Фрэнк смотрел широко раскрытыми глазами. Какая досада, что он упустил этот миг! На секунду в нем шевельнулась жалость к убитой каракатице. Затем он перевел взгляд на победителя.
"Так оно и должно было случиться, - мысленно произнес он. - Каракатице не хватало изворотливости". Он попытался разобраться в случившемся. "Каракатица не могла убить омара - у нее для этого не было никакого оружия. Омар мог убить каракатицу - он прекрасно вооружен. Каракатице нечем было питаться, перед омаром была добыча - каракатица. К чему это должно было привести? Существовал ли другой исход? Нет, она была обречена", - заключил он, уже подходя к дому.
Этот случай произвел на Фрэнка неизгладимое впечатление. В общих чертах он давал ответ на загадку, долго мучившую его: как устроена жизнь? Вот так все живое и существует - одно за счет другого. Омары пожирают каракатиц и других тварей. Кто пожирает омаров? Разумеется, человек. Да, конечно, вот она, разгадка. "Ну а кто пожирает человека? - тотчас же спросил он себя. - Неужели другие люди? Нет, дикие звери. Да еще индейцы и людоеды. Множество людей гибнет в море и от несчастных случаев". Он не был уверен в том, что и люди живут один за счет другого, но они убивают друг друга, это он знал. ...
Да, да, конечно! Одни люди живут за счет других. ...
В семнадцать Фрэнк решил бросить школу. Он всего три года проучился в старших классах, но уже был сыт учением по горло. С тринадцати лет все его помыслы были обращены на финансовое дело, в той его форме, какую он наблюдал на Третьей улице. Время от времени он выполнял поручения, дававшие ему возможность коечто подработать. Дядя Сенека позволил ему помогать весовщику в грузовом порту, где под бдительным надзором правительственных инспекторов складывались в государственные пакгаузы при таможне трехсотфунтовые мешки с сахаром. Иногда, при особо спешной работе, он помогал отцу и получал за это плату. Фрэнк даже сговорился было с мистером Дэлримплом насчет работы у него в субботние дни, но вскоре после того, как ему стукнуло пятнадцать, его отец стал главным кассиром с годовым окладом в четыре тысячи долларов и о работе за прилавком, конечно, больше не могло быть и речи.
Как раз в это время в Филадельфию снова приехал дядя Сенека, еще более толстый, еще более властный, и сказал племяннику:
- Вот что, Фрэнк, если хочешь приняться за дело, то я тебе для начала припас хорошее местечко. Первый год ты будешь работать без жалованья, но, если справишься, тебе, вероятно, дадут наградные. Слыхал ты про фирму "Генри Уотермен и K№" на Второй улице?
- Я знаю, где помещается их контора.
- Так вот они согласны взять тебя счетоводом. Это маклеры, занимающиеся перепродажей зерна и посредническими делами. Ты как-то говорил, что хочешь поработать в этой области. Когда кончится учебный год, сходи к мистеру Уотермену, сошлись на меня, и он, надо думать, тебя возьмет. Сообщи мне потом, как вы договорились.
...
После обеда, собираясь к своей приятельнице Марджори Стэффорд, Фрэнк рассказал отцу о наградных и обещанном жалованье.
- Великолепно! - обрадовался Каупервудстарший. - Ты делаешь даже большие успехи, чем я предполагал. Надо думать, ты там и останешься?
- Нет, не останусь. В будущем году я от них уйду.
- Почему?
- Видишь ли, меня к этому не тянет. Дело неплохое, но я предпочел бы испробовать свои силы на фондовой бирже. Это мне интереснее.
- А тебе не кажется, что будет нехорошо по отношению к твоим хозяевам, если ты не предупредишь их заранее?
- Нисколько. Я им все равно нужен, - отвечал Фрэнк, завязывая галстук перед зеркалом и оправляя сюртук.
...
Он пережил тяжелые минуты, когда миссис Каупервуд рожала Фрэнкамладшего, прежде всего потому, что она сама была очень напугана. Он опасался за красоту ее тела, его страшила мысль потерять ее, и, стоя за дверью в день появления на свет ребенка, он, собственно, впервые познал настоящую тревогу, хоть и не слишком сильную, - для этого он был чересчур уравновешен, чересчур занят самим собой. И все же его страшила мысль, что жена может умереть и тогда наступит конец нынешнему счастливому житью. А потом пронзительные, душераздирающие крики, весть, что все кончилось благополучно, и позволение взглянуть на новорожденного. Переживания этого дня расширили кругозор Фрэнка, сообщили большую глубину его пониманию жизни. Он лишний раз убедился, что под поверхностью явлений, словно грубое дерево под слоем блестящего лака, таится трагедия.
...
Лилиан в ту пору было тридцать два года, Фрэнку - двадцать семь. Рождение двух детей и заботы о них до некоторой степени изменили ее внешность. Она утратила прежнее обольстительное изящество и стала несколько сухопарой. Лицо ее с ввалившимися щеками напоминало лица женщин с картин Россети и БернДжонса.[10]
Здоровье было подорвано: уход за двумя детьми и обнаружившиеся в последнее время признаки катара желудка отняли у нее много сил. Нервная система ее расстроилась, и временами она страдала приступами меланхолии. Каупервуд все это замечал. Он старался быть с ней попрежнему ласковым и внимательным, но, обладая умом утилитарным и практическим, не мог не понимать, что рано или поздно у него на руках окажется больная жена. Сочувствие и привязанность, конечно, великое дело, но страсть и влечение должны сохраняться - слишком уж горька бывает их утрата. Теперь Фрэнк часто засматривался на молодых девушек, жизнерадостных и пышущих здоровьем. Разумеется, похвально, благоразумно и выгодно блюсти добродетель, согласно правилам общепринятого кодекса морали, но если у тебя больная жена?... Да и вообще, разве человек прикован к своей жене? Неужто ему уж ни на одну женщину и взглянуть нельзя? А что, если по сердцу ему пришлась другая? Фрэнк в свободное время немало размышлял над подобными вопросами и пришел к заключению, что все это не так уж страшно. Если не рискуешь быть разоблаченным, тогда все в порядке. Надо только соблюдать сугубую осмотрительность. Сейчас, когда он сидел на краю жениной кровати, эти мысли вновь пришли ему в голову, ибо днем он видел Эйлин Батлер: она пела, аккомпанируя себе на рояле, когда он проходил через гостиную. Эйлин была похожа на птичку в ярком оперении и дышала здоровьем и радостью. Олицетворенная юность!
...
Развитие страсти - явление своеобразное. У людей большого интеллекта, а также у натур утонченных страсть нередко начинается с восхищения известными достоинствами своего будущего предмета, впрочем, все же воспринимаемыми с бесконечными оговорками. Эгоист, человек, живущий рассудком, весьма мало поступаясь своим "я", сам требует очень многого. Тем не менее человеку, любящему жизнь, - будь то мужчина или женщина, - гармоническое соприкосновение с такой эгоистической натурой сулит очень многое.
Каупервуд от рождения был прежде всего рассудочным эгоистом, хотя к этим его свойствам в значительной мере примешивалось благожелательное и либеральное отношение к людям. Эгоизм и преобладание умственных интересов, думается нам, благоприятствуют деятельности в различных областях искусства. Финансовая деятельность - то же искусство, сложнейшая совокупность действий людей интеллектуальных и эгоистичных. Каупервуд был финансистом по самой своей природе. Вместо того чтобы млеть перед созданиями природы, перед их красотой и сложностью, забывая о материальной стороне жизни, он благодаря быстроте своего мышления обрел счастливую способность умственно и эмоционально наслаждаться прелестями бытия без ущерба для своих непрестанных финансовых расчетов.
...
Что бы ни говорилось о тюрьмах вообще, как бы ни смягчалось пребывание в них отдельной комнатой, угодливостью надзирателей и общим старанием возможно лучше устроить заключенного, - тюрьма остается тюрьмой, и от этого никуда не уйдешь. Находясь в условиях, ни в чем не уступавших пансионату средней руки, Каупервуд тем не менее проникся атмосферой той настоящей тюрьмы, от которой сам он пока был избавлен. Он знал, что гдето поблизости находятся камеры, вероятно, грязные, зловонные и кишащие насекомыми, с тяжелыми решетчатыми дверями, которые могли бы так же быстро и с таким же лязгом захлопнуться за ним, не будь у него денег, чтобы обеспечить себе лучшее существование. Вот вам пресловутое равенство, подумал он: даже здесь, в суровых владениях правосудия, одному человеку предоставляется относительная свобода, какой сейчас пользуется, например, он сам, а другой лишен даже необходимого, потому что у него нет достаточной смекалки, друзей, а главное, денег, чтобы облегчить свою участь.
...
Приблизительно на четвертом месяце своего пребывания в тюрьме Каупервуд решил наконец переговорить с женой о невозможности продолжать совместную жизнь и о своем желании получить развод. К этому времени он уже успел свыкнуться с арестантским бытом. Тишина камеры и черная работа, которую ему приходилось выполнять, такая гнетущая, примитивная, вначале способная свести с ума своим бессмысленным однообразием, теперь казалась ему будничной - тупой, но не мучительной.
...
Три ведьмы, что славили Макбета в грозу на пустыре, завидев Каупервуда, могли бы сказать:
- Да славится властелин гигантской сети железных дорог! Да славится Фрэнк Каупервуд, строитель великолепнейшего из дворцов! Да славится Фрэнк Каупервуд, покровитель искусств, обладатель несметных богатств! Ты будешь возвеличен в веках!
Но вещие сестры солгали бы, ибо к славе его примешался тлен от плодов Мертвого моря - разум, неспособный возгореться желанием, насытиться великолепием; сердце, давно уже утомленное житейской многоопытностью; душа, холодная, как месяц в безветренную ночь.
Эйлин же они, как Макдуфу, могли бы посулить много тревог, много надежд, рассыпавшихся прахом. Иметь и не иметь! Среди богатства и роскоши тоска необладания. Блестящее общество, которое на мгновение раскрыло перед ней свои двери, чтобы тотчас же ее отвергнуть. Любовь, облетевшая, как одуванчик, и угасшая во мраке!
- Привет тебе, Фрэнк Каупервуд, безвластный властелин, князь призрачного царства! Действительность для тебя - лишь утрата иллюзий.
Так могли бы вещать ведьмы; им вторили бы видения, возникающие в испарениях колдовского котла. И все это было бы правдой. В таком начале любому разумному человеку не усмотреть иного конца.