а они узнавали его по-олимовски виноватое выражение лица еще до того, как он открывал рот), все как один очень вежливо спроваживали его. Дескать, сейчас у меня для Вас (то бишь для тебя) ничего не имеется, но если будет, то конечно-конечно, немедленно и непременно, оставьте только ваши данные, телефон и т.д., и т.п...
  Только так никто и не звонил. Арик уже и надежду потерял, пошел на завод вкалывать. Он и там работал добросовестно. Так уж он привык, иначе не умеет. Только по субботам по инерции продолжал просматривать объявления в местной прессе.
  И вот однажды случилось: одна из местных всезнающих учительниц прямо посреди учебного года внезапно покинула родину, и целый поток 8-ых классов ближайшей к нашему дому школы остался практически без гуманитарного попечения. Кошмар! Вернее, вот счастье-то! Директриса с ног сбивается в поисках замены, обзванивает все возможные варианты, по всему северу страны, и тут натыкается, видимо, на телефон Аркадия. На наш, стало быть, телефон. Арик тогда на работе был. А у меня, как только я слышу иврит, рефлекторно язык парализует, и будто внутренняя глушилка включается. Вернее, сквозь шум в ушах до меня долетает какая-то женская речь, но чего эта тетка от меня хочет, понять я не в состоянии. Наконец, я разобрала имя своего мужа и смогла ответить, что ночью он дома: слава Б-гу, не сторож. (Тогда еще ночных смен у него не ввели).
  Вот и получил, наконец, мой Аркадий работу по специальности. Все были счастливы. Только дочка Катя как-то сочувственно в сторону отца поглядывала.
  Вчера у него был первый день. Я ему накануне отгладила костюмные брюки, белую рубашечку, ненадеванную, даже галстук из чемодана достала. Правда, от него он категорически отказался, сказал, что этот ошейник на себя наденет, только если еще раз жениться пойдет. От завтрака он тоже отказался.
  А на кухню пришел только чтобы мне свой сон рассказать. Приснилось ему, что он на арене цирка размахивает красным плащом, а на него напускают вместо быка какое-то многоголовое тысячерогое чудовище. А у него самого в руке вместо меча - школьная указка. Я его, как могу, утешаю, но времени у меня на утешения нет - сама на работу в дом престарелых опаздываю.
  Вечером прихожу я домой - в доме тихо. Входная дверь полуоткрыта, и - тишина... Что, думаю, случилось? Уж не воры ли у нас побывали? Не похоже... В кухне сидит мой муженек, раскачивается на табуретке и невидящими глазами в окно смотрит. Я к нему:
  - Арик , ты не заболел?
  - Нет, я совершенно здоров, - отвечает он замогильным голосом.
  Я ему бульончик подогревать стала, котлетки с гречкой... А он опять не ест. Только молчит и в окно смотрит.
  - Арик , - говорю я ему, - если ты здоров, расскажи хоть что-нибудь. Как тебе новая работа? Получается?
  - Коррида, - отвечает, - как я и предчувствовал.
  - Ну, и что означает эта твоя "коррида", может, ты поподробнее расскажешь?
  А сама на него не смотрю - в аптечке роюсь: сердечные капли ищу - ему и себе, и готовлюсь к худшему.
  А Арик снимает с себя очки и начинает их зачем-то протирать посудным полотенцем.
  Я его не тороплю. Куда торопиться?
  А он все-таки начал говорить: " Они меня просто в упор не заметили, когда я в класс вошел. Мне директриса велела быть с ними построже, а как построже, когда тут один другому морду по столу размазывает, а прикоснуться к ним - ни-ни. А другая парочка козлов здоровых друг за дружкой через столы по классу гоняют. Я им кричу: "Еладим! " - не слышат. Я истошно воплю: "Шалом ля-хэм!"** - ноль внимания. Поднял я тогда вверх классный журнал и как трахну им по столу. Заметили, наконец, умолкли, уставились. Один только с ежом на голове на меня пальцем показывает: "Это что еще за дебил?"
  Я попытался объяснить, что я их новый учитель и что зовут меня Арье. Но тут подходит ко мне девица в маечке и с такой грудью, что на нее твой, Симочка, лифчик вряд ли налезет, смотрит на меня наивно из-под наклеенных ресниц и спрашивает: "Тебе какие девочки больше нравятся - худые или полненькие?"
  Я ей еще ответить не успел, как другая, смуглая, как негритяночка, и тоже с ресницами, делает с разгона заскок прямо на мой стол, и прямо к моему носу протягивает ножку в черном ботинке и спрашивает: "Как тебе мои балетные туфельки?"
  Ну, что бы ты стала делать на моем месте? Я снова поднял классный журнал и снова ударил им по столу так, что пыль со стола столбом поднялась, и ору, что есть мочи:
   - Прошу всех сесть на свои места!!!
  Усадил их, наконец. Говорю:
   - Я ваш новый учитель истории. Зовут меня Арье Блюмкин. А теперь я с вами познакомиться хочу.
  Открываю я журнал и начинаю их имена и фамилии зачитывать. Разбирать фамилии на иврите - удовольствие, я тебе доложу, ниже среднего. А в классе почему-то на каждую фамилию сразу несколько человек отзывается, и всё почему-то, одни и те же. А, может, это мне только так кажется. И что я могу поделать? И тут как раз мне какая-то такая фамилия попалась... прямо неприличная... Я и прочитать вслух ее боюсь, и не читать не могу, я прямо к самому журналу нагнулся, чтобы получше ее разглядеть, и тут что-то как стукнет меня по лбу, и на журнале оказывается жирненький такой яблочный огрызок.
  Взял я этот огрызок в руки и думаю: бросить ли его назад, в эту оголтелую стаю, или прямо к директору отнести. Но ведь так не хочется вот так сразу в своей беспомощности расписываться.
  Взял я его в руки, и говорю:
  - Когда -то одному англичанину, гениальному, между прочим, ученому, тоже на голову упало яблоко. Правда, не огрызок, а большое, тяжелое яблоко. Так он после этого сделал великое открытие. Знаете, какое?
  А тип из-за первой парты с дефектом прикуса, мне отвечает:
  - Футки у тебя фтарые. Мы эту футку еще в первом классе флыхали.
  И тут почему-то раздался звонок. Я не успел заметить, как урок пролетел. До истории, как таковой, мы так и не добрались. Может, там еще что-то было, уже не помню. Хватаю журнал, вылетаю из класса. А меня за дверью уже директриса ждет:
  - Арье, ты жив? Тебя не побили? Прекрасно! Йоффи ! Значит, все будет в порядке!
  Конечно, - не стал я с нею спорить: полный порядок!. Или, как здесь говорят, окончательный, законченный порядок!
  
  Вот и весь его рассказ. Ночью Аркадий долго не мог заснуть, а как уснул, все вздрагивал и вскрикивал во сне. Утром я его в 6 часов разбудила, и говорю:
   - Пора тебе. Вставай и собирайся на работу. Слава Б-гу, ты еще уволиться с завода не успел, а я тебе вчера твой синий халатик постирала.
   Арик смотрит на меня, а из-под очков, радостная слеза выкатывается:
  - Правда? - говорит, - Симочка, родная моя, можно мне туда больше не ходить?
   А я ему отвечаю:
  - Дорогой мой, ты мне еще живой пригодишься, а на бой быков мы с тобой лучше в Португалию поедем. Там, говорят, запрещено быков на стадионе убивать. Более гуманная, значит, коррида выходит.
   1999
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Рассказы
   Н О Ч Ь (***)
   Две сосны надрывно шумели за окном. Темный ночной ветер морочил им высокие кроны, сгибая до земли мощные стволы и заставляя деревья гудеть и шелестеть под свою дуду.
   Этот шум не давал старой Шош уснуть. Она не переставала думать о ветре и об этих соснах, а еще - о третьей, что сгорела на ее глазах прошлой весной, когда на пустыре за домом сжигали сорняки, вырастающие там каждую зиму во время дождей. Заросли колючих трав летом становятся укромным пристанищем для змей. Вот соседи и вынуждены ежегодно жечь их, предпочитая огненную, явную опасность ядовитому и тайному соседству.
   Но в тот раз почему-то загорелась сосна. До сих пор стоит перед глазами Шош огромное, черное, похожее на взлетающий гриб дерево в вихре оранжевого пламени... Сосны быстро горят. Когда приехали пожарные, огонь уже успел сожрать и хвою, и ветки, а от ствола остался лишь черный, раздвоенный наверху остов. Он и теперь стоит под окном, молча, между двумя живыми и болтливыми сестрами, стонущими теперь на ветру.
   Старая Шош в эту ночь не спала. Лежа под окном на жестком детском диванчике и слушая непрерывную мелодию ветра, она мысленно пересматривала пеструю материю сотканных временем лет и пыталась отыскать на ней пятнышки теплых и светлых оттенков. Ведь не могло же так случиться, чтобы их совсем не было! Конечно же бывали в ее жизни и радости... Но почему-то так получалось, что любая из них неизбежно влекла за собою страдание (будто бы была заранее беременна им).
  
   * * *
  
   Она вновь ощутила себя малышкой, лежащей в жару на топчане из прелой соломы, и на своем лице - мягкие материнские руки. Как хорошо, что мама сидит теперь рядом с ней и светится, и не держит на руках годовалого Ицика, который ползает и пищит на полу... Но внезапно пальцы становятся будто железными и сдавливают ей щеки, рот сам собой открывается и в него вливается горечь... такая ужасная горечь... Ну почему тогда еще не умели делать для детей сладкие лекарства?
  И когда Мазаль, ее непомерно жирную сестру со слоновьими ногами, выдали, наконец, замуж, и она ушла жить со своим долговязым Хаимом в дом его матери, глуховатой Дворы, Шош тоже радовалась. Она надеялась, что теперь сможет одна спать на своем узеньком топчане, и летом ей не будет так душно и тесно...
  А к ней тогда подселили пятилетнюю болезненную Рахель. Была она худенькой, как веточка, но во сне кашляла, вертелась и толкалась колючими локтями и коленками. И в то время как Рахель душили по ночам приступы кашля, Шош изнывала от тихой злобы. Никто не мог слышать ее молчаливых проклятий, но на похоронах рыдающую до икоты Шош пришлось отливать водой.
  Родные удивлялись: как это они раньше не замечали, что она так обожала свою маленькую, больную сестричку. Никто тогда не догадался, отчего так отчаянно плакала Шош, но с тех пор она больше никого не проклинала и не ненавидела, как бы туго ей ни приходилось.
  Когда семья Исраэля, ее мужа, собралась ехать в Израиль, Шош тоже радовалась. Ей представлялась невиданная, благодатная земля, завещанная ее народу всемогущим Б-гом и цветущая, как райский сад. Ей рисовались дома, похожие на сказочные дворцы, и люди, носящие даже в будни красивые и чистые субботние одежды. Ей снились огромные накрытые столы, где так много вкусной еды, что ее не доедают потом всю неделю, а выбрасывают собакам и готовят свежее... Она воображала страну, где счастливы все...
  На пароходе Шош почти не выходила из каюты. Качающийся пол пугал ее. Она не хотела родить прежде времени - на корабле. Пусть ее дитя родится там - в прекрасном далеке - и принадлежит ему всецело. Всю дорогу она пролежала на койке, а маленький Моше, ее первенец, сидел у нее в ногах и грыз сухари. Ему было почти два года, и он еще не задавал вопросов, на которые мама не могла бы ответить. Он вообще еще не умел разговаривать. А сухарей они захватили с собой много - целый мешок.
  Сухопарый и длинноносый чиновник в Хайфском порту никак не соглашался поверить, что ей 16 лет. Он плохо понимал марокканский диалект и стал переспрашивать по-французски, знанием которого никто в их семье не мог похвастаться. Но чиновник упорно продолжал что-то говорить, указывая желтым пальцем то на орущего Моше, то на ее торчащий живот, и, в конце концов, записал-таки в ее анкете цифру 20. С тех пор по документам она стала на целых 4 года старше.
  
   * * *
  
  Старая Шош вдруг ощутила, как горяча и тверда подушка под ее головой, будто камень, нагретый солнцем. Она хотела бы перевернуть ее и взбить, но на это не было сил. А когда нет сил изменить даже такую малость, можно только продолжить воспоминания.
   Поначалу ее ужасно радовало здесь обилие дешевых сладостей: варенья, шоколада, халвы, и особенно - леденцов на палочках. Одну такую конфетку можно было сосать несколько часов - и все это время было сладко во рту. Шош покупала их детям, а себе - так, заодно.
  Когда никто не видел, она садилась на единственную ступеньку у жестяного барака, в котором их поселили по приезде, и, засунув в рот леденец, глядела на каменистые, поросшие редкими кустарниками холмы.
  "Земля, текущая молоком и медом - это сказка, конечно, - думала она тогда. - Но жить здесь можно, и даже не так уж плохо"..
  Однажды (Шош тогда была беременна своим четвертым - Барухом) она вдруг упала в обморок. Муж ее золовки Эстер, работавший водителем мусоровоза при городской управе, довез ее до больницы.
  Как только сознание вернулось, ей стали делать всякие анализы, а потом толстая, похожая на разъевшуюся утку врачиха торжественно сообщила, что у нее нашли сахарную болезнь и что больше ей нельзя есть сладкого, ничего такого, где есть сахар.
  Но смысл ее слов стал понятен Шош куда позже, когда пришел Исраэль и объяснил ей сказанное. А тогда она видела только, что стоит возле ее кровати белая жирная утка и важно крякает, и ничего не разобрать. И было смешно ужасно...
  Вначале Шош почти и не огорчилась, тем более, что из-за этих самых леденцов у нее потемнели и стали выкрашиваться два передних зуба, а Исраэль, узнав, сколько стоят здесь услуги зубного врача, велел ей и думать забыть о подобной роскоши...
  
  Старая Шош провела языком по верхней десне - она была гладка, как у младенца, а на нижней все еще оставались два черных клыка - с двух сторон. Когда она смеялась, эти два зуба делали ее похожей на старую ведьму. Глаза Шош наполнились слезами. Она чувствовала, как стоит соленая влага у самых краев этих огромных сосудов, стоит - и не проливается... Она давно разучилась плакать.
  И вспомнила Шош, как гордилась она своим Исраэлем, как радовалась, как хвалилась его умом перед соседками. Их-то мужья все еще продолжали сажать бесчисленные сосновые саженцы на бесплодной, каменистой почве окрестных холмов, а ее Исраэля уже приняли на хорошую работу, в полицию. Конечно, ему предстояла тяжелая и даже опасная работа вдали от дома, на охране какой-то тюрьмы, но зато и зарплату он, наверное, станет приносить не шуточную: тогда они и дом, и машину, может быть, смогут купить... одеться по-человечески... и даже зубы починить...
   Шош безропотно тянула на себе груз домашней работы: от мытья полов и стирки до воспитания сыновей. Муж приходил только на субботу. Он сильно переменился тогда, ее Исраэль. Растолстел, стал пить. И постоянно находил поводы для недовольства: дом был плохо убран, еда - не вкусна, дети - недостаточно почтительны, а она сама - костлява, уродлива и холодна.
   Редкий его приход обходился без скандала. Он сильно избивал детей, а ее саму - так, что места живого не оставалось. Скулы, обтянутые желтой кожей, болят и до сих пор - ведь эти синяки не скроешь от людей ни под какой одеждой. Он овладевал ею силой на глазах у малышей, хотя никогда - видит Б-г, никогда! - она не отказывала ему в ласке... А потом он выкидывал ее за порог, ночевать во дворе, как собаку...
   Добрые соседи пытались поднять ее и звали в свои дома, но Шош казалась бесчувственной. Та жалость, которую эти люди могли ей дать, ей была ни к чему. Они говорили, что она должна сообщить в полицию! В самом деле! Она пойдет в полицию доносить, что ее муж, между прочим, тоже полицейский, плохо с ней обращается! Чтобы его, не приведи Г-споди, уволили?
   И на каком таком языке она стала бы там разговаривать? Они же там только идиш понимают! А одна фифочка в социальной службе вообще ей сказала, что те, кто на идиш не понимают, - никакие не евреи... А кто же они тогда?
   Старая Шош облизнула высохшие губы, но это не дало облегчения - язык был почти так же сух, как и они.
   Нет, ну дети, конечно, всегда радовали ее. Они-то любили ее несомненно... Дорогое крошечное существо, жадным ротиком приникающее к соску... Не беда, что каждый раз усиливалось в ней чувство, что вместе с молоком тянет ребеночек из нее остатки души и сил, оставляя ее совсем обессиленной и опустошенной.
   Тем не менее, она упорно продолжала кормить младенца грудью даже тогда, когда уже вполне можно было давать ему и другую еду. Зато в его сознании она долго оставалась единственным источником пищи и любви: очень долго - до тех пор, пока он не становился крепко на ножки и не начинал бегать по улице вместе с братьями и другими мальчишками, не становился таким, как все. Но Шош это не пугало: к этому времени она уже ощущала под сердцем движение новой жизни, и ей было не жаль отпустить от себя выросшее дитя.
  И все- таки, как быстро становились чужими эти рожденные и выкормленные ею красивые мальчики! Когда их учителя или воспитатели приглашали Шош к себе, чтобы пожаловаться на поведение сыновей, ей было это странно. Чего хотят от нее эти разумные и важные дамы? Разве она может сделать с детьми что-то такое, чего не умеют они, учившиеся наукам много лет?
  К тому же она плохо понимала их длинные речи на трудном и священном языке. Она училась ему у детей, для которых он был родным, но учительницы говорили так много незнакомых слов... Умная Шош все же нашла способ задобрить строгих учителей: все они приходили в восторг от разнообразного недорогого печенья, секреты изготовления которого она переняла еще у матери. После такого угощения учителя обычно меньше придирались к ее сыновьям.
   Каждый раз у порога родильного отделения больницы сердце Шош ласкала надежда, что в этот раз будет дочь. Должен же хоть кто-нибудь помогать ей в домашних делах, выслушивать ее истории и делиться с нею своими делами... Так уповала она всякий раз, но напрасно. На свет появлялся новый мальчик, а однажды - сразу двое недоношенных мальчишек.
   Доктор Гольдман, глядя поверх очков на кончик собственного весьма солидного носа и делая странные движения губами, сказал ей тогда:
   - Госпожа Леви, твоя матка стала дряблой. Диабет не позволяет тебе нормально питаться. Шесть родов за двенадцать лет - для тебя это очень много. Пора отдохнуть. Сделай перерыв.
   Шош была рада отдыху. Близнецы выматывали ее. Впервые она предпочла перевязать грудь эластическим бинтом и дать детям бутылочки со смесью. На двоих ей не хватало ни сил, ни любви. А они как бы в отместку лишали ее возможности поспать ночью хоть пару часов.
   Исраэль, услышав то, что сказал ей доктор Гольдман, пробурчал сквозь зубы какое-то ругательство в адрес проклятых ашкеназов* и заметил попутно, что как женщина она давно уже ничего не стоит. Однако оставил ее в покое. Совсем.
  
   * * *
   Старая Шош поняла вдруг одну очень странную вещь: она поняла, что эта ночь - ее последняя ночь. И сегодня ей предстоит уйти в неведомое. Ее стриженая голова с пегими - седыми на корнях и рыжеватыми на концах - реденькими волосами перекатывалась по подушке уже не так судорожно, как прежде. Рот больше не захватывал воздух с жадностью, а лишь издавал тихие звуки, не похожие на стон, потому что не рассчитывали быть кем-то услышанными.
   Шош была рада грядущему покою. Завтра ей не придется вынимать из-под одеяла, отекшие синие ноги и устанавливать на них высушенное родами и болезнями, уставшее тело. Теперь кто-то другой - не она - будет таскать мешки с продуками, стирать, вешать и складывать нескончаемое белье, хлопотать у плиты и драять резиновой шваброй серый, разделенный на квадраты мраморный пол. Кто-то другой, не она.
   С этой мыслью душе легче было проститься со своим временным и ветхим жилищем. Но прежде, чем воспарить и раствориться, было почему-то совершенно необходимо найти хорошее, радостное, случившееся с нею в жизни. Неразрешимая эта задача тоненькой ниточкой удерживала ее здесь, но не было никого, кто мог бы помочь ей сейчас найти правильный ответ.
   ...Нет, праздники не радовали ее совершенно: они только прибавляли возни и хлопот: было еще больше покупок, уборок, варки и стирки. В канун праздников еще отчетливее понимала она смысл фразы, ежедневно произносимой сыновьями во время утренней молитвы: "Благословен Всевышний, что не сделал меня женщиной..."
   Не радовали ее и приезды родственников: улыбки, поцелуи, расспросы и рассказы казались ей неискренними и ненужными. Они оставляли после себя только горькое чувство невозможности быть понятой другими и гору немытой посуды.
  Другие, грешные радости появились теперь у Шош. По утрам, когда старшие дети уходили в школу, средние - в садик, - а близнецы, наоравшись за ночь, утрясывались в двойной коляске до состояния здорового сна, Шош вместе с этой коляской отправлялась в гости к вдовушке по имени Жаклин.
  Жила Жаклин на отшибе в очень странном сооружении, сложенном из подручного материала: досок, фанеры, глины, шифера и еще Б-г знает, какого мусора. В этом доме совсем не было окон, зато было очень много дверей, каждая из которых выходила наружу и вела в одно-единственное помещение.
  В одной такой комнате жила сама Жаклин, а в другой - какой-то ее больной родственник - то ли брат, то ли сын неопределенного возраста. Парень этот был немым, то есть что-то он говорил, и даже много. Но так неразборчиво, что никто не пытался вникнуть в его бессвязные речи.
  Сколько лет было в ту пору самой Жаклин, понять тоже было нелегко: ее черные жесткие волосы еще не прерывались ни единой седой прядью, а глубоко посаженные умные глаза сверкали совсем по-молодому. Зато кожа лица была желтой и исчерченной множеством глубоких морщин, как это бывает у настоящих старух. Платка на голове она не носила, и Шош, следуя ее примеру, тоже перестала покрывать голову.
  Женщины оставляли коляску у входа, а сами усаживались у полуоткрытой двери в неосвещенной комнате. Жаклин угощала свою гостью горчайшим и черным турецким кофе и таким удивительным самодельным куревом, что от него душа переставала болеть, и казалось, что ей все еще шестнадцать лет, и она опять плывет на большом белом пароходе в страну вечного счастья...
  В отличие от других женщин, Жаклин никогда ни о чем ее не расспрашивала и сама не хвасталась ни богатством, ни умением, ни успехами своих чад. Тонкие сжатые губы Жаклин вообще редко двигались, даже когда она шутила, на ее лице не появлялось и тени улыбки. А серьезные вещи она говорила как бы шутя. Так, между прочим, она однажды сообщила Шош, что начинка для этого чудного курева у нее в палисаднике пока не растет, ее приходится покупать. "Так что в следующий раз, - добавила она, - захвати уж с собой денежку, заплатить за угощение".
  Денег у Шош не было. Того, что давал Исраэль, с трудом хватало на самую скромную еду для нее и детей. Одежки старших переходили к младшим, а для старших штаны и рубашки приносили сердобольные соседки - то, что самим не нужно, а выкинуть - жалко. На стиральный порошок, зубную пасту и шампунь для головы приходилось просить отдельно, улучив подходящий момент...
  Визиты к Жаклин Шош решила прекратить и целую неделю держалась. А потом они случайно встретились в лавке зеленщика Габриэля.
  - Что, за денежки всякое удовольствие пропадает? - спросила Жаклин, почти не улыбаясь.
  - У меня нет капитала, - созналась Шош, - и нет даже пистолета, чтобы ограбить банк.
  - Иногда, - пристально глядя на нее, со значением сказала Жаклин, - кобура умеет добывать деньги не хуже пистолета...
  И, будто потеряв вдруг всякий интерес к разговору, она отвернулась и заговорила с Габриэлем по-французски.
  Шош долго еще размышляла о странностях этой женщины и ее непонятной манере выражать свои мысли, и вдруг до нее дошло...
  Вся горечь и обида поднялись тогда со дна души и заполнили её до самого горлышка.
  "Никому я ничем не обязана", - думала она, а перед глазами мелькали сцены унижений последних лет.
  Она хорошо помнит теплое весеннее утро, когда, отправив сыновей из дому, она вооружилась ножницами и краской для волос. Проснувшиеся через полтора часа двойняшки подняли дикий хоровой вой, не желая узнавать свою маму в желтоволосой и стриженой девице, в которую она успела превратиться за это время.
  Работа не была трудной. Жаклин выделила ей одну из многочисленных спален своего загадочного дома и даже одолжила ей мини-платьице, сплошь покрытое блёстками, как рыбьей чешуей. Платье было жестким и кусачим, но очень удобным - с единственной застежкой - молнией от выреза до низа. Клиентам это нравилось.
  Впрочем, им легко было угодить. Давно выросшие, но всё ещё не женатые юноши из соседних арабских деревень были нетребовательны и ласковы, и не презирали ее за это ремесло... Во всяком случае, не давали ей почувствовать своего презрения. Ей было даже приятно, что при всей ее неискушённости, этим мальчикам было чему у нее поучиться.
  Один из них, по имени Тиби, сказал ей однажды, что у нее удивительно красивые глаза. Шош потом долго не могла отойти от почерневшего по краям зеркала в ванной, все старалась понять, что красивого он нашёл в этих по-восточному продолговатых, но не черных, а светло-коричневых влажных глазах. А если они и в самом деле красивы, так почему никто до сих пор ей об этом не говорил?
  Шош была почти уверена, что соседи ни о чем не догадывались. В самом деле, казалось, они продолжают относиться к ней по-прежнему. Только Габриэль, толстогубый и скабрёзный владелец овощной лавки, стал как-то слишком игриво подмигивать ей из-за прилавка. Да еще золовка Эстер однажды сказала ей с видимым неодобрением:
  - Зачем ты ходишь в этот дом? У него плохая слава.
   Но Шош резко оборвала её:
  - А ты и вся ваша семья поинтересовались когда-нибудь, как тащу я в одиночку на себе семерых детей? Так какое право есть у вас запрещать мне ходить туда, куда мне нравится?
  Потом она Б-га благословляла за то, что сдержал он в ту минуту ее язык. Не дал выплеснуть в лицо золовке всю правду о ней и о собственном законном муже: о том, что он, вопреки всем законам, творил с нею, и о том, как она ему отомстила.
   И ещё она благодарила Б-га за то, что за эти пять с половиной лет никто из ее детей не решился прийти в дом Жаклин. Даже если она задерживалась немного с клиентом, и они успевали прийти из школы прежде ее возвращения.
   Только однажды она встретила своих средних - Хаима и Баруха - у самых ворот странного дома. Сбивчиво и испуганно, перебивая друг друга, они стали объяснять ей, что какие-то двое полицейских пришли к ним домой и сказали, что будут ждать ее прихода. Шош до сих пор помнила, как бежали они тогда, и как заметно было, насколько дети сильнее и быстрее ее - им не приходилось хвататься за деревья и останавливаться, чтобы перевести дыхание.
   У нее было слишком мало времени, чтобы догадываться, что там произошло. Может, какие-то неприятности приключились с ее солдатом Моше, а может, кто-нибудь из малышей набедокурил: стащил что-нибудь в супермаркете или подрался и разбил кому-то нос, или, не приведи Г-дь, поднял руку на учительницу...
   Полицейские, действительно, дожидались ее и вели себя очень странно. Они как будто и не думали на нее кричать и обвинять в чем-то её сыновей. Наоборот, её усадили на диван, принесли ей воды и стали рассказывать какую-то детективную историю, вроде бы не имеющую к ее мальчикам никакого отношения: про какой - то побег из тюрьмы и про какого-то господина Леви, который храбро сражался и погиб в неравной борьбе с группой вооруженных преступников. А она смотрела на них непонимающими глазами до тех пор, пока один из них, в кипе и с ашкеназским акцентом, не спросил её растерянно:
  - Скажи , господин Исраэль Леви разве не был твоим мужем?
  - Нет !!! - закричала она дурным голосом - Нет!!! - продолжала она кричать и на кладбище.
  И окружающим казалось, что самоё жизнь свою идет она хоронить вместе с этим грузным телом, которое шестеро могучих полицейских тянули сейчас на носилках к разинутой яме. Какие-то родственницы вели Шош под руки, а она оседала на скользкую после дождя кладбищенскую землю и выла. Ей страшно было поверить, что Г-дь снова заступился за нее таким непостижимо ужасным образом.
  У самой могилы она потеряла сознание. Впрочем, как раз это было не удивительно, ведь Шош снова была беременна, и отцом ее ребенка мог быть кто угодно, только не тот, кого почётно зарывали сегодня в землю вместе с её позором. Теперь он, этот будущий человек, мог прийти в этот мир без скандала.
  Дочку она назвала по покойному мужу Исраэлой. Не похожая на братьев ни лицом, ни нравом, была она с младенчества молчалива и замкнута, как будто из неведомого источника проникла в детское сознание мрачная тайна ее рождения.
  Шош была довольна характером дочери: такие реже попадают в беду. К тому же Исраэла уже в семь лет стала ее полноценной помощницей: вешала и снимала бельё, мыла полы и посуду и даже варила еду... Но груз домашней работы почему-то не уменьшался. А, может, это силы уже убывали?
  Теперь у Шош было гораздо больше денег. За Исраэля она получала приличную пенсию на себя и детей и, главное, сама могла распоряжаться этими деньгами. Ей хватало их и на еду, и на одежду, и на свадьбы сыновей... Могло бы хватить, наверно, и на починку зубов, но почему-то это перестало казаться важным.
  Тем не менее, она продолжала ходить в дом на отшибе и натягивать на себя все то же жёсткое платье с наклеенной чешуей, в котором казалась себе похожей на золотую рыбку. Год за годом продолжали ездить к ней на свидания юноши из соседних арабских деревень, но со временем их поток заметно поредел. Бывали дни, когда она напрасно просиживала в предназначенных ей апартаментах, вымытая, причёсанная и накрашенная, но ни один клиент так и не появлялся. А бывало и такое, что дверь распахивалась вместе с надеждами её души, но при виде Шош на лице пришедшего появлялась гримаса, и свет в дверном проеме исчезал.
  Но какой же искренней была её радость, когда на ней все же останавливался вожделеющий взор! Радость была тем лучезарнее, чем реже это происходило.
  Жаклин недовольства не выражала. И кофе, и травку Шош получала от нее по первой просьбе. В своих бедах она винила вновь прибывших в страну русских див, скандальной доступностью которых возмущались даже радио и телевизор.
  Шош не могла понять этих женщин: нарядные, хорошенькие, образованные... Что заставляет их продавать себя арабам так дёшево? Как им не стыдно? А впрочем, ведь и в Б-га эти русские не верят, и огонь зажигают в святую субботу, и даже не брезгуют есть свинину. И куда как легче и приятнее было ей думать о бесстыдстве русских, нежели о том, что источник ее собственной молодости иссяк, и она и впрямь потеряла уже привлекательность в глазах мужчин.
  Силы тоже покидали Шош с каждым новым днём. Её выросшие дети видели это и хотели чем-то помочь. Они водили высохшую заживо, подобную мумии мать по врачам, но те только пожимали плечами и выписывали ей успокоительные таблетки. Однако тело - легкие, сердце, ноги, спина и голова - всё отказывалось ей служить. Она знала, что умирает, и мысленно была готова к предстоящему ей дальнему пути. Но дочь... Что будет с нею теперь? Как можно оставить ее одну в таком жестоком мире?
  Осенней ночью пришла Исраэла к ней в постель.
  - Мама , мне нужно к врачу, пойди со мной.
  - Что болит у тебя, девочка моя?
  - Ничего, мама, я боюсь...
  - Нет в этом мире, дитя ничего страшного. Нет ничего страшнее людей.
  - Их-то я и боюсь больше всего.
  - Кто обидел тебя, девочка? Это братья твои?
  - Нет, мама, братья не обижали меня.
  - Тогда кто? Скажи мне и я выцарапаю ему глаза!
  - Не надо мама, он тоже не виноват. Просто он такой же, как я. - Скажи мне только одно - кто он. Я пойду, я буду говорить с его матерью. Она ведь тоже мать...
  - Нет, мама, не ходи, не унижайся. Я знаю, они нас не захотят. А я не хочу их.
  - О чем же ты думала, дочка?
  - Я не думала. Мне было хорошо.
  - Но теперь тебе будет плохо! Что скажут братья?
  - Не знаю, мама. Наверное, мне это не важно.
  Вот она - беда. Такая же коварная, как боль. И невесть откуда приходит. Сейчас бы сигаретку, чтобы эту боль заглушить... урезонить...
  Но она и сама стала уходить, уплывать, и без всякого курева, голубые волны подхватили ее и понесли далеко-далеко, в страну, где нет ни тревог, ни боли, ни обид, ни унижений...
  Сосны еще продолжали стенать и плакать под усилившимися к рассвету порывами ветра. Но старая Шош уже не слышала этих песен. Она спала.
  
   * * *
  
  Проводить ее на кладбище пришли все: и сыновья, и соседи, и родня из других городов. И когда невесомое тело опустили в разрытую экскаватором в каменистой земле могилу, один из его сыновей, более всех похожий на нее лицом - Барух вдруг сказал:
  - А ведь она удостоилась смерти праведников - умерла во сне. Да она такой и была. Я всегда это знал о нашей маме.
  - Праведница... - тонкие губы поседевшей Жаклин, как обычно не выдавали и тени улыбки.
  - Праведница , - повторила золовка Эстер, согнутая радикулитом в вопросительный знак, и самый ее вид внушал сомнение.
  - Праведница, - закивал яйцеобразной головой в черной кипе зеленщик Габриэль.
  - Праведница, - не совсем понимая значение этого слова, повторила тоненькая учительница бальных танцев, приехавшая из Белоруссии и только полгода прожившая в одном подъезде с покойной, но уже успевшая отведать восточных сладостей, приготовленных её ловкими руками.
  По дороге к выходу говорили о том, как все-таки рано умерла несчастная Шошана, и спорили о том, сколько лет ей было: 50 или 54... Но какое это теперь имело значение?
  
  
   * * *
  
  А в городской больнице в это время лежало, глядя в потолок, новенькое, только этой ночью появившееся на свет существо женского пола. О нем никто ничего еще не мог знать. И даже ее семнадцатилетней маме по имени Исраэла еще не было известно, что девочку назовут Шошана - по бабушке.
  
  .
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   СОСЕДИ. (***)
  
  Они въезжали зимой, кажется, в конце января. С утра лил дождь, и мутные струи шумно стекали по мостовой, превращая ее на время в бурный ручей. К полудню, правда, прояснилось, только северный ветер по-прежнему дул со стороны гор, подгоняя тяжелые сизые облака. Когда к дому подъехал длиннющий прицеп, крытый синей клеенкой, Лиор не заметил, но поминутное хлопанье дверьми и громкая, неразборчивая речь за окном привлекли его внимание. Новые жильцы вселялись в квартиру этажом выше, где прежде жил Давид Ицхаки с длинноносой, вечно растрёпанной Леей и четырьмя детьми. С их старшим, Авирамом, Лиор когда-то ходил в один детский сад. Когда выяснилось, что Авирам "тембель" ("дебил"), его перевели в другой, специальный садик, но во дворе они все равно играли вместе, пока Лиора не отослали в интернат. А вот теперь уже месяц, как Давид съехал, и кто поселится в его квартире, соседям не было известно до сегодняшнего дня.
  Сестра Лиора Эти, с некоторых пор возомнившая себя красавицей, тоже подошла к окну, пошаркивая шлепанцами. Бросив весомый взгляд своих блестящих глаз на новоприбывших, она состроила презрительную гримаску:
  - Опять русские!
  И отошла от окна, убежденная, что большего внимания с ее стороны новые жильцы не заслуживают.
  - Будем надеяться, что тихие, - откликнулась из кухни мать.
  Лиору делать было нечего - не пойдешь ведь играть в баскетбол, когда на площадке слякоть, да и дождь готов снова хлынуть в любую минуту. И он продолжал смотреть из-за полузакрытых жалюзи на то, как два дюжих грузчика в темпе немого кино сгружали с прицепа багаж и ставили под навес. Вещи были самыми обычными: старый холодильник, телевизор, части разобранных шкафов и кроватей и множество картонных коробок с чем-то тяжелым.
  Они еще не окончили работу, когда тучи, подгоняемые ветром, наконец, прибыли, и крупные капли стали отбивать ритм по клеенчатому тенту грузовика, по жести кабины и по картонным коробкам, опрометчиво не завернутым в пленку.
  Новые соседи засуетились - будто кто-то стал ускоренно перематывать плёнку немого кино. Полноватая молодящаяся дама в туфлях на каблуках и в очках что-то нервно выговаривала грузчикам, лица которых были красны - то ли от тяжелой работы, то ли от выпивки. "Русские пьют водку", - вспомнил Лиор.
  Худая девчонка в дурацких, коротких на нее джинсах и вязаной шапке начала тоже таскать под навес коробки, с трудом поднимая их одна или вместе с братом - таким же худым и, вдобавок, лопоухим.
  Старуха в платке, повязанном поверх шапки, будто она в Сибири, задыхаясь и кашляя, пыталась переместить по лестнице собственные сто с лишним кило. И вдобавок с лестницы раздавался пронзительный скулящий лай собаки.
  Были бы это другие соседи, не ОНИ, Лиор, возможно, вышел бы и предложил бы свою помощь. Но помогать русским? Да еще и на глазах всего любопытствующего дома?.. Что он, фраер?
  Да и спрятали они своё шмотьё под навесом довольно быстро, и из окна уже ничего интересного видно не было.
  Еще с полчаса к стуку капель примешивались звуки шагов по лестнице, кашель старухи, какой-то звон и чужая речь. А затем грузовик, прошумев по луже, обрызгал и без того мокрый зеленый мусорный контейнер и укатил по черной блестящей мостовой. Дверь в квартире этажом выше захлопнулась, и стало тихо.
  Вечером он снова увидел эту девчонку. Она выводила из подъезда рыжего длинноухого сенбернара, вернее, это пес выводил ее, а она бежала за ним, с трудом удерживая визгливого пса за поводок. Волосы у девочки оказались совсем светлыми, связанными в длинный хвост, а голубая куртка тоже была на нее явно мала, и запястья нелепо торчали из рукавов, но джинсы на этот раз были заправлены в сапожки. Лица ее Лиор видеть не мог, но почему-то представлял ее прыщавой и лупоглазой.
  Через неделю он уже многое знал о них. Знал, что собаку зовут Томас, что по утрам, перед школой, его выводит на прогулку лопоухий братец по имени Дани (так, по крайней мере, его зовут под окнами уже появившиеся приятели). Но мать по вечерам зовет его из окна почему-то "Дима". А девочка, которую, как назло, никто не звал ни снаружи, ни изнутри, обычно выводит собаку в семь часов. Еще он знал, что она любит менять прически, и волосы у нее всегда кажутся только что вымытыми, как на телевизионной рекламе шампуней. Он знал, что она, в отличие от матери, говорит на иврите нормально, без акцента, как и ее брат. Но вот голос у нее выше и тише, чем те, которые он привык слышать. Знал он и то, что никаких прыщей на ее лице нет. Зато есть веснушки - и на носу, и на щеках, и даже в глубине ее светло-серых глаз прячутся коричневые точки.
  А узнал он это так. Однажды в среду, без десяти минут семь, он вышел на лестницу, сел на верхней ступеньке, облокотившись на стенку, и вытянул ноги так, что ботинки касались низа перил. Он слышал, как хлопнула входная дверь этажом выше, как застучали по лестнице ее сапожки, а в другом ритме стучали собачьи коготки.. Вдруг все стихло, она стояла вплотную к его вытянутым ногам. Лиор поднял взгляд, но не пошевелился.
  - Послушай, дай мне пройти, пожалуйста, - проговорила девочка тихо, глядя на его ноги в полинявших спортивных штанах.
  - Проходи, - сквозь зубы процедил он.
  - Ты хочешь, чтобы я через тебя переступила? - удивленный взгляд остановился, наконец, на его лице.
  - Какая мне разница, - снова процедил он.
  Но в тот момент, когда она подняла ножку, чтобы переступить, Лиор внезапно согнул колено. Девочка не полетела кубарем с лестницы только потому, что успела-таки вовремя ухватиться за перила двумя руками, выпустив при этом поводок. Собака залаяла.
  - Ходить надо осторожней, - довольный своим остроумием, заметил Лиор. Но ожидаемой реакции не последовало. Девочка потащила за собой лающего Томаса к выходу из подъезда, и только в дверях еще раз удивленно и испуганно посмотрела в его сторону.
  После этого случая гулять с собакой по вечерам целую неделю выходил Дани.
  
  Чуть ли не ежедневно мать устраивала Лиору проработки: дескать, жить тяжело, надо идти, надо искать работу. Хотя до армии оставалось совсем немного. Уже было известно, что призывают его в апреле-мае, но пока не уточнили числа. Легко ей говорить: "найди работу, найди работу!" А где ее взять, эту работу? Ну, ходил он два или три раза на биржу труда, там ему, само собой, ничего не предложили и не предложат: без специальности, да еще и на короткое время кому он нужен? А ходить туда зазря, даже без расчета на пособие - тупое занятие.
  Несколько дней отец брал его с собою в гарааж*. Лиор, по наивности своей, даже надеялся там кое-чему научиться: умение копаться в моторе никогда не повредит. Лишние деньги тоже карман не оттянут... Но с первого дня стало ясно, что об учебе нечего было и думать, все время надо было что-то подавать, тягать, держать, бегать, разыскивать...
  Единственным самостоятельным делом, которое ему поручали, было мытье машин. Кстати, это дело он даже любил: набрызгать мыльную пену на окна и дверцы, растереть её губкой, а затем смывать сильной струей из шланга. Был особый кайф глядеть, как водная струя шумно разбивается о корпус, и при этом образуется фейерверк из сверкающих на солнце брызг.
  Кстати, мыть машины полагалось под открытым небом, что давало лишний повод выйти из сырого, темного и душного гаража и погреться на нежарком зимнем солнышке. Лиор не торопился заканчивать эту работу. Тщательно, по нескольку раз он протирал уже сухую машину, а потом еще продолжал ходить вокруг нее, любуясь делом собственных рук. В гараж он возвращался неохотно, и только тогда, когда слышал, что кто-то из рабочих истошно вопит, выкликая его имя.
  Возможно, из-за этого, а, может, и по другим причинам, но дней десять спустя, когда вернулся из отпуска по болезни прежний подсобный рабочий, хозяин гаража сказал отцу, чтобы Лиор больше не приходил.
  И вновь стали тянуться дни: долгие и однообразные, незаполненные ничем, кроме мелких поручений по дому. Даже приближение армейской службы, прежде пугавшей, казалось ему теперь желанным.
  Вот, наконец, он и держит в руках отпечатанную на компьютере бумагу, где сказано, что не когда-нибудь потом, а именно 17 апреля 199... года он должен явиться в Тверию на призывной пункт. Бумагу эту он достал сегодня из казенного конверта с прозрачным окошком для адреса и все еще изучал перечень необходимых при явке вещей и документов, когда к подъезду подошла ОНА. Так Лиор и именовал ее про себя, может быть потому, что ему никак не удавалось выяснить ее имя. И в самом деле, не спрашивать же у нее, как в детском саду: "Девочка, как тебя зовут?" И у всезнающей Эти узнавать не хотелось, она немедленно начнет подкалывать его "любовью к блондинкам". Но какая тут может быть любовь? А впрочем...
  Он встал в двери, держась руками за косяки:
  - Хочешь быть моей подружкой?
  - Не хочу.
  Глупо, другого ответа он и не ожидал, А что, если бы она вдруг согласилась? Что бы они стали делать? Пойти к ним? Немыслимо даже представить. Тем более что там почти безвылазно сидит старуха с растрепанными седыми волосами. А вечерам почти всегда дома мамаша и мальчишка. Их квартира тоже почти никогда пустой не бывает. Его друзья возят своих девушек на машинах, но отец так трясется за свой видавший виды "форд" - ни за что его никому не доверяет. А у тех (Лиор еще раз вспомнил обитателей квартиры этажом выше) машины вообще нет - и вряд ли когда-нибудь будет. Что же они могли бы делать? Просто так шляться по улицам и болтать? Занятие для двенадцатилетних. Да и о чем с ней можно говорить? Что ее интересует? Чем она отличается от нормальных, своих девчонок. Что в ней такого, чего нет в них? И почему он все еще думает о ней, хотя дверь в ее квартиру давно захлопнулась?
  На исходе субботы все же пришлось постучаться в эту стальную, оклеенную "под дерево" дверь, этажом выше.
  В этот день за обедом Эти, странно ухмыляясь спросила у матери:
  - Как ты думаешь, чем занимается эта наша новая соседка, русская?
  Мать, не заметив лукавого тона000, пожала плечами:
  - Ну... врач, наверное или учительница. Зря она очки, что ли, носит?..
  "Скорее - учительница", - подумал Лиор, вспомнив надменный взгляд, уверенную, чуть тяжеловатую походку на каблуках и всегда подчеркнуто аккуратный и ухоженный вид "дамы сверху".
  - Она - домработница: ходит убирать виллы у Розенкрафтов и еще у кого- то в том же районе! - торжествующе выпалила Эти, явно предвкушая всеобщее удивление.
  Мать и впрямь была разочарована:
  - Так что же они о себе так много воображают? Подумаешь, важная персона...
  А вечером вдруг выяснилось, что у матери не осталось спичек, и отцовская зажигалка где-то запропастилась, и соседка по лестничной площадке только что куда-то уехала.
  - Может, сходишь к этим? - вопросительно глядя на Лиора, мать большим пальцем указала в потолок.
  Лиор постарался не обнаружить своей идиотской радости. Безумные надежды кулачками забарабанили в сердце, и оно под их напором забилось чаще. А вдруг, зайдя к ним в квартиру, в их, как принято говорить, дом, он сможет понять, наконец, что это за странные люди такие. Грязные они или опрятные? Бедные или богатые? И что везли они в тех многочисленных картонных коробках? И что кроется за их упорным нежеланием иметь что-либо общее с привычным ему миром?
  Лиор долго, сперва отрывисто, а потом непрерывно нажимал на кнопку электрического звонка. Безрезультатно. Наконец, до него дошло, что звонок не работает, и он негромко постучал. Открыла старуха. Вернее, не открыла, а чуть приоткрыла тяжелую дверь, оставив ее на защелке.
  - Мама просит у вас коробку спичек взаймы, - как можно вежливее попросил Лиор, пытаясь заглянуть внутрь квартиры.
  Старуха в ответ стала что-то говорить, вернее, кричать на тарабарском языке, при этом брызгая слюной и едва справляясь со вставными челюстями. "Она ни черта не понимает", - подумал Лиор и стал изображать на пальцах, как спичкой чиркают о коробку.
  - Огон ь, огонь, спички, - он старался говорить погромче и самые простые слова, но старуха испугалась еще больше, замахала на него руками и с криком: "Нет иврит!" - с лязгом захлопнула дверь.
   Несколько мгновений Лиор колебался, что же предпринять, и все же решился снова постучать. Бабка снова приоткрыла дверь, заранее насупленная и уже готовая обрушить на него поток непонятных агрессивных слов. Собака в глубине квартиры залаяла. И тут Лиор вспомнил, что знает имя мальчишки. - Где Дани, Дима? - спросил он, уже теряя всякую надежду на понимание. Лицо старухи прояснилось. Она, обернувшись вглубь квартиры, громко позвала мальчика, а тот, немедленно сообразив, что нужно соседу, на секунду скрылся и тут же появился снова с коробкой спичек в руке. Потрусив коробочкой возле уха, и убедившись, что она не пуста, он протянул ее Лиору.
   - Большое спасибо!
   - "Большое пожалуйста"!
   С обретенными спичками Лиор спускался по лестнице, борясь со смутным желанием разжечь большой костер у той захлопнутой железной двери.
   Назавтра в семь он снова поджидал у подъезда.
   - Подожди секунду, - окликнул он ее, когда она, не заметив было его, проскочила мимо.
  - Чего тебе?
  -У тебя глаза красивые...
  - Тебя это не касается!
  - А бабушка у тебя отвратительная.
  Она попыталась оторваться от него, но ее задерживал Томас, как раз в это время обнаруживший что-то в кустах.
  - Вы, русские вообще - мусор, - добавил он, видя, как ускользает от него ее светлый взгляд. - Все говорят, что вы - вонючки.
  Она не отвечала, пытаясь оттянуть собаку от зарослей шиповника.
  - Твоя мать ходит убирать дома?
  - Тебе что до этого?
  - А так, может моя мамаша захочет нанять ее перед Пасхой.
  - Это стоит 25 шекелей в час.
  - А ты думаешь, мы - бедные?
  - Я не знаю, мне это не интересно.
  - Так вот, чтоб ты знала, мать у тебя - проститутка, и ты будешь такой же, как только еще чуть-чуть вырастешь.
  Она обернулась. Серые глаза стали еще больше и светлее от злости.
  - Это все, что ты хотел сказать?
  - Пока - да.
  - Ну, тогда лети отсюда!
  Лиору захотелось ударить ее. Еще больше хотелось избить самого себя. Разве это он собирался ей сказать? Всего этого он даже и не думал никогда. Другие - да, но не он.
  Он резко развернулся и, широко шагая, пошел к дому. Но через пару шагов остановился и посмотрел, как светлые волосы колыхались на ЕЁ спине, когда ОНА шла, как будто бы даже весело вышагивая по плиточному тротуару.
  Через несколько дней поздно вечером к дому, гудя сиреной, и освещая мглу зловещим мерцающим огнем, подъехала машина скорой помощи - "амбуланс".
  - К кому бы это? - спросила мать, и приоткрыла шире неплотно закрытые жалюзи.
  Через несколько минут они уже выводили из дома старуху в накинутом поверх ночной рубахи меховом пальто и домашних тапках на босу ногу. Она еле переставляла ноги, пыхтя, кашляя и тяжело опираясь на руки санитаров. Сзади, на привычных каблуках, семенила полная дама.
  Старуха в доме больше не появилась. Лиор видел из окна, как вернулась откуда-то эта чудо-уборщица в черном костюме и черной косынке вокруг пышной прически. Ее глаза были красны, и даже очки и косметика не могли этого скрыть. Дани-Дима держал ее за руку. А сзади шла ОНА все в тех же коротких джинсах и в черном свитере. Ее глаза тоже покраснели и опухли, а пушистые волосы были собраны в гульку на затылке. Ему отчего-то стало до боли жаль ее, захотелось выйти навстречу, сказать ей что-нибудь, ну хотя бы какие-то ничего не значащие фразы вроде "как дела", или "я сочувствую вашему горю"... Если не утешить, то хотя бы просто отвлечь ее. Но...
  Мать через пару дней все же решилась постучаться в их тяжелую захлопнутую дверь фирмы "Пладелет" Вернулась раздраженная. Бросила на ходу:
  - Я пришла по-соседски выразить им сочувствие, пирогов им принесла. Думала - они "шива"* сидят. А там - телевизор включен, музыка играет...
  В день, когда они съезжали, Лиор случайно оказался в отпуске из армии. Два широкоспинных, но низеньких грузчика-араба споро укладывали вещи и мебель на свой мощный прицеп, крытый зеленой клеенкой и с английской надписью "MOBILE". Большинство вещей опять были уложены в картонные коробки, очень тяжелые на вид. "Кирпичи они за собой возят, что ли?" - в который раз удивился Лиор про себя. Полная дама и Дани поднялись в кабину, а девочка с помощью одного из рабочих забралась в кузов. Грузовик почти бесшумно тронулся с места, обдав пылью зеленый контейнер, и, набирая скорость, покатил по пышущему жаром асфальту.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ПСЯ КРЕВ**(***)
  
  
  Илан говорил, что хочет уехать не просто так. Он со своими родителями теперь, правда, в Канаде. А бабушка его тут живет, в подъезде рядом. Она уже совсем старая, и выходит только к своему почтовому ящику, чтобы достать письма. Сначала их много было. Два письма он даже вложил ей в конверт для меня . Я их спрятала в мой ящик стола, и не выбрасываю. Отвечать я не стала. Зачем я ему буду писать? У него там новая жизнь, и никакого Жана я не знаю. Он учит в школе французский и английский. И забывает иврит. А я забуду его растрепанные волосы цвета соломы и глаза, как небо в тучах. Я забуду обязательно. Мне многое надо забыть. Или вычеркнуть, как будто никогда этого, никогда не было... Или было, но не со мной, не с нами.
  
  ПЁС.
  
  Рекси был псом очень тихим. Кто слышал, как он лает или рычит? Кошки его тоже не трогали. Или какая-нибудь нахалка начнет лакать свежую воду из его коробки - так он молча согнет все четыре лапы, будто хочет прыгнуть, обнажит все свои зубы и только дышит. А та изогнет спину, распушит шерсть свою, зашипит, и бежит аж на макушку эвкалипта. И только тогда мог Рекси облегченно гавкнуть.
  На людей он не лаял, даже на чужих. Кто придет к нашему дому воровать, когда в проеме между столбами сидит волк, огромный и желто-черный? Он даже полячку, двинутую, сморщенную Фриду с освенцимским номером на руке, не глядя пропускал мимо. А она как раз смотрит в нашу сторону очень злобно и бормочет про себя что-то вроде "пшя крев, пшя крев". Но мне кажется, что это она не про собаку. Рекси любили все...
  Когда наш сосед Годзи, продавал его арабам из деревень, Рекси тоже молчал. Молчал, хотя хозяин надевал на него ошейник с поводком, и даже намордник, проволочный и нелепый. Только веки у него вздрагивали, и на ушах черные шерстинки поднимались еще острее. Он за Годзи шел молча, на какую угодно машину: тендер, джип, мотоцикл или даже трактор. Потом на какое-то время исчезал. А через немного дней, так же тихо, появлялся в проеме между столбами вновь. И все молчали. Даже глупые арабы обычно не возникали, а может, они не могли врубиться, в чем дело. Только однажды волосатый амбал, похожий на самого Годзи, как будто брат его, пришел разбираться с ним под нашими окнами. Он сильно ругался на языке своем и, кажется, угрожал. Почему он его тогда не убил? Когда стало жутко и непонятно, чем это может кончиться, вышел отец, сунул ему пачку денег, и тот сразу заткнулся и затарахтел вниз с горы на пикапе своем, помятом и кривом. А Рекси все это время сидел между столбами - и ни "гав-гав".
  Когда отец и Годзи уходили, Рекси тоже казался спокойным, только коробка из-под мороженного с его кормом часто оставалась нетронутой. Через две или три недели они возвращались, и он тоже не визжал, как другие собаки, не путался под ногами, виляя хвостом. Но весной, когда за домом, вырастали дикие травы, пес уходил туда и носился - как будто охотился на крыс. На самом деле, он просто бегал из стороны в сторону и из конца в конец пустыря. А когда кто-нибудь из мальчишек бежал туда с ним... Так это вообще был балдеж ненормальный.
  Летом травы быстро превращались в колючки, и Рекси просто выходил на стоянку машин погреться на утреннем солнышке и выкупаться в пыли, это он от блох. Потом он отряхивался изо всех сил и снова усаживался на свое место - между столбами на крыльце.
  Однажды, к дому подъехала машина, полицейская с мигалкой, и парни в голубой форме усадили туда отца и Годзи. Я думала, что Годзи могли арестовать за собаку, а отца - за что? И Рекси был удивлен: он то на меня смотрел, то на маму, то на Хану, и только тогда успокоился, когда мать сказала ему уверенно: "Оставь, не бери в голову, они их скоро выпустят, никаких доказательств на них у них нет и быть не может". И было понятно всем, кто такие "они" первые, и "они" вторые. Даже пес это понял и успокоился.
  Выл Рекси только два раза. Первый раз - в темноте, когда пришла наша беда. А второй - при свете утра, когда собачник муниципальный загнал ему в пасть приспособление для ловли псов и волок его через двор в клетку на машине. А все мы: Алон, Орен, Илан, отец и я стояли парализованные на нашем крыльце, а за решеткой на первом этаже остолбенели сразу все "радости": Гили, Симхи, Рони, Ринат, и только Лирон-Мазаль, совсем маленькая, громко плакала и размазывала грязь по лицу.
  
  ДЕРЕВЬЯ
  
  В Бейт-Шеане у нас было немного деревьев. Только три я помню. Финиковая пальма "тамар" за железной калиткой раскидывала свои плоды, приторные и никому не вкусные. А прямо у дома, росли еще два дерева, их листья соприкасались и укрывали двор от солнца. Это были олива, кривая и скрученная в узелки, про которую мама говорила, что она старше даже ее бабушки, и еще одно, всю зиму увешенное мандаринками, кислыми и очень костлявыми.
  Зато здесь, на горе, много сосен. Без счету. У них нет плодов съедобных, но они устилают землю своей хвоей. Мама говорит, что сосны сажали безработные из Марокко и Ирака еще раньше, чем арабы построили здесь дома для них самих. Орен - мой старший брат. А его имя означает "сосна".
  А вот дубов на горе я не видела, ни одного. Никто, наверное, не догадался посадить здесь дубок. Поэтому у моего маленького брата, Алона, здесь нет тезки, не считая людей, конечно.
  Мама и меня хотела назвать в честь какого-нибудь дерева. Но, не нашла подходящего женского имени. Называть меня Тамар в честь финиковой пальмы она не стала, боялась, что я вырасту такой, как она, неряхой. И по ошибке назвала меня Иланит. Мама думала, что слово это означает "деревце", и что буду я тихой, постоянной и плодоносной. В школе мне объяснили, что мое имя означает: "лягушка" , только не болотная, а древесная. Тогда мама захотела заменить мне его на имя "правильное" - Илана... Но тут уже я не согласилась: лягушка так лягушка! Мама Эстер смирилась: "лЛадно, оставайся "Иланит", обещай мне только, что ты будешь хорошей девочкой".
  А вот мальчик Илан в нашем доме жил, правда, он был из подъезда другого и не из наших. Он на два года меня старше, как и Орен, мой брат. Волосы Илана цвета выжженной травы торчали и не приглаживались , их можно было только постричь, а глаза его иногда посверкивали, как грозовые тучи. "Илан" было не настоящим его именем. Я сама слышала, как его мама Наташа называет, она говорит совсем другое имя: или Вани, или Вануш...Эти русские постоянно портят свои имена, они ведь у них ничего не значат... Он говорил, как он нас ненавидит, как только ссорился с кем-нибудь, много раз. Но это не удивляет. Все так говорят, и я тоже. Только он еще говорил, что здесь жить не хочет и скоро отсюда сбежит. Вряд ли такой, как он, мог бы пустить корни в почве. Разве деревья могут так чувствовать?
  И все-таки хорошо, что я не дерево: ведь деревья молчат, всегда молчат. Они умеют стонать, только когда их рубят, или трещать, когда их сжигают в огне. А лягушки могут квакать, и при этом оставаться живыми. Иногда бывает нужно поквакать, неважно, слушают тебя или нет. Для себя хотя бы, чтобы понять самой...
  
  
  
   ОПАСНОЕ МЕСТО
  
  Нас сюда привез автобус на экскурсию давно, еще в пятом классе. Тогда, в первый раз, учительница нам долго рассказывала про эту гору. Я ее внимательно не слушала, но, что вулкан здесь был раньше, поняла. Только, она сказала, не обычный вулкан, без ямы на вершине. Этот холм в древности весь кипел изнутри, и плевался во все стороны жидкой лавой. И все его боялись, и назвали его Стреляющим Холмом. До сих пор тут можно в разных местах найти следы этой лавы: такие камни, черные и тяжелые, совсем непохожие на меловые, из которых состоит гора.
  Девочки из моего класса стали смотреть на всю эту красоту со страхом. А учительница успокаивала, что вулкан этот давно потух, и уже много сотен лет никакой лавой не стреляет.
  Здесь было так... замечательно! Даже трудно сказать, что лучше: камни и скалы - или цветы (их полно здесь зимой), или вид сверху на долину. На ней и тогда были нарисованы разноцветные фигуры полей и садов. И небо - высокое, облака быстро летят, и ветер порывистый, свежий, в нашем Бейт-Шеане такого не бывает.
  Я не смела мечтать, о том, чтобы поселиться в таком чудном месте навсегда. А оказалось, совсем скоро это случится со мной.
  Здесь был дом большой и двор большой, и много соседей. Когда мы приехали первый раз смотреть квартиру, семья Азулай - вся целиком - сидела тогда перед входом в дом, будто бы специально, чтобы нас встретить. Но это - не нарочно. Просто они любили так проводить время от завтрака до обеда, и потом, пока не станет темно. Впереди на камне под эвкалиптом сидел и смотрел на нас их отец - Годзи*. Я не знаю, почему у него такое имя, но он и вправду был похож на гориллу-самца из зоопарка, огромного и черного. У него голова большая и почти без шеи, и глаза сидят глубоко в ямах под бровями и смотрят как-то неподвижно. Рядом с ним лежал щенок. А позади, на крыльце, сидели его женщины - Хана, бесформенно беременная, и дочки, чьи имена означают радость и веселье: Гили, Симхи, Рони и Ринат. Но они не были веселыми, скорее - скучноватыми. И похожи все тоже на маленьких ленивых обезьянок. Это как раз хорошо: красивые девочки редко становятся моими подружками. А эти были очень дружелюбными и, как только узнали, кто мы, сразу повели показывать квартиру нашу будущую. Только Орен, мой старший брат, не захотел идти - он остался под деревом, с их отцом и собакой . Он тоже мечтал о такой собаке - овчарке красивой и умной .
  Отец был грустным, его глаза и усы, и походка - совсем грустными. Ему было хорошо в нашем старом домике с кривыми стенами, и во дворе с двумя деревьями. Он там любил до ночи сидеть с друзьями и стеклянным кальяном, Они курили по очереди и говорили долго на непонятных языках.
  Я думала, что он зря тревожится. Здесь было красиво. Комнаты большие, в них наша мебель новая свободно поместится. Из окна в салоне видны горы. Окраины города Назарета на них выползают, как пена из ванны. В нашем старом доме и ванны не было... А из окон спален - если смотреть вдаль - виден большой кусок долины и пустырь за домом. Пол в квартире был блестящим и почти белым: оказывается, отец успел настелить его, прежде чем мы пришли сюда впервые. По такому полу хотелось скользить и падать, как по льду в "Канадском центре"* *. И его совсем не трудно будет мыть.
  
  МАМИНЫ УРОКИ И ПЕРЕМЕНЫ.
  
  Главная фишка моей мамы - менять. В старом доме она все время переставляла мебель или перекрашивала стены. Посуда часто у нее выпадала из рук, чтобы разбиться, и в шкафу стало свободно для новой. Я вечно не находила своих вещей, особенно после пасхальной уборки: книг, тетрадок, и рубашек, и юбок, не говоря о куклах. "Не смей жалеть об этом старье, - в ответ на мои рыдания она злилась. - Подумаешь , "шматес"*! Если не выбрасывать старого, никогда не будет нового.
  При этом мама мечтала, чтобы у нас, ее детей, выросли корни, и нас не носило бы с места не место, как поколения наших предков. Она и дала моим братьям имена деревьев: Орен - сосна и Алон - дуб, и меня хотела назвать "деревцем", я об этом уже говорила. А мне нравится! Пусть будет "лягушка", так даже прикольнее, тем более, это мало кто понимает. И на лягушку я не похожа.
  Наш сосед Илан говорит, что я похожа на свою маму. А мама Эстер похожа на ящерицу, какие жили в стенах старого дома в Бейт-Шеане. Эти ящерицы - волшебные, они умеют менять цвет, появляться вдруг, ниоткуда, и внезапно исчезать неведомо куда...
  У мамы тело тонкое и длинное, и шея тоже такая, и голова всегда чуть запрокинута, как- будто она все время хочет смотреть на облака. А еще у нее глаза зеленые, такие большие, что она их немного прищуривает. Никому из нас не достались такие глаза. У всех коричневые, как у отца. Моя мама была бы, как царица из кино, если бы носила не штаны из толстого трикотажа , а одежды из модных магазинов... И если бы ходила к парикмахеру и к зубному врачу... Я все мечтала, что однажды... как в сказке...
  Маме не нравился Бейт-Шеан, она говорила, что там было нечего делать и не было воздуха дышать. Она говорила, что наш старый дом - это душный сарай, и не подходил для жилья. А папиных друзей, которые сидели с ним во дворе и курили кальян, мама называла как-то по-французски, и вряд ли это было хорошее слово.
  После переезда мама Эстер захотела начать жизнь новую. Она пошла работать на завод и делала там тарелки и стаканы из бумаги. У нас в доме сразу появилось много посуды одноразовой. Но самим домом некому было заниматься: и кроме посуды ведь есть дела. Алон вскоре заболел, а он еще был маленьким. И денег за работу давали мало. Так что ее тарелки и стаканы не продлились и до суккот**. И все очень радовались, что она перестала уходить на работу.
  Но больше всего все удивлялись, когда мама надумала вернуться в школу. Она не получила аттестата из-за того, что поженилась с папой рано. А до этого у нее были оценки хорошие. А теперь она не могла найти нормальной работы.
  К первому ноября мама купила сумку, большую спортивную, тетрадки и ручки, а учебники ей дали в библиотеке. Два раза в неделю она одевалась как в субботу, надевала украшения и такая красивая шла на учебу в школу для взрослых. Дома она тоже пыталась готовить уроки, спрашивала у брата Орена какие-то слова английские, но он тоже не знал. Тогда она начинала искать их в словаре. И не находила... Короче, всем было смешно. Больше всех смеялась моя бабушка Мириам, мамина мама, когда приехала из Петах-Тиквы нас навестить. Бабушка Мириам никак не похожа на нормальных бабушек: она до сих пор носит туфли на каблуках, шляпки, разукрашенные цветами, в цвет платьев, и говорит с мамой по-французски. Мои подружки - девочки Азулай - над ней смеются. Иногда смеюсь и я сама, но когда мне будет 65, я буду выглядеть, как бабушка Мириам. Я так думаю. Я бы так хотела. Однажды я спросила маму, почему это они с бабушкой говорят секреты не по-нашему. И мама объяснила, что они родились в Марокко, а там в городах говорят по-французски. А они с бабушкой - городские.
  Так вот, нам недолго пришлось смеяться над маминой учебой. Потому что учеба эта долго не продолжалась: уже в канун праздника Песах* мама созналась, что голова у нее не работает, вернее, она забита совсем другим. Застежка-молния на ее новой сумке поломалась, ручки и тетрадки перекочевали ко мне в ящик, а учебники мы с Ореном потом отнесли в библиотеку. Но это уже летом...
  
   ДРУЗЬЯ
  
  Мы с семейством Азулай стали жить как бы вместе в двух квартирах. Мы не закрывали от них двери своей квартиры, и они своих не закрывали. Наша мама и Хана вместе варили, кормили детей, вместе ходили за продуктами. Они так много времени проводили рядом, что говорить им было не о чем, и, когда не было работы, они сидели на крыльце у входа в дом или на валунах под эвкалиптом, молча. Наш отец, Годзи и Рекси тоже часто сидели рядом - отец поставил на крыльце наши старые, бейт-шеанские диваны, на них было удобнее сидеть, чем на камнях. Но, если на диванах становилось тесно, кто-то садился на шершавый плиточный пол, в этом тоже не было обиды.
  Когда наши отцы исчезали, мама объясняла, что отец ушел в "милуим"** - в армию. Как настоящие "милуимники", они уходили неизвестно куда, а потом внезапно возвращались, и тоже часто ночью . Но я подозревала, что мама Эстер говорит неправду. Других "милуимников" я видела: они надевают старую военную форму и автомат. Ни у отца, ни у Годзи не было ни формы, ни автомата. А, кроме того, не знаю, как другие, а я почти всегда знаю, когда мне врут. Но не квакаю.
  На крыльце мужчины говорили немного. Когда у них был разговор, они уходили в сосновый лес или на скамьи баскетбольной площадки. Или шли в "кафе" с одним столиком, где продавали пиво и сигареты - почему-то даже по одной штуке.
   А еще они играли в "шеш-беш"***. Я просила отца научить и меня играть, и он мне не отказывал. Он просто отводил глаза в сторону, стряхивал пепел от сигареты в картонный стаканчик от кофе и - ни слова. Но чаще они просто сидели рядом с нами и смотрели по сторонам. Отец курил и смотрел на пол крыльца. Мне иногда казалось, что он боится Годзи.
  А Годзи иногда смотрел в коляску, где лежала, а потом уже сидела малышка Мазаль. Она родилась у Ханы вскоре после нашего переезда. Ее назвали в честь ее бабушки, Годзиной мамы. Иногда мне казалось, что Годзи смотрит сквозь меня, как будто я прозрачная, или сквозь маму Эстер. И это пугало. В сторону своей жены Ханы и других дочек он обычно не смотрел никогда, даже когда отдавал им приказания. Что-то в нем было такое грозное, он не случайно напоминал вожака стаи. Мне он никогда не приказывал. Но я подозревала, что если бы он потребовал от меня чего-нибудь, я тоже не посмела бы ему отказать. Так мне казалось.
  Годзи любил говорить непонятно, и я думала над его словами, что он имеет в виду. Однажды он сказал маме:
  - Готовь большую палку на будущий год.
  - Зачем? - удивилась мама Эстер.
  - Чтобы отгонять воров - охотников за дочерью твоей. Смотри, какая красавица растет, какой будет кусочек лакомый. Скоро все мужики на горе за ней гоняться будут.
  - За ней, не за мной? - ревниво переспросила его мама Эстер, и улыбка в прищуре ее глаз была какой-то выжидательной.
  - Да ты скоро морщинистой старухой станешь, - почему-то сердито ответил ей Годзи, - за тобой тогда только та, костлявая, гоняться тогда будет.
  - Кто-кто? - не поняла шутки мама Эстер.
  - Да та, которая с косой.
  Не знаю, что бы я сделала, если бы мне кто-нибудь сказал что-то такое. Но моя мама, моя красивая и резкая, как пантера, мама Эстер почему-то только опустила глаза и стала разглядывать на колене дырочку маленькую на серых штанах. И молчала до тех пор, пока не послышались крики из-за дома.
  
   ЧУЖИЕ
  
  На пустыре, сцепившись, кувыркались Орен и Илан. Чего они не поделили, понять было невозможно. Но разнимать их надо было немедленно, пока они друг друга не покалечили. Илан в этой драке явно побеждал, хотя Орен был выше его и гораздо тяжелее. Неизвестно откуда в руках у мамы Эстер появилась палка от швабры, и этой палкой она ударила по голове Илана так, что он отключился на пару секунд. Воспользовавшись этим мгновением, мама вытащила своего первенца из-под тела его противника.
   Рубашка Орена была разорвана на плече и оборвана по низу, физиономия - в ссадинах, а из левой ноздри - красновато-липкий потек. Мама Эстер закипела еще пуще и не пошла, а взлетела на третий этаж к Илановой квартире, и стала изо всей силы бить палкой в слабенькую фанерную дверку. Родителей его дома не было никогда. А старая его бабушка отступила на кухню, и оттуда, слившись спиной с холодильником, твердила, как дура, одно слово: "миштарА... миштарА*"
  - Зови , зови свою "миштару", никто к тебе не приедет, - бормотала мама Эстер, продолжая свою работу. На пестром ковре валялись груды битого стекла: цветные - от люстры, прозрачные от дверцы шкафа и зеркальные - от зеркала. На экране телевизора остались только трещины: он ведь теперь сдделан из пластика.
  - Жалуйся в свою полицию, сколько влезет, - крикнула мама Эстер, уже из-за двери. - А я тогда тоже пожалуюсь. Пусть на вашего выродка там дело заведут. Вы же детей вообще не воспитываете. Вам некогда! Вам только деньги нужны!..
  Полиция в тот день не приезжала. Не знаю, вызывал ее кто-нибудь или нет. А через два дня машина с мигалкой приехала, и два полицейских здоровенных из нее вышли, и потащили в машину, но не маму, а почему-то Годзи. Один из них затем постучал и в нашу дверь и спросил об отце, но его дома не было, и мы, действительно, не имели понятия, где он.
  Я на всякий случай посмотрела в окно спальни, из которого был виден пустырь за домом. Но отца там не было. Там на поваленном дереве сидел Илан, положив соломенную голову себе на руки. Я не вышла к нему. Я уже от Орена знала, что мой брат в этой драке был виноват сам.
  Мне хотелось подойти к нему сзади и закрыть ладонями глаза его, чтобы он догадался, что это - я. Но я не могла этого сделать. Я боялась, что он не поймет и тогда ударит меня, и тогда все будет еще хуже...
  
  
  ПАСХАЛЬНАЯ НОЧЬ
  Годзи потом вернулся домой. Он пришел в промежутке между ханукой* и весной, когда нет никаких каникул, и даже на крыльце посидеть нормально невозможно. Очень холодно! Там только ветер хозяйничает. Он гоняет цветные пакеты из-под хлопьев из угла в угол, покрывает плиты облетевшей листвой и гонит дождевые струи под дом. Но нам не было скучно никогда, мы учили ходить маленькую Мазаль все вместе, читали Алону детские книжки и смотрели у Азулаев канал для детей - пока у них не обрезали кабель.
  Все было по-прежнему, только что-то не то было с мамой Эстер. Как будто она заболела, или какой-то колдун погрузил ее в спячку. Работу по дому она делала, но мысли ее были далеко. В том году она не красила стен, не переставляла мебель. Она даже не купила к празднику новой одежды и новой посуды. Только Алону купила, и то, наверное, потому что старое летнее на него просто не налазило.
  Накануне пасхального вечера она ожила немного. В ее глазах зеленых появился какой-то блеск. Правда, под глазами оставались темные круги, будто с ней все еще нехорошо. И все же она варила, жарила и отскребала копоть с кастрюль и сковород одновременно. Еще и в спальне с одеждой она что-то делала - какие-то, вещи (видимо, никому не нужные) отложила в сумку с испорченной застежкой-молнией - в ту самую большую сумку, которую купила после нашего переезда для своих занятий в школе для взрослых.
  Вечером все было готово, как обычно. Мы все надели белые рубашки. А мама - платье из шелка. Зеленое. Она купила его в прошлом году на свадьбу тети Мейрав, и была в нем слишком уж красивая и какая-то чужая. На столе - белая скатерть и свечи в бабушкином подсвечнике, на квадратной тарелке - маца, накрытая салфеткой, а на стуле - выстиранный и выглаженный отцовский талит**.
  И вино в бутылках. И специальный бокал для Ильи-пророка - серебряный. И даже наши простые бокалы для вина и стаканы для воды - сверкают при свечах . Все готово. Какая-то машина подъехала к дому, а потом уехала. Я этого не видела, я только слышала шум мотора. Водитель его даже на стоянке не выключал. Солнце зашло, небо темно, можно уже начинать ... Только мамы нет нигде. В окно заглядывает огромная рыжая и какая-то вытянутая луна. Может быть, мама вышла во двор полюбоваться луной?
  Нет, стоянка пуста, и на газоне - никого. И на пустыре - тоже. Может, я не заметила, что она все еще в кухне? Пахнет очень вкусно. Но мамы здесь нет. Может, моя мама-ящерка забежала к Хане за острой паприкой? У нас ее всегда не хватает... Дверь к соседям открыта, как обычно. Хана в розовом платье восседает у стола, накрытого, такого же, как у нас...
  И вдруг, завидя меня, она начинает выть. Я никогда такого не слышала. Это не звук человеческого голоса. Мои волосы, помытые и расчесанные к празднику, начинают тихо приподниматься на голове, и я чувствую, как муравьи бегут у меня по спине. Рекси на крыльце почему-то тоже начинает выть. Этого тоже никогда не случалось раньше. Я не хочу понимать, что случилось, я еще надеюсь, что кто-нибудь просто заболел или умер.
  Я тихо поднимаюсь в нашу пасхально убранную квартиру, тихо захожу в родительскую спальню и включаю свет. Все кончено: спортивной сумки, той самой, с поломанной змейкой, на месте нет. Она исчезла вместе с мамой и Годзи. Навсегда.
  
  Если бы моя мама умерла, мне можно было бы плакать открыто: и дома, и во дворе, и в школе. И смотреть в глаза соседям. И все приходили бы к нам домой, и обнимали нас, и целовали. И учительница Мирьям гладила бы меня по голове, и девочки утешали бы меня ...А так все от меня отводили глаза, как будто мне должно быть стыдно.
  
  В начале лета и Хана запретила своим девочкам с нами водиться. А потом она заменила имя маленькой Мазаль, и теперь она стала Лирон. А потом она позвонила в муниципалитет, и сказала, что у нашего дома живет бездомная собака.
  Собачник Шмуэль приехал со своей клеткой изуверской за Рекси, и тащил его своим приспособлением от крыльца на стоянку по бежевой пыли. И Рекси выл и упирался. А все мы молча стояли и смотрели, и слушали. Мы - Орен, Алон, я и отец - между столбами под домом. И Илан тоже был там. И полячка Фрида тоже почему-то вышла и стала рядом с нами, и повторяла сквозь зубы: "пшя крев, пшя крев", и опять не было понятно, к кому это относится. Все "радости": Гили, Симхи, Рони и Ринат - просвечивались через решетки своего окна. А малышка Лирон, которую вначале звали Мазаль, громко плакала, размазывая грязь. И только Хана почему-то улыбалась, а, может, это только мне так показалось...
  Маму Эстер я больше не видела. Отец сказал, что она теперь в Димоне, и что у нее родился ребенок. Но он не наш брат, он вообще - мамзер*. И что мы ей не нужны. И что она нам не нужна. Но это неправда. Я знаю.
  А вот полячка Фрида мне сказала, что моя мама умерла. Она так прямо подошла ко мне на лестнице и сказала: твоя мама - мертвая. И вот тут я ей верю, хотя она и со сдвигом. Потому что если бы мама Эстер была бы жива, я бы знала... Наверное, она правду говорит: или слышала что-то, или чувствует.
  Орен, мой брат, и теперь заводит собак. Каждый раз он приманивает к нашему дому пса или чаще - щенка потерянного,- придумывает ему имя, кормит его, ласкает, бегает с ним по двору, приучает его спать у нас под лестницей... Но я уж знаю, что однажды послышится из-за двери собачий визг - это за пёсиком приедет собачник Шмуэль со своей клеткой. И больше это животное не появится в нашем районе. Ринат говорит, что моему брату за это платят деньги. Почему бы и нет? Деньги лишними никогда не бывают, тем более у нас. А собак на свете сколько угодно. Раньше я тоже выносила для них молоко... Девочки Азулай и мой младший брат Алон и теперь с ними возятся. А я стараюсь в их сторону не смотреть. Прохожу, как и мимо соседей во дворе, не поднимая глаз.
  Потом являются во сне мне их морды, дурные, доверчивые, и слышится Рексин отчаянный вой. А мне хотелось бы увидеть совсем другой сон. Вам я могу сказать об этом. Не потому, что я вас так уж сильно уважаю, а потому что вам это - все равно. И братья мои не узнают, что во сне, хотя бы во сне, мне хотелось бы увидеть ее. Сами знаете кого. Но почему-то именно она не снится мне никогда.
  
   2009
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ИЗДАЛЕКА...
  
  За морями и долами
  Мы уже встречались с вами
  И своими голосами
  Разговаривали сами.
  
  За снегами и дождями
  С вами были мы друзьями
  Но сидели в общей яме,
  За оградой, по программе.
  
  За горами, за лесами,
  Там встречались мы глазами,
  И плечами, и губами
  За озерами - лугами.
  
  А теперь не знаем сами,
  Где увидимся мы с вами...
  Если будем бедняками -
  Может быть, за облаками.
  
  
  
  
   ОРАНЖЕРЕЯ (***)
  
  Мы росли за стеклом.
  Очень важных лучей не хватало
  Впрочем, было светло даже ночью.
  И почва - как рыхлая лень.
  Мы не сильно дышали:
  Ведь воздуха там было мало,
  Но зато был полив, и обильный,
  И минимум - три раза в день.
  
  Нас ветра не трепали,
  Жестокие грады - не били,
  Хоть грозу и слыхали,
  Не чуяли воздух ее.
  Мы всей правды не знали,
  А ту, что узнали - забыли ...
  Но теплицу разбили,
  Над нами кружит воронье.
  
  И теперь не понять,
  Как же мы проживем без полива.
  Мы лепечем невнятно,
  Когда переменят меню.
  Непривычное небо
  Порою бывает красивым...
  Но боюсь, что засохнем,
  Боюсь, - загнием на корню.
   1987.
  
  
  
  
   * * *
  Вот так и живем: без субботы, без пятницы
  И без воскресенья во веки веков.
  Мы с Дьяволом знаемся, грешим и не каемся,
  От неба не ждем отпущенья грехов.
  
  Несём наши души в сутулых, простуженных,
  Негодных для замысла Б-жья телах.
  Не чтим даже матери, не верим в Создателя:
  Всё сказки для нас - и Христос, и Аллах.
  
  И не понимаем, куда же мы катимся,
  Куда путешествуем, черт побери...
  Не жду совершенства я,
  Но все же, предшествуя
  Чему, -
   мы живем от зари до зари?
  
  
  
   * * *
  
  Мой голос слишком тонок, слишком слаб.
  Его не различить в машинном реве,
  В толпе, орущей в городе Содоме:
  Мой голос слишком тонок, слишком слаб.
  
  Мой голос слишком тонок, слишком слаб -
  Ему не одолеть базарной брани,
  Не дать отпора наглости и дряни -
  Мой голос слишком тонок, слишком слаб.
  
  Конечно, слишком тих и тонок он,
  Не в силе призывать бойцов на битву,
  Он создан для любви или молитвы ...
  И только в них мой голос и силен,
  
  Но смысла нет молить пустое небо,
  И коль душа людей подобна пеплу....
  Мой голос слишком тонок, слишком слаб.
   1983.
  
  
   * * *
  
  Холодная луна, и горы Галилеи,
  И бег небесных вод,
  И свет нездешних звезд,
  И ветер все сильней,
  И времена все злее.
  Судьба глядит в глаза,
  И близок мой черед.
  
  Зачем пришла сюда?
  Куда уйду отсюда?
  Молчат о том луна
  И горы, и закат.
  Лишь ветер все поет
  И предвещает чудо
  Расплавленный булат -
  Невиданный полет.
  
  Того, на чем стою
  Не объяснить словами,
  Рассудку вопреки,
  Наперекор судьбе
  Без голоса пою,
  А вы услышьте сами
  Немного обо мне,
  Немного - о себе.
  
  
  
  
   * * * (***)
  
  Я потеряла счет минутам,
   и дням,
   и месяцам,
   и годам.
  Как будто в запертой каюте
   плыву к безвестным берегам.
  
  Я потеряла счет минутам,
   но поминутно жизнь проходит,
  и посекундно убегают
   две черных стрелки по часам.
  А я чего-то жду, уткнувшись
  в ничтожные заботы быта,
  как будто мною позабыты
  короткой жизни смысл и цель,
  И я не слышу запах моря,
  хотя оно вокруг бушует,
  хотя оно меня качает
  и постоянно вдаль уносит...
  Но только брызги на стекле
  иллюминатора...
  
  
   * * * (***)
  
  Мы - Поколение Пустыни.
  Песок нам забивает ноздри.
  Мешки сгибают наши спины,
  А души жжет горячий воздух.
  
  Без ожиданья доброй встречи
  Путь - бесконечен, цель - туманна .
  Грубы и едки наши речи,
  Но и они полны обмана.
  
  Песок. Песок. По воле рока
  Вода - и та не без осадка,
  И веры нет своим пророкам,
  И с Б-гом тоже все не гладко...
  
  Зачем же море расступилось?
  Куда придем, пути не зная?
  Мы - поколение Пустыни,
  Так что: впустую пропадаем?
  
  И часто нас сомненье гложет:
  Что в рабстве был кусок послаще,
  И мягче было наше ложе,
  А праздник - чаще...
  
  Но только - путь, песок и солнце.
  Сомкнулось море.
  Но Б-жьей манны - по три горсти
  Получим вскоре
  мы - Поколение Пустыни.
  
   * * *
  
  В поле ветер травы гнет,
  В поле ветер душу рвет,
  Поднимает пыль.
  Три дороги, три пути.
  По какому мне идти?
  Нет у ветра верных слов,
  И соврет ковыль.
  
  В поле камень бел-горюч,
  Желтой молнией из туч
  Выжжены слова:
  По тому пути - тюрьма,
  По иному - ждет сума,
  А по третьему пути
  Ни проехать - ни пройти...
  Здесь твоя судьба.
  
  В небе тучи-облака,
  Ни намека-шепотка,
  Только горний свет...
  Три дороги - три пути.
  Где смогу себя найти?
  Кто мне даст ответ?
  
  
   * * *
  
  В королевстве злых волшебников
   никогда не светит солнышко.
  В королевстве злых волшебников
   очень тусклое оконышко.
  Там стекает время медленно,
   воздух спертый, замороженный...
  В королевстве злых волшебников
   каждый встречный - завороженный.
  Ветер зол, но нету свежести,
   эхо скачет в отдалении...
  Там соитие - без нежности
   и театр - без восхищения.
  Там улыбочки казенные,
   нет друзей, а только зрители.
  Там и пешие, и конные
   постоянно подозрительны.
   Там дороги тупиковые,
   и грозят они обвалами,
  Не ходите туда, юные,
   не сбегайте туда, старые!
  Там ни пения, ни щебета,
   ветки голые качаются.
   Неуклонно, хоть и медленно,
   люди в камень превращаются.
  
  
  
   * * *
  
  А мы с тех пор
   почти не изменились:
  Все так же ходим
   и все так же дышим
  И те же песни
   мы в эфире слышим,
  Но редко их - поем.
  Зачем-то то же небо
   стало ниже,
  Ступеньки - круче,
   а дороги - ближе,
  Которыми мы все еще бредем.
  
  И в этом море
   воды солонее,
  И эти ветры
   дуют холоднее,
  Не так пленяет хлебный аромат.
  И этот воздух
   давит тяжелее,
  А звезды
   ночью сделались бледнее...
  
  А, впрочем, жизнь
   день ото дня милее,
  Хотя порой напоминает ад.
  
  
   * * *
   1
  
  Горы спрятались в тумане,
  Под туманом спит долина,
  По дорогам мчат машины
  И врезаются в туман.
  Это истины простые,
  Первозданная стихия:
  Есть земля, вода и песня,
  Правда есть, и есть обман.
  Есть квартиры, мебель, деньги,
  Есть газеты и пластинки -
  Все подвластно измеренью,
  Все имеет цвет и вес...
  Но тоска неизмерима,
  И ее как будто нету...
  Что же мне на сердце давит?
  Что несу, как лишний вес?
  
   2 (***)
  
  Поглядите, над полями
  Пролетает аист белый,
  И совсем ненужным делом
  Сердце занято в груди.
  
  И смотреть неловко сверху
  На дома и на деревья,
  Но кому какое дело?
  Раз неловко - не гляди!
  
  Улетает белый аист,
  Облака плывут кудряво,
  Заходящее светило
  Разливает алый свет.
  Отчего же сердцу душно?
  Отчего же конь упрямый
  Бьет и бьет траву седую
  Бесконечно много лет?
  
  
  
   * * *
  
  Станет мой миленочек татарином,
  Персом, турком, курдом, басурманином.
  Будет он молиться кверху задницей
  И творить большой намаз по пятницам.
  
  Заведет себе мой милый женку старшую,
  Хлопотливую, работящую,
  Будет его женка шить и стряпать,
  И на бритую головку маслом капать.
  
  Залучит к себе милок меньшую женку -
  чернобровую и тонкую, и звонкую.
  Баловать ее начнет, миловать,
  И оковы золотые примерять.
  
  Ну, а я себе останусь женкой среднею,
  Не серебряным рублем - монеткой медною,
  Буду песни милому сочинять,
  Буду сказками тоску разгонять.
  И останусь, будто ветер, я свободная,
  Хоть в обносках,
   хоть босая и голодная
  
  И миленок позабудет женку старшую:
  Работящую, да скукою пропахшую,
  И покинет мой миленок женку младшую:
  Распрекрасную, но буйную, гулящую.
  
  И вернется он ко мне:
  Тропой победной
  Не к серебряной,
   не к золотой,
   а к медной.
  
  
  
  
   * * *
  
   В гареме мусульманского Востока,
   на брачном ложе,
   Ты куртизанка или недотрога?
   Смугла иль белокожа?
   Любовь и ненависть и страх
   в тебе едины.
   Ты недоступна и векам
   в своих сединах.
   Но кто тобою не владел
   и кто не правил?
   Твой исключительный удел
   превыше правил.
   Превыше судеб единиц,
   постов и тронов:
   Дочь Б-га, дева Суламифь,
   Земля Сиона.
   1998
  
  
  
  
   * * *
   Так тесно свету
   в Иерусалиме.
   И камню тесно
   в Иерусалиме.
   А ветру - вольно
   в Иерусалиме,
   И кружит он,
   и чужд ему покой.
   И небу - вольно
   в Иерусалиме,
   И близко небо
   в Иерусалиме,
   И - кажется - достать его рукой.
  
   В тоске по небу
   трескаются камни.
   Взирая в небо,
   молятся монахи,
   И лишь о нем
   разносит песни ветер,
   И лишь о нем колокола звонят,
  
   Но люди не привыкли
   жить лишь небом.
   И люди не поделят эти камни.
   За камни люди
   кровь пролить готовы,
   И камни эту впитывают кровь...
  
  А камня много
   в Иерусалиме,
   И ветра много
   в Иерусалиме,
   И неба много
   в Иерусалиме...
   И уж его, наверно, хватит всем.
   1996.
  
  
   * * *
  
  Разве был человек одинок?
  Рядом с ним были феи и черти,
  А на небе - всезнающий Б-г,
  Защищающий души от смерти.
  
  И тогда было ясно, зачем
  Испытанья, соблазны, страданья...
  В пустоте мы остались - ни с чем:
  Без награды и без наказанья,
  
  Без нетленной и вечной души
  Под зияющим небом убогим,
  В океане людей и машин -
  И в толпе, и в семье - одиноки.
  
  Но зато по земле человек
  Ходит бодро, спокойно и твердо.
  И, верша свой коротенький век,
  Не боится ни Б-га, ни черта.
  
  
  
   * * *
  
  Не выжать слова из груди...
  Какая мука!
  Как будто высохли и слезы и слова...
  Туман сползает. Свежая трава
  сверкает зеленью, и острая разлука
  берет в тиски...
  
  Растений южных вечные цветы
  искрятся красками, не виданными вами,
  и красоту не описать словами
  долины этой...
  Травы и цветы здесь - лишь орнамент,
   а архитектура -
  холмы и Назарет,
  и облаков гряда...
  А там внизу, гляди - какая-то фигура.
  То муравей иль человек?
  Ах да!
  Да, это тот, чье имя звучит гордо!
  Но здесь в святых местах,
  средь Палестинских гор
  весь этот мелкий сброд
  на лица и на морды
  так резко делится...
  С горы - и то видать, где морда, где лицо...
  
  А вот цветы... всегда прекрасны,
  но не пахнут.
  Лишь ароматы трав и утра,
  и квартир, и клеток лестничных...
  Но мир - повсюду мир,
  и нет ни нот, ни слов у песен ветра.
  
  
   * * *
  
  Пусть уходят из нашей жизни
  те, кому мы не интересны.
  Те, кому все про нас известно,
  из нее пусть уходят также.
  До порога мы их проводим,
  и помашем им вслед рукою,
  И подумаем : "Бог с тобою!",
  и тотчас же про них забудем.
  Будет вечер, и будет ужин,
  и в окно к нам дождь постучится,
  И слетятся на крошки птицы,
  и никто нам не будет нужен.
  Нам шептать будет песни море,
  и мерцать будут с неба звезды,
  И вернуться не будет поздно,
  если вдруг приключится горе...
  Если вдруг оно приключится...
  Но не нужно его! Поверьте!
  Будем преданы им до смерти.
  Но сейчас - пусть они уходят.
  
  
  
  ВАДИ (сухое русло)(***)
  
  На дне моем
   потрескались все камни.
  Я превратилась
   в ожиданье капли...
  Другой ... еще ...
   и вот уже поток
  Несется вниз,
   ликуя и болтая.
  Пронесся - и умолк
  , иссяк, исчез.
  Я сушь, а не река,
   я без деревьев лес...
  Я мыслями молчу,
   неужто это стиль?
  Но ветер шепчет мне,
   но шелестит ковыль,
  Что туча движется
   и близится к оврагу.
  Но что с того? -
   Вопрос, а есть ли в ней
  Желанная,
   божественная влага?
  А может, только пыль
   или песок пустынь
  Засыплет вновь глаза...
   Понять пока нельзя...
  А может, это ветер
   вдаль занес
  Дым от фабричных труб
   иль гарь пожара?
  Нет, это не вода...
   Но что это? Я жду?
  И это ожиданье - Божья кара.
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Я дорожить вещами не умею,
  хотя без них, конечно, не прожить.
  Они сгорят, истают иль истлеют,
  но вряд ли я успею их сносить.
  
  Сегодня - в моде,
   завтра - на помойке,
  Сегодня - писк,
   а завтра - неликвид...
  В каких вы сундуках теперь живете,
  Кримплен, банлон, нейлон, поплин и твид?
  
  А время мчится, мы меняем лица
  и лжем друзьям, себе и зеркалам.
  Высокой моды представленье снится,
  Где подиум открыт одним лишь нам.
  
  Как будто все земное повторимо,
  И вместе с платьем возродишься ты,
  А время для того и торопливо,
  Чтобы "стирать случайные черты"
  И выправлять былых портных ошибки,
  Прекрасное увидеть вдалеке...
  Но тайны воскрешенья слишком зыбки,
  И если к ним, то всё же налегке...
  
  
  
   * * *
  Недоговорены слова,
  не высказаны речи,
  ахматовской невстречи
  не проросла трава.
  Но в каждой букве навсегда,
  и в каждом звуке темном
  запечатлелись зерна
  запретного плода.
  Так почему же, почему
  мне сердце говорит,
  что сладок этот плод, но он
  смертельно ядовит?
  
  
  
  
   * * *
  
  Ну вот, наконец,
   и прорезались крылья
  И можно пуститься в полет...
  Но что же душа моя стонет бессильно,
  Чего же она не поет?
  Зачем ей неймется и что ей за дело?
  Лети, раз назначен был срок!
  Ах, как бы я пела, ах как бы взлетела...
  Но вес мой... Но в горле комок!
  
  
  
   * * *
  
  Вот и все!
  Финита ла комедия.
  Кто бы знал, что так смешно все кончится...
  Так внезапно и бездарно кончится,
  Раньше, чем я выйду на поклон.
  А теперь и выходить не хочется,
  Не колдуется и не пророчится...
  Я вообще умру от одиночества,
  Если не придет сегодня он.
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Нет, не случайно в этом мире все.
  И наша встреча тоже не случайна.
  На ней лежит печать и подпись тайны,
  Она погубит нас... или спасет.
  И нет названья странным этим чувствам,
  И нет ответов на мои вопросы,
  Как формы нет у дыма папиросы,
  И нет предела жизни и искусству.
  Что я могу, того никто не сможет,
  Но чудо это меньше, чем рожденье.
  И пусть живет в душе моей сомненье,
  И пусть оно подольше душу гложет.
  
  
   * * * (***)
  
  Год Серебряной Змеи
   выползает из ущелья,
  Серебристой канителью
   зазмеятся дни мои...
  Серебристые дома
   осиянны лунным светом,
  И серебряного века
   раскрываются тома...
  
  Год серебряной змеи,
   не души меня украдкой,
  А в заветные тетрадки
   письмена впиши свои.
  
  Как мы вышли из оков
   окаянного дракона:
  Без оружья, без короны
   и почти что без зубов.
  
  Год Серебряной змеи,
   выползай из кожи дранной
  И дырявые карманы
   чешуей посеребри...
  
  Дождь, серебряный,
   как дым, опускается в пустыне,
  Где в засохших руслах стынет
   ожидание воды.
  
  
   * * *
  Чуть солнце - и холода нет,
  Смешная погода!
  Не много надежных примет
  У времени года.
  Немного дождя и грозы,
  (а снег только снится)
  Не листья сухи и желты,
  А смуглые лица...
  Подобье цветенья,
   подобье зимы,
  подобье просвета...
  А суть - только камни и зной
  И долгое, долгое лето.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   I
  
  Мой город встречал меня сонной прохладцей
  и небом, обернутым в серый передник,
  и зданий казенных унылой парадностью,
  и непроходимостью мыслей соседних.
  
  Лишь клены безглазые были приветливы,
  каштаны и ели украсили подиум
  в честь лета,
   а люди совсем не заметили
  явления призрака в собственном городе.
  
   II
  И первая мысль была здесь
   зацепиться,
  вселиться в стволы и извиться
   с ветвями,
  в асфальт тротуаров по капельке
   влиться,
  пылинкой осесть в переулке базарном...
  И так - раствориться,
   и вновь притвориться
  такой же, как все:
   неизвестной, забытой;
  немного - убитой,
   немного - побитой
  дорожкой,
   ступенькой,
   плитою могильной...
  
  Но следом за этим
   пришла мысль вторая:
  разумно-скептичная,
   скучная, злая...
  Жаль только - совсем не ложится на стих:
  так мало поэзии в мыслях вторых...
  
   III
  В этом месте можно и без Б-га:
  в изобилье каменных аттракций,
  скверов, парков, лестниц
   и оваций
  ног по дну булыжных мостовых...
  
  Здесь так много перемен погоды:
  дождь, гроза,
   вновь сытый солнцем воздух,
  миг - и снова дождик моросит...
  
  То ли дело - горы Галилеи,
  вздыбленное тело Иудеи,
  Иерусалима вечный вид...
  Там от Б-га некуда деваться:
  кружевных бекетовских аттракций
  нет, а только жар. И свет разлит.
  
   IV
  Там здание какое-то снесли.
  Его я не припомню очертаний,
  оно старее было прочих зданий
  и заслоняло превосходный вид.
  
  Тут было кладбище.
  Теперь разбили сквер -
  так просто - не пришлось рубить деревья,
  а косточки лежат и немо внемлют
  влюбленных лепету и хохоту детей...
  
  Здесь я была. Теперь меня здесь нет .
  Перехожу, прозрачно-невесома,
  от тени к тени, как от дома к дому...
  Но где мой дом, и тень моя, и след?
  
  
  
  
  
   СКРИПАЧ (***)
  
  Здесь арфа дождя поминутно бренчала,
  секунды считал барабан циферблатный.
  Органу соборов темно, изначально
  вокал населенья вторил хрипловато.
  
  А ночь утопала в рассыпчатой тиши,
  то арфе внимая, то шорохам линий...
  И вдруг на оранжево-розовой крыше
  залетный скрипач заиграл Паганини
  
  И жители головы сонно задрали,
  И были едины в своем возмущеньи:
  тебя лишь на площади нам не хватало,
  безумец слепой из времен Ботичелли...
  
  Но город расцвел, как пион,
   как улыбка,
  как вздох восхищенный,
   как слезы из зала,
  Когда заиграла,
   за гранью портала
  в рассветных аккордах
   небесная скрипка.
  
  
  
  
   * * *
   Раскидало нас, разметало
   Буйным ветром по белу свету
   Разнесло - и уже не стало
   Ни корней, ни стволов, ни веток.
  
  Закружило нас, завертело...
   Где душа моя и где тело?
   Что под ветром весенним пело?
  Что под ливнем июньским зрело?
  
   Закружились мы... Разлетелись,
   И упали: кто - мягко, кто - больно.
   Есть в высоком полете прелесть,
   А падений - с меня довольно.
  
   И теперь летят только мысли
   В длинных письмах... О, что за время!
   Да и кто мы? Опавшие листья?
   Или семя, упавшее в Землю?
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Рассказы
  
  
  
  
  
   ЯЗЫКОВЫЙ БАРЬЕР (***)
  
   Татьяна Абрамовна не выходила из дому, не приведя себя в порядок. Это было святым правилом, выработанным за годы жизни в захолустье, еще в советской провинции. Когда она появлялась во дворе в костюмчике английского покроя, с кружевной блузкой и в "лодочках", соседи, пожалуй, могли подумать, что она собралась в театр. Но по лестнице спускаться приходилось осторожно, освещая каждую ступеньку фонариком, чтобы не поскользнуться и не вступить в собачье дерьмо (все-таки приятнее было думать, что оно - собачье). К тому же благодаря фонарю вероятность наткнуться на живую крысу становилась ничтожной.
  Вход на зеленую улицу показался праздничным, хотя голова немного кружилась от перехода в зону яркого утреннего света. А может, это было результатом воздействия проглоченной накануне последней таблетки снотворного, без которого Татьяна Абрамовна не могла уснуть с тех пор, как не стало ее Витеньки.
  Толкая друг дружку, мимо со смехом пронеслись две соседские девчушки-погодки, их оливковые глазенки сияли, а незнакомые с расческой кудри нимбом вставали над их головами.
  - Шалом, Хели! Шалом, Тамар! - обрадовалась им Татьяна Абрамовна, не сомневаясь, что такое приветствие будет им понятно.
  В ответ она тоже услышала "шалом", и еще какие-то слова, смысл которых был скрыт от нее за непроницаемой завесой "высокого" иврита. И все же она с улыбкой смотрела вослед этим очаровательным и жизнерадостным чужим существам.
   Иногда они даже наведывались к ней в гости, приводя в движение всю стабильность уюта пенсионерской квартиры. Занавески на окнах раздвигались, стеклянные дверцы приоткрывались, а содержимое ящиков внимательно изучалось. Впрочем, получив желаемую контрибуцию в виде шоколадных вафель или тянучек, это милое воинство обычно ретировалось, и только брошенные на столе яркие обертки напоминали о недавнем нашествии.
  - Зачэм ты говорышь с ними?
  На спинке скамейки у подъезда стоял, пытаясь удержать равновесие, стриженный под машинку большеголовый мальчуган лет 10 - 11 с колечком в ухе (наверняка двоечник - определил опытный педагогический глаз Татьяны) и исподлобья глядел на Татьяну пронзительно синими глазами, неожиданными на смуглом лице.
  - Меня когда-то учили, что здороватъся с соседями - признак вежливости, - после секундного колебания ответила Татьяна Абрамовна привычным учительским тоном.
  - А ты понимаешь, что они говорат? - спросил он, прикрыв ресницами синеву и глядя в сторону.
  - Ты же слышал, они здороваются со мной, эти девочки - мои соседки по площадке, хорошие дети, - ответила Татьяна, опять-таки по-учительски, но уже без прежней уверенности.
   Мальчик сплюнул на асфальт и снова поглядел на нее нахально, но без усмешки.
   - Они сказали, что ты это... Ну... обезана ванучая.
   Татьяна Абрамовна молчала, слабо потрясывая аккуратно подстриженной и выкрашенной рыжей головой, и пыталась произвести ею отрицательный жест. Она вспомнила, что "злой мальчик", неожиданно испортивший ее прекрасное утреннее расположение духа, был сыном недавно въехавшей в их "Амидар"* матери-одиночки.
   -Ты , наверное... плохо расслышал, - сказала она тихо, почти шепотом.
  Мальчик резко поднялся со скамьи, подхватил на плечо засаленный, необъятных размеров ранец и собрался уходить, но, сделав шаг, оглянулся на все еще стоящую в недоумении Татьяну и бросил:
  - Нет, они так сказали. Они всида так говорат, - и вразвалочку зашагал по черному потрескавшемуся тротуару.
  
  - Добри утро, геверет Топольски, - как обычно радостно приветствовал ее владелец продуктовой лавочки Шмулик, когда она появилась в дверях его магазина.
  Татьяна Абрамовна прощала ему ошибку в фамилии: какая разница: Топольски или Томашпольски, если тебя здесь обеспечивают всем необходимым за сносную цену и обслуживают на вполне приемлемом русском языке. Дай Б-г ей когда-нибудь так заговорить на иврите! Но сегодня его коммерческая приветливость не радовала. "Все ложь и фальшь, фальшь и ложь", - крутилось в голове подобие заезженной пластинки.
  Утренняя серия тоже не развлекла. Колумбийские страсти в это утро выглядели надуманными, а их актерское исполнение - жалким. И было совершенно непонятно, с какой целью она, вполне интеллигентный человек, вот уже целые полгода следит за этими грубо сколоченными в расчете на дебильного зрителя перипетиями сахарной Лауры и других кукол латиноамериканского образца...
  А тут еще и телефон:
  - Здрасьте, я по Вашему объявлению, - баритон в трубке показался подозрительно молодым.
  - А сколько вам лет, молодой человек?
  - Какая разница? - возмутился баритон. - Я, тетя, как раз то, что вам надо: добрый, интеллигентный и с чувством юмора.
  - И без вредных привычек? - вспомнила вдруг собственный текст Татьяна Абрамовна.
   - А че, я на алкаша, что ли, похож? - снова обиделся баритон.
   - Ну, на кого Вы похожи, мне судить по телефону трудно, а вот Ваш возраст мне все же хотелось бы узнать, - не сдавалась Татьяна Абрамовна.
  - Ну, что вы, в самом деле, ломаетесь! - вспыхнул баритон. - Давайте адресок, встретимся, поболтаем... Я вааще симпатичный! Это все говорят...
  Татьяна Абрамовна была в смятении:
  - Понимаете, молодой человек, прежде чем встречаться с Вами, я бы хотела располагать о Вас хоть какой-нибудь информацией: откуда Вы приехали, где живете, на какие средства существуете...
  - Ну, тетя, у вас и любопытство... Прямо женское какое-то! Я вам при встрече все расскажу, и сами увидите. Я же не спрашиваю, какой у Вас объем талии и где вы ночью держите свои челюсти!..
  Татьяна дрожащей рукой опустила трубку на рычаг. Надо же было оказаться настолько наивной, чтобы поместить в газете свой телефон! Ну кто, кроме проходимцев, мог заинтересоваться ее объявлением?!
  Снова раздался звонок. "Не буду отвечать - и все", - решила Татьяна Абрамовна, пульс которой еще не пришел в норму после предыдущего разговора. Но звонок не унимался, и она решила покончить с этим раз и навсегда.
  - Молодой человек! - завопила она срывающимся голосом. - Я требую, чтобы Вы забыли этот номер. вы просчитались! Никакого адреса вы у меня не получите! Я не желаю иметь с вами ничего общего! И решительно, вы слышите, решительно прошу оставить меня в покое!
  - Мамочка , что случилось? - Павлик на том конце не подвластного воображению провода был напуган не на шутку.
  Пришлось еще и успокаивать его.
  - Ничего страшного, просто ошибка... Нет, совершенно не опасно... Нет, нет никакой необходимости немедленно приезжать... Да, летом, как договорились, и Юлечку привозите... Да, да, я абсолютно уверена, что все О.К.... Не говорит по-русски? Ну, придется мне вспомнить английский, я ведь его все-таки 30 лет преподавала!
  Дальше разговор вошел в обычное русло, и Татьяна узнала, что в Лос-Анджелесе тоже все в порядке, он работает, Лена ищет работу после последних курсов, а Юлька учится в какой-то особой школе, занимается современным балетом и уже перегнала Лену по росту.
  После разговора с сыном смотреть в ящик и вовсе расхотелось. Даже в четыре часа, когда утреннюю серию повторяли, она вышла из квартиры и спустилась по переполненной разнообразными, бьющими в нос запахами лестнице на второй этаж.
  На молодой, но расплывшейся женщине, открывшей двери, была длинная и бесформенная майка-рубаха, непонятно на каком основании считающая себя платьем. Некогда окрашенные перекисью в желтый цвет волосы хозяйки были на затылке схвачены резинкой, а припухшие глаза - полны тумана.
  - Вам чего? - спросила она хрипловато.
  - Здравствуйте, голубушка, - Татьяна Абрамовна все же решила идти до конца. - Я хотела поговорить с Вашим сыном.
  - А че такого он натворил? - тяжеловатый взгляд из-под воспаленных век буравил Татьянину блузку.
  - Уверяю Вас, - Татьяна старалась придать своему тону максимум убедительности, - у меня нет к нему претензий, мне просто необходима его помощь.
  - Ну-ну, - покачав головой, вздохнула толстуха, и Татьяну Абрамовну обожгло тошнотворной смесью табачного и спиртового перегаров, которая растекалась по всей квартире.
  Мальчик сидел на полу в глубине комнаты, заставленной штабелям картонных коробок. Перед ним мелькал цветными картинками также стоящий на полу телевизор.
  - Здравствуй, - позвала Татьяна Абрамовна вполголоса, но никакой реакции не получила.
  - Послушай, - она заговорила погромче, - я хотела с тобой поговорить.
   Мальчик повернул голову, и оказалось, что в синих его глазах тоже плывет мутный сизый туман.
  - Ты меня слышишь?!!
  Брови мальчика сдвинулись, а глаза, хоть и не сразу, обрели ясность:
  - А че я сделал?
  - Не волнуйся, ты сделал все правильно... вероятно. А теперь ты мне помоги... Только давай выйдем на улицу, здесь мне становится дурно...
  С явной неохотой мальчик поднялся с полу и, все еще недоверчиво оглядываясь на гостью, повел ее сквозь непрозрачный воздух к выходу.
  - Скажи мне, - спросила Татьяна, усевшись на все ту же скамеечку под раскидистым, похожим на липу деревом, - ты хотел бы немного заработать? - В глазах мальчика появился долгожданный интерес:
  - А че надо делать?
  - Мне нужно узнать несколько слов, которых нет в словаре. Я напишу их в тетрадке, а ты русскими буквами запишешь их перевод на иврит... И за каждое слово я заплачу тебе полшекеля, - поторопилась добавить она, заметив, что интерес стерся с его лица.
  - Тебе что, некогда?
  Мальчик запнулся и совершенно невнятно пробормотал:
  - Я это... я ...ани* ... не знаю писат по-русски... И не читат тоже.
  - Ах, вот оно что... - опешила Татьяна Абрамовна . - Как же так? А впрочем, понятно, ты ведь уже здесь пошел в первый класс.
  - Я там начинал в кита алеф** , а потом мы уехали...
  - Ничего... Не страшно...- Татьянины, учительские в прошлом, мозги пришли в усиленное движение, в поисках решения проблемы. - Ладно, идем ко мне и попробуем что-нибудь придумать.
  - Не пойду я, - плечо мальчугана поползло вверх, к самому уху.
  - Ты забыл, я тебе заплачу деньги, а кроме того, у меня есть замечательное мороженное в холодильнике...
  Антипедагогические методы, как обычно, сработали. Через пару минут, он стоял в ее комнате и постепенно приходил в себя от неловкости, которую, нагоняли на него кружевные гардины, розовая хрустальная люстра и особенно - стеклянный журнальный столик на ковре между бархатными диванами.
  
  Целую неделю Татьяна Абрамовна с энтузиазмом заучивала, записанные под его диктовку необходимые термины. Она прекратила убивать время колумбийскими страстями, хотя судьба Лауры, все еще не разыскавшей своего похищенного младенца, нет-нет, да и отвлекала мысли от чуждых ее рту звукосочетаний.
  Она даже забыла вовремя взять новый рецепт на снотворное, и именно ночные часы почему-то оказывались наиболее плодотворными - для учебы.
  Уснуть же она решительно не могла. Какие-то странные звуки доносились из темной гостиной, будто кто-то, нарочито мягко ступая, тихо передвигал тяжелые деревянные стулья и время от времени поскрипывал несуществующей деревянной половицей. И, отчетливо помня, что вечером она закрывала окна и закрепляла защелку входной двери, Татьяна Абрамовна мужественно сползала с двуспальной кровати и совершала добросовестный обход своих владений, чтобы убедиться наверняка, что никого лишнего здесь нет.
  Но стоило голове коснуться подушки, слуховые призраки являлись вновь.
  Господи! На каких только койках ночевать ей ни приходилось: и на раскладушках, и на одинарках вдвоем, и даже на составленных в актовом зале школы стульях, и просто на полу во время вынужденных скитаний по огромной стране... И ведь спала! И даже любить умудрялась... И кажется, бывала счастлива, хотя вряд ли отдавала себе в этом отчет.
  
   * * *
  
  Доктор Дафна, как всегда, сверкала. Глядя на ее улыбку, хотелось поверить в искренность рекламы чудодейственных зубных паст. Такая улыбка на лице врача дарит недужным радужные надежды.
  - Ньет спать? - спросила доктор по-русски после того, как Татьяна Абрамовна жестами и как могла, объяснила ей суть своей жалобы. - Ньет проблем! - оптимистично и уверенно заверила Дафна и начала, постукивая намарикюренным ноготком по клавиатуре, набирать рецепт.
  - Один кадур*. - Дафна выразительно уставила вверх лиловый отточенный ноготь левой руки. - Можно - хэци** .
  Татьяну приводила в восторг способность их очаровательной докторши лечить пациентов, подобных ей, с помощью жестов, анализов, осмотров и других объективных данных. Впрочем, - сдерживала она свои восторги, - ветеринарам, наверное, еще труднее найти общий язык со своими пациентами.
  Новые таблетки бессонницу устранили. Правда, теперь, проснувшись утром, она не испытывала прежнего подъема бодрости, зато сны ее были прекрасны. Почти каждую ночь она встречалась со своим Витенькой, молодым и обаятельным в новой летной форме, с лучистым взглядом, не погасшим еще от всепожирающего рака.
  Татьяна Абрамовна убедила себя, что откладывать воспитательный момент на неопределенное будущее было бы с ее стороны малодушно.
  В то воскресное утро в подъезде стоял особенно тяжелый воздух. Вероятно, этот запах тухлых яиц явился следствием потравы крысиных полчищ в подвале. Татьяна Абрамовна постаралась задержать свои мысли именно на этом предположении, потому что другая упрямая идея - о том, что она вот уже несколько дней не встречала свою соседку с первого этажа, - была уж совершенно невыносимой. Эта бывшая блокадница и зэчка Эсфирь Моисеевна была довольно вздорной особой и состояла, казалось, из сплошных противоречий. Живые черные глаза сверкали на ее желтом, пергаментном личике, как нечто чужеродное. Молодой, чуть надломленный высокий голос пытался оспорить ветхость горбатого, высохшего тела. А грамотная, почти аристократическая речь казалась противоестественной в сочетании с потрясающими познаниями в русской брани. Даже умудренная жизнью в военных городках Татьяна не всегда понимала значения употребляемых ею выражений, привезенных этим божьим одуванчиком, видимо, из северных лагерей. Но распространяться на эту тему Эсфирь Моисеевна не любила, а Татьяна Абрамовна не лезла с расспросами.
  Выйдя на улицу, она испытала почти счастливое облегчение, увидев знакомую согбенную фигурку, исчезающую в проеме двери Шмуликовского магазина. По крайней мере, один камень с ее души свалился. Надев очки, Татьяна уселась на все ту же скамью под "липой" и принялась изучать программу телепередач в бесплатной субботней газете, остальное содержимое которой она успела выучить еще в пятницу.
  Когда она услышала громкий смех одной из сестричек и крики другой, сердце ее замерло. Девочки как всегда стремительно выпорхнули из входной двери и уже были готовы проскочить мимо Татьяны, если бы та не встала на их пути и не выдавила из себя пресловутое: "шалом".
   - БОкер тов, кофА зкенА!* - лукаво крикнула в ответ старшая, а младшая громко расхохоталась.
  Все шло, как по сценарию, и Татьяна перешла в наступление:
  - Зачем ты так говоришь? Разве я похожа на обезьяну? - Ивритские слова вылетали из ее рта подобно грубым деревянным болванкам и царапали ей язык - Как вам не стыдно! Я старый человек, и могла бы быть вам бабушкой! Ваша мама меня тоже уважает! Вот я ей расскажу, о том, что вы себе позволяете!
  Девочки остолбенело умолкли. Им, наверное, легче было бы представить говорящую по-человечески кошку или собаку. А Татьяна Абрамовна с ужасом ждала, что вот сейчас дети придут себя и станут ей что-то отвечать - и она не поймет ни слова. Впрочем, ей было бы достаточно, если прозвучит что-то вроде известного ей "слиха" - извините... Но сестрички стали кричать совсем неожиданные слова:
  - Сука , пидда, блят!. - вылетало из детских ротиков. И опять, и снова... А она уже ничего и не слышала, кроме шума в ушах, только видела искаженные жестокой радостью личики, и ощущала всем старым телом полное бессилие всего своего педагогического опыта.
  Убедившись, что окончательно лишили наглую "русиЮ"**, дара всяческой речи, девочки удалились, чрезвычайно довольные произведенным эффектом.
   Рыжий мусорный кот, обойдя скамейку, подошел и принялся тереться о ее ноги, хотя никаких заманчивых запахов из ее сумки сегодня быть не могло. Татьяна Абрамовна вдруг заметила, что продолжает смотреть в том же направлении и даже после того, как Тамар и Хели скрылись за углом, в ее ушах все еще звенел их смех. А может, ей это только казалось? И вдруг ей опять захотелось спать. Увидеть длинный сон: Витеньку, саму себя, но только молодую и беспечную хохотунью, и маленького Павлика, и... остаться жить в этом сне навсегда. Или... Не зажигая фонаря, Татьяна быстро, не обращая внимания на одышку и одуряющую вонь, поднялась к себе на верхний этаж. Дверь в квартиру ее обидчиц была открыта. Черноволосая, вальяжная Мирьям в ночной рубашке энергичными движениями швабры выгребала на лестницу грязную воду из своего салона. Маленький Дуду надрывно вопил где-то в глубине квартиры. Лицо Мирьям казалось раздраженным и заспанным.
   На секунду у Татьяны Абрамовны мелькнула мысль... Но она вовремя осеклась, и, пробормотав дежурное, ничего не означающее "шалом", укрылась на собственной территории. Лекарства лежали на месте - в холодильнике в большой пластмассовой коробке. Она набрала в стакан воды из графина, поставила его на стеклянный столик и, держа конвалюту в руке, подошла к зеркалу. Еще раз расчесалась, подкрасила губы розовой помадой и вернулась к двери, чтобы убедиться, что защелка осталась открытой. Затем села на диван возле столика и дрожащими руками принялась выдавливать таблетки. Те с прозрачным звоном ударялись о стекло.
  Ну вот - восемь штук. Этого должно хватить. Она собрала меленькие таблеточки в горсть, и снова высыпала их на стол. Двумя пальцами она ухватила, как обычно, - одну. Глоток - и таблетка внутри. Вот так. Очень хорошо.
  Зазвонил телефон. "Меня здесь нет", - решила Татьяна Абрамовна и выдернула телефонный шнур из розетки.
  И тогда какой-то неясный шорох послышался у двери. Что это? Снова галлюцинация? На пороге стоял ее "злой мальчик" со своим неподъемным ранцем.
  - Я это... заболел... у меня хом*... Я из школы убег, а мама не открывает.
  Нормальное сознание стало постепенно пересыпаться в Татьянин мозг, как песок в перевернутых песочных часах
  - Она что, ушла? - спросила Татьяна Абрамовна, еще не совсем понимая, что, собственно, от нее требуется.
  - Или ушла, или спит паная ...
  - Что, что? Ах да... Ну заходи... раз пришел.
  Она быстро втолкнула в карман сумки оставшиеся на столике белые кружочки и вернулась в кухню, чтобы достать из холодильника акамоль** поставить чайник и предложить гостю угощение: у нее еще оставались початая пачка печенья и целая плитка молочного шоколада "Сказки Пушкина".
   1999г. Гиват Аморе
  
  
  
  
  
   МУХА-ЦОКОТУХА. (***)
  
   Светлой памяти Н.Б. посвящается...
  
  Казалось, что публика у стальных - под дерево - дверей была специально подобрана каким-то помрежем. На жестяном кресле царственно восседала бабуля со снежными кудряшками и глазами такой прозрачности, что можно было глядеть сквозь них на улицу. Особа неопределенного пола, жующая собственный язык, изучала действительность из инвалидной коляски. Аистиными ногами измерял метраж приемной дистрофичный юноша со сходящимся косоглазием. А упитанная пожилая блондинка в алой мини-юбке беззвучно шевелила оранжевыми губами, пряча за зеркальными, шпионскими очками почти все лицо.
  Юлия Хинкер в этой компании выделялась как редкое и почти счастливое исключение. Возможно, поэтому одетый в черное и слегка напоминающий паука, абсолютно лысый молодой человек, внезапно возникший из-за двери, прежде чем снова исчезнуть, поклоном пригласил именно ее следовать за ним в заставленный компьютерами и заваленный папками кабинет. Надо же! Ей почти не пришлось ожидать.
  - Что вы хотели, девушка? - спросил он, глядя на нее в упор сквозь стекла очков, делавших громадными его светлые глаза без ресниц.
  - Я слышала, вы даете ссуду на издание книг с погашением за счет продажи.
   - Что было, то было, но... сведения у Вас, к сожалению, устаревшие, - фонд на ссуды закончился еще в прошлом месяце. Аваль* мы, действительно, оказываем нашим авторам помощь в реализации книжек и поэтому далеко не все рукописи принимаем. Приходится, понимаете ли, заботиться о своем добром имени, да и о кармане.
  Юля протянула ему подшитую подборку с оригинальными иллюстрациями и выстраданным названием: "Ветреные стихи". И отдельно - в бутербродном кулечке - дискету, со стихами и иллюстрациями.
  - О моих стихах давали положительные отзывы покойный Окуджава, Вероника Долина и даже Щербаков, - выпалила Юля и уперлась взглядом в черную рубашку, ожидая реакции.
  - У-у-у, какие имена... просто жуть берет! - без должного трепета заметил издатель и без должного уважения кинул рукопись на стопку бумаг на столе, и - аваль мне необходимо составить о материале собственное впечатление, а это займет время. Оставьте мне ваши творения и позвоните примерно этак... через месяц.
  - Я не могу так долго ждать... - Юлин голос зачем-то задрожал. - Если вы не даете ответ в ближайшие дни, я обращусь в другое место.
  - Что тако-ое, де-евушка? - запели нарочито местечковые интонации. - Куда вы торо-опитесь? Какие ваши го-оды?
  - Мои годы в данном случае не имеют значения. - Юля ухватила себя за макушку, и черные локоны легко поднялись над головой - будто она себя скальпировала. Вид ее обнаженной головы синевато-бледной в пику розовеющему, усилиями профессионального грима, личику, видимо, вызвал шок у начальника.
  - Я не знаю, сколько мне Б-гом еще отпущено...
  - Понимаю, понимаю... Значит так. Сегодня же вечером, максимум завтра утром я дам Вам окончательный ответ. Давайте Ваш телефон.
  Выходя из парадного, Юля оглянулась. За узорной решеткой и мутным стеклом сновал черный гибкий силуэт. В кресле против окна в той же позе сидела, прозрачная старушенция. Инфернальная какая-то получалась композиция.
  Вечером раздался звонок.
  - Юлия! - Арнольд на проводе, - низкий голос в трубке звучал торжественно. - Я уже прочитал Вашу рукопись. Признаюсь, совершенно не ожидал от Вас такого уровня, просто не мог оторваться! Какие образы, какой слог! Почту за честь быть Вашим первооткрывателем и предлагаю без кандидатского срока, прямо с завтрашнего дня стать членом нашего творческого содружества.
  - Вы имеете в виду союз русскоязычных писателей?
  - Нет, с этими бездельниками мы не контактируем. Но неужели Вы не слышали о "Содружестве творцов"?
  - Никогда .
  - Одно из двух: либо вы совсем недавно в Израиле, либо ведете ужасно замкнутый образ жизни... Но важно другое: завтра я жду Вас у себя. Мы оформим договор и Ваше вступление.
  - Спасибо, я буду у вас завтра.
  Юля подошла к окну. Ей вдруг захотелось запеть какой-нибудь романс, или что-то украинское: "Два кольоры мои, два кольоры..." или какую-то особенную, свою собственную, нигде не слышанную мелодию. Но это было невозможно - на громкое пение сто лет назад был наложен запрет. Еще в раннем детстве ей был поставлен не подлежащий обжалованию диагноз: медведь на ухо наступил. Поэтому, в отличие от сестры, ее не учили музыке. А голос у нее был! Настоящий, сильный голос, с большим диапазоном, почти оперный. Ее тайным наслаждением было прогонять сквозь горло несуразные гласные звуки - "кукарекать", как та же мама говорила. Украдкой она проводила пальцем по клавиатуре рояля, стоявшего в их профессорской гостиной, и демонстративно вытирала пыль, чрезмерно надавливая на черно-белые запретные клавиши. А когда дома никого не было, устраивала им большой тарарам... благо, соседи у них были интеллигентные и милицию не вызывали. Но то было в детстве... в слегка затянувшемся детстве...
  Издатель, с его стремительностью движений и приверженностью к черному, был мужчиной в ее вкусе. Вот уж кому не приходилось подчеркивать половую принадлежность оголтелыми занятиями физкультурой или футбольным болением: способность совершить поступок исходит из каждой поры подобных ему "мачо", как запах пота, смешанного с табачным дымком.
  Когда муж услышал ее диагноз, он, не отходя от телевизора, тут же ее и похоронил, наверное, мысленно, но окончательно. А когда Юля приняла решение ехать в Израиль в попытке, если не спастись, то хоть немного продлить... ну все это..., - он только свои острые плечи приподнял: "Ты - еврейка, ты и поезжай, а я здесь как-нибудь не пропаду. Хочешь развестись?"
  
  Во Львове сейчас, наверняка, идет дождь... А может, уже и не дождь, а снег. Правда, скорее всего, в городе он все равно сразу же превращается в капли воды, не успев даже коснуться брусчатки.
  
   Белый-белый, чистый-чистый,
   Он летит и тихо тает
   На щеках и на ресницах,
   А, быть может, только снится
   Мне в пустыне этот снег...
  
  Зато в Карпатских горах он почти наверняка не растает до весны, и уже очень скоро там можно будет ходить на лыжах...
  
  В Тель-Авиве день был серым и душным, как и на севере, но без дождя. В приемной пустовали дырчатые, совсем как в больнице, железные кресла. Из-за стальной двери раздавались попеременно два голоса. Юля пожалела, что ей не дано писать оперетты, уж очень забавным на слух был этот продолжительный дуэт.
  - Я требую, чтобы Ви-и вернули мои деньги, - на азные мотивы повторял старческий голосок, вибрируя и переходя от сопрано к фальцету.
  - Это невозможно, Ваша книга находится в типографии, она уже набрана, - тускло , на одной ноте возражал баритон.
  И опять:
  - Я тре-ебую назад свои деньги, - пел и плакал старческий голосок...
  Музыкальный этот диалог всё длился и длился так, что Юля успела задремать на своем железном ложе, и проснулась от звука, подобного выстрелу. Прозрачная бабуля грозила в сторону захлопнувшейся двери сморщенным пятнистым кулачком.
  Затем она подшкандыбала на негнущихся ножках и зашептала, стукая челюстями и брызжа слюной Юле в ухо:
  - Девушка , не верьте этой сволочи. Это страшный человек, девушка! Скорее, скорее уходите отсюда. Уносите ноги, пока еще можете!!! Ви меня сли-ышите?
   "Бедненкая, - подумала Юля, удивляясь банальности собственных мыслей, - а ведь когда-то была, наверное, красавицей... Может, даже лучше, что я смогу умереть молодой и такой всем запомнюсь?"
  Арнольд протянул ей сразу три листа, отпечатанных на бесшумном принтере. Договор в двух экземплярах и временное удостоверение члена творческого содружества.
  - Постоянное, украшенное вашим изображением и гербом содружества, получите ровно через два месяца вместе с книгой.
   "Вот так работают деловые люди. Потому и процветают здесь, на Западе...", - восхитилась Юля и вдруг некстати вспомнила о старушке.
  - Я говорил Вам, что для постоянного удостоверения и для книжной обложки нам потребуются две ваши фотографии?
  - Не успели... но у меня в сумке, кажется, есть. Правда, немного устаревшие, черно-белые...
  - Ничего, сйдет, - успокоил ее издатель и мельком взглянул на снимки.
  Он не стал врать, что за прошедшие три года она не изменилась. А сама Юля, грешным делом, считала, что теперь стала красивее и поэтичнее: после резкого похудания на лице, прежде оккупированном ненавистными щеками и подбородком, вдруг прорезались огромные глаза, и оно обрело, наконец, скрытые прежде аристократизм и одухотворенность. И шея... Она всегда мечтала, что у нее будет лебединая шея и балетная посадка головы. Дождалась...
  - Теперь о деле. Обложка будет, полагаю, тонкая. Матовая или глянцевая?
  - Глянцевая, синяя с белым рисунком, с моим именем, и с заглавием, ещё не очень веря своему счастью, проговорила Юля.
  - И с фамилией? - уточнил Арнольд.
  - Разумеется - с моей девичьей фамилией:: Хинкер.
  Арнольд размашисто вписал все это в договор.
  - Сколько экземпляров желаете получить?
  - Не знаю. А сколько обычно берут?
  - Ну... Обычно для первой книги заказывают 200 -300, но ведь ваш случай особенный. К тому же, чем больше книжек вы издаете, тем выгоднее для вас это выходит.
  - То есть как? - Юля была слаба в бухгалтерии.
  - Очень просто. Дорого стоит первый экземпляр. Остальное - только бумага, краска и энергия. Вот и получается, что из 200 штук каждая книжка стоит 30 "шмекелей", из 300 - 25, а если 500 - то только 15. Усекли?
  Юле было очень трудно представить, кто в этой чужой и неожиданно холодной стране заплатит хотя бы 15 натуральных шекелей за ее прилетевшие из иных широт непрофессиональные вирши. Поколебавшись пару мгновений, она все же согласилась на триста экземпляров, хотя решительно не могла представить себе, что станет делать с такой уймой книгопечатной продукции.
  - И сколько это будет стоить?
  - О, сущие пустяки, особенно если разбить сумму на 10 платежей, вы ее даже и не почувствуете.
  Юле сумма пустяковой не показалась, но торговаться ... да еще с человеком, который все время разговора продолжал столь недвусмысленно ее разглядывать и так загадочно при этом улыбался, было просто неприлично.
  - По-моему, это дело стоит отметить, - предложил Арнольд, когда формальности с подписанием договора и расписыванием чеков были окончены. - Как насчет чашечки кофе?
  Знакомый сестры , экстрасенс из Лос-Анджелеса, который обещал ее "вести", указал Юле единственный для нее "здоровый способ питания". И Юля уже три месяца питалась по натуропатской системе. Поэтому, в принципе, кофе было исключен, но... она ведь не каждый день издавала книги...
  
   "В тени ресниц, на дне зеленых глаз
   Скрывается туманная надежда,
   Что скоро нежность околдует нас
   И перестанет быть молчанье - бездной..." -
  
  запели в душе незнакомые строчки, хотя никаких ресниц, тем более тенистых, у Арнольда не было, а глаза назывались, наверное, голубыми, а на самом деле подобны здешнему небу в раскаленном варианте: почти белые. Зато он оказался большим специалистом по яффским крохотным и очень своеобразным кафешкам. Во всяком случае, Юля еще не встречалась с такими умельцами создавать интимную атмосферу в стиле "Тысяча и одной ночи", - пожалуй, даже слишком интимную...
  - Ну что же, давайте кофе, можно даже с ликером или с коньяком, - заказала она у молчаливого арабского юноши официанта, живо представив себе, что без дополнительного расслабления ситуация совокупления двусторонне лысой парочки могла бы совершенно некстати, в ответственный момент разбудить ее непредсказуемое чувство юмора...
  
  В больнице Юле снился странный сон (впрочем, сны почти всегда бывают странными). Будто она - черная мушка-букашка, раскачивается вниз головой, запутавшись в паутине, спряденной из вытянутых букв чужого алфавита. И никак не разобраться ей в этой закрученной писанине, в которой, непостижимым образом, она различает строки своих старых стихов:
  
   ... и в синий мир невидимых теней
   уйду, чтобы не стать при жизни Тенью.
  
  Прямо к ее шее тянется бессчетное количество когтистых лап, и она зажмуривается от ужаса. Но слепое ожидание оказывается страшнее любой реальности. Она заставляет себя открыть глаза. И видит над собой почти нормальное человеческое лицо, улыбку и даже очки. Только губы уж очень красны.
  - Чего ты хочешь? - силится она спросить.
  А существо продолжает улыбаться, лукаво подмигивать и тянуться багровыми губами к ее шее.
  - Но мою кровь нельзя пить, - извиняющимся тоном признается Юля, указывая на длинные трубки капельниц. - Это яд.
  Утром, волоча за собой систему, она отправилась звонить. Мобильный телефон был ей не по карману, а попрошайничать не хотелось.
  и - Издательство "Insert", шалом! - автоматически бодро тветил знакомый и очень мужской голос.
  - Это я, - с придыханием ответила Юля, не сомневаясь, что такого представления будет достаточно.и
  - Девушка, что вы мне голову морочите, - я прошу вас: коротко изложите свое дело. Мы тут, знаете ли, не байдыки бьем.
  - Это я, Юлия Хинкер, - несколько опешив, представилась она.
  - Насколько я помню, ваша книга уже набрана, вам следует приехать и вычитать текст, - скороговоркой ответил голос.
  - Дело в том, что приехать я сейчас не могу... А скажите, я могла бы поговорить с Арнольдом?
  - Вы с ним говорите. В чем дело?
  - Дело в том... - Юля сделала паузу, не зная, как сформулировать, - что мы с Вами, кажется, успели перейти на "ты".
  - В самом деле? Я не помню... Вы только это хотели мне сказать?
  - Нет, конечно... Я хотела просить Вас об услуге... Платной, разумеется... Не могли бы Вы сами вычитать мою книгу... в качестве редактора, что-ли.
  - Разумеется мог бы. Но мне нужна будет ваша подпись.
  - Я пока что не транспортабельна. Меня не пускают капельницы... - вы, наверное, забыли про мой диагноз...
  - Ну, а куда торопиться? Когда вам станет лучше, приедете, и займемся делом.
  "О, да! - интересно, какое именно "дело" имеешь ты в виду?" - задумалась она, припомнив загадочное яффское кафе, где они отмечали заключение договора. Арнольд, почти трезвый, влюбленно смотрел ей в глаза посреди окутанных дымком сиреневых диванов и малиновых ковров... О... эти любители терпкого вкуса...
  - Господин Блант, я абсолютно официально прошу Вас выполнить условия нашего договора. Срок был установлен - два месяца. Теперь эти два месяца истекли, и я хочу видеть свою книгу.
  - Я вас понял, госпожа ...
  - Хинкер , - подсказала ему Юля.
  - Вот, вот, - подтвердил Арнольд еще более чужим и гнусавым голосом, - если я понял вас правильно, вы отказываетесь от права автора вычитать набранный материал, и требуете печатать книгу без дополнительной корректуры?
  - Нет, это... не соот-вет-ствует истине, - слова застревали у Юли в горле, - я прошу Вас лично Вас откорректировать набор.
  - Вы что, серьезно думаете, что мне больше делать не фиг?
  От этой внезапной грубости, Юля вдруг стала оседать на плиточный пол прямо у телефона. Счастье, что проходившая мимо сестричка заметила это и помогла ей снова принять вертикальное положение.
  - Алё ... Алё... Вы меня слышите?
  - Слышу, слышу, - ответили с той стороны голосом зайца из "Ну, погоди!"
  - У меня нет выхода... Если через две недели я не увижу свою книгу, этим делом будет заниматься ... адвокат. - Она практически перешла на шепот.
   - Вот как? Какой же адвокат, позвольте поинтересоваться?
  - Мой адвокат... Коган-Ясный из Кирьят-Яма, - Юля назвала первую подвернувшуюся фамилию, похожую, на адвокатскую. На самом деле так звали ныне покойного львовского зубного врача, у которого она лечилась еще в школе...
  - Мне это имя ничего не говорит, - отозвался Арнольд после короткого размышления. - Но это значения не имеет. Через две недели можете забрать у нас свой шедевр.
  В трубке раздались колющие гудки и Юля, волоча систему, поползла назад, к своей койке.
  
  
  Когда, одетая в голубой плащ, она вышла из ворот больницы, ветер с моря стал всей, заслуживавшей более разумного применения, мощью сдувать с нее парик. И она помчалась к телефонным будкам, будто от этих стеклянных коробок можно было ожидать спасения или укрытия.
  Муж Томы, любимой кузины и единственной близкой родственницы в этой земле, не сразу узнал ее голос.
  - Ты откуда?
  - Меня выписали.
  - Как выписали? У тебя же курс!
  - Было сказано, что курс уже окончен, и теперь должна быть ремиссия.
  - Че-го?
  - Ре-мис-сия - это значит улучшение, хотя бы временное. Это значит, что сейчас я должна цвести и пахнуть.
  - А ты?
  - Пахну , но боюсь, не слишком приятно, и, к сожалению, пока не цвету.
  - И что же ты теперь будешь делать?
   - Поеду к себе в кирию*, если ветром не унесет куда-нибудь в другую сторону. А Тома дома?
  - Нет, к сожалению, она уже убегает... Да..., - и, прикрыв трубку рукой): - Том , ты возьмешь трубку? Юлю из больницы выпихнули...
  - Куда? - вопрос был ненужным и вырвался непроизвольно.
  - А черт ее знает, кажется, к парикмахерше...
  - Ну ладно, приветик ей передавай...
  Автобусная остановка была на другой стороне трассы. Капли холодного февральского дождя затанцевали по асфальту, по плечам, по спине и по лицу, но не было сил вытаскивать из дорожной сумки зонтик, к тому же, говорят, дожди в Израиле - это благодать, чего от них прятаться?
  
   А во Львовском парке сейчас, наверное, стоят совершенно белые сказочные деревья. Когда на такое дерево садится птица, оно превращается на мгновение в снежное облако. А ночью...
  
   Дуб, одетый в лед, стоит, как царь -
   Неподвижно грозен, и при этом -
   Обнимает ветками фонарь
   И сверкает отраженным светом...
  
  В автобусе ей приснился почти эротический сон. Впрочем, эротизм был исключительно в том, что она испытывала, а сам видеоряд при этом был абсолютно невинным.
  Она шла босиком по теплому песчаному берегу моря, еле поспевая за мужчиной, который тянул ее за руку. Внезапно он остановился и посмотрел ей в глаза.
  - А Ты сама готова стать моей женой?- говорит он, приблизив к ней смуглое незнакомое лицо.
  - Что это значит? - шёпотом переспрашивает она.
  - Это значит, что мне нравятся Твои глаза и Твое тело, и я хочу понять, готова ли Ты подчиниться мне?
  - Я не знаю... подчиниться - значит отдаться?
  - Не только, - недобро усмехнулся Мужчина, - подчиниться - это значит отставить к чертовой матери стихотворные амбиции и стать для меня женой: готовить, убирать, гладить, все как это делает ваша сестра. Быть хозяйой. И, конечно, рожать мне детей. Ты готова?
  - От чего еще я должна отказаться? - прошептала Юля, удерживая готовые хлынуть слезы.
  - Ты сама знаешь: от ночных встреч со всякой богемной шушерой, от метания из секты в секту в поисках "истиной" веры, от еженедельных походов по театрам, от многочасовой трепотни по телефону...
  Дальше Юля уже не слушала - она вырвала руку из его горячей смуглой руки и побежала назад, утопая по колено то ли в мокром песке, то ли в морской воде, а сзади раздавалось:
  - Постой, ты же сама говорила, что хочешь заму-у-уж...- голос беспомощно растаял и Юля вдруг обнаружила, что уснула и, видимо, уже проехала свою остановку.
  
  "Приснится же такая мура! Какое замужество? Какие встречи? Какая богема? Какие секты? Какие театры? Все это было в малореальном прошлом, а теперь приходится долго листать записную книжку, чтобы найти, кому еще можно прочесть свои новые стихи... Хотя бы по телефону ".
  Свой чердачок Юля пыталась полюбить. Прибирала его, как умела, даже львовскую кружевную гардину переполовинила и повесила на единственное низкое, но широкое окно. Правда, потолок, имеющий угловатую, присущую только этому виду помещений, форму, несколько искажал впечатление, к тому же побелка на нем постоянно пузырилась и лущилась от влаги. Именно на таких чердаках должны были, по идее, водиться летучие мыши и пауки, но подобной пугающей живности она пока не встречала. Зато у окна было одно неоспоримое достоинство: если опуститься на колени, между полосок серых жалюзи, разбитых плоских крыш, антенн и солнечных бойлеров можно было высмотреть серо-синий морской лоскут. Днем он обычно утопал в знойной дымке, а сейчас на нем виднелся отрезок желтой, почти оранжевой, лунной дорожки. Вместо иконы... Она даже молилась теперь молча... Кто бы мог подумать, что за безудержную трескотню в детстве прозвали ее Мухой-цокотухой...
  Юля вдруг вспомнила, что оговоренные с издателем две недели как раз истекли, и теперь она, по идее, могла бы забрать свои злополучные книжки, только как дотащить домой свои 300 экземпляров, пусть даже тоненьких, как школьная тетрадь? Придется опять кого-то просить... но кого?
  
  Оставался на свете, всего лишь один подходящий человек: художница, оформившая книгу. Стоило позвать ее по имени - Нона, и неизвестно откуда, а точнее из серединного города Афулы, на ее чердачке появлялась стройная, прекрасная и добрая фея, неопределенного возраста. Как положено феям, она разметала уныние, приносила свежие новости и обязательно что-нибудь вкусненькое - из "разрешенного".
  В этот раз она втащила две перемотанные полиэтиленовой пленкой упаковки печатной продукции. Уже пришла здешняя ни на что не похожая весна, и город был начисто съеден "хамсином": пыльной взвесью, начиненной жарой. Нонна, свалив тяжесть на пол и выпив стакан воды, еще минуты три сидела безмолвно, прежде чем задала первый вопрос:
  - Ты зачем взяла себе такой странный псевдоним?
  - Какой псевдоним? Я никакого псевдонима не брала...
  - Вот посмотри, - Нонна вытянула из пачки книжонку в глянцевой обложке, которую, как сказала бы заходеровская Алиса, даже в брошюрки бы не приняли. Название знакомое, облюбованное: "Ветреные стихи", и рисунок самой Ноны - не перепутаешь: белым по синему, а вот имя автора несколько озадачивает: Юлия Хинкопп.
  - Ты не знаешь, что означает это звукосочетание на идиш?
  - Ну, "копп" - это голова по-немецки, а "хин" - я не знаю. Может, ты знаешь? Это же часть твоей фамилии!
  - Я никогда об этом не задумывалась. Но можно посмотреть в немецком словаре.
  Юля погладила глянец заветной обложки. Сколько времени, мечтала она о собственной книге! Жизнь прошла! Осточертело выслушивать сокрушенные: "Как, до сих пор нет книги! У Вас?!"
  И отвечать с милой улыбкой: "А вы бы хотели стать моим спонсором?" Поклонников тут же сдувало, оставался только противненький такой осадочек жалости к себе, несчастненькой...
  И вот, наконец, как раз тогда, когда ей почти и неважно, и не до жиру, книжка все-таки есть, Но почему он так безбожно спутали фамилию? Что это должно означать? Она открыла книгу наугад, в середине, и в глазах ее потемнело... Печать была как бы размытой, будто книга побывала в воде, а некоторые строчки вовсе не удавалось прочесть. Стих, который раскрылся наугад, выглядел так:
  
  Все ты в......., ноч..... птица,
  Обещ... мн... беду...
  Бе....... мо..... только сниться
  И мере......... в бреду.
  
  Она не сразу сообразила, что этот ребус может означать. И кто это вообще сможет читать? Губы ее задрожали, и злополучная книга выскользнула из рук.
  Нонна, со своим извечным стремлением к гармонии, пыталась утешать: может, это - случайный , бракованный экземпляр, может, другие гораздо лучше... Они брали в руки одну книжку за другой. Действительно, совсем непригодных к прочтению оказалось не так уж много - штук 30, в остальных, правда, тоже были дефекты, но не столь безнадежные. Но, пересчитав книги, они обнаружили, что и количество их не соответствует договору. Книжек было ровно на 50 штук меньше.
  - Я вспомнила, что означает "Хинкопп", - сказала вдруг Нонна, встретив Юлин взгляд своими, полными слез, глазами. - Так моя бабушка ругалась на братишку-разгильдяя, "хин копп" - "пустая голова".
  - Понятно, - пробормотала Юля, и - непонятно только - зачем он?...
  - У него были причины тебя ненавидеть?
  - Не знаю, по-моему - нет. - Юля обеими ладонями вытерла пот с повлажневшего черепа, вспомнив их экзотический поход в яффское кафе. - Я ему отомщу. Я... разобью ему все компьютеры, просто поспихиваю мониторы со столов.
  - И угодишь в полицию! Лучше уж попробовать подать в суд.
  - Ты смеешся? - Юлина саркастическая улыбка обнаружила потерю от последнего цикла лечения: половину переднего резца. - Какой суд? Для этого же годы нужны! И деньги! Я не хочу вступать в их дурацкий союз. Наверное, он прав, и я, действительно, - "хин копп", но я пойду завтра в банк и отменю оставшиеся чеки. У меня номера переписаны.
  
  Годы общения с тронутыми на религиозной почве людьми, сумели почти убедить Юлю, что конец - не конец, и загадочное продолжение, в сущности, интересовало ее теперь гораздо больше, чем это, практически доношенное воплощение. Даже в стихах:
  
  "А что там, за чертой? Что пропасти страшнее?
  Служение кому? Шутя или всерьез?..."
  
  В общем, она была примерно в том состоянии, в котором бывают поклонники сериала, когда заканчивается договор на показ, и приходится неопределенное время ожидать либо продолжения этого, либо начала следующего "мыла".
  
  Ускорять развязку, впрочем, она не собиралась, тем более, что всегда реально, кожей ощущала понятие греха. А потому из последних сил старалась получать удовольствие от доступных твердолобых персиков и появившегося в продаже винограда без косточек, от прогулок вдоль чужого, лишенного привычного цвета и аромата, но все-таки моря, и от того суррогатного общения, которое удавалось, несмотря на монашески-уединенную жизнь. Она ходила в ульпан* для инвалидов, не ради иврита, разумеется, а чтоб хотя бы раз в неделю бывать среди людей. Накануне она вручную вписывала пропущенные буквы и слова в бракованные экземпляры своей поэзии, чтобы утром откорректированную таким образом реликвию подарить кому-нибудь из заинтересованных соучеников. А что еще было делать? Разве эти изуродованные книжки кто-нибудь купит? Труднее всего обстояло дело с фамилией автора - ее приходилось просто заклеивать белой почтовой наклейкой, но вписывать своей рукой другую фамилию казалось неприличным - как будто она ворует чужие стихи. Так, поневоле, у книжки и остался модный псевдоним - имя Юлия. Но ее и это почти не волновало.
  Лишь две вещи беспокоили ее непрерывно. Ее преследовал страх перестать дышать внезапно, в одиночестве своей квартиры. Поэтому она просила родственников и просто знакомых звонить ей почаще по вечерам.
  И еще она с тайным нетерпением, и не без торжества, ждала реакции Арнольда на отмену своих чеков. У нее не было сомнения, что он ответит ударом. Дела его продолжали идти в гору, он теперь стал главным редактором какой-то довольно популярной желтой газетенки, и в качестве такового неоднократно приглашался на русское радио. Регулярно по четвергам Юлия теперь могла слышать его гнусный низкий баритон. Пусть... о, пусть только позвонит, она ему тогда все, что она о них думает, выскажет: и о его вшивом издательстве, и об их пресловутом "союзе", и о нем лично.
  По ночам, когда мадам Духота не позволяла ей уснуть, а мадам Слабость не разрешала подняться с постели, она тысячи раз проигрывала в воображении, как она булгаковской Маргаритой врывается вихрем в его респектабельный кабинет. С каким удовольствием она опрокидывает на пол и разбивает процессоры, дисплеи и принтеры, факсы и телефоны, а затем выливает запасенные заранее чернила, но не на папки с чужими рукописями, а прямо на его отвратительную смуглую лысину.
   Днем на чердаке было еще более душно, скучно, и страшно, чем по ночам. Она облюбовала себе чудное местечко на скамейке в городском саду под развесистым вечнозеленым деревом с деревянной скамейкой вокруг ствола - почти как во Львове, в Стрыйском парке.
  Правда там, деревья еще, наверное, сплошной тени не дают, зато от едва вылупившихся клейких листочков исходит потрясающий, ни с чем не сравнимый запах - аромат весны...
  Если утром не было ульпана, Юля отправлялась к "своему" дереву с книжкой, бутербродами, фруктами и большой бутылью минералки в клеенчатой сумке. Вслед за тенью она постепенно перемещалась по кругу, и отлучалась только по крайней необходимости. А домой шла, когда буквы уже нельзя было различить даже под фонарем.
  Жаль только, что местные ребятишки младшего школьного возраста вскоре обнаружили ее уютное пристанище. Странный объект в оранжевой панаме с длинными полями, нависающими на глаза, чрезвычайно обрадовал скучающую после неутомительных уроков детвору. Их фишка была в том, чтобы хоть как-нибудь достать эту самую панаму: то ли рукой, то ли палочкой, а то и камушком. Беседовать с молодежью Юля не собиралась: после ее неудачной попытки стать учителем русского языка и литературы в сложных языковых условиях города Львова, она панически боялась несовершеннолетних в количестве больше одного. А с этими у нее вообще не было общих средств коммуникации. Поэтому, когда стало непреложно ясно, что юным созданиям общение с чудовищно лысой и практически немой дамой приносит не постижимые здравым умом радости, Юля ретировалась. Сделать это следовало бы раньше, она явно недооценивала способностей здешней молодежи, за что и была наказана: в прошлый вторник мальчики после бурных проявленной радости от долгожданной встречи, дружно сняли штанишки и дружно помочились у неё на глазах.. Нет, не совсем на нее, на нее только брызги попали...
  Всю дорогу домой она твердила себе, как оглашенная: "Прости им, Г-споди, ибо не ведают, что творят", - и не потому, что так уж сильно она испугалась за "бедных деток", а потому, что боялась дать полный ход собственным, отнюдь не праведным, мыслям и чувствам, распиравшим ее изнутри. Ее потом долго преследовал запах несвежей мочи, хотя, вернувшись домой, она полностью переоделась и вымылась, как говорится, в четырех водах. Даже оранжевую панамку она тщательно отстирывала в шампуне.
  Как раз во время этого занятия и зазвонил телефон. В этот раз знакомый голос звучал неожиданно мягко - почти чувственно:
  - Что там у вас произошло, Юлия? Почему-то в издательство вернулись несколько ваших чеков.
  - Ничего не произошло, просто продукция, которую я получила, не стоит денег, которые я за нее заплатила.
  - Такие вещи, как вы, наверно, знаете, в демократической стране решаются в суде, вы можете подать на меня или на издательство в суд, а в одностороннем порядке отменять чеки вы права не имеете.
  - Не имею? - саркастически повторила Юля. - Ну что же, вы тоже можете подать на меня в суд. Посмотрим, что у Вас получится, особенно учитывая, что фамилия на нашем договоре не совпадает с фамилией на обложке.
  Последовала короткая пауза.
  - Нет , в суд я обращаться не буду. Я знаю, в таком случае, куда мне следует обратиться.
  - Куда же? - Юля была, в самом деле, заинтригована.
  - Я направлю письмецо в Министерство внутренних дел, они там, наверное, будут очень рады узнать, что вы заведомо солгали, заполняя данные о своем вероисповедании, что вы, на самом деле, крещенная в католичество христианка, а значит - никаких прав в Израиле у вас быть не может.
  - Как это понять?..
  - Очень просто. "Закон о возвращении" существует в нашей стране для евреев - то есть для иудеев. А для христиан - только если они являются членами семей этих самых иудеев. Семьи у вас здесь нет, а, значит, и прав - нет. Ни на пособие, ни на бесплатное лечение, ни даже на то, чтобы вас бесплатно похоронили в этой земле. И вообще, в принципе, вас могут просто отправить на родину в любом виде. Но это, конечно, не сию минуту, придется пару месяцев обождать. Времени на размышление много не дам - до завтра. Учтите, я - человек серьезный, если вы еще не поняли, шутить я с вами не собираюсь. Завтра в это время позвоню, чтобы узнать ваше окончательное решение. Адью.
  Юле очень многое не было понятно. Чего вдруг "адью"? Впрочем, это, как раз вполне в его духе. Главное, откуда он мог узнать?.. Неужели это она сама тогда в угаре чувств... Или среди тех благочестивых до исступления адвентистов седьмого дня, на собрания которых она несколько раз ходила по субботам, нашелся предатель... Или стихи - предатели: "рождественская звезда доныне исполнена света" ... Но не может же быть, чтобы только из-за стихов... и эта наглость, этот неприкрытый шантаж... И вообще, что это за демократия такая, в которой нету свободы совести?
  Она с детства привыкла не верить учителям. И если советская власть на всех уровнях пыталась убедить ее, что Б-га нет - это значило для нее, что Он-таки есть. И общение с Ним может оказаться совершенно необходимым, самым главным... И неважно, в каком доме и на каком языке с Ним говорить, ведь невозможна же ситуация чтобы Он вдруг чего-то не понял...
  Ей всегда трудно было проходить мимо дверей костела. Готическая красота ювелирного нагромождения камней завораживала Юлю и заманивала внутрь. Звуки органа давали ощущение полноты жизни и возвышенности чувств, несравнимое ни с чем. Пожилой ксендз своим отрешенным взглядом намекал, что ему дано знать больше, чем прочим смертным, и вызывал любопытство, смешанное с уважением.
  Когда маму похоронили на старом еврейском кладбище, у Юли возникла явственная потребность в защитнице. В могущественной и доброй даме, у которой нет вязаной жилетки, но есть, по крайней мере, коленки, пусть и мраморные. Ее распятый на кресте Сын привлекал Юлю куда меньше. Какого заступничества можно ждать от того, кто за себя толком не сумел постоять? Был, конечно, еще один Б-г. Непонятный и суровый - Б-г-Отец . Но, как именно с Ним следует разговаривать, Юля не могла себе представить . Разве Он станет придавать значение ее ничтожным слезам, после того, как молча стерпел массовое сожжение собственных ревнителей? Этот Б-г пугал ее своей непреклонной жестокостью. И обилием непонятного и запрещенного. Даже на Имя свое, легкое, как дыхание, Он почему-то наложил запрет...
  К тому же прихожане костела нравились ей больше, чем посетители синагоги со своим недружным хором, бормочущие молитвы в разноголосицу, на непонятном языке.
  В костел приходило много молодых и красивых женщин в светлых одеждах, и никто не заставлял их прятаться на занавешенных балкончиках. Юле нравилось, как стоя на коленях, они били себя в грудь и пели в унисон, переставляя ударения во всех словах: "Моя вина, моя вина, моя, едный Христе, вина". Ей хотелось петь с ними.
  Старенький ксендз подивился только, почему она, русская, хочет именно в католичество. Но вполне удовлетворился ее кратким ответом: "Я - не русская, мои предки были евреями, а здесь мне лучше, здесь красивее...". Видимо, ксендз был с этим согласен - он не стал спорить и совершил таинство. Впрочем, почему-то желание бывать в костеле, тем более, стоять там на коленях и молиться в унисон у Юли вскоре пропало. Неожиданное отвращение вызывали круглые серые кусочки теста - облатки, или "тело Христово". Она была не в состоянии "это" съесть, и каждый раз закладывала за щеку и потом потихоньку выплевывала.
  
  И было это так давно, что будто и не было этого вовсе. Но слова, вероятно, вычеркнуть невозможно, ни из песни, ни из жизни. И нет никаких черновиков. Весь поиск ведется в этом мире набело. И посылается неизвестно кем в неведомую сеть, и сохраняется там для чего-то в неведомых серверах. И вот теперь кто-то хотел обратить ее поиск ей во вред.
  Всю среду в ожидании звонка просидела дома безвыходно. Она совсем не была уверена, что у издателя есть доказательства... Но есть ли нужда в доказательствах? Может быть, как в СССР при Сталине, довольно и доноса? Конечно, будь она настоящей христианкой, у нее не было бы сомнения, как поступить. У нее был бы пример Учителя... Но она, по слабости своей, уже была почти готова сдаться, и черт с ними, и с чеками, и с ее принципиальной правотой. Однако телефон ее молчал. Целый день молчал, как заколдованный.
  Только вечером раздался звонок от Нонны: "У меня завтра свободный день. Хочешь на море пойти? "
  В тени собственного полосатого зонтика, в шезлонге, было даже лучше, чем в городском саду. Волны высились вдали пенистыми валами, а набегая на берег, смягчались, мелели и с тихим шипением убегали обратно, в свою стихию. Нонна огорчалась, что в море никак нельзя войти из-за черных флажков. А Юля тихо балдела. Здесь можно было, и не раздеваясь, разговаривать или молчать, читать или править собственные злополучные книжки; а то и просто смотреть в синюю даль и медитировать. И смотреть на людей, и слушать пение моря...
  Назавтра она пришла сюда опять, а потом снова, и снова. Правда, у входной двери она каждый раз с подозрением оглядывалась на серый телефонный аппарат. Слишком уж не похоже было на господина Бланта, чтобы вот так, без борьбы, он просто взял, да и отпустил бы свою жертву.
  В понедельник, когда Юля лежала под полосатым зонтом, погруженная в хитроумные замыслы братьев Вайнеров, прямо над ее головой запел аккордеон, и не что-нибудь запел, а "Снова замерло все до рассвета...". Она и сама не заметила, как начала тихонько подпевать. После первой песни зазвучала другая, тоже любимая: "Эх, дороги", и Юля, которую никто не одергивал, начала уже петь как никогда - совершенно открыто, во весь голос.
  Только через две или три песни, наконец, она решилась поднять глаза на аккордеонииста. И очень удивилась полному его совпадению с образом, возникшим прежде, в ее воображении: круглый такой красноносый и красногрудый пенсионер с мохнатыми брежневскими бровями, в семейных голубых трусах и в кепке. На широкой и волосатой груди его, плавно перетекающей в живот, синела огромная наколка в виде саксофона и надпись: "Санька-Патефон".
  Так они сидели рядом, под зонтиком: музыкант - на складной табуреточке, а Юля - все в той же панамке, на песке, по-турецки, и исполняли любимый ветеранами репертуар. А люди, представьте себе, подходили и бросали монетки в его раскрытый футляр. Подходили израильтяне, и арабы, и даже эфиопы, а уж, казалось бы, им-то что до этой музыки? Часа через три дядя Саня вынул из футляра выручку, аккуратно пересчитал её - и уложил инструмент на место. Потом, стерев кепкой пот с лица, полез в карман, достал 10 шекелей и протянул их Юле:
  - На, подружка, честно заработала, будет и тебе на рюмаху.
  - Что вы, дядя Саня, я ж вам только порчу, мне просто так попеть захотелось, у меня даже и слуха нет! - попыталась она отказаться.
  - Не морочь голову, - отрезал дядя, - лучше скажи, в какой филармонии ты выступала, пока не дошла до жизни такой?
  - Дядя Саня, вы же музыкант! - взмолилась Юля. - У меня никогда не было слуха, мне же медведь на ухо... Покойная мама всегда затыкала уши.
  Добродушный алкаш наклонился и погладил Юлю по панамке:
  - Ты замечательно поешь, подружка... Замечательно... Я бы тебя в компаньонки к себе взял, - только силов у тебя не хватит по пляжам вояжировать, - бледная ты больно... Печень, наверно, одолела?
  Юля не стала расширять дяди Санины медицинские познания. Но и по пляжам с ним ходить не собралась. На завтрашний день у нее сформировались совсем другие планы.
  Встав, вопреки обычаю, раньше, чем по радио передают "Шма Исраэль*", она надела черные брюки и черную рубашку. Подойдя к зеркалу, висевшему у входной двери, она убедилась окончательно, что ее собственная новая прическа ежиком гораздо больше подходит к сегодняшнему визиту, чем романтический парик с локонами или, тем более, панамка. От помады и румян она тоже решила в этот раз отказаться, только солнцезащитный крем нанесла на лицо и шею. Какой оборот примет грядущая беседа, она с трудом могла себе представить.
  Посетовав про себя об отсутствии в ее арсенале бейсбольной биты, она тщательно оглядывала свои апартаменты, пока не облюбовала на кухне толкушу для приготовления картофельного пюре. Она была из цельного дерева и выглядела достаточно прочной, чтобы расколоть стекло любого дисплея.
  Затем она буквально заставила себя отложить сумку и выпить утренний фруктовый чай с овсяным печеньем. Стрелки часов, как обычно, в минуты ожидания двигались нарочито замедленно.
  
  Она даже успела вспомнить, что под окнами их львовской квартирки, кажется, как раз в это время расцветают и опьяняют коктейлем ароматов сирень и черемуха. Причем куст махровой темной сирени она давным-давно, когда в качестве "молодой" переехала в этот дом, сама посадила в палисаднике. Там тогда еще оставалось место. И Сережа, ее "молодой", посадил еще один куст - белую сирень.
  
  В 8.30 она набрала номер телефона.
  Незнакомый женский голос чуть, запнувшись, проговорил:
  - Издательство "Insert" , бокер тов*..
  - Скажите, а господин Арнольд Блант сегодня работает?
  - Нет, девушка, а что Вы хотели?
  - Я хотела поговорить с ним лично. Когда он будет? - Юля осела на табуретку.
   - Как, разве Вы не знаете?.. - пораженно, вопросом на вопрос ответила незнакомка на том конце провода.
   - Не знаю, - виновато призналась Юля.
   - Он все еще в реанимации после той аварии. Какой-то тендер сбил его прямо на стоянке. В прошлый вторник после работы... В сумерках даже номера никто не успел записать. Полиция следствие завела...
   - Он - что:: без сознания?
   - Пока привести его в чувство не удается, травма очень серьезная, черепно-мозговая...
   - Не может быть... - Юля сама не заметила, как телефонная трубка оказалась на рычаге.
  Глаза ее беспомощно поднялись к угловатому и облупленному потолку ее жилища. Там, на самом верху, выше, чем можно было достать шваброй или щеткой, на тонкой, невидимой снизу ниточке барахталось насекомое. Снизу было и не разглядеть, есть ли у него крылышки, или посчитать, сколько у него лапок, паучок ли это или муха, попавшая в его сети. Дующий с моря сильный, еще не жаркий ветер раскачивал и раскручивал невидимую паутинку из стороны в сторону, казалось: вот-вот и улетит.
  
  
  
   НОСОРОГ
  
  Даже первый взгляд на желтоватую банковскую квитанцию с четырехзначным числом без минуса убеждал, что финансы вполне жизнеспособны. Однако Анатолий еще раз развернул ее и внимательно изучил вторично, прежде чем вытащил из кармана засаленный, еще минский, блокнотик и набрал номер на кнопочном телефоне.
  Автоответчик томным голосом на плохом иврите сообщил: "N занята и ответить сейчас не может. Прошу позвонить позже или оставить сообщение после сигнала..." Сообщения он оставлять не стал, а достал вместо этого из сумки трофейный "Маарив"**, уселся с ногами на безногий топчан, облокотился на подушку, забывшую, какого цвета она была в молодости, и попытался углубиться в чтение.
  Но смысл написанного в мозг не проникал. Хотя глаза упорно скользили по строчкам в чуждом направлении: справа налево, - взгляд то и дело соскальзывал с газетного листа и упирался в пустоту.
  Розоватый луч, пробившийся сквозь треснутое окно, освещал угол с безжизненной аппаратурой разного назначения, которую Толик подбирал возле мусорных контейнеров и все надеялся когда-нибудь оживить.
  Там же добытый железный стол служил одновременно пьедесталом для его кухни (чайника и электроплитки со сковородой), и ненадежным укрытием для трех винных бутылок, в одной из которых еще темнела жидкость на дне. Стопка книг, присланных оттуда самому себе, пылилась в самом сухом углу у двух разнокалиберных стульев, умудрившихся восполнить отсутствие одежного шкафа. Испуганные и удивленные, плачущие и лукавые, серьезные или веселые, снятые крупным планом или издали детские мордашки озаряли всю эту холостяцкую берлогу. Анатолий их обожал, перевешивал, вставлял в рамочки, и чуть не ежедневно пополнял свою коллекцию неповторимыми экземплярами.
  Покончив с непосильным "Мааривом", он взглянул на часы. Звонить N, по его подсчетам, было еще рановато. По радио перечисляли имена и фамилии жертв последнего теракта. Никого из этих людей Толик, к счастью, не знал. А может, снимок одного из убитых, здесь, у него на стене? Об этом лучше было не думать. Лучше подумать о другом.
  Он вспомнил, что этим утром вытащил из почтового ящика настоящее письмо в конверте с маркой и его собственным адресом. Он снова порылся в брезентовой сумке. Нет, ошибки быть не могло, на конверте, несомненно, значились его собственные имя и фамилия, написанные латинским шрифтом, незнакомым округлым почерком с обратным уклоном. Фамилия в таком виде выглядела особенно странно.
  Несколько раз он перечел содержимое листка, все еще не догоняя факта, что адресовано оно именно ему.
  
   "Здравствуй, Толик!
  Ты, наверное, плохо помнишь меня, если запомнил вообще... Мы с тобой работали в одном бюро. Я тогда еще училась на вечернем.
  Ты на меня, кажется, не обращал внимания, хотя я совсем даже ничего. Впрочем, иногда твой взгляд на мне останавливался, ненадолго... Но ты слишком уж был влюблен в свою "очаровательную" женушку...
  Когда я узнала, что эта гадина с тобой сотворила и где ты оказался, у меня слов не было. Короче, я с огромным трудом уломала предков - и вот уже два месяца изучаю иврит в рамат-ганском* ульпане.
  Твой адрес мне достали в МВД. Мне, конечно, пришлось наплести, что ты - мой дорогой жених, которого я потеряла в процессе репатриации - просекаешь? Я ведь на самом деле прилетела сюда с мыслью тебя найти и помочь, при необходимости. Я боюсь (или надеюсь), что и теперь тебе не очень сладко по жизни. А может, уже нашлась какая-нибудь? Учти, я не собираюсь никому мешать и займу ровно столько места, сколько ты захочешь сам мне дать. ( Как хорошо, что на иврите все на "ты"!)
  Твоя (если тебе это нужно) Инна."
  
  Внизу был приписан номер телефона с кодом Большого Тель-Авива.
  Еще минуту или две Толик тупо глядел на письмо. Потом сложил его вчетверо и сунул обратно в конверт. Вереница женских и девичьих лиц поплыла перед его внутренним взором, будто прокручивалась на экране длинная фотопленка...
  
   * * *
   Честно говоря, последние годы Анатолий предпочитал товарно-денежные взаимоотношения с бабьем. А что тут такого? Девочка - картинка, дело свое знает, цену себе - тоже. Никаких тебе истерик, выговоров и упреков. И не надо никому ничего про себя доказывать. И незачем изображать интеллигента. Все просто, как в магазине.
  Если надоела, так вон в газетах полно объявлений с иллюстрациями и без. А что они шлюхи, так это его ничуть не трогает, может, еще почестнее и подушевнее так называемых порядочных бывают. Главное - никто никому ничего не должен.
  N в Тель-Авиве жила давно, имела собственную точку у себя в квартире, "бизнес" ее процветал, она могла себе позволить кое-какую разборчивость. Она любит помечтать и порассказать, что намерена в ближайшем будущем вообще прекратить "натуральные" заработки и открыть где-нибудь в Холоне респектабельный магазинчик, правда, еще не решила, чем будет торговать: косметикой и парфюмом или дорогим дамским бельем. Пока что N заказала на всякий случай бизнес-план на оба варианта...
  После первого визита к ней Лешка не собирался продолжать это знакомство: старовата, худа, нервозна... Но в следующий четверг, когда стал думать, куда податься с получки, - встали в памяти ее темные, внимательные глаза. Захотелось причалить и упереться.
   Конечно, в постели она была "что-то", но это уж их хлеб, так сказать. Ее отличие состояло как раз в выражении лица, в котором не прочитывалась обычная для ихней сестры фраза: "Сделал свое дело - и уходи". Такие же лица, впрочем, у всех здешних разухоженных и разукрашенных чиновниц - им бы время свое отбыть и денежки на счет получить.
   N, казалось, никуда не торопилась. Она бесшумно прикатывала в свой бело-розовый будуар ведерко со льдом, а в нем - шампанское, водка и коньяк, рядом с ведерком - один бокал и запечатанная сверхтонкая и сверхпрочная резинка. Затянувшись длинной сигаретой с мундштуком, она уютно усаживалась в прозрачном пеньюаре на кровати с шелковыми простынями и готовилась... слушать. Телефон был выключен, белые шторы - задернуты, и даже уличный шум - почти неуловим.
  Можно было спокойно пить и трепаться свободно. Ее реплики были редкими и на удивление точными, будто она работала по известному и очень качественному сценарию. А потом голова шла кругом - от выпитого, от высказанного, от сигаретного дыма, смешанного с мягким ароматом духов...
  Конечно, все это был обман, вернее - эрзац-продукт... Но где вы встречали на этом свете близость между людьми - и без обмана?
  
  
  * * *
  
  Он вспомнил как Валентина, его первая молоденькая жена, умоляла его опомниться, уверяла, что не было ничего, что она и думать ничего такого не думала. Думала, думала. Толик же не слепой. Он прекрасно чувствовал, что не оправдывает ее ожиданий по части внимания, подарков и помощи в совместной варке вечно кипящего хозяйственного котла. Она редко его упрекала. Только ее постоянно усталое лицо и взгляд какой-то затравленный...
  Все. Он больше не желал видеть ее востроносую мордашку. И фотографии ее разорвал на мелкие клочки. Да что фотографии! Ему собственные руки были противны, обнимавшие эту тварь, собственные губы, ее целовавшие. А после того, как он навсегда покинул ее чистенький домик на окраине Минска и перешел жить в общагу, его разыскал на заводе молодой электрик из ЖЭКа, тот самый, которого он тогда застал в своей комнате.
  - Напрасно ты погорячился, - сказал он Анатолию. - Я просто под дождем промок в тот день и попросил твою женку курточку на батарее подсушить, и чаем меня напоить. Так что греха на ней нет. Хотя, если ты к ней возвращаться не хочешь, так я сам на ней женюсь, и парня "тваво" усыновлю...
  Но если уж Толик уперся рогом...
  
  
   * * *
  
  В Израиль его привезла Лорина, номенклатурная буфетчица в недавнем прошлом. Она и выглядела соответственно: крупная блондинка с внушительным задом и бесцветными глазами навыкате. С нею, с ее неподъемной парализованной мамашей, четырнадцатилетним сынком от одного из предыдущих браков и несметным количеством багажа, нажитого на ниве общественного питания, приземлился Анатолий на Земле Обетованной.
   Поначалу их супружество было задумано как фиктивное - чистая сделка с четким перечнем взаимных обязательств. Толик намеревался честно соблюдать условия сделки, но еще в Минске почувствовал, что его жестокая принципиальность оскорбляет нежные Лорины чувства. И жаль было ее напрасных усилий по натягиванию на пышные формы всяких надушенных мини-туалетов, по расцвечиванию и без того яркой физиономии французской косметикой от "Кристиан ди..." - неважно ... И хотелось ухватиться хотя бы за эту жизнь, внешне немного напоминающую норму.
   Увы, этим надеждам не суждено было оправдаться. И не в том дело, что смолила Лорина, как паровоз и бухАла как сапожник, что плевать ей было на стоны своей многопудовой мамаши и на отпрыска, на глазах превращавшегося из симпатичного хулиганчика в изрядного бандита. Он и тут снова чувствовал, что недотягивает до вожделенного результата. В этот раз уже по чисто мужской части, так сказать, половой.
   А, может, и сама Лора была, не совсем здорова. Как иначе объяснить, что свою горячую женскую заинтересованность она самозабвенно направляла на любого представителя противоположного пола, включая приятелей своего сына, заходивших в дом, и дряхлых старичков со скамеечки возле дома. Когда Анатолий на рауте по поводу именин их ульпановского соученика впервые заметил, как Лора закатывает глазки, поводит плечами, томно вздыхает и покачивает бедрами, исполняя без музыки танец живота, он решил было, что женушка его попросту перепила. Он вытолкал ее тогда на свежий воздух, привез домой, умыл в душе, и очень деликатно заметил, что можно бы и меру знать.
   Однако подобные сцены повторялись из раза в раз. Не сразу Толик окончательно убедился, что эти манеры - это проявление ее натуры. И другой быть она не умеет. Но самое страшное было то, что он и теперь, где-то на дне души, чувствовал себя виноватым: не тянет он, значит, не может удовлетворить женщину... Два месяца он еще продолжал жить по инерции, вынашивая трудное и в чужой стране даже опасное для него решение. Когда же первая книга ульпановского учебника была завершена, он исчез, прихватив с собой документы, пару джинсов и смену нательного белья. Лориного, разумеется, не взял ничего.
   Тогда все ему казалось временным: и работа на складе готовой продукции; и комната, затерянная среди желтых трущоб Южного Тель-Авива; и сам этот контрастный город с его неправдоподобно синим небом, вязкой жарой и чужим, неласковым морем. Но кто в этом мире может сказать заранее, что здесь на время, что надолго, а что - навсегда?
   Поначалу Анатолий избегал практически любого общения. Привыкал, обживался, пытался осознать, что это судьба с ним вытворила и куда забросила. Постепенно стал обрастать приятелями - все такие же бесприютные одиночки, хоть и евреи. Впрочем, были и славяне, как он сам. А чувствовали себя тогда русскими все, даже грузин, казах и башкир, все - кроме таиландцев, конечно. Толик не брезговал людьми. Каждый по-своему красив, каждый - как толстая книга приключений, страстей и загадок, и национальность, он теперь точно это знал, большого значения не имеет. Был бы общий язык. Только общества бомжей Анатолий осторожно избегал: не то чтобы он их не уважал - в их среде еще какие бриллианты попадаются! - просто боялся, что затянет.
   Однажды достал по дешевке на блошином рынке профессиональную камеру, вспомнил свое детское увлечение - и пошло-поехало. Сначала - отдельные снимки, потом - десятки, сотни... Вот они все на стенках! Красавчики! Вот это у него получалось... Жаль, зрителей маловато! Только два детских портрета хранил Анатолий в глубине картонной коробки вместе с документами и никому их не демонстрировал.
  
  Однажды, ясным весенним утром Марина без всяких предисловий произнесла:
  - Нам надо будет пожить раздельно.
  - То есть? - Толик вообще не понял, о чем она говорит.
  - Где раздельно? Зачем раздельно? Почему? За что?
  Нет, он ни в чем особенно не виноват. Просто она встретила другого и уже близка с ним, и не может больше врать...
  И ведь с самого начала не нравилось Анатолию это ее увлечение восточными штуками: йогой, Тантрой, дзэн-буддизмом. Это отнимало у нее массу времени, вернее, отнимало саму Марину у него и у дочки. Даже когда с ними, она все время продолжала нести эту муру о кармических преображениях, медитации и очищении ауры. Толик мысленно иронизировал, что было бы не вредно хоть иногда проделывать эту процедуру и с их собственным жильем.
  Но вслух он этого не говорил, потому что не хотел скандала, а еще - потому что ему нравилось ее слушать и на нее смотреть. Подумать только, вот это - его жена. Не вторая, нет, единственная и неповторимая: сошедшая с картины сюрреалиста - нереально тонкая в талии обладательница нереально бездонных глаз. И они прожили вместе целых четыре года. Без нелепых ссор, без глупой ревности...
  Но однажды Марина без тени улыбки сообщила ему, что, оказывается, в прошлой своей жизни была восточной принцессой и волшебницей. И ей, оказывается, совершенно не по чину быть его женой. Произошла ужасная ошибка! Потому что, как открылось ей, он-то был воплощен каким-то мужиком, пьяницей и грубияном... И фамилия у него какая-то совсем уж не аристократическая: Носорогов. Поэтому ничто, кроме секса, их в этой жизни объединять не может. Ему бы уже тогда встревожиться, и проверить, откуда "дровишки", а он только сострил, что, дескать, секс - тоже не последнее в жизни дело. А фамилию он и сам бы не прочь сменить - достало, что его всю жизнь Носорогом дразнят. И вообще, откуда они в Беларуси про носорогов знали? Животное вроде как африканское... Сказала тоже: "надо пожить раздельно". Ладно, пусть так... А как же дочка, их общий синеглазый ангел? От нее он тоже должен отказаться? Может быть, она тоже была ошибкой? И опять-таки - сам виноват: поперся со своим суконным рылом в эту интеллигентно-еврейскую, чужую заведомо касту. Вот и нарвался...
  
  Только вот деваться Анатолию было некуда. По настоянию ее же родителей, когда они поженились, он оставил работу на заводе, и, естественно, лишился общаги. Ведь на заводе только "быдло" вкалывает, нам с ним якшаться теперь, естественно, не по чину. А в конторе, в которой он теперь по их милости пребывает, общежитий нет. Куда же уходить? На съем квартиры или даже комнаты в Минске пошла бы вся его зарплата, без сдачи на хлеб и чай. Становиться бомжем он и там желания не имел, а потому решил упереться рогом, и держаться за свое право на крышу. Спать он, правда, покорно перебрался на диванчик в гостиной, а в его спальне поселился Аир, новый властелин Марининого сердца и, по совместительству, "гуру", глава их тантрического кружка.
  Напрасно люди при слове "Ад" представляют себе огнедышащее подземелье с кипящей смолой. Оказывается, умеючи, можно превратить в ад и вполне благоустроенную квартиру, с паркетным полом, хрустальной люстрой, картинами и зеркалами, наполненную к тому же многотомными подписными изданиями бесстыдных классиков.
  Анатолий только удивлялся: ведь его тесть и теща - люди сверхинтеллигентные, и Марина их - тоже... Книги какие-то читают, даже стихи, элитарные фильмы смотрят в обществе любителей кино...
  Толик ловил себя на том, что не может воскресить в памяти их лица. В мозгу возникают лишь какие-то темные силуэты, на красноватом фоне, как на засвеченной фотопленке. Просто мистика какая-то, да и только.
  К ребенку его перестали подпускать. То ли боялись, что он намерен украсть Катюшу, то ли хотели, чтобы она к новому отцу привыкала, а вернее всего, просто так - из вредности.
  А теща оказалась совсем простой. Она ему без обиняков угрожала: или ты по доброй воле выметаешься из квартиры, или окажешься по блату в местах не столь отдаленных, и надолго. На его счастье, в ее же гениальную голову явилась, идея более гуманного способа от него избавиться: отправить-таки неугодного зятя подальше, и, по возможности, безвозвратно, но на добровольной основе. Так, чтобы и волки, как говорится, в свое удовольствие, и носороги - не в обиде. Обхохочешься! Он, Анатолий, до кончиков ногтей белорус (если не считать одного дедушку - поляка), поедет в этот их еврейский Израиль? Да кто его туда пустит?
  Подобных ерундовых препятствий для его бывшей тещи не существовало. Она стала искать и нашла для него самое надежное средство передвижения по миру - фиктивную еврейскую жену. И вот с ее нелегкой руки ввалились в его жизнь Лорина со всем ее приданым, и плавящийся от жары Тель-Авив, и весь этот бесконечный дурной сон.
  
  Анатолий вдруг заметил, что все еще продолжает вертеть в руках и рассматривать интересный документ. Словно нашел в бутылке, выброшенной на его берег, джинна из какой-то другой реальности. А, может, это розыгрыш чей-нибудь, или опять же Лорины происки?
   - Инна, Инна... Инна, - попытался он пропеть, в надежде, что сама мелодия имени воскресит в его памяти угасший образ... Ничего...
  Нина знакомая у него была, пухленькая такая продавщица из обувного отдела.
  Ирин он знал много. Первую его школьную любовь так тоже звали...
  Но Инна... "Если тебе это нужно", - писала она. Опять играть кого-то, опять кого-то разочаровывать, обманывать чьи-то ожидания?
  "Если тебе это нужно..." Толик, все еще держа конверт в руке, прошелся по комнате, поеживаясь и пожимая плечами. Проходя мимо вечно холодной спиральной печки, он зацепился за нее ногой, чуть не упал, чертыхнулся, а потом подошел к сложенной под стульями стопке книг. Достал оттуда когда-то любимый томик антологии русской лирики прошлого века и, довольный собственным остроумием, вложил письмо вместе с конвертом между страницами. После чего, с облегчением вернул лирику на место и вернулся к телефону. Сдавил в руке ни в чем не повинную трубку, как будто хотел задушить змею, и с силой надавил средним пальцем на кнопку повторного набора.
  
   1998
  
  
  ОСКОЛКИ (***)
  
  Ну и жара! Хоть по радио и предупреждали, что температура будет выше обычной, но чтобы такое!... Еле волоча ноги и неподъемный ранец, она доплелась до своего последнего, пятого этажа - и сразу под душ!
  Пусть мама не говорит, что она расходует слишком много воды и шампуня. В этом дурацком климате можно почувствовать себя человеком, только когда прохладной струей смоешь пот и пыль, и остудишь мозги, плавящиеся от зноя.
  Она вынырнула из тумана, облаченная в коротюсенький махровый халатик, любимый за цыплячью желтизну и ласковое прикосновение многократно стираной материи. На голове - чалма из ярко-оранжевого полотенца - а-ля Шемаханская царица.
  Овальное зеркало, прибывшее "оттуда" вместе с музыкальным инструментом, на котором стояло и "там", умело порадовать ее, как никто другой. Она приблизила голубое стекло почти вплотную к лицу. Карие, восточного разреза, глаза глядели лукаво из-под тонких бровей "вразлет".
  - Ну, чем ты не Галия? - вслух спросила она свое отражение.
  Это имя, созвучное жаркому ветру и звукам заунывных арабских мелодий, все еще смешило ее. Оно похоже на имена скрытых под паранджами героинь старого, но любимого фильма "Белое солнце пустыни": Зульфия, Зухра, Джамиля, Лейла... и вот теперь - Галия... Но как трудно привыкнуть, что теперь так зовут ее, Галочку Усаченко, такую пока что нездешнюю...
  
  
  * * *
  
  Сегодня в классе она сидела одна за последним столом у окна и делала вид, что понимает рассуждения болезненно худой для своих пятидесяти девчоночьих лет учительницы биологии. Но на деле из всех произносимых слов, воспринимала только "маим": вода, - которое без конца повторялось, и, может быть, потому ей так мучительно хотелось пить. Чтобы отвлечься, она стала стирать пальцем со стола огромного чернильного динозавра, из открытой пасти которого вытекала комиксовая подпись: "I love you!"
  А на перемене, когда Галочка пыталась стереть и эти слова, над ее головой послышался гортанный вопрос на иврите:
  - Так как тебя зовут?
  Она обернулась и увидела невысокого шустрого парнишку с черными блестящими глазами и железками во рту для исправления прикуса.
  - Галия, - ответила Галочка, втайне довольная, что кому-то пришло в голову с ней заговорить.
  -Это что, русское имя? - удивился паренек и не очень прилично почесался.
  - Не совсем, - смутилась Галочка, но объяснять не стала. Тем более, что ее собеседник пояснений и не просил.
  - А у тебя есть друг? - вопрос его казался сугубо деловым.
  Она пожала плечами. "Ни друзей, ни даже знакомых..." - подумала она, и вспомнила, что у слова хавер*, в иврите есть дополнительный смысл.
  - Нет ?! - удивился он и ковырнул пальцем в носу. - А в России у тебя был друг?
  Начать с того, что в России она никогда не жила... Да, она сходила пару раз в кино с Костиком Матвиенко, и там он, пользуясь темнотой, силился схватить ее руку, а она ее все отнимала, а потом, когда смирилась, щеки будто кипятком обварили... Но был ли Костик ее другом, по здешним понятиям?..
  - У меня там было много друзей... - ушла она от прямого ответа - и продолжила энергично тереть динозавра.
  - О-о-о! - восхитился ее собеседник и заключил - А теперь ты будешь моей подружкой.
  - Это почему? - измерила его взглядом Галя.
  - Ты - хатиха*
   Галочка не знала точного значения этого слова, но догадалсь, что это - комплимент.
  - А ты - нет, - лучше зная этот язык, она могла бы ответить удачнее. А так паренек, видимо, обиделся. Потому что в ответ он только сплюнул и произнес незнакомое ей словосочетание...
  
  
  * * *
  
  "Бат-зона"**, - словно заучивая, повторила Галочка и вернула зеркало на пианино.
  Мама считала, что не стоит тратиться на настройку, пока занятия не возобновятся. Но денег на уроки музыки тоже пока не было. Приоткрыв крышку, Галочка провела пальцем по клавишам. "Тр-р-р-р-р" - спели они, дребезжа.
  Отец с фотографии из-за зеркала посмотрел с укором: "Чего балуешь?"
  - Не буду, не буду, - утешила его Галочка, стянула с головы чалму и села за уроки.
  В гостиной, носящей здесь пышное название "салон", она увидела рядом с мамой на низеньком диване незнакомого лысоватого дядечку в золотых очках, за которыми бегали темные глазки.
  - Доктор Шимкин, - представила его мама. И добавила: - Моя дочь Галина, здесь ее называют Галия.
  Говоря по-русски, доктор странно растягивал гласные и вставлял ивритские слова. Мама, которую он называл "Леничка", под его диктовку записывала в большущей тетради какие-то анатомические сведения, связанные, наверное, с ее учебой на курсах медсестер.
  Галочка ушла было к себе, чтобы не мешать, но тотчас вернулась.
  - Ты случайно не знаешь, что значит "бат-зона"?
   Мамины зеленые глаза посмотрели на нее укоризненно.
   - "Тзона" - это, по-моему, питание, - ответила она и добавила:- если у тебя есть еще вопросы, оставь их на потом - ладно?
   А доктор Шимкин со странным выражением перебегал взглядом с Гали на маму, но ничего не сказал, а только поправил очки на потном носу.
  - Пусть он к нам больше не приходит, ладно? - попросила Галочка, когда доктор, наконец, ушел.
  - Это еще что за новости? - удивилась мама.
  - Но он мне не нравится!
  - А он что, к тебе свататься пришел? Наконец, кто-то согласился мне помочь... Никто не понимает, как я погибаю от этой варварской смеси иврита с английскими терминами...
  - У него глазки бегают, он бы и папе не понравился, - пустила Галочка в ход самый сильный, с ее точки зрения довод .
  - Ты только папу сюда не путай, - тихо ответила мама. - Ничего плохого я не сделала... А с папой твоим мы вообще-то развелись перед нашим отъездом.
  Галочка безмолвно опустилась на низенький диван. Поломанная пружина под ней тихо мяукнула.
  О том, что отец еще немного задержится в Донецке - уладить всякие дела, - мама сказала ей за два дня до их отъезда. Галя и сама понимала, что немыслимо оставлять без всякой помощи старенькую бабушку, жившую в деревне со слепой тетей Клавой. Непонятно было другое: когда и как отец сможет эти "дела" уладить. Но развестись...
  - Так .. значит, он совсем не приедет сюда?.. - выдавила она из протестующего горла.
  - Не знаю... У него за всех голова болит, только о себе подумать не умеет, - мама тоже вдруг почему-то охрипла.
  Галочка пошла в спальню на деревянных ногах. Деревянными руками вынула из резной шкатулки кассету с украинскими песнями, которую отец напел для нее накануне отъезда. Голос из наушников показался чужим... Кассетник у них там был неважный, старенький, рижского производства.
  
  Что означает "бат-зона", знали ее соученики по ульпану. Глаза на правду ей открыла Пнина, бывшая Нина, толстая и довольно вульгарная девица, от которой за версту несло табаком.
  - Плюнь и разотри, - дружелюбно посоветовала она Галочке, - это у них обычный матюк, они всем так говорят.
  Легко сказать... Четвертый день эта дурость из головы не выходит. Ну сказал бы "корявая", "соплячка", "дура", да мало ли... Но почему "проституткина дочь"? - может, потому, что здесь никто не видел ее папку? А, может, и доктор Шимкин маму за такую принимает?
  Одноклассница с чудным, похожим на звон колокольчика, именем Мейталь пригласила ее к себе. Она позвала на свой день рождения в субботу весь их класс, но Гале идти не хотелось. Тем более, что у мамы снова сидел злополучный доктор, и не было никаких признаков, что он собирается отчалить.
  Только чтобы Мейталь не подумала, что она пожалела денег на подарок, Галочка начала собираться.
  Короткое платье цвета спелых абрикосов было ей теперь впору и красиво облегало маленькую грудь, напрочь исчезавшую в просторной одежде.
  Из овального зеркала на Галочку смотрела очень хорошенькая молодая особа, но уверенности в том, что она сможет справиться с этим непривычным обликом, почему-то не было. Правда, отец из-за зеркала поглядывал одобрительно: "Не горюй, дочка, где наша не пропадала".
  Две пары вооруженных очками глаз встретили ее в салоне удивленно.
  - Куда это ты так вырядилась? - в мамином голосе почему-то слышались раздраженные нотки.
  - Так я же на день рождения иду, - напомнила Галочка, не понимая, чем именно мама недовольна.
  А доктор произнес с восхищением:
  - Как это я ра-аньше не заметил, Леничка, что у тебя уже такая взросленькая и краси-ивая до-очь? В како-ом классе ты у-учишься? - обратился он к Гале.
  - В десятый скоро перейдет, - опередила ее мама.
  - Ну, так уже можно тебе поду-умать о профессии, и - продолжал доктор. - Я гото-ов устроить тебя в интернат, что там дают теуду-у* сестры.
  - Спасибо, я не хочу в интернат и не хочу быть медицинской сестрой, - ответила Галочка, как можно вежливей, и обнажила в улыбке все 30 зубов (у нее еще не прорезалась последняя мудрость).
  - А кем бы ты хотела ста-ать? - поинтересовался гость.
  - Фотомоделью, - выпалила Галочка и улыбнулась еще шире.
  - Только этого не хватало... - Мамина тетрадка соскользнула под стол.
  - Что это сегодня с тобой?
  - Но почему-у, по-своему, она права-а, - протянул доктор Шимкин, оглядев Галочкины ножки. - У нее есть все да-анные!
  Он сделал паузу и, потерев указательным пальцем переносицу, продолжил:
  - Аваль* смотри-и, эта профессия не такая надежная... Тебе стоит подумать о то-ом, что я-а тебе предла-агаю: сейча-ас ты бы могла-а учиться там совсем без денег, аваль пото-ом тебе это будет о-очень дорого.
  - Я подумаю, - заверила его Галочка, закусила нижнюю губу, чтобы не расхохотаться, и попрощалась, заверив маму, что вернется никак не позже одиннадцати.
  
  * * *
  
  В 10.30 веселье еще было в разгаре.
  - Подожди немного, - предложила Мейталь, когда Галочка собралась уходить. - Скоро за всеми приедут. Может быть, кто-нибудь согласится тебя подвезти.
  Галочка ждать не захотела. Зачем надеяться на "может быть", когда идти не так уж далеко?.. Проходя мимо узорных ворот виллы, она представила, как будут подъезжать к ним разноцветные железные красавицы, а их владельцы, критически оглядывая машины друг друга, станут определять свое истинное место в этой череде. У папы в Донецке остался их старенький "жигуленок",... но вряд ли он хорошо смотрелся бы рядом со здешними "иномарками".
  Крутая, утопающая в зелени тропинка с лесенками сшивала район вилл с их куда как менее презентабельным районом. Идти надо было осторожно и медленно, чтобы не полететь, споткнувшись о предательские, невидимые в темноте ступеньки, но вполне невинные кусты, деревья и камни почему-то именно сегодня решили обратиться в чудовищ, и ей хотелось бежать. Просто смешно - ведь не маленькая она, чтобы темноты бояться.
  Дорон, тот парнишка с железками во рту, что тогда в классе к ней приставал, и сегодня на нее тайком поглядывал. Жаль, что она не позвала его с собой, теперь ей было бы гораздо приятнее не быть одной...
  
  Она вспомнила ночь, когда они вылетали в Израиль. Вроде так долго собирались, а уезжали все равно в спешке. И все мелькало вокруг, как в немом кино: вокзал в Донецке, вокзал в Киеве, зал ожидания в аэропорту и турникет, возле которого отец поцеловал ее в лоб и наказал беречь маму. Легко ему было говорить... Станет мама ее слушаться!...
  
  У входных дверей, как всегда, ласково соприкасаясь кронами, дремали, посаженные рядышком, сосна и финиковая пальма, похожая на одноногую балерину в перевернутой пачке. О несбыточности этой встречи писал когда-то Лермонтов, они это в седьмом классе учили... Но здесь такое никого не удивляет.
  В окнах салона на пятом этаже все еще горел свет. Галочка оглянулась и поискала глазами на стоянке бордовый "оппель" доктора. Не обнаружив ничего похожего, она решительно нырнула в темный подъезд.
  Мама в лиловом халате дремала на диване под картиной с пейзажем, где таял снег. Раскрытый учебник валялся на полу, а очки съехали на самый кончик носа.
  Ступая неслышно, Галочка проскользнула по коридору в спальню. На широкой хозяйской кровати валялось смятое розовое покрывало. Такого у них никогда не бывало...
  Ей вдруг показалось, что в квартире у них невозможно дышать. Она резко распахнула окно. Темнота поглотила весь их двор: и сосну, и пальму - и ни шороха, ни стона из этой темноты. Она закрыла глаза - зрелище не изменилось. Не открывая глаз, она стала тихо наклоняться, давя животом на лишенную подоконника раму. Дыхание тьмы было подобно нежному ночному ветерку.
  - Гала, ты дома? - сонный материнский голос вернул ее к действительности. И ноги постепенно обрели опору на твердом полу.
  
  * * *
  Весна, если можно ее так было назвать, совсем себя исчерпала. Дни стояли сплошь жаркие, и надежды на помилование в виде слепого дождика или внезапной грозы не было. Зной доказывал на деле свои неоспоримые права.
  А у Галочки было лишь право на ежедневный душ, и даже его мама пыталась оспорить. Но сегодня можно было мыться спокойно: вряд ли мама что-то скажет ей в присутствии своего дорогого доктора.
  Вдоволь насладившись прохладой и нежностью искусственного дождя, она завернулась в цыплячий халатик и закрутила оранжевую чалму, а затем, покачивая бедрами, как фотомодель, продефилировала мимо мамы и ее гостя в кухню.
  - Галя, - услышала она за спиной, - кто это ходит так при посторонних?
  - Я только возьму что-нибудь попить, - невинным голоском возразила она и предложила: - А может и вам чего-нибудь принести?
  - Я бы выпил чего-нибудь, - ответил доктор на иврите, причем голос его казался нейтральным, но явный восторг светился за стеклами золотых очков.
  - Горячего или холодного? - подражая гостеприимству Мейталь на недавней вечеринке, предложила Галочка, тоже переходя на иврит.
  - Я вы-ыпью простой холодной воды, - проговорил доктор Шимкин, по-прежнему не сводя с нее упорно - бегающего взгляда.
  Раскачиваясь еще сильнее, как в танце, она принесла ему на подносе стакан с двумя кубиками льда, а потом удалилась, все так же покачивая бедрами, и не замечая ни плотоядных взглядов доктора, ни возмущенной гримасы мамы.
  Из зеркала на нее посмотрела коварная Галия во всей ее порочной красе. А отец на фотографии был в недоумении.
  - Ничего, пап, не волнуйся, я в порядке, - успокоила его Галочка и улеглась лицом вниз на обернутую пестрой простыней кушетку.
  Вечером разразилась гроза.
  - Ты ведешь себя просто как... как... уличная девка! - кричала мама, забыв о всяком самообладании. - Я не понимаю, что здесь с тобой творится! Я не знаю, как дальше тебя воспитывать!
  - А меня не надо воспитывать, - вяло возражала Галочка. - Что я такого страшного сделала? Предложила гостю воды? Так кто виноват, что ты не догадалась это сделать раньше? У твоего доктора вся лысина в испарине была..
  Маму эти слова, кажется, успокоили. А в душе Галии играли и пели злые скрипки. Казалось, некая цель, высказать которую словами она бы ни за что не сумела, была уже совсем достигнута, оставался лишь заключительный аккорд... Но доктор почему-то больше к маме не приходил.
  
  * * *
  Зато два дня назад явился к ним коротенький веселый старичок с красным лицом, похожий на сказочного Айболита. Он выстукивал и осматривал со всех сторон их пострадавший в пересылке инструмент, пробегался пухлыми пальчиками по клавишам, сокрушенно вздыхал и охал, что-то подклеивал, носился взад и вперед с пылесосом, ползал вокруг пианино на коленках и даже на животе... А под конец, усевшись на круглый вертящийся стульчик, заиграл бравурный "Турецкий марш".
  Потом они с мамой о чем-то говорили на идише, и было странно, что мама в состоянии поддерживать беседу на этом чудном языке, но еще больше удивил мамин смех. Гале казалось, что она здесь совсем разучилась смеяться.
  Теперь она торопилась из школы домой, чтобы успеть немного поиграть до маминого прихода.
  Руки многое помнили. Больше того: мелодии, остававшиеся лишь постылыми упражнениями все долгое время зубрежки, вдруг запели по-новому. Музыка звучала в душе еще до того, как пальцы касались клавиш, а когда звуки обретали реальность, Галочка уносилась вместе с ними в иной мир и в другую жизнь: не в прошлое, и даже не в Донецк, но туда, где душе было спокойно, где текли синие реки и кружились в свете голубых лучей хлопья белого снега, а свежий весенний ветер собирал ароматы сирени, черемухи и акации и разбрасывал их по мягкой зеленой траве...
  Галя не хотела, чтобы игру слышала мама - ее постоянно раздражают неверный темп и лишние, не записанные в нотах паузы... А вот отец всегда любил послушать, как играет дочь, он и сейчас улыбается с фотографии и даже не думает критиковать.
  Стук в дверь оторвал ее от вертящейся табуретки. На пороге стоял доктор Шимкин с огромным букетом мелких колючих роз.
  - Мамы еще нету, - сообщила ему Галочка, вспоминая, что мама собиралась задержаться на курсах.
  - Может , ты все же разрешишь мне войти? - тихо спросил гость на иврите.
  Галочка нерешительно отступила в сторону и пробурчала только:
  - Но я не знаю, когда она придет.
  А доктор стал вкладывать в ее руки букет, пытаясь одновременно заглянуть ей в глаза:
  - Я надеюсь, ты найдешь агарталь* для этих цветов? - прошептал он с придыханием
  - Найдем что-нибудь, - почему-то испуганно пробормотала она, краснея до корней волос.
  Она повернулась к гостю спиной и подошла к буфету, на верхней полке которого стояло мамино сокровище - большущая хрустальная ваза, присланная когда-то папой из Германии. Когда колючие стебли вместе с оберточной бумагой, шелестя, втиснулись в прозрачные рамки, она с облегчением опустила вазу на столик. Галочка опасалась, что даже ее не хватит для этого необъятного букета.
  - Нужно еще воду нали-ить, - прошептал доктор, приблизившись к ней так, что она почувствовала на шее его горячее дыхание.
  Ухватив вазу, она почти побежала мимо него в кухню. Но доктор остановил и обнял ее сзади - волосатые руки коснулись ее груди...
  ...Господи! Неужели она разбила вазу? Доктор Шимкин лежал на полу, усыпанный мелкими, лишенными аромата розочками и осколками хрусталя. В них, как и в треснувших очках, отражалась уродливая, похожая на кривое колесо, хозяйская люстра, полоски света и тени от полуоткрытых жалюзи и картина с пейзажем, где таял снег.
  
  
  
  
  
  ЧУРКА (***)
  
  Сквозь темноту стекол аэропорта почти ничего нельзя было разглядеть. Только ноябрьский ветрище пытался cогнуть, сломать и повалить на землю корявые и голые стволы деревьев. А те лишь ветки роняли под его порывами, и, упрямо тычась в темноту, снова и снова выпрямляли их вверх. Любимая ноябрьская погода: минус 1 - плюс 3 по какому-то загадочному Цельсию...
  
  - Ты туда надолго?
  - Не знаю еще, навсегда, наверное.
  - Ну и чё ты там будешь делать?
  - Чё-чё... бананы буду жрать, апельсины, персики ... там все растет. Все даром...
  - Но там ведь одни эти ...
  - Ну и что? Думаешь, они хуже наших?
  - Не знаю, говорят, они - умные, я их боюсь.
  -А, ты не верь, Верка, всему, что говорят. Еще посмотрим, кто умней будет...
  
  В такие промозглые вечера даже Типанна не гнала их на двор. А чтобы они не рвались безобразничать в нарядном кукольном уголке, существовавшем для какой-то, никому не известной, комиссии, загоняла их в спальню, укладывала в кроватки и рассказывала сказки. Чаще всего это были страшные сказки. Больше всего она одну любила - про немцев. Как пришли они в город и стали всех, кого ни попадя, убивать. А больше всех - явреев. Тех просто ловили, как зайцев, а кого поймают - гнали целой толпой на северный край города, к яру, и там их стреляли. А потом - приходили в их дома и забирали то, что им, немцам, и полицаям ихним покажется. А что не показалось - оставляли. И тогда можно уже было в эти квартиры заходить и брать, чего понравится: одёжу, картинки, мебель, всякую всячину кухонную. Эти явреи богато жили... А однажды мать Типанны принесла домой маленькую скрипочку: нарядную такую, желтенькую, вся блестит, и в кожаном футлярчике. Мать была тогда очень довольна: на базаре такую штуку хоть на что выменять можно было, хоть даже на два кило мыла или сала, а в те времена мыло и сало дороже всего было... Только Типанне продавать её не хотелось, ей хотелось тогда самой на этой скрипочке играть выучиться... Да где там... Не те времена... Потом и Типаннина мать померла отчего-то, а сама Типанна в детский дом попала.
  
  После Типанниных сказок Лерке меньше всего хотелось засыпать. И потом сама себе она удивлялась, отчего же не спросила она тогда Типанну, за что немцы этих явреев стреляли... Так и не узнала. Она лежала почти поперек кровати, прижавшись макушкой к стене, откидывала одну руку вверх, а другую - прижимала к груди и закатывала глаза, как будто это ее саму сейчас расстреляли. Никто в спальне не плакал - только она. Да еще попискивал из клетки злющий галчонок с поломанным крылом, которого Типанна подобрала во дворе: голодный, черный, перепуганный, клюется тонким клювиком, никого к себе не подпускает, кроме Типанны. В такие минуты Лерке казалось, что и у нее в груди прячется такая же маленькая черная раненая птица. Она там колотится, клюется, рвется наружу, но никого к себе близко не подпускает. И никто не понимал, почему ей больно, почему она плачет.
  Типанна, если замечала, пересаживалась на Леркину угловую кроватку и начинала сокрушаться, что не родилась она, Лерка, мальчишкой. И снова начинала рассказывать еще одну всем известную историю, про то, что, будь она пацаном, были бы у нее теперь и папка, и мамка, и две сестренки.
   Но что ж тут поделаешь - видно, счастье ее такое. Лерке было непонятно, почему это она, выглядывая из-под синего казенного одеяльца, не перебивает няньку, а в сотый раз выслушивает горестный рассказ: о том, как нашли ее добрые люди плачущую под дверью, во время поминок в доме. Умер тогда дедушка, хозяйкин отец Валерий Васильевич. Вернее, даже не умер, а в шахте погиб. Последний день перед пенсией на смену вышел, а его в забое взрывом присыпало, и с ним и еще 15 человек из той бригады. Так что похороны тогда на поселковом кладбище вышли коллективные, а на поминки - по хатам разошлись: в каждую семью родственники понаехали. Плач аж до неба стоял, такой, что непонятно, как ее детский писк в этом общем вопле различить смогли. Однако ж услыхали, подняли, осмотрели. Понравилась она им. И тут хозяйке хорошая идея в голову пришла - назвать подкидыша в честь погибшего папаши Валерием и, если это, конечно, мальчик окажется, взять его на усыновление. Девки-то им без надобности были - у них и своих двое росло. Развернули - ну и матерком, конечно: никакой там не пацан. Так что назавтра снесли ее в милицию. А имя в честь дедушки попросили оставить, если уж Валерка не получился - пусть будет Валерия, такое имя тоже где-то слыхали. Знакомая эта история, как обычно, пересыпалась причитаниями и всякими выражениями, но Лерку они не задевали - главное, Типанна рядом с нею сидит и только с нею одной разговаривает, по коленке, обтянутой байкой, ее похлопывает, и, исполненная блаженства от собственной значительности, почти счастливая, она потихоньку засыпала.
  
  - Лер , пойдем пожрать чего-нибудь в буфете.
  - Щас, Веруня! Здесь, наверное, все за баксы, и цены зубодробительные...
  - Так у меня в животе кишки уже похоронный марш играют. Я утром последний раз ела.
  - Ну и что, сейчас я поем, допустим, а в самолете будут бесплатный самолетный обед давать, так я в себя и запихнуть ничего не смогу?
  -Так это ж тебе-е будут чего-то там давать. А мне что, до Горловки теперь голодной переть? Надо будет в следующий раз с собою хлеба с салом взять... яички отварить...
  - Ты, Верка, совсем уже не врубаешься. Чего несешь! Какой тебе "следующий раз"?
  - Ну , ты ж когда-нибудь приедешь еще. Ну, хоть в гости...
  - Ага в твой вагончик завалюсь: Здоровеньки булы! Я ваша тетя! Очень смешно! Ладно, хрен с тобой, пойдем пиццу жрать. А то с голодухи ты и последних извилин лишишься...
  
  Лерка часто и долго вспоминала свою Типанну в школьном детдоме, уже в другом городе, особенно, когда ее стали Чуркой звать. Началось с того, что какой-то рыжий большой пацан заметил вдруг, что глаза у нее раскосые, нерусские какие-то, и сообщил в школьной столовой, чтоб все слыхали: Лерка-первоклашка - чурка настоящая. А потом это прозвище неожиданно поддержала Галина Александровна, первая, блин, учительница. У нее, видите ли, не получалось почему-то научить Лерку читать. Ну не клеились тогда эти буквы в слова, хоть плачь! Весь класс уже как-то читает: кто - гладко, кто - по слогам, кто - через пень-колоду, а она, Лерка, на уроках только плачет. И слушает, как колотится у нее под школьным платьем обиженная на весь мир раненая птица. Так Галина Александровна и сказала прямо в классе - тебе, Лера, наверное, твое прозвище нравится, оно тебе очень подходит. Во всяком случае, читаешь ты, точно, как чурка, вернее, как дубина стоеросовая... Слово-то какое нашла, где она только его выискала... Но запомнилось... лучше всякого английского.
  
  - Лер, ну что ты молчишь? Боишься, наверное, самолетом-то?
  - Ничего я не боюсь, хуже мне уже точно не будет.
  - Ты хоть кого-нибудь там знаешь?
  - Познакомлюсь. Там многие по-нашему разговаривают. Я еще там, может, нашего Аркадия Моисеича разыщу.
  - Не разыщешь.
  - Почему? Он еще в том году туда уехал!
  - Не уехал он никуда. Семья его уехала, а он здесь остался.
  - Это почему?
  - По кочану: помер он. За четыре дня до отъезда.
  - Чего врешь! Откуда ты это взяла?!
  - Знаю, я сама на похоронах была. Говорили, сердце у него остановилось. "Не выдержало расставания с родиной". Нежный, блин, оказался... Там многие из школы были.
  - А я почему не знала?
  - Так...Забыли тебе сказать, наверно, или не успели. Да ничего ты не потеряла - похороны обычные были, с венками, но без попа и без оркестра. И на поминки не позвали, жиды такие, я потом сама жалела, что пошла.
  
  После Нового Года стали тягать ее по комиссиям: одни говорят - перевести, нечего ей делать в нормальной школе, тем более - детдомовская, никто частных учителей нанимать для нее не станет. Они смотрели на нее через свои умные очки, говорили много умных слов. Одно из них повторялось несколько раз, Лерка его даже запомнила: "дислексия"*. А другие возражали им - жалко, умная ведь девчонка и память нормальная, ну, может, как-нибудь выровняется... потом. Но прекрасного "потом" ожидать не стали, тем более, что в это время в интернате "для дураков" места свободные оказались.
  И хорошо, что ее перевели. Там ее хоть Чуркой никто не называл, там она сразу превратилась в Лерочку-умницу. В классе их всего восемь человек было, и читать она все-таки научилась, хоть и не сразу, а на уроках все лучше других понимала. И подружку она там себе завела закадычную: и в класс вместе, и в спальню, и в столовку, и в душевую, и, даже в туалет. Так оно до сих пор и оставалось - всегда вместе. Только когда Лерка сама хотела остаться одна, она уходила и пряталась, а когда хотела - приходила назад. Но главный урок она прочно для себя усвоила: с дураками в жизни проще - они и обманывать будут, а не смогут, и захотят обидеть, а не сумеют.
  
  - Верка , а тетя Клава живая теперь?
  - Живая, че ей сделается? На пенсии. На базаре "Кока-колу" и "Фанту" продает, в киоске. Важная такая! Я к ней подхожу, здороваюсь, а она не отвечает... Не узнает, наверное... Я ведь такая толстая стала, и волосы в белый покрасила...
  - Прям-таки не узнает она! Она себя сильно умной считает, гнушается нами - дураками. Она всегда такая была. Только, никакая она не умная...
   В самый первый день в интернате "для умственно отсталых" могучая и совсем еще не старая тетя Клава, обладательница кирпичных щек и слоновьих колен, указала Лерке на кровать в центральном ряду, прямо напротив двери:
  - Вот тут спать будешь. А в тумбочку вещи свои поклади, что там у тебя...
  Но Лерка вдруг заартачилась: не буду там спать, хочу в углу, у стеночки... Пришлось тогда ей почувствовать на себе всю силу тети-клавиных объятий, и даже тяжесть ее кулака - методы убеждения, довольно обычные для этого учебного заведения. Ричего не помогало, свое святое право - спать у стены Лерка доказывала с мужеством взбесившегося зверька. И после долгой борьбы, с побоями, уговорами, сидением в продуктовом погребе с крысами, приводами к директрисе, она все-таки победила. Правда, вначале попала в изолятор с температурой 40 и с воспалением легких. Все, что там происходило, вспоминается в какой-то сизой дымке: то ли наяву, то ли во сне, то ли в бреду... Пришла к ней тогда кудрявая тетенька в белом халате и смешных круглых очках, в руке она держала блестящую палочку с шариком на конце (как у феи из "Золушки"). И стала она ей всякие вопросы задавать: как зовут, откуда она приехала, что она о себе знает и помнит. И хотя от жара язык ворочался с трудом, Лерка ей тогда много всего про себя рассказала: и про Типанну, и про поминки, во время которых ее нашли, и про Галину Александровну, и про "Чурку", и про дубину эту, стоеросовую... Все ей рассказала, даже про то, как во время какой-то войны, когда Типанна маленькой девочкой была, немцы на явреев охотились... А тетенька ничего не говорила, только что-то в блокнот себе записывала. А потом спросила: ну и чего тебе здесь не хватает, Валерия, почему ты стала безобразничать? Лерка ей объяснила, что страшно ей спать, если за спиной нет стенки, не может она спать в середине спальни, ей тогда очень ужасный сон снится. Тетенька улыбнулась, погладила ее по голове и сказала: ну вот и умница, видишь, как ты мне все хорошо растолковала! И ушла, и Лерка больше никогда в жизни ее не видела.
  А когда она из изолятора вышла, ей разрешили занять кровать у стены. И девочку, которая раньше там спала и писалась, вместе с ее вонючим матрасом на другое место перевели. Больше на это Леркино право никто в интернате не покушался, до самого выпуска. И она упиралась в эту самую стенку и ногами, и руками, и лбом, сколько хотела! И радостно билась под пижамной курточкой птица, казалось, совсем забывшая про свою боль. И эта пружинная казенная кровать была ее первой победой над безжалостным миром, в котором заправляют те, которые считают себя умными. И тети Клавы она больше не боялась, потому что поняла - как раз она-то никакая не умная, только делает вид, чтобы другие не догадались.
  
  - Ну и кому ты там нужна будешь?
  - А кому здесь я нужна?
  - Будешь там за них вкалывать. Петрович говорит, они сами совсем работать не умеют и не хотят...
  - Зато они кое-что другое и хотят, и умеют.
  - Что же это, например?
  - А так ... разное... и фантазии у них побольше... и подход... и вообще... мне, если честно, посмотреть охота, кто кем на самом деле окажется ...
  
  За два месяца до выпуска у директрисы Натальи Петровны много умных в ее зеленом кабинете собралось - судьбу их решать. И Аркадий Моисеевич тоже там сидел. А на стене - портрет Горбачева, только без пятна на голове почему-то. Так она все время взгляд и переводила с Горбачева на Аркадия Моисеевича, а потом на Наталью Петровну, а других, остальных, она там никого не знала, что ж ей на них зря пялиться.
  И возможностей у нее не много было: либо санитаркой ее брали в дом престарелых, либо в дворничихи, либо в строительное. В строительном лучше всего: там общежитие, и кормят, и зарплату платят, и профессия малярши, например, такая, что потом на ремонтах миллионы подхалтурить можно. Ну, они с Веркой и решили - туда. Поначалу ее в училище брать не захотели, сказали: сердце у нее с пороком. Так Верке пришлось медкомиссию два раза проходить: сначала за себя, потом - за нее. И все получилось, как надо. Никто ничего не заметил. А сами себя, конечно, умными считают...
  
  - Петрович говорит, им бы только бумажки писать и на пианинах бренчать.
  - А кто же у них, по-твоему, строит, пашет, шьет и обеды варит?
  - Не знаю, может, за них негры все делают...
  - Не, негры это не там, это в Америке.
  - А это, что ли, - Африка?
  - Аркадий Моисеевич говорил: "вполне европейская страна". Значит, наверно, Европа.
  
  Когда по метрике Лерке исполнилось 16 лет, тетя Клава тогда уже на кухне работала, ее позвала к себе Тамара Вячеславовна, их новая воспитательница, хорошенькая такая, добренькая. Жалко, она у них только полгода и пробыла: то ли замуж пошла, то ли от начальства сбежала, то ли от них, дураков.
  - Лерочка, - говорит, - тебе скоро паспорт должны выписать. Так вот, раньше таким как ты, отчества вообще не давали, никакого им не полагались, прочерк в паспорте ставили вместо отчества. А теперь вам привилегия вышла - можешь сама себе, какое захочешь, выбрать. Только ты не торопись, имя у тебя редкое, с претензией, надо к нему такое отчество подобрать, чтобы и звучало красиво, и смешно чтобы не было.
  И стала тогда Лерка думать, и представлять себе какое отчество, да и какого отца ей бы иметь:
  Валерия Ивановна - звучит, вроде, неплохо. Но тут же представился ей их интернатский дворник Иван Трофимович. На одной руке у него машиной отрубило когда-то на заводе два пальца. Вечно небритое лицо его было то синим, то красным, в зависимости от погоды и того, что и сколько он сегодня выпил. Из редкозубого рта противно воняло перегаром и луком, и никто от него никогда слова доброго не слыхал. Нет, такого отца Лерка для себя не хотела.
   Валерия Петровна - смешно, как и Валерия Степановна.
   Валерия Александровна - коряво. Валерия Вячеславовна - слишком длинно...
   Вот Валерия Аркадьевна - звучит красиво. А Аркадий Моисеевич... Он такой... Лере вспомнились его лукавая улыбочка, прищур карих глаз и их вечерние уроки на третьем этаже в закрытом кабинете с чучелом совы и коричневым скелетом. Что-то давно он ее туда не звал. Может, он теперь с кем-то другим анатомией там занимается?.. И в первый раз проснулось в Лерке ревнивое чувство, и захотелось ей связать себя с этим человеком надолго, навсегда. Если бы хоть карточку его при себе иметь, так ведь нет у нее, у детдомовки, даже фотоаппарата. А вот паспорт у нее будет. Паспорт у нее никто не сможет отобрать. И будет в этом паспорте значиться: Артемовская Валерия Аркадьевна. Очень даже красиво! И никуда он от нее теперь не денется.
  
  - Ты слышишь, рейс уже объявили. Ведь это твой?
  - Мой. Давай присядем. Что-то коленки подгибаются. А надо идти.
  - А, может, ну его. На кой черт тебе все это? Оставайся! - в Веркиных наполненных голубой влагой глазах на мгновение мелькнула надежда.
  - Не плачь, подружка. Теперь это не так, как раньше, теперь все летают... дураки, и умные... И ты ко мне прилетишь вот только я немножко устроюсь. Прощай, родная, я тебе сразу оттуда напишу...
  Пройдя металлоискатель, она посмотрела назад, будто ее кто-то позвал, но Веркиных глаз уже не увидела. Та, закрыв лицо руками, прямо посреди толпы в голос выла и выкликала, как, наверное, это делали ее бабки, бабки ее бабок и все их прародительницы, когда стояли у пыльных разъездов и у разрытых могил. Этот крик разрывал общий гул аэропорта. Он вносил разлад в суету, в привычное движение масс. Но никто не слышал, как в унисон с Веркиным воем, под кожаной курточкой кричит и выкликает ее собственная раненая птица.
  Лерка с раздражением схватила с прилавка сумку с ручной кладью и, запретив себе оглядываться, решительно рванулась к эскалатору.
  
  Вот так же решительно она подошла полтора года назад к обитой коричневым дерматином двери с номером квартиры. Три дня она поджидала на детской карусельке у подъезда, одетая для маскировки в замызганную краской малярскую спецовку и с ведром из-под белил. В таком виде она ни у кого подозрений не вызывала. ( Мало ли, в какой квартире сегодня ремонт затеяли...)
  Наконец, из дому вышли двое - дамочка в фирменном прикиде с пышной стрижкой и девица лет шестнадцати, с карими, как у Аркадия Моисеевича, глазами и толстой попкой, обтянутой кожаными штанами. Выглядели они обе просто шикарно. Лерка даже подумала, что сейчас они откроют ключом дверцы припаркованной у подъезда серебристой иномарки. Но дамы гордо прошагали мимо нее и, дойдя до конца своей кирпичной коробки, свернули за угол. Лерка не поленилась проследить, как дождались они своего трамвая и только после того, как за ними закрылись складные двери, вернулась к подъезду и поднялась на третий этаж.
  Аркадий Моисеевич ее вначале не узнал. А когда узнал, очень удивился.
  - Лерочка! Какими судьбами?!
  - Разговор у меня к вам, Аркадий Моисеевич.
  - Проходи, проходи, моя радость. Присаживайся на диванчик. Как я по тебе скучал!
  - Только не распускайте рук и не раскатывайте губ, Аркадий Моисеевич. Мне в моем строительном вагончике подолгу скучать не дают. Так что поберегитесь и отвалите.
  Лерка подняла глаза на несуразную в небольшой гостиной люстру, похожую на перевернутую и подвешенную к потолку хрустальную новогоднюю елку.
  - Красиво тут у вас. Кому все это оставите, когда уезжать будете?
  - Ах, вот что тебя волнует? Не беспокойся, квартира приватизирована, мы ее уже продали вместе с обстановкой, - Аркадий нервничал и все ходил кругами возле журнального столика. - Чаю хочешь?
  - Нет, Аркадий Моисеевич, меня не квартира волнует, и не чаи я пришла распивать - я улететь хочу, туда же, куда Вы едете.
  - Чем же я могу тебе помочь? Я ведь женат, ты знаешь. У меня дочь.
  - А я вам разве чужая? И меня себе в дочки запишите. У меня даже и отчество подходящее.
  - Лерочка, миленькая моя, да как же я могу! Давай, лучше я тебе на память что-нибудь...
  - Да на хрена мне сдалась ваша память, родной мой? Я вырваться отсюда хочу! Не хочу всю жизнь бетонные стены штукатурить и с потресканными руками ходить. Не хочу еще полжизни в вагончиках со всяким дерьмом за бутылку трахаться. Я хочу другой жизни! Это Вы в состоянии понять? Я ведь Вас всегда за умного держала! В общем, завтра мы с Вами идем в загс, и Вы подтвердите там свое отцовство. Никто ничего и не узнает. Я уже с кем надо договорилась, и все расходы - мои, не волнуйтесь.
  - Я бы с удовольствием, миленькая. Но я сейчас, действительно, не могу. Это может помешать нашему отъезду...
  - Ничему это не помешает. Но если вы откажетесь, то пойду я сама, и совсем в другое отделение. Представляете, чего я могу им порассказать! И вот тогда... Тогда Вы уже действительно никуда не поедете. Если Вы, в самом деле, умный, сами поймете, что для Вас выгоднее...
  
  В самолете оказались круглые, мутные, завешенные серыми занавесками окна и очень прикольные кресла со всякими прибамбасами: откидным столиком, наушниками, вложенными в поручень, и разной музыкальной настройкой. Но вся эта музыка казалась чужой, ни от чего ее не тащило, как от русского рока или от русской попсы, которых там как раз и не оказалось. Лерка после взлета долго и напрасно перескакивала с канала на канал, пока не уснула под какую-то восточную, горячую, как приморский песок, мелодию.
  
  А начиналось все так интересно: еще Аркадий Моисеевич их тогда зоологии учил, про зверей всяких. Однажды вечером он их в коридоре встретил, они с Веркой из спальни своей выходили. Внимательно их обеих оглядел - с головы до ног: Верка маленькая, квадратная, как тумбочка, с круглой стриженой головой-капустой и наивным, умственно-отсталым взглядом. А Лерка - высокая, на нее и школьное платье тогда коротким стало. И, хотя его уже до предела отпустили, из-под юбки резинки от чулок все равно выглядывали. Ей тогда тетя Клава приказала, пока нового платья не справят, носить вместо чулок синие спортивные штаны. Так вот, он внимательно посмотрел на них и потом сказал: мне необходимо сегодня с Лерой дополнительно по своему предмету позаниматься. Ты, Вера, нас извини. Мы недолго.
  Верка извинила, она никогда обидчивой не была, всегда всем улыбалась. Она и сейчас такая.
  Привел ее тогда Аркадий Моисеевич в зоологический кабинет, там у них красиво было: чучело совы, картинки разные, и даже коричневый скелет - в углу, только они по скелету этому еще не занимались. И говорит:
  - Я хочу с тобой начать заниматься новым предметом, называется он "анатомия и физиология", его только в старших классах проходят. Но ты у нас девочка умная, развитая, в индивидуальном порядке все, что надо, сможешь понять, - а глаза у него карие, хитрые, с прищуром.
  Лерке очень захотелось эту анатомию изучать и потому что - в индивидуальном, и потому что - с ним. А он продолжает: предмет этот, говорит, особенный, его можно изучать разными способами: можно - по картинкам или по скелету, а можно - осязательным путем и даже - с завязанными глазами. Лерка очень тогда удивилась, как это - "с завязанными...", - а Аркадий Моисеевич говорит:
  - Ну , если ты не боишься, мы можем прямо сейчас попробовать, - и достал из кармана синий бархатный платочек. В таких старушки по праздникам в церковь ходят.
  Завязал он ей глаза и обещание взял - самой повязки не снимать, а если вдруг что-то не понравится или страшно будет - ему сказать. Ей страшно не стало - он ведь ласково ее трогал, не больно, ее никто никогда так раньше не трогал. И когда он ее раздевать стал - ей стыдно не было: она-то ведь ничего не видела. А на ощупь это было приятно... так приятно, как никогда раньше не было. Приятнее чем пить компот из консервированных вишен, который им только в праздники наливали, приятней, чем по миллиметрику слизывать и размазывать по губам шоколадку, когда Дед Мороз на Новый год гостинцы раздавал... Вначале он ей действительно все называл и по-простому, и по-иностранному, а потом она уже не слушала и не слышала ничего. Слушалось, и плавилось, как пластилин на батарее, только ее тело, и не слов оно слушалось, а теплых прикосновений, ласковых, но властных касаний его рук. Настолько слушалось, что, казалось, еще немножко, и все оно, как платье, сможет вывернуться наизнанку. И позже никогда так не было. Было - но уже не так. А запомнила она из этого урока только самые смешные названия, и то по-обыкновенному: лопатка, ключица, ребра-ребрышки, кобчик, ягодица... и еще, кажется, грудные железы... Про все эти места у себя она, конечно, и раньше знала, только не знала, что они так называются. Жаль, что так и не спросила она тогда, как по-научному называется та замирающая от испуга и наслаждения больная птица, спрятанная у нее под ребрами. А сам Аркадий Моисеевич ничего про нее не сказал, скорее всего, он ее просто не заметил.
  
  - Уважаемые пассажиры, вы можете отстегнуть ремни. Наш самолет совершил своевременную посадку в аэропорту Бен-Гурион. Израильское время 4 часа 15 минут Температура за бортом 26 градусов Цельсия. Спасибо за сотрудничество во время полета. Israel - hot. You are welcome!
  - Что они говорят? - спросила Лерка у дядьки из соседнего кресла.
  - Та, кажуть, жара тута, та ще "Ласкаво просимо!"
  - А, тогда все ясно, - обрадовалась Лерка и стала стягивать через голову толстый шерстяной свитер. Здесь он ей вряд ли понадобится.
  
  
  
  
  
  
  ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ (***)
  
  Жаркий ветер перестал, наконец, трепать за окном лапы пыльной финиковой пальмы - главного украшения больничного сада. И боль моя тоже улеглась - то ли она была как-то связана с ветром, то ли таблетка, в конце концов, подействовала. Но беспокойство осталось, и никакое чтение впрок не шло. Чем можно успокоить человека перед серьезной операцией? Я попыталась сосредоточиться на каком-нибудь предмете, достойном медитации, и вдруг у себя на тумбочке обнаружила странную картонную папку, похожую на обычную больничную историю болезни, только без красных наклеек
  Белая ее поверхность была изрисована черной ручкой. Рисунки - какие-то странные на ней были - цветы и черви в очках. Со здорового сна такого не нарисуешь...
  Чтобы разглядеть рисунки получше, я взяла папку в руки, но скоросшивателя в ней не оказалось, и содержимое рассыпалось по полу. Ничего особенного: два акварельных пейзажа на желтоватой бумаге, совершенно любительских, три или четыре зарисовки фломастером с букетами ромашек и васильков, несколько листов в линейку, мелко исписанных ... по-русски, и фотография, на которой солдатик с серьезным треугольным лицом обнимал двух очаровательных девчушек, до умиления похожих друг на друга.
  Не имея привычки читать чужие письма, я, естественно, вернула бумаги на тумбочку, и вышла в дежурку, чтобы взять там у сонной сестрички успокоительную таблетку, но оказалось - грош ей цена.
  Следуя давнишнему рецепту самоусыпления, я начала считать сначала до ста, а потом в обратном направлении, но, наткнувшись на единицу, схватила злополучную папку и включила лампочку над кроватью.
  На письмах были проставлены даты, но я, не обращая на них внимания, стала читать их одно за другим, как попадалось.
  
  ________________
  
  11.04.00. Дорогой мой!
  
  Как я могу объяснить тебе, что ты всегда был для меня важнее и нужнее всех? Ты мне вряд ли поверишь...
  Я помню день, когда впервые всерьез и надолго ты рассердился на меня. Тогда я тебе так ничего и не сумела объяснить. Не стала объяснять. Хотя, возможно, ты был гораздо умнее, чем я думала.
  Тебе исполнялось шесть лет. Накануне говорила с тобой по телефону, обещала приехать и привезти в подарок твою мечту. Я твердо тебе это обещала...
  Ты, конечно, не мог себе представить, как дорожила я тогда своей новой службой, давшей мне, наконец, и заработок, и еду, и жилье. Меня взяли тогда, хотя не знала ни идиш, ни польского языка. Но для того чтобы катать госпожу Заврански по раскаленным улицам Кирьят-Моцкина, варить ей обеды и мыть полы, нам с ней хватало обычно и нашего русского с ивритом.
  Накануне вечером, я сказала геверет* Лее, дочери достопочтенной, что все уже готово, убрано, помыто, постирано, поглажено, уложено, и попросила ее только об одном: зайти к матери в обеденное время, чтобы дать ей поесть. (Геверет Лея не работала, жила в двухэтажной вилле в трех шагах от нашей избушки и ухаживала только за собой). Она не возражала, но велела получить согласие матери на мою отлучку.
  К сожалению, в тот вечер задача оказалась невыполнимой. Уши мадам, так она предпочитала называться, служили ей, только тогда, когда она сама этого хотела. Она вникала в мои переговоры с продавцом из овощной лавки, и сердилась, что я переплатила полшекеля за помидоры, но со своим вопросом пробиться к ней оказалось невозможно. Я повторяла ей одно и то же по-русски, на иврите и даже почти по-польски, но ее напудренное сморщенное личико только сияло мимо меня выцветшими глазками и производило впечатление полного, стопроцентного непонимания.
   Когда суть просьбы утром, наконец, достигла цели, безмятежность ее лица померкла, и нижняя губа в помаде выехала вперед.
  - Как ты сейчас можешь уехать? У меня в одиннадцать записана очередь к педикю-юрше!
  Я повесила пакет с твоей мечтой на крючок возле двери, и стала ждать 10 часов. Мне казалось тогда, что кто-то насыпал песку в электронный механизм стенных часов с позолоченными павлинами.
  Потом мы сидели в завешенной коврами квартирке педикюрши Ципи и вели продолжительную беседу на идиш. Вернее, сидели и вели беседы мадам Заврански, сама педикюрша и еще две пока способные к передвижению ее клиентки. Одна держала ноги в мыльной воде, другая - на коленях у Ципи, а третья - в специальных распорках. А я, сжимая ручки инвалидной коляски, высчитывала, когда я попаду в кибуц, если успею на автобус, отходящий в 13.15.
  Я была уверена, что геверет Лея уже ждет нас и, наверное, волнуется, когда, обливаясь потом, мчала коляску от дома Ципи. Но ее не было - ни там, ни у себя дома. А мадам была голодна, и я занялась ее питанием и туалетом, не теряя надежду успеть на автобус в 15.10.
  Увы, мне было дано увидеть лишь его квадратный зад и вдохнуть облако бензина из выхлопной трубы. Следующий ожидался только в 16.50. Я села на выкрашенную зеленым железную скамейку, прислонилась к трубе, заменявшей спинку ... Когда я открыла глаза, автобус уже стоял на платформе. Автобус уже стоял... А вот твоей мечты в нарядном упаковочном пакете рядом со мной не оказалось. Кулек был слишком большим и ярким, чтобы можно было его не заметить... "Так мне и надо, - решила я, - так этой дряни и надо!"
  Теперь ты, конечно, сказал бы, что я могла бы приехать к тебе на день рождения и без подарка... Я не могла...
  
  
  22. 04. 00. Милый Юрочка!
  
  Ты часто спрашивал меня, почему я ушла из кибуца... А я все откладывала объяснения. Вряд ли я прожила бы там столько, если бы у меня была возможность увезти оттуда и тебя... Но при разводе было условлено: ты со мной, пока я в кибуце, если я ухожу, ты останешься с отцом. Они считали, что поступают мудро, не доверяя ребенка матери, у которой нет ни дома, ни работы, ни даже специальности, и вообще, - ветер в голове... Люди иногда слишком хорошо знают, что у других в голове ...
  Вначале я была потрясена жизнью в кибуце. Это была воплощенная мечта советских людей о коммунизме, где каждый работает на совесть, а получают все поровну. Только в Советском Союзе такая жизнь казалась чем-то идеальным, несбыточным, а здесь реальные люди так жили, причем, практически добровольно. По моим прежним понятиям, крестьянским трудом занимаются люди, далекие от культуры, часто необразованные, пьющие, деревня, одним словом. Кибуцники были совсем другими. Они в свободное от грязной работы время читали и даже писали книги, занимались наукой, учились и даже преподавали в университетах. Это был какой-то четвертый сон Веры Павловны... впрочем, откуда ты можешь знать Чернышевского?... Я просто влюбилась тогда в эту жизнь и в этих людей, и чувствовала себя недостойной стать одной из них. А они...
  В кибуце живет на редкость единодушный народ. Сперва и они меня без особой причины полюбили, - все! Лица людей, завидевших меня, светились улыбками. Когда я заходила в столовую и садилась у столика в дальнем углу, кто-нибудь немедленно подсаживался ко мне и заводил разговор. Даже собаки, гуляющие здесь свободно, с ошейниками и без них, утыкались мордой в мои колени и отчаянно виляли хвостами. Когда я шла по не мощеной проселочной дороге, каждый, кто бы ни ехал мимо на машине, на мотоцикле или на повозке с лошадкой, останавливался и предлагал подвезти... Казалось, все мужчины от мальчиков до лысеньких дедушек поголовно в меня влюблены, а женщины только и мечтают быть похожими на меня... А если кто-то и вел себя по-другому, то это было неважно, ведь исключения в кибуце погоды не делают ...
  Прошло совсем немного времени. Обстоятельства моей жизни изменились. Но такой же была моя походка, я не остригла кос пшеничного оттенка, не изменили цвета глаза, а сердце было открыто для всеобщей любви, как и прежде.
  Однако действительность стала как бы негативом прежнего кино. Лица замыкались на замок, взгляды - отворачивались. Когда я приходила в столовую и садилась у столика в углу - я продолжала сидеть в одиночестве, даже если в других местах было тесно.
  Правда, собаки все так же приветливо и добродушно добивались моей ласки. Но когда я шла по проселочной дороге, а мимо проезжал кто-нибудь на машине, на мотоцикле или на тракторе, он обязательно старался прибавить газу и обдать меня грязью, если дело было зимой, или пылью, если на улице была жара. Мужчины кибуца - от мальчиков до лысых дедушек - считали меня чем-то вроде средоточия зла и порока, а женщины только и ждали, что я разрушу чью-нибудь жизнь. Что было делать?.. В средние века меня бы наверняка сожгли на костре, а так - только поджаривали на медленном огне. Такой уж единодушный народ живет в нашем кибуце...
  А если кто-нибудь там имел другое мнение, и вел себя по-другому, то это были лишь исключения, а ведь они, как известно, погоды не делают...
  
  
  
  15. 04. 00. Мальчик мой!
  
  Ты никак не мог понять, когда был маленьким, почему у других детей есть бабушки, и даже по две, а у тебя только один дедушка Эзра.
  Потом тебе, конечно, рассказывали о бабушке Рике, ты видел в музее кибуца альбом, ей посвященный, но наверняка ты не знал всего - ведь ты был ребенком. Я тоже знаю немного...
  В 44 году она чудом спаслась из Треблинки. У нее с детства было слабое сердце, поэтому в большой семье, где были братья Абрам, Хаим, Ицхак и Исраэль и сестры Лея, Блюма, Гитл и Тайбл, Рику особенно жалели и берегли, и всегда оставляли для нее самый лакомый кусочек.
  Может быть поэтому, вопреки обычной логике, именно она со своим слабым сердцем, единственная из всей семьи, выжила в Катастрофе. После войны ее привезли в Израиль.
   В кибуце поначалу сочли ее немой: она почти ни с кем не говорила, но глаза ее, слишком большие для узкого личика, светились удивительным, каким-то пугающим огнем. Дедушка Эзра так до конца и не был уверен, любила ли его жена. Иногда ему казалось, что единственной тайной целью ее замужества было привести в этот мир как можно больше детей - за их будущее в кибуце можно было не беспокоиться. И вот родились на свет одна за другой черноглазая, в мать, Леяле, рыженькая, кудрявая Блюмэле, болезненная, задумчивая Гитэле и губастенькая болтушка Тайбэле. Врач из районной больницы предупреждал Эзру, что его жене с таким сердцем рискованно так много рожать ...
  Но что он, Эзра, мог поделать с ее неукротимой страстью: еще хотя бы одного, последнего. Последним был Ехезкиэль - это имя она успела дать твоему отцу. Ты знаешь, на иврите оно означает: укрепит меня Б-г. Ведь у нее было такое слабое сердце...
  
  
  8. 04. 00. Дорогой мой Юрочка!
  
  Ты, конечно, удивляешься, что я называю тебя именем, тебе неизвестным. У тебя было другое имя. Я не могла отказать твоему дедушке, и назвала тебя в честь его старшего брата-партизана, погибшего здесь еще до провозглашения государства. Юрий - твое второе, тайное имя - только по странной случайности созвучно твоему настоящему имени: Ури.
  Он был моим другом, влюбленным в меня с той минуты, как директриса втащила его за руку в наш гремящий 5-В класс. Я тогда немедленно встретила его растерянный, но удивительно настойчивый взгляд, и не смогла отвернуться от его помидорно- круглой физиономии.
  У нас обоих было невеселое детство. У него - сестра - колясочный инвалид, из-за которой они, собственно, и переехали в наш курортный город у моря. У меня - ворчливая полуглухая бабуля и отец, наезжающий домой лишь в короткие перерывы между командировками. У меня никогда не было близких подруг - девочки мне почему-то не доверяли. У него не было в нашем городе друзей... кроме меня.
  Бабуля радовалась, когда он приходил к нам. Еще бы: Юрик был готов на любую работу, от починки холодного утюга или онемевшего радиоприемника до побелки или мытья полов. Он умел все! Не понятно было только, где он всему этому научился.
  Но чаще мы проводили время у моря, даже зимой, когда пляжи были пусты, и жесткий ветер швырял нам в глаза ледяные и горькие брызги. Мы, стоя на берегу у мольберта, пытались изобразить на холсте бушующие волны. Но Айвазовский ни из меня, ни из него не получался. Под шум прибоя Юрка читал мне свои ужасные стихи и признавался мне в любви так длинно и путано, что в середине предложения забывал, с чего он начал, и так тихо, что, наверное, не думал быть услышанным. И я делала вид, что не слышу.
  Когда перед уходом в армию он сообщил мне, что мы поженимся, как только он вернется, я тоже сделала вид, что не слышу. Я уже знала, что скоро уеду из того города, из той страны, из той жизни, но не смогла рассказать ему об этом ни у замшелых камней под грохот прибоя, ни позже, на вокзале, где море людей рыдало, пело, хохотало, толкалось, и не давало никакой возможности что-то объяснять или доказывать.
  В день своего отъезда в Вену я отослала ему письмо. Поганым был привкус моей слюны, когда я заклеивала этот конверт, и страшное слово: "дрянь" торчало вечным шипом в мозгу. Но разве не свободна я в своих поступках? Я ведь ничего ему не обещала! И разве не мог бы он потом, после армии, как-нибудь тоже приехать ко мне, если захочет?
  Ответ я получила через полгода. В то время я жила уже совсем другой жизнью, и события, происходящие там, меня почти не трогали. Я полюбила твоего отца и была уже беременна тобой. И вдруг это письмо... Оказалось, на адрес его матери вскоре после моего отъезда прислали странное уведомление, что сын ее Юрий Привалов погиб из-за неосторожного обращения с оружием.
  В это трудно было поверить. У него были сильные и ловкие руки и очень настойчивый характер...
  А я... Я решила назвать его именем сына... если он у меня родится. Что еще могла я для него сделать? Даже этого не смогла!
  
  
  22. 05. 00. Милый мальчик!
  
  Я знаю, что был вопрос, которого ты мне никогда не задавал. Он сверлил тебя, я уверенна, во всяком случае, когда ты бывал в нашем доме. Ты ведь стал часто бывать у нас, когда подрос, хотя и не называл больше меня мамой. Ты не мог понять, что связывает меня с этим человеком? И о чем я умудряюсь с ним разговаривать? И как такой, как он, мог заменить мне отца, твоего отца...
  Для тебя было пыткой просиживать у телевизора долгие часы, только потому, что в его представлении "мужик" обязан любить футбол! Стена, стоящая между вами, была прозрачной лишь для света и звука. И дело не только в том, что ты не играл в "шеш-беш"*, а Ицик не читал книг...
  Он и сейчас ревнует меня ко всему: к прошлому, к подругам, даже к тебе, даже к детям. И все возвращается к старой обиде: "Почему это ему ты родила сына, а мне только двух девчонок?" Даже теперь...
  В то же время Ицик готов простить мне многое: от неумения разделять мясную и молочную посуду до покупок, далеко выходящих за рамки бюджета. Он не мог смириться только с тем, что я хотела бы иметь какую-то свою, отдельную от него жизнь. Все мои попытки начать учиться или работать он воспринимает как недоверие к нему и к его способностям добытчика.
  И все-таки он был моим спасением.
  Ведь я ко времени встречи с ним была совсем не той девочкой, которая выходила замуж за твоего отца - любопытной, самоуверенной и ужасно избалованной любовью, хоть и считала саму себя обделенной.
  Ицику повезло на меня гораздо больше. Хотя времени прошло не так уж много... В каких только шкурах я не успела побывать за эти семь с небольшим лет - чужой курицей, которую клюет весь курятник, кобылой, валящейся с копыт от непомерной усталости, паршивой сукой, не имеющей ни хозяина, ни угла для ночлега, и рыбой, выкинутой на берег и не понимающей, жива она или уже мертва, и даже не видящей большой разницы между этими двумя состояниями.
  Ицик решил почему-то, что я - ангел. А я, смеясь в душе над этим заблуждением, пыталась вытравить из нее застрявшее там словечко: дрянь. Он дал мне шанс снова почувствовать себя женщиной... Геверет.
  Он старался понять мою сбивчивую речь так настойчиво, что мне самой начинало казаться, будто я способна сказать что-то разумное... Для общения с ним мне хватало моего беспомощного иврита: его мысли и причины его поступков просто не нуждались в словесных объяснениях, а он прекрасно чувствовал себя без попыток разобраться в моих чувствах. Когда родились Галит и Мааян, он очень удивлялся, почему я больше не хочу иметь детей. А я никак не могла поверить, что наш маленький домик и утопающий в тропической зелени двор (совсем такой, о каком я мечтала когда-то в далеком городе у моря) и чистая кухня, и домработница, и чайный сервиз за стеклом, и занавески на окнах, и даже плюшевые диваны в салоне - все это не сон... Во сне я и сейчас выбиваю чужие ковры...
  Не пойми меня превратно: я не продалась ему за деньги. Я не стала бы лукавить с тобой... теперь... Мне и в самом деле было хорошо с этим неуклюжим человеком, мне было, действительно хорошо с ним... как бывает хорошо с преданным псом...(благо, он не поймет этих слов, даже если будет держать в руках это письмо) И твой отец... Он тут просто ни при чем. Расплачивался за мое благополучие один лишь ты, ты. И мстил мне, называя мамой жену твоего отца, а меня - просто Нэтой. Я на тебя не обижалась - это наказание я в силах была принять.
  
  
  5. 05. 00 Милый мой мальчик!
  
   Меня всегда учили, что человек должен быть кузнецом своего счастья, я пыталась в таком же духе воспитывать и тебя. Но мне самой это никогда не удавалось. Наоборот, мне часто казалось, что я либо падаю с высокой горы, либо плыву по течению реки - то бурной, то медлительной и плавной, - и ничего не могу поделать ни с траекторией своего полета, ни, тем более, - с коварным руслом.
  Правда, ехать в Израиль я, кажется, решила сама. Обстоятельства только толпились вокруг, подталкивая меня именно к этому выходу.
  Известие о том, что тетя Белла, папина сестра из Херсона, собралась уезжать (в нашем доме не называли направления их поездки), как-то неожиданно совпало с моей размолвкой с дворничихой Ляксандрой. Она вешала замок на двери мусорного киоска как раз в тот момент, когда я дотащилась до него, держа обеими руками переполненное ведро.
  - Закрыто, - помотала она перед моим носом перепачканной в помоях нитяной перчаткой.
  - Но сейчас только без четверти пять, - взмолилась я, все еще не веря, что мусор придется тащить домой обратно.
  - А ты зачем часы по Тель-Авивскому времени сверяешь? - сострила Ляксандра и раззявила на меня улыбку, подпорченную одним золотым зубом по центру.
  Стоило ли огорчаться из-за дворничихи? Невозможно объяснить израильтянину, как болезненны в галуте* любые антисемитские уколы, какими бы незначительными они ни казались со стороны. . Ведь это была лишь видимая часть айсберга ненависти к моему народу, поражающей там все и вся: воду и воздух, землю и души. В тот же день я спросила у отца, не в Израиль ли собирается наша тетя Белла, чем немало его смутила, и, получив положительный ответ, вдруг, неожиданно для самой себя провозгласила:
  - Я хочу уехать с ними, - и удивилась, что в этот момент гром не грянул, и земля не ушла у меня из-под ног.
  Мне показалось, что и отец, и бабуля как-то слишком уж легко согласились со мной расстаться. Отец только спросил:
  - А что же будет с твоей учебой?
  Но разве могла пойти в сравнение маловероятная перспектива поступления в художественный институт с совершенно реальной возможностью увидать заморские страны, нарисовать Иерусалим и навсегда избавиться от козней мерзавки Ляксандры? А учиться можно и в Израиле. Что, там не учатся, что ли? Главное, что отец давал мне разрешение на выезд и брался решить все другие вопросы.
   Для меня отступили на второй, размытый план моей композиции и Юрка, и отец, и даже море. Ведь море - не такой уж дефицит. Оно и в Африке - море, а в Израиле их даже три: Средиземное, Красное и Мертвое. И казалось мне издалека, что все они мне будут по колено.
  Тетя не возражала взять меня, хотя и радости особой не высказывала. Зато потом, когда я переселилась из их малюсенькой квартирки в центре абсорбции в молодежный ульпан в кибуце, тетя Белла была просто счастлива. Она вообще была здесь от всего в восторге: от камней Иерусалима и Назарета, от электрических доилок в кибуцах, от пальм и эвкалиптовых рощ, от дорог и машин, от бравых солдат с библейскими лицами в междугородных автобусах, от раввинов-пингвинов в черных лапсердаках и от незакомплексованности еврейских детишек...
  Жаль, что я так и не успела узнать, что заставило их потом эмигрировать в Америку. Видимо, она не успела связаться со мной перед отъездом. И однажды, когда я ей позвонила, незнакомый голос сообщил мне, что в Израиле моя тетя больше не живет.
  Я на нее не рассердилась - в конце концов, каждый свободен в своих поступках...
  
  
  
  29. 04. 00 Дорогой мой сыночек!
  
  Я никогда не рассказывала тебе о твоей второй бабушке, но я сама знаю о ней слишком мало...
  Ее звали Елена. Помню только, что была она очень красивая, чудно пахла и много плакала. Однажды она исчезла. Папа сказал, что мама улетела на самолете и разбилась. Я не могла вспомнить ее лица. Мне хотелось иметь хоть маленькую ее фотокарточку, но в доме не нашлось ни одной. Когда я немного выросла и попросила отца повести меня на могилу, оказалось, что он не знает, где она находится. "Ищи ее сама, если хочешь", - сказал тогда отец, и я не поняла, за что он сердится на меня.
  В шкафу продолжали висеть ее платья: лиловое, дымчатое и бирюзовое. Все они были из полупрозрачного шелка. Ни одна из моих знакомых женщин таких платьев не носила. Я считала, что в такие одежды одеваются только сказочные королевны, и у нас они находятся по ошибке. В кованом бабушкином сундуке, куда мы заталкивали на лето зимние сапоги, лежали маленькие ботиночки с высокими тонкими каблуками и черные туфли-лодочки, блестевшие, как стеклянные. Я недоумевала: что делают эти нарядные лентяйки среди нашей натруженной и изношенной обуви, и боялась, что однажды отец поймет бессмысленность этих вещей и выбросит их на помойку или отдаст какой-нибудь моднице. А пока я могла, втайне от бабули, касаться лицом нежного шелка платьев и вдыхать их чудесный аромат, погружаясь в мир прикосновений и запахов...
  Но время шло, а вещи никто не забирал.
  Однажды, когда мы с Юрой проходили мимо старушек у подъезда, меня стегнули по спине две фразы, не предназначенные, видимо, для моих ушей:
  - Гляди, какая красивая девка выросла, вся в мать.
  - Похожа. И такая же дрянь, наверное, будет...
  Лес вопросов, в котором я блуждала все детство, расступился, когда вечером я постучалась к бабке Матрене (той, что заметила мою красоту, а не предсказавшей будущее). В ее комнате было бело от бумажных цветов и вязаных салфеток. Поминутно переводя испуганные выцветшие глаза то на дверь, то на матерь Б-жью, висевшую в рушниках, и прикрывая морщинистой ладошкой беззубый рот, будто боясь греха, бабка шептала кому-то третьему, невидимому, стоявшему за моей спиной...
   Как я и догадывалась, самолет, на котором улетела мама, и не думал разбиваться. Просто в наш город приехал один знаменитый артист - совместить заработок с морскими купаниями... Мама пошла на его концерт и не вернулась, не пришла, не позвонила, и даже не зашла забрать вещи... улетела, в чем была...
  По крайней мере, такая картинка запечатлелась в склеротичном Матренином мозгу о тех, переполошивших весь район, давних делах. А что там было на самом деле, я не стала узнавать.
  Даже имени артиста я до сих пор не знаю. Да и зачем? Как будто степень его таланта и известности что-то поменяет в моей судьбе...
  
  
  
  
  12. 05. 00 Сыночек, родненький мой!
  
  Ты знаешь, в начале нашей любви с твоим отцом, совсем не мешало, что мы с ним думаем на разных языках. Все произошло так быстро, что я даже не успела об этом вспомнить. Я не успела и заметить, как мое собственное имя - Наталья превратилось в Нэта, видимо, лучше звучащее для здешних ушей.
   Ехезкель был королем среди холостой кибуцной молодежи, душой любой компании, в которой оказывался. Такой он и сейчас, ты сам это знаешь... Я стала королевой нашего ульпана. Наверное, причиной этого послужила моя внешность и случайное стечение обстоятельств.
  Вначале все было совсем ясно. Кибуц выделил нам квартиру, и Ехезкель вместе с друзьями и родней все в ней обустроил. Все были счастливы. Хотя дедушка Эзра долго потом сокрушался, что не приехали на свадьбу мои родители. Но он объяснял это только драконовским советским режимом и железным занавесом.
  Потом родился ты. И я никому не сказала, что хочу назвать тебя Юрой. Было неприятно омрачать общее единодушие...
  Меня не покидало чувство, что я ничего в своей жизни не решаю и ничего не могу в ней изменить. Я вдруг сильно поглупела и не понимала, отчего это. Куда делись мои прежние планы на учебу и на жизнь по Павке Корчагину, "чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы"?.. Целыми днями я сидела с тобой в доме, не понимая, почему это плохо, и за что люди меня осуждают. И бабушки, скрывающие под простыми и яркими браслетами выжженные на запястьях номера, то и дело приходили меня навестить и все рассказывали мне о том, как хорошо детям в кибуцных яслях, и как быстро развиваются они в обществе других малышей.
  А я смотрела на них и думала, что вот они тоже разговаривают не на том языке, к которому привыкли с детства. Им тоже, наверное, непривычно выражать с его помощью свои мысли и чувства. Почему же они не кажутся самим себе примитивными? И пейзаж за окном, состоящий из невзрачных построек и эвкалиптовых деревьев, не представляется им пародией на природу?
  Может быть, именно тогда я должна была засесть за изучение иврита, чтобы понять эту землю, ее культуру и книги, или хотя бы, чтобы теперь понимать твои стихи. Знатоки ими все еще восторгаются. Но тогда ты еще ползал по дому, требовал от меня постоянного внимания, и не проявлял ни малейшей склонности к поэзии. А может быть, наоборот, мне надо было тогда научить тебя русскому языку, чтобы ты мог понять хотя бы то, что я пишу сейчас.
  - Что с тобой? - спрашивал Ехезкель, заглядывая мне в глаза. - Скажи, чего ты хочешь?
  - Я хочу к морю, - отвечала я.
  В ближайшую субботу он взял в гараже громыхающий минибус и повез меня на берег.
  - Вот тебе море. Почему ты не рада? Пойдем купаться!
  Стоило ли говорить ему, что эта вода с сизым налетом и этот липкий, лезущий в душу песок нисколько не похожи на "мое" море, где бирюзовые прозрачные волны бьют и гладят замшелые камни и разгоняют на много километров вокруг острый, ни с чем не сравнимый аромат?
  - Чего ты хочешь теперь? - добивался он снова.
  - Я хочу в город, где много людей, театров и машин.
  - В город? - удивлялся такой странной прихоти Ехезкель - и вез меня на том же драндулете в Хадеру или в Тель-Авив. Мы бродили по душным серым улицам и смотрели на пыльные витрины с товарами.
  - Ты хочешь купить себе что-нибудь? - предлагал Ехезкель.
  - Нет, - честно отвечала я, - я ничего не хочу.
  И снова:
  - Нэта, миленькая, маленькая, - что с тобой?
  - Ничего.
  - А чего ты хочешь?
  - Не знаю.
  - Может быть, ты просто не любишь меня?
  - Не знаю, может быть.
  Вот так глупо, не умея ничего объяснить, я от него ушла. Я думала, он разругает меня, как капризную девчонку... Я будто стояла над пропастью и ждала, что кто-то умный и взрослый удержит меня от прыжка... Но этого он не умел... Он, наверное, тоже устал ...
  
  
  23. 06. 00.
  
  День твоего рождения. Тот самый день, только три года назад. Я тогда испекла тебе именинный пирог, и мы всей семьей отмечали твое двадцатилетие.
  Ты сначала хотел пригласить каких-то двух товарищей. А я тебе ничего не ответила, не зная, понравится ли такая идея Ицику, и больше ты об этом не заговаривал.
  Ты был на редкость веселым в тот вечер. Катал на плечах маленькую Мааян. Дрался с бесстыдницей Галит и что-то насвистывал из Арика Айнштейна*.
  Утром я собрала твою сумку. Стоя в проеме дверей, ты спросил, не могу ли я дать тебе немного денег.
  - Сколько? - спросила я.
  - Совсем немного - шекелей двадцать, - ты знал мою ситуацию и никогда много не просил.
  Я кинулась искать по карманам.
  - Вот, - только три с половиной: все, что было у меня в кошельке. Мне не хотелось будить Ицика и просить у него.
  Ты отвел тогда мою руку с мелочью:
  - Ничего, спасибо, Нэта, не надо, я обойдусь...
  
  Я стояла у открытой двери и слушала удаляющиеся по плиточной тропинке шаги. Ты опять стал насвистывать, и я вспомнила эту песню: "Ани ве ата нешане эт а-олям..." *
  А во вторник они пришли и попросили налить воды. Я не поняла, чего они хотят. Галит и Мааян вертелись тут же. Я собиралась за покупками, и эти гости были мне совершенно некстати. Я сказала им, чтобы они поскорее объяснили, в чем дело, потому что я тороплюсь. И они сказали, что вчера ночью ваш патруль напоролся на заряд взрывчатки, и ты был убит осколком, попавшим прямо в сердце.
  - Где?!! - закричала я, как будто это могло иметь значение.
  Старший офицер посмотрел на меня с недоумением и назвал географический пункт на северной границе.
  - Где этот осколок?!!
  На этот вопрос они уже не отвечали. Они поили меня водой и, кажется, давали мне что-то нюхать, и какие-то капли... Но, как я их ни просила, они так и не отдали мне осколок, навечно застрявший у тебя в сердце...
  И эти письма - тоже, вероятно, напрасная трата времени. Ведь ты никогда на смог бы их прочесть... Я писала их, стараясь доказать себе самой, что во всем этом есть какой-то смысл: в моем приезде в Израиль, в том, что ты был, и в том, что сейчас тебя нет... Хоть какой-то смысл во всей этой жизни.
  Писать я больше не могу и не хочу. Прощай, мой родной, и если по ту сторону что-то есть, мы обязательно встретимся с тобой, и, возможно, уже скоро.
  
  * * *
  Я стала снова перелистывать бумаги, но видела только рисунки, письма и фотографию. И ничего больше. И других писем тоже не было.
  А потом страшная усталость свалила меня на подушку: видимо, таблетка возымела действие, и я стремглав провалилась в черный сон, как в преисподнюю. Из темноты мне навстречу шел человек. Он был молод и некрасив. На светлых волосах над треугольным лицом косо сидела черная беретка. Он протянул мне руку, и я, дрожа, протянула ему свою, но ничего не почувствовала.
  - Пожалуйста, верните это ей и просите ее жить долго, - сказал он почти беззвучно и что- то положил в мою ладонь. От холодного прикосновения она автоматически отдернулась, и я услышала звон металла о пол.
  Меня разбудили перед самой операцией.
  - Ничего, ничего, - шутила пожилая сестра.- Скоро опять уснешь, еще надоест.
  А когда я пришла в себя в своей палате, уборщица-эфиопка, прекрасная и черная, как царица Савская, молча сновала тряпкой по кафельному полу. Неожиданно она обратилась ко мне:
  - Это твое? Я вымела сегодня из-под твоей кровати.
  Я повернула к ней голову. На неожиданно розовой ладони лежало потускневшее золотое сердечко с рубиновой каплей посреди... Я молча взяла медальон, не представляя, что дальше буду с ним делать.
  В сумерках после заката в мою палату зашел крупный и смуглый господин восточного вида с тяжелой золотой цепью на шее - забрать папку. Он объяснил мне, что его жену перевели в психиатрию, так как никаких внутренних болезней у нее не нашли, и определили, что ее неспособность принимать пищу вызвана анурексией*, болезнью психической. Сердечко он опознал, очень удивлялся, как это я его здесь нашла, по-детски радовался и благодарил, и даже хотел дать мне за него 50 шекелей.
  Он заверил меня, что это, действительно, медальон его жены, утерянный, правда, когда-то давным-давно.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  Не прерывайте связь времен:
  Язык отцов и веру предков,
  Иначе, что, кроме объедков,
  До будущего донесем?
  
  Пусть эта нить едва видна,
  Но в темных лабиринтах судеб
  Не страшно, если путь забудем,
  Коли не прервана она.
  
  Оставив птицу на крыле,
  Деревьям не рубите корни.
  Так ненадёжны наши зерна
  На этой ветреной земле...
  
  Но если вдаль занесены
  Мы прорастем и разовьемся,
  И сквозь чужой асфальт пробьемся
  Навстречу дню чужой весны...
  
  Какой бы ни приснился сон,
  В беседах мирных или в ссоре,
  В минуты счастия и в горе -
  Не забывайте телефон...
  Не прерывайте связь времен.
  
  
  
  
  НОЧЬ.
  
  Это время, когда только шелест деревьев,
  вздохи, шелесты, страхи наполнили стих,
  Когда звуки и краски притаились и дремлют
  Будто малые дети в колыбелях своих.
  
  Когда нету укрытия в пестрой одежде,
  Каждый вдруг остается пред собою нагим,
  Когда сон опускает усталые вежды
  Даже злобным ухмылкам и улыбкам благим.
  
  В это время, когда лишь бессонные звезды
  Освещают чудной, заколдованный мир,
  Преступленье готовит зловещие козни
  Против тех, кто умело богатства скопил...
  
   И когда одиночество стиснуло зубы,
   А купюры не стоят гроша - хоть порви,
   Когда сжались в единое нежность и грубость...
   Это время ниспослано нам для любви.
  
  
   * * * (***)
  
   Blue, mummy, blue
  
  Мама, извини, что я молчу.
  Видно, слово стоит слишком много.
  Ты зажжешь особую свечу,
  Чтобы мне светлей была дорога?
  
  Да, я помню все твои слова,
  Все твои взволнованные речи...
  Что с того, что ты была права?
  Мне теперь от этого не легче.
  
  Жизнь мне зарубила на носу,
  То, что я на ус не намотала,
  Очень жаль, но эту полосу
  Нам не суждено пройти с начала.
  
  Матч-реванш сыграть нам не дано,
  И уже заплачено по счету...
  И теперь нисколько не смешно,
  Что фальшиво сыграно по нотам.
  
  Только ничего не говори.
  Помолись, но не вздыхай печально,
  И слезу украдкою утри,
  Притворись, что путь не очень дальний...
  
  Мама, мама... Ты всегда права...
  Может, хоть теперь прогнать помогут
  Мудрые и тихие слова
  Мой дурацкий, беспричинный хохот...
  
  "Blue, mummy, blue."
  
  
   * * *
  
   Только ти-
   только ши-
   только на-
  незаметна, невидна, неслышна.
  Только ветер.
   Только звезды.
   Только ночь.
  Мирно спит в своей кроватке
   наша дочь.
  Только мир внутри меня
   и мир - вовне.
  Только тени на полу и на стене.
  Отчего же мы не ценим тишины?
  Только мысли,
   только страхи,
   только сны.
  
  
  
   * * *
  
  Пугает путь наверх,
   Манят полеты в пропасть.
  Одним - победный гимн,
  Другим - прощальный марш.
  А посредине - вальс,
  Спиральный путь и просто
  Кружение вдвоем
  Под музыку судеб.
  Кружение вдвоем
  Без толку и на месте...
  Пока идут дожди,
  Пока печется хлеб.
  Кружение вдвоем.
  Дай Б-г нам доброй вести.
  А прочее - мечты,
  А прочее - на слом.
  
  
  
   * * *
  Часть правды не в наших руках...
  Скажи мне, дружище, а стоит ли
  насиловать в темных веках
  свирепую бабу - историю?
  Не лучше ль надеть ей венок
  терновый на лохмы седые
  и вспомнить забытый урок
  про юную деву Марию:
  от духа ль он понесла
  иль тленною плотью грешила,
  но Сына она родила
  и миру его подарила.
  Лишь это пошло сквозь лета
  и все же не кануло в лету:
  Рождественская звезда
  поныне исполнена света.
  
  
  
  
  
   * * * (***)
  
  Эта длинная повесть
   о беге потерянных дней
  Пересыпана солью ошибок
   и перцем бессонниц.
  Будто странник седой,
   разорвав паутину путей,
  Заблудился в трех соснах,
   у самых заветных околиц.
  
  Это грустная сказка
   о Б-ге, которого нет,
  Злая сказка
   о времени, нас предающем,
  Это горькая сказка
   о бренности вечных побед,
  И о красных ручьях,
   по обочинам славы бегущих.
  
  Эта древняя песня,
   где вымысел, вовсе не ложь,
  Может множеству новых
   дать фору, а это не мало.
  И струна отзовется,
   и вновь ты гитару возьмешь,
  и под грустный мотивчик
   кино развернется к началу.
  
  
  
  
  
  
   * * *
  
  То ли в вечном огне гореть,
  То ль остаться навек в раю,
  То ли Г-споду гимны петь,
  Сбыть ли черту душу свою...
  
  То ли место свое нагреть,
  Побросать ли все вкривь да вкось...
  Глупым Авелям не суметь,
  А вот Каинам - удалось.
  
  То ли старое: быть - не быть,
  То ли новое: здесь иль там...
  Или песни свои забыть,
  Или новый воздвигнуть Храм?
  
  Камень точится, гнется спесь.
  Но понятно и мне и вам:
  Цену мы назначаем здесь,
  А расчет получаем - там.
  
  
  
  
   * * *
  
  За полшага до выстрела остановись:
  Мы единый полет и единая высь...
  Страх чужого
   разбудит твой собственный страх,
  Боль чужая
   в твоих отразится глазах.
  
  За полшага до лжи промолчи, погоди:
  Мы с тобой одиноки на этом пути.
  Не соври -
   это значит не спутай дорог,
  Чтобы Б-г
   нам добраться до цели помог.
  
  За полшага до зависти - не торопись!
  Между нами нет разницы - общая жизнь.
  Не решить уравненья
   ни мне, ни тебе,
  Неизвестное -
   общее в нашей судьбе.
  
  За полшага до бездны постой на краю -
  И послушай, как трубы призывно поют,
  И как волны шумят, и как тени скользят
  И как горы гудят
   от удара в набат.
  
  
  (***)
  
  Дубы и каштаны, осины и ели,
  Вы все виноваты, что молча глядели.
  От вашего крика холмы не дрожали,
  Лишь корни под почвой коряво вздыхали...
  
  Березы и клены - вы не поседели,
  А лишь, как обычно, в сезон пожелтели,
  Всю зиму стояли под снежным покровом,
  И вышли весною в наряде зеленом...
  
  Каштаны, осины, березы и клены
  Вы не рассылали листов похоронных
  В Сибирь, и на Дальний, на Ближний Восток
  От вас не летел почерневший листок.
  
  Простите, осины, березы и ели,
  Я раньше не знала, что все вы сгорели
  И пеплом своим вы укрыли тела,
  И вы не в ответе за эти дела.
  
  А те молодые, что вновь проросли
  Не знают, чьи соки идут из земли.
  
  
  
  
  
  
  
   Навстречу
   Новому, 2002-му году.
  (согласно восточному календарю -
  год черного коня) (***)
  
  Год грядущий пока что
   беспомощно нов.
  Как объездим мы резвых
   своих скакунов,
  Так помчимся туда,
   где еще никогда
   не бывали.
  
  Где - шажком, где - пешком,
  Где - скачком, где - рачком,
  Доберемся до трепетной дали.
  
  Черный конь,
   ты над пропастью нас пронеси!
  Черный конь,
   от падения нас упаси,
  На врага налети,
   черный бешеный конь,
   как пантера.
  
  На тебя вся надежда,
   отчаянный конь.
  Мы с тобой пронесемся
   сквозь мрак и огонь...
  Только не понеси,
   помоги и спаси...
  С нами наши
   надежда и вера.
  
   1. 01. 02
  
  
  
  
  
   * * *
  
  Успокойся, что ты можешь?
  Что умеешь,
   чем поможешь?
  Зря ты бьешься глупой-глупой
  Красной птахой в клетке ребер.
  
  Ты летать не научилось,
  Ты, взлетев, замрешь навеки.
  Что ж ты мечешься по клетке
  Неразумной дикой птицей?
  
  Сердце, сердце, мое сердце!
  
  
   * * *
  
  Есть вещи, о которых говорить
  Язык не вправе, а перо - не в силах.
  Не потому ли самых главных слов
  Не пишут мамы детям на могилах?
  
  И потому язык упрямо сух,
  И вымысел давно неинтересен.
  А чтобы петь, поэту нужен Дух
  И чтоб внимать, народу нужен слух.
  Хотя кому, кому теперь до песен?
  
  
  
  
  
  
  
   * * *
  Еврейский Б-г,
   Всесильный Б-г!
  Соленой браги
   полон рог,
  И жертвенник
   кровавых агнцев полон.
  Не шелохнешь Ты
   и рукой?
  В Твоей Земле
   и над Тобой
  Они смеются
   в праздник Твой,
  И Ты доволен?
  
  Подыми, Г-споди на них
  Десницу, жесткую, как миг
  Кровавых боен.
  
  Пусть я грешна, и грешен он,
  Но над Тобою занесен
   кривой кинжал...
  
  Да будет воин
   названья своего достоин!
  Да будет бой!
   Потом окончим бал.
  
  О, Г-споди, тебя молю,
  Избавь от мук Страну Твою
  В Твоей любови.
  Пусть гром гремит - умолкнет стон,
  Пусть дождь прольется,
  Смоет он
   озера крови.
  Всесильный!
   Мы всегда с тобой!
  И если бой -
   будь славен бой.
  Народ твой
   Лишь перед Тобой,
  Твоим веленьем и рукой
   Склониться волен.
  
   * * *
  В далекое небо плывут пирамиды,
  И мир воцарится, как встарь.
  Лишь в рай беспрепятственно сгинут шахиды,
  Для них мне и рая не жаль.
  
  Пускай улетят прямиком и кругами,
  Чтоб круче вздымался экстаз,
  Летите, летите,
  Пусть мир будет с вами...
  И с нами, но только без вас.
  
   * * * (***)
  Я в эти игры не играю.
  Тебе откроюсь, не тая,
  Что я уже совсем иная,
  Совсем-совсем-совсем другая,
  Сама себе совсем чужая,
  Как будто вовсе я - не я.
  
  А в мире все полно движенья,
  Горенья, таянья, броженья,
  В нем некуда от утомленья
  Усталой мысли преклонить.
  Я так хочу уединенья,
  Спокойствия и всепрощенья,
  Безмолвия и снисхожденья,
  Что, может, лучше и не жить?
  
  Но снова в мире опаленном,
  Болезненном и воспаленном,
  От зноя вечно раскаленном,
  В одном потоке мрак и свет,
  А я ищу тот пруд зеленый,
  Листвой шуршащей затененный,
  Прохладный и уединенный,
  Не зная, есть он или нет...
  
  
   * * *
  
  Я прощаю вам, люди,
   все обиды свои,
  Но давайте не будем
   говорить о любви.
  Слишком горькая тема,
   слишком труден урок,
  Сишком связаны все мы,
   слишком скоро звонок,
  И у ясного неба
   слишком жесткая твердь,
  И глаза не умеют
   сквозь нее посмотреть.
   1997.
  
  
  
  
  
   * * * (***)
  На стыке времен
   наше замерло время,
  На стыке веков
   омертвели часы...
  Нелепый момент.
   Непроглядная темень.
  В слепом равновесье
   не дрогнут весы.
  Куда занесет нас
   глухая фортуна?
  И в век двадцать первый
   натянута нить.
  Но будут ли те же
   свирепые гунны
  Так немилосердно
   над нами царить?
  Себе человек
   не умеет быть другом,
  Идеи - безжизненны,
   боги - мертвы .
  Все заняты бизнесом
   или досугом,
  Мельканием кадров,
   потоком молвы...
  
  Но море нас молит:
   вернитесь, вернитесь!
  А ветер зовет нас:
   очнитесь, пора!
  На тысячелетья
   назад оглянитесь -
  Лишь войны и кровь,
   и так мало добра,
  Так мало любви -
   нам ее не хватало
  Ни в сердце, ни в мире,
   ни в небе самом!
  О, век двадцать первый,
   дай людям начало:
   Сначала - любовь,
   остальное - потом.
  
  
   * * * (***)
  
  Когда глаза привыкнут к темноте,
  Совсем другое наступает зренье.
  Видением сменяется терпенье,
  Когда глаза привыкнут к темноте.
  
  Когда задушит звуки глухота,
  Беседы поведешь совсем иные,
  И с миром грез заговоришь впервые:
  Без слов ему ясна твоя беда.
  
  И вот тогда,
   во тьме, и в тишине
  Оранжевым цветком взойдет воображенье.
  И наяву, а будто бы во сне
  Поэзия спускается ко мне.
  
  
  
   * * *
  Не завидуйте поэтам:
  Ни тоске их, ни отваге,
  Ни коротким рваным строчкам
  На обугленной бумаге.
  Ни коварной, глупой славе,
  Ни паденьям их, ни взлетам,
  Рифмам шустрым и лукавым,
  Ни кострам, ни эшафотам.
  Ни судьбе их непутевой,
  Ни их смеху сквозь рыданья,
  Ни их пьянству, ни их чванству,
  Ни их разочарованьям.
  
  Коль судил Господь иную
  В этой жизни вам дорогу,
  Не ропщите, а скажите
  Многократно:
   "Слава Б-гу!"
  
  
  
   * * *
  Юная Золушка с бала
  Нищенкою, босиком
  Будто воровка сбежала,
  И под тряпьем укрывала
  Руку с одним башмаком.
  Просит душа непокоя,
  Но не понятно пока,
  Будет ли толк,
  И какой он:
  Прок с одного башмака.
  Хрупок, хотя и сверкает,
  Выбросить надо, а жаль
  Женщина полуседая,
  Ту же лелеет печаль.
  Перемывая посуду,
  Дань отдавая белью,
  Тащит с собою повсюду
  Эту причуду свою ...
  
  Бросьте, не слушайте лести,
  С личика смойте золу.
  Звон хрусталя неуместен
  В грязном чердачном углу.
  Ваш башмачок разобьется.
  Принц никогда не придет.
  Сказкой - обман обернется
  Чуда не произойдет...
  
  Золушка в платье домашнем
  Спит, положив под бочок
  Свой потускневший, вчерашний,
  Треснутый вдоль башмачок.
   * * * (***)
  Вот вам еще загадка главная.
  Еще одна загадка странная.
  Загадка будет, а отгадку к ней
  То ли найдете, то ли - нет.
  
  Когда все роли в сказке сыграны,
  И точки все над "i" расставлены,
  И афоризмы все исчерпаны,
  А в зале ждут, что вспыхнет свет,
  Вдруг возникает неожиданный,
  Ни разу не отрепетированный,
  Непредусмотренный момент.
  
  Актеры сплошь заинтригованы.
  Суфлеры - вовсе околпачены,
  А музыканты перепуганы:
  Их дирижер ушел в балет.
  
  И вновь на сцене
   непроигранный,
  В сценарий автором
   не вписанный,
  Одним лишь Б-гом
   режиссируемый,
  Лишь Им задуманный
   сюжет.
  
  
   * * *
  И пришла ко мне Слава
   на тоненьких, слабеньких ножках,
  а ведь мы эту гостью
   сегодня совсем и не ждали...
  Говорю ей: пройдите
   и передохните немножко,
   покемарьте часок
   на продавленном нашем диване.
  Надо нам приодеться,
   чтоб гостью внезапную встретить,
  надо шею помыть
   и попудриться надо... я знаю,
  надо водки купить,
   это дело как надо отметить,
  я пирог испеку
   и тотчас же подам его к чаю...
  Пару яблочек райских
   я ей протянула с улыбкой,
  Но внезапно опомнилась Слава -
   и встала:
   "Извини, я сюда забрела по ошибке:
   дверь другая нужна мне:
  Вот эта - наверх
   и направо".
   1998
  
   * * * (***)
  Что расскажет вам биография?
  Где родился и жил, и служил.
  Где учился и где печатался,
  Кто ругал тебя, кто хвалил...
  Биография - пустословие,
  Где же я в ней,
   и где любовь моя?
  Моя вера,
   мое неверие
  И всегда открытая дверь моя?
  
  Про разорванную фотографию
   промолчит моя биография...
  
  Про звезду в ночи,
   про огонь в окне,
  Про чудовище,
   что пришло во сне,
  Про строку, давно позабытую,
  Про слезу,
   не мною пролитую,
  Про надежды
   и про сомнения
  И про музыку листьев осеннюю...
  Про бесснежность зим
   и бездарность лет,
  И про утро, в которое темен свет
  Про улыбок ложь
   и про сахар слов,
  Мерзлоту сердец,
   пустоту голов,
  Про тупик и путь,
   крутизну, обвал,
  Про следы,
   что ветер с души сметал...
  Для педанта - факт, для поэта - дым,
  Ерунду учить предоставь другим.
  Правду хочешь знать - так себе не лги!
  Правда только в них - перечти стихи.
  
  
  
  
  
   * * * (***)
  
  Вот те на... Ладно.
   Здравствуйте, проза.
  Проходите и не пожимайте плечами.
  Я не стану напрасно
   беседовать с вами о звездах,
  О прекрасных очах
   и о темных ночах со свечами.
  Смысла ноль утомлять Вас
   моими шальными страстями,
  По пустыням шататься нелепо,
   но можно и ближе.
  Поболтаем мы с Вами
   о быте и всяческом хламе
  О рецептах кошерных
   и ходе текущих событий.
  Блеска глаз сквозь очки я не вижу,
  Бледна моя гостья, костлява.
  Лишь на тонких губах
   чуть заметны остатки помады.
  А чулок перекручен...
  В нелепом, неряшливом виде...
  Проза, милая, здравствуйте!
  Я вам, голубушка, рада!
  
  
  
  
  
   * * * (***)
   Наташе Берман- Дорошко.
  
  У вас не попрошу
   ни тайны, ни надежды.
  Живительной тоски
   избегнуть не спеши.
  Занятье для богов:
   кроить себе одежду
  Из собственной души -
   для собственной души.
  
  Сплетения имен
   случайны, но законны:
  Биение судьбы
   есть в имени любом.
  Занятье для богов:
   сплетать слова и стоны
  В мелодии пути
   меж сном и бытиём.
  
  Далек ли путь домой
   иль коротка дорога,
  но за подъемом - спуск,
   а горизонт - соврет.
  Занятье для богов -
   подняться от порога
  В космический полет
   к иной себе самой.
  
  А что там - за чертой?
   Что пропасти страшнее?
  Служение кому ?
   Шутя или всерьез?
  Занятье для богов:
   идти на крест, умея
  Совсем не отвечать...
   Лишь задавать вопрос.
  
  
  
   * * *
   Мише Хазану
  
  Лети же, бык, в края,
   где небо - красно,
   а горы - сини
  Врывайся бурей небывалых красок
   и вихрем линий.
  Взвивайся над мирами (хоть опасно,
   да видит око!),
  Туда, где и прекрасное - опасно,
  Туда, где и опасное - прекрасно
  И - одиноко.
  Лети туда, ведь нет пути обратно!
  Рога - антенны с космосом на связи.
  Туда, где и понятное - невнятно,
  Туда, где и невнятное - понятно...
  Удержишь разве?
  Из-под копыт обрушатся обломки,
   гремят обвалы...
  Так горячо и душно это небо.
   Так зыбки скалы...
  А ты, биений сердца не смиряя,
   держись за кисть.
  И мне поверь, что не бездонна пропасть,
   но бесконечна - высь.
  
  
   * * * (***)
  Приближается пятничный вечер.
  Зажигаю субботние свечи.
  Чистым светом наш дом озарит.
  И счастливой себя называю,
  И Б-жественный луч призываю,
  И тогда я доподлинно знаю,
  Что себя я сумею смирить.
  
  В этом мире страшнее, чем прежде,
  Жить без веры, любви и надежды.
  Среди злобы, страданья и мести,
  В лапах жадности и суеты
  Верить в то, что есть добрые вести,
  Что наш мир служит славе и чести,
  Для величия и красоты.
  
  Пусть зажгутся субботние свечи,
  Наша лодка без крена и течи.
  И наш дом, нашу пристань осветит
  Искрой б-жьей, нетленным огнем.
  И субботний наш мир будет вечен,
  Свет от тонких свечей бесконечен...
  И хотя этот мир неизлечен,
  Негасимо прекрасное в нем.
  
  
   РОШ А ШАНА. (***)
   ( Еврейский Новый год)
  
  И вот пришла пора итоги подвести,
  Долги - пораздавать,
  И выпросить прощенья.
  Свой груз на плечи взять
  И дальше понести,
  Отныне и навек,
   и вплоть до разрешенья.
  Пришла уже пора, чтоб раны подсчитать,
  Определить потери и утраты.
  И вымолить на год лишь тишь да гладь
  Оставив и надежду на награды.
  И переоценить все то, что есть,
  И вновь благодарить за то, что будет,
  И долго лить вареньем жидким лесть,
  Авось Он нас за это не осудит...
  
  
   После взрыва (***)
  
  Мы все же будем праздновать Пурим
  Не каждый год несет счастливый жребий.
  Царили Вавилон, Афины, Рим...
  Где ж нынче блеск былых великолепий?
  
  Но вал морской все так же берег бьет,
  И так же солона вода морская,
  И так же карнавальный хоровод
  Поет и славит мудрость Мордехая.
  
  Мы тоже будем праздновать Пурим.
  Наденем маски самые смешные
  И самые ужасные и злые...
  В воде - не тонем, в пламени - горим.
  
  Живые будут праздновать Пурим.
  
  
  
  
   ХАНУКА (***)
  Восемь свечек очень тонких,
  А девятая - шамаш,
  Это праздник для ребенка,
  Это праздник, но не наш.
   Мы взрослее, мы умнее,
   Мы не верим в чудеса.
   Оттого мы и евреи,
   Оттого, что мы быстрее
   взрослыми становимся.
  Чем не угодили греки?
  Греки - мегачеловеки,
  Совершили массу дел.
  Видная была культура,
  Редкая литература,
  Чудная архитектура,
  И великая скульптура.
  Чем же плох такой удел?
   Восемь свечек очень тонких -
   Это праздник для ребенка,
   Только детству - небеса
   Открывают чудеса.
  Где вы, царственные греки?
  Лишь в руинах. И навеки
  нет живого их следа.
  Но один кувшинчик масла -
  И лампада не погасла.
  Не погаснет никогда.
  Как ее ни разбивали,
  прессовали,
  расплавляли,
  даже в землю зарывали -
  знать, и это не беда.
  Восемь дней прошли - и боле, -
  Восемь лет, не шутка что ли?
  Но и это ерунда:
  Пронеслись, как миг, столетья,
  эры и тысячелетья...
  Все горит! Вот это да!
   Кушай, девочка, свой пончик,
   Кушай, дедушка, свой пончик.
   Не прервалась связь времен.
   Как бы ни было нам худо,
   Что мы есть - большое чудо,
   Что мы здесь - большое чудо
   И скажите мне: "амен".
  Восемь свечек очень тонких -
  Это праздник для ребенка?
  Но девятая - шамаш -
  Это я, а праздник - ваш.
  
  
  
   * * * (***)
  У меня немного родственников:
  только папа и семья,
  две племянницы ашдодские
  и далекая родня
  где-то там -
  в чужих Америках...
  В океанищах крови
  у меня родных - три капельки
  на пространствах нашей маленькой
  обитаемой земли.
  
  У меня немало родственников:
  этот юный Алладин,
  и монашенка-паломница,
  и ссутуленный раввин,
  
  и старушка марокканская,
  что дошаркивает дни,
  и компания горластая
  чернокожей ребятни...
  
  У меня родня бессчетная -
  все бродячие коты,
  и синицы перелетные,
  и залетные мечты,
  и закат, в пыли пылающий,
  
  
  
  
  и граната сочный плод,
  и ветра,
   и птичье пение,
  и пески, и гололед...
  
  Все - реальное и мнимое -
  мне родное и свое.
  Иногда - не достижимое,
  иногда - не постижимое, -
  Все мое...
   и все - ничье.
  
  
   Содержание
  
  Возвращение
  Cтихи из старой тетрадки
  Рассказы Симы Блюмкиной
   Нужная профессия
   Законный брак
   Тореадор
   Соседи. Рассказы
   Ночь
   Соседи
   Пся крев
  Издалека Стихи
  Осколки Рассказы
   Языковый барьер
   Муха-цокотуха
   Носорог
   Осколки
   Чурка
   История болезни
  Возвращение Стихи
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"