Ходанов Михаил Алексеевич : другие произведения.

Встречи с прошлым

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Первая часть трилогии "Искушение". Самое дорогое для большинства из нас - наше прошлое. Даже его ошибки кажутся светлее.


Выдержки из романа "Искушение", опубликованного издательством журнала "Юность" в 2003 году, Москва

УДК 882

ББК 84(2 Рос-Рус)6-4

Х 69

ISBN 5-7282-0195-4

  

ИСКУШЕНИЕ

  
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

  
  
   Я, будущий заштатный протоиерей, появился на свет в 1958 году в семье "служащих". Родители мои были журналистами. По характеру я изначально был амбициозным молодым человеком, с растягивающимся по обстоятельствам характером, и еще в дошкольном возрасте соединял в себе зачатки то дикой любви к животным, то их истязания. Смотрел, гуляя с мамой по улице, с ранним влечением на незнакомых женщин, но избегал и взглядов, и бесед с девочками, влюбляясь, однако, то и дело во взрослых маминых подруг.
   Время я проводил с выбранными раз и навсегда друзьями по двору на улице Яблочкова и был безумно привязан к старой квартире, где прошли мои самые счастливые дни, - к хрущевской панельной пятиэтажке с видом на возводившуюся телебашню, рядом с пустырем, по которому гоняли время от времени спортивные мотоциклы с колясками.
   Помню пруд с тритонами, где я зимой катался на коньках вместе с соседской девочкой-грузинкой Мариной, подражавшей мальчишкам в поведении и играх, она же и дала мне в первый раз закурить, и я разъезжал на коньках по льду, испытывая неприятное ощущение от горького вдоха, а потом сигарета потухла, но я продолжал ездить с нею, делая вид, что выкурил все до конца.
   Под окнами моего дома был усаженный кустами двор, где уже в четвертом классе я принимал пассивное участие - как зритель - во взрослой возне дворовых старшеклассников с приходившими то и дело неизвестно откуда двумя разбитными девушками лет шестнадцати - одна такая полная, но подвижная, а вторая резкая, грубая, с золотыми зубами - именно с нею большие ребята исчезали подолгу в темном подъезде, откуда слышались визг и смех, а потом, я внимал грубым компанейским рассказам, где поминутно слышались влекущие своей тяжелой тайной нецензурные слова.
   Но все это - разорванные эпизоды детства.
   Что представлял собой тогда мой внутренний мир? Огромное влияние на меня оказали родители - и особенно мать. Ее бескомпромиссность и честность, открытость, жалостливость и сострадательность ко всякой боли, ее любовь к людям и животным - все это многие годы формировало и утверждало мои внутренние ориентиры. Я помню маму, когда она была совсем молодой, - как мы шли по улице и все оборачивались на нее - она была изумительно красивой блондинкой с узкой талией и в юбке-колоколе. Удивительно - мама работала в рекламе, потом в кино, была старшим научным редактором студии документальных фильмов, все время общалась с актерами, режиссерами, сценаристами и прочими представителями киномира, отличалась легким заводным характером, любила танцевать, хохмить, обожала театр - и вместе с тем я не помню за ней никаких двусмысленностей.
   Действительно, чистому человеку - все чисто.
   Папа мой был жгучий красавец, с комбинированной внешностью Алена Делона и Мастроянни, маму любил, но страшно ее ревновал. Кстати, без всяких на то веских причин. Вообще, характер он имел тяжелый. Родившись в Сибири, отец приобрел там местное "чалдонство", то есть то необыкновенное упрямство, которое порой доводило даже легкую и беззаботную маму до белого каления.
  
  
  
   ЧИТАЙ СОЛЖЕНИЦЫНА!
  
   Часто в нашем доме собирались гости - журналисты и работники кино. Звучали тосты, смех, ставились пластинки, заводился магнитофон с записями Высоцкого, Галича и Окуджавы. Мама была ярым противником Советской власти. Как-то раз, после просмотра советского патриотического фильма по телевизору, я подошел к ней и мечтательно сказал:
   - Мама, хочу в тридцатые годы, там было хорошо и весело! Вся страна пела песни и все люди были жизнерадостные!
   - Ты что, совсем спятил?! - резко ответила мама. - Тогда были только одни аресты! Лучших людей расстреливали и ссылали в лагеря! Не позорься невежеством, а читай Солженицына! Пришло время!
   У нас хранился кое-какой самиздат, и благодаря маме я успел многое прочитать. Произведения Александра Исаевича, Войновича, Битова, Копелева, Искандера, Саши Соколова, авторов "Метрополя" и иных писателей-диссидентов я впоследствии прочитал по несколько раз. Любимыми книгами моей юности стали также "12 стульев" Ильфа и Петрова и "Швейк" Ярослава Гашека. Они во многом определили мою будущую жизненную философию - недоверие к властям и армии, иронию над самим собой, скептическое отношение к официальной идеологии и специфическое чувство юмора, распространяемое на все случаи жизни. Ильфа и Петрова я почти заучил наизусть. Только много позже я понял, что это был, в общем-то, заказной роман, который ставил целью осмеять досоветское прошлое и сделать из представителей дореволюционных сословий объекты классовой насмешки - уродливых недочеловеков, которых не жалко пускать в расход. Но все равно, написано все было здорово, на высшем уровне, с отражением определенной социальной правды. И оттого, видимо, так жизненно и воспринималось.
   Отец работал в юмористическом журнале "Резец", где занимал ответственный пост помощника главного редактора. В кабинете его постоянно сидели авторы-сатирики и сотрудники, гости и знакомые. Там непрестанно смеялись, травили анекдоты и обсуждали последние сплетни. В ведущих центральных газетах периодически появлялись папины фельетоны. В свое время он изъездил почти всю страну в качестве специального корреспондента "Резца", многое повидал на своем веку и был известным в Советском Союзе фельетонистом.
   У отца был свой наработанный стиль, и его любимой предначинательной фразой было: "Мой дорогой читатель!".
   Отцу было противопоказано пить - опьянение наступало незамедлительно. Но иногда он все-таки принимал лишнее и становился неуправляемым. Какое-то дотоле латентное сибирское буйство просыпалось в нем, но в силу ряда причин (подсознательного ощущения себя советским человеком; высшего юридического образования, профессионального чувства юмора и т.д.) оно принимало полукомические формы. То, обидевшись на весь белый свет, он решал ехать и ночевать на Казанский вокзал. То брал немецкий аккордеон (в юности отец солировал в институтском джаз-банде) и начинал на весь дом наигрывать "Чардаш-Монти". А то облачался в выходной костюм, накручивал на пиджак все ордена и медали, полученные по разным торжественным датам и за выслугу лет, и часов до шести утра маршировал по квартире, разговаривая сам с собой перед зеркалом и изображая фельдмаршала на параде Победы.
   Меня он любил и вместе с мамой сделал все возможное, чтобы я поступил на факультет журналистики МГУ. А когда декан факультета на третьем курсе поймал меня с поличным, курящего в неположенном месте, и собрался было уже меня совсем выгонять, папа изменился в лице и сказал страшным голосом, что если это случится, то он выложит партбилет на стол и всех разнесет по кочкам. Услышав это, я, напуганный поначалу ситуацией и перспективой службы в армии, успокоился и понял, что в этой жизни у меня все-таки есть защита.
   И действительно, наша знакомая - секретарь принципиального декана - замолвила за меня словечко, и я был оставлен в покое.
  
   ДЯДЯ МИША-БАЛТИЕЦ
  
   По окончании юрфака папа работал начальником следственного райотдела угрозыска Москвы на Белорусском вокзале, но долго там не задержался. Его тонкий характер не вписался в реалии суровых муровских буден. И когда очередной обвиняемый попытался на допросе проломить ему голову чернильным прибором, папа не выдержал - и, смыв с лица чернила, подал заявление об уходе. Вместе с ним ушел и его друг Эрик Кимов, офицер внутренних дел, будущий автор стереоскопического фильма "Пропавший альманах", телесериала "Правда о Временном Правительстве" и ряда спорных по содержанию книг на тему царской семьи. Подружившись на почве обоюдного чувства юмора и неприятия советского строя, папа и Эрик решили уйти в мир кино - и даже заключили с Мосфильмом договор о написании художественного сценария для фильма под названием "Они пострадали за правду". Позже фильм вышел на экраны. Он был посвящен Александру Ульянову. Авторы сценария изобразили его героем и освободителем, а царских чиновников - негодяями и мерзавцами. Фильм вошел в серию "Золотой Ленинианы", и папа долго еще испытывал приливы гордости за свои идеологические труды, но впоследствии, осознав, что прославил террориста, раскаялся и никогда об этом эпизоде из своей жизни уже не вспоминал. Потом дружба с Эриком по каким-то причинам расстроилась, и они разошлись навсегда.
   Папа познакомился с мамой на юрфаке, когда она танцевала на сцене матросский танец "Яблочко". Очаровательная, грациозная и изящная, схожая чем-то с Марлен Дитрих и молодой Алисой Фрейндлих, она произвела на папу глубокое впечатление, и он начал с ней встречаться. Кстати, у папы тоже были многочисленные поклонницы, и он считался самым красивым студентом у себя на курсе - и его однажды даже брали на съемки в фильм "Композитор Глинка". Там он сыграл эпизодическую роль молодого жгучего итальянца, плывущего по реке в гондоле.
   Однажды, когда он провожал маму до дома по улице Алексея Толстого, дорогу им решительно преградил неизвестный человек средних лет, в черном пальто и в шляпе. Он подошел к папе вплотную и сказал:
   - Ты это, давай, милок, чтобы все было путем! Если любишь девку, не чикайся, а иди с ней в ЗАГС и расписывайся - а потом гуляй!
   - Простите, а вы кто? - растерялся отец.
   - Я - ее папа! Понял, да? Ну, тогда все в порядке! А зовут меня Михаил Никанорович! Можно просто - дядя Миша-балтиец!
   - Пап, ну ты что, в самом деле?! - возмутилась было мама.
   - Я правильно, по-советски говорю, а ты будь послушной дочкой и не встревай, а делай все как надо-ть!
   Папа с юмором оценил возникшую ситуацию, но на самом деле после этой встречи события завертелись, и вскоре родители поженились. А через год появился и я. Рожать меня мама шла пешком через весь город. Отец был на работе, а у мамы дома неожиданно начались схватки. По пути она останавливалась, ложилась в изнеможении на скамейки, но все кончилось благополучно. Родившись, я весил больше четырех килограммов.
   В роддоме мне довелось встретиться с одним из известных людей своего времени. К нам приехала жена шахиншаха Ирана Сароя - женщина, известная на весь мир своей сказочной красотой.
   Говорили, что шахиня была бесплодной, любила детей и прилетела в Москву с гуманной акцией - передать деньги на нужды местного роддома. По этому случаю всех нас одели в новые ползунки. Девочкам дали розовые, а мальчикам - голубые. Младенцы страшно орали, потому что в этом возрасте нам полагались только пеленки, но чего не сделаешь ради помпы. Так, в голубых ползунках, кричащий, с открытым красным ртом я и встретил шахиню.
  
  
   СЫПЬ, БАБКА, СЫПЬ!
  
   Интересно, что не говорил я лет до трех. Мама очень переживала по этому поводу и думала, что со мной что-то случилось. Она читала мне книжки, заводила пластинки, в том числе и с миниатюрами Райкина, чтобы я развивался, а я все слушал и продолжал молчать. Когда мне исполнилось три года, мы с мамой ехали в переполненном автобусе по Садовому кольцу. Настало время выходить. Я неожиданно повернулся к маме и деловито, на весь автобус произнес:
   - Сыпь, бабка, сыпь!
   - Что, Вовочка? - переспросила в растерянности мама.
   - Дуй, старуха, дуй отсюда! - отвечал я без тени улыбки. В автобусе замолчали и стали переглядываться.
   - Такой маленький, а уже хамит! - гневно воскликнул кто-то. Но все было гораздо проще - я был под впечатлением от монологов Аркадия Райкина - и почти бездумно процитировал его. Но - попал в точку. Мама в конечном итоге была очень довольна и гордилась моим ранним интеллектом.
   В то время мы жили в коммуналке полуподвала бывшего купеческого особняка. Детской памятью я все еще могу нарисовать очертания полутемного общего коридора, в конце которого виднелась кухня с горящими газовыми конфорками. Наша комната была узкой, и в ней находился шкаф с зеркалом и две кровати - одна низкая, а другая с металлическими спинками и шариками-набалдашниками.
   Помню деда, вышедшего на пенсию и читавшего газеты, бабушку Прасковью, которая нежно любила меня, баловала и ласкала. К сожалению, из-за моего появления на свет у деда произошла трагедия. В нашей комнате жила большая темная овчарка по кличке Том. Дед подобрал ее щенком, выходил и души в ней не чаял. Получив в конце пятидесятых годов садовый участок от Московского радиозавода, где он работал слесарем седьмого разряда, дед проводил за городом весь свой отпуск - и всегда брал с собой Тома. Однажды пес загнал в пруд козу из колхозного стада, и та утонула. Сбежавшиеся колхозники хотели убить Тома и судить деда, но тот схватил охотничье ружье, которое часто носил с собой, побелел и, прицелившись в толпу, закричал страшным голосом:
   - А ну пошли все отседова! Чичас стрелять буду!
   Все тотчас разошлись - и как ни странно, почти без последствий. Мы заплатили только пятьдесят рублей за ущерб.
  
  
   КРУТАЯ БАЙКА
  
   Когда я родился, дед решил, что места для большой собаки в одной комнате с младенцем больше нет. Он отвез ее за город, привязал к дереву и застрелил. Этот поступок не прошел для него даром. Дед стал пить, все время плакал и в конце концов попал в психиатрическую больницу. Там его подлечили, и он вернулся домой осунувшийся и серый. После всего случившегося я стал для него самой большой радостью и утехой. Он с удовольствием смотрел на меня и говорил родителям:
   - Не трогайте его! Он расте-ть!
   Еще он любил рассказывать мне одну и ту же сказку:
   - Идем мы с тобой по лесу! А лес густой, темный... Вдруг - гора! Высо-окая! Полезли? Полезли!
   И вот карабкаемся мы с тобой - все выше, выше, - а конца не видать! А гора - круче и круче! Вовка, кричу я - все, не за что держаться, что делать-то будем? Гляжу вниз - а там две бочки стоят, одна с медом, а другая - с г....м! Я говорю, - давай прыгать. Ты в какую?
   - В ту, которая с медом, - быстро отвечаю я.
   - Ну, ладно, ладно! Сказано - сделано. Прыгаем - и прямо в бочки! Вылезаем, ты весь в меде, а я - в г...е! А навстречу уже люди бегут! Что делать? Не показываться же перед ними в таком виде! И мы давай друг друга облизывать. Я - мед, а ты - г...о! - дед смеется до слез и заканчивает: - Дочиста слизали!
   - Нет, дедушка, давай наоборот - ты в мед прыгай, а я - в какашку!
   Дед охотно соглашается:
   - Ладно-ть! Прыгаем снова, вылезаем, а народ уже бежит! Ну, мы и давай каждый сам себя облизывать!
   - Нечестно, - кричу я и плачу, - ты меня должен облизывать!
   Дед опять смеется до коликов.
   На Патриаршие пруды я ходил гулять в сопровождении бабушки или того же деда, везя за собою маленькие цветные деревянные санки.
   Помню ясный зимний вечер - дети скатываются с крутых берегов по ледяным дорожкам, в середине пруда чернеет лебяжий домик - и так хорошо вокруг. Мороз, безветренная погода, и тихо падает крупный пушистый снег.
   Когда мне было шесть лет, я заболел воспалением легких. После этого у меня резко испортилось зрение. Как-то рано утром я проснулся, открыл глаза, - а они разошлись в разные стороны. От уколов антибиотиками появилось косоглазие.
   И я на долгие годы надел очки.
   К тому времени мы переехали на улицу Яблочкова, в хрущевский пятиэтажный блочный дом. По сравнению с коммуналкой он показался нам раем. Вбежав на кухню, я первым делом бросился на пол и стал вдыхать аромат свежего линолеума. Так просторно и вольготно было в непривычной двухкомнатной квартире...
   Вместе с нами на новое место переехали почти все наши соседи по прежнему дому: семья Райгородских с детьми Юрой и Вадиком, татары с тремя сыновьями - Харисом, Тахиром и Исламом - и многие другие жильцы.
   Наш дом фасадом выходил на пустырь.
   Чуть дальше пруда виднелись грядки с кочанами капусты. Летом мы катались по пруду на самодельном плоту, ходили на конец пустыря отрывать кем-то специально закопанные медицинские шприцы, чтобы прыскать из них друг в друга водой (!), искали в залежах антрацита красивые разноцветные осколки. Но особенно мне нравилась площадка под красной боковой стеной нашего дома. Там, в земле, всегда можно было найти разноцветные стеклышки от бутылок.
   А еще мы пускали солнечных зайчиков, играли в "штандр", футбол, "прятки" и в "войну", где были "наши" и "немцы". Зимой катались на коньках, кидались снежками и строили снежные крепости. Во дворе у нас были свои хулиганы, но мы старались их избегать.
   Спускались мы и в подвал. Туда вела тяжелая железная дверь, а внутри тянулись укутанные стекловатой трубы. В темноте вырисовывались очертания подсобных помещений, а сквозь мрак слепили глаза квадратные наружные отверстия в цокольной части дома - для вентиляции и пожарных шлангов.
   На пятом этаже нашего подъезда жил тщедушный мальчик Алеша Громов. У него была бледная, почти прозрачная кожа на висках - там пульсировала голубая жилка, и он производил впечатление чего-то очень тонкого и хрупкого. Говорили, что у него плохо сворачивалась кровь.
   В Алешу я как-то раз из озорства засветил камешком. И - попал прямо в висок. У мальчика полилась кровь, он заплакал и побежал к родителям. Я был очень напуган и когда вновь увидел Алешу - с перевязанной головой, то со слезами просил у него прощения и долго играл с ним, стараясь улучшить ему настроение.
   Отношения мои с ребятами во дворе были хорошие. Хотя, случалось, что и на меня злились за что-то - и тогда, наконец, добирались до моих очков:
   - Очкарик в ж... шарик! - слышал я дурацкий крик своих временных врагов.
   Кстати, об очках. У мамы как-то появилась надежда, что мое зрение можно исправить и что сделать это можно в знаменитом институте Гельмгольца, где проводились новейшие исследования в области офтальмологии. И мы стали ездить с окраины в центр. Выходили из метро на Садовой напротив "высотки" и доезжали на троллейбусе до бежевого особняка, где располагался институт. Он был заключен в ограду, в середине которой были чугунные ворота с открытой калиткой. Троллейбус останавливался, я спрыгивал из передней двери - до этого, как правило, я стоял, с разрешения водителя, в его кабине и зачарованно смотрел на дорогу сквозь лобовое стекло - и направлялся в сопровождении деда или бабушки к воротам, попадая во внутренний двор, где вечно шел ремонт. И - поворачивал к узкому входу в кабинеты с глазными аппаратами, за которые нужно было садиться и делать упражнения.
   Профессор в белом халате наблюдал за мной:
   - Что ты видышь, малчык? - слышал я над собой восточный голос.
   - Вижу двух кошек.
   - Усылием воли саедыны их!
   - Не могу. Они расходятся!
   - Малчык, этого нэ можэт быть! Па научным падсчетам кошки далжны саедыныться! Ты нэхарашо сказал, нэвниматэльно!
   Я боялся профессора. Мне казалось, что я слишком малозначим, чтобы этот большой и важный дяденька тратил на меня драгоценное время, предназначенное для науки. Но потом выяснилось, что на мне он защищал диссертацию - и очень раздражался, когда слышал ответы, не подтверждавшие его теоретические выводы.
   Я стал очень рано интересоваться женщинами. Они возбуждали в моем детском воображении какие-то непонятные волнения, будили странную истому. Меня поражала их одежда, которая заведомо предполагала некоторую обнаженность. Я же стеснялся ходить раздетым, и в этой связи мне казалось очень странным, что женщины аналогичного стеснения не испытывают.
   Вообще, информацию о слабом поле я получал преимущественно во дворе - в виде сальностей, анекдотов и матерщины - да еще от деда. Последний, когда я вырос, иногда посвящал меня в детали и тонкости взаимоотношений мужчины и женщины. Как в разговорах, так и своим образом жизни.
  
  
   ЧУВЫРЛО
  
   Отец, оставив переменчивый мир кино, стал работать в "Комсомольской правде" и получил комнату в коммуналке на Колхозной площади. Меня часто туда привозили, и я полюбил эту маленькую комнатку - с кактусами, стоявшими на окне, и картой мира, пришпиленной к двери, выходившей в общий коридор. На карте было приколото множество флажков. С их помощью папа обозначал страны, где он побывал - сначала как корреспондент "Комсомольской правды", а затем уже в качестве спецкора журнала "Резец". Флажков было очень много - Англия, Франция, Югославия, Швеция и другие страны. Соседка по коммунальной квартире, Полина Андреевна, работала портнихой. Она дружила с мамой и, разговаривая с ней, непрерывно что-то шила. Вместе с тетей Полей на Колхозной жил ее сын Максим, у которого было много оловянных солдатиков, и я все время ждал и надеялся, что он подарит мне хотя бы одного или двух из них. Но тщетными были ожидания. Максим так ничего мне никогда и не подарил.
   Летом мы - я, бабушка и дед - выезжали на садовый участок (мы называли его условно "дачей"). Родители всю неделю работали в Москве и навещали нас только на выходные. На даче дед построил щитовой дом летнего типа с чердаком и кухню с печкой. Он много занимался садом, ездил на колхозный рынок, покупал саженцы, без конца удобрял землю навозом и привозил чернозем, щедро рассыпая его по грядкам. Садоводческий устав требовал от членов товарищества регулярно возделывать участок земли и выращивать там груши, яблони, сливы и крыжовник. Дед буквально пропадал на участке. К тому времени он уже вышел на пенсию - завод проводил его с почестями и наградил именной охотничьей двустволкой. Из нее он время от времени стрелял дробью по дроздам, которые клевали в саду вишню и китайку, - и однажды, после очередного выстрела, я подобрал в траве еще живую трепещущую птицу. Помню ее горячее тельце, а на узорных крыльях - капельки крови. Дед, как и многие другие садоводы (все они имели отношение к одному и тому же заводу и хорошо знали друг друга), был членом охотничьего общества и имел соответствующий билет.
   Дед постоянно общался со знакомыми мужиками-заводчанами. Сообща они проводили какие-то собрания, устраивали сходки и добывали дефицитный стройматериал для участков. Случалось, и подворовывали какие-то вещи - например, отслужившие свой век трубы, шпалы, сваленные по бокам обновленной железной дороги, проходившей неподалеку от дач, и т.д. При социализме с индивидуальным строительством были сплошные проблемы (стройматериалы частным лицам практически не продавались) - и дед со временем натаскал на участок целую гору железяк - рессоры от поездов, ржавые бочки, устрашающие по размерам и непонятные по назначению конструкции с местной свалки. "Пригодится", - коротко говорил он и прислонял к забору еще одну находку - полуразбитый неподъемный домкрат от тягача, найденный на дороге.
   Садоводческие участки возникли поначалу как некая благая идея - обеспечить рабочий класс продуктами питания - овощами и фруктами. Рабочие должны были выращивать культуры, удовлетворять свои потребности и излишек продукции продавать на колхозном рынке. Таким образом, готовилась спайка города и деревни. На деле же ничего подобного не произошло. Рабочий на рынке ничем не торговал, а колхозник зачастую сам приезжал в город - за морковью, картошкой и свеклой. Это было из разряда так называемых будничных социалистических парадоксов.
   Каждый день к дачам подгоняли колхозное стадо - и коровы оставляли садоводам свежие лепешки. Дачники, вооружась мастерками, ведрами и тачками, шли на промысел. Пастух тоже делал бизнес - с каждого дачника брал по рублю за сборы. Коровяк собирался в большие кучи и отвозился на участки. До сих пор вижу перед глазами мастерок и на нем - коровью лепешку, тяжелую и круглую. Я поднимаю ее и кладу в ведро. Между тем бабушка с привычной ловкостью везет за собой остов от детской коляски, на который прикручено купальное корыто. Оно наполнено доверху.
   - Побудь здесь малость, а я пойду поищу деда, - говорит бабушка и уходит. Ко мне тотчас приближается наш сосед Мухин. У него крадущаяся походка, небритое лицо и кривая улыбка. На глазах - зеленые очки. За походку и за очки садоводы метко прозвали его Тенью.
   - Здравствуй, Вовочка! - улыбается Тень.
   - Здравствуйте!
   - Продай мне свое г..но!
   Мне становится не по себе. Ведь коровяк бабушка собирала так долго, да и дед вряд ли будет доволен, если Мухин купит и увезет нашу кучу. Вдруг незаметно возникает дед:
   - Ты чего мово внука пугаешь?
   - Да я пошутил, Никанорыч!
   - Уйди, чувырло!
   Тень исчезает.
   На даче за калиткой была беседка. В ней дед часто выпивал с заводскими друзьями. Их разговоры, вращавшиеся вокруг заводских проблем, вскоре принимали политический оборот. Затрагивались темы Китая, Америки и Сталина.
   - Дядя Миш! - обращался собеседник к деду. - Наши-то снова в космос полетели!
   - Вот долбаки! На кой ляд им все это надо?! Это ж подопытные! Белка со Стрелкой! Ракеты делаем, а без порток сидим! Мао со Сталиным правильно сделали - передушили всех - и точка! А у нас губы порастрепали - "одобряем политику партии!" Была земля - отобрали! В городе ни молока, ни сметаны нет, скоро кожуру картофельную варить будем! А делегатки с Красной Пресни знай хлопают! Проститутки! А рабочему человеку что остается?! Вкалывать да молчать - чтоб по сопатке не дали! А дома - пол-литру и на боковую! Газетку читай да телевизер смотри - как тебя лауреаты объегоривают!
   - А что, дядя Миш, раньше-то лучше было?
   - Да! Тогда в стране порядок был! При царе! Была земля, лошади, хлеб! Крестьянин пахал и жил как человек. Правильно говорил Солженицын - тогда свобода была, а сейчас они у тебя в ж... ковыряться будут - канпрамат искать! А женщинам теперича хуже, чем лошади в старину! Иду по улице, а они мне навстречу с четырьмя, пятью сумками! Спина уж не разгибается, а они все тащатся, как батрачки! Свобода! Чистейший феодализм! Вот когда коммунизм весь мир завоюет, тогда - кабздец, все подохнем! Хуже каторги будет! Траву, листья, землю жрать будем, смерти ждать! Вот он - коммунистический порядок!!!
   Еще дед любил "продавать" дачу. Когда родители, в силу разных причин, не приезжали к нему летом на выходные, он спешил обидеться, замыкался в себе и тайком варил самогон.
   Потом, пригласив какого-нибудь знакомого дачника, начинал с ним задушевный разговор:
   - Как сам-то?
   - Да ничего, копчу помаленьку!
   - Ну, тогда держи стакан крепче! Будь здоров!
   - И тебе, дядя Миш, того же желаю!
   - Ладно-ть. Пей!
   - Отличный первачок, дядя Миш!
   - У меня все отличное, понял? Ты вот что! Парень ты вроде хороший, простой - бери-ка ты мою дачу! Дарю!
   - Это как же, дядя Миш?!
   - Бери, тебе говорят!
   - Дядя Миш, а ты?
   - А на хрен она мне?! Подыхать пора!
   - Ну, дядя Миш! Ну, спасибо тебе за доброту!
   - Выпьем! Наливай!
   Снова чокаются, пьют.
   - Дядя Миш!
   - Чего тебе?
   - Ну, так как с дачей-то?
   - С какой дачей?
   - Ну, с твоей?
   - А что, дача как дача, тебе-то что за дело?
   - Да как же, дядя Миш, ты ж мне ее только что подарил!
   - Кого??
   - Да дачу, дачу твою!
   - Что?! Удушу тебя сейчас прямо здесь вот этими самыми руками и в лесу закопаю! И никакая милиция не найдет! Дачу! Сиди и пей, пока дают!
   - Да ладно, дядя Миш, прости, не понял!
   - Чего не понял? Я же тебя русским языком спрашиваю - берешь дачу или нет?
   Я мельком слышу обрывки разговора, понимаю, о чем идет речь, но знаю, что дачу дед ни за что не продаст - он вложил в нее всю свою душу, и она стала для него смыслом жизни. И я бегу дальше - играть и наслаждаться погожим летним днем. Бабушка, стоящая у кухонной мойки на улице, ласково улыбается и качает головой:
   - Не расшибись - летишь как угорелый!
   У бабушки в жизни было мало радостей. В юности она не задумывалась о том, что принесла России революция. Бабушка рассказывала мне, как в двадцатые годы ходила с демонстрациями мимо местной церкви и отчаянно плясала. Вышла замуж она довольно рано. Дед не был ей верен - часто изменял, крутил романы, уходил надолго - а она все терпела и только плакала. В войну она работала на оборонном предприятии - шила погоны для фронта. Одна из ее профессий - чемоданщица. Об этом я узнал, найдя в ее тумбочке у кровати пропуск на завод с обозначением должности. Устраивалась она и домработницей в обеспеченные советские семьи, за что подвергалась ревнивым разборкам со стороны деда, который считал, что раз она домработница, то, значит, непременно и хозяина ласкает.
   - Ты дурак или родом так?! - отвечала бабушка на все обвинения деда, но тот все равно стоял на своем.
   На даче она расцветала - общалась через забор с соседками, ходила за молоком к деревенскому стаду, а когда наступал вечер, шла к березкам, что в двух шагах от дачи, садилась на скамейку и начинала петь - приятным высоким голосом: "Когда б имел златые горы...", "Подмосковные вечера", "Хаз-Булат удалой". Местные подруги подпевали ей, а я почему-то ее очень стеснялся. Мне казалось, что над бабушкой все должны смеяться.
   Но наши соседи, простые люди, бабушкой просто заслушивались.
   Она меня очень любила. И все время старалась накормить. Я неизменно представлялся ей исхудавшим и голодным. А еще она пришивала мне пуговицы разного цвета и ругалась на родителей:
   - Забыли совсем Вовку-то! Устрекотали бозно куда ни свет ни заря, а парня на стариков бросили! Вот напишу им на работу, тогда будут знать!
  
  
   ЧЕКВАШВИЛИ
  
   Папу моя бабушка, как теща, недолюбливала.
   Дед временами тоже проявлял сомнения в правильности выбора, сделанного дочерью. У отца, как я уже говорил, был довольно тяжелый характер - он долго помнил обиды, страдал мнительностью, обладал феноменальным упрямством и стремился во что бы то ни стало настоять на своем и быть лидером. И не замечал порой, как из всякого рода мелочей раздувал жуткие скандалы и бурные домашние сцены. Дед, который также ощущал себя по жизни первым человеком, терпеть не мог этой сибирской настырности в папином характере:
   - Чеквашвили! Не порть хорошую русскую семь-ю! - любил говорить он зятю, когда тот начинал качать права и что-то доказывать. Почему дед называл его "чеквашвили"? У папы был нос с горбинкой и темные волосы. Это и стало причиной прозвища. Вообще, как говорил сам отец, нос его стал таким после того, как в детстве он его разбил, катаясь на санках. Мать папы, врач, вылепила ему новую форму носа кавказского образца. Наряду с этим, семейное предание утверждало, что в роду у нас был не то грек, не то мегрел. В любом случае папины внешние черты несли в себе что-то восточное. Дед все это видел - и делал свои выводы.
  
  
   БЕЛЯК
  
   Нужно сказать, что папа, человек, в принципе, добрый, но взрывной, иногда доводил придирки до абсурда. Когда мне уже перевалило за двадцать, он вдруг вспомнил, как когда-то я, будучи маленьким, "схватил" со стола ручку с золотым пером и "злобно бросил" ее на пол - и она "воткнулась" в паркет и деформировалась. "Ну как ты мог это сделать?" - спрашивал он меня со страдальческой ненавистью во взгляде. Ручку эту он мне время от времени припоминал и позже. Рожденный под созвездием Рака, он отличался тонкостью натуры и крайним педантизмом (мог два часа подряд счищать пыль с корешка книги - и при этом не обращать никакого внимания на пылевые завалы под кроватью в собственной комнате... Или - начинал заклеивать крошечный кусочек отпавших обоев, а ходящий под ногами паркет и хромой кухонный стол полностью игнорировал), терпеть не мог выбрасывать вещи, которые накапливались дома в невообразимом количестве. Как-то раз я нашел в папином письменном столе около трехсот "счастливых" билетов на автобус. И около тысячи авторучек, 999 из которых давно высохли.
   Делал папа все аккуратно, но медленно, починенные вещи часто ломались снова, а отремонтированные его руками краны в ванной опять давали течь. На работу в редакцию он, как правило, опаздывал часа на три - на четыре. Это приводило начальство и сотрудников в ярость, но папа не обращал на это никакого внимания. Просто он, как "сова", любил ночное время. В эти часы в его голову приходили разные мысли, на перо ложились сюжеты будущих фельетонов - в общем, его посещало вдохновение. Потом он слушал "вражеские голоса", начинал что-то есть из холодильника - и успокаивался только часам к четырем утра. Естественно, что и просыпался он к одиннадцати. И еще долго лежал в постели, читая и поглаживая очередного кота (животные шли по нашей жизни сплошной чередой - кошки, собаки, кролики, черепахи, хомячки, птицы с подбитыми крыльями). Однако ночными бдениями здоровье свое отец портил.
   Родителей мамы он втайне считал за простолюдинов и недолюбливал их простой нрав. Мать же свою, наоборот, - боготворил. Она была врач-хирург, родила его в восемнадцать лет и почти полностью себе подчинила (отсюда и папина подсознательная зависимость от матери, походившая на своеобразный эдипов комплекс). В свое время она была очень красивой - но всегда казалась холодной и равнодушной ко всему, что не касалось ее чисто профессиональных и личных интересов. Глядя на бабушку из сегодняшнего дня, я всегда испытывал к ней двойственные чувства - с одной стороны, я признавал ее заслуги - она стала профессором, доктором медицинских наук, имела влиятельную клиентуру - и даже преклонялся перед ее непростой жизнью (как же - война, городской госпиталь, жизнь, посвященная медицине, и ежедневная помощь больным людям!), а с другой стороны, меня печалила ее холодность, отсутствие любви к родным, безразличие (как представлялось мне) к тем же пациентам (которые были для нее чем-то вроде подопытных кроликов и фигурировали не как личности - кроме, конечно, начальства и всяких партийных "шишек", - а только как безликие "больные") и замкнутость на своем "эго". На одной из своих фотографий она была запечатлена молодой, в белом халате и медицинской шапочке, на голове - зеркальце с дырочкой, в руках - плоская палочка. В глазах - отчужденность и строгость, во всем облике - надменная недосягаемость. Выражение лица, как у академика Павлова, наблюдающего за очередной собакой. Перед бабушкой застыл на стуле пациент-пролетарий с широко открытым ртом.
   Бабушка-медик была сугубо материалистична, и понятия Бога для нее не существовало. Только - Наука, Статьи, Рефераты, Данные Медицины... Правда, при этом она увлекалась гипнозом и упражнениями йоги. Я тогда плохо учился и как-то, приехав к ней, был неожиданно подвергнут сеансу гипноза:
   - Расслабься... смотри мне прямо в глаза... повторяй - я умный мальчик... у меня яркий интеллект, мне все удается... я больше никогда не буду получать "двойки"...
   После этого учиться лучше я, увы, не стал. А еще на мои дни рождения она всегда дарила мне коробки конфет (преподнесенные ей теми же больными), и были эти конфеты почти всегда старыми и несъедобными. Дело в том, что она подолгу держала подарки у себя дома, в том числе и парфюм, который выдыхался и портился.
   К родителям мамы она была почти безучастна. Когда они заболели и были при смерти, бабушка-врач приезжала к нам домой - на осмотр. Вошла в комнату к старикам, вгляделась в их лица и незаметно кивнула папе:
   - Скоро, уже скоро...
   Мама это услышала и внутренне вся сжалась. Но отец, обожая свою мать, все списывал с ее счетов.
   "Нина, тебе просто показалось! Как ты могла так подумать - тебе не стыдно?!" и - "Не кощунствуй!" - в ярости кричал он моей маме. А на деле - были и кивки, и все прочее. Просто папа на недостатки своей матери упорно закрывал глаза - она "святая" и "приносит пользу тысячам людей...", а кто мы все перед ней такие, вместе взятые? Папа считал себя голубой кровью и мать свою также видел барыней, дворянкой, графиней и баронессой одновременно. Моя же мама со всей родней подспудно низводилась им в разряд кухарок, дворни и прислуги. Каким-то образом это отношение то и дело проскакивало.
   На комоде у бабушки-профессора - она жила отдельно со своим новым мужем, папиным отчимом - за стеклом стояла старая фотография. Там мой шестилетний папа выглядывал из-за плеча своей матери - затаенно-радостный, счастливый и с настроением "весь-я-твой-навеки". Мать - безупречно красивая Манон Леско, со взглядом "вдаль". В больнице, где она работала во время войны, ее звали "оса" - не то за тонкую талию, не то за острый язык.
   Когда папа повзрослел и начал работать в журналистике, мать его почти совсем о нем забыла, полностью уйдя в работу и личную жизнь. Ей нравилось, что за ней ухаживают именитые мужчины - и у нее были увлечения с какими-то генералами. Ее прежний муж - мой дед по отцовской линии - разошелся с ней и сказал в сердцах напоследок:
   - Держитесь от нее подальше. Она пойдет по трупам.
  
  
   ШМЕЛЬ
  
   Дед был военным врачом-офтальмологом, работал в Анжеро-Судженске вблизи от ядерного полигона и умер в семидесятых годах от лучевой болезни в звании подполковника медицинской службы. В то время на Семипалатинском полигоне испытывали водородную бомбу. До революции он служил прапорщиком, а потом и штабс-капитаном у Колчака, Деникина и Врангеля. В 1919 году через Симферополь дед эмигрировал в Стамбул, но вскоре оттуда вернулся и стал работать в Новосибирске. После Великой отечественной войны он вместе с женой и маленьким сыном - моим папой спешно покинул родные места (кто-то из соседей донес в органы, что дед служил когда-то в Белой гвардии) и уехал в Казахстан. Впоследствии бабушка переехала в Москву, а дед так и остался в Анжеро-Судженске.
   Я хорошо помню его лицо на одной из последних фотографий - в фуражке и военной форме, он глядел перед собой печально, и глаза у него как будто слезились от невысказанного горя. После смерти от него остались погоны, звездочки, змейки с чашей - знаки его медицинской профессии - и личная врачебная печать. Папа выехал к нему по срочной телеграмме - но в живых уже не застал. На похоронах - они проходили жарким июльским днем - он стал свидетелем удивительного события: откуда-то появился огромный полосатый шмель и облетел каждого из присутствовавших - садился при этом на плечо, полз и затем летел к другому человеку - и так по кругу. Папа был уверен, что это было каким-то образом связано с душой его покойного отца.
   Бабушка-врач со временем стала доктором медицинских наук, профессором одного из управлений Минздрава. Она обрела известность как талантливый хирург, получила звание Заслуженного врача РСФСР. По достижении пенсионного возраста бабушка стала с нуля заниматься офтальмологией. В шестьдесят лет, после конкурса, она была утверждена в должности заведующей отделением хирургии глаза головного института по данному профилю. Позже отдел был преобразован в лабораторию, которую она возглавляла вплоть до восьмидесяти восьми лет. Выйдя, наконец, на пенсию и оказавшись не у дел, она быстро умерла...
   На мою бабушку по матери папа часто раздражался, а та, как могла, защищалась и, в свою очередь, тоже не всегда стесняясь в выражениях. Однажды, когда я был дома, она стирала в ванной, и разговор каким-то образом перешел на папу. "Да он - сын беляка, понял ты? Понял? Отец его - беляк!" Имелось в виду, что папа был сыном белогвардейца, который, впрочем, перешел потом на сторону Красной армии. Но это бабушку не впечатляло. Все равно - "контра". По этой фразе я понял тогда всю глубину - в том числе и классовую - расхождений между папой и бабушкой - и удивился живучести революционного подсознательного начала в ее душе.
  
  
   ЗАВЕТ ДЗЕРЖИНСКОГО
  
   Бабушке Паше я уделял мало внимания. С возрастом появлялись все новые и новые интересы. А она целыми днями сидела у окна на кровати и смотрела перед собой, широко раскрыв глаза, и все думала, думала о чем-то своем, далеком и прожитом. Рядом стоял маленький комод для постельного белья, там бабушка хранила халат, печенье, прошлогодние конфеты и засохшие сдобные булочки по десять копеек, которые я или дед изредка, по ее просьбе, ей покупали. Там же находились открытки и письма, за всю жизнь, от подруг юности, от родственниц и от деда - он писал ей во время войны из больницы (куда попал из-за пулевого ранения на почве любовных похождений).
   Одетая в халат темно-желтого цвета, она всякий раз провожала меня взглядом, когда я проходил мимо, и спрашивала:
   - Куда идешь-то, Вовк?
   И я отвечал что-то - только бы пройти дальше.
   - Сядь, посиди со мной.
   - Нет времени, - отвечал я на ходу.
   - На все у тебя время есть, а на бабку нет! - и горестно качая головой, - ой, как мне скучно!..
   - А ты пойди сядь да телевизор посмотри - все веселей будет, - безразлично говорил я из коридора.
   - Ну его!
   - Что - ну его? Иди вон да к деду садись - сейчас новости показывать будут. Или радио включи. Чего сидеть-то одной без толку - так всю жизнь и просидишь!
   - Жизнь! Пожил бы ты с мое - узнал бы!
   - Поживу, не беспокойся!
   - Ты проживешь! Знай грубишь только, огрызок! Срамота какая! Перед соседими стыдно!
   - Помалкивай насчет соседев-то, понятно? - отрывался дед от газеты. И долго смотрел в сторону бабушкиной кровати.
   - Мне нечего помалкивать! Я перед всеми людьми честна-проста, мне скрывать нечего!
   - Молчи, "честная"! Балаболка чертова! Соседи, они первые сплетники, им ничего нельзя говорить! Никогда!
   - Сплетники! Хуже вас сплетников-то и нет!
   - Вот сейчас встану, да оглоблей тебя огрею!
   - Он огреет! А я в милицию пойду!
   - Я тебе пойду! У меня маузер есть! Мне его еще в революцию Дзержинский дал и сказал: "Стреляй, дядя Миша, всех врагов Советской власти, до самой своей смерти стреляй!" Вот возьму, выкопаю его - и чпокну тебя! И землей забросаю!
   - Забрасывай, дьявол сопливый!
   В это время в комнате появляется папа.
   - Ну, чего пришел? - спрашивает его бабушка. - Дразнить меня, да?
   Ближе к старости она стала подозревать зятя-сатирика в самых недобрых намерениях. Ей казалось, что папа хочет ее убить, задушить, выгнать из дому. Ее ум стал почти детским, и на папу выработалась стойкая отрицательная реакция. Увы, взаимная. Отец считал тещу одноклеточной и, пользуясь ее беспомощностью, то и дело выводил ее из состояния равновесия, выдавая, как профессиональный юморист, язвительные остроты в связи с ее неопрятным старческим видом, тяжелым запахом и частичным склерозом:
   - Прасковья Львовна, хорошо бы Вас помыть, от Вас так плохо пахнет!
   - От меня? Ну что ни слово, так соврет! Я каждый Божий день моюсь! Это от тебя несет, как от козла задристанного!
   - Прасковья Львовна, Вы такая изящная! Давайте оденем Вас в балетную пачку! Вы бы всем нам танец "Маленьких лебедей" станцевали!
   Но тут вмешивалась мама:
   - Пусть лучше твоя мать наденет пачку и пойдет на пуантах! Хватит издеваться над стариками!
   В ответ папа закипал от раздражения. Он, оказывается, просто "пошутил", а вот мамина реплика была "злобной". Как же - ведь она посмела задеть самое святое...
   Даже когда папа просто шел молча по коридору, бабушка провожала его взглядом и шептала деду: "Алеша-долдоша! Все вокруг меня топчется... Убить хочет, да не получается! Уж извелся весь!"
   На вопрос: "Ты меня дразнить пришел?"- папа тотчас бурно реагирует:
   - Что вы такое говорите, Прасковья Львовна, как Вам не стыдно?
   - Еще и стыдит меня! Идол поганый!
   - Кто идол, Прасковья Львовна? Повторите, я требую!
   - Ты, ты, гундосый!
   Папа уходит мрачнее тучи и начинает ввинчивать в коридоре лампочку. Наступает очередь деда, к которому папа относился гораздо осторожнее, зная его острый язык и непредсказуемое поведение. Дед, если его завести, мог запросто подраться. Сильный и жилистый, несмотря на пристрастие к спиртному, он представлял в этом смысле определенную опасность.
   - Ты чего здесь мудришь-то, а света нет? - спрашивал дед, останавливаясь перед зятем.
   - Да вот, Михаил Никанорович, лампочку новую вставляю.
   - А ну-ка, дай я!
   - Не упадите со стула, Михаил Никанорович!
   - Молчи, не говори под руку!
   Лампочка не ввинчивается.
   - Михаил Никанорович, Вы делаете все тяп-ляп!
   Дед молчит.
   - Вы слышите? Прекратите немедленно, я покажу, как...
   - Не лезь!
   - Как Вы сказали?
   - Не лезь, сказал, челкаш, делай свое дело, пока с работы не погнали!
   - Михаил Никанорович, как Вы смеете так со мной разговаривать! Я не мальчик! Вы слышите, со мной нельзя говорить таким тоном! Я член редакционной коллегии известного журнала, дорогой мой Михаил Никанорович!
   - Вот и отваливай туда!
   - Ты квартирный хулиган, Михаил Никанорович! Тебе это даром не пройдет, запомни хорошенько! - и, потрясая пальцем перед дедом, - ты уже старый человек, а хамишь! А знаешь ли ты, дорогой мой родственничек, что ты живешь здесь полностью за мой счет - квартирку-то я оплачиваю! Советую Вам иметь это в виду, дражайший Михаил Никанорович!
   - А у меня белый билет есть, понял? (дед иногда стращал раздражавших его собеседников этим мифическим документом) Возьму топор и зарублю тебя - и ничего мне не будет! "Старый!" Я моложе вас всех! А вот ты кому нужен?! Подобрали тебя из жалости, на хорошей русской девке женили, думали, будет парень как парень - а ты чалдон!
   - Нина! - кричит папа страшным голосом. - Послушай, что говорит твой папочка! Все! Мое терпение лопнуло! Или я - или этот распустившийся старик! Безобразие! Почему ты молчишь? Или вы все здесь заодно?! Очень хорошо! Милая семейка! Нина, ты все это одобряешь? Я не слышу тебя!
   - А ну, не трожь, горбоносый, мою дочку! - говорит дед сурово.
   - Я с тобой не разговариваю! Вы мне противны, Михаил Никанорович!
   - Ну и катись к чертям собачьим!
   Бабушка кричит с кровати:
   - Дед, сходи завтра к нему на работу! Скажи, что житья от него никакого нет! Пусть все узнают, какая он сволочь!
   - И пойду!
   - Сходи обязательно! А не пойдешь, так я сама соберусь! Упаду по дороге, добрые люди подымут, а не подымут - доползу!
   - Ну, ладно, ладно, "доползу!" Сиди где сидишь, без тебя разберутся!
   - Сиди! Не сидится!
   - Ну тогда сигай на свое место!
   Может, в моих описаниях есть определенный гротеск. Нельзя сказать, что вся наша внутрисемейная жизнь проходила в подобных разборках. Папа был, в принципе, интеллигентный и тонкий человек - но в нем, вследствие общей человеческой греховности и специфической профессии сатирика, иногда проявлялись темные наклонности - склочность, издевка и насмешка. Я поневоле запоминал все эти эпизоды. Они меня тогда смешили - и только позже я понял, что, в принципе, все это было довольно трагично.
   Плохо, когда отношения между людьми падают до недопустимого уровня.
   Грустно, когда не уважается старость. Жаль, что она далеко не всегда сочетается с мудростью
  
   МАТКА! МЛЕКО, ЯЙКИ!
   Я вырос в мирное время. Война закончилась за тринадцать лет до моего рождения. Все города были уже отстроены, и ничто не напоминало о грозном военном времени. На волне народного энтузиазма руины городов и сел были восстановлены в кратчайшие сроки. Наряду с радостью победы, в грандиозных темпах преодоления разрухи сыграл роль и культ личности Сталина, слепая любовь к которому, во многом напоминавшая религиозную, сворачивала горы. Те же самые процессы происходили в далекой Германии. Только в основе восстановительных работ у немцев лежала характерная для них любовь к порядку, дисциплине и труду. Кроме того, в Германии активно возрождали кирхи, разумно полагая, что традиционная духовность поможет населению преодолеть тяжкое наследие Третьего Рейха. У нас же строили сплошные кумирни в виде райкомов и горкомов - и новые лагеря.
   Пребывая под защитой возраста, я ощущал великий мир в своей инфантильной душе, и все вокруг - дома, небо, люди - было освещено ярким солнцем и переливалось голубизной. Совсем маленьким меня отвозили на дачу. Я бегал по садовым дорожкам, играя с надувным резиновым лебедем, и сажал его на кусты душистой смородины.
   А однажды приехала мама. Она разложила раскладушку, закрыла нос листком так, чтобы тот не обгорел, и подозвала меня к себе:
   - Посмотри наверх! Во-он, летит ракета! Видишь? В ней сидит космонавт Юрий Гагарин!
   Я пристально глядел в голубое небо и видел маленькую белую точку, передвигавшуюся между облаками по прямой траектории.
   Рядом с мамой было хорошо и спокойно. Я знал, что она работала в кинорекламе, но искренне считал, что мама принадлежит мне и живет для меня одного. Так оно на самом деле и было.
   Когда я повзрослел, то стал интересоваться ее биографией - что она делала в моем возрасте? Была ли она всегда такой беззаботной и веселой?
   К началу войны ей исполнилось одиннадцать лет. Вместе с бабушкой она жила в Рязанской области, в селе Большое Коровино. Они уехали из Москвы в начале эвакуации и остановились у родственников. Дом, в котором мама провела первые годы войны, принадлежал брату ее отца - дяде Грише. Это был добрый человек, маму мою любил и всегда уделял ей особое внимание. Он жил с женой Еленой, но любви между ними не было. Сердцем дядя Гриша был привязан к местной продавщице из сельпо Тоне и часто навещал ее. Однажды кто-то сообщил об этом его жене - и поздно ночью в дом, где находился дядя Гриша с Антониной, кто-то постучал палкой в окно. Стучавшим оказался старший сын Григория - Алешка. Он вбежал в комнату с кнутом, отбросил полог над кроватью, где находился его отец, и стал изо всей силы стегать дядю Гришу с любовницей. Им тогда здорово досталось. Однако любить они друг друга все равно не перестали. А вот Алеше скоро пришла повестка, и он ушел на войну. И сразу же погиб. В село прислали похоронку, и дядя Гриша горько плакал.
   А мимо села шли из Москвы нескончаемые беженцы. Вместе с собой - кто на лошадях, кто на повозках - они везли свои пожитки. Часто кто-то просился в дом переночевать. Какой-то мужик, который вез с собою на лошадях мешки с сахаром, упросил дядю Гришу продать ему картошки. Погрузив ее на повозку, беженец расплатился за покупку своей лошадью ("Пусть у тебя будет, мне не жалко, будешь настоящим хозяином!") и поехал себе дальше. Это было вечером. А наутро лошадь околела. Мама и все ее родственники в страхе смотрели, как она умирает. Лошадиный труп занял почти весь двор. Как его оттащили, она уже не помнила. Может быть, рубили на части. В памяти запечатлелось другое - как дядя Гриша потемнел, схватил кнут, вскочил на соседскую лошадь и бросился догонять хитрого беженца.
   И, догнав, отстегал кнутом нещадно.
   А однажды из окна мама увидела, как по мощеной сельской дороге проехали немецкие мотоциклисты.
   Когда она с матерью и другими сельчанами была в поле, над ними низко пролетел немецкий самолет. Люди бросились бежать врассыпную, хотя спрятаться было негде - а она вдруг увидела, как летчик помахал им рукой из кабины. И не стал стрелять.
   Потом немцы оккупировали село - и мама, изучавшая в школе немецкий язык, общалась с ними. Немцы все время громко смеялись, просили "млеко" и "яйки". Они говорили: "Партизанен нихт! Пиф-паф!" - и играли на губной гармошке. В начале войны немецкие солдаты были достаточно культурны и вежливы. На Украине население вообще встречало их хлебом-солью как освободителей от ненавистного большевистского ига. Местные девушки быстро влюблялись в подтянутых красивых кавалеров, называвших их "фрау" и обходившихся с ними поначалу галантно, как с дамами. В отличие от многих ванек и опанасов, которые, сопя и не говоря ни слова, сразу валили девку на кровать.
   Только потом, когда началось партизанское движение, немцы ожесточились. Хотя, в любом случае, война есть война. В одном месте они улыбались, в другом - ставили к стенке.
   "Наши" тоже вели себя по-разному. Тетка мамы Степанида вспоминала, как у соседки, муж которой был на фронте, остановились на ночь двое советских военных. Поели, выпили. Обоим приглянулась хозяйка. И стали они между собой выяснять, чьей она будет. Ее при этом ни о чем не спрашивали. Просто - решали практический вопрос. Ругались и орали до хрипоты, но так ни о чем и не договорились. Тогда один схватил пистолет, вывел другого в сени - и расстрелял. Потом вернулся и занялся хозяйкой.
   Утром, когда победитель ушел защищать Родину и Сталина, труп закопали.
   А еще мама вспоминала совершенно жуткую историю, как она с родителями зимой сорок второго года выезжала в соседний район и там видела, как местная детвора катается с горок на замерзших немецких трупах, сгибая их на манер санок. И не было у них при этом ни страха, ни брезгливости. Да, наверное, война круто меняет угол восприятия действительности у человека. Все предельно обнажено и грубо. Черта между жизнью и смертью эфемерна и почти невидима. Мерзлый труп, приспособленный под санки, приносил детям радость - и не было у них ощущения, что под ними - человек. Ганс, покинувший Германию и Гретхен. Ганс, перешедший границу с люлькой за спиной для улучшения славянской породы. Ганс, получивший приказ уничтожить коммунизм, комиссаров и славян-унтерменшн.
  
  
   КОЩУНСТВО
  
   Почти все летние каникулы я проводил на даче. Радостно и светло мне было - целыми днями напролет я играл с друзьями и бегал без устали по дачному участку. Бабушка, завидев меня, улыбалась. Я знал, что она мучилась от каких-то болей в животе, но до поры до времени не придавал этому особого значения. Когда тебе легко и беззаботно, то кажется, что и весь мир такой же. Но однажды бабушка лежала в доме и кричала от внутренних резей (видимо, это была гинекология). Я находился рядом и, глядя на нее, плакал. Мне было очень страшно - что же будет дальше? Дед куда-то ушел, и мы были совсем одни.
   И я стремительно выбежал на улицу...
   В саду темнело. Густели предзакатные сумерки, накрапывал дождь, под ногами лежали упавшие яблоки, красные и белые. В воздухе - свежий запах мокрой листвы и трав. Где-то замычала корова, над головой пролетела стайка воробьев - и села на высокую лиственницу.
   Я запрокинул голову на небо и, глядя пристально в серую капающую пелену, стал изо всех сил кричать и потрясать кулаком:
   - Зачем Ты заставляешь мою бабушку так страдать? Избавь ее от боли, она мучается! Как Ты можешь все это терпеть? Да будь Ты проклят!
   До сих пор я с ужасом вспоминаю свое кощунство. Но в тот момент, когда я, по неведению, крикнул Небесам проклятие, я страшно переживал из-за бабушки - и была она для меня в тот миг самым родным и близким на свете человеком. И еще я боялся, что она умрет.
   Вернувшись, я рассказал бабушке о том, что произошло в саду. Она, помнится, сама испугалась. Не ожидала от внука такой выходки. А я, кстати, всегда верил в Бога и отличался мечтательностью. Странно - моя семья была, по сути, пронизана бытовым атеизмом. Дед был сугубым материалистом. Отец писал фельетоны, и сатира с юмором совершенно не давали ему возможности погрузиться в высокие духовные эмпирии. Мама была погружена в работу и семью. Ее колоссальное чувство юмора также мешало ей познать Бога и отойти от суеты. И только бабушка, бывало, заботливо перекрестит меня перед сном. Когда-то она пела в церковном хоре, знала некоторые молитвы и дружила с дочкой помещицы. Но победа Советской власти все перевернула - и уже очень скоро бабушка ходила на антирелигиозные демонстрации, плясала и пела революционные частушки. Что ж, она была простым человеком, многого не понимала, но глубинную веру в Бога все же сохранила - и к старости все чаще и чаще повторяла: "Господи, помилуй!"
   Она научила меня стихотворению "Малютка", которое я очень любил:
   Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал,
   Шел по улице малютка, посинел и весь дрожал.
   Боже, говорил малютка, я устал и есть хочу,
   Кто пригреет, кто накормит Божью добру сироту?..
   Под эти строчки я засыпал, и мне снилось, что я летаю над землей, а внизу - приваловские перелески, березы и травы, волнующиеся прозрачным переливающимся малахитом.
   - Бабушка! - просил я в другой раз. - Спой мне: "Вот умру, вот умру я!"
   - Зачем тебе, маленькому, печальные песни? - удивлялась она, но просьбу исполняла:
   Вот умру, вот умру я, похоронят меня!
   И никто не узнает, где могилка моя!
   - Бабушка, еще! Ну, пожалуйста! - снова просил я, наслаждаясь ее высоким и чистым голосом.
   - Тебе спать пора! Ну да ладно, слушай:
   Вот скоро, вот скоро сойду я в могилу
   И тихо закрою глаза.
   Кто ж пожалеет меня, одинокую?
   Чья же прольется слеза?
   В конце песни бабушка не выдерживала и начинала плакать. Она вспоминала свою трудную жизнь, умерших родителей, изменявшего деда, - и ей казалось, что эта песня - про нее - и что она, бабушка, никому не нужна: Нинка вокруг Алеши "крутится", дед куда-то уехал, а Володька скоро подрастет, женится и тоже ее бросит - помирай, бабка!..
   Своими опасениями она делилась со мной. И я, лежа в кровати и уже почти засыпая, уверял ее в том, что она не права, что все мы ее любим, а я-то уж точно никогда ее не брошу.
  
  
   СМОРЧОК И СОБАКА ПЕСТРАЯ
  
   Каждый вечер бабушка садилась на диван к деду, и они начинали смотреть телевизор.
   Потом, устав, она отрывалась от экрана и спрашивала:
   - Нинка-то скоро придет?
   - Так она ж дома! - отвечал дед (мама находилась в соседней комнате).
   - Вот и соврал! Где ж она дома-то?
   - Да в своей комнате!
   - И опять соврал! У колдуньи она! (колдуньей она ревниво называла ближайшую подругу мамы - жену известного профессора, доктора исторических наук.)
   - Слушай, бабка, у тебя чего - шарик за шарик заехал? А ну улепётывай отсюда, не мешай!
   - Скажите, фон-барон какой выискался - я ему мешаю! Вот возьму сейчас тебя за твои седины и выдеру их!
   - Я тебе выдеру!
   Смеются. На экране высвечиваются титры: "Концертная программа". Кокетливая дикторша объявляет фамилию исполнителя.
   - Развели проституцию! - говорит в сердцах дед.- Раньше такие только в домах терпимости были! Туда рабочий класс ходил, и все было в порядке! Все разрешалось - уйдешь с завода, хлопнешь в пивной кружку-другую - и в публичный дом!
   - Он хлопнет, скажите на милость! Кому ты такой замухрышка нужен?
   - Тише! - кричит дед. - Не береди мою болезнь!
   - Я больше тебя болею! Ох, что-то есть захотелось!
   - Захотелось, конечно, ведь ты ж здоровая как черт! У тебя только ноги не ходют, а так ты здоровее всех! Из кухни не вылазишь, все жрешь и жрешь! Хотя б не пила так много - ночью десять раз встаешь, шаркаешь до уборной и серишь там! А мне покой нужен! Я из-за тебя ночь не сплю!
   - Это я-то жру? Сроду маковой росинки не съела! А вот ты пьешь и пьешь свою водочку!
   - Это лекарство! Я им лечусь. Если б не оно, давно бы подох!
   - Лекарство!
   - Да! Я еще маленький был, и уже тогда пил! С братьями, с попами, со всеми! У меня же была язва желудка и бродячая почка! Кто щупал, говорил - все, каюк тебе, Никанорыч, не выживешь! А я выжил! И только за счет того, что пил! От язвы горечь идет, сосуды отравляются, сжимаются, а водка их расширяет и вносит в организм покой и благодать. Понятно-ть?
   - Понятно, что пьянчужка! Уж седой как лунь, а голова-то без соображения! У-у, домовой!
   - Язык-то у тебя давно без костей, собака пестрая! А у меня ум политический! Если бы жизнь моя по-другому сложилась, я бы заместо Брежнева был! Я и теоретик, и практик, другого такого нет!
   - Вот именно, что нет!
   - Ладно, отвались! Иди костыль роняй! Иль давай доволоку до кровати!
   - Сама дойду, без провожатых!
   - Ну, тогда иди, а то сейчас палкой тебе наширяю!
   - А я тебе все кудели повырываю!
   Бабушка тянется рукой к деду.
   - Не озоруй! Прошло твое время!
   - А твое не прошло?!
   - Смотри, бабк, вон Зыкина выступает!
   - Не она!
   - Как не она? А кто ж тогда?
   - Не знаю кто, а только не она!
   - Вот балбешка! Ты что, ослепла?
   - Зыкина сдобная, а эта худая как жердь!
   - Тебе ж только что русским языком о ней объявили, прощелыга!
   - Сам-то ты сквалыга!
   Диалог - то веселый, то на взводе, продолжается. Потом и дед, и бабушка затихают:
   - Бабк, иди спать, я устал!
   - Нет, я еще посижу. Восьми нет!
   - Как нет? Уж одиннадцать часов!
   - Как рот ни откроет, так соврет! Научился от зятя-то!
   - Вот собака пестрая! А ну-ка, сигай отсюда, не топчись, иначе я сейчас возьму и за волосы тебя в твою берлогу оттащу!
   - Я тебе оттащу, сморчок седой! Совсем проходу бабке нет! Все не так! Не туда пошла, не то взяла! Прислугу какую нашли! Лучше уж совсем меня в землю заройте или есть не давайте, сами жрите! Кому сказать - не поверят, что так можно к старому человеку относиться!
   - Тебя не закопать, а сжечь надо со всеми твоими харахорками! Знал бы, что ты будешь такая, я б от тебя давно в Индию на одном боку уполоз!
   - Ползи! Что ж ты не ползешь?
   - Язычничать-то ты всегда умела, ворожея пантоминная! Другая б божья старушка отошла и сказала: "Да что я, Господи, да мне ничего не нужно!", а ты - не-ет! Так и прешь! В общем, свинью не перебздишь, тебя не переспоришь! Иди на место! Удирай, Мохнатка, пока Шарик не догнал!
   - Не уйду! Ишь какой божий старичок отыскался!
   - Убирайся, тебе говорят! Я спать хочу!
   - А я не хочу!
   - Тогда пойди в уборную, просрись еще разок, глядишь, и сон придет! - с этими словами дед отворачивается к стене.
   - Скажите, какой сурок! Сам мимо себя брызжет, а бабке вытирать! - ворчит бабушка, неохотно встает, выключает телевизор и медленно уходит к себе на кровать.
  
  
   КАКИЕ ПРАВА, КОГДА ЖРАТЬ НЕЧЕГО?!
  
   Время от времени мы с бабушкой смотрели фильмоскоп - закрепляли на стене простыню и заряжали аппарат диафильмом. Хорошо помню алюминиевые коробочки из-под пленок - чтобы положить пленочный фильм обратно, нужно было туго его скрутить - иначе он тотчас расползался и становился шире коробочки. Фильмоскоп накалялся, чувствовался запах нагретой пленки - и на экране возникали то Буратино, то Чипполино, то Бармалей и Элли из штата Арканзас. Бабушка читала текст под изображениями, а я слушал ее голос, и на душе было тепло и спокойно.
   Моими любимыми книгами были "Винни-Пух", "Волшебник Изумрудного города", "Русские народные сказки" и "Незнайка на Луне". Я читал их часами, не замечая времени.
   Василиса Премудрая и Змей Горыныч, Мороз Красный Нос и Кай с Гердой, Русалочка и Трубочист, Солдат с Огнивом, Дюймовочка и Девочка со Спичками окружали меня, делая мир светлым и добрым.
   Став юношей, я в глубине души сохранил верность старым наивным книгам, но появились, наряду с ними, и новые, с фантастической подоплекой: "Магелланово облако" Станислава Лема, "Обитаемый остров" и "Понедельник начинается в субботу" Стругацких.
   В семье у нас было не принято говорить о политике. Исключение составлял только дед. У него был любимый ученик с завода - слесарь Лев Семенович. С голосом артиста Леонова, одетый в неизменное черное пальто и шляпу, в очках, одутловатый и с мясистыми губами, он приходил к деду в гости, здоровался по порядку со всеми, доходил до меня:
   - Воло-одька, здравствуй! Как учеба? Молоде-ец!
   И проходил на кухню. Там его уже ждал дед. На столе стоял сваренный им только что самогон. Две тарелки, вилки, ножи, в центре - сковорода с жареной картошкой и салом. Огурчики и селедка с луком создавали на кухне неповторимое амбре.
   Они садились - и начинались серьезные разговоры. Сначала собеседники касались личных новостей, фактов из жизни общих знакомых и цен на продукты питания. Потом круг тем, по мере выпитого, расширялся и затрагивал сферы высшей политики:
   - Не слушай, Левк, что по телевизеру о свободе треплются! Все это - брехня! Знаешь, что будет? Придет время - всех перестреляют, передушат, а молодежь на БАМ пошлют погибать! Мне себя не жалко, старикам - смерть, а молодые-то что делать будут? Их жалко!
   - Правильно, диду, правильно! - поддакивал ученик, склонившись очками над селедкой.
   - Молчи и слушай! Помнишь, как в песне-то пелось - "молодым везде у нас дорога, а старикам - почет"? Вранье! Нет ничего - ни почета, ни жратвы, одни очереди! Раньше, когда голод был, люди землю жрали, а теперь и земли нет! Все лауреатам да депутатам с Красной Пресни! Не коммунизм у нас сейчас, а чистейший феодализм! Коммунистический феодализм! Чего не может быть? Я тебе говорю как есть, я не разбираюсь в этих тонкостях! Я практик! Ленинец! Я такой человек, что если скажешь - дядя Миш, дай то, дай это - дам! Ты ко мне всей душой - и я к тебе! А нет - пошел куда подальше!
   - Зарапортовался! - замечает бабушка, которая вошла на кухню.
   - Вот я тебе сейчас язык-то твой обрежу поганый! - отвечает дед.
   - Поганей твоего-то и нет! - отвечает бабушка.
   - Молчи, - кричит дед под воздействием самогона, - искалечу! Я человек, а ты - урод! Я ходить могу, по хозяйству дела делаю, в магазин тебе за сайками бегаю, а ты? Храпишь целый день да под себя кучи кладешь! Пойдешь, а из-под тебя падает - плюк! Как из курицы! Иди на кровать - садись и ложись! И не мешай нормальным людям вести разговор спокойно! Не то если ты будешь так продолжать, то ей-богу, хотя я ни в Бога, ни в черта, ни в коммунизм не верю, я тебя удушу или шашкой - она у меня еще с гражданской войны спрятана - порублю! Приду ночью, тюкну - и похороним!
   - Диду, диду, а что Картер? - спрашивает уважительно Лев Семенович.
   - Картер - дурак! Его наши сместили, а плими он сторону леспубликанцев, все по-иному бы вышло и он бы сейчас вместо Рейгана правил! А он все о правах человека! Какие права, когда жрать нечего?!
   Я, в свою очередь, захожу на кухню, прислушиваюсь к разговору и наливаю стакан киселя, который сварила бабушка.
   - Володька! Молодец! Так держать! Садись, Володька! - приглашает меня Лев Семенович. Но дед тотчас обрывает его:
   - Куда садись? Нечего ему тут делать! Маленький еще! Иди, милок, играй!
   Ближе к одиннадцати часам ученик собирается домой. Он встает и, шатаясь, идет прощаться. Мама недовольна:
   - Лев Семенович, разве так можно? Отец совсем пьяный. Зачем Вы с ним так много пьете? Он же старый, ему нельзя...
   - Пр-равильно! Надо завязывать, кончать! Нинулька! Уходим, прощаемся...
   Прощание, тем не менее, длится еще полчаса. Объятия, полуфразы, слепое скольжение ключа по замочной скважине. Оставшись один, дед возвращается на кухню, садится и начинает разговаривать сам с собой.
   Потом сидя засыпает - в белой рубашке и с вилкой в руке.
  
  
   СУПЕРАНТИСОВЕТЧИНА
  
   Перед уходом на пенсию дед, как я уже говорил, был слесарем седьмого разряда. За свою жизнь сменил несколько мест работы, но при всех своих переездах и переходах оставался рабочим, заводским человеком.
   Мама считала, что только случай помешал ему получить образование и занять ответственный пост в государстве. "Ну, не только случай, - добавляла она с грустью, - но, конечно, и его характер, неуемный зов к женскому полу и алкогольная зависимость".
   У деда были голубые глаза, зачесанные назад волосы и прирожденная ловкость.
   В деревне, где он рос, дед, хоть и не был наделён особой силой, но мог побороть всех местных ребят одному ему известными приемами.
   Характером был неуравновешенный, любил посмеяться, но насмешек над собой не терпел. Поговорку имел такую: "Молчи, грусть, тоска пройдет!". Когда деду кто-нибудь не нравился, он говорил так: "Э-эх, чувырло...". Когда я, еще маленький, шалил или плохо себя вел, - вообще, отклонялся от нормы, то слышал: "Шершавый не нашей державы!..."
   В годы гражданской войны, когда, по его собственным словам, он учился в школе красных комиссаров - но не доучился, - ночью, когда все приятели спали, он положил маленький уголек от костра между пальцами ног товарища. Потом очень смеялся, когда тот закричал спросонья и, не понимая, откуда взялась такая боль, стал как сумасшедший дергать ногами и колотить соседа, посчитав его виновником происшедшего.
   Рядовые совдеповские шутки.
   Женившись на бабушке, он очень быстро стал высказывать сожаление по поводу столь раннего брака, называл ее "ворожеей" и считал, что ему была уготована другая, более подходящая пара, которую он, по вине бабки, проворонил.
   Любил посидеть в ресторане, выпить, поговорить под водочку о том о сем. Друзей особых у него не было, их заменяли дружки, известные больше под кличками. Но это не означало, что дед был плохим человеком. Просто к дружбе у него были завышенные требования.
   Когда дед получил от завода участок по Каширской дороге, то, как уже говорилось выше, стал без конца туда ездить - строить, покупать, доставать. После работы с рюкзаком он садился на электричку с Павелецкого вокзала и ехал полтора часа до станции Привалово. По дороге, как правило, заводил разговор с попутчиками. Выбирал кого-нибудь посолидней - полковника в папахе или какого-нибудь гражданина средних лет, чиновничьего вида и в очках. Долго всматривался в будущего собеседника, потом здоровался. Попутчик сдержанно и удивленно отвечал на приветствие. Дед спрашивал его:
   - Что, газетку читаете?
   - Да, купил только что! Хочу, товарищ, ознакомиться с международным положением. В Америке, представляете, опять растет безработица! Какое преступление против рядовых трудящихся!
   - Да не читай ты ее, милок! Они там все вр-рут! Коммунисты народ нищим сделали! А Брежнев первый плеступник и есть! Его расстрелять надо! Вместе с Лениным!
   Люди в вагоне начинали в священном ужасе прислушиваться к суперантисоветчине. Время было - разгар семидесятых - Брежнев у власти - открыто не поговоришь и даже не пикнешь. А тут - Бог знает что творится...
   - Я тебе так скажу, браток! Америка правильно делает, что нам не доверяет! Мы хуже всяких фашистов! Наша политика нацелена на истребление на-ро-да! Нас сверху ду-рят, а мы уши развесили! Нам сейчас леволюция нужна, а все Политбюро - расстрелять или в Сибирь сослать к е.... матери!
   Вагон на глазах пустеет. Давно уже нет рядом никакого попутчика, люди нервно отворачиваются к окнам, делая вид, что рассматривают пейзаж, и чувствуют себя крайне дискомфортно. Дед же доволен необычайно...
   Поезд приезжает в Привалово. По дороге со станции нужно было пройти сквозь лес и миновать несколько больших полян, где росли величественные дубы - удивительно красивые, с густыми округлыми кронами. Бабушка, которая часто приезжала в Привалово вместе с дедом, засматривалась на эти деревья и зачарованно вздыхала:
   - Смотри-ка, Мишк, красота-то какая!..
   Дед кидал прозрачный голубой взгляд на крону дуба, на могучую развилку у корней - и перекладывал рюкзак на другое плечо:
   - Пойдем! Нечего по сторонам засматриваться!
   - Почему это нечего? А тебе есть чего?
   - Не огрызайся! Слушай, что тебе говорят, и отвечай - так точно!
   - Дожидайся, как же!
   - Ну, тогда капут тебе будет!..
   Так они шли - то переругиваясь, то вспоминая былое, пока не показывались березки - молодые посадки, растущие прямо перед дачами.
   Нашими соседями по даче были инженер Александр Генрихович с женой и детьми. Похожий на литовца, он производил впечатление благородного человека. Жена - Ольга Петровна всегда улыбалась, жалела мою бабушку и участок свой содержала в образцовом порядке. Они любили отдых и по воскресеньям часто принимали гостей. На их старшей дочери был женат майор Толик, а на младшей - художник Саша.
   У моего отца был духовой пистолет, который он привез из командировки в Югославию. Прямо перед дачами, в березках, мы собирались все вместе - семья моего друга детства Андрюшки - дядя Вася с тетей Зоей, родня Александра Генриховича, Козловы с крайнего участка, Сашка-татарин и родители моей соседки Ирки - тетя Зина с дядей Славой.
   Мы все по очереди стреляли в мишень, смеялись и о чем-то спорили. Толик, горбоносый блондин, был в военной форме, и нам, ребятам, это очень нравилось. Помню, меня заставили стрелять в синицу, которая почему-то села прямо на мишень - узкую зеленую бутылку, надетую на врытую палку. Я прицелился, выстрелил - и попал. Правда, неточно. Видимо, задел хвост или крыло. Синица тяжело отлетела в сторону и села на березу. Я побежал за ней следом. Сзади слышались одобрительные крики. И только лицо папы было темным и негодующим. И я понял, что совершил большую ошибку - мне не надо было стрелять в живую птицу и потакать настроению праздных дачников. Вечером папа не давал мне ни минуты покоя и обличал мою детскую жестокость:
   - И это у меня такой сын?!
   Я не знал, куда деваться от угрызений совести. Этот эпизод я запомнил на всю жизнь. А в другой раз папа отнял у меня стеклянную банку, куда я, по детской бессмысленной жестокости, затолкал пойманных ночных бабочек, и они там постепенно умирали. Их было около двадцати - толстых, мохнатых, с красивыми плотными крыльями. Он вытряс их из банки и пустил на свободу, а со мной не разговаривал целую неделю.
   Но вернемся к другому зятю Александра Генриховича - Саше. Он был человеком творческим и постоянно что-то выдумывал - собирал, например, корни деревьев и делал их похожими на животных, смешных людей, домовых и леших. Любил ловить рыбу и нередко брал нас - меня и Андрея - с собой на речку, а мы и рады были идти с ним вместе! Что ж с того, что нужно было вставать ни свет ни заря? Ведь приглашение исходило от самого Саши - и для нас с Андреем это было большой честью!
   А еще у него был мотороллер, краски и этюдник с листами ватмана. Он уезжал куда-то далеко-далеко, искал красивые пейзажи и рисовал их с натуры. Однажды он взял меня с собой. Я сел сзади на мягкую кожаную подушку мотороллера. До сих пор помню необыкновенное ощущение горячего ветра, дувшего в лицо, мягкие рессоры, мощный ход двигателя и пыльную шоссейную дорогу. И алое солнце, садившееся за сосновый лес местного пионерлагеря. Саша стоял около меня и наносил неторопливыми движениями краски на ватман. Не знаю, умел ли он рисовать. Но в любом случае, это был ищущий человек с добрым и созидательным началом. Когда он уехал после отпуска в Москву, нам его очень не хватало. Оказалось, что мы нуждались именно в такой взрослой опеке и поддержке - романтической и познавательной. С женой у Саши, кстати, были нежные и хорошие отношения - и это нам тоже было почему-то приятно. После его отъезда мы с Андреем еще долго собирали коренья, лепили глиняные маски на проволочных каркасах и ходили в поле рисовать раскидистую березу, пробуя стать художниками...
   На участке Александра Генриховича было всегда солнечно и тепло. Ольга Петровна мне запомнилась тихой, в голубом открытом платье и с веснушками на лице. За ней неотступно ходил маленький рыжий песик по кличке Графчик.
  
  
   ВСТРЕЧА СО СМЕРТЬЮ
  
   Наш другой сосед, Афанасий Яковлевич, умер раньше срока. С его сыном, Станиславом произошла трагедия. Однажды летним погожим днем я отдыхал на улице перед домом. Все затаилось от жары, и перестали петь птицы. Лишь издали с поля доносилось вечное стрекотание кузнечиков.
   Вдруг в моей душе, в области сердца стала нарастать тревога. Я услышал, как кто-то дико вскрикнул - и на участке у Афанасия забегали люди. Что случилось? Отчего такая сжавшая сердце тоска?..
   ...Афанасию Яковлевичу зачем-то понадобилось просверлить в стене дома отверстие. Он принес дрель, отдал ее сыну, а сам отошел с мотком провода к сараю, где находилась наружная розетка, - и воткнул туда штепсель. Ночью прошел дождь, и на дорожках образовались лужи. Славка стоял на земле босыми ногами. Когда он включил дрель, его так дернуло током, что он отлетел от стены на несколько метров. Упав, Слава стал задыхаться, потерял сознание и посинел. Пока вызывали "Скорую" из ближайшего поселка Михнево, он в судорогах скончался.
   Я видел, как он лежал на застеленной земле. В неестественной позе, в плавках, с синим телом и откинутой головой...
   ...Антонина, мать погибшего, причитает что-то безумно, Афанасий Яковлевич вообще куда-то исчез, а издали слышатся размеренные удары кнута - пастух, как всегда, неспешно гонит стадо к пруду на водопой... Скоро идти за молоком. Сев на велосипед и нацепив на руль бидон, я еду в стадо со своим приятелем Женькой. Купив молока, мы заезжаем в лесопосадки, растущие вдоль Каширского шоссе. С подростковым любопытством обсуждаем случившееся, а потом - жизнь есть жизнь - начинаются другие разговоры, смех - и все равно, я чувствую, что этот день я запомню навсегда и он станет для меня этапным. В мою жизнь впервые вошла смерть, и была она совсем рядом.
   Когда я вернулся обратно, то побежал к своему другу Андрею и вместе с ним играл в прятки - и подзабыл чужое горе.
   И только к пяти часам вечера ощущение тревоги и безотчетной тоски вернулось снова. Я вышел за калитку и увидел яркое палящее солнце над полем, зеленую траву. Повсюду дышало жаром, и слышался тихий поминальный звон - от застывших деревьев, от горячего асфальта разбитой дороги, начинавшейся от пионерского лагеря. И видел я, как в поле вышла Антонина, и показалось мне, что она была вся в белом, - вышла и стала неподвижно, а вокруг нее изливалось потоками яростное солнце в звонкой тишине, и сердце мое билось тяжело, и воздух казался душным. Стадо стояло в березках нарисованным по холсту пейзажем, пастух обратил недвижное лицо к нашим участкам...
   И я понял: этот день - и закат, и замершие травы - исполнен потусторонним торжеством смерти. Невыносимо сильно сходил с неба жар, и деревья казались тропическими и вечнозелеными...
   Афанасий Яковлевич после смерти сына сильно изменился и перестал смотреть на людей. По участкам он, в приглушенных разговорах и пересудах, поминался как "отец, который сына убил". Пролетарии - люди простые. И дед мой, поддав, подпадал под общую струю и, обращаясь взором в сторону Антонины, говорил со значением:
   - Афонька! Он сына свово убил, понятно?! Это ж надо такому случиться - Славка - красивый, здоровый парень - и помер! Какой это отец? Он - хуже плеступника!
   Бабушка молчала, слушая обвинительные речи, и осторожно смотрела сквозь забор на Антонину, которая, согнувшись, полола огурцы.
   Позже у нее вытек один глаз - не то от болезни, не то от слез, и ей вставили стеклянный протез.
  
  
   КОНТРА И "КОТЛЫ" ТРОЦКОГО
  
   По вечерам мы собирались на даче все втроем - я, бабушка и дед - и играли в лото. Из клетчатого тряпичного мешочка на стол высыпали деревянные бочонки с номерами, доставали игральные прямоугольные листы, и начинался привычный диалог:
   - Дед, ходи, твоя очередь!
   - Моя, говоришь? Восемь! - и ставил бочонок на карту.
   - Восемь? Половину просим! - отвечала бабушка и ставила фигуру с цифрой пять.
   - Пять - дурак ты опять!
   - Ну, ты, бабка, даешь!
   - Ходи, черт седой!
   - Семь!
   - Дурак ты совсем!
   - Ха-ха-ха! Сейчас я выиграю!
   - Я тебе выиграю!
   Наступает моя очередь:
   - Бабушка - один!
   - Один - господин!
   - Три!
   - Нос подотри!
   - Пять!
   - Язык выпять! Пять уже было!
   Дед начинает что-то искать на столе.
   - Что потерял-то?
   - Да очки!
   - Очки - разорви твою ж... на клочки! Ха-ха-ха!
   Дед в ответ тоже начинал смеяться. С такими присказками и проходил весь вечер.
   Вообще-то дед любил, чтобы его называли уважительно - дядя Миша или Балтиец. В свое время он утверждал, что в годы революции был не то депутатом Балтики, не то представителем Дзержинского на Балтфлоте, хотя на самом деле на море никогда не был и никакого Дзержинского в глаза не видел. Правда, косвенное отношение к одному из великих деятелей двадцатых годов имел. У деда был старший брат Митька, который в трудные времена гражданской войны, как и многие другие, добывал хлеб насущный самыми разными путями. Случалось, брал и то, что плохо лежит. Однажды он оказался на Белорусском вокзале, где по какому-то случаю шел стихийный революционный митинг. Толпа людей, затаив дыхание, слушала юркого оратора в очках, с бородкой и в кожаной куртке, с красным бантом на груди. До Митьки доносились обрывки фраз:
   - Товарищи! Щупальца Антанты... Все как один!.. Будем беспощадно отвечать... красным террором... да здравствует мировая революция!..
   Раздалось разноголосое "ура!", и людское море стало относить Митьку к оратору.
   - Да это сам товарищ Троцкий! Несгибаемый ленинец! Первый борец против контры! - горячо и внушительно говорил здоровенный усатый матрос, перепоясанный лентами, своему невидимому собеседнику, затертому в толпе.
   - Ур-р-ра!!! - людские волны заколыхались еще сильнее, и Митьку протащило прямо к трибуне. В это время с ее подмостков торопливо спускался сам Лев Давыдович. Криками радости и брошенными в воздух фуражками народ приветствовал своего вождя.
   Троцкий, вдохновленный народным энтузиазмом, вновь обратился к толпе:
   - Товарищи! От нас зависит будущее пролетарского государства! Наш народ скинул Николашку Кровавого, железной метлой вымел белогвардейскую сволочь! Пришла пора разобраться с поповскими недобитками! Экспроприируй патлатых экспроприаторов! Долой опиум для народа!
   - Долой! - заорал матрос прямо в ухо Митьке и пальнул из маузера в сторону видневшейся колокольни. Троцкий, наконец, спустился вниз. Его тут же обступили и начали неистово качать. Да, раньше все было проще, не то, что сейчас, - вожди не боялись общаться с народом. Однако во время полета из его кармана неожиданно выпали и повисли на цепочке золотые часы, наверное, тоже экспроприированные революцией. Митька увидел их первым, и решение в голове созрело мгновенно. Времена-то были трудные, голодные. Он примкнул к качавшим, и в тот самый момент, когда народный герой в очередной раз упал на вытянутые пролетарские руки, ловко рванул цепочку на себя - и часов как не бывало. Потом он видел, как Троцкий, уже сидя в машине, роется в карманах и неслышно шевелит губами. Потом нарком вдруг вскочил на сиденье лимузина и обратился к толпе:
   - Братишки! Который сейчас час? Какая-то контра сперла мои "котлы"! Безобразие! Всех врагов социалистического имущества будем мочить без суда и следствия! Я немедленно еду к товарищу Ленину, чтобы издать специальный указ по этому поводу, и передам ему ваш горячий революционный привет!!!
   Дед не любил рассказывать эту историю. Боялся, что каким-нибудь образом эта страшная семейная тайна раскроется, и о ней узнают органы.
   - Расскажи, как твой брат у Троцкого часы-то срезал! - говорил ему мой отец, знавший об этом историческом эпизоде.
   - Молчи! Не то соседи услышат! Сообщат куда надо - и нас в НКВД посодют!!!
   А на улице пели птицы, и по телевизору с торжественной речью "Хочешь мира - готовься к войне!" выступал Генеральный секретарь ЦК КПСС Брежнев.
  
  
   БАБУШКА, ПОГРЕЙ СТАРИЧКА!
  
   Как я уже говорил, дед пил с молодости. Зимой эта привычка давала о себе знать не так сильно - сказывались холода и относительно замкнутый образ жизни в городской квартире. Летом все менялось. Природная общительность деда, его яркая простая речь, пересыпанная разными непечатными словами, и крутой характер привлекали к нему на даче заводских людей, и он подолгу пропадал с ними на каких-то собраниях и посиделках. Гости к нему тоже приходили чаще, чем к другим, - разного рода суровые мужики с соседних участков. После совместных возлияний и прощания с гостями у деда просыпалось к бабке смутное мужское чувство.
   - Иди ко мне!
   - Отстань ты от меня, Христа ради! - отвечала бабушка, глядя на него сквозь очки.
   - Ишь ты, ба-буш-ка! Сиволапушка! А ну-ка, иди к своему старичку, погрей его, приголубь!
   - Замолчи, чумовой! Внук рядом стоит, а он разошелся!
   - Бабка-да-бабка-да-завей-кудри! - поет дед в коротком приступе веселья и шевелит в такт ладонями.
   - Пойдем, Вовк, отсюда! Чего на дурака старого смотреть?! Разум потерял совсем!
   - Куда ползешь? - кричит дед и тянется к бабушке - хватать.
   - Отойди, оглашенный! Сейчас Антонину кликну!
   - Кликни! Вмиг придушу! Я у себя на участке хозяин! Последний раз спрашиваю - полезешь ко мне на топчан?!
   - Ты дурак или родом так? - и, сбрасывая с плеча дедовскую пятерню, поднимается.
   - Не уйдешь! - дед, качаясь, пытается выбежать за ней в ночь.
   - Дед, не ходи, ложись спать! - говорю я ему в тревоге и тяну к кровати. Но он с неожиданной силой вырывается и грозит мне:
   - Вовка! Не лез не в свое дело! Она - моя жена!
   А бабушка уже хлопает дверью в дом и, охая, садится на стул. И - неподвижно глядит в одну точку. Черные волосы ее взбиты от сучьев, задетых в саду. В глазах - печаль, зрачки широкие, темные, а губы почти белые. Она молчит, ожидая, что дед заявится в дом.
   ...Распахивается дверь и дед, по инерции, проносится мимо нас на полусогнутых - и валится в угол, на сложенные мешки с журналами и старой обувью.
   - Дед, слышишь! Оставь ее, иди в сарай! - это мой голос, на который он ничуть не реагирует и лишь пытается поцеловать меня мокрыми губами. Я чувствую сильный запах самогона, и мне все это крайне неприятно.
   - Милок! Дай мне спросить ее - где моя бабушка? Я хочу знать, почему она не ложится со мной - или я кто?!
   Бабушка шепчет мне:
   - Не обращай на него внимания - он побалаболит и угомонится. А так - никакого с ним сладу нет!
   И со вздохом добавляет:
   - Уехать бы куда-нибудь отсюда - хоть на край света!
   У меня на сердце тяжесть, как от камня, и мне безумно жалко бабушку.
  
   СДОБНАЯ ВЕРКА
  
   Как-то я пошел с дедом в соседнюю деревню Сидоровку.
   - Надо к молочнице зайти, ребятишкам ее гостинцев передать! - сказал он мне по дороге.
   В этом походу у меня была своя цель - я шел, чтобы доказать самому себе, что я не боюсь деревенских мальчишек. Дело в том, что они с нами, "дачниками", постоянно дрались, и почти всегда мы проигрывали. Деревенские были крепче и сильнее нас. Но теперь я шел с дедом и не боялся - он тоже когда-то родился в самой настоящей деревне и мог, при необходимости, за меня заступиться.
   Путь наш был неблизким. Мы пересекали какие-то буераки, шли вдоль болотистых мест и сквозь заросли ивы. Дед был одет в соломенную шляпу, шагал степенно и был внутренне собран. Наконец, показалось старое шоссе с покосившимися у обочины домами. Подойдя к одному из них, дед постучал костяшкой пальца по окну. На стук оттуда высунулись белобрысые детские головы:
   - Здорово живете! А мамка ваша дома?
   - Не-е. Ушла.
   - А вернется скоро?
   - Обещалась через час-другой.
   - Ну, молодцы! Нате-ка вам гостинцы! - и дед протянул детям кулек из серой тряпки:
   - Мамке вашей, когда придет, скажите, мол, так и так - дядя Миша-балтиец приходил навестить!
   - Спасибо, дяденька! Передадим!
   Дед махал им рукой на прощанье, и на лице его была несвойственная ему нежность. На моих друзей, сколько я себя помню, он всегда ругался и прогонял их:
   - Не нужны они тебе, не водись с ними! У тебя другая дорога! Твой отец - журналист, он пишеть в га-зе-ты! А эти - кто такие? Им одна дорога - на завод болванки таскать! Или в пастухи! Больше ни на что не годятся!
   Лишь потом я понял причину этой нежности. Не просто к молочнице ходил тогда мой дед, а к своей любовнице, Верке, разведенной сидоровской сорокалетней бабе. Муж от нее ушел, и она жила с матерью и двумя ребятишками.
   Как именно и при каких обстоятельствах у них начался роман, никто точно уже не знает, но есть веское мнение, что основная причина, равно как и стимул общения, была связана с самогонным аппаратом - Верка, как и дед, была падкой на спиртное.
   Эта женщина появилась у деда на восьмом десятке лет. На волне чувства дед стал лучше одеваться, ходил, исполненный тайны и значимости, и смотрел гордо. Напившись, подсаживался к бабушке и раскрывал ей все свои сердечные тайны - помнится, даже показал ей однажды подарок, купленный для Верки, - розовую дамскую комбинацию.
   Бабушка слушала молча, вздыхала и уходила к дочери - жаловаться.
   А мама ее спрашивала:
   - А какая она из себя, Верка-то?
   - Ну какая... такая - сдобная!.. - отвечала бабушка после размышления.
   Мать Верки тоже узнала о романе и ругала Верку последними словами:
   - Ах ты шалава! Со стариком спуталась, водку с ним жрешь! Что люди-то скажут?!
   Верка ее слова игнорировала и продолжала наведываться к возлюбленному на садовый участок. Однажды мать тайком пошла за ней следом, проникла внутрь и стала изо всех сил стучать клюкой в дверь сарая, предупредительно запертую на ключ.
   - Одумайся, Верка, уйди от старика! И ты, пенек трухлявый, совсем рехнулся, что ли? Разойдитесь подобру-поздорову!..
   Сначала ей никто не отвечал - дом как вымер. Потом дверь открылась и показалась Верка, простоволосая и пьяная. Она стала лениво переругиваться с матерью - как вдруг та, исчерпав весь запас слов, вцепилась дочери в черные волосы и потащила ее к калитке.
   Верка вырвалась из материнских рук и, плача в голос, убежала обратно в дом.
   - Выметайся оттеда! - кричала ей вслед мать. - Не то сейчас всю клюку об твою спину обломаю! Тварь гулящая!
   Наконец, вышел дед.
   - Ты чего тут горло дерешь?- спросил он коротко Веркину мать.
   Та вдруг устремилась ему навстречу, вытянув руки и растопырив пальцы с длинными желтыми ногтями:
   - Ах ты идол поганый! Дочь мою позоришь?! Я тебе вот сейчас всю рожу пообдеру - себя не узнаешь! Она к тебе ходит только водку жрать - понял?! Вот и все! А кобелей у нее и без тебя хватает! Да, да! Не ты, жеребец пробзделый, ей нужен, а зелье твое, чтобы пить и горе свое женское забывать! О, Господи Иисусе, срам-то какой!
   Мать голосила, воздевая вверх руки, потом придвинулась ближе - и вдруг как треснет деда костылем прямо по темечку!
   - Вот тебе, сивый мерин, гостинчик! Еще хочешь?!
   С этими словами старуха вновь подняла костыль над головой деда, но тот побелел, вырвал клюку и - ударил ею неприятельницу по согбенной спине, потом еще - и еще!
   - А ну, улепетывай отсюда, пока цела, а не то - дух вон и лапти кверху!
   - Не уйду, хоть убей!!! - с этими словами мать Верки побежала прямо на деда.
   Однако дед ловко схватил ее за волосы и поволок к выходу.
   За калиткой он дал ей увесистого пинка и, круто повернувшись, ушел в дом.
   Вот такие страсти происходили на подмосковном садовом участке размером в восемь соток.
   Дед уверял, что Верка его сильно, по-бабьи, любила.
   Трудно сказать что-то определенное по этому поводу. Женское сердце - загадка. И даже самогоном всего не объяснишь.
  
  
  
   ФИНГАЛ ОТ ЛЕНИНЦА
  
   Как-то, напившись до зеленых бесов, дед с Веркой пришли в себя очень поздно - и сожительница опоздала на работу. Трудилась она на каком-то заводишке в близлежащем поселке Михнево. На следующий день руководство, устав от Веркиных прогулов, подписало приказ о ее увольнении. Верка вернулась притихшая, испуганная и поделилась с дедом о несчастье. Дед долго думал, а потом надел очки, черный костюм с белой рубашкой и, взяв Верку за руку, пошел с ней к заводскому начальству. Там он представился ее "дядей, бывшим рабочим со стажем". Его рассудительная речь и положительный облик революционного человека и партийца-ленинца произвели на всех присутствовавших глубокое впечатление. Его слушали, не перебивая.
   - Я возьму ее на поруки! Знаю, что пьет! Но будем товарища прорабатывать, читать вслух газеты...
   Верка стояла рядом и скромно молчала. Под глазом у нее был лиловый синяк - следы ревности "дяди".
   На работу ее взяли снова.
   В тот же вечер на радостях влюбленные отметили это событие и опять накирялись.
   Как женщина, Верка была по-своему привлекательна. Разного рода недостатки списывала ее относительная молодость. Ну, а дед считал ее первой из красавиц и ревновал по-черному. И она, зная за ним такую слабость, подчас сознательно вызывала в нем это порохообразное чувство.
   Неподалеку от магазина, принадлежавшего местной военно-морской базе, расположился терминал, где день и ночь стояли контейнеровозы с грубой шоферней самой разной национальности. По вечерам дальнобойщики разводили костры, танцевали лезгинку, пили водку и матерились. Верка, которая как-то шла мимо, была встречена гортанными криками восторга, после чего имела место непродолжительная погоня. Но Верка оказалась более проворной. Она прибежала к деду растрепанная:
   - Ой, Миша, не знаю, что делать, подскажи!
   - А что? Что такое?
   - Да меня сейчас грузины зазывали с трассы, манили - иди, мол, к нам! Что ж мне делать? Может, пойти? Они же богатые...
   Дед задохнулся - перед его глазами пронеслись танцующие грузины около костра с шашлыками и Верка в чьих-то объятиях:
   - Не сметь! У тебя все есть! А пойдешь, возьму ружье, подползу - и всех перечпокаю!..
   Едва она деда успокоила. Потом долго пили.
  
   АХ ТЫ КУТАК ТАКОЙ!
  
   Жизнь деда была полна любовных приключений. Не обходилось и без курьезов. На первом этаже нашего дома проживали татары. Удивительно, что они практически везде занимают именно первые этажи. Где бы я ни жил и куда бы ни переезжал, нижние квартиры, в основном, принадлежали татарским семьям. И до сих пор хотя бы одна такая квартира на каждый большой московский дом, но есть.
   Район Белорусского вокзала и Масловки, где мы жили, был довольно грязным. Особенно удручающее впечатление производили внутренние дворы с залежалым мусором, невывозимыми помойками, человеческими и собачьими экскрементами, перекатывающимися бутылками... Отдельные жильцы как могли боролись за чистоту - убирались, проводили добровольные субботники, писали жалобы, но все было напрасно. В этой обстановке особенно страдали наши татары снизу, отличавшиеся, как и все представители их нации, особой чистоплотностью.
   Однажды дед лежал на диване и читал любимую газету "Правда". Вдруг в дверь позвонили. Надев шлепанцы, дед пошел открывать. На пороге стояла улыбающаяся татарка - соседка с первого этажа:
   - Здравствуй! - сказала она и посмотрела через плечо деда в глубь квартиры.
   - Здравствуй! - отвечал дед, поняв дело так, что татарка пришла к нему. - Заходи!
   - Это ты здесь живешь?
   - Я, я, заходи внутрь! - любезно приглашал ее дед, указывая жестами на прихожую и со значением подмигивая гостье.
   - Это твои окна выходят во двор?
   - Да мои же, мои! Чего стоишь-то? - кадрился дед. - Взгляни, какие у меня хоромы! Есть где отдохнуть и почеломкаться!
   - Ты почему, кутак такой, из окна в людей г....м кидаешься?! Вай-вай! Смотри, паразит, жаловаться на тебя будем, бумага от жильцов писать будем! Какой человек ги-нусный! Иди подбирай за собой свое сранье или мы тебе все в рот запихаем - жрать и подыхать будешь!
   Сердце деда от неожиданности захолонуло:
   - Ах ты, собака пестрая! А ну проваливай, пока я тебе топором голову не отрубил!
   Соседка исчезла, и отношения между ними в дальнейшем стали холодными. То, что она ошиблась, татарка по простоте душевной не считала за обиду. Подумаешь! Не он - так не он! Все равно - такой же, как он!
  
   БРЕШЕШЬ, НИКАНОРЫЧ!!
  
   В серебристом и чуть дымном ореоле света плыла по ночному небу луна. Облака, набегая на ее полный диск, освещались холодным голубым светом и волнами проходили по ее поверхности, неслышно и безучастно, в сторону ветра. По небосклону, со стороны аэропорта Домодедово изредка пролетали, мигая красным магнием, набравшие высоту самолеты. И шли товарные поезда по железнодорожной насыпи за дачными участками, прогибая деревянные, залитые смолой и поездной гарью шпалы. По двум главным улицам горела желтая цепь фонарей. Сырой неподвижный воздух притягивал березовую листву к земле, усиливая запах древесного сока.
   Дорожка из плит, ведущая от дома к сараю, была холодной и мокрой. На ее края стелилась трава в росе, и водопроводная труба узкой тенью лежала под ногами, сбивая шаг. Со всех сторон звенел сверчками сад, огороженный старым и шатким забором. Где-то сбоку, над листвой вишен и яблонь поднимались на подпорах бочки с водой для поливки сада - и воздух от них был ржав и влажен.
   Сарай, обшитый листовым железом, хранил в единственном окне тепло и свет. Дед не спал и что-то варил на газовой плитке - без конца вставал, передвигал ложки, пакеты с прошлогодними семенами, кастрюли. Искал, шаря по длинным полкам, какие-то вещи. Найдя, возвращался на свое место, садился на табурет, склонялся, говорил сам с собой - спорил, доказывал, убеждал и валил на лопатки очередных невидимых спорщиков, которые, несмотря на то, что давно уже либо сгинули, либо состарились и доживали век у черно-белых телевизоров, не выходя на улицу, приходили к нему из дней юности все чаще и чаще, по-прежнему молодые и дерзкие. Тени из прошлого садились с ним по ночам за стол, и дед оживлялся, пил чай вперемешку с самогоном, который гнал умело и уже не первый год, слушая поначалу, что говорят ему гости, а потом опрокидывал стаканчик и вступал в спор. Горячая жидкость проникала в пищевод, обжигая внутренности, и порождала желание жить и побеждать:
   - Ты послушай, Сашк, что я тебе скажу, виде... так что оно вот так что... значит... да... было делов много - теперь уже все! Подыхать надо... оставь, тебе говорят... имей уважение к людям, не лезь, когда не спрашивают... моя бабка-то? А ну ее! Знал бы, что будет такая, придушил бы... выдь какая зараза! ишь как всё преподносит... собака!.. жила бы себе тихо-смирно, сказала бы себе - уважь старичка... так нет! нет... вот дам кулаком по черепку - и развалится, понятно? Ну, во-от, а ты говоришь, брат ты мой...
   Тени спрашивали деда о двадцатых годах, о революции, что было неправильно тогда, как нужно было действовать, и придвигались, шумные и крикливые, все ближе, ближе, раздражая и волнуя его своей непонят-
ливостью, напором и глупой молодостью. И дед уже не говорил - кричал в скатерть, стуча вилкой по столу и краснея лицом, смотря перед собой и ничего не видя... потом одна из теней - кажется, бабкин брат, молодой Сашка Трушин, - говорила ему неуважительно:
   - Ты, Никанорыч, ничего не понимаешь, только брешешь бозно што!...
   Тогда дед замолкал - и затем неожиданно вскакивал: а иди ты... веф твою мать так тебя растак, укатывайяся! - и выгонял своих гостей в ночь, под ветки сильного боярышника, который ночью, под тяжестью росы, склонялся к крыше сарая. Там тени стояли еще некоторое время под лунным светом - потом Александр Генрихович шел, согнувшись, в свой голубой дом, в который после его смерти въехал рабочий с номерного московского завода Анатолий, здоровый и вечно поддатый, с внешностью пролетарского Никулина. Уходил вслед за ним и покойный Афанасий, скорбный смертью сына, шел за Славкой, державшим в руке убившую его дрель и моток провода... шел позади всех и помещик из села Большое Коровино, раскулаченный односельчанами в восемнадцатом и сосланный на восток - у него был самый далекий путь...
   Оставшиеся тени, совсем еще молодые ребята из села Большое Коровино, убитые кто в период коллективизации, кто в войну - не знали, куда и идти: вокруг темно, месяц и звезды... зачем их гонит друг детства Мишка Свиридонов?.. и долго еще они ходили вокруг сарая, до предрассветных сумерек - а потом, наконец, исчезали и только под утро вылетали стремительно из чердака темными ласточками, чтобы, попав крыльями в утренние облака, плыть с ними в далекую даль, на родину, в дивные и святые рязанские земли начала века, - над ними облака растают и освободят крылья; и стремительные птицы, спустившись вниз, под уютную крышу деревенской избы, вновь обратятся в мальчишек, загорелых и светловолосых, которые тут же забудут все, что с ними было, и станут играть радостно, до самой до темноты, удивляясь громко, куда же делся их друг Мишка... подойдут к его дому, будут звать по имени - а мать его будет сердиться и молчать - и только торжественная тишина деревенской церкви и кресты погоста в темноте вдруг испугают их сердца - и вздрогнут они неслышно и вспомнят, что уже поздно, что у каждого есть мать и что она уже волнуется из-за их отсутствия... и что Мишка-то давно уж дома, хитрый... и, наскоро попрощавшись друг с другом, убегут по домам до следующего утра, сенокосного, ясного и необъятного...
   ...Я входил в сарай и видел деда, неподвижно сидевшего за столом.
   - Дед, спишь? Прости, что разбудил. Что-нибудь снилось?
   -А не помню. Забывать все начал. Раньше все в голове держал, а сейчас, как старый стал, проснусь - и все забуду!
   -Ну вспомни, только что спал-то!
   - Погоди, а-а! - вспомнил! Снилось, будто я летаю! Во! Видал? Взмахнул руками - и полетел - над лесом, над деревьями... вишь, какие сны-то бывают! Мне только в детстве такие сны снились и сейчас снова начали. Значит, помирать пришло время.
   -Да ладно, брось! А вообще, какая тематика тебе еще снится?
   - Чего?
   - Про что еще сны-то видишь?
   - Я ж тебе говорю - про детство! Про то, как маленький был...
   ...Дед ставит на горелку чайник и, закрыв дверь, медленно выходит в сад. Открывает калитку и садится, тяжело дыша, за летний столик около забора. На столе приспособление - что-то вроде маленькой табуретки - на нее он кладет руки, на руки - голову и долго-долго сидит в таком положении.
   - Нечем дышать. Силы кончились. Скоро каюк...
   Через полгода дед умер. Перед смертью с трудом сказал проходившей мимо матери:
   - Иду домой.
   ...А спустя год после того, как деда не стало, отец приехал осенью на дачу и что-то делал по саду. Вдруг в калитку кто-то постучался.
   - Открыто!
   На участок вошла миловидная женщина с черными волосами. Глаза ее были тревожны:
   - А где дядя Миша? Что-то его давно не видно...
   - Он умер.
   - Как умер?!.
   Она замолчала, испуганно зажала рот рукой и тихо пошла прочь - и исчезла в березках.
   Это была Верка.
   Да, видимо, не только алкогольный синдром и поиск спиртного свел ее с дедом. Их связывало нечто большее. Бог им судья.
   БЕРИЯ И КАПЕЛЬДИНЕР
  
   Все хорошее в своем характере я относил к заслугам мамы - незлобивость, быструю отходчивость, жажду справедливости, жалость к людям и животным. Будучи скованным различными комплексами подростком, я мечтал быть таким же общительным и интересным в разговоре, как и она, - но не получалось, я был другим человеком.
   Вокруг мамы всегда было много друзей и подруг. Постоянные звонки по телефону, встречи, походы в гости, театры, кино, выезды в командировки...
   Часто я просил ее рассказать о каких-нибудь смешных эпизодах из ее детства. В них тоже ярко проявлялся мамин характер - задорность и даже какая-то рискованность, "аховость" - когда делаешь, например, что-то из ряда вон выходящее, но все же уверен в глубине души, что все пройдет для тебя безнаказанно, - потому и делаешь.
   Дом, где я родился и где жила моя мама с родителями, располагался в старинном купеческом особняке на улице Алексея Толстого. В начале улицы находилась резиденция шефа сталинских органов госбезопасности Лаврентия Берии, известного не только своей жестокостью, но и патологической похотью. По Москве ходили слухи о насилии и оргиях, которые он- устраивал за мрачными стенами своего дома, куда ему привозили пойманных женщин.
   Как-то раз моя мама, десятилетняя девчонка, с подругой со двора нарядились папуасами - нашли у Дома звукозаписи яркие бордовые ленты от магнитофона, сделали из них юбки, раскрасили волосы и побежали прямо к особняку Берии. Там они стали высматривать Лаврентия Павловича - и вдруг... мама увидела, что он пристально смотрит на нее из окна. Сначала она испугалась, а потом вдруг стала плясать негритянский танец, показывать ему язык и вертеть пальцем у виска. А Берия неподвижно смотрел на нее и молчал. Потом покачал головой и погрозил пальцем.
   Мама с подругой, наконец, стремглав убежали.
   Позже мама рассказывала, что у нее была еще одна подруга - Мила, которая после войны родила от Берии. Она шла по улице, а за ней тихо ехала машина. Потом из кабины выбежал офицер безопасности, втолкнул девушку внутрь и увез в особняк. Когда появился ребенок, Берия устроил Миле квартиру в районе Белорусского вокзала и время от времени приезжал к ней. Говорят, он не оставлял любовниц без материальной помощи. Так это или не совсем так - сказать сложно. Но пример Милы показывал, что от государственного развратника обесчещенным девушкам все же что-то перепадало. Но какой страшной ценой!.. Кстати, уголовный кодекс того времени предусматривал за изнасилование расстрел с конфискацией имущества. Власть предержащих это, конечно, не касалось. Ибо они же и расстреливали.
   Вспоминая свое прошлое, мама искренне удивлялась - откуда у нее, маленькой девочки из пролетарской семьи, вдруг обнаружилось такое стремление к искусству? Она с детства страстно увлекалась театром. На мой взгляд, мама могла бы стать прекрасной актрисой... Собственно, театр и помог становлению ее неповторимой личности. Иначе она бы так и осталась девушкой из городских низов с нереализованными возможностями и более чем прозаичным будущим. Ибо что, по большому счету, могли ей дать безграмотные родители - отец-слесарь и мать-чемоданщица? Какими связями они обладали в плане ее образования и трудоустройства? Все знакомства их кончались на уровне заводской проходной.
   Театр расширил ее кругозор, познакомил с драматургией Чехова и Островского, очаровал игрой таких блистательных актеров, как Тарасова и Массальский, Ливанов и Кторов... Она увидела, что помимо коммунальных задворок с каждодневными пьянством и матерщиной есть еще и другой мир - русской интеллигенции и ее высокой культуры, с потрясающими воображение человеческими судьбами, яркими талантами и неповторимыми характерами. Этот выход в столичный свет - через сцену московских театров - и предопределил все ее будущее. В том числе - поступление в Университет на юрфак, дальнейшую работу в рекламном издательстве и затем - в сфере документального кино. Со временем она стала профессиональным театроведом и к ней можно было обращаться практически за любой консультацией в этой области.
   Правда, первая ее встреча с одним из великих представителей мира актеров была довольно комична. Однажды она пробралась по знакомству во МХАТ на какую-то классическую постановку, села на свободное место в первом ряду и оказалась рядом с Ливановым. Тот внимательно следил за происходящим на сцене, а мама, тогда еще совсем подросток, тайком изучала своего кумира. И вдруг ее одолел неудержимый смех. Она ничего не могла с собой поделать. Так иногда бывает - смех без причины овладевает нами в самых неподходящих местах - и даже на похоронах. Это явление нервного начала. Маме было ужасно неудобно, но от этого делалось еще смешнее. Наконец, Ливанов не выдержал, строго посмотрел на нее и громко сказал: "Девочка, если ты сейчас же не прекратишь хулиганить, я позову капельдинера!" На маму слово "капельдинер" произвело отрезвляющее действие, и она успокоилась.
   Когда мама поступила на юрфак, ее отец - мой дед гордился тем, что дочка "вышла в люди", и запрещал ей встречаться с ребятами со двора. "Нечего тебе с ними делать - у них одна дорога - к станку да к рюмке, а ты высоко пойдешь, будешь ю-листом, и не надо тебе всего этого!"
  
  
   ФЕРЗЬ С МАСЛОВКИ
  
   Из хрущобы в Тимирязевском районе мы вскоре переехали в четырехкомнатную квартиру на Белорусском вокзале. Незадолго до переезда папе предоставили от работы жилплощадь из двух комнат на Масловке - помню, я ездил к нему туда в гости после школы. В квартире был полумрак, и папа на кухне кормил меня перченым супом. Было очень вкусно. На подоконниках и столах возвышались колючие кактусы, перевезенные с Колхозной площади. Я любил выходить на балкон девятого этажа и наблюдать, как внизу ходят люди и проезжают машины. И появлялось детское искушение чем-нибудь в них кинуть.
   Когда я уезжал обратно к бабушке и деду на улицу Яблочкова, то папа всегда провожал меня до остановки и потом бежал за троллейбусом, а я стоял на задней площадке, улыбался и махал ему рукой.
   Рядом с папой в соседнем доме жил мой приятель по школе, с которым я часто прогуливал занятия. Его звали Игорем, он хотел поступить в мореходку и стать капитаном. А еще он гордился дружбой с местной шпаной и даже ввел меня в их компанию. Ничего хорошего из этого не получилось. Я до сих пор ощущаю самое недоброе чувство к ребятам с того двора. Одного из них звали Ферзь. Он был высокий, массивный, с огромной волосатой бородавкой на щеке. Ферзь называл меня только по фамилии, без конца матерился и все время хотел побить - и разломать при этом мои очки ударом так, чтобы одна дужка повисла на правом ухе, а другая - на левом. И очень смеялся от своих плоских шуток в мой адрес. Ферзь находил особое удовольствие садистски изводить меня, все время пинал (я был раза в два меньше и значительно младше его), то и дело требовал принести какие-то вещи и деньги из дома, а я отказывался. Из сегодняшнего дня я вновь оцениваю свое окружение тех лет - и делаю вывод, что масловский двор оказал на меня самое дурное влияние. Я и курил, и пил с ними, и ругался матом, и грязно выражался о девочках. Но все равно - шпана меня не принимала. Я был навсегда "чужак" и "очкастый фраер". Более того, однажды Ферзь устроил на меня облаву.
   Как-то я приехал на Масловку, чтобы встретиться с Игорем. Вдруг дорогу мне перерезал парень на велосипеде:
   -А ну, стой, паскуда!
   Ко мне бежало уже пять человек. Выходит, они откуда-то знали, что я приду. Никаких намеков на то, что со мной будет разборка, не было. Да и не за что было разбираться. Просто я был другим, не таким, как они. И это, вероятно, была уже крамола. Особенно их выводили из себя мои очки с большими диоптриями. Но откуда же они узнали, что я приду? Значит, меня заложил Игорек. Хорош друг...
   Я бросился в какой-то двор. Сзади орали:
   - Держи его, суку!
   Бегал я довольно быстро - и сумел оторваться от "хвоста". Потом забежал в подъезд первого попавшегося дома и замер. В дверное стекло я видел, как мои преследователи долго кружили по двору, шныряли по углам, что-то кричали - и потом исчезли.
   Это унизительное бегство я запомнил надолго - и у меня всегда портилось настроение, когда я вспоминал наглость местной шпаны и свою беспомощность перед толпой. А если бы они меня догнали - что бы было? Да били бы ногами. И ушли бы, оставив меня лежать на земле.
   Позже, когда мне уже было под тридцать, я случайно встретил Ферзя все на той же Масловке. Что-то кольнуло меня, я поднял глаза на встречного прохожего и узнал его. Ферзь не изменился. Та же бородавка, те же белые глаза и комплекция. Воспоминания детства нахлынули на меня, и я подумал, что могу его сейчас запросто изувечить. Все, оказывается, жило в моем сердце - вся ненависть. Но вместе с ним шел, взяв его за руку, маленький сын. Ферзь меня не узнал. Я был без очков, с бородой и выше его ростом. А тогда я был ему по пояс.
   Мы разошлись, - и вслед за Ферзем шлейфом из призрачных ретроспекций ушло мое тревожное прошлое.
   С Игорем после облавы я еще некоторое время встречался, а потом перестал. Мне не понравилось, что он меня так купил и продал. А может, даже и бежал следом, кто знает. Да в общем, он и не дружил со мной. Так, общались, смеялись. А когда приходила шпана, то он быстро отходил от меня в сторону и, если надо, снова смеялся. Но - уже надо мной.
   ЛОЛА
  
   По окончании восьмого класса я поехал с мамой на летние каникулы в Коктебель. Благословенный край, где рождаются ласковое солнце и шумящий прибой...
   Когда я вспоминаю о доме отдыха Литфонда СССР, возникают ощущения теплого ветра, зеленых кустарников, синего моря и местной Сердоликовой бухты.
   Мы расположились в однокомнатном номере. Днем и ночью за окном трещали цикады, пели птицы, и мама пребывала в беспечном настроении. Каждое утро начиналось походом на море. Мы ложились под тентом санаторного пляжа и глядели в голубую морскую даль.
   Неподалеку от Литфонда, прямо на берегу моря еще стояли конструкции, оставшиеся после съемок известного в то время фильма "Это сладкое слово - свобода!". В нем речь шла, кажется, о застенках Чили и борцах с Пиночетом. Помню, там играла нравившаяся мне тогда Ирина Мирошниченко.
   На пляже мама показала мне на загоревшего седого человека с усами, который задумчиво стоял напротив наших лежаков:
   - Смотри, это опальный писатель Виктор Некрасов, автор книги "В окопах Сталинграда".
   Да, в Коктебеле можно было запросто увидеть живых маститых "пысьмэнников". Некоторые из них приезжали в дом отдыха в творческий "загул". И тогда местная администрация вывешивала на улице, где слышался сухой стук машинки, объявление: "Просьба соблюдать тишину! Писатель работает!"
   Побывали мы и в доме-музее поэта Максимилиана Волошина. Светлый и интересный это был человек!
   Во время отдыха у меня произошло событие. Я влюбился в десятилетнюю девочку Лолу из соседнего коттеджа. Помню, что был поражен ее красотой и тайным женским началом. Маму девочки звали Дианой, она была тихой и ласковой женщиной. Моя мать подружилась с ней, и они вдвоем часто гуляли по тенистым дорожкам Литфонда. Позже выяснилось, что Диана была женой директора Института Ближнего и Среднего Востока Игоря Примаверова, впоследствии - важного российского сановника. Лола быстро поняла, что я неравнодушен к ней - она была наполовину грузинкой, а там на это дело созревают рано. Вместе с тем по многим параметрам она была еще совсем девочкой. Ну, а я вообще ничего не понимал - ни как себя вести, ни о чем говорить. Я просто любил и был счастлив. Хотелось жить и дышать полной грудью. Я бегал, дурачился и смешил свою избранницу. Вместе мы ходили в горы. Помню местный пионерлагерь - высоко над морем, утопающий в зелени, разноголосый. Проходя мимо него, я видел отдыхавших там ребят. Как у них все было красиво и устроено - не то что в лагерях Подмосковья.... А вообще отдыхать в пионерском коллективе мне никогда не нравилось. Я всегда предпочитал линейке, коллективу и горну созерцательное одиночество.
   ...Мы поднимаемся в гору. Над нами завис высеченный в скале профиль Волошина - его знает каждый житель Коктебеля. Вокруг нас летают длиннокрылые крымские кузнечики, шумит сухая высокая трава, а темные шероховатые камни - еще горячие от солнца, хотя время уже близится к закату. Я любуюсь Лолой и хочу признаться ей в любви. Но что-то все время мешает, я оттягиваю момент признания, и мы говорим обо всем и ни о чем.
   В другой раз мы вместе с родителями ходили на могилу Максимилиана Волошина. По местной традиции каждый посетитель должен был принести туда самый красивый камешек с моря и оставить его на могиле. Так завещал сам поэт. Мы принесли с собой камешки-сердолики и аккуратно разложили их по краешку надгробной плиты.
   Подъем на гору, где находилась могила, был плавным, а вот противоположная сторона горы шла почти отвесно вниз. Прямо над головой завис звенящий жаворонок. Он пел о лете, и ему вторили далекие южные цикады. За могилой открывалась панорама на синее море. Был безоблачный день, сияло яркое солнце и пронзительно-прозрачное небо слепило глаза. Как не хотелось уходить оттуда! Глядя на вершину горы, на травы, ходившие волнами от порывов ветра, я думал: "Хорошо Максимилиану Волошину! Он похоронен на высоте, в Крыму, между горами и морем. Здесь легко лежать и думать о вечном..."
   Незадолго до отъезда я стал ревновать Лолу к какому-то мальчику и, помню, ходил в одиночестве по темным пахучим аллеям, плача навзрыд. Мне казалось, что она меня забыла и предпочла другого. А потом я уехал с мамой через Симферополь в Грузию. Прощание с Лолой было тяжелым. Я не мог на нее смотреть - горькие слезы застилали глаза. Но все-таки договорился, что мы обязательно созвонимся в Москве.
  
  
   В ГОСТЯХ У ВАХТАНГА
  
   Дорогу в Тбилиси вспоминаю смутно. В сердце - картины светлых, исполненных солнцем и ветром просторов, дорога с высокими фонарными столбами и видом на далекое море в горячей дымке дня, кинотеатр в Симферополе, где мы с мамой провели свободное время за просмотром какого-то фильма.
   В Грузии нас принимали тепло. В Тбилиси на киностудии документальных фильмов работали близкие мамины подруги - Нелли и Нонна. Нелли была наполовину русской и по характеру отличалась сердечностью и миролюбием. В ее квартире жила больная мать, потерявшая рассудок. В тридцать седьмом органы расстреляли ее мужа, а саму без конца вызывали на допросы и истязали несчастную женщину угрозами, заставляя признаться в каком-то мифическом сговоре с троцкистской группировкой за границей. Доживая свой нелегкий век на кровати, вся в пролежнях, она и в бреду продолжала выкрикивать показания в защиту мужа. Спасибо чекистам - не забывали их люди. Даже на смертном одре.
   Нонна, наоборот, была более националистичной. Как-то я заговорил с ней о том, что в Москву приезжают нехорошие грузины, которые все время обманывают, спекулируют на рынках и пристают к русским девушкам. Из-за этого, заключил я, о Грузии складывается весьма нехорошее впечатление.
   - Ты ошибаешься, - парировала Нонна. - Знаешь, какие жуткие девки приезжают к нам из России?! И что же - по ним судить обо всем русском народе? А грязь есть везде!
   В Тбилиси я познакомился с подругой Нелли - миниатюрной женщиной-грузинкой, которая не выносила дневного света и жила в занавешенной квартире с дорогим антиквариатом. У нее был тонкий голос и восторженный стиль общения. Она критически относилась к мужчинам, всякий раз подчеркивая, что никогда в них по-настоящему не нуждалась. Женщину звали Варечка. Она была вдовой, нигде не работала, бедствовала, и Нелли ее подкармливала. На стене большой комнаты висел портрет ее мужа, но она, показывая на него, почему-то утверждала, что это - ее сын-восьмиклассник. На портрете был изображен мужчина а-ля Пиросманишвили лет сорока и с большими усами. На восьмиклассника он никак не тянул. Варечка то и дело делала мне комплименты:
   - Как же Вы, молодой человек, похожи на немецкого иностранца!
   Мы ездили в горы, к замку Мцыри, обедали в каких-то ресторанах. Нас сопровождал еще один тбилисский друг мамы Вахтанг. Сейчас его уже нет в живых, а тогда это был энергичный человек с внешностью худощавого Марлона Брондо. Раньше, говорят, он был вором "в законе", проиграл большую сумму денег, не смог расплатиться и его "сдали". Вахтанг сидел в тюрьме, потом вышел. Долг вернул. В Тбилиси он был большим авторитетом и его уважали. Он без конца играл в карты, часто проигрывал, но верные друзья всегда собирали ему деньги. В принципе, мы были и его гостями. На улице все перед ним раскланивались, снимали шляпы, а директор местного ресторана буквально завалил стол национальной снедью и угощал нас первосортным вином.
   Таксист, на машине которого мы ездили по горам, тоже был знакомый Вахтанга. Он выделывал на "Волге" невообразимые пируэты, скользил над обрывами и останавливался в сантиметре над пропастью. В памяти о поездке остались экзотические тосты, смех, ощущение тепла, солнца и вкусного винограда.
   У нас дома поныне хранится фотография Вахтанга. На снимке у него - светлое и открытое лицо. На руках - живой белый барашек.
   В моей памяти Вахтанг остался добрым человеком, с которым было всегда спокойно и надежно.
   Вернувшись в Москву, я влюбился в другую девочку десятилетнего возраста. Она была чем-то похожа на Лолу. Мы часто встречались и гуляли во дворе. Девочку звали Машей, у нее были черные волосы и нежное, бледное лицо. А еще она собирала обертки от жевательной резинки. Совсем ребенок - и куда я, спрашивается, опять полез? Но мы продолжали встречаться. Я приходил к ней в гости, учил играть на гитаре, а летом, когда мы стояли на школьной площадке недалеко от нашего дома на Белорусском вокзале, она вдруг сказала:
   - Знаешь, скорее бери меня, иначе это сделают другие...
   И рассказала, как в пионерлагере ее домогался какой-то мальчик из старшей группы и что он... лежал на ней.
   Я молча смотрел на Машу. Девочка-подросток в коротком зеленом платье. Дул прохладный ветер, и от холода на ее ногах образовались цыпки.
   Я ничего не ответил. Вскоре мы расстались. Я поцеловал ее только один раз. Потом, через три года увидел ее снова - и почти не узнал. Она стала полной и приземистой. Исчезла куда-то грациозность и легкость. В ее жизни обозначился очередной поклонник.
   А Лола звонила мне дважды. Сразу после моего приезда из Коктебеля и еще раз - когда я уже поступил в Университет. Ничего у нас не получилось. Ни разговора, ни встречи. Хотя, насколько я знаю, Диана в свое время хотела, чтобы я поехал с Лолой отдыхать в Сочи. Сопровождающим. Мама ответила так:
   "Диана, ты хочешь, чтобы после этого был ребенок? Им еще рано".
   Так что никуда я не поехал и об этом разговоре узнал намного позже. Ну - и хорошо. А что, если бы поездка состоялась? Наступил бы, наверное, мощный крен в моей биографии, головокружительная политическая карьера, лидерство в одной из демократических фракций и, в конечном счете, неизбежная расплата за красивую жизнь по верхам.
   Но мне было суждено иное. И потом - вряд ли бы я ужился с Лолой. При таком образе жизни, который ведет российская элита, в том числе и политическая, возможность сохранить элементарное семейное счастье и верность в браке представляется более чем сомнительной.
  
  
   "ПАВЛИК МОРОЗОВ"
  
   Через год после возвращения из Коктебеля мама взяла меня в Одессу. Хорошо помню красное клубничное мороженое, нашествие божьих коровок на город (их разбрасывали с вертолетов на пригородные поля, где завелся какой-то вредный жучок, но ветер все время дул в сторону - и мы ходили по тротуарам, которые были красными от ползавших насекомых) и жалившихся медуз в море. Из Одессы с местной киногруппой мы выехали поездом в Западные Карпаты, в район, где Степан Бендера отстреливался от Красной армии и где протекала река Черемош, по которой раньше проходила советско-румынская граница. Ближайшим городом были Черновцы. Я обратил внимание на его мостовые - почти все они были вымощены сверкающим булыжником, и там ездили трамваи.
   Вокруг стояли лесистые горы. Мы остановились в гуцульской избе, и я впервые ночевал под настоящей периной. Утром было ощущение, что жар проник в тело иглами и обложил со всех сторон мягким огнем.
   Киношники снимали заказные сюжеты для документального фильма, а я пользовался полной свободой и наблюдал, как по Черемошу сплавляют лес. Это было грандиозное зрелище - с бурунами и стоявшими поверх плотов темными фигурами ловких плотогонов. В местном селе, где мы остановились, многие из гуцулов-мужчин получили травмы во время этой опасной работы - кто лишился ноги, кто защемил руку... Гуцулы были высокого роста, носили широкополые шляпы, беззвучно улыбались и по-русски почти не разговаривали.
   Однажды на берегу реки я нашел корень, поразительно напоминавший Распятие - ничего не нужно было даже доделывать. Какой-то гуцул в фетровой шляпе подошел ко мне, взял это природное чудо, ласково улыбнулся и погладил меня по голове: "Хороший мальчик!"
   Я обрадовался находке и хотел ее спрятать, но оператор из киногруппы, бородач лет тридцати, сказал, что для Распятия необходимо сделать специальные медные гвоздики и что он займется этим сам - сразу после возвращения в Одессу. И что мою находку он непременно передаст мне из рук в руки. Я поверил, Распятие перекочевало в его чемодан, и больше я его никогда не видел. Помню, два года подряд я все спрашивал маму - а где Распятие? Наконец, устав от моих назойливых вопросов, она коротко сказала:
   - Да спер он его у тебя, ясно? Не надо было отдавать!
   Вместе с нами на Черемош приехала мамина подруга Светлана. Сейчас она живет в Австралии и любуется из окна фермы на скачущих кенгуру, а тогда числилась режиссером ЦСДФ и была замужем за каким-то временщиком - и жаждала развестись, чтобы обрести свободу. В гуцульском селе в нее влюбилось сразу двое мужчин - местный сумасшедший, который все время ходил за ней по пятам, пуская слюни и горланя песни, и осветитель из одесской киногруппы. С последним у нее завязался роман. Он был боксером и имел устрашающий вид.
   Мне не понравилось ее увлечение:
   - Как она может так поступать? У нее же есть муж! - жаловался я маме. Светлана узнала о моих претензиях, и возмущению ее не было предела:
   - Какое тебе дело до моей личной жизни, гаденыш? - спрашивала она меня с ненавистью, но я стоял на своем.
   - Вот Ваш муж узнает о Вашем поведении, и у Вас будут неприятности!
   Помню, она бегала за мной с крапивой.
   А еще мы на Рождество Иоанна Предтечи пошли в местный деревянный храм. В народе этот день именуется праздником Ивана Купалы. В далекие времена ночью все женщины и мужчины раздевались догола и бегали друг за другом по лесу. Это был фаллический праздник массового совокупления - и память о нем дошла до нашего времени неким тревожно-сладостным ожиданием чего-то темного и запретного. Церковь наложила на эту языческую групповую оргию праздник Рождества Иоанна Предтечи, сурового аскета и проповедника воздержания.
   Около храма стоял нарядно одетый народ. Нищие сидели на паперти возле входа. Тут же рядом продавались металлические зубные жужжалки - национальный музыкальный инструмент гуцулов.
   В церкви шла служба. Горели яркие свечи. Женщины стояли в белых платочках. Вместе с ними молились дети. Было жарко, и от деревянных бревен возникало ощущение древности и безвременья. Как будто и не Советская власть была на дворе, не Брежнев с престарелой камарильей, а добрые старые времена династии Романовых.
   Вдруг весь народ в храме опустился на колени. Вся киногруппа сделала то же самое. Мама снизу с силой потянула меня за рукав:
   - Да стань же ты на колени, сейчас нельзя стоять! Прямо обормот какой-то! - шептала она мне, но я упрямо сопротивлялся и продолжал гордо стоять во весь свой небольшой рост. И видел, как на меня испытующе смотрит какая-то девочка. При этом она со смирением творила крестное знамение, а мне казалось, что я ей нравлюсь своей показной независимостью.
   Так я и простоял все коленопреклоненные молитвы. И с чувством облегчения вышел на улицу. Что поделаешь, - так нас воспитало время. Но из сегодняшнего дня вспоминаю этот эпизод - и на душе - осадок.
   Мама в сердцах обозвала меня Павликом Морозовым.
  
  
   ПЕДИКИ ВСЕ, ЧТО ЛЬ?!
  
   Когда я учился в восьмом классе, родители пригласили в гости Владимира Высоцкого. Я уже тогда любил его творчество. Первыми песнями, которые я услышал в его исполнении, были "Здесь вам не равнина" и "Мерцал закат как блеск клинка" из фильма "Вертикаль".
   У отца было два сводных брата - Иосиф и Гелий. Оба жили в Новосибирске. Один из них, Гелий, часто приезжал в Москву. Когда-то он отсидел за драку и всегда, когда останавливался у нас на улице Яблочкова, просил меня завести Высоцкого. Я располагался около проигрывателя, лежа на полу, дядя Геля - на корточках, и мы внимали каждому слову, звучавшему с пластинки:
   Пусть вечным огнем сверкает днем
   Вершина изумрудным льдом,
   Которую ты так и не покорил!..
   Сейчас дядя Геля - крутой бизнесмен. Но личная жизнь у него не сложилась. Разводы, женщины, разочарования в компаньонах. А когда выпивал, начинал плакать и "уходить" в монастырь.
   Высоцкого мы ждали с большим нетерпением. Была зима, и он должен был приехать на "Мерседесе", который ему подарила Марина Влади. Более того, ее ждали тоже. На Высоцкого - его особенно любила мама и почитала за живого пророка - нас вывел знакомый режиссер с Одесской киностудии. С ним знаменитый бард и приехал - правда, без Марины.
   Народу в квартире набралось больше сорока человек. Среди приглашенных выделялась претенциозная дама - мамина подруга с работы. Она гордилась своими длинными ногами, фигурой и всячески старалась переключить внимание мужской публики на себя.
   - Не понимаю, - повторяла она с раздражением, - что они все на нем так сказились? "Голубые", что ль?
   Сейчас я уже не могу воскресить в памяти тот вечер. Общим фоном остались возбужденные лица гостей, рябиновая водка на столе - наш семейный напиток (рябину мы рвали на улице и делали на ней настойку) - и общее состояние счастливой приподнятости, ощущение эпохальности происходящего. Высоцкому то и дело предлагали выпить - никто не знал, что он был "подшит". И надо отдать ему должное - он вежливо, но решительно отказывался.
   Потом, наконец, позвали меня:
   - Володя, покажи Владимиру Семеновичу пистолеты! (Отец привез мне пистолеты-пугачи из Лондона, где был в гостях у сатирического журнала "Панч".) Стесняясь, я протянул кумиру свой арсенал.
   Высоцкий сидел на диване, держал пистолеты в руках, прицеливаясь в сидевшего рядом с ним лохматого режиссера-одессита, а тот все смеялся и понимающе кивал головой:
   - Пушки что надо!
   Так состоялась моя единственная встреча с человеком, который позже прочно вошел в мою жизнь своим творчеством и оказал на меня, наверное, самое сильное влияние по сравнению со всеми другими людьми. Наряду с Солженицыным.
   Больше я Высоцкого никогда не видел - только в фильмах и на фотографиях. А тогда стоял напротив, лицом к лицу. Вспоминаю - и сам себе не верю.
   Когда застолье подошло к концу, Высоцкий спел новую песню - "Бег иноходца": "Я скачу, но я скачу иначе..." Все были потрясены. Его голос проникал в подсознание и сжимал сердце. Исполнив песню, поэт сказал, что накануне утром он был на приеме у министра культуры Фурцевой. Она предложила ему быть более лояльным к власти. В ответ на это и был написан "Иноходец". "Бег иначе" отразил принцип жизни поэта. Впервые на людях эта прекрасная песня, прославившая высокий идеал независимости, прозвучала именно в нашем доме. На следующий день соседи просили нас переписать "пленку", которую мы "крутили" накануне, - "больно запись чистая!".
   Мой дед, тогда еще живой, лежал в соседней комнате на диване и безучастно смотрел телевизор. Потом он дождался, когда Высоцкий ушел, и сказал:
   - Все, больше такой артист к вам не придет! Дурак он, что ли, - петь за бесплатно?
   Эта реплика деда была интересна тем, что его прежняя реакция на песни Высоцкого, звучавшие на кассетах, всегда была отрицательной:
   - И чего хрипит? Разве так поют?
   В жизни все оказалось иначе.
   Папа разговаривал с поэтом уже в коридоре, и перед прощанием они нашли в биографиях друг друга нечто общее - оба в детстве катались на коньках, прицепившись палкой с крючком за трамвай. Обменявшись телефонами, отец пригласил Высоцкого в редакцию журнала - на предмет публикаций. Владимир Семенович охотно согласился - его тогда почти нигде не печатали. Но впоследствии так и не приехал. Дела, выступления и жизнь на износ внесли свои коррективы.
   В нашей семье Высоцкого любили беззаветно, прощая ему абсолютно все человеческие слабости и не слушая никакие дурные сплетни, - за одно только то, что своим творчеством он облегчал всем нам жизнь, утверждая в страшное и лживое советское время неприятие зла, любовь к ближнему и служение добру.
   На следующий день я пошел в школу и там рассказал, что у нас в гостях был Высоцкий. Мне, естественно, никто не поверил. На школьном дворе кружил снег, какие-то ребята играли в снежки, и мой друг-одноклассник Крафт хотел ехать на Ближний Восток, чтобы бороться с арабами. Ну, а я страдал от очередной тайной любви и получал двойки по математике, физике и химии.
   Но "Бег иноходца" уже тогда запал мне в душу и со временем, по мере духовного роста стал моим главным кредо.
  
  
   ШКОЛЬНЫЕ КОШМАРЫ
  
   Я учился из рук вон плохо, после окончания восьмого класса стоял в списке кандидатов на вылет в ПТУ, но это меня нимало не огорчало - я читал детективы, фантастическую литературу и запоем дружил с Крафтом, который постоянно говорил о своем презрении к арабам и каким-то гоям, и я полностью разделял с ним эти чувства, не зная ничего толком ни о тех, ни о других.
   А с другим приятелем по школе, полной противоположностью у Крафту, я прогуливал уроки и в зрелом ученическом возрасте вырывал страницы из дневника, эмбрионально полагая, что таким образом я замету все следы неудов.
   На занятиях я всегда норовил сесть за последнюю парту и весь там сгибался в расчете на то, что учительница математики меня забудет. До сих пор помню это сжатое чувство зависимости и страха на почве элементарного невежества. Помимо всего прочего был несобран, рассеян и целых два года пылал неразделенной любовью к подобной себе двоечнице, дружившей со студентами и осуждаемой за это всей школой. Ее звали космическим именем Элла.
   Потом страсть прошла, но чувственность, похожая на любовь к сладкому и носимая с детства, так и продолжала гореть - появлялись новые объекты влечения, в памяти со временем уже отпечатались и ощущения от первых поцелуев, но дальше них дело не шло, что-то упорно мешало.
   Для поступления в Московский Университет на факультет журналистики - а именно туда решили определить меня родители - был необходим пятерочный аттестат, который мне в прежней спецшколе, в силу сложившихся обстоятельств, совершенно не светил. Поэтому меня на последнем году обучения всеми правдами и неправдами перевели в школу рабочей молодежи в Дегтярном переулке, что у Пушкинской площади.
   Это была особая школа с неофициальным привилегированным классом, который образовался на полулегальных началах. Директор школы и основная масса преподавателей представляли собой тесно сплоченный коллектив идеологически сформировавшихся советских западников и космополитов, и дети московской интеллигенции, не имевшие никакого отношения к рабочей молодежи, специально устраивались в эту школу на блатные дневные занятия, чтобы отхватить упомянутый аттестат.
   Уроки в классе проходили три раза в неделю, чтобы дать выпускникам возможность заниматься с репетиторами на дому и высвободить тем самым дополнительное время для поступления в ВУЗ.
   Простые же рабочие ходили на занятия, как и положено, вечером, и о существовании элитного класса не подозревали.
   В новой школе никто из преподавателей не вставлял мне палки в колеса, и даже по физике - предмету, который ему особенно не давался - преподаватель, лысоватый мужчина лет пятидесяти, ставил мне одни пятерки и, отрывая ручку от журнала успеваемости, добродушно говорил:
   "Ну, так если тебе это надо, почему бы и нет? Я же вижу, что ты-таки ничего не петришь в физике, но ты вроде бы хороший вьюнош, и у тебя наверняка есть другие таланты!"
   В школе я познакомился с молодым человеком, который произвел на меня глубокое впечатление - Мишей Захарчуком. Мать и отчим Миши были физиками-диссидентами, а сам Захарчук, внешне чем-то похожий на Иннокентия Смоктуновского, был ищущим юношей, и во всем его облике было какое-то притягивающее начало, светлое и одновременно бунтарское. Учеба давалась ему исключительно легко, и он не терял много времени на подготовку к предметам. Все учителя без исключения прочили ему блестящую карьеру.
   Однажды прямо на урок истории Миша принес специально для меня "Раковый корпус" А. Солженицына - из презрения к Советской власти он не боялся распространять опасный самиздат почти прилюдно. В общественном транспорте он постоянно шокировал меня тем, что громко выкрикивал с переднего сиденья различные прозападные лозунги, привлекая к себе нездоровое внимание окружающих. Уже в шестнадцать лет этот юный дерзкий диссидент заявлял, что не успокоится до тех пор, пока ненавистный советский режим не будет свергнут и на уроках литературы открыто отрицал причастность Шолохова к авторству "Тихого Дона". Действительно, написать такое произведение чуть ли не в девятнадцать лет было просто нереально. Правда апологеты приводили в качестве примера Пушкина, но и у Александра Сергеевича в таком возрасте не было ничего подобного...
   Впоследствии Миша увлекся Христианством и ушел в Катакомбную Церковь, но долго там не продержался - его свободный дух аля-хиппи не принял конспиративные условия жизни катакомбников-нелегалов. Кроме того, они проповедовали монархию, борьбу с масонами и торжество Православия, а Миша жаждал демократии западного образца и ничем не ограниченной свободы. Пройдя, как ему самому показалось, этап христианского познания, Миша охладел к Евангелию, увлекся астрологией, с воодушевлением говорил о космосе и иных цивилизациях, став, по существу, на эклектические позиции эзотериков типа Рерихов и Блаватской, а затем вступил в общество Порфирия Иванова, известного на всю Москву и периферию лжестарца, который ходил по столице и зимой и летом в одних футбольных трусах, любовно называл своих учеников "детками", и, запрещая им пить, курить и плеваться, заставлял регулярно принимать трижды в день ледяной душ и бегать по лесу голыми для контакта с какими-то Энергиями. Способный Миша стал у Иванова любимым учеником и, бегая по подмосковным лесам, то и дело шокировал своим видом случайных грибников.
   Приходя ко мне в гости, Миша настойчиво звал меня за собой, упрекая в малодушии и политическом коллаборационизме с властями, но я всякий раз отнекивался, не слишком доверяя духовным метаниям своего ищущего друга.
   Маленькая деталь - по городу зимой Миша в ту пору ходил босиком, в том числе и в метро, играя на нервах у теток на контроле, и нарочито приветливо здоровался со всеми незнакомыми людьми в переполненных вагонах метро (также по требованию своего Учителя).
   Потом эзотерический старец Порфирий отошел на задний план, и его место заняла тантрическая йога. Затем у Миши разом отпали все йогические пристрастия, и возникло стойкое желание выехать в Израиль для воссоединения с родственниками. Однако его отчим с матерью, как засекреченные специалисты, не получили разрешения на выезд, и Мишин исход отпал - мне на радость, который мучительно переживал грядущую разлуку с другом.
   Из других перманентных увлечений Миши можно было назвать фотодело и женщин, к которым Миша был крайне неравнодушен.
   Летом 1975 года я успешно сдал вступительные экзамены на международное отделение журфака МГУ и был зачислен на первый курс в группу иновещания. Вместе с ним туда поступили племянники знаменитых в СССР людей - Аркадия Райкина и трижды Героя Советского Союза, летчика-истребителя Покрышкина. По этим звучным фамилиям можно было вполне судить о степени элитарности места, в котором Володе было суждено проучиться целых пять лет.
   Вообще на факультете образовалось целое засилье родственников разномастных советских знаменитостей - на параллельном отделении, к примеру, всеобщим вниманием пользовался внучатый племянник Буденного, унаследовавший от именитого полководца Гражданской войны разбитую кавалерийскую походку и специфический юмор, а также внучка небезызвестного государственного деятеля Анастаса Микояна. Интернациональные товарищи из-за кордона были представлены юной внучкой Долорес Ибаррури - ослепительной и недоступной всем факультетским ловеласам красавицей-испанкой.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"