- Неведама мне как эта раньше была, да толька теперь не так. Не тот гарадской сумашедший пошол што деревенский. Деревенский-та што? Пьянь да дрань, неразборчивые лапатанья да блеянья, глянешь - так в пятках ёкнет. Глаза белы, пальцы скручены, рот кривой. И или тебе барада в слипшихся запущеных клочьях да растапыреных краях, или бледнае с рытвинами лицо, бессвязные прибаутки и причитания, стёршиися ат пафтарения буквы. Да и знают все за версту, хто ж ево такова не заприметит?
То ли дело гарадские. В индустриальном пейзаже, здобреном инфармацыоным шумом, ани как грибы. Но с типажностью, панимаешь, загвоздка. Патаму и не разбирёшь наперёд, где хто. Разные все. Ва-фтарых, и глядеть не тошна, и слова молвить приятна. А главное - каждый што сваё тебе паведает, и не забрадившей каплей каликтивнава сазнания брызнит, а сочной ягадой с грозди личнава опыта приветит. А теперь ещё с развитьем лётнава дела ани друх к другу потянулись, што по-свойму отрадно. Здесь вот харашо приметно. Сюда глянь, вишь? Или этот... Ну, глянь!
- Ай, отстань, насмотрелся я уже. Я залюбовался трепетавшим в воспоминании домом с красной черепичной крышей, багряными отсветами на синей зимней воде вдали, девушкой в синем платке, фиолетовой тенью кустарника на чистом снегу, ты перебил меня. Спортивная девочка, тонкая-звонкая, вспомни Новые Дома, а здесь раскалённые щипцы Нью-Йорка вытягивают меня на улицу, шутка ли сказать, их не волнуют все эти намёки, отличные пользователи движутся в шикарных машинах, я где-то слышал, что мой язык уже мёртв - или вымрет здесь, - но нужно уехать подальше если любишь свой дом, а уж как страстно полюбит тебя он, стоит только навсегда уехать, Джойс в Триесте, слепнущий и спивающийся в бурном потоке своего меркнущего сознания, Борхес в песках Парижа, мамонты вымерли, пора учавствовать в марафоне, языковой барьер, но чудная квартирка, окна выходят в парк, но они очень тосковали, зато в магазинах, но совсем другая жизнь, зато русское радио, дети будут счастливы, дети будут счастливыми пользователями и уже никто не попрекнёт их русскими родителями или вэлфэром.
Это довольно странный век, что-то я не упомню подобного прежде. Бывший преподаватель мех-мата пишет в глубинке многотонный труд "Моралитэ и аморалитэ - чёткая грань". Я позабыл функцию Бесселя и интегралы Френеля, навязчиво путаются Гендель с Ганделем, не припоминаются имена актёров и названия книг, пароли и явки, и разве что запах асфальта заставляет вспомнить Харьков. Маниакальный психоз одного моего знакомого довёл его до ощущения, что он владеет этим городом, тогда как другие уже поделили его на зоны влияния, а убийцы и проститутки скоро перепишут конституцию - как только их станет большинство. Я же, пожалуй, улыбнусь амери...
- Да дашь ты наканец паслушать или так вот всё и будешь муть свою балтать-та?
- Ну слушай, слушай, любитель новостей, а я, пожалуй, улыбнусь американской мечте под статуей Свободы, запрягусь в какую-нибудь мудреную фирму на сорок часов в неделю и начну...
Я паткрутил ригулятор громкости.
"Электропоезд с членами Политбюро и ЦККПСС отправляется с 5-й платформы 9-го пути. Состав с работниками КГБ отбывает с 3-й платформы. Дрезина с деятелями общепита и работниками народного хозяйства отправляется с 1-й платформы. Корабль системы "Земля-воздух" с кастрированными коммунистами взлетает с 3-й платформы 4-го пути. Баржа с новыми русскими отплывает с 6-й платформы".
Это заставляло мыслить масштабно. Был март. На газонах чернели куски снега. В перьях птиц застревали капли дождя. Работники средств массовой информации и просвещения на подводной лодке "Титанический атлант" погружались в воду на 4-й платформе. Знобило. Дул порывистый ветер. Эфир мешался с астралом. "Почитать нужно лишь тех друзей, коих легко спутать с лютыми врагами", - наставительно произнёс диктор другой радиопередачи. Далее следовали путаные разъяснения, загромождённые силлогизмами и вставными предложениями, так что я отключился.
- До головной боли, до скрежета зубов или шутя, играючи вживаться в мелькание Нью-Йорка, - продолжал, оказывается, мой неотвязный собеседник, - мчаться в бесконечно длящемся забеге с жестяной банкой в зубах, а то, гляди, прикинуться эмигрировавшим писателем, плюнуть на всё и запереться с клочком бумаги на деревянной кухне своей жизни, стать хиппи или человеком, всю жизнь обсуждающим тяготы и преимущества пребывания в Соединённых Штатах, твердящим, что это слишком внешняя страна, великая страна или страна произвольных возможностей, набраться смелости и записать всё это, подыскав подходящее название, что-нибудь вроде "Нью-Йоркский таракан", каждому ведь нужны стаи поклонников или самоудовлетворённость от головокружительных успехов.
- Знаешь што, оставь своё нытьё, слушать тошна.
- А, видите ли, ему тошно. Ну ты уж дослушай, сделай милость. Суть ведь в чём? А в том суть, что наши понятия выбраны произвольно. Мы мыслим на языке, засохшем. Основами наших наук являются постулаты. Основой нашей морали стали заповеди, окаменевшие. Язычники!
- Знаю я каво ты начитался. Баптистов своих с мармонами, адвентистов 8-ва дня.
- Каких, каких ещё баптистов, что ж ты несёшь в конце-то концов!
- А ты мне рот не затыкай и не лезь со сваими бреднями каждую минуту. Да и вобще, это у меня раздваение личнасти, так што ты малчи кагда просят.
- Нет, ну это уже разнузданнее самой гнусной лжи! И не раздвоение это, а синдром Рябцова, давно и подробно в медицинской литературе описанный.
- Да ладна мне мульку травить-та, батаник близарукий. "Синдром"!
- Да, синдром. Я чего не знаю, того не скажу, а это я читал.
- Знаю я как ты читал - через две страницы на пятую.
- Ничего не на пятую. Я даже выписки делал. Не помнишь ты ни черта. Только и
думаешь: "Ах, у меня раздваение личнасти, ах, у меня растраение памяти!" Мания величия у тебя, вот что.
- А пашёл ты!
*********
В кафе напротив меня, у телефона, сидела девушка необычайной красоты. И так вдруг пронзительно захотелось в этих новых краях полюбить дикую нежную незнакомку и сгореть до пепла в яростной безудержной страсти, так захотелось обнять кого-то родного и милого, так вспомнились тёмные аллеи и митина любовь, что я сказал себе: "Я сейчас подойду к этой девочке, скажу, что ищу любви безумной, безоглядной и будь что будет".
Но я не двинулся... Я взглянул в глаза этой дквушке и вдруг почувствовал, что вокруг уже почти весна и набухшая земля скоро отпустит травы. Я подумал о загадочности длинных вечеров в садах и парках, где самому гулять было бы томительно.Я вглядывался в бледное с едва заметными веснушками лицо, в тёмную зелень глаз, в выразительную линию брови, в гранатовый - как показалось - рот, в пологость тонкокожих щёк. Она засмеялясь в трубку и дрогнули ресницы, снегом блеснули зубы.
- Обычная девка, што ты дёргаешься? А глаза - не более, чем цвет воды у берегов Багамских астравов, вид сверху.
- Молчи. Молчи.
Наши взгляды встретились. Я стремился показаться непринуждённым, но
неловкость овладела мною. Миг, и она отвернулась. Это, верно, была девушка, воспитанная па романах. А этот миндаль удлинённых глаз, эта робость и кротость!
Во мне словно бы вода остановилась, где-то вдалеке-далеко ручеёк журчит, дыхнуть не смею.
А я говорю:
- Да ладно, знаю я што в тебе астанавилось, хватит слюни пускать.
- Отстань! Молчи! - повторил я.
Я уже знал, что люблю эту девушку. Я снова стал наблюдать за нею. Я наслаждался каждым движением её гибкого тела, выражением какой-то спокойной, сдержанной тайны на лице, формой ног,просвечивающей через чулок кожей, высоким подъёмом, обнажившимся из-под хорошенькой туфельки, которой она играла, движением руки, кладущей трубку, лёгкой поступью.
- Если ты ещё не понял, поясняю, - проскрежетал я. - Девка твоя только што вышла.
Я подошёл к телефонному справочнику. На раскрытой странице её рукой выведен был разнобой из вязи округлых цифр, едва приметная тропинка, ведущая к ней.
*********
Я же спокойно занимался расширением опыта, просеивая одновременно кое-какие слова. Скромные занятия мои неожиданно были прерваны на выходе из магазина "Калдор" сотрудником внутренних дел. Спереди уже была видна жирная складка на дне его затылка. Рука увесисто зависла в воздухе, лицо изобразило вежливое подозрение.
- Брал ли ты что-нибудь без оплаты?
- Нет.
- Без оплаты в кассах на 1-м, 2-м, 3-м или 4-м этажах?
- Нет.
- Уверен?
- Еа. Почему?
- Оператор говорит, заснял тебя на камеру.
- И?
- Нужно пройти на осмотр.
- Куда?
Появился другой охранник, весь двоично-пятириричный, в лице - параграф закона, в походке - вялая крутизна движений.
- Сегодня не самый твой счастливый день, парень, - повторил он дважды, чуть подталкивая меня в нужном ему направлении.
Мы очутились в армейского типа комнатушке с аккуратно и безвкусно выкрашенными стенами и полом, с угрюмым холостым столом в углу и сейфом сбоку. Таблички "Опись помещения" не было. Зачем-то я промерил мысленно пространство, но эти уж метры, они вовсе не показались мне квадратными. Здесь заговорили они по-другому.
- Ну-ка показывай, что там у тебя.
- Да нет у меня ничего, говорю, и в глаза смотрю по-ленински, честно.
Тогда они вдвоём схватили меня и руки на стену подняли. Я кричу:
- Только оружия и наркотиков у меня нет!
А один из них из карманов всё вытаскивает, шарит везде и лапищами своими в носки проникает. Я говорю:
- Ребята, у вас со мной проблем не будет, - так, на всякий случай говорю, больно что-то возбуждены они, особенно жирный, а второй уже усмехается, быстро мы, мол, с тебя спесь-то сбили, да только мне хоть бы хны, меня этими штуками не достанешь.
Ну, выгребли они всё на стол, документы вверх ногами повертели и запарковали в клетень свою аккуратно. А я не суечусь, пунктуально все команды исполняю, только говорю:
- Ребята, зачем же вы невооружённого безобидного да и в клетку-то?
А они:
-Ты, мол,нас не знаешь, мы, мол, тебя не знаем, так что так оно лучше будет и тебе и нам.
Ну, безопаснее в смысле. А я:
- Эт точно, как бы между прочим говорю и в глаза ухмыльчатому так аккуратно прицеливаюсь исподлобья.
Он облизывается и голову воротит, счас, говорит, старшего позову, он с тобой разберётся. А я:
- Давай, разбирайся.
Они кина-то не видели, да только мне в голову ничего другого не приходит. Сажусь я на пол, а охранка тем временем на столе принимается за вычисления, складывают усердно на калькуляторе трёхзначные числа и ругаются из-за порядка нажатия кнопок. Тогда и входит старший, да только по лицам вижу, не тот. Что-то он им по-деловому шепчет, кивают, а я говорю:
- Только теперь я разговаривать буду, и так ты уже напортачил, двоим не расхлебать.
- Ты такой-то и такой-то?
- Да, господин следователь.
- Год рождения такой-то?
- Такой-то, господин следователь.
- Чем занимаешься?
- Учусь, господин следователь. Учусь в аспирантуре.
- Где?
- В аспирантуре. А происшествие это, ей богу, случайнось. Никогда я раньше,
господин следователь...
- Во даёт, в аспирантуре! Да что ты заладил "Господин следователь, господин следователь"! Будет тебе счас господин следователь. Ну, посчитали что ли?
- Да ведь много тут.
- Вижу, что много. Так идёт этот Боб или сколько здесь торчать?
- Простите, а зачем вы так тщательно пересчитываете?
- Ты сиди, учёный.
- А меня арестуют?
- Да ведь уже арестовали, ты что, не заметил?
Охрана загоготала. Я говорю:
- Мне в тюрьму никак нельзя.
- Да кто ж тебя спрашивает-то? Вы фотографировали его уже?
- Нет ещё.
- Так в чём же дело?
- Да вот, считаем.
- Ну-ка живо мне его физиономию.
Тут я ему говорю:
- Я фотографироваться не буду. Твои штучки - ты и фотографируйся.
- Ну и подумаешь, сфотографируюсь, велика важность.
А по трепне по ихней понимаю, что зачем-то на 50 долларов насчитать им нужно.
- И тогда что? - спрашиваю.
- Тогда, парень, прямо отсюда ты отправляешься. В наручниках и под торжественную музыку.
- А меньше если?
- А меньше не будет, так я тебе отвечу. Меньше - не будет.
Ах ты ж сука, думаю. А он:
- Ну-ка рассказывай.
Отдышался я тогда и говорю:
- Видите ли, сколько не смыкал я ночью веки в вязкой тишине своей комнаты, тишине весьма зыбкой и призрачной, тишине, в которую словно иголки в комок ваты проникали будничные шумы улицы, сколько не считал я до ста и до тысячи, ворочаясь и взбивая жёсткую свою подушку, сон всё не шёл. И только когда первые лучи света, просочившиеся сквозь ольховые ставни и сатиновую штору моего окна, предвозвестили
близкий рассвет, задремалось мне.
Между тем верхняя губа его дрогнула, углом глаза присёк я. Но продолжил:
- Больной шакал с козлиной мордою, снилось, разбудил меня посреди ночи беспросветной тронув живот раздвоенным мёртвым копытом. Я заглянул в его гнойные
глаза и стрельнули в них две жёлтых искринки.
- Пойдём, я покажу тебе свои владения, - прошептал шакал.
Вышли на порог. На морозном воздухе очнулся. Холодная звезда мигнула мне фригидным светом да погасла. Каждому Екклезиасту дали в руки по Апокалипсису - и ану читать его наперебой. Глубокие строчки бороздами по белу снегу заборонили, трубы козлиным блеяньем воспрянули.
- Доверься своему страху, - шепнул шакал и потрусил вперёд. Шли немеряно. По пути обнесли Богом забытую деревню. Перековыляли вброд лакуны свёртывающейся крови. Дальше ели землю да пили бурух жижу.
- Я проведу тебя, - приговаривал шакал.
Душевные муки, которые вытерпел я, бережно сохраняя в памяти мельчайшие
подробности этих пренеприятнейших событий, превысили все мои силы, я протяжно вздохнул и проснулся.
- Уже обурели, - осторожно ответил я и втянул шею.
- Ты что, юродивый? Зачем воруешь, спрашиваю!
- Вы знаете,что такое эволюция? Эволюция - это рост сознательности.
- Не будешь, значит, отвечать, падла.
Ребята на заднем плане закончили подсчёты и сидели с минами прекислыми. Им недоставало 13-ти долларов.
- Значит, содействовать следствию отказался. Хорошо. Слушай, ну к чему тебе все эти неприятности? Ты расскажи как было, по порядку, толком.
- Ну что ж тут рассказывать, вы же сами всё на плёнку засняли.
- Мало ли что плёнка? Ты сознайся, душу облегчи.
Ну я и ответил:
- Прошу встать. Страшный Суд идёт. Подстрашносудимый, хотите ли вы что-нибудь сообщить Страшному Суду?
- Господа Страшные Присяжные Заседатели! Я не убивал, не возжелал, не произносил имя Господа всуе, не угнетал раба перед лицом господина его, я не был причиною слёз, не останавливал воду в пору движения её...
Тут как раз дверца-то отворяется и входит этот Боб ихний. Вы читали хронику "Нюрнбергского процесса"? Ходили на "Прирождённых убийц"? Слушали радиодопрос Рудольфа Гесса? Совершенно ни на что не похоже. Ленца сквозила в каждой складке его лица, мятой формы. Он сделал вялое движение рукой и все тотчас же вышли. Ювелирный хрусталь в глаза мне медленно брызнул, щупом что-то вымерил. Я говорю: