- Интересно, какая сейчас глубина под нами?- думал старший матрос Петров, стоя ночью после вахты на шкафуте и глядя вниз на крупные звезды, отражавшиеся в темной средиземноморской воде. - Сколько там метров? Сколько надо поставить меня на меня, чтобы я выглянул на поверхность? Двадцать? Сто?
Он представил качающуюся колонну из сотни Петровых, рыб, снующих вокруг, и самого нижнего Петрова - с покрасневшим лицом, со вздувшимися жилами на шее, по колено в иле или, что там на дне - останки ракообразных, золото древних мореплавателей или банки из-под пепси-колы... Что бы там ни было, Петрову наплевать на это, тому, конечно, который внизу, потому как удержать на себе девяносто девять пусть не тяжелых, но парней - тоже штука не простая. А тому, что на шкафуте стоит, дай только пофантазировать: что там внизу лежит. А ничего там не лежит. Акулы там и глаза, как угли. А больше там ничего и нету...
Петров глянул на часы: четыре-пятнадцать. Сегодня, то есть вчера уже, была почта. Подошел танкер, заправил по самые горловины соляркой и мазутом, а заодно, можно, конечно, даже поспорить, что важнее для матроса в море, сбросил три мешка с почтой. Что такое три мешка на полторы сотни человек - слезы. Но матросы не плачут. Не плакал и Петров, когда из того полмешка писем, что остались от газет, журналов и прочей замполитовской радости, для него не нашлось ни одного. Даже от друзей-корешей, даже от родителей, даже от нее. Главное - от нее. От нее, чье имя он никогда никому не называл, чьи редкие письма читал только в одиночестве, на вахте или в гальюне, чтобы никто не видел его лица, его беззащитности перед чувством, захватившем его с такой силой и глубиной, что сколько ни ставь Петровых друг на дружку - все равно не достанешь до поверхности. Но жизнь - есть жизнь. Петров себя чувствовал тем, кто в самом низу. Понимал безнадежность положения, но не мог доказать миру, ставившему все новых петровых ему на плечи в надежде измерить глубину его чувства - не мог доказать миру тщетность этих попыток... Письма не было. Напрасно он переспросил замполита - не было. Последнее было четыре месяца назад.
Повеяло жареной картошкой.
- Опять маслопупы картофан трескают, - подумал Петров.
Ночь принесла слабую, но свежесть. Жара спала. Было где-то градусов 20 - 25.
- А дома сейчас снег. Она, наверное, спит под толстым одеялом. Окна заиндевели, искрятся под луной... и только провода гудят. Зима. Как далеко до дома, до зимы, до нее... Если пешком - за полгода дошел бы? А на велосипеде?.. Интересно, видит она меня во сне или нет? Мне она редко снится. А если она меня сейчас видит? Вот прямо так вот я и приснился, тут, ночью, на шкафуте... Привет... Ты как? Что ж не пишешь?
- Пишу...
- Не получаю я.
- Я не отсылаю...
- Почему? Я же жду...
- Я их тебе утром вслух читаю, неужели не слышал?
- Нет...
- Я тебе нравлюсь?
- Да...
- Я знаю... Это какое море?
- Эгейское... Напиши мне.
- Я напишу... Тут парень один...
- ...
- В общем... ты возвращайся скорее... - Петров посмотрел вверх, на небо, где звезды, усевшись на реи, как ласточки на провода, а может, как куры на насесте - ночь ведь, или, все же, ласточки - мерцали ему вниз, улыбаясь и тихо вздыхая. Пора спать. Вон уже восток светлеет. Наверное, уже муэдзины просыпаются, промывают старческие глаза, расчесывают бороды, одевают каждый белую чалму, и, кряхтя, поднимаются по узенькой винтовой лесенке минарета на такую верхотуру, с которой можно увидеть не только каждого правоверного, но и вообще все. Или не все? Так, только кусочек Турции, горстку людей, кусочек души... Стоит ли за этим каждый день подниматься?.. Какой-то парень... Что она говорила, о ком?.. Обо мне, я знаю.
- Петька, айда к нам картофан хавать... - из двери надстройки вынырнула круглая голова Коли Гузалетдинова.
- Сколько вас? - спросил Петька Петров.
- Пять.
- Не... Я спать пойду.
- Пошли, там много нажарили. Рислингу хочешь?
- Нет, - мотнул головой Петров, - водички попил бы.
- Пошли, есть вода.
- Сейчас приду. Картофан мне не оставляйте.
- Ладно... - узкоглазая, добрая физиономия скрылась в черном провале жилого отсека. Петров вспомнил, как два года назад Колю бил в кубрике "годок". Вспомнил и свой страх, свою нерешительность - вступиться - не вступиться. Не вступился, промолчал. Только на комсомольском собрании начал, вдруг, говорить о том, что где-то сейчас в Афгане гибнут наши ровесники, такие же, как мы. Они попали на войну, а мы из автомата два раза в год пуляем. Они умирают, а мы сгущенку трескаем, таранку с шоколадом копим домой на посылку, материмся, друг другу морды бьем... Понятия "идеал" не существует, девушка для нас - чувиха, слово "Родина", произнесенное не на собрании, вызывает улыбку... Сумбурно говорил, торопился, недоговорил. Замполит перебил. Назвал Петрова диссидентом. Стал говорить, что и мы тут Родину защищаем и все такое прочее... Петров замолчал. А после собрания корабельный особист позвал его поговорить. А Петька и слова такого "диссидент" не знал, думал - еврей, стал обьяснять ГэБисту, что жить, как Павка Корчаги - сил нету, а не жить так - еще хуже... Особист послушал, послушал, сказал: - Ладно, остынь...- и отпустил. И тишина...
Тихо. Гудит в недрах корабля дизель-генератор, сидят возле него маслопупы, картофан трескают... В самые глухие ночные часы, удивляясь своей удали, вахтенные мотористы жарят картошку под самым носом у дежурного "по низам", который только воздух нюхает, не понимая (если только сам не из механиков), откуда запах в такое время. Заходя в эпицентр ароматного облака, т.е. спускаясь в машинное отделение, офицер видит там невинные чумазые лица мотористов, вечно чинящих какие-нибудь механизмы и удивляющихся на его фантазию: какая картошка? Сплошной солидол и солярка... Дежурный поднимается по трапу, недоверчиво оглядываясь:
- Да честно-честно! Что за картошка?! Что тут, камбуз, что ли?! - говорят ему спины, давящих улыбку матросов...
- Ты хочешь есть? - Нет. - Ты хочешь пить? - Нет. - Ты пойдешь в "машину"? - Нет. Спать пойду... - Писем нет. Что ты думаешь? - Что? - Ты слышал вопрос... - Спать хочу... - А она? - ...
Серые уже волны лениво убаюкивали Петрова в люльке-корабле, подвешенном за мачты к бледнеющим звездам. Потянувшись, он переступил высокий комингс, положил ладони на поручни и, откинув тело немного назад, тихо съехал на руках вниз, в плотный воздух кубрика, сопящего в темноте на разные лады.
Под трапом копошился и чертыхался трюмный Петюньчик - худой, нервный москвич, заступивший на вахту час назад.
- Вентиляшку вруби, когда поднимешься,- негромко сказал Петров. Петюньчик кивнул, продолжая что-то искать в шкапчике под неверный свет ночного "бычьего глаза".
Привычным движением Петров аккуратно сложил свою робу на рундуке, неспешно расправил постель и одним махом, доведенным до автоматизма прыжком, очутился в койке. Скрипнули, натягиваясь пружины. Подушка нежно приняла тяжелую голову. Петька вытянул ноги, предвкушая сладость нескольких часов сна. Глаза его, следившие за осторожно поднимавшимся по трапу Петюньчиком, вдруг, как-то застыли, подернулись дымкой. Налившиеся темнотой веки, как тучи на солнце, медленно сползли на глаза, черты лица расправились...
Завыла вентиляция, гоня в кубрик поток свежего воздуха.