Говорова Елена Александровна : другие произведения.

Тайна

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Тайна

   - То есть вы упрямо хотите знать подробности моего короткого романа с тем музыкантом? Честное слово, там нет ничего душераздирающего и романтизированного! Хотя... Да, определенная странная особенность присутствует, - примирительно складывая морщинистые руки в массивных перстнях на коленях, с напускной скромностью говорила С., которой заметно хотелось вслед за плавной и выразительно картинной своей речью, следующей давнему воспоминанию, окунуться в то противоречивое и все же приятное время, когда она была свежа, полна сил и красива. Имя ее пусть не громогласно известно, но все же достаточно, поэтому, я думаю, лучше сократить фамилию до ординарной первоначальности одной буквой, чтобы ненароком не скомпрометировать немолодую уже женщину. - Что ж, так и быть, расскажу.
   Это случилось уже значительно позже моего развода с вашим дедом, и вашему отцу тогда было около восьми лет, он неплохо учился, изводил меня жалобами учителей на мелкое хулиганство, зато я гордилась его заметными успехами в шахматном кружке. Я тогда успела свыкнуться с горделивым положением матери-одиночки, в жизни которой мужчины присутствуют изредка, как будто редкими вспышками, гаснущими, едва успев зародиться. В актерской среде обо мне даже успело составиться мнение как о женщине бессердечной, потому что, в отличие от других своих коллег, истошно переживающих романы со сказочно красивыми актерами, трубящих о своем счастье на каждом углу, а потом умирающих на глазах, когда те их жестоко бросали ради новой восходящей звездочки, я не позволяла себе ставить все на карту головокружительной истории, я примирялась с их случайностью и небрежностью в своей жизни сильно заранее. Возможно, дело в том, что никто из них не оказался достаточно интересным, дерзким и ярким для меня, чтоб я могла серьезно влюбиться - впрочем, я подозреваю, что любовь прочих была скорее наигранным продолжением сценических ситуаций, чем действительно таким штормящим чувством; а может быть, я просто давно успела насытиться отшлифованным примитивизмом актерских душ.
   Я ведь росла в семье востребованного режиссера, время после школьных уроков проводила за кулисами, наблюдая оттуда то спектакли, то репетиции, лучшие актеры часто по-простому сидели у нас дома за чаем, беседуя о классической литературе и санаторном отдыхе, никак не выражая своей причастности к богемному миру, а в двенадцать лет я даже снялась у отцовского знакомого в эпизодической кинороли, и напряженная толкотня на съемочной площадке также перестала казаться мне чем-то таинственно заманчивым. Потому я знала давно и хорошо о пустоте актеров - единственная их глубокая привязанность была к зеркалу, вот и все, в остальном - глухая пустота, восполняемая примеряемыми на себя вереницами чужих судеб и чувственных страстей.
   В тот год популярность моя была не сказать, чтоб скромной, однако и не шумной. Я много и с интересом играла в театре, на премьерах еле унося за кулисы горы роскошных букетов, получала часто в гримерку записочки с восторженными признаниями в восхищении, иногда позволяла себе провести легкомысленный вечер в компании высокопоставленного поклонника, не заходя, однако, слишком далеко, словно предчувствуя опасную ответственность такой связи; в кино меня также приглашали, но не на главные и запоминающиеся роли, да и фильмы в основном были среднего уровня, не претендовавшие на вековую память. Талант мой хвалили, не переходя, впрочем, к ретивым восторгам, красоту мою - которая, кстати сказать, в юности таковой не считалась, я была обыкновенной бледной, скромной девушкой - стали вдруг отмечать, поскольку она в момент наступления тридцатилетия она неожиданно обратилась в величие зрелой женщины. Да, у меня была пышная прическа из пепельных волос, которые я подкрашивала в более золотистый оттенок, холеные и вычурные формы, приятная полнота лица. В общем, меня знали, меня ценили, меня не превозносили. Я была вполне довольна.
   Однажды нас после удачной постановки какого-то политически верного спектакля повезли в лучший тогда ресторан - "Прага". Там, оказалось, уже праздновала окончание монтажа команда очередного фильма о Великой Отечественной. Народу было устрашающе много, все галдели, заглушая куцый еврейский музыкальный ансамбль со скрипками, знакомые звонко здоровались и напропалую льстили, кто-то хохотал, кто-то чем-то возмущался, и невыразимый восторг вызывало несметное количество шампанского. Я тоже с кем-то заговорила, поблагодарила кого-то за щедрые комплементы, с кем-то обсудила удачную свою роль, с кем-то вспомнила, как пару лет назад играли семейную пару в Крыму, а фильм так и не пошел на экраны, хотя казался весьма удачным и остроумным, и, легонько вскружившись от шампанского, уже затерялась в ревущей толпе актеров, режиссеров, операторов, художников по костюмам. И вдруг что-то распороло воздух.
   Это было похоже на едва уловимый, но сразу привлекающий внимание голос переливистого соловья в грохоте городского шоссе - удивительно властная музыка, она настойчиво перебила униженную скромность работников ресторана с их крохотными скрипочками и плыла, плыла над ошарашенными головами, заставляя повиноваться ей и крутиться в поисках внезапного источника. Там была тихая печаль, кроткая боль за человеческое горе широких российских полей, стройных березок, чистейшего неба; были слепящие слезы сошедших с ума матерей; была сильная гордость и нажим обещания счастья. Только богоподобный умелец мог извлекать так живо, отчаянно эти ровные, искренне говорящие звуки. Толпа передо мной на мгновение расступилась, и я увидела сразу же обрюзгшую фигуру человека, через блестящую лысину которого пролегала мерзкая прядь мокрых черных волос, и голову опоясывала такая же неаккуратная, грязная чернота; фигура его была неприятная, неловкая, сутулая, он будто бы грозился стечь с шаткого табурета перед вычурным роялем, и весь этот вид заплывшего жиром неряхи в поношенном ширпотребном костюме так неестественно, обидно контрастировал с чарующей властью гуляющей по залу песни. И только утолщенные пальцы его, такие же бледные, потные и жирные, как весь он, ловко и ласково гладили мраморные клавиши, нежно извлекая из-под них тот рыдающий весенний тон. И мучительной загадкой осталось для меня, как может так юношески красиво и изящно играть столь неприятный человек; над загадкой этой я билась все несколько минут, пока трепетала вокруг меня завораживающая мелодия волнительного счастья, выходящего из беспросветного горя. Стоявший в тот момент рядом со мной молодой актер, достаточно известный мне и абсолютно не известный стране, по завершении неожиданного смятения искусством вежливо произнес: "Это пианист Борисов. Написал музыку к свежеотснятому фильму. Это лучшая его, по общему признанию, музыка, которая будет звучать в сцене воспоминания главного героя о сожженной немцами его родной деревне".
   Следующие полчаса Борисов странно мучил меня. Мне жадно хотелось услышать повторение его неделикатной игры, и все так же завораживала загадка, как же композитор может быть чудовищно отталкивающим, точно ли это он играл сейчас на моих глазах не нотами, а самим воздухом. Я, кажется, потеряла за этими мыслями совершенно нить светской беседы, окликалась неровно на призывы коллег, пропускала участившиеся тосты и ужасно злилась на принявшихся опять за свою музыкальную бледность пришибленных ресторанных музыкантов. Вскоре, отыскивая ход к туалету, и стукаясь о развеселившихся актрисок, я неожиданно вышла к отставленному в самый край столу, где, утомленно прикрыв глаза, сидел тот самый Борисов. Удивительным было то, что стул ни капли не прогибался под его кошмарным весом, и стол не одернулся в омерзении, когда на поверхность его легла эта жирная, короткопалая ладонь. Я остановилась в изумлении, освежая потускневший его новоявленный образ и отчего-то, не принимая его категорически, тяготея вместе с этим к нему. Теперь я могла вблизи разглядеть обрюзгшее лицо человека лет пятидесяти, ужасно усталого, заметно недовольного чем-то, прикрывшего тяжелые веки и потерянно двигавшего опадающим многими слоями подбородком в такт одному ему известной мысли. Глаза он, правда, тут же открыл, вопросительно уставился на меня, и стало жутко неудобно стоять так нахально перед ним и сверлить взором отвращения. Я подошла, ловко присела, одним самоуверенным движением отодвинув второй стул, и начала с единственно возможной фразы. "Вы потрясающе играли", - сказала я. И вот то, из чего, я думаю, развился окончательно мой необъяснимый, мучительный интерес к этому странному человеку. Он не поблагодарил, не совершил даже мимолетного поклона, он скучающе отвернулся, как бы от надоевшей своим серым постоянством пустоты, тяжело приподнялся и захромал, раскачивая необъятным телом, куда-то прочь.
   На следующий же день я принялась пытать знакомых о Борисове. Оказывается, многие его знали. Он писал музыку к фильмам - неплохую, прилично гармонировавшую с экранными картинками, глубоко развивавшую сюжетную линию, имел свое особенное, упрямое видение момента, за что его ценили, и считался ужасным сотрудником по причине обескураживающей капризности и чудовищной рассеянности. Больше ничего о нем не было известно, как никто и не смог вспомнить, давно ли сотрудничает он с Мосфильмом. Впрочем, спустя неделю возбужденных поисков, я натолкнулась на шапочного знакомого, который Борисова знал неожиданно хорошо и чуть ли не сам привел его в мир кино. Это был не очень востребованный, но весьма толковый сценарист со смешной украинской фамилией Слива. Он как-то изрядно воодушевился моим интересом к этой загадочной фигуре, рассказал мне много любопытного: как тот приехал в Москву из Харькова, где по окончании музыкального училища работал преподавателем музыки, поступил здесь легко в консерваторию по классу фортепиано, после опять преподавал в музыкальной школе, выступал с какими-то оркестрами и поигрывал в ресторанчиках. Там Слива, большой любитель музыки, и заметил этого потустороннего и парящего в незаметных далях человека, порекомендовал его режиссеру, снимавшему картину по его сливовому сценарию, и дал Борисову скромную, хилую тропинку в кинематограф, по которой композитор теперь тяжело переступал, пописывая грустные мелодии.
   Слива позвал меня на концерт в консерваторию, где Борисов должен был в ближайшие выходные играть. Я, конечно же, пошла. И с вашим отцом, видимо, для спокойствия. Проволновалась я все действие, а Борисова, странно, не было даже заметно и слышно в общем стройном хоре инструментов. Однако после мы со Сливой и сыном остались ждать его у служебного входа. Борисов вышел спустя час после окончания, вымучив нас, ждавших его отчаянно на промозглом мартовском ветру. Вышел он, все так же неловко прихрамывая, обвисая под своей неряшливой тяжестью и оглушительно сморкаясь в клетчатый платок. Слива подошел к нему, и Борисов отчего-то не сразу его заметил. Потом очень сухо поздоровался, как будто встретил злейшего врага, а я тем временем, неожиданно растерявшись, вкрадчивым шепотом уговаривала сына подойти к тому громадному дяде в коричневом пальто и вручить ему предварительно захваченный из дома чей-то недавний подарок - три свежие красные розы. Я рассуждала так, что от прелестного мальчика с канонической белобрысой головкой он не отвернется столь равнодушно, как недавно от меня. Сын отнекивался, но все же - уж не помню, какое именно увещевание я умудрилась найти - пошел. И даже эта приветливая улыбка радостной жизни не подействовала на Борисова: ребенка он окинул изумленным взглядом, все так же отсутствующим, продышал из незаметной шеи, обмотанной еще и плотным шарфом в три слоя, "Зачем? Не нужно! Некуда ставить!", - и отвернулся, чтобы односложно отвечать на воодушевленные вопросы, очевидно, привычного к такому оскорбительному невниманию Сливы. Сын вернулся понурым и заметно униженным, швырнул мне злобно букет в руки и обиженно удалился в сторону. Я вскипала нетерпением, подумывая, что надо бы уходить, но все же чего-то смутно ожидая. И тут случилось нечто уже никак не предвиденное. Грузно обернувшись в нашу сторону, Борисов внезапно оживел, и, назвав меня с довольной улыбкой по фамилии, пригласил подойти к ним.
   Вы, я вижу, устали от моего рассказа. И правда, журналист Смолянский как-то сказал обо мне в редакционной курилке, и потом передали, что-де "ее фразами убивать можно!". Но не волнуйтесь, дальше будет короче... да, собственно говоря, дальше ничего не будет.
   Да, Борисов был, несомненно, человеком очень загадочным. Не сказать, чтобы, как принято это сейчас называть, эпатажным, даже, наверное, не эксцентричным, однако вне всяких рассуждений странным. Оказалось, он давно еще заметил меня в какой-то роли, запомнил, а после даже попадал на пару моих спектаклей по приглашению, и остался весьма впечатлен. Потому, когда узнал в вышедшей из бурлящей толпы монолитной блондинке меня, воодушевился. Однако почему в тот первый вечер презрительно отвернулся, объяснять не стал, и теперь я думаю, потому что попросту не помнил. Но тогда-то мне это казалось наивысшим проявлением тайны.
   Он был до ужаса рассеянным. Всегда приходилось строго повторять, что сегодня в семь у него выступление в консерватории, а завтра к часу нужно успеть в районную музыкальную школу, где он преподавал детям. А выходил из дома он, непременно что-нибудь забыв: паспорт, деньги, ключи - и я по воображаемому списку засовывала ему необходимые, по моим подсчетам, вещи в карманы пальто. Он жил вне времени, вне сроков и обязанностей. Иногда вдруг замирал посреди улицы, чтоб спросить: "А сейчас что, февраль? Уже начало апреля? Ну и ну! Еще недавно Новый год справлял... А как же я, кстати, встретил год?", - и он страдальчески тер потный лоб, из которого все тонкие подробности вылетали еще до того, как успевали туда проникнуть. За ним необходимо было следить, как за неразумным ребенком. Кроме того, он был, как ребенок, капризен.
   Я в сыне не встречала таких истеричных требований. Преимущественно они сочетались для меня с его страшной неряшливостью. В его тесной и темной квартире с отсыревшими обоями царил феерический кавардак! По полу рассыпаны были причудливыми узорами прожженные, порванные газетные страницы, смятые нотные листы, клочки исписанных острым, неясным почерком бумаг, втаптываемые долго в обшарпанную столешницу окурки, в раковине высилась груда одеревенело грязной посуды, в холодильнике всегда стоял какой-нибудь заплесневевший салат, ну или кастрюля с окаменелыми макаронами. Меж тем, он горячо требовал от моих приходов полной самоотдачи, кричал властно из комнаты: "Свари суп!", - или сердито проводил пухлым пальцем по крышке пианино, оставляя ровную черную черту в седине многолетней пыли - "Почему не протерла?". Все так, будто я, никогда не знавшая забот домашнего хозяйства, была нанятой им за почетные деньги прислугой. Притом, если бы я не появилась в условленное время в его поразительно неуютном доме, он бы, думаю, не заметил этого, как не заметил бы того, что не поужинал. И я не знаю, какая таинственная сила влекла меня туда, в эту прокисшую, прокуренную, зашторенную глухим мраком квартиру, чтобы в перерывах между случившимися в то время напряженными съемками фильма, работать на уютное существование дряблого, полупомешанного, отвратительно некрасивого человека.
   Если бы я его любила! Но я могу поклясться, что вовсе не дорожила им, что иногда он даже был мерзок мне, обиден! И ночами я мучилась от вопросов, зачем езжу к нему, почему, борясь с испугом, целую его скользящую под губами лысину, как могу называть его изредка внутри себя даже своим любовником?! И все же сейчас я точно знаю, что, сколько ни было в моей жизни по-разному прекрасных, удивительных, любопытных мужчин, никто из них не волновал меня более. В этом отрешенном, не поддающемся толкованию человеке была страшная загадка, терзавшая меня своей отдаленностью, и новый день я начинала со страстного желания увидеть его, всмотреться в этот пустой взгляд и вслушаться в отрывистую, не всегда завершенную сиплую речь. Необходимо было понять его, объяснить себе и уж только потом отставить, забыть навеки.
   Может быть, он казался кому-то гением, хотя вскоре я поняла, что это совсем не так. Не его гениальность работала на него, а он настырно работал на мнимую гениальность. Вся его музыка была грустной, задумчивой, но неотличимо повторяющейся, да к тому же изрядно напоминала каких-то других, зарубежных исполнителей. Он работал упорно, тяжело, как будто вышибал из камня безобразную, угловатую скульптуру, но со школьным прилежанием. Я не видела у него ни одного порыва: он садился за пианино и, заткнув уши, напряженно искал ноты, высекая их не глубокой душевной искрой, а суровым пониманием того, как этому следует звучать. Он действительно мечтал создать поразительную, неподражаемую композицию, а все выходило повторно и достаточно скупо для вековой памяти, и он глухо рычал от зависти к истинным творцам, просиживая терпеливо дни перед инструментом, мучительно отыскивая тот звук, который преобразит красивую посредственную мелодию в бесподобный звон всех природных струн. Не выходило. Оказалось, единственно прекрасное он отчего-то сыграл именно в тот вечер, когда я оказалась рядом, словно необъяснимая в своих прихотях судьба нарочно подстроила для нас, я подозреваю, первое в его жизни вдохновение.
   Никогда я еще не видела в людях такой жажды славы и, главное, таланта! При общей своей рассеянности, он был до ужаса самолюбив, казалось, все его разобранное существование сводилось к одной этой идее. То был несчастный человек, не родившийся с гениальностью, но упорно ее в себе искавший и взращивавший. Не поразительный дар приводил его к игре, а вымученная, хотя и весьма отточенная для профессионала, игра призвана была привести его к такому дару. Так хотелось быть особенным! Я уверена, что и он меня ни капли не любил, и интересовался моим образом гораздо меньше даже, чем я его - я в нем, хотя бы, разглядела что-то неповторимое и манящее, а ему лишь льстило, что красивая, успешная женщина жертвует своим временем для того, чтобы прислужить его несостоявшемуся гению. И вместе с тем его отвратительно снедала зависть ко мне, к тому, что меня изредка на улицах узнавали, благодарно улыбались, писали приятные письма, он же оставался понуро безвестным. А особенно, мне кажется, досаждало то, что все же именно я выбрала его, поскольку в вечер, когда мы встретились, я ничего о его существовании неподалеку не подозревала, а он уже знал мое имя. И за это он досаждал мне утроенной силой плаксивых капризов, а я, в угоду его удивительному секрету, их с постыдным кудахтаньем бросалась удовлетворять.
   Так прошло полгода, тогда продлившиеся целым странным отрезком жизни, а теперь вспоминаемые стремительной точкой без особенных подробностей. Он все еще был таинственнен, я все еще не разъяснила себе, кто его создал, что именно так меня туда притягивает. Казалось, еще один день, проведенный рядом, и я, наконец, нащупаю тот тонкий штрих, который выдаст полный и простой образ причудливой скомканности жизни этого человека. Меж тем, был отснят фильм - та самая "Отрада" - который принес мне бушующую известность. Меня стали звать едва ли не в каждую планирующуюся картину, газеты называли меня потрясающей актрисой, а любой угол купал в жадном восторге. Однако перед этим еще требовался один шаг до рухнувшей славы: торжественная премьера. И я каким-то образом выдумала себе истинно женское, бессвязное решение: явиться на премьеру в сшитом на заказ чарующем платье под руку с неряшливым и непривлекательным безвестным композитором. Борисову решено было объявить об этом в самый день торжества.
   Он нудно ныл, моросил на меня крикливыми словечками, ленился идти, ругался, упрашивал не ходить вообще обоим и, наконец, нашел замечательный довод. На улице, не переставая, лишь слегка утихая, а затем, отдохнув, разражаясь с новой олимпийской силой, шелестел ливень. Пусть бы мы ехали на такси, но от его дома до какой-либо приличной дороги было минут пять ходьбы, и мы непременно бы вымокли. А все же я, нацепив на себя надежный плащ, обрядила его упрямо в более или менее приличный костюм для концертных выступлений. Борисов пищал: "Вот увидишь, я промокну, заболею, и умру, а ты, стерва, будешь потом веселиться со своими бездарями-режиссерами и актеришками!". Я насмехалась так, как снисходительно насмехаются над неразумными детьми - ливень был неприятный, буйный, однако царствовал жаркий август, и на улице было до усталости тепло, несмотря на разраставшуюся сырость. Он продолжал настаивать, что непременно заболеет и умрет, понуро застегивая пиджак, обвинял меня в бездушности и продажности, пока я волокла его по разбитым каменным ступеням подъезда, причитал злобно, идя под бесполезным зонтом, и победно демонстрировал свои почерневшие от воды рукава.
   И, представьте себе, он действительно заболел и, прометавшись неделю в жарком бреду, шумно умер. Назло мне. Загадка описала обескураживающий круг и замкнулась в начальной точке необъяснимости.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"