Дуэт для косы и флейты
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Второе место на РБЖ-Азимут ("Дерусь, потому что дерусь") На фронтах Гражданской войны 1918-20 гг. "темные силы" сходятся в лобовой с "вихрями враждебными", сводя старые счеты и заводя новых врагов.
|
Дуэт для косы и флейты
Вы с ума сошли. Весь вечер мы ждали событий. Мы дождались. Она пришла к нам - тихая избавительница.
Александр Блок "Балаганчик"
PT Barnum said it so long ago
There's one born every minute, don't you know
Some make us laugh, some make us cry
These clowns only gonna make you die
The Dickies
Холодная донская весна бьет в лицо мелкой моросью стылого дождя, ноздри и глотку забивает вязкий дым ближнего пожарища. Мы отступаем верхами по разбитой ухабистой дороге, так густо засыпанной буреломом, что кажется, будто целая ватага соловьев-разбойников недавно погуляла тут. С берега ползут языки сизого дыма, взводные на разные голоса горланят "под ноги!" Качаясь в седле, поддергивая повод и тупо глядя на дорогу между торчком стоящими ушами Виспы, я думаю про снежные шапки Петровского парка, про веселый бег троек по Петербургскому шоссе, про пьяное марево "Яра", бренчание гитары и звон цыганских монист, вспоминаю, как Лещ дурным голосом подпевал завернутой в шаль черноокой красавице: "матушка, матушка, что во поле пыльно". Меня всегда раздражали и его голос и его манера вести себя на людях, и я никогда не любил то шумное, ослепляющее фальшивым блеском место, мне было плохо в нем, и мысли мои были тогда тяжелы. Но как дорого я дал бы теперь, чтобы вернуться в ту ночь, без оглядки бежать туда, обманув беспощадное время...
- Змей, гляди, - простужено хрипит Лещ, будто прочитав мои мысли.
Он качается в седле своей Егозы справа от меня. Подтягивая повод, указывает на развилку дороги впереди.
Там стоит, кренясь на правый борт, высокий пестрый фургон.
- Гляди, Петрушка!
Перед фургоном сидит рыжий худощавый человек в клетчатом балахоне, в шутовской шапке с тусклыми колокольчиками. Курит папиросу, пряча в ладонь от ветра и дождевой мороси.
Ротмистр (папаха набекрень, русый чуб набок, косматая бурка черными крыльями) отделяется от строя, минуя подводы в голове колонны, минуя тяжелый от дождя, скалящийся черепами черный штандарт, рысью скачет к развилке.
Придерживая танцующего буланого, с интересом осматривает фургон и его владельца.
- Марафетчик-то наш, - смеется Лещ. - Того гляди примет Петрушку за большевика, порубает шашкой в колбасу!
Ловлю шальной оловянный взгляд ротмистра, тот машет мне рукой, подзывая.
- Лещ, прими взвод, - я сплевываю на сторону, даю Виспе повода, отделяясь от колонны, скачу к фургону.
- По-од ноги! - простужено хрипит Лещ за спиной.
"Петрушка" курит, спокойно глядя на ротмистра снизу вверх. Ротмистр изучает его, нарочито прямо держась в седле. На его лице отражаются сложные мимические усилия, выдающие человека, изо всех сил старающегося казаться трезвым.
- Ни черта не понимаю, - говорит он стеклянным голосом. - Чего этот басурман талдычит, Змей?
Я завожу разговор. Выясняется, что Петрушка - никакой не Петрушка, а вовсе Арлекин. Изъясняется на английском, со странным акцентом.
Перевожу ротмистру: они бродячие цирковые артисты, бежали от красных, застряли, да еще нарвались на бандитов, потеряли лошадей...
- Врет небось, - зевает ротмистр, и тут лицо его озаряется внутренним светом. - Ох ты, еперное ты решето! Ты смотри, а!
Из фургона выбираются приятели нашего Арлекина.
Что за притча! Здесь и карлик в полосатом колпаке, и мрачный верзила с идиотическим выражением, и слепая старуха в шалях, и человек с безбровым чешуйчатым лицом рептилии, и мальчишка в мундирчике с галунами, весь заросший шерстью, похожий на обезьянку.
Все они обступают нас, принимаются горячо объяснять что-то, упрашивают взять их с собой, оказать милость, не дать пропасть и прочее.
Единственный человек, остающийся внутри фургона - женщина, закутанная в темный балахон. Я ловлю ее взгляд. От него мне становится не по себе.
На дне ее громадных глаз тлеет лихорадочный огонь, в них что-то пронзительное, жадное, липкое. И в то же время - холодное, равнодушное, презрительное. Кажется, она больна. Привалившись спиной к стенке фургона, смотрит, прикрыв глаза пушистыми ресницами. Влажные русые пряди спадают на лоб из-под темного капюшона, кожа бледна, как мрамор.
Я отворачиваюсь, ловлю ревнивый взгляд Арлекина.
Ротмистр, опасно покачнувшись в седле, лезет рукой под бурку. Цирковая братия невольно подается назад.
Он решил угостить паренька шоколадкой. Свесившись из седла, механически двигая рукой, гладит его по буйной растительности на затылке, говорит мне:
- Возьми у Соболя лошадей... Пособим артистам, а? Али мы нелюди? Али не мы последние богатыри землицы русской, язви в корень, березки достославные! Небось, мы не большевики какие-нибудь, колдобить их в свербило гуслями гребаного Садко-певуна, мать...
После злоупотреблений порошком для полоскания рта при зубных болях, коего у ротмистра в обозе несколько саквояжей под охраной денщика, периоды мрачного оцепенения сменяются у него приступами лихорадочного красноречия.
Чтобы не слушать его монолог, я поспешно разворачиваю Виспу и скачу в голову колонны, завидуя артистам, в силу национальности не способным воспринять в полной мере ротмистров бред.
Дорога впереди вовсе скверная, полные желтой воды рытвины и ухабы не дают телегам ходу. Солдаты, спешившись, по колено в грязи пытаются протолкнуть их через препятствия.
Соболя я нахожу у одной из подвод, он толкает плечом вместе с остальными, на "раз-два, пошла родимая!". Не щадит знаменитой длиннополой шинели, пошитой перед самым выступлением и порядком уже облепленной грязью, бултыхает голенищами посреди гигантской лужи.
- Чего? За каким еще Марафету лошади?!
- Артистов на перекрестке видал?
- Каких, к черту, артистов?!
- Тех, которых Марафет зачислил в эскадрон в целях устрашения неприятеля. И поднятия нашего боевого духа!
- Опять он порошка нанюхался, декадент от кавалерии?
Я пожимаю плечами.
- Их хоть допросили? Может, красные?
- Скорее похожи на беглых пациентов Бедлама.
Соболь сплевывает, отлепляется от борта телеги, машет перчаткой денщику.
Верховые проходят мимо, копыта разбрызгивают грязь, с нарукавных шевронов замызганных шинелей насмешливо скалятся Адамовы головы, а дождь все идет и идет, и все тянет с берега ядовитой гарью, и как будто не будет конца этому аду, в который занесли нас гуляющие по стране шальные вихри больших перемен.
А пока мы разбираемся с лошадьми для фургона, белое лицо той женщины все не выходит у меня из головы.
Лихорадочная липкость ее глаз будто уцепилась за что-то, спрятанное под промокшей черкеской, под ремнями портупеи, гимнастеркой и нательной рубахой. Уцепилась и не желает отпускать.
***
Скрипят колеса, чавкают в грязи копыта, бряцает сбруя, летают над строем голоса командиров.
Он сидит внутри движущегося фургона, в спасительном уюте и сумраке. Сидит, прижавшись затылком к холодной брезентовой стенке, чувствуя каждый ухаб, каждую рытвину, о которую спотыкаются скрипящие колеса, закрыв глаза, повторяет про себя:
"Фортуна благоволит мне! Старая потаскуха всегда оставалась верна мне, даже гуляя на стороне с другими, всегда возвращалась. Вернулась и теперь.
Я проклят, а Фортуна по-прежнему благоволит мне. Но главное не в этом... Главное, он мертв. Арлекин мертв, я убил его, убил! И теперь я занял его место..."
Он сидит с закрытыми глазами. Запрещает себе смотреть на женщину напротив. Он знает, она тоже избегает смотреть на него. Даже с закрытыми глазами он бы почувствовал ее взгляд.
Арлекин мертв. Она никогда не простит его за это, но ему и не нужно прощения. Теперь он просто займет его место. С этим ей ничего не поделать.
***
Село выглядит брошенным. Это вполне может быть очередной уловкой наших визави. Многочисленных партий, рыскающих по тылам, разрезая коммуникации, или озлобленных мужичков, не верящих ни в Бога, ни в черта, поклоняющихся своему батьке, чьи полномочия сопоставимы с властью собирающего кровавую дань туземного божества. Сколько таких сейчас по всей стране? Не перечесть.
Над въездом в деревню висит линялая растяжка с выведенными по кумачу белыми буквами:
"Вся власть Сов?тамъ!"
Ротмистр на ходу перерубает ее шашкой, полотнище под одобрительный свист солдат падает в грязь, теряясь под копытами въезжающего в село эскадрона.
В селе ни единой живой души, если не считать многочисленных одичалых дворняг, встречающих нас озлобленным истошным лаем. Окончив звуковое представление, собаки спешат трусливо скрыться в заросших бурьяном дворах.
Собаки всегда чувствуют нас.
Избы заколочены. Заколочены стоящий на отшибе шинок и церковь в центре села. За ней виднеется окутанное туманом старое кладбище. Мы с Лещом располагаемся на постой неподалеку от него. Пока мой денщик Тишка, рябой пьяница, занимается лошадьми, осматриваю дом. Внутри никаких признаков человеческого присутствия, окна забиты досками, а скудность убранства заставляет представить нагруженные скарбом подводы, тоскливым караваном уходящие на юг.
Смутное чувство не покидает меня. Я все думаю про ту женщину.
Выйдя из избы, сталкиваюсь с Лещом. Он тащит под мышкой тощую плешивую псину с воспаленными глазами. Та даже не пытается сопротивляться, лишь слабо поводит растопыренной кудлатой лапой.
Лещ довольно скалится, а я отвожу взгляд.
Я никак не могу заставить себя привыкнуть к этому, хотя давно уже... Впрочем, к черту.
Мысли мои сейчас только о женщине из фургона.
Я бреду по селу. Оно пребывает в мертвенном молчании, не слышно больше заполошного собачьего лая. Это совсем не удивляет меня.
Более всего меня заботит, с чего начать мой монолог, как объяснить, как сформулировать то, что я так неистово хочу ей сказать.
Дохожу до избы, напротив которой стоит распряженный цирковой фургон. В окнах горит теплый желтый свет, доносятся приглушенные голоса.
В конце концов, убеждаю самого себя, я командую взводом! Самое страшное, что может со мной произойти - уже произошло. Самое страшное, что есть в этом селе - я сам.
Поднявшись по скрипучим ступеням, стучу в дверь.
На пороге предстает давешний мальчишка-звереныш, вместо мундирчика на нем нижняя рубаха и кальсоны.
Я собираюсь, было, представиться по форме, но потом вижу ее.
Завернувшись в черную шаль с длинной каймой, она стоит прямо напротив входа, прислонившись к дверному косяку, между сенями и горницей. Выжидающе смотрит на меня.
Словно в бреду, на ватных ногах, подвинув мальчишку, вхожу внутрь.
Пожирая ее глазами, начинаю говорить.
Меня несет. Представляюсь, пытаясь изобразить некое остроумное изящество, присовокупляю пару шуток в вольном духе, несу всякий вздор и околесицу, боясь дать ей возможность вставить хоть слово, разрушить наваждение.
Она просто стоит и смотрит на меня.
А потом из горницы появляется этот Арлекин, жалкий комедиант. По его бешеным глазам видно, какова в этой пьесе расстановка ролей.
- Коломбина, - шепчу я одними губами.
Она вздрагивает. Зябко кутаясь в шаль, говорит мне что-то вроде того, что все очень устали, и разговор наш лучше продолжить завтра.
Я молча козыряю, звякнув шпорами, разворачиваюсь на каблуках и выхожу вон.
Кусая губы, качаясь, будто пьяный, кляня себя по-черному, я бреду к "штабной" избе.
Часовой прикладывает ладонь к папахе, отворяет дверь.
В горнице за широким столом сидят ротмистр, командиры взводов, эскадронный фельдшер Ратке и наш интендант Соболь. Красный угол избы укрыт темной материей. На столе лежит развернутая карта, поверх нее - маленькие и сморщенные темные плоды, вроде мерзлой картошки.
Только подойдя ближе, я узнаю эти "картофелины". Ротмистрова коллекция "тсантса", особым образом засушенных голов, эдаких кожных мешков, освобожденных от черепной кости, с зашитыми нитью ртами и глазницами. Таким образом у амазонских индейцев принято хранить свои трофеи. Я, было, понадеялся, что коллекция Марафета пропала вместе с тем лакированным гробом с лиловой обивкой, что он возил за собой отдельной подводой, используя вместо походной кровати, и который пришлось бросить при отступлении. Но коллекция осталась при нем. И четыре саквояжа, заполненные банками со средством для полоскания, тоже. Никакой зубной боли у него нет, и порошок он давно уже не разводит водой.
Обо всем этом в эскадроне ходят пересуды и сплетни, и общее мнение относительно командира выражает взгляд исподлобья, посылаемый ему Соболем с другого конца стола. Этот взгляд вызывает в моей памяти странную ассоциацию из детства. Всегда пугавшая меня иллюстрация к аксаковскому "Аленькому цветочку". Так чудовище смотрело сквозь тропические заросли своего сада на совершающую по нему ознакомительную прогулку Аленушку...
- Господин ротмистр!
- Где вас носит, корнет? Битый час обсуждаем диспозицию!
Меня раздражает его тон.
- Имел удовольствие быть на свидании! - чеканю я. - Был занят, объяснялся с женщиной.
Он некоторое время смотрит на меня, затем скалится:
- Хвалю! Садись, Змей.
Сажусь на лавку, пристроив рядом ножны, стаскиваю кубанку, присоединяюсь к обсуждению.
Марафет перемещает тсантса по карте:
- Вести, господа, неутешительные. Здесь мы... Здесь красные. По реке вниз едва ли пробьемся. Всю эту область охватывают михаловцы... Тут тоже красные, кавалерия Федорчука... Пути по реке вверх нам нет - за нами следуют варламовские добровольцы. Здесь, у самой излучины, позиции Мамбетова, его артиллерия развеет нас на ближних подступах.
- А что на западе?!
- На западе Париж! - нервно смеется кто-то.
- По последним сводкам, - говорит Марафет, - там полный хаос. Леса заполнены анархистами и "зелеными" мужичками.
- "Красная мельница" и шансонетки, ха-ха.
- Ни единого просвета!
- И свежайшие устрицы, конечно.
- Словом, безнадежно.
- Подите вы уже с вашими устрицами! До шуток ли сейчас?
- Всегда есть место хорошей шутке.
- Нет, там иначе... Всегда есть место для чуда. Именно оно нам поможет, господа!
Присутствующие принимаются спорить.
- Есть вести от Эребуса? - спрашиваю я.
Все, будто по команде, замолкают, с надеждой глядя на ротмистра.
- Сотня Эребуса идет на соединение с нами. Но когда ждать его, нынче же ночью или через несколько дней - неизвестно...
Сводная сотня Эребуса и наш эскадрон в неполных сорок сабель - все, что осталось от "Князя Ф. отдельного добровольческого полка "Черных Нетопырей", как вышито серебром на нашем черном штандарте, в обрамлении серебром шитых оскаленных черепов и перепончатых крыл. От формирования, по обе стороны фронта носившего красноречивое прозвище "Дикая Охота".
Мы могли бы попробовать прорваться из окружения и пойти на соединение с другими частями, воюющими с нами по одну линию фронта - но никто этого не предлагает.
На то есть веские причины.
Возвращаюсь к себе.
На столе стоит термическая фляга. Рядом лежит записка от Леща - каракули на сером тетрадном листе, прижатом огрызком карандаша:
Сынъ мой! Ужинъ на столе
Ушелъ в клубъ... Буду поздно
Твой охранитель и кормилецъ вольноопр. Д.
На печи пьяно храпит Тишка.
С отвращением к себе и к тому, что внутри фляги, я залпом выпиваю ее содержимое.
Отстегнув шашку, не раздеваясь, не снимая сапог, ложусь на лавку, кладу кубанку под голову. Некоторое время лежу, глядя в потолок. Затем встаю, пристегиваю шашку, надеваю кубанку, выхожу на улицу.
***
В шинке, стоящем за окраиной деревни, устроено подобие офицерского клуба.
Освещение скудное, в углу кто-то лениво перебирает гитарные струны, все затянуто клубами табачного дыма. Стол уставлен бутылками и металлическими кружками. Отступая от переправы, мы потеряли половину обозов, но спирт - его у нас всегда в избытке.
Здесь и Лещ, и Соболь, и Ратке. Ротмистра нет - наверное, опять заперся один, травится порошком, рвет бумагу неровными строчками безумных стихов, разговаривает со своими тсанса.
Здесь же присутствует Арлекин. Пьет и играет в карты с офицерами. Посылает мне странный, значительный взгляд. Успел переодеться - теперь на нем поношенный охотничий костюм и мятая тирольская шляпа с перышком.
Я оказываюсь напротив него, мне тотчас протягивают поцарапанную кружку, на столе передо мной возникает миска квашеной капусты.
Этой капустой пропахло все вокруг. Странное дело, из всех ароматов, сопровождающих нас уже не первый год, три я ощущаю особенно явственно. Кислый квашеной капусты. Кисловатый пороха... И есть еще третий, солоноватый, пряный и тягучий... Но о нем я не хочу думать сейчас. А все остальные запахи - немытого тела, конского пота, перегара, сапожного дегтя и табака, дождя и дыма - хоть и помню, но ноздри их не воспринимают, как второстепенные.
Я зажмуриваю глаза и опрокидываю в себя содержимое кружки. С хрустом закусываю липкими плетьми капусты, жую, не чувствуя вкуса.
Открываю глаза. Арлекин смотрит прямо на меня. У него ярко-зеленые зрачки, неестественно яркие и неестественно зеленые.
В руках у него кружка. Слева от него сидит Лещ. Он бегло говорит по-английски и сейчас что-то со смехом втолковывает Арлекину. Мой старый приятель на редкость легко заводит знакомства, в этом ему нет равных.
Арлекин салютует мне кружкой, пьет.
Я беру бутыль, щедро наливаю себе. Пью тоже.
Дальше начинается дикое соревнование. Не знаю, обращают ли на происходящее внимание остальные? Скорее всего, всем плевать. Но мы с Арлекином продолжаем пялиться друг на друга исподлобья и пьем, пьем, пьем... Что-то вроде необъявленного немого поединка.
Он первый нарушает повисшее между нами молчание, будто пронизанное электрическими разрядами.
В руках его появляется замусоленная колода карт. Улыбается сжатыми губами:
- Сыграем?
Мы заводим в "фараон". Делаем ставки. Он говорит что-то, ухмыляется, и я говорю что-то в ответ. И все вокруг смеются, очень громко, невыносимо громко, визгливо, с интонациями лошадиного ржания.
Комната вот-вот развалится на куски. Развеется, как мутный мираж. Я чувствую, что готов провалиться в тяжелое забытье.
Лишь одно удерживает меня в фокусе - эти яркие изумрудные зрачки. В них пляшут золотые искры. Они нацелены прямо на меня, они напоминают мне о чем-то. Что-то важное, что я забыл, но обязательно должен вспомнить.
Еще я должен вспомнить, что поставил я и что поставил он. Потому что, как только оборвался лошадиный гогот, повисла звенящая тишина, и все теперь смотрят на нас. Жадно, неотрывно, затаив дыхание.
Он тасует и раздает по четыре, шлепает колоду между нами. Я понтер, поэтому ход теперь за мной, это я помню. Захожу с крестового валета. Глянув, он берет из колоды, бьет.
Арлекин выбрасывает даму червей.
Я вижу, что произошло с его пальцами. Только я один это вижу, или потому, что я уже пьян, или потому, что все это представление он устроил исключительно для меня.
Выхваченный им валет пик на глазах превращается в даму червей. На тонких длинных пальцах, гнущихся причудливо и неестественно, пляшут яркие искорки, изумрудные и золотые.
Через стол, от него ко мне, катится на ребре тяжелая золотая монета. Я хлопаю по ней ладонью.
Я должен бить или заказывать масть, но вместо этого я сгребаю монету ладонью, одновременно вставая с лавки.
- Мош-шенник, - говорю я. - Вы... с-сударь, да вы шулер!
Я пытаюсь говорить, но из сжатых губ вырывается какое-то змеиное шипение.
Они давным-давно придумали мне эту кличку: Змей. Еще после того разговора в "Новом Эрмитаже". Я и тогда был порядочно пьян и пересказывал им прочитанную в дедовской библиотеке статью какого-то умного немца, посвященную внутренней этике ползучих гадов, все это выходило у меня очень азартно и умно. Все смеялись, а у Леща всегда очень легко получалось давать прозвища.
И вот теперь что-то действительно змеиное, яростно-шипящее срывается с моих губ. А ярость, как всегда, отзывается резким покалыванием, резью в деснах, и я отчетливо понимаю, что выхожу за всякие рамки...
Я что-то кричу через стол, и сразу же все вокруг начинают говорить, спорить, ругаться. Кто-то аплодирует.
Арлекин встает со скамьи, холодно улыбается и говорит, разом гася зеленый и золотой свет в зрачках:
- К вашим услугам!
***
Очень сложно найти в окрестностях села сухое место, где голенища не утопают в грязи, где не хлюпает, налипая комьями на сапоги, глиняное болото. Но нам это удается.
Сценой для последующего представления выбираем пригорок у старого кладбища.
К этому моменту, нахватавшись глоткой холодного ночного ветра, я почти прихожу в чувство, трезвею.
Дождь кончился, ветер налетает порывами. Небо заволокли тяжелые тучи.
Решено биться на саблях. Лишний шум нам в любом случае ни к чему, а в положении мы примерно равном - судя по тем тренировочным пируэтам, что Арлекин выписывает саблей Леща. Последний выступает его секундантом. Моим - Соболь. Руководит представлением знаток дуэльного кодекса фельдшер Ратке (выходец из развеселой братии буршей, багровый шрам в полщеки) и сценарий исходит от него: для куражу рубиться в стиле мензуры, то есть, не сходя с позиций, до первой крови.
- Шутка затянулась, - говорит мне Соболь вполголоса. - Учитывая некие дополнительные обстоятельства, не стоит ли мне объяснить твоему противнику, что...
Я понимаю, что он имеет в виду.
В ответ пожимаю плечами:
- Не все ли равно? Если он снесет мне голову саблей - к чему перед тем открывать постороннему какие-то дополнительные детали?
Соболь всерьез раздумывает над моими словами, кивает:
- Что ж, - говорит он. - В таком случае, лучше тебе его сразу убить. Чтобы избежать в дальнейшем ненужных расспросов. У меня уже была подобная ситуация на Галицийском фронте и...
Я не дослушиваю.
Ратке, прочертив клинком на мокрой земле неровные линии, кивает нам, мол, сходитесь.
Выходим на позиции.
Стремительная серия ударов, лязг клинков, финты и батманы, удары и отражения...
Он умелый фехтовальщик.
Завершает серию обманных выпадов, резким ударом отбивая мой клинок в сторону, и наносит точный дегаже.
Покачнувшись, громко шаркнув каблуком, но не соступая с прочерченной фельдшером черты, я прижимаю свободную руку к ребру, мельком смотрю на пальцы. Они запачканы чем-то темным, липким. Тот самый запах - солоноватый, пряный и тягучий.
Я почти не чувствую боли. Ощущаю только изнуряющую, сводящую с ума щекотку в деснах, улыбаюсь...
Он видит мою улыбку. Зрачки его расширяются, наливаются тем самым зеленым светом, изумрудным, с пляшущими золотыми искрами.
Делаю клинком финт в голову, он, не ожидая, неловко парирует, и я наношу точный укол в живот. Туше!
В разрывах туч выступает полная луна. Она заливает призрачным светом покосившиеся кресты кладбища, строгий силуэт заколоченной церкви.
Противник пятится. Зажимая ладонью живот, сходит с позиции, - значит, проиграл.
Луна отражается в глазах моих товарищей - Леща, Соболя, Ратке - и в ее свете видно, что зрачки их вытянуты вертикальными полосками, как у рептилий, и наполнены мертвенным желтым светом.
- Вы удовлетворены? - спрашиваю я, прижимая левую руку к ребру.
Отнимаю пальцы - крови нет.
Да и та, что была до этого - заемная.
Арлекин пятится к ограде, не сводя с меня глаз.
- Я мог бы догадаться, - шепчет он. - Как я не почувствовал? Фортуна, проклятая шлюха... Нежить!
Я салютую ему окровавленным клинком.
- К вашим услугам! Итак... Вы удовлетворены?
Арлекин улыбается. Тонкая струйка крови стекает по подбородку. Я чувствую, как из-под моей верхней губы выползают иглы клыков.
Он на ощупь пытается уцепиться ладонью за покосившуюся изгородь, промахивается, падает навзничь.
Присутствующие на пустыре подаются вперед, но я успеваю к нему первым. Склоняюсь над противником.
- Так даже лучше, - шепчет он.
Он продолжает улыбаться.
- Так надежнее... Ведь он вернется. Фортуна... продажная девка! Не верь ей. Сегодня твоя взяла. Значит, он вернется. А я просчитался. И забыл про флейту...
Я жестом подзываю Ратке.
- О чем ты? - спрашиваю я. - Помолчи, не трать силы.
- Пустое, - он широко ухмыляется, кровь течет по подбородку.
Рот мой наполняется тягучей слюной.
- Я не Арлекин, - шепчет он.
- Я знаю. Твоя монета...
Он опускает веки в знак согласия:
- Он вернется. Я думал, ты просто мальчишка... Но вы с ней - вы одного поля ягоды... Есть общее... Ты сможешь ее защитить.
Ратке склоняется над раненым, расстегивает пуговицы на охотничьей куртке.
- Он сам вырезал эту флейту, - бормочет лже-Арлекин. - Из кости какого-то гаитянского колдуна... Стоило подумать об этом, когда убил его. Он придет за мной...
Я начинаю понимать.
- Не за тобой, - говорю я. - За ней.
Он согласно опускает веки.
- Откуда... знаешь?
- Я поступил бы так же.
- Верю.
Заходится кашлем, запрокидывает голову. Ратке смотрит на меня, качает головой.
Я поднимаюсь с колен. Соболь кивает мне.
- Знатный удар, Змей, - говорит Лещ с чувством.
Ратке и остальные уносят тело.
Мы остаемся на пустыре втроем.
- О чем это он толковал? - с любопытством спрашивает Лещ, придирчиво оглядывая саблю.
Я смотрю на клинок в его руках, потом на его лицо. Мне не хочется отвечать.
Из степи ветер приносит звук, совершенно неуместный, немыслимый здесь, в глуши. Оттого тем более жуткий.
Это чистая и переливистая мелодия флейты.
Мелодия гипнотизирует, будоражит сердце и затуманивает разум. Быть может, все это только мнится нам?
- Слыхал? - спрашивает Лещ, когда звук обрывается.
Рот его полуоткрыт, а к нижней губе прилипла незажженная папироса. Он механически шарит по карманам, всматриваясь в туман.
Соболь смотрит на меня, ожидая какого-то объяснения. Но я знаю не больше него.
- Мне это не нравится, - говорю я.
- А может, это местный Пан, - нервно хихикает Лещ. - Созывает дриад на свидание?
Он замолкает, озадаченно мусоля папиросу в пальцах.
Я достаю спички и помятую пачку "Крючкова", прикуриваю ему, потом себе.
Мы смотрим в туман, заволакивающий кладбище.
- Что он тебе сказал, этот Арлекин? - спрашивает Соболь.