Твое последнее письмо вспоминается мне все чаще. Ты писал, что к тебе приходила бабушка. Это было так давно, еще в прошлом веке, четверть века тому.
Я не ответил тебе. Я не знал, что ответить дедушке, который пишет о том, что к нему приходила умершая много лет назад жена. Это было письмо-прощание. Ты так и писал: "Дорогой внучек! Хочу проститься...". Ты никогда до этого мне не писал писем.
Ты вообще всю жизнь был немногословным, молчуном. Самое эмоциональное твое выражение, я запомнил: "И что же будет?". Это означало, что ты очень переживаешь по поводу какого-то события. И все.
Вскоре после этого письма Бог призвал тебя. Тебе было за девяносто. Умер ты на руках своего сына, моего отца. Рядом были моя мама - твоя невестка, мой брат - твой любимый внук, родившийся в память о бабушке. А мне ты написал письмо. Ты всех нас очень любил. Ты был наш ангел-хранитель.
Я помню твое лицо ... Ты был очень похож на Осипа Мандельштама. Открытый добрый взгляд, торчащие в сторону уши, мягкие черты, чистый высокий лоб. Гладковыбритые щеки: ты всю жизнь брился опаской - вжик, вжик по ремню. У тебя всегда в хозяйстве были исключительно наточенные и правленые ножи всех форматов и размеров - разделка мяса была твоя стихия, твоя профессия. Ты приезжал или приходил к нам и точил ножи. И пользоваться ими после этого надо было с особой осторожностью. У меня дома до сих пор в работе твой разделочный топорик для небольших костей. Сколько ему - полвека, больше?
Редкие седые волосы... Помню: младший брат, совсем маленький, у тебя на плечах и дергает за них. Ты сидишь на диване и покряхтываешь. Твоя невестка, моя мама говорит: "Папа, что вы терпите? Всыпьте ему как следует".
- Это же ребенок, - с укоризной отвечаешь ты. А ребенок продолжает выдирать остатки редких седых волос. И только однажды ты не выдержал, не столько от ребенка, сколько от ворчания невестки. И - даже не шлепнул, нет - просто снял с плеч и слегка пригладил ладонью в две моих теперешних пятую точку моего трехлетнего брата... Удивленные глаза у ребенка, моментально отлетевшего в дальний угол комнаты, стали очень большими и круглыми. А ты сказал: "Так нельзя". И было непонятно, кому это предназначалось. Расстроился и вышел на улицу. Больше ты ребенка так не приглаживал, но и ребенок интерес к твоим волосам потерял.
Мы живем в ракетном дивизионе, где служит мой отец, под Киевом. Ты раз в неделю считаешь своим долгом возить нам сумки с продуктами. Отец приходит с дежурства и, будучи человеком сильным, с трудом поднимает пудовые сумки, которые ты, восьмидесятилетний старик волок пешком три километра от шоссейной дороги мимо колхозных полей до нашего КПП.
- Папа! Ну, сколько тебе говорить - не таскай такие тяжести!
- Э, надо же кушать.
- Папа, у нас еще с того раза запасы не кончились.
Ты никогда не спорил. Просто умолкал и через неделю-две приносил все те же доверху забитые продуктами сумки. Кормить близких - это был твой пунктик, твой конек, твоя визитная карточка. Ты слишком хорошо знал, что такое голод и нищета. И ты очень, очень любил своих близких.
Ты уходил, долго, мучительно - у тебя было крепкое сердце и светлые легкие, врач говорил: "Как у юноши!". И это при твоих девяносто четырех! Годы медленно и бесповоротно брали свое. Ты то приходил в свое обычное молчаливо-терпеливое состояние и на все вопросы о здоровье отвечал: "Хорошо". То начинал кряхтеть и ложился, впадая почти в беспамятство. Но даже в это непростое для тебя время, чувствуя малейшее облегчение, ты шел за продуктами и нес их моей семье, или своей младшей сестре, прикованной к постели и живущей со своими уже пожилыми детьми.
Ты вырос в большой семье - двенадцать детей. Ты был вторым. Но я запомнил на всю жизнь: пока оставались живы два твои брата и сестра, ты навещал их. Не они тебя, ты - их. Всех и каждого. Не от случая к случаю. Постоянно, как надежный курьерский. Мы шли к дяде Хаиму, старшему брату, или дяде Семе, младшему брату, разбитому параличом после инсульта, или к младшей сестре, тете Лизе. И ты нес свою знаменитую сумку с продуктами. Только сейчас я понимаю - это была великая ничем неистребимая любовь к близким. Ты ничего не говорил, когда я маленький семенил рядом с тобой, мы просто шли навещать родных людей. А потом мы отправлялись к не очень близким. А потом ты шел к просто знакомым. И каждому ты что-то приносил, справлялся о здоровье, молча пил чай или немного говорил, больше для того, чтобы поддержать их беседу, прощался, уходил, чтобы навестить их вновь. Через неделю - по ближнему, а через месяц по дальнему кругу. Самая знакомая твоя фраза: "Таки надо помочь...". И ты это делал, как умел и как понимал. И они все, в каждом круге, каждый раз сначала справлялись не о твоем здоровье, а спрашивали: "Миша, почему тебя так давно не было?". Дядя Хаим, умирая, просил тебя: "Не оставь мою жену". И ты выполнил волю старшего брата - навещал тетю Клару до самой ее смерти. Каждую неделю.
Когда я приезжал на побывку в студенческие и потом семейные годы, ты приходил и говорил:
- Надо сходить к дяде Хаиму, дяде Семе, тете Лизе, - и далее по списку.
И я знал, что это именно надо и это правильно, вопрос не обсуждался. Без этого я не мог представить ни одного своего приезда. Потом тебя не стало. И на твою вахту заступил твой сын, мой отец. А потом они эмигрировали к родне по маминой линии. Я приезжаю в гости к ним, чтобы ходить в гости к родне. А папа говорит: "Надо позвонить тете Софе, Эдику". Список стал совсем коротким...
А я живу один. То есть не один, но мне не к кому ходить по списку с продуктами в сумке. Разве что к сыну. Но у меня почему-то все не хватает времени. Я много работаю. Или, может, мне слишком мало лет? Ты всегда был стар, а я - просто пожилой.
-2-
То, что со мной, мой выбор. Но проходят годы, иногда по ночам мне снится: мы с тобой, милый мой деда, возвращаемся из Киева. Автобус останавливается на шоссе у развилки. Ты выносишь две огромные сумки с продуктами. Мне всего десять лет, и в руках у меня небольшая авоська с печеньем "Юбилейное" и белым хлебом - для приличия. Ты говоришь:
- Ну, пойдем не спеша, - поднимаешь тяжеленные сумки на вытянутые жилистые руки - ты всегда их носил на вытянутых руках, не перекидывая через плечо - и мы идем три километра по проселочной дороге. И я не понимаю, что ты уже очень старый. И вскоре ты говоришь. - Устал? Давай авоську мне.
Я отдаю и прыгаю в сторону на клубничное поле.
- Не ешь грязное! - слышу вдогонку.
-3-
Я не знаю, не могу уже различить, где в моих воспоминаниях о тебе правда, а где легенда. Но ведь все легенды - это сконцентрированная правда, приправленная искренней любовью.
Ты был мясник-колбасник - говорят, лучший колбасник Киева! Когда папу вернули служить на Украину, мы ели только твой зельц, твой холодец, твои охотничьи колбаски. Говорят, докторская колбаса - твое изобретение. Ой, я себе представляю, что сейчас начнется где-то в тех местах, которые называются "защита авторских прав"! Ой, да заради Бога, у нас не осталось патентов, да и разве советская родина их раздавала своим героям? Я не претендую на проценты от товарного знака и продаж. Упаси меня! Но я заявляю все мои права на мою память - память моей семьи, в которой легенда о моем деде гласит: он был лучший колбасник Киева и он создал рецепт докторской колбасы. И когда Хрущев вез на встречу в Америку свои любимые охотничьи колбаски, на колбасной киевской фабрике их варил лучший мастер - мой дед Моисей Гуревич.
А еще известная драматургическая семья супруги Александр Корнейчук и Ванда Василевская, чьими именами названы улицы в Киеве, уже после войны в одном и том же бурундучке-ларечке покупали всегда одни и те же колбасы, сделанные одним и тем же мастером - Моисеем Гуревичем...
Ты был из очень бедной семьи. Черта оседлости, двенадцать детей! И все работали всю жизнь с малолетства. В двенадцать ты батрачил на дядю знаменитого тяжелоатлета Григория Новака. Дядя Новака - большой, просто огромный, гренадерского сложения - держал мясную лавку на Бессарабском рынке в Киеве. И пацаненок-батрак Мойша таскал мясные туши и возил их на телеге без скидок на возраст.
А однажды ты таки надорвался и заработал грыжу. Перед самой войной. Ты был бригадир - старший мастер колбасного производства. Привезли и скинули с телеги ободранную конскую тушу. И никого не было. И мясо могло испортиться. Ты в одиночку поднял тушу на разделочный стол. А грыжу переходил, но она еще напомнит о себе. И было тогда тебе под пятьдесят...
Ты был очень сильный. Легенда гласит: еще во времена нэпа, когда ты работал на своих более удачливых родственников все тем же мясником-колбасником, ты на спор переносил фанерный киоск для газированной воды - помните: "Меньше пены!"? Люди зарабатывали на этом споре. Люди, но не ты. Так гласит легенда.
А еще, я слышал своими ушами, ты вдруг за чашкой чая у одной незнакомой тебе до этого старушки впервые в жизни рассказал о себе, похвастался. Времена все того же нэпа. Вечер. Ты возвращаешься с другом из ... оперы. Да-да, ты ходил слушать оперу. Странно, но тогда не крутили американских боевиков. Синематограф демонстрировал всего два-три новых фильма в год. А вот опера, оперетта! ...
Я себе представляю: у нас долго хранилась фотография - на ней ты почти молодой, хотя и тогда тебе уже было за тридцать, перед нэпманским фотографом. Птичка вылетела - и что осталось? Франт с гладко зачесанными темными волосами и усиками, в манишке с бабочкой и приталенном фрачке сидит, забросив нога на ногу в полосатых брючках-дудочках, ботиночки белые с черными вставками по бокам, в руках тросточка. Но те же знаменитые уши! Добрейшие уши на свете.
И вот, я себе представляю: возвращается такой франт из числа батрачивших на нэпманов-эксплуататоров с товарищем после культурного отдыха в опере. И что же? В темном переулке встретили их урки, и один из них им говорит: "Давайте, таки, гроши". И друг, у которого реакция чуть быстрее, ноги чуть длиннее, а сердце нежнее, бежит в тень и оттуда успевает крикнуть очень важную мысль: "Мойша, беги!". Но что делаешь ты? Ты берешь одной рукой одного за шиворот, другой другого, приподнимаешь их, встряхиваешь и стукаешь немножко лбами - и отпускаешь руки. И они лежат. И глаза у них немножко закрыты. А ты извиняешься перед Богом и идешь за своим другом. И чтобы он не слишком испугался и не очень обиделся, отвечаешь ему в тень: "Спасибо, Сеня, за помощь, уже бегу". Это ли я слышал своими ушами от тебя, но глаза мои нарисовали это так, как хотело слышать мое сердце. Ведь ты не будешь сердиться на меня, деда?
-4-
В годы войны тебя не взяли на войну. Ты тогда уже был стар. Тебя забрали на трудовой фронт. Фронт этот проходил где-то в Средней Азии, в Узбекистане... И ты таки надорвался - и у тебя воспалилась паховая грыжа. И тебе сказали - иди к семье. И ты пошел... Но недавно ты уже проходил этот горький путь...
Семья твоя (моя бабушка и два ее сына, старший - мой дядя и младший - мой будущий папа) тоже была в эвакуации в Узбекистане. Но между тобой и ними было, может, три раза по сто километров. Твой старший - так гласит легенда - был красив и силен, как ты. И немножко биндюжник, как он сам. И бабушка, встречая его из школы, всякий раз спрашивала: "Что сегодня, Абраша?" И было за счастье, если ее в школу не вызывали. Но старшего папиного брата боялись все нехорошие люди в округе и любили все друзья и родственники, потому что он был сильным, добрым, но справедливым. И никогда ничем не болел. А мой папа, встретивший войну семилетним, рос болезненным ребенком. Бабушка - командир сандружины - вывезла своих на последней машине с раненными из полуразбомбленного Киева, куда уже входили немцы. И из гражданского населения в последний эшелон не брали никого.
Тогда еще она не знала, что по приезде в узбекский город с непроизносимым названием ее младший сын - мой папа заболеет тифом, и врач-поляк только посмотрит и скажет: не жилец. И будет у него сорок раз по сорок: сорок дней с зашкаливающей температурой. И старший, красивый, сильный, брат, никогда ничем не болевший, будет таскать полуживого младшего на закорках в больницу и обратно. И заплатит собственным здоровьем. А бабушка день и ночь работала на трудодни в колхозе, чтобы им было хотя бы что поесть И, когда свалился в тифе старший и черная тень простерла крылья над ее двумя сыновьями, она вызвала деда. И его отпустили с трудового фронта на время. Мой папа стал потихоньку оклемываться, вопреки прогнозу врача. А старший брат ... Это было единственное время, когда мой отец видел своего отца плачущим. Дед сидел денно и нощно у постели умирающего сына, держал его за руку и безмолвно плакал. Просто катились слезы. А пятнадцатилетний мальчик говорил: "Лучше бы я ушел в армию".
А потом мой папа с моей мамой родили и вырастили двух сыновей - меня и младшего брата. И у нас тоже восемь лет разница. И мы родили детей. А дети - внуков. Но это уже другая история, начало которой там, где сидит наш дед у постели умирающего старшего сына, чтобы жили мы...
Слышите? Метроном так-так, так-так. Отмеряет отпущенные сроки. И не прерывается род не вопреки, а благодаря любви тех, кто остался в наших легендах. И мы живем за себя, и за них. Вечная память тебе, Абрам Гуревич!
... Так гласит легенда, так рассказывает мой папа.
...Моисей Семенович (а по-настоящему Шимонович) идет по дороге к семье. У него воспаленная грыжа, и он не может быстро идти. Он зарос бородой. В руках у него палка. Он спит по дороге, где придется. Но он никого не просит. Он просто не умеет этого делать. Он только молится Богу перед заходом солнца и ничего не предпринимает в субботу. У него кончились и деньги, и запасы. Он ест, что подадут. Вечерами он молится Богу, он ничего не просит, только благодарит. И идет дальше.
И однажды вечером в мазанку, или как там это называлось, где ютились бабушка с единственным младшим сыном, выжившим после брюшного тифа вопреки прогнозу врача, в этот то ли сарай для лопат, то ли склад для зерна, которого не было, постучали. Бабушка взяла керосинку, открыла дверь. На пороге стоял изможденный старик.
- Нам нечего вам подать, - сказала бабушка. - Разве что лепешку из жмыха и ковш воды. И у нас негде вас разместить.
Старик разомкнул спекшиеся губы и сказал:
- Рива, это я.
Об этом ли гласит легенда? Но так видит мое сердце... Папа, прости, если оно видит не совсем точно. Бабушка, дедушка - простят. Ведь это наша память, правда?
Врач, который делал деду операцию, был поражен терпению и мужеству этого молчаливого пожилого человека. Наркоза не было. И врач сказал:
- Дайте ему спирта, пусть выпьет.
- Я не пью, - ответил дед.
- Тогда не смотри.
Дед ничего не ответил и стал смотреть и покряхтывать.
- Ты бы матюгнулся что ли, - сказал врач.
- Я не умею, - ответил дед. Он не хотел хоть чем-нибудь мешать человеку, который делал свое дело. А когда врач закончил, дед сказал, - Спасибо. - И все.
Это рассказывает папа, который слышал, как об этом говорил врач с моей бабушкой...
-5-
Прости меня, деда, что я не ответил на твое письмо.
Я помню. Лето... гощу у бабушки, и мы с тобой идем гулять на детскую площадку...
Лето... Мы отдыхаем на речке Ирпень. Бабушка плывет на тот берег и обратно, а ты, не умея плавать, мечешься по берегу и машешь ей рукой, чтобы немедленно возвращалась. А потом ты делаешь мне кораблики из сосновой коры...
Лето... Я валяюсь на диване и швыряю под потолок диванную подушечку. Ты устал, пришел с работы. Тебе уже много лет. Добрейший, интеллигентнейший человек, всегда повязывающий галстук при встрече с женщиной, не произнесший за всю свою жизнь ни одного худого - не то, что матерного - слова, любящий читать книги и газеты, знавший Талмуд и не имевший ни одного класса официального образования.
- Мойша, своди ребенка погулять. Он уже с ума сходит. И купи по дороге молока...
Лето... А, может быть, это много лет? Но лучше - одно, большое, доброе, светлое лето, в котором тебя любят только за то, что ты есть.