- А много ли вы жалованья в актрисах-то получаете? - вступила в разговор попадья.
Батюшка окончательно обробел и даже заморгал в сторону попадьи. Он так и ждал, что Аннинька обидится. Но Аннинька не обиделась и без всякой ужимки ответила:
- Теперь я получаю полтораста рублей в месяц, а сестра - сто. Да бенефисы нам даются. В год-то тысяч шесть обе получим.
- Что ж так сестрице меньше дают? достоинством, что ли, они хуже? - продолжала любопытствовать матушка.
- Нет, а жанр у сестры другой. У меня голос есть, я пою - это публике больше нравится, а у сестры голос послабее - она в водевилях играет.
- Стало быть, и там тоже: кто попом, кто дьяконом, а кто и в дьячках служит?
- Впрочем, мы поровну делимся; у нас уж сначала так было условлено, чтоб деньги пополам делить.
- По-родственному? Чего же лучше, коли по-родственному? А сколько это, поп, будет? шесть тысяч рублей, ежели на месяца́ разделить, сколько это будет?
- По пятисот целковых в месяц, а на двух разделить - по двести по пятидесяти.
- Вона что денег-то! Нам бы и в год не прожить. А что я еще хотела вас спросить: правда ли, что с актрисами обращаются, словно бы они не настоящие женщины?
Поп совсем было всполошился и даже полы рясы распустил; но, увидев, что Аннинька относится к вопросу довольно равнодушно, подумал: "Эге! да ее, видно, и в самом деле не прошибешь!" - и успокоился.
- То есть как же это, не настоящие женщины? - спросила Аннинька.
- Ну, да вот будто целуют их, обнимают, что ли... Даже, будто, когда и не хочется, и тогда они должны...
- Не целуют, а делают вид, что целуют. А об том, хочется или не хочется - об этом и речи в этих случаях не может быть, потому что все делается по пьесе: как в пьесе написано, так и поступают.
- Хоть и по пьесе, а все-таки... Иной с слюнявым рылом лезет, на него и глядеть-то претит, а ты губы ему подставлять должна!
Аннинька невольно заалелась; в воображении ее вдруг промелькнуло слюнявое лицо храброго ротмистра Папкова, которое именно "лезло", и увы! даже не "по пьесе" лезло!
- Вы совсем не так представляете себе, как оно на сцене происходит! - сказала она довольно сухо.
- Конечно, мы в театрах не бывали, а все-таки, чай, со всячинкой там бывает. Частенько-таки мы с попом об вас, барышня, разговариваем; жалеем мы вас, даже очень жалеем.
Аннинька молчала; священник сидел и пощипывал бородку, словно решался и сам сказать свое слово.
- Впрочем, сударыня, и во всяком звании и приятности и неприятности бывают, - наконец высказался он, - но человек, по слабости своей, первыми восхищается, а последние старается позабыть. Для чего позабыть? а именно для того, сударыня, дабы и сего последнего напоминовения о долге и добродетельной жизни, по возможности, не иметь перед глазами.
И потом, вздохнув, присовокупил:
- А главное, сударыня, сокровище свое надлежит соблюсти!
Батюшка учительно взглянул на Анниньку; матушка уныло покачала головой, как бы говоря: где уж!
- И вот это-то сокровище, мнится, в актерском звании соблюсти - дело довольно сумнительное, - продолжал батюшка.
Аннинька не знала, что и сказать на эти слова. Мало-помалу ей начинало казаться, что разговор этих простодушных людей о "сокровище" совершенно одинакового достоинства с разговорами господ офицеров "расквартированного в здешнем городе полка" об "la chose". Вообще же, она убедилась, что и здесь, как у дяденьки, видят в ней явление совсем особенное, к которому хотя и можно отнестись снисходительно, но в некотором отдалении, дабы "не замараться".
...
- Ну, а с собой-то вы как же, барышня, решили? - продолжал допытываться Федулыч.
- То есть, что же я должна с собой "решить"? - слегка смешалась Аннинька, предчувствуя, что ей и здесь придется выдержать разглагольствия о "сокровище".
- Так неужто же вы из актерок не выйдете?
- Нет... то есть я еще об этом не думала... Но что же дурного в том, что я, как могу, свой хлеб достаю?
- Что хорошего! по ярмаркам с торбаном ездить! пьяниц утешать! Чай, вы - барышня!
Аннинька ничего не ответила, только брови насупила. В голове ее мучительно стучал вопрос: Господи! да когда же я отсюда уеду!
- Разумеется, вам лучше знать, как над собой поступить, а только мы было думали, что вы к нам возворотитесь. Дом у нас теплый, просторный - хоть в горелки играй! очень хорошо покойница бабенька его устроила! Скучно сделалось - санки запряжем, а летом - в лес по грибы ходить можно!
- У нас здесь всякие грибы есть: и рыжички, и волнушечки, и груздочки, и подосиннички - страсть сколько! - соблазнительно прошамкала Афимьюшка.
Аннинька облокотилась обеими руками на стол и старалась не слушать.
- Сказывала тут девка одна, - бесчеловечно настаивал Федулыч, - в Петербурге она в услуженье жила, так говорила, будто все ахтерки - белетные. Каждый месяц должны в части белет представлять!
Анниньку словно обожгло: целый день она всё эти слова слышит!
- Федулыч! - с криком вырвалось у нее, - что я вам сделала? неужели вам доставляет удовольствие оскорблять меня?
С нее было довольно. Она чувствовала, что ее душит, что еще одно слово - и она не выдержит.
М.Е. Салтыков-Щедрин, "Господа Головлевы", 1880.
...
И отец Григорий сердито тычет к глазам его записочку. А на этой записочке, поданной Андреем Андреичем на проскомидию вместе с просфорой, крупными, словно шатающимися буквами написано:
"За упокой рабы божией блудницы Марии".
- Точно так... я-с написал... - отвечает лавочник.
- Как же ты смел написать это? - протяжно шепчет батюшка, и в его сиплом шёпоте слышатся гнев и испуг.
Лавочник глядит на него с тупым удивлением, недоумевает и сам пугается: отродясь еще отец Григорий не говорил таким тоном с верхнезапрудскими интеллигентами! Оба минуту молчат и засматривают друг другу в глаза. Недоумение лавочника так велико, что жирное лицо его расползается во все стороны, как пролитое тесто.
- Как ты смел? - повторяет батюшка.
- Ко... кого-с? - недоумевает Андрей Андреич.
- Ты не понимаешь?! - шепчет отец Григорий, в изумлении делая шаг назад и всплескивая руками. - Что же у тебя на плечах: голова или другой какой предмет? Подаешь записку к жертвеннику, а пишешь на ней слово, какое даже и на улице произносить непристойно! Что глаза пучишь? Нешто не знаешь, какой смысл имеет это слово?
- Это вы касательно блудницы-с? - бормочет лавочник, краснея и мигая глазами. - Но ведь Господь, по благости своей, тово... это самое, простил блудницу... место ей уготовал, да и из жития преподобной Марии Египетской видать, в каких смыслах это самое слово, извините...
Лавочник хочет привести в свое оправдание еще какой-то аргумент, но путается и утирает губы рукавом.
- Вот как ты понимаешь! - всплескивает руками отец Григорий. - Но ведь господь простил - понимаешь? - простил, а ты осуждаешь, поносишь, непристойным словом обзываешь, да еще кого! Усопшую дочь родную! Не только из священного, но даже из светского писания такого греха не вычитаешь! Повторяю тебе, Андрей: мудрствовать не нужно! Да, мудрствовать, брат, не нужно! Коли дал тебе бог испытующий разум и ежели ты не можешь управлять им, то лучше уж не вникай... Не вникай и молчи!
- Но ведь она тово... извините, актерка была! - выговаривает ошеломленный Андрей Андреич.
- Актерка! Да кто бы она ни была, ты всё после ее смерти забыть должен, а не то что на записках писать!
- Это точно... - соглашается лавочник.
- Наложить бы на тебя эпитимию, - басит из глубины алтаря дьякон, презрительно глядя на сконфуженное лицо Андрея Андреича, - так перестал бы умствовать! Твоя дочь известная артистка была. Про ее кончину даже в газетах печатали... Филозоф!
- Оно, конечно... действительно... - бормочет лавочник, - слово неподходящее, но я не для осуждения, отец Григорий, а хотел по-божественному... чтоб вам видней было, за кого молить. Пишут же в поминальницах названия разные, вроде там младенца Иоанна, утопленницы Пелагеи, Егора-воина, убиенного Павла и прочее разное... Так и я желал.
- Неразумно, Андрей! Бог тебя простит, но в другой раз остерегись. Главное, не мудрствуй и мысли по примеру прочих. Положи десять поклонов и ступай.
- Слушаю, - говорит лавочник, радуясь, что нотация уже кончилась, и опять придавая своему лицу выражение важности и степенства. - Десять поклонов? Очень хорошо-с, понимаю. А теперь, батюшка, дозвольте к вам с просьбой... Потому, как я все-таки отец ей... сами знаете, а она мне, какая там ни на есть, все-таки дочь, то я тово... извините, собираюсь просить вас сегодня отслужить панихиду. И вас дозвольте просить, отец дьякон!
- Вот это хорошо! - говорит отец Григорий, разоблачаясь. - За это хвалю. Можно одобрить... Ну, ступай! Мы сейчас выйдем.