На скамейке сидела Старуха-смерть. В плаще послевоенных лет. С клюкой, выкрашенной под медь. В стоптанных ботинках, с заломленными задниками. С морщинистым лицом непросветленного буддийского монаха.
Она выползла на свет, под ядреный северный ветер, навстречу тусклому солнцу. Высохшая до костей, могущественная старушонка. Некоторые принимали ее за нищенку и складывали к стоптанным башмакам рубли и десятки, кто-то дал пятьдесят. За ее спиной дрожала складками волн река Смоленка. Перед глазами высились колонны торгового центра, в незрелых лозунгах юных националистов. Невдалеке тяжело дышала большая вода. Она прислушивалась к ее хриплым всхлипам, жмурила глаза, как кошка, стараясь разглядеть третьим глазом, красоту прибоя. Со скамейки казалось, гигантские колесницы - пароходы пришвартованы прямо у полосы проезжего асфальта.
Старуха-смерть редко выбиралась из своей квартиры. Она вершила великие дела во сне, и, просыпаясь, сетовала, что никто не отправит ее на пенсию. По телевизору каждый день докладывали о новшествах пенсионной реформы, а она лишь завистливо вздыхала. У стариков и старушек были пенсионные удостоверения и карточки социального страхования, и повод раз в месяц собраться в очередь посреди сберкассы, и намного чаще в коридорах ближайшей поликлиники. У нее не было болезней и не было документов, приличествующих возрасту. "Не налажено в нашем ведомстве. Разве я не ветеран труда? Поучиться бы им у людей", - завистливо бормотала она, переключая телевизор с одних новостей на другие.
Она и подружиться с соседками, на вид одногодками, не могла. Когда беседа ныряла глубже цен ближайших магазинов, боялась выдать себя. Ни о болезнях, ни о лекарствах, ни о гадах-внуках понятия не имела. Ей не нужно было знать названия хворей, чтобы понять - от всего умирают. Названия, придуманные людьми в страхе перед неизвестностью, были для нее пустым звуком. Не она насылала болезни на смертных. Она лишь отмечала их кончину, помогала исторгнуть душу, и записывала в расходную книгу дату ухода. В ее квартире до потолка громоздились пыльные гроссбухи. Хранить их предписано было вечно, и раз в столетье спускался ангел, сверить небесный учет с земным.
Она поила хитроглазого ангела травяным чаем, который сама выращивала на балконе. И каждый раз он клялся и божился, что поможет перенести часть учетных книг в подвал, в квартире уже и дышать от бумажной пыли трудно, и пробраться среди стопок книг, можно едва-едва, но улетал и сразу же забывал о своем обещании. "Молодежь...", - ворчала она, когда в очередной раз вскрывалась ангельская забывчивость.
Она жила почти незаметно для чужого глаза. Обреченная на вечное одиночество, довольная своей судьбой. Житьем соседей не интересовалась, ухо к стенам не прикладывала, чтобы расслышать подробности домашних скандалов. Дети во дворе ее не умиляли, но и не раздражали. Никому из мальцов она не предлагала карамельку или самосваренный леденец, а потому матери ее не боялись.
Однажды завелся у нее кот. Полосатый зверь сидел на лестнице и не знал, что ему делать на белом свете. Она открыла дверь, пригласила войти. Кот вошел и остался. Ночами выходил охотиться на крыс, которых, благо, в районе на сто его жизней бы хватило. Утром возвращался через фортку, укладывался на хозяйку поверх одеяла и заводил урчащую песнь, как старый патефон со сломанной иглой. Жили они ладно. Вместе смотрели телевизор и пили травяной чай. Она из чашки, кот - из блюдца. Вычесывала ему блох детской пластиковой расческой. И лечила раны, которые он получал в драках с другими котами за территорию или за особо сочную крысу. Но он, бедный, так чихал от пыли, так задыхался среди бумажных колонн ее архива, что, не дождавшись ленивца-ангела, умер на пятнадцатом году жизни. Старуха-смерть второй раз в жизни плакала, надавливая ему правой рукой на живот, левой на грудь. Душа его отошла легко, вылетела через раскрытую кошачью пасть без препятствий. А жесткое, как палка, тело она похоронила в коробке из-под обуви у себя под окном. И цветы посадила, чтобы место упокоения славного полосатого зверя зря не топтали.
Старость ткнула ее носом в колени. И она уже не помнила себя молодой красавицей с тяжелой косой вокруг головы. Именно эта коса и породила тот образ, который извратили средневековые художники, изобразив ее с крючковатым носом, в черном капюшоне, с орудием косца в руках. Ну, да Бог с ними. Вся коса повылезла, осталось три волосины на лысом черепе. Его приходится прикрывать то платком, то беретом, то капюшоном плаща, как сейчас. Вот и сбылось пророчество бумагомарок.
Чувствовала, что день ото дня теряет силы. Наяву уже никого не забирала, все во сне, во сне. И спать стала больше. Ночью вроде выспится, утром походит, цветы польет и снова спать, а там, глядишь, и вечер, почаевничаешь, опять глаза закрываются. Потому и умирать стали больше. Во сне работать легче. И души отходят, не боятся. Раньше-то как кричали, при одном ее приближении. Страх в них был. А сейчас не замечают даже. Несутся на скорости в машинке-коробчонке, бац, и души сами из них выскакивают, ты только время в журнале отмечай.
Ветер дул прохожим в грудь, других подталкивал в спину, ворошил волосы и холодил руки. Навевал сырую погоду на берега. Старуха-смерть тоже боялась ветра. Он приносил ей воспоминания. Три столетия назад случилась у нее последняя любовь. А за ней пришла старость. О первой любви она старалась не вспоминать. Была та любовь, как древняя монета, со стершимся профилем, истончившимися краями, легкая, не звонкая. В те времена люди редко нуждались в смерти. Они были новые, только рожденные, и она, молодая, еще не успела обогнать их по возрасту. Тогда была и дружба, и любовь, и времени свободного было больше. И даже записывать ничего не приходилось, все смерти помнила наизусть.
И если вспоминались те годы, то глупый разум шептал, что ничего в них особенного не было, обычная юность, как у всех людей. И в том, кого она называла первой любовью, тоже не было тайны. Он был обычным. И любовь их была самой, что ни на есть простой, которая миллиарды раз на столетье повторяется. Она сердилась на себя, и старалась не вспоминать, чтобы оставить хоть чуть-чуть волшебной горечи, хоть каплю тоски по ушедшему, хоть тень, иллюзию того, что это было иначе, чем у всех. У его смертного ложа она плакала впервые в жизни. И думала, что больше никогда не полюбит. И вот, три столетия назад...
Любовь случилась вновь. Случилась, когда она, казалось, уже знала все о любви, больше, чем надо о людях и, как выяснилось, ничего о себе. Она вновь полюбила смертного. Она пришла за его женой. И приходила еще много раз. Видя, как он страдает, не могла оставить его одного. После целого дня работы, когда и ноги уже не держали, шла к нему, говорила с ним, утешала, и не заметила, как полюбила. Он просил одного, забрать его, чтобы воссоединиться с женой. Она объясняла, что там...каждый сам по себе, воссоединение не возможно. И сама боялась, что врет, ведь тот мир, он так зыбок, а она так давно там не была, может, уже все изменилось, пока Смерть живет на земле.
Сильный порыв ветра чуть не сдул ее со скамейки. Помог молодой человек. Удержал, усадил. Она лишь беглым взглядом прошлась по его лицу. Это был он. Тот, за которым она вышла на улицу. Тот, кого она ждала. Тот, что неизменно ускользал от нее во сне. Он умрет сегодня. И плаксивым, старушечьим голоском пустилась дребезжать о том, что вот они-то годы, выйти вышла, сесть села, а подняться - уже сил нет, не то, что домой вернуться. А ведь замерзла и устала, а, поди ж ты, должна сидеть, как пришитая. А ветер какой! Так и свищет, так и свищет! Говорит, а сама себе и думает, не так уж и лжет, вправду, тяжело было бы подниматься. Он, добрая душа, взялся ее проводить. Под руку подхватил, она палкой по асфальту застучала, вроде тоже идет, старается.
Бывает так, человек и молод, и не болеет, а должен умереть. Он, конечно, умирать не хочет, изворачивается, свою счастливую звезду заклинает. Раньше она таких прыгунов на раз-два ловила. Долго от нее бегать никто не мог. А теперь стара стала. Не по силам. Этот от нее второй год скачет. Ну, ничего попался, голубчик.
Довел ее до квартиры, дверь помог открыть. Она его на чаек зазвала. В знак благодарности. Он как зашел, сразу журналы расходные увидел.
- Что это у вас, бабушка?
- Книги бухгалтерские. Не видишь, что ли? Бухгалтером я всю жизнь проработала.
- Что ж вы их храните?
- Да, вот, хотела в подвал снести, да помочь некому. Один тут помощник вертится, да все недосуг ему.
- Так я помогу, показывайте подвал.
И все, кроме одной в подземелье снес. Хороший парень. Старой закалки человек. Работящие они, земные, не то, что ангелы - летучее племя.
Может, отпустить? По молодости, она нет, нет и отпускала... Выслушивала гневные отповеди ангела. Все ей было нипочем. И сейчас, редко, но бывает, сжалится над распухшим от лекарств лейкозным ребенком, и над почерневшей от горя матерью, отступит в сторону, живи, пока живется. Хотя знала, себе только хуже сделала, дважды придется наведываться. Людей жалеть - только работу множить. Но иной раз отступала в память о том самом, своем первом. Ведь и он от болезни умер. Болезни тогда редкостью большой были, их за кару небесную почитали. А про него сказали, что проклят, потому что смерть полюбил. И она чувствовала себя виноватой, и от горя, что разрывало ей грудь, не знала, куда деться, и плакала, сидя у его постели. И слезы жгли, как крапива, падали на руки и, казалось, прожигали, кожу насквозь, вливались обратно в твое существо и вновь комом поднимались к горлу. И так без конца все двадцать ночей. И не могла она из него исторгнуть душу. Руки не поднимались. Мучила его и себя. Но и в сторону отступить не смогла. Отступить - значит, забыть. Пусть на время, но забыть. А она не могла. Не могла не видеть его глаз. Даже час, даже минуту. "Сколько же в тебе человеческого - смерть", - прошептал он, закрывая глаза. И она их больше не увидела.
За чаем разговорились. Он - художник. А его не признают, и талантом не считают. Он уже и сам в себя почти не верит. Но что делать, если, кажется, будто картины заперты у него внутри, и стучат, рвутся наружу. Не выпустить их - тебя разорвут. Она слушала и кивала. И понимала, что только она ему и может помочь.
- А боишься ли ты смерти? - спросила.
Он задумался. Долго молчал, наконец, ответил:
- Боюсь, - усмехнулся нервно. - Какая-то чертовщина со мной случается. Чуть под машину не попал, в бассейне едва не захлебнулся, и притом, что плаваю с трех лет, руки регулярно утюгом прижигаю, отравился тяжело... К чему бы все это?
- К смерти?
- Скажете тоже, бабушка...
- Скажу. Правду тебе скажу. Ходит смерть вокруг тебя, а ты от нее... Страшно ему, видите ли... Конечно, страшно. А что делать? Хочешь, чтобы на картины твои смотрели? Тогда умирай. Ждет тебя признание людское, но лишь после смерти.
- Так может, я подожду? Лет через сорок, тогда и умирать можно будет, - говорит, а у самого губы дрожат от страха. Понял он, понял, что дело не простое. Это тебе не бабушку через дорогу перевести, тут судьба твоя обрывается.
- Нет, сейчас. И жальче тебя, пока молодой. И самое лучшее ты уже сделал. Дальше только под уклон. Ну, решайся...
Он лег на пол, еще живой, еще теплый. Лег так, чтобы ей удобнее было. Она левую руку ему на грудь положила, правую на живот.
- Чуть надавлю, отойдет душа твоя, ты не пугайся, не больно будет.
Он закрыл глаза, приготовился к смерти, совсем как первый, и как второй. Второй просил ее:
- Если любишь меня, как говоришь, исторгни мою душу. Нет сил, дольше жить. Помоги.
А она разводила руками:
- Твое время еще не пришло.
И для него ничего не смогла сделать. Он выгнал ее. Разозлился и выгнал, выгнал Смерть. Не появляйся здесь больше, - сказал. И она шла и кляла себя за бессилие, за безволие и еще за сотню того, чего у нее не было. Не позаботился отец-создатель. Или позаботился? Кто поймет их, бессмертных?
Она пришла к нему через двадцать лет.
- Ну, что, смерть, все-таки, по-моему, вышло? - сказал и скривил рот в предсмертной гримасе, так и умер с кривым ртом.
А этот красиво отходить будет. Ишь, побледнел как, губы кусает, ресницами трепещет, но глаза открыть боится. Ангелом во гробу лежать будет. Может, и станет ангелом. Там художники нужны, свод небесный расписывать, узоры закатов придумывать. Будет ему работа. И надавила руками на грудь его и живот. С легкостью душа скользнула между зубов, облачком изо рта вытянулась, поднялась к потолку и пропала. Ушла.
В последнем расходном журнале, который она попросила оставить, - чистых страниц еще половина, - записала облик души и дату. Вздохнула, а я уйду, кто-нибудь всплакнет или вздохнут с облегчением, слава Богу, избавились? Смерть, она ведь тоже не навсегда. Смертная она, как и все земное. Только живучая, потому и кажется, что вечная.