Стекляшка
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
С Т Е К Л Я Ш К А
В летний день в центре Москвы, случайно, - голубь залетел в кафе-"стекляшку", что стояло на широкой улице с мощным движением автомобилей, с узкими, оставшимися ещё от старой Москвы, тротуарами, над которыми высились вперемешку современные и старинные здания. В "стекляшке", как всегда, много было народу. Кто ещё стоял в очереди, вдыхая бесподобный запах жаренных в масле пирожков, счастливцы сидели уже за столиками, прихлёбывая из чашек обжигающий бульон, заедая пирожком, поглядывая через безупречно прозрачные, стеклянные стены кафе на двигавшуюся и шумевшую улицу.
Он не мог понять, почему он не может лететь, как только что летел, привольно и свободно, то взмывая вверх, то стремительно падая вниз, покачивая сильными крыльями в лёгком воздухе, хотя воздух этот оставался все так же прозрачен и ясен?! Преграда была невидима. Но она существовала.
Это было страшно. Птица, еще напуганная видом многих людей, бросалась, разлетаясь, и через секунду, ударялась со всего размаху о толстую прозрачную стену и падала с тяжёлым стуком и шуршаньем сбившихся перьев. Тут же после паденья вновь взмывала неразумно и неразборчиво, бросалась в ту или другую сторону и снова падала.
Всё происходило очень быстро и безостановочно. Люди растерялись и следили за этими отчаянными и страшными бросками и, хотя кое-кто продолжали жевать, - находившийся в этом ограниченном невидимыми стенами пространстве человеческий разум мгновенно пробегал невозможные возможности: как ему помочь?!
А как поможешь? Только - поймать. Но можно ли поймать даже и в ограниченном, но всё же довольно большом пространстве - обезумевшую, рвущуюся на волю птицу?!
Ловких не находилось. Люди застыли и наблюдали, надеясь еще на простую удачу, что он сам случайно найдет выход (он существовал!) и вылетит на волю через открытый дверной проём.
Сбоку от стойки сквозь стекло виден был маленький дворик с глухой стеной дома напротив и ярким куском свежей зелени перед ним, голубь ринулся туда и снова - удар.
С каждым ударом он, должно быть, все больше безумел от страха и боли.
--
Убьётся! - тихо сказал кто-то.
СОБАЧЬЯ ЛЮБОВЬ
1.
Все было как у людей. Старый пес Дик в солнечный майский денек спал на асфальте у подъезда своего дома. У Дика не было хозяина, хотя кто-то сердобольно зарегистрировал, "узаконил" его, когда отлавливали по дворам бродячих псов, кто-то оставлял для него кости в высокой траве газона под окнами. В этом смысле можно было сказать, что у него был свой дом, свой двор, где он обитал.
Дик не был породистой собакой, но и не совсем дворняжкой, а, скорее всего, неудавшейся помесью, следствием случайной любви, тем, что знатоки терминологии именуют: "выродок". Уши у него, правда, торчком стояли, и морда, напоминающая хорошую, благородную породу, имела выражение понятливое, немного растерянное; лапы, правда, безобразные были, худые, узловатые, и в сочетании с вихляющей походкой вызывали ассоциацию с женщиной, имеющей широкий зад и чересчур тонкие ноги.
С годами в глазах у Дика появился скепсис. Он достиг того возрастного периода, когда становится, грубо говоря, "на все наплевать"; и хоть может показаться странным, это дало ему право на некоторое добавочное уважение и снисходительность со стороны окружающих.
Она подбежала к нему, невесть откуда взявшись, словно с неба упав, - Дик краем уха слышал потом, что ее привезли откуда-то издалека, с Крайнего севера, - и обнюхала его, юная и чистокровная, и не отошла, а ему - ему! - приветливо махала хвостиком, как бы приглашая в наивной, невинной радости щенячьей, в которой, однако, уже можно было разобрать кокетство пробуждающейся женственности, - вернуться на жизненный пир, для нее для самой открытый во все стороны. Хозяйка рядом стояла, терпеливо ждала, держа спущенным поводок.
Но в тот раз старина Дик только приподнял от пыльного асфальта сонную голову и недоуменно посмотрел на нее.
Дик частенько видел ее после этого первого знакомства. Она выходила гулять с хозяйкой или с мальчиком и, как только спускали ее с поводка, бросалась к нему, если был поблизости, как к старому знакомому, и, радостно попрыгав и повиляв хвостиком, обнюхав его спереди и сзади, уносилась дальше бежать по своему маршруту.
Надо отдать должное: она была очаровательна. Вся, как уголек, черненькая, с длинной, чуть завивающейся на концах шерстью и мохнатыми кривыми лапами. Со лба ее свисали грациозно-кокетливо пряди, из-под которых влажно мерцали черные глаза. Рост ее, как принято говорить, льстил мужчинам: ей было суждено во всю жизнь оставаться маленькой.
Пришла осень; а за ней - зима с ее собачьими бедами: голодом, холодом и волшебными голубыми снами, от которых можно было не проснуться. В ту зиму стояли сильные морозы. В конце их в соседнем дворе умер молодой пес Филя, отморозивший лапы. А старина Дик пережил и эту зиму.
Собаки почуяли весну раньше, чем люди, когда она еще только приближалась, и из-под земли, из-под сереющего хрусткого снега понеслись неистребимые запахи слежавшейся травы и человечьих и собачьих испражнений. Знакомка Дика носилась кругами по пустырю, делая прыжки и шумно втягивая воздух мясистым, черным, ноздреватым носом.
А в мае вот что случилось: стареющий пес Дик потерял голову из-за своей черноволосой знакомки. Ее звали Дези. Очаровательное имя, да? Он не давал Ей проходу. Когда выводили Ее гулять, плелся по пятам, опустив хвост, и в широко раскрытых его глазах стояло почти человеческое выражение удивления, радости и испуга. Иногда Она и хозяйка уходили подальше от дома, через шоссе, это был новый строящийся район, и там, за шоссе, оставлено пока было людьми нетронутым поле, пересеченное кривыми тропками, овражек с ольховой рощицей, а вдали, у горизонта, зубчатой стеной темнел лес. Дик следом за ними дорогу перебегал, суетливо перебирая узловатыми лапами, переждав сильно несущийся поток автомобилей. Ах, если бы он понимал человеческую речь, то услыхал бы в свой адрес сетования хозяйки, говорившей, чуть не плача, что приставучий этот пес им испортил всю прогулку! Но все же останавливала мальчика, когда тот норовил, подняв с земли, швырнуть в Дика камнем или палкой.
Угроза, даже всего лишь зримая, была действенной. Стоило мальчику занести руку с камнем над головой, как Дик отбегал на несколько метров, но продолжал уныло преследовать их издалека, выдерживая безопасное расстояние.
Днями целыми он дежурил у подъезда, ожидая Ее выхода. И даже когда одна, без Нее, по своим делам выходила хозяйка, Дик и за той, за одной, шел следом, прямо за быстро мелькающими по земле пятками ее, пока не заходила в магазин или садилась в автобус, а он стоял и смотрел растерянно через окно. Прохожие на улице оглядывались, а однажды незнакомый мальчик счел нужным сказать:
--
Тетенька, за вами собака идет.
--
Я знаю! - отмахнулась, как от чумы, от Дика.
Сама же возлюбленная его, казалось, не понимала произошедшей с ним перемены, не оценила вспыхнувшего чувства. По-прежнему она была ровна, приветлива с ним; пожалуй, нежна. Но, попрыгав около него и повиляв хвостиком, уносилась следом за хозяйкой и уже больше не оглядывалась на Дика. Увы, по всему судя, Ей чужда была и непонятна темная бездна его желаний.
Но любовь совершила чудо. Старый пес Дик вновь ощутил красоту и притягательность жизни. Живительные соки побежали по дряблеющим жилам почти что с юношеской силой, и для него теперь был и этот луговой простор, и запахи июньского разнотравья, и закаты за лесом.
3.
Лето дремотное остудило его пыл. Была тут, надо сказать, замешана дворовая дебелая сука Манька, с которой теперь он проводил время. Вдвоем они грелись в высокой траве газона и глодали оставленные кости, а когда выбегала на прогулку Она, вставали оба и трусили к Ней, обнюхивая спереди и сзади. Манька нисколько не ревновала; мало того, она сама то и дело оставляла его, отсутствуя по нескольку дней, чтобы принять участие в любовных оргиях со сворой таких же бездомных псов, верховодил которыми громадный, серый, весь в парше, пес-вожак. Даже в покровительственном ее отношении к Дези чувствовалась мудрость наставницы, может быть, даже нерастраченный инстинкт материнства.
Минул год. Снова пришла весна, и болезнь дала рецидив: Дик снова обезумел от любви. Но теперь дело приняло более опасный оборот: случилось невероятное! Она поняла его, наконец, ответила - ответила! - на его чувство; Ей доступной стала темная бездна его желаний. О, Она готова была, юная, и черная, и прекрасная, ответить на его страсть, разделисть ее с ним, и для этого унеслась неожиданно от ничего не подозревающей хозяйки в одно прекрасное утро с Диком на другой конец двора.
Дик был покорен, оглушен, раздавлен выпавшим на его долю счастьем. Но оно продолжалось, как это нередко бывает со счастьем, считанные лишь минуты, пока разъяренная, с криками, размахивая бренчащим поводком, не подбежала к ним хозяйка, да и не успело оно, это счастье, завершиться ничем значительным; Она сама, очень уж опьянев от весны и любви, носилась, играя с ним и не давая надолго приблизиться к себе.
После-то рвалась к нему с поводка, выворачивая шею и сладострастно приседая, подставляя ему черный косматый зад, как, он видел, делала это Манька перед громадным серым псом-вожаком, но - поздно! Ее не отпускали с поводка и волокли от него, волокли...
Бедный Дик вновь бродил за Нею хвост в хвост, и ни угрозы и ни крики на него не действовали, даже замахиваний мальчика не боялся он, только мужчина, сам хозяин, решительно швырнувший в Дика большой палкой, заставил его убежать, ковыляя, прочь. Снова днями целыми он дежурил у подъезда и следом за хозяйкой ходил, провожая в магазин и на автобус. Старый пес совсем потерял голову и - знак высшего обожания, - когда Она, не так, как другие собаки, задрав лапу и пошло раскорячась, а элегантно присаживалась, подняв кверху хвостик наподобие елочки, по малой нужде, Дик подбегал, шустро перебирая узловатыми лапами, пока не успевала впитать земля, лакал из темной, теплой, пахучей лужицы.
Влюбленные стремились друг к другу. Ах, в самом деле, что нашла Она в стареющем псе-выродке?! Ее вскоре увезли куда-то, и они не виделись с Диком несколько дней.
Коварные планы людей имели и тот расчет, что чувства должны остыть в разлуке. И так и вышло. В один из дней, проснувшись, приподняв от пыльного асфальта сонную голову, Дик ощутил перемену в себе, оттого что любовь ушла. В самом деле, сколько можно было испытывать чувства старого пса! Он был вновь одинок, совсем один, даже дворовая сука Манька исчезла куда-то с весны. Он был одинок и свободен.
И когда через несколько дней он вновь увидел ее и хозяйку, преспокойно возвращавшихся с прогулки, выходящих из-под арки, - она неторопливо переваливалась на косматых, кривых лапах, - Дик не ощутил ничего, ничего.
Они приближались. Старый пес стоял в нерешительности у края газона с высоко выкочившими из травы разноцветными ромашками. Вот допоняв что-то в себе, боком повернулся к ним к обеим, зевнул равнодушно и широко во всю пасть, так что видны стали редкие зубы и вихляющий розовый язык и - ах как в ту минуту он был похож на всех мужчин! - нисколько не смущаясь драматичностью и трогательностью минуты, задрал в их сторону заднюю лапу и...
О Б М А Н
Это всего лишь небольшая зарисовка оставшейся мне неизвестной судьбы, которая раза два или три случайно промелькнула передо мною, как незнакомая местность, мимо которой проезжаешь, мелькает, то выступая из густого тумана, то снова заволакиваясь им.
Впечатления детские, как известно, наиболее яркие, запоминающиеся. Иногда случайные, незначительные встречи, мелкие события, фразы, помнятся чуть ли не во всю жизнь. Так я помню, как впервые её увидела еще девочкой. Мы с ней учились в одной школе. Я тогда была в четвёртом классе, она - в седьмом. Почему осталось, выделилось именно это лицо, одно среди других, давно уже слившихся в памяти в неразборчивую массу, - не знаю. Кажется, я по-девчоночьи была влюблена в неё, небольшие, в сущности годы, нас разделявшие, казались в том возрасте непреодолимым различьем; она уже смотрелась молоденькой девушкой. Она была такая веселая, активная, звонкая, прелестная, светлая вся, с облегающими личико льняными волосами. Всё, что она ни говорила, ни делала, выходило так ловко, симпатично! Я любовалась ею и втихомолку завидовала, уже тогда со своими нарождающимися комплексами.
Не помню, как её звали. Кажется, что Леной.
Она всегда занята была общественной работой, вела кружки, её неизменно выбирали куда-то. В тот раз, единственный, когда и я оказалась случайно в активе школы, однажды с нею и с другими мы сидели в пионерской комнате, а она стояла за моим стулом и в какой-то момент, после произнесенной ею тирады, - мы что-то тогда обсуждали бурно и весело, - как бы в подтверждение своих слов, засмеявшись, неожиданно нахлобучила мне на голову, до самого носа, свою черную шляпку, которую вертела в руках. Так что и я была отмечена хотя и мимолетным её вниманьем.
Вслед за этим я очень хорошо её запомнила выступавшей на вечере встречи выпускниц школы нашей на Второй Брестской улице, года через два после окончания школы, - моего. Мы с бывшими одноклассницами, - обучение тогда ещё было раздельным, - бродили по коридорам, таким знакомым, но уже не нашим, Учителя узнавали нас. Во время официальной части выступали некоторые из выпускниц и среди них - она.
Она очень похорошела. Она училась на актрису в Щепкинском театральном училище! Мы, разбежавшиеся по техническим вузам, педагогическим, - а кое-кто успели уже выскочить замуж, - смотрели на неё и слушали, буквально впитывали столь блестяще начавшуюся её судьбу, как нечто недосягаемое для нас, простых смертных. Будущность актрисы! До чего она казалась нам счастливой! Наши собственные судьбы по сравнению с этой выглядели безнадежно серыми, тривиальными, и не было, наверно, среди нас такой, которая не позавидовала бы ей в тот момент невинной, безумной завистью, как думают о царице... звезде!
Она же рассказывала о нелегких буднях студентов театрального училища, словно желая поостудить восторги наши, уверяла, ну, как водится, какой это каждодневный, упорный и разнообразный, именно черновой труд. Но нам и будни эти и черновое, - все казалось мечтой, сказкой, а сама она - сверкающей юным обаянием. Сверкающие, белые, ломкие пальцы и эти золотисто-льняные волосы, которые она теперь убирала в небольшой пучок, что восхитительно шло ей!
Еще несколько лет прошло. И вот однажды в одном из фильмов, довольно незначительном и незаметно промелькнувшем, - я вдруг узнала её! Она играла заглавную роль! Роль девушки, влюбленной в агронома. Фильм был из колхозной жизни. Названия я не запомнила. Молоденькая девушка приезжает в деревню, то ли после института, или на практику, и завязывается любовь, счастливая, временами несчастная, на базе неизбежного производственного конфликта, к концу фильма, по законам социалистического реализма, если кто помнит этого монстра, благополучно разрешаемого.
Я даже узнала её не сразу. Не то чтобы сильно переменилась или загримирована была, - а скорее из-за неожиданности её вот так вдруг увидеть в фильме да ещё и в заглавной роли! Картинка: она сидит, облокотясь белыми локтями о металлические прутья старомодной кровати, чудные, легкие волосы заплетены в две льняные косички, и признается подружке в своей любви к агроному.
Идя домой после фильма, я снова, как тогда на школьном вечере, удивлялась почтительно и робко такому быстрому успеху, и ещё подумала: интересно, где теперь и когда, в каком фильме, в какой роли или, может быть, в театре? - я снова увижу её? В следующий раз?
Но не было следующего раза. Она словно в воду канула после того дебюта. Не скажу, что много я вспоминала о ней, напротив, весьма редко, ведь мы, в сущности, не были знакомы, даже и то удивительно, что все-таки вспоминала иногда, не позабыла насовсем, и рассеянно удивлялась, что это её нигде не видно?..
Прошло двадцать лет. Срок небольшой, но для отдельно взятой человеческой жизни, для сверстников моих - период времени от двадцати до сорока, активный, за который складывается, определяется жизнь. Период, занятый поисками своего пути, своего места в жизни, занятый бореньем, ну и конечно, устройством личной судьбы, словом, решающий. К исходу его обычно уже выявляются как бы результаты, хотя не обязательно так, в иных случаях результаты эти могут появиться и позже, всё зависит от индивидуального человеческого потенциала, от умения реализовать, "раскрутить" его...
И для меня, конечно, период этот был занят моей судьбой, моим бореньем, и за эти годы я совсем позабыла о ней и опять, как и в первый раз, не сразу узнала, увидев снова в фильме, а пока вглядывалась, припоминала, сравнивала, отыскивая в глубине памяти этот образ за неизбежно появившимися приметами, завесой возраста, ещё не морщин, но мелких, усталых складочек, увеличившихся пор, которые предательски незаметно засеивают лицо и понемногу изменяют его, - пока, повторяю, вглядывалась, узнавала, сомневалась, - она ли это?! - она уже ушла из кадра. Ушла, чтобы не вернуться. Это была роль без слов. Её показывали, от силы, две минуты.
В фильме блистал молодой и талантливый комический актер; партнёршей его была черноглазая актриса; а сверстница моя играла роль пожилой тётки героя, к тому времени, как разворачивалось действие в фильме, уже умершей. Она является герою в воспоминаниях о детстве, о жизни в деревне, он думает с благодарностью и раскаянием о том, что тётка одна растила его и, хотя случай предоставлялся и не раз, из-за него, должно быть, так и не вышла замуж. И тут её и показывают издалека сидящей перед домиком на лавочке в белом платочке, с годами не располневшую и не утратившую даже присущие ей в девичестве легкость и изящество позы, - это заметно, хотя она сидит; но в то же время в позе чувствовались некоторая скованность, неуверенность, может быть, требующиеся по роли, но может быть, это "прошли" её собственные неуверенность и грусть, легкий признак начинающей стариться женщины.
Но это всё я заметила, знавшая её, большинству же зрителей вряд ли что сказало и внимание не привлекло по ходу занимательного и остроумного фильма полутора-двухминутное появление незнакомой, немолодой актрисы.
Всё это мне показалось ужасно грустным. Какова же была между этими двумя столь неодинаковыми появлениями - её жизнь, её боренье? Я не знала этого. В этом было все дело.
Одно дело, если вся жизнь день за днем, твоя собственная или близкого, даже просто знакомого человека, - разворачивается перед тобой, как подробный кинематограф, со всеми своими взлетами и падениями, причинами и следствиями, поворотами, переменами, мелочами, тысячью повседневных, крошечных штрихов, создающих неповторимый узор человеческой жизни, создающих иллюзию.
А иллюзия - это очень важно, иллюзией держится жизнь. Но тут эти два явления, начало и итог, словно безмолвная иллюстрация, так немо, оголённо, беспощадно показывающая трагедию, обман жизни.
Больше я никогда не видела её.
НА ИЛЬИНКЕ
Этот маленький случай, полузабавный, полудраматический, мне рассказал сам его участник, Юра Гринько, который тогда, в свои молодые годы, только ещё приехал на Крайний север и работал в "Заполярной газете"
Гринько - журналист по призванию; коммуникабелен, в меру зол, живое перо. В тот раз ему предложили командировку на пару-тройку дней в столицу нашей родины, даже не от "Заполярки", а от какого-то журнала, заказ на разовый материал.
Пока бегал у себя в Воркуте, оформлялся, доставал билет, к нему подбился знакомый мужичок, шахтёр Федя Ларин. Он приносил в газетку иногда свои очерки, довольно свежо написанные. Рабочий корреспондент, словом. Простой в общении, тихий мужичок. Юрка слышал, что в прошлом у него была история, отсидка, после этого Федя и застрял на севере. Между прочим, шахтёры здесь, в Воркуте, за десять лет на кооператив в Подмосковье зарабатывают; проценты там северные, пенсия и всё такое. У Феди - семья, двое детей, жена-сердечница. Зачем-то ему нужно было в тот раз в Москву.
- Лады, - сказал Гринько, - поехали.
Выехали скорым поездом во второй половине дня. В первый же вечер выпили у себя в купе на двоих двенадцать бутылок пива и отключились. На второй день ужинали в вагоне-ресторане с воркутинским размахом.
Юрка по опыту уже знал, как трудно в Москве с гостиницей. Бывали с ним случаи. Однажды так вот приехал, устроиться нигде не удалось. Слонялся до ночи по улицам с портфелем. Остановился у витрины, что-то рассматривал, а он близорукий, наклонился. Подъехала милицейская машина. "Эй, парень! Поди сюда". Подошел. "Садись". Отвезли в кутузку, там все досконально проверили, командировку, документы, журналистское удостоверение и распрощались, посоветовав ночью не останавливаться у витрин.
В другой раз, тоже в Москве, Гринько, отказавшись от ночного шатания по улицам, решил переночевать на вокзале. Боялся только уснуть, сидел, крепко обхватив руками портфель. Слышит, окликают, вроде его. Обернулся. Видит, сидят два мужика.
- Парень, у тебя деньги есть?
- Есть, - говорит, - но немного.
- Пойдём с нами. Гитара есть, выпить найдётся.
Юрка поосторожничал, вежливенько отказался. Потом всё-таки незаметно для себя уснул, вцепившись в портфель. Проснулся среди ночи, не помнил отчего, только слышит: поёт кто-то. Портфель на месте, главное. Обернулся: тот самый мужик играет на гитаре и поёт. Второй тут же и ещё несколько человек собралось около них. Юрий Васильевич - человек увлекающийся. Он уверял потом, что никогда и нигде такой мастерской, бесподобной, душевной игры в своей жизни не слышал, чтобы разбередило душу особым, ночным, дорожным, вокзальным, человеческим смыслом. Мужик долго играл, и все слушали.
Об этом обо всём, вспоминая, рассказывал Феде, когда досиживали после ресторана уже в купе. Но в этот раз, имея опыт, Гринько перед самым отъездом позвонил знакомым ребятам из горкома комсосола, и те тиснули ему два удостоверения, на него и на Федю, как на инструкторов горкома, как будто едут в Москву с заданием. Так что с гостиницей, - заверил, очень довольный таким раскладом, - будь спокоен, на этот раз всё будет в лучшем виде, вот увидишь.
Но тут Федя забеспокоился. Серьёзно загрустил, говорит:
- Выбросил бы ты, Юра, к чёртовой матери все эти бумажки! Ещё влипнем во что-нибудь.
Его тоже можно было понять: мужик тёртый, пуганый. А Гринько успокаивает.
- Чудак-человек! Ни во что мы не влипнем!
Федя о прошлом своем особо никому не рассказывал, но тут такая обстановка, - стаканы на столе, весь вечер вдвоем в купе нос к носу; тусклый свет, дорожный шум, тёмное окно... Юрка возьми и спроси: дело давнее, но за что, мол тогда тебя?..
Спросил и тут же пожалел; такое мучительное, растерянное выражение появилось на добродушной, красноватой роже Феди, и что-то пробормотал невнятно, не поймешь, правду или так: мол, драка была, народу много, милиция приехала, все разбежались, а он замешкался, его и взяли, словом стандартная легенда. Ну, Юрка больше не спрашивал, налил ещё по стакану. Видно было, однако, что жизнь немало поломала этого крепкого с виду человека с большими, сильными руками.
Приехали в Москву. Сперва обалдели с непривычки: духота; народищу везде полно. Из Воркуты уезжали, там ещё снегу по колено, а тут в конце мая жара под тридцать, народ полуголый ходит. Приехали утром, сдали вещи на вокзале и пошли шататься по столице, Гринько по своим делам, Федя - по своим. Договорились ближе к вечеру встретиться. Юрка намеренно не спешил с гостиницей. Он-то был уверен, что всё обойдется, но всё-таки сомнения были: удостоверения, как ни крути, - липовые. Поэтому решили дождаться конца рабочего дня, когда из горкома, куда ему с бумажками этими надо было обратиться, из отделов уйдут люди. Закончатся текущие дела, совещания, и останется, - он это знал наверняка, - дежурный. Вот к нему-то и надо... А то, мало ли, начнут спрашивать: зачем посланы, с каким заданием?
Вечером встретились, сходили в закусочную на Ильинке. Посидели в скверике на Старой площади, где было здание горкома, там этот памятник высится гренадёрам, погибшим в русско-турецкой войне, огромный черный колокол с крестом и на нем надпись, которую Юрка, филолог по образованию, пытался разобрать:
"Больше сеа любве никто же имать да кто душу свою положитъ за други своея"
Начало смеркаться, и чувство беспокойства рождалось поневоле и неуюта, как у путника, который не знает, где голову приклонит на ночь.
Гринько тут уже решил, что пора идти, а Федя опять засомневался:
- Ты, Юра, иди один. Устраивайся. А я пойду, пожалуй. Завтра здесь же увидимся.
- Да куда ты, чудик?!
- Ничего, перебьюсь как-нибудь. На вокзале посижу, правда. Ну какой я инструктор комсомольский с такой рожей? Да и мне уже за сорок.
Гринько всё-таки его уговорил подождать. Он один поднимется и всё уладит. Федя подождать согласился и остался стоять у огромных парадных дверей в ведомственное здание. А у дверей одни ручки чего стоят, надраенные до золотого блеска. От одних таких ручек мороз по коже и дать дёру хочется.
Гринько же, ничтоже сумняшеся, толкнул ту самую дверь и, секунду помедлив и поглядев поверх очков, двинулся наверх по широкой лестнице. Ходил по этажам, по опустевшим коридорам, мимо запертых дверей служебных комнат. Да, переждали они с Федей добросовестно. Похоже, в здании вообще никого нет. Но этого не могло быть. Гринько твёрдо знал, что где-то обязательно должен быть дежурный.
И действительно, между четвертым и пятым этажами услышал как будто радио или телевизор... и будто передают футбольный матч. Юрка тут вспомнил: сегодня же отборочная игра!
Дверь в просторное помещение была полуотворена. Юрка заглянул: похоже на приемную, длинный стол, телефоны, кресло. На стуле парень молодой смотрит телевизор, в самом деле, матч. Гринько зашёл. Парень встал и смотрит выжидательно, не смутился, но словно Юрка его застал за каким-то домашним занятием. Что-то упрощавшее общение, уравнивающее их было в обстановке, и два молодых парня, примерно одного возраста, поглядели друг на друга с невольным интересом. Юрка-то на самом деле был постарше, но это было незаметно.
Объяснил дело. Парень, молча, взял удостоверения, посмотрел. Нет проблем. Подошел к столу, открыл ящик, достал литеру с красной полосой. Вписал две фамилии. Ничего больше не спросил. Протягивает с пожеланием хорошо устроиться. "Всё будет нормально".
Юрка поблагодарил, кивнул. Пошёл к дверям. В этот момент кто-то вдруг сильно затопал по лестнице, потом - по коридору. Мелькнула мысль: не Федя ли за ним? Да нет, вроде бы не должен; да и с чего ему так-то громко топать?
Шёл к двери, однако, с некоторой опаской. Вошёл в комнату высокий военный в чине капитана. Чётким шагом - к столу, протягивает парню пакет с печатями. Стало быть, курьер. Гринько у дверей ещё оглянулся. Парень взял пакет, кивнул. "Ладно, спасибо". Военный повернулся, тем же чётким шагом пошёл к двери. Так до самого выхода из здания за Юркой топал по коридору и по лестнице, но не обгонял.
Гринько идёт очень довольный, как просто и быстро всё уладилось. Поглядывает с интересом по сторонам, на стенах всякие вымпелы висят, флаги. А у него, у Юрки, такая привычка: когда он идёт один и размышляет, в особенности, когда чем-то доволен, как в этот раз, то принимает позу такую: корпус слегка вперёд, идет, наклонив голову, так, чтобы глядеть было удобнее поверх очков, а руки закладывает за спину.
У самого выхода из здания, у тех массивных дверей с золотыми ручками, военный почти вплотную к Юрке подошел сзади. Так Федя их увидел: впереди Гринько с заложенными за спину руками, за ним - военный. И - дикая мысль: охранник?!! Арестован?!!
И Федя побежал. Не думая ни о чём, дунул прямо вверх по Ильинке. Бежал так, как, наверно, убегали бы от смерти, если б это имело смысл. Гринько сперва опешил, а потом дунул за ним. А что делать?! Орёт тому вслед благим матом, тот ничего не слышит. Юрка, хоть моложе, но не может его догнать, и всё тут. Прохожих в этот час хоть было немного, но останавливались даже ничему не удивляющиеся москвичи и глядели с изумлением, с чего бы это бегут по улице с бешеной скоростью два мужика?
Сколько так бежали, чёрт его знает. Только, наверно, стало что-то понемногу доходить до Феди. Может, сообразил, что бежит-то за ним не вооруженная охрана, а всего лишь один осатаневший Гринько. Он оглянулся один раз на бегу, потом ещё. Начал вроде понемногу притормаживать и, наконец, остановился.
- Ты что, спятил?! - орёт, подбегая, Юрка.
- А я думал, Юра, тебя арестовали, - ещё не веря, что всё обошлось, виновато сказал.
Стоят оба красные, взъерошенные, дышат тяжело, глядят друг на дружку выпученными глазами.
- Дурак ты. За что меня арестовывать? - огрызнулся Гринько.
Но, по правде, он не рассердился на Федю, а только дико был изумлён, просто ошарашен. Не знал, смеяться ли ему или... И тут вдруг увидел, что тот весь посерел. И вот-вот ему будет плохо...
Юрка здорово тогда испугался. Стал зубы заговаривать, плёл чего-то, начал рассказывать в замедленном, заторможенном темпе всё маленькое происшествие, а сам всё к Феде присматривается и думает только как бы до скамейки его довести. Дошли кое-как до скверика того самого, сели там же, на полукружье лавочек у памятника гренадерам. Может, в аптеку? Нет, ничего, Юра, всё нормально. А сам явно плох. Гринько замолчал и, насупясь, глядел через очки. Федя тоже молчал. Но, похоже, понемногу начал приходить в себя. Тут Юрка снова стал его забалтывать, говорил, что тут недалеко, всего несколько остановок на троллейбусе, он знает эту гостиничку, "Урал" прозывается, не роскошная, но вполне приличная...
Жаждущих поселиться в столице нашей родины, хоть ненадолго, было, как водится, вагон и маленькая тележка, они сразу это увидели, как только вошли в просторный вестибюль; тут и иностранцы, и наши, командировочные и приехавшие на какой-то симпозиум, и просто люди по своей личной надобности, туристы. Одни стояли в очередь к администратору, другие, вовсе безнадежные бедолаги, по креслам и диванам жались у стен, надеясь на чудо.
Юрка предъявляет тут свою литеру с красной полосой. Эффект. Без очереди в два счета им всё оформили.
Дальше тоже полный порядок. Номер люкс. Розовые шторы, гардероб, цветной телевизор, холодильник. Графин, стаканы на столе. Пушистые пледы на койках. Гринько тут же плюхнулся на этот плед, сняв, правда, ботинки. С улыбкой на Федю глядит, мол, ну что скажешь?
Тот ещё не совсем вроде отошёл, но тоже улыбается, смущённый и растерянный от такого невиданного комфорта.
- Ну, Юра, - только сказал и развёл руками.
- Я же тебе говорил, что всё обойдётся, - голос у Юрки стал тенористее, так всегда бывает, когда он доволен.
- На такие вещи, - ещё добавил, - я всегда шёл элементарно! - и, повернув голову, просительно, глядя поверх очков. - Там пивка у нас случайно не осталось?
Маленький, почти забавный отечественный случай.
МЁД ИЗ ОДУВАНЧИКОВ
Сейчас Вы знаете, что в моде: возврат к природе. Очень даже здравое направление, хотя и не новое. Бывали и раньше, в разные времена, пики увлечения; известно, например, что в начале прошедшего века, в славный период, именуемый в России "Серебряным веком", - цвет интеллигенции подвержен был весьма такому увлечению близости к природе, рассказывают даже, что художнику Репину жена приготавливала суп из древесных опилок и тому подобное.
В ту весну, о которой пойдет речь, в институте, где я работала, дамы увлекались чрезвычайно почему-то именно одуванчиками; перечисляли набор полезных свойств, разнообразие витаминов. Приготавливали из листьев салаты, засыпали в щи вместо капусты. Но настоящий стон стоял в редакциях, когда одна наша сотрудница принесла из дому банку тягучего желтого мёда, приготовленного из... головок, то бишь, цветков одуванчиков! И ходила с этой банкой по комнатам, давала всем пробовать.
Ну, естественно, поддалась и я всеобщему увлечению, и в одну из суббот второй половины весны отправилась на прогулку в Царицынский парк неподалеку от моего дома, вместе с сыном и семидесятилетней тётей, прихватив с собой объемистую сумку-пакет. Тётя моя была вполне бодрой старушкой и легко зажглась от моего энтузиазма.
Было чудесное время, когда не только парковые, но и городские газоны и лужайки, тем более в окраинных районах нашего мегаполиса, сплошь покрылись ярко-жёлтым ковром, радующим глаз своим солнечным сиянием, а гуляющие граждане роняли на дорожки соцветья сирени. И погода стояла прекрасная.
Выбрав не такой уж оживленный уголок неподалеку от начала парковых аллей, чтобы как бы поменьше привлекать к себе и к своим действиям внимание, мы с тётей присели на корточки на некотором расстоянии друг от дружки и занялись делом. Не помню, чем занят был в это время мой сын, может быть, просто глазел по сторонам, но на предложение принять участие в наших заботах - в ответ только хмыкнул и демонстративно отвернулся.
Они покрывали землю, точно жёлтые веснушки, смеющиеся, пышные, только-только распустившиеся, радующиеся жизни и солнцу, сами, как маленькие солнышки. Мы срывали с них головки и бросали в сумку. Редкие прохожие глядели заинтересованно, некоторые даже останавливались и расспрашивали, что я собираюсь с цветками делать. Я любезно и охотно делилась весьма несложным рецептом: обдать кипятком, процедить, сварить сироп, добавить лимон... Любезность моя была в какой-то степени заискивающей; я не могла не понимать, что действия наши могут вызвать осуждение, пусть хотя бы и молчаливое; более того, я сама в глубине души осуждала себя за это массовое истребление; правда, мне было жаль их рвать... Но что поделаешь, я не могла справиться с охватившим меня зудом.
Дома, накормив сына обедом, я отдалась готовке. Поставила кипятиться воду в кастрюле; отдельно сварила сахарный сироп; высыпала цветки из сумки в объемистый дуршлаг; подошла к раковине, держа в одной руке дуршлаг, в другой - дымящуюся кастрюлю и - замерла.
Они глядели на меня и смеялись. Они были ещё живы, и их было так много. Такие же пышные и пахучие, как только что на лужайке, они глядели на меня десятками ярко-жёлтых глаз и не верили и не чувствовали, что я могу сделать и уже сделала им зло. Только что они радовались весне и солнцу и, сорванные, ещё не поникли и не почувствовали, быть может неминуемой и скорой гибели. Они глядели на меня доверчиво, как всегда смотрят на людей, полубогов и хозяев, бессловесные божьи создания. Сила была на моей стороне. Они ничего не могли сделать, им оставалось только верить; они глядели доверчиво и смеялись.
Кастрюля с кипятком оттягивала мою руку. Отступать было уже поздно. Несколько секунд я глядела в их жёлтые глаза. Потом опрокинула кастрюлю. И увидела, что с ними сталось.
Наверно, всё это - игра воображения. А реальность в этой маленькой полусказке та, что с тех пор мне больше ни разу в жизни не приходило в голову приготовить мёд из одуванчиков.
З Н А К О М Е Ц
Он подошел ко мне в людном месте, в запруженном людьми переходе от Кузнецкого к Мосторгу. Он начал свою речь так: "Вы не могли бы мне помочь?" Я оглянулась. Это был мужчина среднего роста и неопределенного возраста, полноватый, с яйцевидной головой, гладко облепленной волосами. Показалось почему-то, что лицо его сливается с одеждой, и все было тускло, серо, неразличимо, словно нарочно рассчитано на то, чтобы не бросаться в глаза при случайной встрече. Того же цвета, что и все остальное, его глаза, довольно большие, скользили мимо моего лица и были словно засвеченная пленка, по которой невозможно уже различить того, что называют: "зеркалом души"; хотя нельзя было сказать, что он собою был дурен; и в одежде его, довольно поношенной, не замечалось явных признаков неряшливости.
Первым моим побуждением было отойти, не дослушав. Я подумала, что за этим обращением последует одно из предложений, которые слышишь иногда на улице и на которые, не отвечая, уходишь. Даже не знаю, почему, мгновение поколебавшись, все же я остановилась.
Наверное, времени тогда еще достаточно было у меня. Мне было двадцать пять лет, и я была влюблена, это был даже самый пик моей влюбленности, не то чтобы совсем несчастливой, но в то время начинало складываться не совсем удачно и привело позже к разрыву.
Я была словно в красном тумане. По улицам бродила, по людным местам, магазинам, выбирая каждый раз маршрут, иногда покупала какую-нибудь безделку, но мысли мои заняты были одним, и, казалось, вытеснив ощущение самое себя, внутри меня все было заполнено предметом моих чувств.
Вот о чем мне поведал остановивший меня незнакомец. Он доверчиво поведал мне, что сам он из Тулы, в Москве лежал в больнице, недавно выписался, а денег на дорогу ему не хватает, чтобы вернуться в родную Тулу. Короче, он просил пятнадцать рублей на билет. По тогдашним деньгам, - с тех пор, по перестройке, прошло порядочно реформ, - сумма была небольшая, но и не совсем пустяшная. В общем, краткая его повесть столь же была проста, сколь прозрачна. Ясно было: мелкий мошенник. В принципе, я подумала, конечно надо было сразу отойти. Не знаю даже почему, несколько секунд помолчав, выждав, все ли он кончил, я раскрыла сумочку и... дала ему деньги, которые он просил, и, кивнув, быстро, не слушая, что он говорит, благодарности его, отошла.
Нет, ну я не имела привычку сорить деньгами. И не то чтобы была безрассудно добра или, как дитя, доверчива. Так просто, дала и все. Может быть, эта нерациональная и неуместная щедрость соотносилась каким-то образом с тогдашним моим состоянием, не знаю. Еще одно маленькое обстоятельство: герой моих мечтаний, мой бывший однокурсник, был именно родом из Тулы! Точно знаю, что в тот момент подумала об этом, и это имело какой-то смутный, но, быть может, решающий смысл для той акции сомнительной добродеятельности.
Итак, мы разошлись в разные стороны, чтобы, надо думать, позабыть друг о друге навсегда.
Прошло несколько лет, годы, за которые решилась, определилась моя судьба. У меня рос сын. Я его растила одна и теперь уже никак не могла пожаловаться ни на отсутствие забот, ни на избыток свободного времени. Его у меня теперь вовсе никогда не было, времени то есть. Я теперь не ходила, а бегала, и знакомые мне говорили:
- Ты все бегаешь? Смотри, надорвешь сердце!
А мне смешно было, я знала, ради чего я бегаю: ради своего сынули. Я полностью была занята, мое время, моя голова, мои руки, мои чувства - им и моей работой, той, которую я любила и могла делать. Накопившийся неизбежно за годы груз обид, горечи, разочарований, был еще не особенно тяжел и не испортил еще моего характера.
Человек, которого я любила и с которым мы расстались (отцом моего ребенка был не он), время от времени теперь, через годы, напоминал мне о себе, звонил, с чем-то поздравлял... Я пассивно все это воспринимала, внимание его, мне было не до этого, я даже потихоньку удивлялась, зачем он звонит, ищет встречи со мной, чувства мои к нему умерли, и я не понимала его так же, наверное, как раньше он не понимал меня.
Что вы думаете? Он снова подошел ко мне, знакомец мой, туляк; и опять на том же самом месте - переходе от Кузнецкого к Мосторгу! Он явно не узнал меня; но я-то его узнала! И сейчас, как и в первый раз, скорее от изумления и неожиданности, я остановилась; хотя ни о каком тумане в моей голове и речи не могло быть, и время мое, как уже говорила, все распределено было по минутам, и бежала я, конечно, по какому-то конкретному делу, скорее всего прикупить что-нибудь своему сынуле и остановилась в изумлении и даже возмущении, причину которого сейчас объясню, и не без любопытства пригляделась к нему. Он тоже изменился со времени нашей последней... встречи. Постарел. Полысел. Подурнел. Не располнел, а словно оплыл весь, как сальная свеча.
Да, по всему судя, мои пятнадцать рублей не помогли ему за эти годы добраться до родной Тулы. Я, впрочем, приготовилась выслушать с несколько хмурым любопытством: не скажет ли на этот раз что-нибудь новенькое?
Увы, нет. Легенда была все та же. Слово в слово. Один лишь штрих: после неоднократных, как уж говорилось, денежных реформ он просил не полтора рубля, как можно было бы ожидать, а - два. Но и тут его можно было понять: жизнь вздорожала!
Однако ресурс времени у меня вышел, сколько я могла позволить себе с т о я т ь, и я, не давая себе труда сколько-нибудь вежливого объяснения своему отказу, что-то односложно пробурчав, ушла.
Я досадовала. Досада перекрыла даже явный комизм ситуации. Я себя спрашивала: что же такое было в моем лице, что человек этот через много лет, не узнав меня, среди массы лиц, бывших в ту минуту в поле охвата его взгляда и прошедших мгновенную, точную, тренированную проверку на пользу, какую можно из человека, оглядываемого, извлечь, - ибо это оглядывание и составляло, по всей видимости, каждодневное и основное его занятье, - безошибочно выбрал снова мое лицо?!
Ну я сейчас не помню, каким словом назвала тогда это свойство своего лица. Обидно мне было вот что: как это он с его натренированностью не увидел перемены во мне?! Ведь, черт побери, за эти годы я переменилась! Задумчивость, мечтательность, - этому просто не было больше места, я стала трезвее и даже как бы злее?
Своим отказом я словно мстила ему за то, что не заметил во мне перемены! Я злорадничала. Но в то же время в каком-то срезе чувств я по-человечески понимала его и испытывала нечто даже вроде сожаления при мысли о том, что вот ведь случай, невезение (кто знает, - встреть я его сегодня впервые, денег бы не дала, но по крайности облекла бы в сколько-нибудь достоверную, объективную форму свой отказ), заставят его усумниться в людях, в своем психологическом... умении?
Однако факт таков: мы разошлись в разные стороны, на этот раз неудовлетворенные друг другом, и больше я своего... туляка... не встречала.
В Т Е А Т Р Е
Потомок древнего, гордого искусства Мельпомены, потомок звонких греческих хоров, искаженных страданьем и смехом лиц-масок, - московский театр на Малой Бронной давал "Волшебника Изумрудного Города" в дни школьных зимних каникул.
В гардеробе мамы раскутывали детей, летели валенки, галоши, волокли к лестнице, ведущей в зрительный зал, где уже погасили верхний свет, и в меняющемся свете софитов на сцене почему-то жонглировали и показывали фокусы; летали, отсвечивая зелёным и фиолетовым, тарелки.
Наконец, начался спектакль. Выходили на сцену двое молодых людей в зелёном трико, один - широкоплечий и русобородый с задумчивыми глазами, другой - подвижный и худой, чернявенький. Остановившись сбоку у самых кулис, объявляли:
- Я - солнце, вахту я сдаю!
А другой:
- Я - месяц, принимаю! - высоко при этом поднимая раскрашенные диски из картона в форме луны и солнца.
А когда по ходу действия потребовалось участникам спектакля прыгать через овраг, молодые люди в зелёном трико, расстелив по сцене длинный половик, уходя, обернувшись к залу, пояснили:
- Овраг!
Зрительный зал, полный детьми, дышал, шевелился, шуршал обертками от конфет, но слушал и верил самозабвенно.
Прыгала по сцене девочка Элли в коротеньком платьице и розовых чулочках, и было очень заметно, что это вовсе не девочка и даже не молодая девушка, а женщина с начинающей полнеть фигурой. Железный Дровосек был мил, небрежен, грустен. Больше всего симпатии у ребят вызывал Трусливый Лев; исполнявший его актёр тоже был далеко не молод, с обвисшим, некогда красивым лицом и глубоко запавшими синими глазами. Он вёл себя на сцене свободно, даже развязно, выпучивал глаза, отпуская шуточки, и откровенно нёс отсебятину, но чаще и дружнее дети смеялись его незамысловатым шуткам и репликам.
Актёры на воскресном утреннике были веселы и невнимательны. Мужчины поглядывали со сцены в первый ряд, где в конце картины появилась с опозданием мама с малышом. У женщины были каштановые пышные волосы, на ней было коричневое вязаное платье. Она давно не была в театре и, попав на детский спектакль, да ещё на места в первом ряду, с интересом разглядывала, легко подмечая ухищрения грима и костюмов, а также незаметную совершенно для дальних рядов скрытую жизнь актёров на сцене.
В начале второго акта Соломенный Страшила с торчащими во все стороны жёлтыми вихрами, полумашинально повторяя:
- Мозгов для моей соломенной головы, - оговорился и сказал:
- Мозгов для моего...
Сам себя тихо переспросил:
- Чего? - отвернулся от зала и засмеялся.
А когда в третьем действии волшебник Гудвин, великий и ужасный, опрашивал по очереди всех участников похода в Изумрудный Город, выясняя их заветные желания, - Элли, будучи опрошена первой, отговорив свою роль, отошла в угол сцены, и, встав спиной к залу, как раз напротив того места, где сидела мама с малышом, выясняла отношения с Железным Дровосеком. Объяснение было безгласным, но явно бурным, это с близкого расстояния можно было заметить по напряженной позе и жестам, как вздрагивала её спина и быстро перемещались локти. Женщина, видимо, настаивала или добивалась чего-то, специально выбрав такой момент, когда некуда ему было деться, и устроила незаметную для зрителей свою сцену. Актёр покорно перед нею сидел, ссутулясь и положив одна на другую длинные ноги в блестящих наколенниках. Изредка он шевелил губами, может быть, вставлял редкие, неслышимые реплики в ее беспрерывно льющуюся речь.
Видимо, ей всё же удалось в чём-то убедить, донести до его ушей, а может, и до сердца свою правду. В дальнейшем по ходу действия, когда Элли с театральной улыбкой обводила глазами театральных друзей, то дольше других останавливала радостный и словно испуганный и вопрошающий взгляд на лице Железного Дровосека. Он тоже смотрел, но всегда, когда она н е в и д е л а, и его карие глаза расширялись, и меланхоличный взгляд становился мягче.
Появлялась на затемнённой сцене с фиолетовым освещением злая волшебница Гингема в одеянии, напоминавшем мешок, подпоясанный веревкой, в сопровождении громыхания из-за кулис, и обращалась прямо в первый ряд к сидевшему на руках у мамы и самозабвенно хохотавшему малышу:
- Ты опять "ха-ха-ха", да "хи-хи-хи"?!
На малыша произвело впечатление это обращение именно к нему и, шагая после спектакля рядом с мамой по залитой морозным солнцем улице, забегая вперед, оборачиваясь и подпрыгивая, спрашивал:
- Мам! А это настоящая волшебница или артистка?
- Ну не знаю, - отвечала та, - может, волшебница. А может, артистка.
- Да, а как артистка могла от воды растаять, как?
- Ну, наверно, волшебница, - согласилась она.
В конце третьего акта молодые люди в зелёном трико, изображая слуг злой волшебницы Гингемы, выскочили из оркестровой ямы с большими жестяными поварёшками в руках и кастрюлями на головах. Производя невероятный шум, они изо всей силы стучали поварешками по крышкам от кастрюль, которые держали в другой руке наподобие щита, и что-то при этом неразборчиво выкрикивали. В одно мгновение подметила женщина из первого ряда, как черноглазый быстро, с усмешкой поглядел в лицо бородатому, мол, чем приходится заниматься! Бородатый, однако, не ответил ему, скорее всего, не заметил усмешки. Он ни разу не поглядел в первый ряд, где сидела мама с малышом, а, - рассеянно, - дальше, в тёмную, неразборчивую, шевелящуюся невидь зрительного зала; может быть, он даже привычно и буднично в е р и л всему, что происходило в сказке, и в быструю смену дня и ночи, вынося то картонное солнце, а то месяц в высоко поднятой руке...
На границе владений злой волшебницы Гингемы посреди темной сцены с пробегавшими красиво по заднику световыми пятнами, изображавшими в ночном небе Летучих Обезьян, спали, стоя, отважные путешественники и верные друзья, Элли и пес Тотошка, Железный Дровосек, Соломенный Страшила и Трусливый Лев. Элли, высвеченная голубовато-фиолетовым, лежала с закрытыми глазами на возвышении, вытянув ноги в розовых чулочках, прямо перед Железным Дровосеком, свесившим к ней длинный картонный нос.
В конце спектакля хлопали мало. Мамы вскакивали, спеша в гардероб, запихнуть своих распаренных чад в шубы и валенки и поскорее выволочь на крепкий январский мороз.
Боковые светильники погасли перед опустившимся занавесом, и зажёгся верхний свет, стало сразу неволшебно и неуютно. Актёры кланяться выходили небрежно и не все, а по двое, по трое, взявшись за руки и рассеянно-опустошенно провожая глазами разбегавшуюся публику. Железный Дровосек не вышел вовсе ни разу.
По пути от Никитских к Арбату из ряда старинных домов, из подворотни, вышла порадоваться солнышку старушка, видом и одеждой напоминавшая злую волшебницу Гингему, и смеялась беззубо над забегавшим впереди мамы и подпрыгивающим малышом:
- Что же задом-то?
Недалеко от метро улицу пересекал непрерывный поток, текущий к торговым точкам Нового Арбата; в стороне на пригорке, на фоне гигантов из стекла и бетона, белела церковка с зелеными куполами, за ней, вперемешку с новостройками, притулились низенькие старинные особнячки, всё тысячу раз виденное, с юных лет знакомое...
Она загляделась на эту церковку; и тут вдруг, внезапно с нею случилось; что-то властно ворвалось в сознание, какая-то память... Словно начал стремительно вдруг развеиваться окутавший незаметно, незаметно за последние годы её мысли и чувства плотной, серой пеленой невидимый, липкий туман, и вырывалось из глубины сознания полузабытое, что раньше жило в ней, заслонённое суетой и событиями, жизненными перипетиями, но не умершее, и ослепило на ярком зимнем солнце, и она, поражённая, даже вдруг остановившись, спросила себя:
- Господи! Что же со мною было?!
Почти испугалась от неожиданности открытия и оттого, что окутывало невидимо, незаметно... Но вот - воскресло вдруг, и почему? - да неужели после этой детской сказки, смешного спектакля с улыбками Соломенного Страшилы, задумчивыми глазами верящего в сказку бородача, шуточками Трусливого Льва, любовным объяснением Элли с Железным Дровосеком и сверканием стеклянных брильянтов на платье доброй волшебницы - в маленьком театре, потомке древнего, гордого искусства Мельпомены.
И всё ещё поражённая, стряхивая с себя это серое и безликое и неназываемое, смущённая его властью и радуясь пробуждению, с зароившимися в голове мечтами и планами, - она ещё молода, время, силы есть у неё, - пока рассеивались на ярком солнце остатки серого тумана, снова спросила себя с силой:
- Что же это было?! Господи! Что же со мною было?!
ВЕЧЕРОМ В БОЛЬНИЧНОЙ ПАЛАТЕ
На кровати в углу около подоконника плакала, уткнувшись лицом в подушку, молодая женщина. В проёме между двумя высокими окнами сухо потрескивал телевизор, на расплывчатом при верхнем свете экране метались неясные тени. Его смотрела одна старуха, близко придвинув стул к экрану. За столом под свисавшей с потолка на длинном проводе электрической лампочкой сидели две женщины, вязали и пели. Толстуха Маша вязала для дочки из пушистых деревенских ниток ярко-алый берет; у Ани Широковой на колени спадало с быстро мелькающих пальцев что-то длинное и пупырчатое, этой вязкой "из трёх три" вязали все здесь в большой палате. Монотонный напев тянулся куплет за куплетом, Маша выводила басовито, Аня тоненько подпевала.
Полюбил я ее, полюбил горячо...
В стороне у стены сидели на кроватях и тихо беседовали.
- А врач и говорит сестре, она-то думает, что я не слышу, а я одевалась за ширмой после рентгена: "Смотрит, - говорит, - в доску, а всё в Москву".
- О, Господи, - вздыхает слушательница, качая головой.
- А я выхожу из-за ширмы и говорю ей: "Что это вы, Нина Владимировна, говорите, что я смотрю в доску! Я ещё пожить хочу. А она так смутилась: "Что ты, что ты, Валечка, мы тут про одну старушку говорили..." А я знаю, какая там старушка!
Распахнулась дверь, вошла молоденькая медицинская сестра в голубой шапочке и обратилась к говорившей.
- Зверева! Ты не забыла, что тебе утром анализ мочи сдавать по Земницкому?
- Нет, нет, не забыла, Алла Ивановна! У меня только две бутылки пустых осталось.
- Ладно. В два часа я тебя разбужу.