Возвращение из-под земли не проходит бесследно. И не надейтесь, что вы сумеете покинуть пределы вселенского подвала без душевных ссадин. Во всяком случае, вам придется затратить уйму сил на сие путешествие. И когда будете спускаться, не стоит забывать, что предстоит и обратный путь.
II
Выбравшись и продрав глаза после долгого сумрака, Мстислав увидел маму, сидящую на стуле рядом с кроватью, прямо и сложа руки, точно в филармонии. "Ну вот", - только и подумал он. Мама встала, поддернула на нем одеяло и снова уселась. Мстислав закутался в одеяло, как в кокон, и изнуренно вздохнул. В глазах матери проглянула тревога - белки глаз будто задрожали, да и губы собрались в нитку (представьте домашнего учителя, подопечный которого держит экзамен в... нет, ничего не представляйте).
- Мама, - произнес Мстислав в подушку и потому глухо, - Я опять был под землей.
Вот этого-то мать боялась как огня. Хотя вы ведь привыкаете к огню в очаге и упаси вас Бог его бояться, и вскакивать с кресла, когда кто-нибудь из родных разжигает камин, и даже если вы однажды в детстве жестоко обожглись, можете же вы внушить себе, что пламя в очаге сродни ручному хищнику, который обожает хозяев и никогда не причинит им вреда.
- Только папе не говори, - поспешно зашептала мать, - А то я-то знаю, что это все на самом деле, а он-то - нет, и как возьмется снова тебя лечить...
Она улыбнулась, беззвучно смеясь.
- И верно, умора, - сказал Мстислав и, набравшись духу, спросил:
- Как у тебя дела?
- Да ничего... Ты вот только дай мне слово, что сегодня чего-нибудь поешь. Нельзя же сидеть всю неделю на этих проращенных зернах! Ты же умрешь с них... Даешь мне слово, а, Славик? Когда ты был маленький...
- Если бы ты знала, что больше всего на свете меня удручают твои глупости и, хоть ты моя мать и я люблю тебя, поскольку мне положено тебя любить и поскольку ты единственная, кто точно не даст меня в обиду, иногда мне кажется, еще чуть-чуть и твое невежество заставит меня навечно переселиться под землю.
Мама умиленно заулыбалась и потянулась было к кровати, желая поцеловать сына, но ей было отказано в этом праве на полпути.
- Ты бы хоть принес мне что-нибудь оттуда, из-под земли, - заворковала она, - Тогда бы мы показали это папе, и он бы тебе поверил. А что, там, под землей, все как у нас? - фальшиво сыграла мать пылкое любопытство, - И магазины есть, и драгоценности продаются, и ты можешь мне цепочку принести, ой, Славик, даже не говори, что ты можешь...
Вспомните ранние свои годы, дошкольное туманное прозябание, и попытки вовлечь родителей в игру, вспомните их неестественные голоса, прямо скажем, дебильные интонации, с которыми они перевоплощались в героев ваших фантазий... Вспомните эту развесистую наивность их советов касательно ваших отношений с друзьями. Вам в детстве попросту некому было пожаловаться на свои колоссально крохотные беды, кроме как на ушибы, разве что. Мстислав перевалился на другой бок, и рука его, как у больного, безжизненно свесилась.
- У меня там очень мало времени... Я проношусь, как метеор, и под час успеваю лишь... Наслушаться чепухи и наспех отбрехаться.
- У тебя богатый словарь, - заметила мать, - Это потому что, когда ты был маленький, мы давали тебе книжки, мы тебя развивали, а иначе бы ты гонял только, как остальные ребята, с утра до ночи какой-нибудь задрипанный мячик и плевался да гоготал. Но... ты всегда помни, что первую книжку тебе купил папа. А у нас тогда ой как туго было с деньгами!
Папа дарит первую книжку про мумми-троллей. У него уже тогда борода, как бархатный черный мох на лице. Была ли это первая книжка? Кто теперь ответит правдиво? Разве ложь не гораздо более милая штука, особенно, сточки зрения всех родителей?
- Знаешь, - проговорил Мстислав, - Я бы очень хотел как-нибудь посадить папу на хорошие санки и спустить с горы...
- Постой, - мама вздрогнула и, словно с ней заговорил бесплотный голос, начала растеряно крутить головой, - Кажется, папа проснулся... Ну, ты вставай, а завтра я опять приду, и мы поболтаем.
Она, как забавный зверек, похлопала по одеялу.
- Смотри, Славик, принеси мне позолоченную цепочку, а то ходишь, ходишь, а матери родной и подарочка не принесешь.
"Где ж я тебе там найду позолоченную цепочку, святая ты простота?" - подумал Мстислав, но все же произнес, пряча нос в одеяло:
- Да, да, мама: тебе - позолоченную цепочку, а папе... хорошие санки.
III
"Один общеизвестный писатель как-то раз наставлял молоденьких девушек, что, дескать, в жизни нужно усвоить только два урока: во-первых, жизнь прекрасна и, во-вторых, жизнь печальна. Так вот, в реальной жизни нет ни капельки печали (я все более утверждаюсь в этой истине, обозревая мир вокруг и заглядывая в себя). Жизнь, может, и прекрасна, но лишь на 1%. А на 99% жизнь страшна. Жизнь страшна в великом и в малом. Можно находить это смешным, тем паче, что смешное чаще, чем что бы то ни было, повергает нас в кромешную бездну отчаянья, но где мне укрыться от ужаса жизни, мне, не умеющему смеяться и боящемуся любых бездн?"
Мстислав потер переносицу и дрожащей рукой с шумом захлопнул дневник. Это была первая запись в новой тетради, и, похоже, она удалась.
- Шизофрения есть по сей день не разгаданная загадка психики, - чинно начал отец Валентин Борисович, откинувшись в кресле и возложа на важный живот сплетенные колбасками пальцев черноволосые руки, - Удивительно тонкая ошибка природы, я бы сказал, сбой, влекущий полное видоизменение системы. Где возникает этот сбой, медицине пока совершенно не понятно. Как подкрадывается болезнь, тоже невозможно предугадать. Представьте, что это, упаси Господь, происходит с вашим родственником. Появляются вначале кое-какие странности и причуды. Например, касательно приема пищи. Возникает навязчивая идея о том, что, скажем, некоторые продукты вредны, которая до определенного момента никого не настораживает. Но привычки становятся все абсурдней и даже порой... э-э... неприятней. Человек живет по строгому заведенному распорядку, не подчиняясь требованиям социума, да что там социума - здравого смысла. Ну, затем, первые галлюцинации, чаще всего слуховые (нестройный оркестр в голове - крайне мучительно...), и далее в таком роде. Лечиться ли это? - нет. Пока что. Наука, как известно, не знает пределов в своем развитии. Таково мое устоявшееся мнение. Не желаете ли чаю? Вот... э-э... бисквиты.
Отец Валентин Борисович читал эту популярную лекцию своим гостям - студенту-медику Мише Докукину и его отцу, просто сопровождавшему сына из любознательности, Николай Николаевичу, инженеру-строителю с производственной травмой и потому на пенсии. В тот самый момент, когда гостям был предложен чай с бисквитами, в гостиную вошел сын Мстислав. Впрочем, он вошел много раньше, но, поняв, что его, по-видимому, намеренно не замечают, удалился и теперь вошел вторично, произведя впечатление большей внезапности, чем в первый раз.
- Привет, отец, - поздоровался он, стараясь не глядеть на гостей.
- Славик, не ходи в пижаме, - сказала мама Нина Мстиславовна.
- Я поливаю цветы, - объяснил свои действия сын.
- Познакомьтесь, мой сын Мстислав, - порекомендовал отпрыска отец Валентин Борисович, - Историком будет. Да-с... Если, конечно, будет.
- Смена поколений необходима, - заключил отец Николай Николаевич.
- Мальчики могли бы подружиться! - выпалила мама Нина Мстиславовна, - Они ведь ровесники! Славик, покажи Мишеньке свою комнату. Там много очень занятных вещиц!
Молодые люди обменялись взглядами; Миша оценил мертвецки бледное, хоть и смугловатое лицо преподавательского сына, с голодно блестящими круглыми темными глазами и оттопыренными ушами, а Мстислав - здоровый румянец, лихой зачес и мужественно каменный подбородок пришельца.
"Наверное, он жестокий", - решил для себя Мстислав, и настроение его необратимо испортилось на весь оставшийся день, а затеплившаяся было склонность сделать одолжение матери и поесть что-нибудь вместо проращенных зерен померкла.
- Идем, - хищно сверкнул на него маленьким пронзительно-голубым глазом Миша, - Ты покажешь мне свои игрушки.
- Да, - мрачно сказал Мстислав, - Хорошие мальчики всегда тихо возятся на полу в детской, чтобы не мешать взрослым разговаривать.
- И я сломаю твою железную дорогу, - продолжал Миша.
- А я дам тебе большим Потапом по голове.
- Какие они все забавные в этом возрасте! - всплеснула руками мама Нина Мстиславовна, когда молодые люди скрылись за дверью комнаты сына.
- Да-мм... - согласился отец Валентин Борисович, почесывая черноволосую кисть.
IV
Мстислав ступал по стершемуся ковру своей комнаты босиком, в то время как Миша Докукин - в приличных клетчатых тапках, выданных ему заботливой хозяйкой дома. В это-то и крылось основополагающее их различие помимо того, что и во всем прочем они были абсолютно несхожими людьми. Все "занятные вещицы", о которых упомянула мама Нина Мстиславовна, выставлялись на полках стеллажей и на просто полках, сколоченных самодельно из досок и ящиков. Этими же занятными вещицами бывают обыкновенно завалены комнаты пытливых мальчуганов: и вам случалось в детстве подбирать уличные находки и наделять их силой талисманов, ибо присваивая ничью безымянную вещь, мы творим через нее себя, между нашим и нами нет грани, наши личные приобретения - это и есть мы. Поэтому-то Мстислав копил отбросы и редкости, в равной степени ценя и то, и другое. Описание его коллекции - утомительная морока. Любое такое описание - чистый плагиат, а подобные коллекции заиграны писателями до тошноты. Достаточно писателю посадить на полку к какой-нибудь угрюмой девочке с наклонностью к мизантропии рядок безглазых и в прочих местах поломанных кукол, и сразу становится ясно, что у девочки не все дома. В коллекции Мстислава, правда, не водилось никаких кукол. Самым ярким экземпляром была керамическая зеленая лошадиная голова довольно крупных размеров, найденная им на свалке возле художественного училища. Эту голову он мог подолгу вертеть в руках, исследовать и гладить по холке, которая к ней тоже прилагалась, ибо голова имела и шею; внутри же все это было полым.
- Смотри, - с нежной улыбкой обратил Мишино внимание на диковинку Мстислав, аккуратно беря ее с полки, - Это голова достославного коня из погребения грозного Ци Ши Хуан Ди. Под землей обнаруживаются чудеса.
Миша Докукин не изъявил ни малейшего энтузиазма, осматриваясь в тесном, неприбранном, слишком интимном помещении и испытывая что-то сродни вине. Он мог бы вести себя куда раскованнее, если бы уразумел, что от него хотят. Мстислав отошел, если не сказать забился в угол комнаты, встав позади письменного стола, и уже не сомневался, что сей визит ввергнет его в глубочайшую депрессию.
- Я слышал, ты пишешь стихи, - придумал, наконец, зацепку для разговора Миша, - Покажешь?
- Это неинтересные стихи, - испугался Мстислав, - Это, в общем-то, и не стихи... в строгом смысле. Это скорее описания... того... что я видел...
Миша подошел почти вплотную к столу, и спрятаться от него было совсем некуда. Ах, почему у Мстислава и впрямь нет этих замечательных, ловких игрушек, в которые играют мальчики, издавая шумы для поездов, машинок и солдатиков (хотя Мстислав, как и многие впрочем - в некоторых вещах он был отнюдь не оригинален - люто ненавидел все эти мальчишеские игры, где надо шипеть, жужжать, тарахтеть, брызжа слюной, и сеять разрушение), но сколь пригодилось бы ему сейчас все, чего он избегал в детстве!
- Ну так как насчет стихов? - нажал Миша.
"До чего же он жесток!" - вскрикнул про себя Мстислав, и лицо его в который раз стало маской беспомощного страха.
Миша сел за письменный стол, положа ногу на ногу; Мстислав ухватился за края стола, словно распятый перед ним, такое распятие по пояс. Их разделял стол, теперь выполняющий роль фронта и одновременно ставки в бою, ведь там хранились стопки измаранных тетрадей.
- По-моему, у нас есть общие знакомые, - с дружелюбной невозмутимостью произнес Миша.
- Да... мой отец.
- Я не о нем. Марина Б. Ты с ней учишься! Ею твой папа интересуется...
Сердце Мстислава упало; он почувствовал резкую, пустую слабость и еле удержался на ногах. Однако гость и ухом не вел.
- Вечеринки... Студенческие газеты... Места, в которых все бывают... Твой папаша на нее почему-то возлагает очень большие надежды. Они любят мило побеседовать о всяких там... случаев из практики, когда какой-нибудь всеми чтимый гений на поверку оказывается подлинным шизиком, ее это, видишь ли, жутко интригует. Да, они с твоим папкой нашли общий язык. Уж не знаю, обсуждают ли они о тебя, но она, скажу я тебе, язва! Стерва! Ой, извини, вы же с ней вроде бы... ну как это называется... Ухаживаетесь.
- Ничего подобного, - пробормотал Мстислав, - Мы с ней никогда... А где они могли встретиться с моим отцом?
- Она приходила к нам на кафедру. Хрен ее... Ну, в общем, не знаю, зачем. Энергии в этой Марине - хоть поджигай бикфордов шнур и в космос запускай! Везде норовит пролезть. Как ты с ней общаешься только, она же тебе совершенно не подходит! Это уж все в один голос...
- Кто это говорит?
- Все... Все, кто знает тебя и ее.
- Выходит, у вас в институте меня знают?
- На курсе во всяком случае, да. Ты же сын декана! А после того, как Марина о тебе рассказала...
- И что она обо мне рассказывала?!...
- Да ты смотри не взорвись! Не знаю... Я при этом не присутствовал. Но, кажется, ты занимаешь все ее мысли. Это здорово, приятель!
- Что же тут, скажи на милость, здорового?
- Когда девушка полностью тобой покорена и о тебе об одном только и думает - это же здорово! Странный ты тип, Мстислав Валентинов сын.
- Это... ужасно. Ужасно неудобно. Что я до сих пор не показал тебе свои стихи.
Мстислав перегнулся через стол, заставив Мишу отскакать на стуле пару шажков назад, и выдвинул ящик бюро, откуда мгновенно рассыпались во все стороны не стерпевшие более давки в заточении тучные стопы листов. По окрасу они напоминали зебр. Испещрены строками эти листы были буквально вдоль и поперек, а если и находились ничтожные промежутки между написанном, их заполняли рисунки, орнаменты, каракули, короче, бумага отрабатывала свою белизну, не смея халтурить. Докукин сноровисто и решительно вертел эти листы в руках, хмуря брови, что лишь служило доказательством его невыносимого безразличия к боли автора, вихрем начертанной по свежим следам мук и испытаний.
- Может, я почитаю? - Мстислав в замешательстве потирал руки, эти "обтянутые кожей грабли", как он их сам называл не без любования.
- Знаешь, Марина говорила, ты ищешь работу...
- Так значит, она...
- Тебе виднее, что это значит. Ну вот, у меня имеется кое-какая работка для тебя, вернее, у моего приятеля, который кое-где служит, не бойся, не в спецслужбах. С компьютером придется поработать, впрочем, если не хочешь, можно и так... Словом, нормальная синекура. И две тысячи в месяц.
Мстислав все также мыл руки в воздухе, хотя страх, как обычно, втихомолку ускользнул, и теперь наступила стадия добродушной прострации.
- Я бы мог этим заняться, если ты все еще готов... И Марина считает, что тебе регулярная служба пойдет на пользу. Повлияет на характер, самостоятельность разовьет...
"Разорвать его на части, он-то какое право имеет совать нос в мою мизерабельную жизнь?!" - возопил про себя Мстислав, про себя же спрятав лицо в ладони.
- Ну а что же все-таки стихи? - спросил он, пересилив омерзение.
Но Докукин уже не мог адекватно описать свое восхищение стихами. Он был искренне увлечен проектом устройства Мстислава на работу в офис, поэтому и мы поскорее перенесемся туда, поскольку там они ладили значительно лучше, когда Миша заглядывал на минутку по пути домой проведать "приятеля"-бухгалтера по имени, к слову, Валерий.
V
В офис постоянно заходили люди, они шныряли из комнаты в комнату (ибо офис занимал несколько каморок и коридор в подвальном помещении), они роняли бумаги, они вешали верхнюю одежду на неустойчивые вешалки, раскачивая их, они создавали видимость оголтелого, суетного и плодотворного труда, но все это было сплошным блефом.
Мстислав понял уже весьма скоро, что по-настоящему работает в отделе кадров лишь он один, а остальные двое, сидящие с ним в предбаннике, куда выходили двери бухгалтерии и кабинета начальницы отдела, только изображают, что проявляют усердие, на самом деле понемножку, по миллиметрам убивая безмерно растянутое время. Офис принадлежал небольшой, даже вполне захудалой компании, осуществлявшей транспортные перевозы. Однако ничто здесь, в подвале, куда Мстислав поначалу мучительно заставлял себя спускаться, не напоминало о транспорте, о движении, о дорожной пыли, о поте шоферов. Работа действительно оказалось сущей синекурой, причем не у одного Мстислава, но весь подвох заключался в том, что основная, нешуточная ее часть навязывалась ему сверх оговоренных обязанностей, так, например, его частенько посылали в качестве курьера не только на почту и во всевозможные префектуры, но и на всяческие базы, склады, заводы с их сборочными цехами, где Мстислав много навидался, в особенности, машин и людей. Да, самостоятельности и знания жизни у него порядком прибавилось от таких поручений. Но подобные поездки, подчас через весь город, все же выдавались редко. Пусть они были подлинной пыткой и Мстислава после них знобило так, что он едва не бредил наяву и плохо соображал, где находится, но все-таки чаще ему приходилось высиживать часы за компьютером, и вот тогда-то он отдыхал. Компьютер Мстислав освоил сравнительно быстро. Так или иначе, но двое сотрудников, деливших с ним закут, молодая женщина лет двадцати шести и средних лет мужчина, признавались, что им это далось много труднее. Вот в чем было дело. Отдел кадров располагал обширной картотекой, громоздившейся в виде многоярусных ящиков в стене, и задача Мстислава сводилась к усовершенствованию этой картотеки путем перенесения ее в компьютер. Работу, с которой он худо ли бедно справлялся, никто не проверял, поскольку всех устраивала и старая, "неудобная" картотека. Ею пользовались охотно, а вот с компьютером дела иметь никому не улыбалось: его еще поди загрузи, а ящички с алфавитам куда надежнее и роднее. Модернизация тормозит прогресс в работе - вот какой вывод сделал Мстислав. Ему же легче. Уже в первый день он нарисовал в компьютере уморительную зеленую собаку Баскервилей с красным дьявольским языком до пола, косматую, зубастую, извергающую из пасти пламя, как у огнетушителя. Изредка Мстислав прерывал свое бесполезное составление файлов, открывал рисунок и с наслаждением фантазировал, как эта собака всех заедает. Поэтому порой на его бескровном остроскулом лице модно было поймать саркастически злорадную усмешку.
Единственную пакость и вместе единственное проявление заинтересованности начальства исполнением его воли ради блага компании представляли собой отчеты. Мстислав, правда, их и не должен был сдавать - этим занималась его соседка по предбаннику, у которой на конторке тоже красовался компьютер, с помощью коего она беспрерывно перепечатывала какие-то документы. Мстислав пару раз заглядывал в экран ее монитора, и ему казалось, что документ всегда один и тот же, но прочесть его он почему-то не мог: строчки сливались, а отдельные слова, на которые падал его взор, не поддавались пониманию.
Как продвигаются успехи компании Мстислава не волновало, да он и мог об этом узнать. Если всех устраивает темп и суть проделываемой нами работы, значит, результаты у нее есть, и неплохие - рассуждал Мстислав. Его больше беспокоило безостановочное посещение отдела другими работниками и вроде бы даже совершенно случайными людьми "с улицы". Из бухгалтерии то и до вваливался Валерий, приятель Миши Докукина, вваливался громогласно и самовлюбленно, принося с собой ворох россказней и дух попрания дисциплины. От него, равно как и от остальных Бог весть зачем возникающих физиономий, у Мстислава начиналась мигрень.
- Дела идут, контора пишет, касса деньги выдает! - орал апоплексичный Валерий, протискиваясь между столами, шлепая пухлыми малиновыми ладонями по отпечатанным листам, так что оставались липкие следы; галстук его вечно был сбит на сторону, а ворот расстегнут, как в июльский зной; губы он облизывал через каждый выкрик.
Слишком багров, слишком здоров, слишком шумен. Дверью он хлопал тоже невыносимо лихо.
Примерно раз в три дня наведывался Миша Докукин. Его ничего не выражающее, похожее на кусок мыло лицо с гладким покатым лбом и кубической челюстью всовывалось из бухгалтерии, откуда до этого разносился парный хохот, и оглядывало предбанник так, словно троица за мониторами была живописно расставленным собранием чучел в музее живой природы. Затем он проникал внутрь целиком и пытался отвлечь Мстислава от работы расспросами о семье и об отношениях с Мариной. Иногда Мстислав получал через него маленькие подношения от Марины, если та не могла придти в этот день на занятия и самолично всучить иную брошюру о китайском искусстве, статью о подземных капищах, дешевый веер, пакетик бусин, кассету с лекцией, к которой прилагается исполненная восторга записка, глиняный оберег или т.п.
Хуже всего было, когда однажды она явилась сама.
Мстислав поднял голову, реагируя на слишком хорошо знакомый, въедающийся в уши (слава Богу, они хотя бы не резонировали) тонкий, чистый, как стеклянная трубочка, зов, и перед ним предстала Марина. Она стояла, заложив руки в карманы вязаного кардигана цвета хаки (такой уж у нее стиль), карманы эти были пришиты нарочито грубыми стежками, черной нитью, якобы наспех или для безответственных. Смех... "Безответственная девица"! Марина с ее истовым рвением отбить о Бога привилегию отвечать за исправность Вселенной! Марина с ее маниакальной жаждой контролировать ход мироздания в радиусе десяти километров! Она стояла, прислонившись к выкрашенному под палисандр дверному косяку, еще более рыжая, чем всегда из-за сизо-синего берета, подпоясанная красным лаковым пояском и с громадными, металлом сверкающими серьгами-кольцами.
- Каторжник... - процедила она безнадежно и ласково, - Тебе хоть нравится здесь?
Зачем-то качнула подвешенный в сетке горшок с вислым, похожим на водоросли безвольным растением.
"...?!" - только и сумел подумать Мстислав, теряя с адским трудом накопленный запас бодрости, и так-то скудный, как горстка орехов в дупле у погибшей белки.
- Видишь, я работаю, - нашелся он.
- А почему такой упавший голос?
"При чем тут мой голос?..." - мысленно простонал Мстислав и поднажал, симулируя полную отдачу работе.
Марина тем временем приблизилась, шурша юбкой из черной тафты, всегда навевавшей Мстиславу нелегкие мысли, о похоронах, например.
- Расскажи, как ты себя чувствуешь? - она облокотилась на компьютер, совсем нависнув над Мстиславом, - Голову отпустило? Вообще-то ты бледный... Почему ты не принимаешь гематоген? Во такая вещь! Будешь довольный жизнью, розовощекий и неутомимый, как пятилетний карапуз. Ты же дико устаешь, я знаю, я говорила с твоей мамой. Бледный, как смерть, ей Богу! Правда, Валентин Борисыч так рад, что ты чем-то занят помимо учебы, а не слоняешься весь вечер по комнате и не вскакиваешь среди ночи, будя его своей лихорадочной ходьбой. Потом, и я с ним полностью согласна, это ценный опыт по части заработка. Валентин Борисыч сказал, что ты стал спокойнее, приходишь и отрубаешься, как шахтер, а не полуночничаешь, как нетопырь, и другим спать мешаешь. Ты пойми, родители с тебя и так пылинки сдувают, а ты их еще и пугать вздумал! Чего молчишь? Совесть грызет? Так что я всеми руками и ногами за, чтобы ты тут вкалывал. Здоровее будешь. У меня вот физически нет времени ни на какие пустяки, а тем более, перед родителями фокусами выкидывать. У меня каждая минута на счету! Знаешь, как это помогает? И ледяного душа не надо! Я прихожу - башка пустая и на сердце легко; поем, позанимаюсь и дрыхнуть, как сурок. Нельзя себя распускать, ни в коем случае! Ты меня слушаешь? Валентин Борисыч тобою не на шутку озабочен. Он страдает, а тебе хоть бы хны...
Мстислав согнулся, считая буквы на клавиатуре, русские и латинские, но из-за мигрени сбивался и начинал сначала. Становилось все душнее, по телу бежал зуд. Буквы менялись местами, словно дети в какой-нибудь активной игре, вроде тех, что он на дух не переносил.
- Извини, я выйду... - быстро шепнул Мстислав и, вскочив рывком, так что даже ушиб бедро о край стола, вылетел в бухгалтерию. Там он привалился к стене и провел несколько минут в мутной поволоке, не отвечая на предложения дать воды. Перед ним плавало продолговатое пятно цвета хаки с рыжей верхушкой, остальное было блеклым и бурым, как мясной бульон.
VI
В жидком бульоне, напоминающем бензиновую пленку, плавали шпинат и укроп. Со дна тарелки на Мстислава таращился реснитчатым глазом шагающий цыпленок в голубом слюнявчике. Неужели эта посуда дожила до столь солидного возраста, непристалого ей в силу ее наивной, самоуничижительной мелкости? Есть такие дети, которые настолько забиты в семье, что принижают свои достоинства и считают себя лишь никчемным бременем для родных. Их мягкие взгляды и улыбки словно говорят: "Да что с меня взять, я маленький, незначительный, только даром хлеб ем..."
- Ну-с, теперь ты можешь с полным правом утверждать, что не ешь свой хлеб даром, - жуя, обратился к сыну отец Валентин Борисович, - Надеюсь, твои товарищи тебя за это уважают.
У Мстислава ныла вся правая лобная доля. Размышления о тарелке и о цыпленке, шагающем навстречу своей идиотской гибели, довольно забавляли его.
- На второе будет куриное филе, - робко возвестила мама Нина Мстиславовна, поглядывая на сына; тот лишь улыбался одним краем рта.
Мстислав не разговаривал в присутствии отца уже неделю, однако отец Валентин Борисович этого все еще не заметил. Он собрал семью за накрытым к обеду столом, чтобы немного скрасить воскресную рутину историей болезни совей новой пациентки - молодой девушки с наклонностью к суициду, которая сама себе обрубила пальцы ног. Если верить отцу Валентину Борисовичу, девушка была волоока, с нежизнеспособным чахленьким тельцем, как у заморенного олененка, с жидкими волосами, добрую половину которых она вырвала и закопала под деревом, мечтая о любви. Нельзя сказать, чтобы сия история болезни совсем не тронула Мстислава. Ему даже показалось, что с такой страдалицей он бы легче нашел общий язык, нежели в последнее время с Мариной.
В четверг, когда, возвратившись с занятий, где его не покидало красочное наваждение рабочего дня, Мстислав упал на кушетку и предался истерике (что было крайне опрометчивым выбором, ибо могло скверно отразиться на деятельности его кишечника), вечер разразился ужасающим звонком от Марины, которая навязала-таки ему субботний поход в кино. Мстислав умолчал о ее поведении в офисе, о ее совместном заговоре с отцом и с Докукиным, о ее нежелании понять, что наружная жизнь, гонцом и вассалом которой она себя избрала - всего лишь предмет насмехательств для обитающих под землей, старый диктатор, импотент, любитель пышных парадов и зрелищ, созерцание коих приторно жмурит его влаготочивые глазки, но никак не доброжелательно собранный делец-ариец с чувством юмора и резиновыми мышцами. Излагать эту притчу себе дороже, как и проявлять интерес в делах конторы. Поэтому в субботу Марина прождала его час или два, или три, или весь день (вряд ли, ведь ей всюду надо успеть) в сквере перед его домом, ковыряясь в носу - Мстислав сам видел из окна - и набирая номер в промежутках этой гигиенической процедуры. Естественно, она не дозвонилась, ибо Мстислав отключил телефон, и не проникла в квартиру, ибо Мстислав ей не открывал. Она потопталась и убежала рысью, видно, высчитав регулярность хождения транспорта, если такое возможно.
У Мстислава в тот день болела голова, ему приходилось метаться (слава Богу, родители были на пикнике у папиного коллеги и уплетали там вкусный шашлык, на здоровье, почаще бы так), что-то доказывать, спорить, страдать, ибо это опять случилось, его опять достали, его долго, рывками, выдергивали, как корнеплод, его мутузили, а он не сдавался и только бродил по карте своей руки, ища новое местечко для высадки.
Вся ладонь истыкана пунктами внедрения, кажется, кто-то разметил его руку, назначая места, куда следует провалиться, т.е. внедриться. Его внедряют, он не внедряется сам. Кофейник вытягивает носоглотку, кофейник, больной базедовой болезнью. Смотрите, его шея расширяется, толстеет к низу, и сам он несчастен, неповоротлив, однако тянется, тянется, превозмогая дикую муку. Тихо-тихо плывет доска для резки о-во-щей, тихо плывет доска для резки о-во-щей, она плавится, сползает, как чья-то расквашенная туша, кинутая в стену. Вещи деформируются, значит, деформируют себя. Глядите, плиту распирает вкось, словно оттягиваемое для извлечения соринки веко! Кривит ее, кривит до рваной боли, пасть разевает, разъезжается тестом, и она басит, заполняет гудом всю квартиру, от угла... до угла... Это она, явно она, хоть и кажется, что гуд исторгается наружностью дома, взявшей квартиру в тиски. Это плита, ее корежит, ей не хватает места, она будто квадратный пузырь, она кубик желатина, прется во все углы... Стены кривятся в агонии отвращения, стены оплывают, зеленый ток разжижает пол. Оно все поет, гудит, бубнит, ворочает одним тяжелым громадным звуком, как ожиревшим языком, оно растягивается со стоном, безостановочным... и возрастающим...
Надвигается, с гудом меняет очертания, растекается и наползет, мягчяя, с перевертышами, с перекувырками, с волнами переходов, как спортсмен на турнике, только замедленно, под один огромный басовитый гул, потусторонний, от которого, кажется, да-да, разумеется, совершенно точно, это все и происходит, это размытие форм... И лицо течет от звука, растягивается, как пластилин, хочется сдавить его, удержать в привычных формах, но нет, не тут-то было, оно плывет, как и все вокруг, оно сливается со стенами, оно уходит, ускользает, оно... покидает меня!
Оно больше не мое! Оно принадлежит стенам, плите, зеленой лаве! Границ нет, все взаимопроникает и вращается, как в стиральной машине, и сливается одно с другим и выливается в третье... Мое лицо, я сам, все отдается гулу, а оно еще и липкое, брр, оно еще и... топкое, вязкое, слизеподобное, как жир, Боже мой!
Но кто знает, кто знает, может, так должно быть, и к боли он притерпелся, его болью больше не испугаешь, вот только слизь, в которой он тонет, согреваясь и теряя себя, теряя себя, сначала лицо, а затем весь, зачем?! Оно забирает его, но хоть бы не было гуда, баса, все растущего, оглушающего, в котором можно свариться... Жидкое, подогретое дерьмо. Вот, что все это! Неспроста оно обволакивает самое себя и самое себя обретает многократным проникновением. Оно жаждет тепла, своего тепла, оно облепляет и утягивает, и заполняет рот, уши, только глаза еще остаются, но глаза слепы, что же тогда я есть? Я есть ничто, поглощенное, размятое, растекшееся... Я задыхаюсь в себе... Меня уже нет... Все сплавилось, стало ничем, все вместе, одно общее единое, почему же я до сих пор вижу и слышу, хотя оно уже удаляется, я расплавлен, я - все, ставшее всем, я есть все и ничто.
Мама, твои хлопоты - тщета, они изменили тебе. Я не есть, следовательно, я не могу есть. Едят те, кто есть, кто способен быть.
Мстислав смотрел на мать с чувством облегчения, и неизъяснимое казалось ему яснее, чем когда бы то ни было что-либо. В общем-то, он обязан окружающей среде многим, хоть это и неприятно. Он обязан матери, отцу, даже Марине, ведь она проявляет в нем участие, пусть не так нежно и хрустально, как хотелось бы, но такова уж порода умных женщин - они не умеют быть нежными. А впрочем, чем собственно он обязан ей, или матери, или отцу: тем, что всегда есть куда вернуться после изматывающей отлучки, тем, что они противопоставили себя ему и воюют с неизбежностью?
И в конце концов, разве не глупо измышлять эти насильственные меры, эти прищепки, эти булавки, подскакивать и вовремя втыкать булавку, крепящую его к наружному миру, а потом делать вид, будто все идет, как должно? Бульон, разговоры, работа. Сложность мира отягощает, смущает. Вот отец всасывает бульон, подтирая бороду хлебом, а перед ним стоит солонка, точно большая шахматная тура, окруженная россыпью крох. А мать, одной рукой сворачивая шею крану, встает на цыпочки, чтобы поместить уже отдраенную тарелку в держатель для тарелок на особой полке. В то же время кухня, где совершаются действия и бездействия, выполняют свою функцию, она живет, она многомерна и многолика, а взять всю квартиру - это же во истину страшно... Эти картины, как сферы, налезающие друг на друга, сложны до такой степени, что их порой не поддаются осмыслению. Марина ведет себя так, словно мир проще спички. Хитрюга, ей-то отлично известно, насколько удручающе трудно и мучительно жить. Он ведь умна, она не могла не докопаться. Будто разгадываешь шараду или собираешь головоломку, частички которой живые и норовят удрать. И даже бульон, приготовленный матерью, осложняется с каждой попыткой постичь его и осложняет мир еще больше, загружает разум необходимостью решения. Сколько сил уходит на эти крошечные, постоянно подбрасываемые задачки, уловки, препятствия. Решить значит преодолеть, а преодолеть значит избавиться, а избавиться значит уничтожить. Вот отчего у него трещит и ноет голова.
Отец Валентин Борисович продолжал хлебать, несколько манерно складывая губы, но тем не уменьшая звуковое сопровождение каждой порции. Мстислав не ел, пользуясь временным ослаблением дежурства со стороны матери Нины Мстиславовны. Он встал, отодвинул ящик комода и достал записную книжечку из склеенных листов для мелких пометок и указаний, затем вырвал листик, сходил за ручкой и, сев на стол, что-то быстро настрочил. Мстислав поднял глаза на отца Валентина Борисовича, поймав его отрешенный обеденный взгляд, и пододвинул ему листик.
Только прочтя эту письменную просьбу, отец Валентин Борисович понял, что сын с ним не разговаривает, иначе с чего ему было писать?
VII
Папа, пожалуйста, не мог бы ты хлебать потише.
"Надвигается зима. Это закономерность, несмотря ни на что."
- Славик, почему ты не носишь шапку? Уши ведь отморозишь!
"Мать пользуется любой удобной возможностью, чтобы проявить свою пламенную заботу. Будто этим она надеется искупить что-то такое, чего украдкой стыдится и что мешает ей спокойно жить. Отец не пытается. Похоже, ему жить ничего не мешает. На днях слышал, как некто из знакомых передавал маме слова своей жены, одно время лечившейся у отца, о том, что отец мой в этой своей семейной роли великолепен, т.е., иными словами, что он Хороший, Возможно, Лучший Отец. Вот это да! До чего ужасно: Лучший Отец и Худший Сын! Какая трагедия. Чувствую, что сейчас развеселюсь, хотя, по-моему, с роду не был весел."
Мстислав разглядывал свое льдистое отражение в окне троллейбуса. Шел десятый час вечера, он возвращался с учебы, сидел в одиночестве, изучая свое лицо, повязанный огромным бардовым шарфом, который смотрелся, как несоразмерное гнездо для головы. Висок точил червь. Мстислав вспоминал вчерашнее происшествие в таком же троллейбусе, когда контролер застал его врасплох с требованьем предъявить билет, Мстислав замешкался, на то были причины, но излагать их контролеру и всей пассажирской общественности его не тянуло, в общем, контрлер(ша) закудахтала о деньгах, Мстислав принялся рыться в бумажнике, увидев содержимое которого, женщина возопила: "Вот она!" и указала на сотню. Обрадованный про себя тем, что развязка близка, и все, наконец, получат от него желаемое, Мстислав, улыбаясь контролерше, встал и пробил банкноту, после чего даже с легким поклоном вручил ее этой дерганой женщине. Женщина же не угомонилась, она возобновила ор, троекратно его усилив, и на ее стороне, похоже, были все пассажиры, еще полминуты назад хором твердившие Мстиславу: "Пробейте! Пробейте!" Мстислав почувствовал себя в капкане, а вокруг охотники, приветствующие его обещанием скорой расправы.... Тогда ему послышался голос отца, только на октаву ниже, повторявший "я надеюсь теперь ты... доволен... я надеюсь теперь ты... можешь...", он схватился за голову и, загнанно молясь контролерше, вдруг увидел, что и она напугана. "Да отвяжитесь вы от него - не видите что ли, у парня глаза полоумные!" - трескуче крикнул кто-то, и воцарилась тишина.
Прокручивая по новой этот эпизод, Мстислав сощурил глаза и сам себе в стекле показался некрасивым, почти уродом. Обычно, как подметил Мстислав, голубоватый матово-прозрачный экран облагораживает очертания, слегка размазывая их и стирая все лишнее - теперь же он искажал лицо, превращая его в маску какого-то вампира.
Вампира... Как показалось Мстиславу. Но то был вовсе не вампир, нет: лоб сплющился, словно подтаявший крем, скула распирало вширь, уши тянулись вверх, как растут цветы; губы кривились по-всякому, норовя придать рту вид злобно волнистой линии, а глаза... глаза были уже не его, глаза стали чужими, черными и неровной формы, точно их рисовал ребенок. Да, они стали почти квадратными! Лицо колыхалось, будто мутили воду, оно было плоское, рисованное, бумажное, с глазами-кубиками льда, оно менялось, как облако, заставляя покрываться мурашками владельца. Мстислава бил озноб. Чей это лик, явленный ему вместо его собственного, четкого, правильного, красивого? Маска... Мерзко ползучие черты. Глумливая гримаса, оскал, дурацкий и хищный, как у агрессивного идиота... Нос похож на ртуть в термометре.
Мстислав обвел взглядом троллейбус; взгляд двигался замедленно, но у Мстислава не было сил его подогнать, взгляд оборачивался в полной тишине, лишь нарастал издали гул... гуд...
"В последнее время не могу это контролировать. Что там контролировать - не могу противиться! Но все-таки надо же чем-то оплачивать избранность. Они сбирают с меня хорошую мзду за визиты.
Видимо, это то, чего я заслуживаю. Послания, предупреждения - нет, просто муки, кара за то, что я таков, какой есть, за родителей, за прочность моих стен, если бы действительно знал, за что..."
VIII
Отец Валентин Борисович выключил зажигание и отдулся, словно после перенесения тяжестей.
- Иди, Славик, - на всякий случай напомнила мама Нина Мстиславовна.
Мстислав вылез из автомобиля, ощущая спиной острое прикосновение материнского взгляда, и через облупившиеся кованые ворота вошел на территорию клиники. Сад был запущен, похожие на громадные пучки хвороста, безобразно разросшиеся кустарники обступали деревья, под ногами на дорожках хрустели сучья... Мусор и неопрятность, которых не замечал отец. Клумбу окаймлял асфальт, как ни странно, тщательно выметенный, не в пример рыхлистой пыльной земле. Неподалеку от клумбы стоял некто в белом халате и колпаке, похожем на молочный пакет, но с метлой и бычком в зубах. Неподвижно, самодовольно, выставив ногу.
Мстислав с некоторыми усилиями отыскал кабинет отцовского зама. По коридорам бродил гулкий шорох голосов, неясное эхо, изредка материализовавшееся сестрами и санитарами, врачей видно не было. Перед кабинетом замглавврача сидела, сжав коленки и отвернувшись к стене, на одной из кушеточек миниатюрная медсестричка и теребила точно такую же, как у Марины, кольцеобразную серьгу. Девушка выглядела провинившейся. Может, у ней флирт с пациентом, игриво допустил Мстислав. Он постучался, но девушка одернула его, сиплым, словно, увядшим голосом посоветовав сразу заглянуть. Мстислав постарался поблагодарить ее радушно, но тут дверь со скрипом отворилась сама, уехала вовнутрь, открыв взором, точно золотого Будду на алтаре, улыбающегося за столом доктора.
- Располагайтесь, - по-женски пригласил пациента доктор, когда пациент осмотрелся.
Лет ему было на вид столько же, сколько отцу, и борода совершенно такая же, только не черная, а русая.
- Ваш папа просил меня с вами побеседовать, он говорил мне, что вас что-то тревожит, и, возможно, мы с вами сумеем не спеша разобраться, где лежит причина ваших тревог. Ну, садитесь. Вот та-ак, откиньтесь... Удобно?
- Вполне.
- Я вас видел... года четыре назад. Папа приводил вас с собой, пока мама... у нее, кажется, были какие-то проблемы со здоровьем?
- Она лежала в больнице с переломом ребра, мы с отцом ехали навестить ее, и по дороге отец решил заехать сюда, чтобы что-то забрать.
- И еще, помнится, папа приводил вас совсем крошкой, лет шести. Но вы, конечно же, не помните...
- Почему же, я прекрасно помню...
Доктор, все также улыбаясь, переложил розовые и светло-зеленые папки, поменяв из местами, и теперь его вооруженная очками, большая, плешиватая, как и у отца, голова была направлена на Мстислава, как дуло орудия.
- Давайте начнем. Так-с, расскажите, пожалуйста, мне в деталях, что с вами происходит?
Мстислав не был уверен, стоит ли выкладывать на чистоту то, что заведомо могло сослужить службу материалов в деле по обвинению его в непригодности к так называемой нормальной жизни, жизни среди людей, подобных матери, отцу и Марине. Он плохо понимал суть и цель ведомой отцом политики, и вдруг почувствовал пустоту языка - рассказывать было нечего.
- Скажем так, что происходит неприятного, странного, что мешает вам, что вас беспокоит в последнее время?
- Ничего.
- Хм... Ваш папа мне сообщал обратное. Я понимаю, это ваша первая попытка воспользоваться помощью специалиста...
"Лечиться" - мысленно поправил Мстислав.
...вы смущены, не знаете, с чего начать... Не бойтесь. Вместе мы справимся. Вы сейчас немножко поможете мне разобраться с тем, что вас тревожит, а потом я постараюсь помочь вам избавиться от тревог.
"Избавиться от тревог, - подумал Мстислав, - Это похоже на..."
- Да собственно... С чего вы взяли, т.е. извините, с чего мой отец взял, будто меня что-то тревожит? - невозмутимо изрек Мстислав, глядя в стену за спиной доктора, чтобы не стать незаметно для себя идолопоклонником.
Доктор, похоже, маленький в отличие от отца, или так лишь казалось, сидел, компактно сжавшись, словно боялся занять слишком много места, и его бородатая длиннозубая улыбка начинала уже понемногу внушать Мстиславу подозрения. Тело прострелил холод, от ног до мозга, будто полчища мурашек, как пузырьков в газированной воде, кинулись вверх. Мысль о том, что доктор - с самого начала враг, пронзила Мстислава мгновенно, и, видно, выступила на его лице какой-то особой миной, которую распознал врач.
- Вы чем-то взволнованны?
- Мне не уютно, - почти прошептал Мстислав, тут же упрекнув себя: "Зачем я сознаюсь в чем-либо? Это же козырь ему в руки! Теперь он начнет профессионально тянуть из меня то, что нужно для обоснования... чего?"
"Для обоснования диагноза. Приговора. Или для чего-то еще? Неужели здесь замешан отец? Раньше я не мог подозревать его, хотя... Зачем ему это?"
"Зачем ему нужна вся эта канитель с моим лечением? Зачем ему нужно убедить всех и меня самого, будто я болен? Чтобы избавиться от меня? Но зачем? Да, он никогда не верил ничему из того, что я рассказывал. Никогда не верил ни единому моему слову. Он ненавидел любые мои слова. Для него они были незначительны и лживы. Детская чепуха. Теперь он решил вырвать ее с корнем. Искоренить. Его сын не может и не должен плести небылицы. Ложь и неопытность. Что я могу - мне двадцать лет?! Я - его отпрыск, я дитя, я ничего не знаю, а следовательно, я лгу. Я маленький врушка. Я не вышел из периода взросления, когда противопоставляют себя семье и отцу в частности. О, как досконально он знает все эти психологические фрейдистские штучки!
Он знал все с самого начала. Он с его Фрейдом видел меня насквозь. Он знал, что я веду борьбу, и он знал, как меня победить. Он знал, что победит. Он все-все знал..."
- Вы молчите? - доктор лыбился, и Мстислав закрыл глаза.
- Да, я молчу. И не собираюсь ничего говорить. Вам ничего не удастся выпытать.
"Зря я это ляпнул. Теперь он догадался, что я что-то подозреваю, и изменит тактику", - с досадой подумал Мстислав.
- Ну хорошо, - доктор не желал отступать и легонько вздохнул, набираясь сил для продолжения, смягченного и вместе и тем изощренного, - Тогда, если не возражаете, я все же дам вам кое-какие тесты... Очень любопытные. Вам будет интересно на них отвечать. Это тесты для людей... с развитой творческой фантазией.
"С фантазией, как это любят называть все родители. Т.е. для лгунов, фантазеров, выдумщиков. Они все говорят: "Какой же ты выдумщик!" Милые мамы в фартучках, интеллигентные папы с чувством юмора..."
- Вы отдадите результаты тестов отцу? - неожиданно для себя заносчиво спросил Мстислав.
- Таков мой долг, врачебный долг... Тем более, ваш папа не менее компетентен, чем я, так что...
- И он, как я понял, будет выносить... ставить мне диагноз, и моя судьба будет отдана ему в руки целиком, да, ведь верно, так? Что же это будет за беспристрастность в таком случае? Я вас спрашиваю?
Доктор замялся, как мнется человек, полностью уверенный в своей правоте и конечной победе. Мстислав сознавал, что ведет себя неразумно, сдавая все карты противнику, но когда эмоции брали верх над рассудком, он не в силах был их глушить.
- Я не против отца, не подумайте ничего плохого, просто находясь от него в зависимости, которая для человека моего возраста и семейного положения, конечно, нормальна, я понимаю, каково это - зависеть, а если вдобавок мой отец будет распоряжаться моей судьбой не только как отец, но и как врач...! Стойте, стойте, вы ведь передадите ему все, что я говорю...
Мстислав схватился за голову, его ладони уперлись в твердые, непокорно торчащие уши, по вине коих он так часто бывал высмеян сверстниками, и злость на них, на смехотворный изъян как на марку ничтожества, захлестнула его до того, что дыхание сперло.
Сзади послышалось какое-то движение - это кто-то сильный, надежный помощник вошел в кабинет и ждал, пока его призовут на подмогу.
- Ну что вы, ну как вы могли помыслить, что я передам вашему папе наш сугубо конфиденциальный разговор? Упаси вас Бог! Врач - это тот же исповедник. Все останется между нами. Успокойтесь, вам ведь ничего не грозит! Ну неужто, вы думаете, что сейчас войдут санитары, наденут на вас смирительную рубашку, уволокут в палату с мягкими стенами и запрут на замок? Глупости, верно?
"Глупости", - обреченно согласился про себя Мстислав, не решаясь поднять на улыбчивого доктора взгляд от неизбывного стыда за свое поведение, но чем дольше он сохранял съеженную позу, тем, с каждой секундой, казнь стыдом оказывалась все мучительней.
"Ничего этого нельзя было выдавать... Ничего нельзя было показывать... Я сдался им... Я у них в руках... Он знает обо мне все. И так знает. От него ничего не скроешь!"
- А теперь, ели позволите, все же маленький тест. Просто тестик. И я отпущу вас на все четыре стороны.
Мстислав не мог читать вопросы: бумага от отдалялась, то, застилаясь пеленой, приближалась к глазам, левое полушарие выдалбливали изнутри, как гору, слова гусеницами переползали со строчки на строчку, стол качался, все было на грани распада, разъединения, потери. Мстислав содрогнулся, даже стукнув зубами; его мутило он больше не мог вынести, и руки его сами схватили бумагу и порвали пополам, дрожа от ужаса и справедливости собственного деяния.
Мстислав допустил величайшую из возможных ошибок и не собирался увиливать от наказания. Он еще дожевывал клочок теста, передергивая плечами в отступных ударах судороги, и быстро шагал к автомобилю, навстречу матери и отцу.
IX
Никто больше не проявлял о нем явного, настырного беспокойства, за исключением, пожалуй, только Марины, и Мстислав, как это не парадоксально, научился быть благодарным ей. Мать старалась отныне обращаться с ним, как с женатым сыном или даже племянником, ненадолго загостившем в доме, так что Мстислав даже начал испытывать некое нытье внутри, постоянно побуждавшее его как можно скорее собирать вещи и выселяться. Отец держался обыкновенно, однако словно забыл свою идею срочного лечения, которой, видимо, смущался еще ранее, почему и сообщал ее сыну через третьих лиц, каковыми служили мать и Марина.
Марина. Она никогда не должна войти в их семью. В эту семью, которой нет, семью Психиатра. Эту семью, где говорят молча и молчат, попусту разговаривая, семью-паутину, в центре которой, нет, не отец, хотя он черен и мохнат, а тот ужас, к которому не смеют приближаться, позволяя ему беззвучно царствовать, лишь бы не размыкал челюстей...
Марина. Она, естественно, сразу потребует, чтобы паука вышвырнули вон, завопит, что не обязана терпеть его мрачную шерстистость, его зловещую сонную недвижность и немоту, морок, который он насылает, но на нее тут же шикнет испуганная мать: "Тише, умоляю вас, тише!..." Нельзя будить Паука! Нельзя тревожить его могущественный паралич! Паук - это святое! Поэтому Марине нечего здесь делать. Здесь тьма, здесь воздух зависает, как свинец, как картинка на мониторе, здесь единственный сын лишен права голоса, здесь главенствуют тишина и психиатрия. Он пытался втолковать это Марине, но финал разговора был предсказуем до такой степени, что на него стоило бы сделать ставку.
- Глупый ты ребенок, - проговорила она, по-старушечьи кивая, глядя своими настолько глубокими глазами, что в них, как в линзах, отражался замкнутый тесный объемный мир, блестящими, отполированными глазами брезгливо и снисходительно, вешая на каждое слово груз, - Когда же ты е мое повзрослеешь наконец? И не стыдно тебе... С кем ты борешься?! С родными людьми, которые ради тебя из последних сил выбиваются?! С несчастным отцом, которого ты пугаешь своими завихрениями, с матерью, которую ты в грош не ставишь, да?! Типа такой бедненький, забитый... А сам их вон как держишь! Они ж тебя боятся: ты тиран, деспот, семейный монстр, вот ты кто! Ишь ты, придумал угнетенную жертву! Знаешь, где я все твои кафкианские штучки видала? То-то! Возьмись за ум, понял? Не смей работу бросать. Стань мужчиной, блин, в конце концов!
Марина опустила голову и вздохнула, но это лишь служило сопровождением ее действий с излохмаченной замшевой сумочкой "в этническом стиле", который она вроде бы "обожала", направленных на извлечение пирожка и просаленной салфетки.
- Твоя проблема в инфантильности, - продолжала Марина, не церемонясь с пирожком, крошившимся ей в сумочку и на лоскутное платье, - Ты боишься мира, боишься людей и не умеешь с ними общаться. Не хочу ничего сказать о твоих родителях (их можно только пожалеть), но они тебя порядком передержали под теплым крылышком. Ты думаешь, что весь мир тебе чего-то должен только потому, что ты появился на свет. Ни хрена, друг мой! Это ты ему должен, за то, что он обеспечил тебе возможность учиться и работать и вообще достичь своей цели в жизни. Какая у тебя жизненная цель? А? Вот у меня - оправдать надежды и средства, вложенные родителями. А ты только и умеешь, что брать, а отдавать ничего не желаешь! Ну да ладно... Я уж тебя возьму за жабры. Ты у меня станешь нормальным, серьезным, ответственным человеком! Я из тебя дурость вышибу!
Угрозы Марины оставались бы безвредны, если б она не искала сообщничества с отцом Мстислава, который неизменно высказывался о ней как о "крайне разумной девице", шутливо по тону (на самом же деле вполне серьезно) сетуя на то, что лишь она проявляет подлинный интерес к психиатрии и через интерес к науке пытается понять его заботы и чаянья. Отец бы никогда не признался в этом семье, будучи корректным из скрытности, а не наоборот (что более подобает врачу), хотя с домашними держался как с пациентами - до бесчувственности уравновешенно. Марина как-то выпалила его слова Мстиславу, и тот окончательно убедился в своих подозрениях, что она и отец нередко обсуждают его наедине, да какой там - только на почве его сыновней черной неблагодарности и капризного характера и сошлись. Конечно, тут не обошлось без "профессорского" любимчика Миши Докукина, который, похоже, наделен был даром обустройства знакомств и извлечения из них выгоды: в данному случае, он лишний раз утвердил себя перед преподавателем как доверенное лицо, опора и верный ученик, став посредником между им и Мариной, вдруг понадобившейся отцу в качестве рычага - жать там, куда не доходила десница. Поразительно, до чего хитроумно связал всех троих один узел - сам Мстислав. Как быстро успели проникнуться друг другом отец и Марина... Мстислав где-то надеялся, что, возможно, назойливо повторяющееся "Валентин Алексеич" в ее устах есть твердый зарок самодостаточности и чистоты сей неравной духовной связи, что сын совсем отделен от этих прекраснодушных отношений наставника и послушницы, но нет, нет, нет - мишенью союзников являлся именно никчемный сын, ради него затеяно было все представление. Однако содружество Марины и отца, их пространные беседы по телефону, их встречи под сенью нелепых совпадений, наведывания Марины в мединститут якобы к Докукину - все это, впрочем, должно было зиждиться на искренней взаимной тяге, что ожесточало Мстислава намного сильнее, чем расчетливое партнерство, заключенное против него и им ограниченное. С досадой Мстислав узнал, что отец и Марина рождены под одним знаком зодиака, а затем, словно нарочно, ему стали подбрасываться судьбой дальнейшие доказательства их общности и родства. Когда Мстислав отказался идти с Мариной на какой-то спектакль, противный ему в силу ряда причин, вместо него вызвался пойти отец. Марина дарила отцу бесполезные подарочки по всякому поводу, и они оказывались продуманнее, элегантнее, оригинальнее, остроумнее, чем неуклюжие праздничные подношения членов семьи, тем более Мстислава, за которого всегда выбирала мать. Постепенно в нем проросло некое подобие ревности, но вот кого к кому, он не мог определить, или это было просто раздражение на обоих, зависть их обоюдной симпатии и взаимопониманию...
Изначально Марина была другом сына. Так она приблизилась к его семье, снискала там авторитет и нежность, понравилась матери, приглянулась отцу, записала себя в непреклонные сторонники их всевластия и вот уже занеслась, встала над схваткой, корчит глашатая родительской воли, делает вид и уверена сама, будто подмяла под свое господство слабосильного и несуразного неврастеника... Если бы их действительно что-то роднило, если бы она любила его по-настоящему, как любят женщины, скромно и простосердечно, тогда Мстислав мог бы исповедоваться, сложить голову ей на колени, или же потребовать понимания, веры, защиты. Она сильна, она не задумываясь кинулась бы ему на выручку, если б была готова. Но она не телохранитель, не ментор, не сестра, не верная собака, она даже не судия - она одно из пыточных орудий, одно из живых наказаний, бездумно-беспечный орел, посылаемый терзать его печень. Бездумный, но еще и уверенный, что своим крючковатым клювом творит благо осужденному.
X
"Почему я не похож на них? Я словно не сын своих родителей, я какой-то подкидыш, говорящий на другом языке, по-другому едящий, пьющий и спящий. Я нисколько не схож с Докукиным, с Ивановым, с Марковым, с Тетерниковым. Озираясь вокруг, я обнаруживаю, что выжил совершенно вопреки здравому смыслу столь любимой отцом беспрекословной естественной науки. Я ищу похожих на меня и не нахожу. Я стараюсь мыслить, как другие, и даже излагать эти мысли, но тут же чувствую себя лгуном, и у меня выходит как-то убого, неубедительно. Марина обвиняет меня в непочтительности к родителям. Будто мы в Японии, ей Богу! Или в Китае. Китай устроен до невозможного правильно и в этом неправ. Но мне часто замечают, что я и говорить-то способен только о себе да о родителях, едва я заговариваю о себе, тут же переключаюсь на отца, на мать, словно прикован к ним, как к ядру, лишающему меня самостоятельности. С другой стороны, если б я стремился к самостоятельности, я бы давно ее достиг. Марина права. Но я, кажется, сам окольцевал себя семьей. Каждый новый день в семье умножает мою зависимость. С каждый новым днем на выход накладывается новая печать. Однажды я окажусь замурован. Замурован в своей вине, в своей беспомощности, жертва приносимых жертв, погребен под неоплатным долгом, под верой, надеждой и любовью, как саженец, росток, погребенный под тоннами удобрений"
- Молодец! - выкрикнул Миша Докукин, остервенело тря щеки жестким махровым полотенцем, - Поздравляю! Наконец-то ты решился. Показал им, где их место. Правильно! Они-то думали, до конца твоих дней тебя на поводке пасти будут да еще куском попрекать!
"Провокатор", - передернулся Мстислав, для вида исследуя свои ногти.
- Я говорил тебе, что пишу роман? - спросил Миша со старательной небрежностью, но высокие ноты выдали его.
Мстислав осмотрелся в который раз, задержав взгляд на своем спальном месте, имевшем вид останков поломанного диван, но Докукин уверял, что диван просто разобран.
- Я хочу написать книгу о тебе, и когда-нибудь, держись, я это сделаю! Это будет новый "Симплициссимус", - продолжал Миша, и от его звонкого голоса в светлой, выкрашенной под персик, полупустой прихожей становилось славно, как в предвкушении праздничной суеты, - Я живописую все твои мытарства и назову ее... примерно так: "Жизнь и благородные свершения... некоего мудреца по прозванию Слава Менделев... потомка хитроумных моравских селекционеров и достойных иудейских алхимиков, юные годы коего прошли в непосильной борьбе с родителями, а зрелые завершились познанием Истины и возвышением над... тщетой земных трудов". Во как... Не хило, а?
Мстислав почти рассмеялся от удовольствия. Его уже давно не посещали головные боли и шумы - последний раз, когда он писал прошение об увольнении, и чей-то клокочуще низкий, вулканический бас тянул нараспев каждую выводимую им букву, так что Мстислав даже вскочил весь в поту... Отец был озадачен, узнав, что сын бросил работу, но при матери виду не подал, а мать посочувствовала Мстиславу в ответ на его неохотное оправдание, что, мол, из-за работы снизилась успеваемость в институте, и он к тому же смертельно устает. Можно было снова перевестись на дневное отделение, но тогда возрастала частота встреч с Мариной, а ведь несмотря на привязанность к ней, которую Мстислав особенно ощущал в одиночестве, он стал понемногу ее побаиваться и даже, как ему казалось порой, недолюбливать. Разумеется, теперь он лишался собственного заработка, успев получить всего одну месячную зарплату, ушедшую на книги. Зато Мстислав смог оценить все преимущество свободных дневных часов, позднего подъема, прогулок до продуктового магазина по солнечной стороне и просветленной живости мыслей, не изможденных колодками, в которые их сажала спозаранку подневольная необходимость.
Отец вопреки опасениям матери не ринулся заслонять грудью дверь, а только издал неясный носовой звук осуждения или даже скорее недоверия, услыхав о намерении сына временно съехать с семейной квартиры. Он не пожелал узнать причины столь гротескного выплеска "юношеского максимализма", как привычно, с полуулыбкой и взмахом черно-курчавой пухлой руки определял новое "антре" в поведении сына. Мать не отважилась протестовать в одиночку, без поддержки более компетентного и полномочного лица.
- Слушай, а почему ты тут сам не живешь? - поинтересовался наконец Мстислав к великому замешательству Докукина.
- Я? Да ну зачем мне... Мне и с ними, с предками, неплохо. Уживаемся пока. А бабка у меня добрая была, в нас с братиком души не чаяла, только вот ему оставила хрен на блюдечке, а мне квартирку. Нечего, говорит, чтоб он жилплощадь оргиями своими мужеложскими поганил. Вот пусть лучше Мишутка девок приводит. Хе-хе!
- А насчет брата, это, что - правда?
Мстислав никогда не видел Мишиного близнеца, но слышал о нем от Марины и теперь впервые от самого Докукина.
- Да нет... Ей, бабке, по старости лет всюду разложение нравов мерещилось. Ну, знаешь, как у стариков... Братик, он просто так баловался, не всерьез. Он слегка чудной, с приветом, но хороший. Здоровьем слабоват. Мы его лечим... иногда.
Мстислав невольно попытался угадать, что за недуги изводят докукинского братца и вспомнил о собственных хворях, о лекарствах, купленных на единственную выданную отцом дотацию, причитающуюся по идее раз в месяц, но отмененную из-за работы, которые мать спрятала, сочтя вредными. Вызванный памятью, материализовался призрак тошноты, и Мстислав разом принял всю накопившуюся за время сборов ношу усталости.
- А что у вас с Мариной? Она какая-то взъерошенная бегает, глаза горят, как у волчицы, изо рта прямо того гляди пена пойдет. Чего вы, повздорили?
Мстислав отмолчался, снова пройдясь взглядом по прихожей, посреди которой на облупившемся табурете и сидел и откуда в гостиную вела белая свежевыкрашенная уютная дверь с матовым, как в душевой кабинке, зеленоватым стеклом, а с персиковой стены таращилось круглое зеркало, воспроизводя процесс бритья, исполняемый Мишей преступно размашистыми движениями. Хрупкое умиротворение вернулось к Мстиславу, и он по-приятельски усмехнулся Докукину, получив в ответ подмигиванье, несущее как бы покровительственный зарок, что теперь-то все в полном порядке и уж точно ничего не подведет. Мстислав вдруг почти полюбил Докукина, испытав прежде надменно гонимую признательность ему за крышу над головой, за саму идейку на время переселиться, сбежать из-под опеки и попытать счастье полноценного холостяцкого житья. Захотелось даже как-то прикоснуться к "благодетелю", скажем, обнять, передать ему невидимые заряженные частицы редкого для Мстислава и чрезвычайно ценного спокойствия.
- Кстати, вы с ней, с Мариной, вы с ней... того... ну... в доктора-то играете? - Докукин еще раз подмигнул, на сей раз исподлобья, и, почувствовав, что его бросило в краску, порывисто отвернулся от зеркала.
"В доктора", - мысленно повторил Мстислав, в отвращением просмаковав этот американизм, и подумал с недовольством, что, видно, не зря Докукин затронул докторскую тему. "В доктора", - повторил он снова, и ему мигом сделалось нехорошо, слюна во рту прогоркла; он поморщился, с силой повернулся на табурете.
"Это с отцом она играет в доктора!" - осенило Мстислава, и он хохотнул.
- Что, раскусил я вас? - по-своему истолковал смешок Миша, скалясь.
- Ничего подобного. Мы с ней... У нас не было... Словом, не играем.
- А у тебя как вообще... было с женщинами?
Докукин наскоро состряпал коварную мину, но похоже было, будто он настраивается на откровенно-доверительный, даже суровый, этакий отечески-сыновний лад.
- Да, - солгал Мстислав, на мгновение потерявшись.
- Вот и ладушки, - мягко закруглил щекотливый оборот разговора Докукин, оканчивая и бритье, - Значит, сегодня устраиваем гульбу по случаю твоего, так сказать, новоселья. Девчонки будут, все как надо. Без Маринки, понятное дело. Она меня самого стала доставать. Забудь ее. Ведьма рыжая.
XI
Мстислав успел ознакомиться с бытом квартиры, пообедать тертым яблоком (терка прилагалась к прочему, весьма скудному хозяйству) и заверить маму по телефону, что чувствует себя вполне сносно, вот только забыл слабительное, чем теперь немного опечален. К девяти часам его начала несмелыми набегами пронимать дрожь чудовищного предощущения - ведь вечер на его новой квартире, в его жилье, его убежище был уже захвачен буйной братией докукинских однокашников и просто знакомых лодырей с девицами. Проведя сорок минут в туалете, кстати, оборудованным едва ли человечнее привокзального сортира, Мстислав прочно уверовал в то, что такое начало не может сулить ничего утешительного, и шаткий маятник его настроения мгновенно и веско качнулся во тьму.
С десяти часов потянулись первые гости, парами и по трое, причем сам Докукин заявился в третьей тройке, уравновешенный с обеих сторон сытыми, чистенькими, восторженными, напоминающими молочных поросят крутобедрыми девушками.
"Вряд ли медички", - кисло подумал Мстислав, провожая компанию взглядом и словно подталкивая барышень в обтянутые чем-то ажурным мясистые спины.
Спустя какое-то время об него уже спотыкались, ибо Мстислав по недосмотру занял не слишком вольготное, скорее рискованное местечко, привалившись к одной из створок стеклянных дверей. Его клонило в дремоту, но каждый раз, стоило ему отрешиться от гама вокруг, сквозь дымку сознания вырисовалась как на духу следующее фиаско, которое он должен был неминуемо потерпеть в ближайшие часы при отсутствии слабительного. Ужасно было и то, что последнее посещение уборной всегда приходилось ровно на пол-одиннадцатого, т.е. перед отходом ко сну, но шальная гвардия чужих гостей препятствовала выполнению регламента. Мстислав оцепенел и сам себе показался чем-то наподобие костяной обезьянки, зажавшей уши, такой высохшей и облезлой, униженной, прибитой и скукожившейся от постоянных нападок зубастой жизни. Слезы сами выдавились из глаз, мышца лица съежились, члены как будто стали полыми, обессилили, истончали, и Мстислав, словно защищая от чьих-то укусов, прижимал локти и колени к грудной клетке, тоже опустевшей, точно какой-нибудь древний музыкальный инструмент, призванный извлекать жалобные блеющие рулады.
"Издеваются..., - твердил он про себя, - Издеваются..."
Докукин напрочь позабыл о "хозяине флэта", увлекшись болтовней с дамами, однако кое-кто заинтересовался окоченелой долговязой фигурой, похожей на спящую мумию, и очень скоро Мстислава вежливо (или боязливо?) тронули за плечо.
- Я ваш поклонник, - объяснился белобрысый, чуть болезненный с виду юноша в очках и, представляясь, сунул ладонь, - Георгий, можно Гоша. Не удивляйтесь, у вас уже сложилась целая группировка последователей - еще бы, не каждому удается измыслить собственную концепцию мировоззрения, тем более, в наше время, когда такое подвижничество, прямо скажем, не в почете! Но Михаил уже вовсю занимается распространением ваших идей!...
- Кто ему дал патент? - нахмурился Мстислав, подыгрывая.
- Всем уже известно, что вы ушли от родителей, потому что они мешали вашему самопознанию и утверждению... Это позиция! А ваши стихи, если их переложить прозой, получится нечто вроде манифеста неоэкзистенционализма! Я считаю, учение Ясперса стоит возродить...
- Какие еще идеи? У меня их отродясь не было... Как к вам попали мои стихи, я ведь их никому кроме...?
Но тут Мстислав догадался и поник головой, хоть его поза и так предполагала меланхоличную расслабленность.
- Марина Б. просто прелесть, верно? Я вам даже завидую! Вы превосходно дополняете друг друга, хотя, если хотите знать мое мнение, мыслителю женщина не нужна, она как-то глаз замыливает, что ли... О, ваши уши, я заметил только сейчас!...
Тут он к ужасу Мстислава схватил его за уши и вперился близорукими стеклами ему в лицо, словно гравер, только что вытащивший из-под станка и разглядывающий, держа на вытянутых руках, удачную работу.
- Эти уши, это... это ж надо! И глаза, и брови, и все остальное! Вы же вылитый... вылитый Кафка, о Бог мой! Неужели вам никогда не говорил?
- Припоминаю что-то, - буркнул Мстислав, отпрянув и залившись краской - на самом деле ему вспомнились уничижительные слова Марины, а вовсе не чей-то комплимент, хотя и тут у него мелькнуло сомнение, следует ли относить на счет комплимента, когда тебя уподобили практически неведомому писателю с еще более неведомой внешностью.
- Это ведь неспроста?! - ликовал очкарик, видимо, страшно гордый своей наблюдательностью, - Не может быть, чтобы двое нестандартно мыслящих людей разного времени, просто так были ну прямо на одно лицо! Эй, Ник, гляди - он же вылитый Кафка! Миша! Смотрите все! Это потрясающе!
Подобным образом привязчивый тип дергал каждого занятого общением гостя, дабы тот мог самолично засвидетельствовать небывалую схожесть Мстислава с писателем, имя которого из-за того, возможно, что Мстислав мало уважал художественную литературу и по части нее был сер, навевало тому лишь образы собственного стыда и собственной неприкаянности, рожденные Марининым обличительным монологом. Нехотя Мстислав признался кое-кому из любопытствующих, что сам Кафку не читал, чем спровоцировал всеобщий взрыв воодушевленного негодования, вне которого остался только Докукин.
- Да что вы все, ей Богу, "Кафка" да "Кафка"! - Докукин, бродящий поодаль, засунув ладони под мышки, вскинул плечи с оттенком пренебрежения, будто Мстислав своей популярностью был обязан не ему, - Наш Славик просто-напросто принадлежит к тому демоническому и тощему семитскому типу, к какому кроме вашего Кафки принадлежал и Иоанн Креститель, и может даже...
- Нет, нет, все не так просто! - запротестовал поддерживаемый большинством очкарик, - Если б у нас сейчас был портрет Кафки... А я заметил даже сходство идей - это поразительно! Давайте спросим Веру! Где Вера? Миша, ты ведь ей открывал?
Мстиславу начинало становиться дурно, и от скопления людей с их душным сладковатым дыханием, и от суматохи, и от своей вынужденной немоты, поскольку говорить что-либо было глупо, и от обреченности любых поползновений улизнуть в туалет, и от предчувствия близкой мигрени.
- А вот и Верка-оппозиционерка! - возвестил где-то в ускользающем далеке Михаил, проталкивая очередную гостью, - Вечно в оппозиции всему на свете!
-Это вы и есть, черноволосый ангел? - донесся мелодичный вопрос, и Мстислав с трудом опознал в кольце гостей новую персону, нагло обнимаемую Докукиным за талию.
Девушка обращала на себя внимание нарядом - золотистым сари, спеленавшем ее субтильную фигуру и придавшим тонкому силуэту очертание какой-нибудь изысканно-вытянутой вазы. С шеи девушки свисали несколько рядов стеклянных бус, а лицо ее, маленькое, треугольное, освещенное улыбкой, выражало предельное дружелюбие, даже, как позже подумал Мстислав, обожание всего человечества, но без тени дурашливости.
- Вы необыкновенный, - выдохнула она сразу, опускаясь на пол рядом с Мстиславом, словно змея заклинателя, свивающаяся обратно в корзину, - Вы как лань. Или как дух тьмы. Таких больше нет. Кто вы такой?
- Она тебе подстать, - ухмыльнулся Докукин.
- Меня зовут Мстислав...
- Неужто ты не замечаешь, что он копия Кафки?! - продолжал надрываться некто Георгий.
- Мстислав? О-о-о... Зачем ваши бессердечные родители дали вам такое имя? Будто вы должны кому-то мстить...
- Ну, приглядись же, приглядись! Вылитый!
- Меня назвали в честь деда по матери, - ответил Мстислав, смущенный и одновременно польщенный преувеличенным пиететом девушки.
- Вам подошло бы имя Лазарь, - протянула Вера, закрыв глаза (она сидела, как обыкновенно сидят на полу женщины, руки ее в тусклых колечках покоились на коленях с прелестной нарочитой степенностью), - Это похоже на ладан, послушайте, как звучит: Ла-а-азарь... Оно пахнет погребальными маслами, притираниями, воскурениями... Как здесь... Здесь царит сакральный запах...
С этим Мстислав мог согласиться, только он находил, что этот густой, пряный, странный запах исходит от самой Веры, от ее индийских одежд, возможно, от волос, вовсе не индийских, пепельно-русых, спутанных, от полуприкрытых сонными веками темно-серебристых глаз с переливом рыбьей чешуи.
- Лазарем звали моего прадеда по отцовской линии, - сообщил он зачем-то, хотя не был до конца уверен, и тут же ему показалось, что он, пращур Лазарь, Кафка - звенья некоего древне-сказочного рода, замкнутого, оторванного от многолюдья других ветвей, недоступного для чужаков; откуда-то из-под слоев его памяти стали подниматься овеянные мистицизмом сказок человеческие и звериные лики, темные, как фрески, очень близкие к нему чем-то, что почти вымерло в нем, затхло-душистые, протяжно ноющие...
- Прошу прощения, - вклинился снова очкарик, неожиданно звонко для будто наполовину оглохшего Мстислава, - Не могли бы вы одолжить мне на время свои джинсы - меня посылают за огненной водой, а на улицу выйти в таком виде категорически непристойно.
Только теперь Мстислав заметил, что брюки Георгия изрезаны полосами, точно отправленная в утиль офисная бумага.
- Берегитесь девушки с бритвой! - пояснил тот, - Некоторым противопоказаны даже самые безобидные тонизирующие вещества.