Глан Исаак Владимирович : другие произведения.

Встречи с Юрием Олешей

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Это случилось года через два после встречи с Юрием Карловичем. Мы с женой сидели в студенческом театре МГУ, зал был полон, вечер еще не начался, повернув голову, увидел одинокую женщину, стоящую у стены - свободных мест не было. Сразу вспомнил: Ольга Густавовна! Вдова Юрия Карловича Олеши. Тотчас же встал, пригласив на свое место. В антракте подошел и неожиданно получил приглашение: 'Заходите'.
  ...А началось все так. 'Избранные сочинения' Олеши появились в 1956 году. Тогда же прочитал книгу. Ошеломительный, как будто первозданный взгляд на мир, затмил ее социальную суть и даже отношения героев. Года через два вернулся к ней, увидел то, мимо чего прошел первый раз. Возникло непреодолимое желание написать автору. Ответ с нечетко пропечатанными буквами - старая лента - пришел очень быстро и привел в некоторое смущение: конечно, благодарные слова за отзыв, но вместе с тем, незаслуженно лестная оценка именно моего письма. А еще неожиданное доверие: 'Сейчас пишу пьесу на современную тему. Мне бы хотелось получить о ней, когда Вы ее увидите в театре, Ваше мнение'.
  
 []
   Прошло еще какое-то время, прежде чем я решился попросить Юрия Карловича о встрече: хотелось показать ему свои короткие заметки - в основном, литературные впечатления,, написанные, конечно же, под его влиянием. Юрий Карлович отнесся к ним строго: 'Это жанр конца жизни'. Но быть у такого писателя и не поговорить с ним о литературе вообще? Я задержался.
  И вот теперь - его жена. До этого я видел ее очень недолго - она мельком заглянула в комнату, где мы разговаривали. Удивлялся: тоже запомнила меня.
  Первый раз пришел к ней один, потом с женой, потом - смею думать - мы надолго стали ее желанными гостями - вплоть до последних дней ее жизни. Если не с кем было оставить маленькую дочку, брали с собой. Ольга Густавовна была рада этому, стала чаще улыбаться, и даже шила для ее кукол платья.
  Вновь увидел небольшую квартиру в Лаврушинском, напоминавшую вагон: крохотные комнатки-купе по одну сторону и длинный коридор вдоль них. В дальней комнате жила маленькая и сгорбленная седая женщина, ее сестра, Лидия Густавовна, вдова Багрицкого, отсидевшая свое в лагере, а потом отпущенная на вольное поселение. В общей сложности - семнадцать хрестоматийных лет. Ольга Густавовна рассказывала, что в небольшом казахстанском городке, где ей разрешили жить, была улица Багрицкого. Она почти не выходила из своей комнаты, но к ней часто приходили гости, я видел их через открытую дверь. Ольга Густавовна называла: 'Вот Андрей Синявский'. В другой раз, кивая на стремительную женщину с взлохмаченными волосами: 'Люся. Они вместе делают книгу о Севе'. Сева - ее сын, поэт Всеволод Багрицкий, погибший на войне. Люся - его невеста, Елена Боннер, позже ставшая женой Андрея Сахарова. Ольга Густавовна очень нежно говорила о сестре, заботилась о ней, а еще о матери Олеши, Ольге Владиславовне, которую я тоже видел у нее. Большая, грузная молчаливая старуха, похожая на комод... Такой запомнилась. Ольга Густавовна взяла ее к себе уже после смерти мужа.
  Я дважды приходил к Юрию Карловичу. Уже во время первого разговора понимал, что на меня обрушилось нечто громадное, небывалое, некий незаслуженный дар, а потому, выйдя на улицу, помчался на Главтелеграф. Самописки (как называли тогда авторучки) с собой не было, а там всегда лежали простые школьные ручки с перьями, как сейчас помню, ? 86, и я записал, все, что услышал. Ко второй встрече я уже подготовился. Какое счастье, что записал беседу! Понятно, это не был диалог - в основном, мои вопросы и размышления Юрия Карловича. И вот теперь могу поделиться полученным даром с его женой. Это было тоже замечательно: кто мог полнее разделить мое потрясение?
  Слушая меня, Ольга Густавовна вдруг сказала: 'Напишите об этом'. Первая - небольшая заметка - появилась в 'Литературе и жизни', а через несколько лет, уже более полная, в сборнике 'Воспоминания о Юрии Олеше'. Потом несколько раз я встречал ссылки на свою статью, понятно, не из-за ее достоинств, просто выяснилось, что я был последним, кто встречался с Юрием Карловичем и записал его слова. Ни его статей, ни интервью с ним не появлялось. Создавалось впечатление - видимо, оправданное - что он был никому не интересен.
  С тех пор прошло много лет, и недавно, разбирая свои архивы, вновь наткнулся на ту записную книжку в обычном для тех лет черном дерматиновом переплете, где, кстати, после всех записей была наклеена фотография Олеши из 'Литературки', обведенная черной рамкой. Господи, как мало вошло в в книгу 'Воспоминаний'! Сам себя ограничивал: это имя нельзя называть, слишком популярно, а такого-то вообще не надо трогать. В общем, оказался хорошим самоцензором. А по сути, обеднил воспоминания, многого не сказал. Надо снова вернуться к ним. Так появилась эта статья.
  Но прежде, чем расскажу о беседах, одно незабываемое впечатление. И тогда, и сейчас самым поразительным и необъяснимым для меня остается тот факт, что все, что я записал, было сказано в относительно короткое время. Хотя Юрий Карлович сам пригласил меня, я не мог себе позволить долго находиться у него, Он плохо чувствовал себя, полулежал на тахте. Отнимите от этих коротких минут время для знакомства, чтение моих подражательных заметок, останется совсем мало. Надо бы подняться, уйти, но скажу честно: прервать разговор Юрия Карловича было выше моих сил, это было бы преступлением. Все же пересиливал себя, прощался, а на лестнице смотрел на часы: всего-то! Неужели за столь короткое время я услышал столько важных, значительных вещей? Позже, из других воспоминаний, узнал, что это мое впечатление не было случайным, таким он был всегда. Вот, что писал Эммануил Казакевич, близкий друг Юрия Карловича. 'Обыкновенного житейского разговора Юрий Олеша вовсе не умел вести. Ход его мыслей был всегда оригинален, реплики неожиданны, ассоциации - очень богаты, переходы - остры'.
  А сейчас - сам разговор, который я записал в моей дешевой дерматиновой книжке. Теперь она стала бесценной.
  ...- Я задумал написать такую книгу, просто пересказать десять классических сюжетов, 'Фауста', например, 'Ад'. Я хотел бы привлечь к ним читателя. Вот Данте. У нас ведь совсем его не знают. Поэт, спускаясь в ад, стесняется собственной тени, потому что люди, которые его окружают, даже спутник его - Вергилий, сами тени. Ему стыдно, что он человек, а они бесплотны. Какая великолепная, какая мощная фантазия!
  К автору 'Божественной комедии' Олеша вернулся еще раз - когда я задал популярный в то время вопрос: 'Какую книгу вы бы взяли на необитаемый остров?', и привел остроумный ответ на него Честертона: 'Как построить лодку'. Последние слова вызвали недовольство: 'Шуточки в духе Шоу. Не люблю'. Его ответ:
  - Я взял бы Данте.
  Слушая Юрия Карловича, я все время помнил об его 'Избранном'. Там тоже много о прочитанном. Иногда просто пересказы произведений. Но он так говорит о литературе, столь точно выделяет суть и так искренне восхищается, что боишься взять в руки оригинал - а вдруг там хуже? Олеша-читатель - особая, по-своему исключительная тема. Он говорил о любой, даже классической книге так, как будто был ее первым читателем, она лежала перед ним в рукописи, и если он был не доволен, мог что-то поправить, изменить в тексте.
  Вот о Достоевском.
  - Очень странный писатель. Непонятно, почему он всем нравится. Он может вызвать протест. Генерал Иволгин что-то выдумывает. Входит Настасья Филипповна, и дочь Иволгина краснеет. Почему? Это же прекрасно, когда так выдумывают. Не понимаю. У Достоевского были превратные понятия о самолюбии.
  Ну, как не пожалеть, что Олеше была недоступна Библия! Вполне мог бы написать: 'Бог был неправ...'. Почему нет? Библия, Книга Книг с ее необъяснимо острыми психологическими наблюдениями, мощными характерами и детально выписанными трагическими подробностями - в конечном счете, текст, а любой текст, даже сакральный, состоит из слов. Слова - материал, ремесло, мастерская, в которой Олеша был своим, он знал, как обращаются с материалом. Вот, что он писал: 'Пусть даже это будет мнение великих писателей - Льва Толстого, Пушкина и т. д., тут для меня нового нет, я это все знаю и сам, тут я не в школе, а если и в школе, то среди учителей'. Многие ли так могут сказать о себе?
  Закончил о Достоевском так:
  - Я не самолюбив. Пожалуйста, назовите хоть вором. Но если скажут: у Олеши не тот эпитет, будет обидно. Когда я нахожу его, предмет больше для меня не существует.
  Ему хочется знать нынешние вкусы. Я - случайный гость - был представителем молодого, незнакомого ему поколения, и этим, видимо, для него любопытен.
  - Читают ли сейчас Бальзака, Гюго? Читают ли вообще? Ведь телевизор мешает.
  Поразительно - это было сказано в 60-м году. Тиражи были запредельными, хорошие книги исчезали мгновенно, в проезде Художественного театра, была бурная толкучка: там и спекулятивная продажа книг, и обмен ими. Все знали это место, там всегда толпился народ. И тем не менее у чтения начали появляться соперники. Уже тогда Олеша почувствовал это. Пока же делится наблюдением:
  - Я недавно видел, как девушка читала 'Войну и мир' на эскалаторе метро.
  Плохо это или хорошо? В голосе Юрия Карловича не было осуждения. Девушка с книгой на эскалаторе, безусловно, ему нравилась.
  В то время книги значили для нас много, они были обшей темой разговора даже в случайных компаниях. Удивляться ли, что именно о литературе я говорил с Юрием Карловичем? Вот Цвейг. В ту пору он был чрезвычайно популярен - как несколько ранее Кронин (ныне забытый), а позднее Ремарк. Незадолго до этого вышедший его двухтомник, небольшим на то время тиражом - семьдесят пять тысяч, на черном рынке стоил сумасшедшие деньги. Я называю имя и, по выражению лица Олеши, вижу, что он прослышал о моде на этого писателя, но не разделяет ее. Говорит ругательное слово, которое, впрочем, тут же смягчает замечанием:
  - Вот романизированные биографии у него неплохие.
  Добавляет:
  - Пусть читают Уэллса. Это гораздо выше. А из современных - Хемингуэя. 'Иметь или не иметь' - какая мощная вещь. Лучшая его книга.
  Я называю еще имя - О. Генри. Тоже двухтомник, и тоже предмет вожделения книгоманов. Нет, об этом писателе вообще не стоит говорить. Это - вне литературы.
  - Рассказы не должны быть сюжетны. Ремесленник. Просто хороший ремесленник.
  А что советская проза? Как Олеша относится к ней? На лице равнодушие: 'Я плохо ее знаю, не слежу за ней'.
  Называю Паустовского, хотя не был его поклонником. Но в то время им увлекались все, он был кумиром читательской публики. Тихий голос Паустовского, свободный от фальши, бравурности был отдохновением, островком независимости.
  Юрий Карлович бескомпромиссен.
  - Второразрядный писатель. У него необязательные слова. 'Золотая роза' - это же тавтология. Все розы золотые. 'Хрустальный рояль' - все рояли хрустальные. Все перепутал об Одессе. О многом, из того, что он пишет, можно писать, а можно не писать. Он говорит о том, что всем известно. Багрицкий умер от астмы, Уайльд педераст. Но это же все знают. Есть писатели, а есть - если нет второго, третьего плана - популяризаторы. Таков и Арбузов. Успех огромнейший. Почему? Популяризаторов почему-то вообще любят больше.
  Деление на писателей и популяризаторов и посейчас осталось для меня главным критерием в оценке творческого дара. Потом я прочитал у Эйзенштейна еще такую мысль: 'Если первые пять метров фильма плохи, то весь фильм будет плохим'. Прежде всего, я отнес это суждение к литературе. Оба стали для меня непреложны. Возможно, они слишком строги, возможно, это максималистский подход, рожденный нетерпением, тем не менее, я много раз убеждался, что он оправдан.
  Но тогда я посчитал все же нужным заступиться за Паустовского. Пересказываю один сюжет из его воспоминаний, которые только вышли. Сам я их не читал, но то, что мне рассказали, произвело впечатление. Гражданская война. В одно село ночью вошли белые (по жизни, возможно, и красные, но в то время должны были быть непременно враги), постучались в первую попавшуюся избу. Там сразу почувствовали неладное, и, не открыв, заголосили. Плач подхватили соседи. За ними - другие. И вот ночью, когда улицы пустынны, непроглядная тьма, одно только и есть- крик. Кричит все село, плачут все избы. Картина поистине дантова.
  Олеша внимательно слушает. Соглашается.
  - Неплохо.
  Пройдет много лет, мне попадется томик Паустовского, и я сам наткнусь на этот эпизод. Какое разочарование! Такой мощный сюжет, и столь вялое исполнение. То, что могло быть рассказано на одной странице, а то и в двух-трех абзацах - если точно найдены слова, и тогда могло быть неотразимым, как сильный удар, натужно растянуто на целую главу. Трагедия исчезла, осталась просто многословная бытовая зарисовка.
  Снова о современной прозе. Юрий Карлович недоумевает.
  - Плохо пишут. Почему - сам ни черта не понимаю. Наверно, все стремятся к деньгам. У нас время было другое, мы создавали литературу. Была нужна советская литература. Бабель, Всеволод Иванов, Валентин Катаев. А сейчас не нужна, писатели понимают это. Растерянность какая-то чувствуется. Роман теряется как форма. Не романы, а очерки.
  В первой редакции воспоминаний, той, что была опубликована в 'Литературе и жизни', эти слова тоже были, но там стояло еще одно имя: Шолохов. Юрий Карлович, действительно, назвал его ('Вот Шолохов что-то пытается...'). Но когда готовился сборник, Ольга Густавовна попросила: 'Вычеркните'. Я выполнил ее просьбу. Это было скоро после процесса над Синявским и Даниэлем.
  - Мне непонятно желание заработать литературой, - продолжал Юрий Карлович. - Изолируйте меня от людей, все равно буду писать. Вот недавно сделал жест. Инсценировал ранний рассказ Чехова 'Цветы запоздалые'. Прочитал в Малом театре. Понравилось. Но говорят, эту линию надо изменить, эту... Почему они знают? А я вот так вижу. Взял пьесу. Отказался от ста тысяч. Она бы после Малого шла по всему Союзу.
  Добавляет:
  -Мейерхольд бы поставил.
  Юрий Карлович возвращается к своей главной нынешней работе - книге наблюдений, размышлений, воспоминаний.
  - Этим летом закончу. То, что уже вышло, очень маленькая часть. Хотел бы, чтобы у меня в 'Литературной газете' был свой уголок - нет, не дали. Для советской литературы это новый жанр, еще неизвестный. Я его изобрел. Пока не знаю, как поднести книгу. Найти какую-то систему? Или просто разбить на главки, без всякой системы, чтобы читатель мог отдохнуть? И названия еще не знаю. Может, по Гамлету: 'Слова, слова, слова...'?
  Пока же книга - это множество папок, которыми был завален письменный стол, этажерка. Один листок - одна запись. Под некоторыми стоят даты. Уже позже, после смерти автора возник вопрос - книга ли это? Или в самом деле только 'слова', запись отдельных воспоминаний, мыслей, прихотливо пришедших на ум? Книга! 'Изобрел' относится не к самим отдельным записям (что же здесь нового?), а к тому, что они составляют произведение, скрепленное единым замыслом. Сам Олеша не раз упоминал об этом. 'В прошлом году распространился слух, что я написал автобиографический роман...', - записывает он. А своему другу - Льву Славину - сказал уже более определенно: 'Мой роман...' Почему-то его слова остались не услышанными. Позже этот прием повторит Катаев. Его последние 'мовистские' романы написаны, несомненно, под влиянием Олеши.
  Первую посмертную публикацию - но только как отдельных разрозненных заметок - предпринял Шкловский, душеприказчик Олеши, председатель комиссии по его наследию. Подборка появилась в журнале 'Октябрь' и привела Ольгу Густавовну в неописуемый ужас. Она ходила совсем потерянная. Дело в том, что каждой записи было дано название, которого не было в оригинале, их дал сам Виктор Борисович. Вторгнуться в текст Олеши, что-то решить за него? Пусть даже человеком, с самым высоким авторитетом, пусть даже гениальной рукой - для нее это было невозможным. Где-то Ольга Густавовна заметила редактуру, и это стало для нее совсем невыносимым. Она вдруг вспомнила такие слова Юрия Карловича о Шкловском: 'Мой злой гений', и не раз повторяла их. Ее переживания можно было понять, но так или иначе, начало было положено, была публикация в журнале, теперь открыта дорога для книги. Надо только собрать ее. Ольга Густавовна неожиданно предложила эту работу мне. Нужно ли говорить, что выбор был непродуманный, импульсивный, вызванный скорее отчаянием, нежели трезвым размышлением? Из крайности в крайность. Она уже обожглась, согласившись отдать листки Шкловскому, но мощная творческая личность, каким был Шкловский, не могла не вмешаться в рукопись, не внести в нее что-то свое. Второй раз вдова писателя этого бы не пережила. И вот теперь предложила работу неопытному молодому человеку, начинающему журналисту, у которого если и есть какая-то заслуга - это безграничная, почти священная любовь к текстам ее мужа. Уж он-то он не посмеет коснуться бесконечно дорогих для нее строчек.
  Ее предложение привело меня в крайнюю растерянность и смущение. Впрочем, сомнения продолжались недолго - я, конечно же, согласился. И дело было не только в самоуверенности, желании как-то отличится, но и стремлении выполнить просьбу Ольги Густавовны. Такие были отношения. Ее слово, ее просьбы были для меня непререкаемы. К тому же других кандидатов она просто не знала. Как я мог отказать?
  Впрочем, тут надо сказать еще о том, что подумав, взвесив ситуацию, я не счел работу такой уж невыполнимой. Идея автобиографического романа тогда еще не родилась. Да, отдельные записи, но какие! Каждая мысль, каждый образ Олеши- жемчужина, так ли существен порядок, в котором они будут разложены? К тому же разрозненные тексты так или иначе тяготели к той или иной теме: детство, встречи с великими современниками (Мейерхольдом, Маяковским, Пастернаком, Ахматовой), размышления о прочитанном. Уже подсказка! Сложность лишь, в каком порядке лягут листки внутри каждой из частей. Попробуем...
  Здесь не могу не сказать еще об одном поразившем меня факте - доверии Ольги Густавовны: так легко она отдала мне папки с рукописями и даже позволила их взять домой. В сохранности их, понятно, она могла не сомневаться. И тем не менее... Эти листки никогда не покидали дом, копий не оставалось. У Ольги Густавовны просто не было денег на машинистку.
   Были ли у нее сомнения насчет сохранности? Не могло не быть. Конечно же, она переживала, отдавая мне рукописи. Но возможно, она видела, как я благоговейно прикасаюсь к листкам. А я - нет, не волновался? Тоже волновался - до дрожи. И потому - никаких метро, никакого общественного транспорта. На свою скромную зарплату - я работал тогда в одном проектном институте - брал такси, и так возвращался домой, на Речной вокзал.
  Но уж коли судьба решила наказать доверчивость... Несколько - а именно, десятка два листков, и на каждом бесценные слова, мысли - безвозвратно пропали, более того: восстановить текст, узнать, чего мы лишились, не было никакой возможности.
   Позвонил Ираклий Андроников и попросил последние заметки Олеши - с тем, чтобы прочитать их с эстрады. Под клятвенное, понятно, заверение, что после этого немедленно вернет. Я сам по просьбе Ольги Густавовны отвозил ему эти страницы. Приехал по указанному адресу, позвонил, Андроников слегка приоткрыл входную дверь, взял листки, захлопнул. Тем не менее, я считал свою миссию почетной - Андроников был невероятно популярен, и то, что именно он будет читать тексты Олеши - большая удача. Люди услышат необыкновенную прозу. Но кто же знал, что замечательный артист и лермонтовед окажется еще и собирателем рукописей? Андроников после концерта не позвонил, так и не вернул страницы, они остались у него. Можно было бы порыться в его архиве, но где он? Спустя какое-то время его дом в Переделкино сгорел, ничего не уцелело. Бесценные тексты пропали навсегда.
  Не повернется язык винить в чем-то Ольгу Густавовну. Конечно, она понимала, что хранит. Но все отступало перед ощущаемой ею вопиющей несправедливостью: новое время не оценило писателя, послевоенное поколение читателей прошли мимо него. А если его слава так и останется в прошлом? Что говорить - были основания так думать. Критика молчала, никак не откликнулась 'Литературная газета', остались глухи более мелкие литературные издания. Незаметно даже прошла публикация его заметок в прогремевшей тогда 'Литературной Москве'. А когда Олеши не стало, его рукописями не заинтересовался даже Центральный литературный архив! Я сам, надо сказать, купил его книгу спустя месяц, после того, что она поступила в магазины. И это при той книжной лихорадке, которой мы все тогда были объяты! Словно подтвердились слова, сказанные совсем по другому поводу, о них вспомнила сама Ольга Густавовна. 'Мы сидели на скамейке на Тверском бульваре, мимо шла молодая пара и ссорилась. Молодой человек, чтобы разрядить обстановку, сказал: "Смотри - Олеша!" Это было время оглушительной славы Олеши. Девушка даже не повернула головы. Продолжая плакать, она сказала сквозь слезы: "Когда мне это совсем неинтересно!" Услышанная фраза стала в семье Юрия Карловича домашней, ее произносили часто и по разным поводам. Рассказав об этом, Ольга Густавовна заключила: 'Вот сейчас и стал - неинтересен'.
  В такой атмосфере, да еще учитывая авторитет Андроникова, винить ли ее в том, что она - под его клятвенное заверение! - доверила ему драгоценные листки? Позже, когда я читал воспоминания Надежды Яковлевны Мандельштам, где она писала, что всю свою жизнь посвятила сохранению творчества поэта, дрожала над каждым листком его автографов, а что не записывала - запоминала. И, тем не менее, какие-то его стихи оказались безвозвратно потерянными. Все же рукописи - не размноженные типографией, и тем не застрахованные ею от утраты, остаются беззащитными. Всех коварств судьбы предусмотреть нельзя.
  Правда, время работало на писателя. Первыми уникальность его таланта, в новейшее, понятно, время, оценили на Западе. Ольга Густавовна рассказывала, что незадолго до смерти мужа у них в квартире побывали английские журналисты. Взяв интервью, попросили разрешения сфотографировать писателя. 'А можно я возьму в руки томик Ленина?' - спросил у них Юрий Карлович. Они не поняли. Сказали удивленно: 'Почему вы спрашиваете? Возьмите, что хотите'. Нужно ли, кстати, объяснять жест Олеши? Это было еще до оттепели 60-х, но и та у поживших людей не вызывала больших иллюзий. Потерявший немало друзей в 30-е годы, сам числившийся в списках лиц, на которых дали показания несчастные узники, он вправе был поступать, как поступал.
  И все же былая слава стала возвращаться к писателю. Случилось это скорее, чем можно было предполагать. Чем я мог предположить. Зная, как это важно для Ольги Густавовны, и гордый, понятно, сам, я каждый раз приносил ей известие: 'Вот в такой газете сказано о Юрии Карловиче, в такой книге...'. Пройдет не так много времени, и она мягко остановит меня: 'Не надо больше об этом'. Уже в июне 1962 года в ЦДЛ прошел первый вечер памяти писателя. То, что Олеша останется в литературе навсегда, что его назовут классиком советской литературы, стало непреложным фактом. Ольга Густавовна могла быть спокойной. Сейчас его имя входит во все литературные энциклопедии мира.
 []
  Но вернусь к составлению книги. Уже говорил: сгруппировать записи по темам - это напрашивалось само собой. Три части - казалось: все логично, другого порядка быть не может. Но какой порядок должен быть внутри каждой из частей? Я перекладывал, перемешивал листки десятки раз, пытаясь найти какую-то гармонию, услышать мелодию, которая, возможно, звучала в душе автора, угадать ход его мысли. Рукописи молчали, я был предоставлен сам себе. То, что я считал находкой, назавтра казалось мне наивным и беспомощным. Тем не менее, на каком-то варианте остановился и даже попытался обосновать его, написав большую 'докладную записку' для Ольги Густавовны. Вряд ли она сохранилась, но сейчас понимаю: какие бы аргументы я ни привел, ценность их была нулевая. Замысел автора так и оставался неразгаданным. Да и был ли он? - облегчал я себе собственные мучения. Поменяйте местами размышления Марка Аврелия или дневниковые заметки Жюля Ренара (с которым Олеша чувствовал родство) - потеряют ли они свою ценность, ослабнет ли интерес к их чтению? Примерно об этом я писал да и говорил Ольге Густавовне. Она безусловно соглашалась со мной. То, что жемчужина каждая запись - это у нее сомнений не вызывало. Так ли важно, в каком порядке они предстанут перед читателем? Для нее было существенней другое: скорее бы они появились на свет!
  Теперь предстояло заручиться согласием еще одной, самой главной, но и самой трудной инстанции - Шкловского. Напомню: он возглавлял комиссию по литературному наследию писателя.
  - Надо пойти к Виктору Борисовичу, - вздохнув, сказала Ольша Густавовна, - он должен познакомиться с вами.
  Не скрывала, что встреча будет трудной. То ли в шутку, то ли всерьез предупредила:
  - Если Виктору Борисовичу не нравится посетитель, он, либо спускает его с лестницы, либо начинает разбирать газовую плиту.
  Было так, не было, не знаю, но я, во всяком случае, воспринял ее слова вполне серьезно. Приглашены мы были на обед, и я так волновался, что не запомнил ни одного слова Шкловского, ни того, что нам подавали. Серафима Густавовна - жена Виктора Борисовича, младшая сестра Ольги Густавовны - бесшумно ходила из кухни в комнату, меняла тарелки, но что в них было - убей, не помню.
  Впрочем, обед прошел вполне мирно. Моя жена испекла торт по одесскому рецепту, сколько помнится, сырный, и он, кажется, имел успех. Какие-то приятные слова говорила Серафима Густавовна, она было очень любезной и гостеприимной. Ольга Густавовна принесла мой план раскладки, ту самую 'докладную записку', оставила у Шкловского, позже он должен был дать заключение. Так или иначе, но по лестнице мы спустились без проблем.
  Исход был ожидаем. Мой текст вернулся уже через несколько дней, весь в вопросах и подчеркиваниях. Вместе со словами Шкловского, которые передала Ольга Густавовна: 'Всякие мальчишки и девчонки...'. 'Мальчишка - это вы, - объяснила она. - Девчонка - я'.
 []
  
Сложил книгу литературовед, ученик Шкловского, Михаил Громов, и когда та вышла, жутко мне не понравилась. В том не было никакой обиды или ревности, просто мне показался искусственным, механическим сам принцип, каким руководствовался составитель. Правда, то, что в книге стало больше частей, посчитал удачным. Были разделены Одесса и Москва, получили свои собственные места встречи и размышления. Но что было внутри каждой из частей! Составитель по-своему определил логическую связь между разрозненными записями, взяв за основу чисто внешний признак: если в одной упоминалась лисица, то она появлялась и в последующей, если речь шла о дереве, то с большой вероятностью дальше можно ожидать упоминание березы или дуба. Названа книга 'Ни дня без строчки', т.е. использовано название, которое дал своим записям, точнее, малой их части, сам автор в 'Избранном' 1956 года. Мысль о том, что это может быть часть большого труда, что они подчинены какому-то единому сюжету, в то время даже не возникала.
  Впервые, уже в наше время, к ней пришла литературовед Виолетта Гудкова, Ее составление книги - наиболее полное из всех опубликованных текстов, названо 'Книга прощания'. Прежде всего - никаких разделов! Записи идут сплошным потоком - эпизоды собственной жизни, встречи с великими, впечатления от прочитанного - все перемешано. Это то, что называют 'потоком сознания'. Но не к этому ли решению стремился и сам Олеша? Автобиография - вот скрепляющая их нить. Возможно, о своей жизни иначе и нельзя рассказать, только так - дискретно и без видимого сюжета. Отказалась она и от временных вех - воспоминания о детстве возникают где-то посередине книги, молодые годы в конце ее. Типичный романный прием, как бы связывающий воедино разноплановые эпизоды, придающий им большую значительность, объемность, наделяющий их незамеченными ранее смыслами.
  Но вот одно замечание, оно относится к названию, впрочем, не столько к самому названию, сколько к его авторству. В конце содержательного предисловия Виолетта Гудкова пишет: 'Искренняя благодарность за ценные указания... (далее приводятся имена нескольких литературоведов), а также Л.Д. Гудкову, давшему название этой книге'. Лев Гудков - известный социолог, руководитель Левада-центра, муж составителя. Название и в самом деле удачное, но есть один смущающий фактор: оно было известно задолго до выхода книги, и принадлежит (здесь можно поставить три точки, как это делается, когда далее следует неожиданная информация), итак, название, принадлежит (все-таки поставим!) ... самому Юрию Карловичу. Впрочем, оговоримся: со слов Катаева. Это очень существенно, чуть ниже поясним.
  Вот, что пишет Катаев в книге 'Алмазный мой венец', которая, кстати, на треть о друге его юности и последующих лет. Позже, уже после смерти писателя, он назовет его единственным близким другом - несмотря на последующую возникшую размолвку, которая продолжалась вплоть до смерти Олеши. Критикуя известный на то время титул ('Ни дня без строчки'), Катаев сообщает '...ключик однажды в разговоре со мной хотел назвать гораздо лучше... "Прощание с жизнью", но не назвал, потому что просто не успел'. Это было написано за четверть века до книги, собранной современным литературоведом! Первая 'мовистская' книга Катаева широко известна, а уж специалисту по тем годам В. Гудковой, подавно. Загадка, на которой, тем не менее, не будем останавливаться, варианты объяснений - каждый без всякого умысла - могут быть самые разные.
  Лично для меня интересно другое: а состоялась ли сама встреча писателей? Не придумал ли ее автор 'Алмазного венца'? В письме к матери - в 1955 году - Олеша писал: 'Я с ним поссорился лет семь тому назад, и с тех пор мы так и не сошлись. Иногда я грущу по этому поводу, иногда, наоборот, считаю, что Катаев плохой человек и любить его не надо'. Среди заметок Юрия Карловича есть и такая: мимо него, нищего, бедствующего, проехал по улице Горького в ЗИМе Катаев, к тому времени влиятельный литературный функционер - будто в своей большой лакированной комнате. Уже одно это настораживает. Стоящие на разных ступеньках социальной лестницы, далекие друг от друга в писательских интересах - неужели помирились? Событие, во всяком случае, для Олеши, было бы столь значительным, что он бы не мог не написать о нем. Но нет, в записях ни слова. А вот набл.дение Зощенко. Однажды они, Зощенко и Олеша, столкнулись на улице с Катаевым, но тот резко свернул в сторону и пошел прочь. Могли ли при этом они встречаться и вести литературные разговоры? Перебирать заголовки? Сомнительно.
  Сильно подозреваю, что название - как и саму встречу - придумал сам Катаев, неудовлетворенный затасканной и ничего не говорящей фразой 'Ни дня без строчки'. Почему 'Прощание...' Понятно, что Олеша она не могла принадлежать. Впереди столько замыслов! (О некоторых, слышанных мной, еще скажу). Появиться она могло только после смерти писателя. Но не будем слишком строги к вольности Валентина Петровича. Несмотря на многолетнюю размолвку, и уже тогда, когда Олеши не стало, Катаев назвал его своим единственным другом. Его выдумка - а заголовок он дал хороший - это рука, протянутая для примирения. Хоть и запоздало.
  Попытки пересложить книгу Олеши не прекращаются до сих пор. Оставленные Юрием Карловичем папки и не названный ключ к их организации - это своеобразный его вызов литературному миру, своего рода 'теорема Ферма' литературы. Наиболее удачной из последних мне представляется композиция, сделанная покойным ленинградским прозаиком Борисом Яковлевичем Ямпольским (не путать с известным однофамильцем - Борисом Самойловичем), автором ряда повестей и рассказов, в том числе, лагерных воспоминаний. Его верстка вышла в 2013 году с уже знакомым, но более мягким названием 'Прощание с миром', и уважительным, деликатным подзаголовком: 'Из груды папок. Монтаж'. В ней тоже нет деления на разделы, тоже приближение к 'потоку сознания', но интересна книга еще и тем, что автор из имевшихся в его распоряжении отрывков так смонтировал их, что читателя не оставляют мысли о трудно прожитой писательской жизни. А ведь использована только малая часть заметок - те, что вошли в первую вышедшую книгу ('Ни дня без строчки'). Но и в них проницательный составитель почувствовал личностные горестные мотивы. Ямпольский и открывает книгу заметкой, в которой автор - Олеша - увидел в зеркале своего 'черного человека'. Интересный, оригинальный подход, чувствуется талантливый писательский взгляд.
  Впрочем, хватит о книге, вернемся к беседам с Юрием Карловичем. Из того, что я услышал, наверное, кое-что должно было стать частью задуманного им произведения, войти в его 'роман'. Так и случилось. Какие-то строчки, напоминавшие слышанное мной, я потом встречал в опубликованном тексте. Но большинства слышанных мной суждений там все же нет. Вот пример. В раскладке Гудковой только два слова о Грине: 'Грин и лютый пес'. Будто заглавие заметки, но самой заметки нет. Но у меня она записана.
  - Это был очень нехороший человек, злой, недоброжелательный, пьяница. Мне кажется, вся его злость была от того, что он верил в чудо, а люди не могли его дать. Но он был убежден, что в нем самом есть что-то необыкновенное. Так, он не боялся собак. Там, где он жил, была дача. Зимой дачу сторожил злой пес. Сами хозяева боялись его, но Грин однажды открыл калитку, и тот спокойно улегся у его ног. Я сам это видел! Ему хотелось, чтобы такими были все. И потому самых обычных людей он наделял чертами, которых ему в них не хватало.
  Пересказывает один сюжет Грина.
  - Двое поспорили. Один сказал, что он обойдет пешком вокруг света. Поспорили на какую-то большую сумму: миллион фунтов стерлингов. Прошло долгое время, и вот однажды дверь банка - один из них был банкир - открывается, и входит тот, первый. 'Я выиграл пари, - закричал он с порога. - Я обошел вокруг света!' Банкир не поверил, стал спорить. Тогда тот повернулся, и банкир закричал: 'Вернись, вернись, я тебе верю!' По спине этого человека он понял, что тот опять пойдет.
  А заканчивает так:
  - Но вот фактура у Грина слабая. Не заметили? Возьмите любой кусочек его рассказа, язык - будто перевод с иностранного. (Ту же мысль о Грине я прочитал позже в 'Записках' Лидии Чуковской об Ахматовой. Ахматова о Грине тоже сказала: его проза похожа на перевод).
  Еще один пример - он касается 'Гранатового браслета'. Вахтанговский театр - после успеха поставленного 'Идиота' - предложил Олеше переделать рассказ в пьесу. В опубликованных записях есть фраза: 'Нашел ключ для инсценировки "Гранатового браслета". Какой? Что увидел Юрий Карлович в известном рассказе Куприна? Осталось неизвестным. Но вот, что я услышал от него:
  - Желтков - маньяк, слабый маньяк. А я хочу сделать его атлетом, который только прикинулся маньяком. Мне хочется представить его сильным человеком. Это ангел, которого Бог послал для любви. Но никто об этом знать не будет. Только я, режиссер и актер. На нем, как на кремне, испытывается любовь людей.
  После выхода 'Воспоминаний об Олеше' в 75-м году мне позвонил известный режиссер:
  - Больше ничего не сказал Юрий Карлович? Ну, вспомните...
  Он тогда собирался снимать 'Гранатовый браслет' (фильм вышел), и, конечно, эта тема его очень интересовала. Нет, знаю только то, что написал. Но, по-моему, и этого достаточно.
  О других писателях - Хлебникове (на мой вопрос, почему так мало о нем в 'Избранном' - мне казалось, что Хлебников должен быть близок Олеше):
  - Кто вам сказал? Мало, потому, что места мало дали. Конечно, гений. Он сказал об олене: испуг, цветущий широким камнем. Его поэмы не всегда понятны. Он складывал свои рукописи в мешок, а потом их не могли собрать. Его издают? Странно.
  О Бабеле - вопроса о нем я не мог не задать, их книги вышли почти одновременно, и Бабель для многих тоже стал потрясением. Кстати, именно с того времени одесский жаргон стал популярной острой приправой к любому разговору.
  - Все-таки у него не все отжато. Кое-где капает. Лучший его рассказ, - 'Гюи де Мопассан'.
  О Герцене:
  - Не читали 'Былое и думы'? Это лучшая вещь, когда-либо написанная о себе. Она выше 'Исповеди' Руссо - та назидательна. Я собирался даже написать о Герцене книгу. Не мыслителе, а именно художнике. Обязательно прочтите.
  О Расине:
  - Непонятно, как классицизм держал людей в напряжении. Ведь там не допускалось действие. Входит человек и что-то рассказывает. И только у Расина впервые на сцене дают пощечину. Это была настоящая революция в театре.
  Записал и такую неожиданную шутку.
  - Я придумал загадку Сфинкса. Что такое Тристан и Изольда? Триста Н Изо Льда.
  Вызвана, сколько помнится, тем, что я тогда открыл для себя Софокла и, наверное, пытался сказать по этому поводу что-то умное. Скорее всего, то, что поражает до сих пор: античный автор трагедии неправдоподобно современен, мотивы поведения его героев актуальны до сих пор. Олеше, видимо, не очень был интересен мой разговор, и он ненавязчиво прервал его.
  Отрывочность, обрывистость называемых имен вовсе не значит, что таким же беспорядочным был разговор. Несомненно, были какие-то причины, повод называть тех или иных авторов. Но никаких переходов я не помню, не записал. Ведь тогда, на Телеграфе лихорадочно спешил оставить в памяти главное: суждения Олеши о литературе. Их и сохранила моя записная книжка. Сейчас она находится в РГАЛИ.
  Юрий Карлович, безусловно, знал, что о нем говорят: молчит, исписался, кончился, как писатель, потому и 'Националь' ('Князь "Националя"' - как он сказал о себе), нищета. В течение разговора он два-три раза ронял фразу: 'Я много работаю'. Я сам видел его письменный стол: он весь был завален папками, бумагами, на каждом листке машинописный текст, одна заметка. Он что-то хотел прочитать - не нашел. Сердится: 'Вещи не любят меня. По-моему, я где-то писал об этом. Когда ищу что-то, нахожу в последнем кармане. Когда подхожу к кассе, кассирша уходит'. 'Вещи не любят меня' - это фраза Кавалерова из 'Зависти', но примеры автор приводит другие. Здесь не могу не сказать о самом Кавалерове. Какая это сложная, противоречивая фигура! Его взгляд на мир, наблюдательность, богатство языка, понятно, автобиографичны, и , конечно, привлекательны, они вызывают симпатию и сочувствие к бездомному герою. Но пишет о нем Олеша сатирически. Видимо, столь же непростым, противоречивым было отношение самого автора к новому строю, о чем, кстати, говорит его честное выступление на обсуждении партийной статьи 'Сумбур вместо музыки', которое ему сейчас ставят в вину. В целом Олеша принимал новый уклад жизни, во всяком случае, в его произведениях это только фон, на котором разворачивается действие. У него другая задача в литературе, им же поставленная и блестяще решенная.
  Вот один его замысел:
  - Я должен написать книгу, которая бы удовлетворила меня и была нужна стране. Я видел, например, броненосец 'Потемкин'. Не фильм - сам броненосец. Я слышал два залпа, которые он дал. Я помню, как он стоял в порту. Один на все море. Будто не приплыл сюда, а...
  Волнуется. Поднимает руку, для чего чуть привстает с подушек.
  ...его поставили на воду. Мне хочется написать такую гуманную, нужную книгу. Это дало бы мне большое удовлетворение как писателю.
  И тогда и сейчас меня не перестает удивлять необыкновенная художническая память Юрия Карловича. До этого я сам какое-то время жил в Одессе и видел корабли, стоящие на рейде. Они были обращены носами в разные стороны, и при ярком солнце и спокойном море в самом деле казались неподвижными, будто кем-то принесенные сюда и вольно расставленные.
  Еще о воображении Олеши. Ольга Густавовна рассказала о том, что Юрий Карлович мог поехать в Англию в составе писательской делегации. Для тех лет это была совершенно невероятная поездка, все равно, как слетать на Луну, но он отказался. 'Зачем? Я могу ее представить'. Мог! Его описания предметного мира так убедительны и осязаемы, словно мы смотрим в стереоскоп. Сам он употреблял другое выражение: переводные картинки. Сейчас их нет, но какая это была радость, когда из блеклых, размытых оттисков вдруг появлялось невероятно яркое и живое (потому что влажное) изображение. Вот так Олеша и писал - стереоскопично. Так он видел те предметы, вблизи которых никогда не был, только знал о них. Кстати, отказ от Англии - и об этом тоже говорила Ольга Густавовна - был обусловлен другой, более прозаической причиной: не было приличной одежды. Единственные брюки, которые имелись у него, так обтрепались, что в них неудобно было ходить даже по улице.
  Необыкновенному способу видения Олеши я поразился еще раз. Повторил ему фразу из его же рассказа: платаны - антилопы растительного мира.
  - Конечно, - мгновенно реагирует Юрий Карлович. - Видели у них светлые подпалины?
  Как точно! Тонкая, ободранная местами кора, открывающая желтые и серые пятна, в самом деле, напоминает ляжки животного. В городе юности он не был уже много лет, но картину передает фотографически точно. Правда, в рассказе метафора находит иное оправдание: нагие, мощные, сильные ветви. Я напоминаю ему об этом, но это никак не трогает его, безразлично замечает.
  - Можно и так. Можно убедить в ошибке. В моей книге много ошибок, но их никто не видит.
  В моей записной книжке сохранилась такая лаконичная запись: дама-уродка. Теперь я вспоминаю, что так Юрий Карлович назвал персонаж из новой инсценировки 'Трех толстяков' (первая была сделана для МХАТа еще в 1930 году). Об этой даме Олеша говорил что-то более подробно, но что - не помню, не записал, в самой сказке такого персонажа не было. Не появилась она и в новой инсценировке. В письме, которое я получил, Олеша упоминает и о другой пьесе, которую пишет - из современной жизни. Какой? О чем? Архивы разобраны. Ответа нет.
  Я - всего лишь начинающий журналист, но Юрий Карлович настойчиво толкает меня к литературе. Во вторую встречу задает вопрос:
  - Ну, написали рассказ?
  Я не собирался, но делаю вид, что пытался, но вот не нашел сюжета. Добавляю: 'Вот в ваше время...'
  - А что - наше время? Гражданская война, тиф, мор.
  Неожиданно:
  - Будет война, пойдете на войну, появятся сюжеты.
  Теряюсь от такого поворота.
  - Будет, Юрий Карлович?
  - Конечно. Сколько себя помню, всегда были. Я без войны жил всего несколько лет.
  Тему рассказа не оставляет. Упоминает еще и сценарий. 'Напишите сценарий'.
  - Не думайте о сюжете. Это не так важно. Начните с того, как пошел дождь, и вы оказались с девушкой в подворотне. Напишите о вчерашнем дне. Или: пришли на стадион... Или вот - в зоопарк! Я берусь из любой начальной фразы сделать сценарий или рассказ. Нет времени. Часто болею, надо вот закончить книгу заметок. На это трачу все силы. Но вот один мотив меня занимает, возможно, возьмусь.
  - Жизнь подходит к концу...
  Здесь я хочу на минуту задержать внимание читателя. У Олеши много размышлений о смерти. Они даже есть в прижизненном его сборнике. И всегда это образ, метафора, краска. Смерть не воспринималась им трагически, это для него литературный факт, хоть и не эффектно, но гармонически, органично завершающий действие. Вошел в комнату, надо выйти. И с какой ослепительной красотой, с каким мудрым спокойствием он говорит об этом!
  - Жизнь подходит к концу. Я сделал немного. Просто назвал несколько вещей иначе. И вот пришла Смерть с косой, садится напротив, и говорит: 'Назови меня как-нибудь иначе'. И я мучаюсь, но не могу этого сделать.
  В оставленных и опубликованных заметках я такой записи не нашел. А ведь, казалось, выскребли все, им написанное, все варианты, черновики, даже случайные обрывки фраз. Однако этой мысли, этой краски там нет. Но она не должна потеряться!
  Я пришел к нему еще раз - в конце апреля. Был вечер. Волнуясь, открыл дверь подъезда. Вместе со мной в лифт вошла женщина, которая несла две кислородные подушки. Этаж у нас был один, а потом выяснилось, что мы идем к одному человеку. Женщина - она оказалась медсестрой - почему-то сказала: 'А вы заходите, заходите...' Лифт остановился на девятом этаже, и я в нем же спустился вниз.
  Через десять дней Олеши не стало. Он, как и предсказывал себе, 'не вынес старости'. Гроб был установлен в Центральном доме литераторов. Он лежал - голубоватый, как все мертвецы. Вдова сидела на стуле. Она не плакала. Я видел только одну скатившуюся слезинку. Только когда выступали, она закрывала глаза и качалась. Осталось в памяти выступление Веры Инбер. Она говорила об Олеше и коммунизме, говорила, что она старше его и помнит его таким, как описал его Багрицкий в 'Последней ночи' - в гимназической фуражке с гербом. Потом говорила, что 'Зависть' вошла в 'золотой фонд' советской литературы, это ему не сказали живому, пусть будет сейчас - мертвому. Здесь она заплакала. Потом выступил Лев Славин. Он говорил о чувстве Олеши видеть мир таким, каким увидел его первый человек на Земле, о его необыкновенном умении удивляться вещам, ставших для всех нас неинтересными, привычными. Вслед за ним взял слово Семен Кирсанов. Я второй раз услышал его надгробную речь. Дело в том, что за несколько минут до этого он вполголоса и со скорбным выражением читал ее рядом стоящему мужчине, тот одобрил: 'Да, да, неплохо'. Кирсанов удовлетворенно кивнул, и скоро знакомым скорбным голосом прочитал ее второй раз.
  Зал был полупустой. В основном - старые писатели. Узнал только Безыменского. И еще Утесова. А молодых совсем мало, и никого из ставших к тому времени известными. Больше, наверно, было официанток. Они стояли в дверях и всхлипывали. Но в общем-то ни печаль, ни торжественность не витали в зале. Случайно зашедший человек пожал бы плечами. Рядовые похороны. Через три недели хоронили Пастернака. Несмотря на официальное молчание, это трагическое событие привлекло массу народа, стало важной, значительной вехой в жизни страны. А какие глубокие, 'недозволенные' речи прозвучали над его могилой. Почему об этом сказал? Просто вспомнил, что тогда, когда слышал рассказы о похоронах поэта, испытал ревнивое чувство...
[]
Снимок автора
  В то время, конечно, не предполагал, что через два года встречусь с бесслезной его вдовой и услышу о том, что было после Дома летераторов, когда она ушла с панихиды. Никто ее не провожал, никто не позаботился о машине. Ольга Густавовна взяла такси, и назвала шоферу не Лаврушинский, а дом в Камергерском переулке, где они жили до войны. И только когда вышла из машины, поняла ошибку. Этот адрес, писательский дом - время славы Юрия Карловича - нес свою беду. Она помнила, как в нем освобождались квартиры - забирали жильцов. Сама ждала несчастья, и оно пришло. Из окна дома в 1937 году, не выдержав ночных шагов по лестнице, выбросился ее сын Игорь Ему было 17 лет. Кстати, узнал я об этом не от нее самой, а из маленькой книги Севы Багрицкого (Багрицкие были их соседями), подаренной мне Лидией Густавовной: 'Дневники, Письма. Стихи'. Там есть его стихотворение о смерти друга:
  И прямо в рай полетела душа
  С пятого этажа.
  Бывая с женой у Ольги Густавовны, мы слушали ее рассказы, воспоминания, и я узнавал женщину во всех смыслах замечательную. Так она рассказала, как они стали с Юрием Карловичем мужем и женой. История в самом деле необыкновенная, фантастическая, больше я об этом нигде не читал. Но это тема для специального рассказа. Здесь сразу скажу, что мало задавал вопросов, может, стеснялся, но скорее, хватало тех слов, которые она сама хотела сказать. Слушать ее было необыкновенно интересно. Она говорила о простых житейских вещах, но по-своему. О чем бы ни был рассказ, он вдруг представлялся значительным, не случайным. Я про себя определил Ольгу Густавовну одним словом: истина. Однажды написал ей письмо, которое передал из рук в руки. О том, как много значит для меня встреча с ней, сколько она дала мне, как это обогатило мою жизнь. Сказать так, на словах, не смог бы. Хотя ей было уже много лет, она казалась мне необыкновенно, даже ослепительно красивой. Редкий дар, когда старая женщина сохраняет молодую красоту и привлекательность. Награда за всю прошедшую жизнь. За верность. За стойкость. Когда они вернулись из эвакуации, жить им было негде, их квартира была занята. Спали на скамейках бульварных , вокзальных...
  Надо бы отдельно рассказать об Ольге Густавовне, но смогу ли? Недавно вышел диск с записями голоса Олеши, его друзей, известных писателей, есть там и запись рассказа его жены. Грудной голос, такой близкий, родной, такой добрый и доверительный, в нем так много бездонной глубины. Что нового скажу?
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"