Гираут Де Ламбер : другие произведения.

Squire of the Dame

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Вариант второй, исправленный.


   ГИРАУТ ДЕ ЛАМБЕР
  
   1. МАЛЬЧИК С МЕЛЬНИЦЫ
  
   Жив.
   А лошадь, конечно, ускакала.
   Эти две мысли мелькнули в гудящей, как колокол, голове отца Родерика почти одновременно.
   Третья мысль была: "Кто-то рядом".
   По нему елозила маленькая рука, похожая на теплую зверюшку. Как только она появилась в поле зрения, лежавший навзничь отец Родерик определил, что она принадлежит ребенку, причем маленькому, и немедленно попытался ее схватить. Рука мгновенно ускользнула, как будто превратившись из зверюшки в змейку; колокол, гремящий в висках отца Родерика, принялся отбивать яростный набат, и монах со стоном закрыл глаза.
   Этот "кто-то" - он не уходил. Притаился, но не сбежал. Скорее всего, безошибочным лесным чутьем угадал, что лежащий на траве большой человек скорее всего не вскочит и не погонится. Что-то, а распознавать нюхом опасность лесные жители умеют.
   - Поди сюда, - не открывая глаз, сказал отец Родерик. Если это на самом деле ребенок, то надо показать ему, что требуется помощь. Трава (по ощущениям - слева, но колокол в голове так гудел, что отец Родерик не мог поручиться за то, что с той стороны именно лево) - трава слегка зашуршала, как будто какое-то маленькое существо ползком подобралось чуть ближе. Он ощутил негромкое, прерывистое от волнения и с трудом сдерживаемое дыхание. Точнее, даже не дыхание, а сопение. Да, конечно, это ребенок. С заложенным носом. Отец Родерик терпеть не мог сопливых детей, причем совершенно необъяснимо. Но сейчас он был готов смириться даже с этим.
   Отец Родерик дождался, пока колокольный набат утихнет, и осторожно приоткрыл глаза. Слева (и на этот раз совершенно точно) опять донеслось тревожное и одновременно любопытное сопение. Отец Родерик скосил глаза в ту сторону и болезненно поморщился.
   Именно так и должен чувствовать себя человек, который на полном скаку треснулся лбом о нависший над тропинкой сук.
   На траве, подобрав ноги под длинную, грубого полотна рубаху, сидел мальчик лет семи и жевал травинку. Заметив уставленный на него мучительный взгляд, он раскрыл рот, и травинка выпала. Губы у него, пухлые, мокрые и очень выразительные, вообще жили собственной жизнью: те две минуты, в течение которых мальчик и отец Родерик смотрели друг на друга в упор, они то принимались тихонько шевелиться, то как будто что-то пережевывали, то выпячивались сами по себе, совершенно вне зависимости от выражения остального лица. Впрочем, выражение остального лица было на редкость однообразным - непреходящее, безграничное любопытство. И очень в небольшой степени (лишь в самой необходимой) - страх.
   Наконец, очевидно убедившись, что валяющийся на земле незнакомец безвреден, мальчик преспокойно задрал рубаху до подмышек, послюнил палец и принялся оттирать какое-то коричневое пятнышко на животе. Чуть выше пупка белел давний шрам.
   - Как тебя зовут? - почти беззвучно спросил отец Родерик. Он был готов поклясться, что у мальчика тревожно шевельнулись уши. Сами по себе.
   Мальчик на секунду оторвался от своего занятия.
   - Ке'тис.
   - Как?
   Мальчик повторил.
   - Что за имя такое? - сердито спросил отец Родерик. Даже сейчас он никак не мог избавиться от привычки поправлять, и это изрядно позабавило его самого.
   Мальчик смешным и одновременно трогательным движением поднял брови. Он явно уловил, что им недовольны, но никак не мог взять в толк, почему.
   - Ты откуда?
   - Оттуда, - жест себе за спину.
   Разумеется. Каков вопрос - таков и ответ. Отец Родерик поразмышлял и спросил по-другому:
   - Где ты живешь? Далеко отсюда до деревни?
   Это мыслительное усилие стоило ему такого труда, что в голове вновь на все лады заиграли колокола.
   - Я живу на мельнице. А де'евня недалеко.
   - Где?
   - Там, - жест себе за спину.
   - Где?!
   Мальчик снова поднял брови, как будто отец Родерик задал совершенно неуместный вопрос. Ну да, разумеется. Как будто кто-то здесь считает мили. Скорее всего, мальчишка вообще не умеет считать.
   - Какая деревня?
   - Эдвинстоу.
   Отец Родерик хотел спросить, далеко ли мельница - а еще лучше, далеко ли Раффорд - но подумал, что не стоит.
   - Ты давно здесь сидишь?
   Мальчик взглянул на небо, подумал и кивнул. Отец Родерик понял, что уточнять бесполезно. Монах, привыкший отсчитывать время по каноническим часам, едва ли мог ожидать того же от маленького лесного дикаря.
   - Лошадь понесла...
   - Я видел.
   Отец Родерик помолчал.
   - А ты не видел... еще кого-нибудь? - осторожно спросил он. Мальчик снова подумал и замотал лохматой головой. Слишком энергично для того, чтобы это было правдой. Что еще можно ожидать от мальчишки в тех местах, где половина жителей чуть ли не открыто поддерживает лесных разбойников, а вторая половина угрюмо отмалчивается, когда им задают подобные вопросы.
   - Ты был совсем неживой.
   - Ты испугался, что я умер?
   - Не-ет. Ты же не уме'. Просто был неживой.
   - Что это значит? Если человек неживой - значит, он умер.
   - Не-ет. Неживой - это когда не двигается. Сначала я думал, что ты уме'. Я хотел на тебя посмот'еть.
   - Будь так добр, перестань задирать рубашку. И помоги мне встать.
   - А ты мне ничего не сделаешь?
   В горле отца Родерика заклокотало: "Да как ты смеешь?!", но тут же он сообразил, что маленький дикарь совершенно прав. Мальчишка, со своим безошибочным инстинктом, прекрасно понимает: ряса отнюдь не значит, что ее обладатель абсолютно безвреден и не обладает неприятной склонностью браться за уши. Хотя стоило бы.
   - Нет. Я тебе ничего не сделаю. Подойди, чтобы я мог на тебя опереться.
   Мальчик, не вставая, на коленках придвинулся ближе. Отец Родерик навалился ему на плечо и встал. Слава Богу - кажется, череп остался цел.
   - Я сильный?
   - Что?
   - Я здо'ово сильный?
   - Да, мальчик. Ты очень сильный. Спасибо. Как тебя зовут?
   - Я уж говорил. Кегтис.
   - Я имею в виду, твое христианское имя. То есть настоящее.
   - Это мое настоящее имя. А как тебя зовут?
   - Отец Родерик.
   - Это твое настоящее имя?
   Отец Родерик задумался.
   - Ну, вообще-то, когда я был таким же, как ты, меня звали Дик. Но с тех пор как я посвятил себя Богу, меня стали звать Родериком. Тебе это понятно?
   - И какое же из твоих имен настоящее?
   - Ты просто глуп. Прекрати задавать вопросы. У меня болит голова. Вообще дети должны больше слушать, чем говорить.
   - Я слушаю.
   - Меня ты не слушаешь. Ты же задаешь вопросы не умолкая.
   - Тебя я тоже слушаю.
   Отец Родерик задумался над тем, что значит "тоже", и вдруг понял, что мальчик слушает его точно так же, как звуки леса вокруг. Для него голос взрослого ничуть не важнее и не интереснее, чем пение малиновки или шелест травы.
   - Мало только слушать, - сердито сказал он. - Дети должны не просто слушать, что говорят старшие... но и задумываться.
   - Зачем?
   - Потому что взрослые учат их уму-разуму. А многословие детям неприлично и вредно.
   Видимо, мальчику до сих пор просто не приходилось задумываться над речами старших. Очевидно, все, что ему говорили, было так просто, что не нуждалось в обдумывании. И уж тем более ему и в голову не приходило, что его, оказывается, чему-то учат. Когда отец отвешивает тебе здоровенную оплеуху, нелегко догадаться, что он желает тебе добра.
   - Почему?
   Проще всего, конечно, было бы дать ему шлепка или сказать "Отвяжись", но отец Родерик этого не сделал. Ему стало интересно. Всю жизнь он посвятил обучению детей, но до сих пор они представали перед ним уже, так сказать, готовыми. Они не спорили и не задавали вопросов, какими бы знаниями их не пичкали. Да и кто вообще собирался их слушать?
   - Почему? - повторил мальчик.
   Отец Родерик задумался. Он, конечно, мог бы процитировать Аристотеля или Боэция, как сделал бы в том случае, если бы такой глупый вопрос задал ему ученик. Но ведь строить на пустоте нельзя. Он вздохнул и попытался подладиться под детский язык.
   - Потому что... это неправильно. И прекрати задирать рубашку. Наказание с этим мальчишкой, прости меня Господи, грешного.
   - Почему неп'авильно?
   - Потому что... - отец Родерик замолк, и вдруг ему на память откуда-то из глубин сознания - возможно, из самого детства, - пришла спасительная формула.
   - Потому что Бог рассердится, мальчик. Он всегда сердится, когда дети не слушают взрослых и задают много вопросов. Ты же не хочешь, чтобы Он рассердился?
   Мальчик улыбнулся. Похоже, он наконец получил именно такой ответ, который мог его удовлетворить.
   - Не хочу, чтобы Боженька рассе'дился.
   - А ты знаешь, что будет, если Он рассердится?
   - Ма гово'ит, все ум'ут. Не хочу, чтобы все уме'ли. Я знаю, чтобы Он не се'дился, надо вече'ом, когда ложишься спать, сказать: "Сегодня я вел себя хо'ошо, слушал Ма и не г'ешил". И поплевать через плечо.
   - Зачем? - озадаченно спросил отец Родерик. В его памяти колыхнулось полузабытое детское поверье.
   - Ма гово'ит, там стоит че'тик. И ты плюешь ему прямо на голову. Тогда че'тик убежит, и ночью `ядом с тобой будет сидеть ангелок. И если ты ум'ешь во сне, он отнесет тебя прямо в `ай.
   - Глупости, - сердито сказал отец Родерик. - Никакого чертика у тебя за спиной нет. Можешь обернуться и посмотреть.
   Мальчик послушно посмотрел через плечо. Минуту он мучительно о чем-то думал, а потом вдруг засиял.
   - Да-а, никакого!.. Просто невидимый.
   Он явно был рад, что поставил отца Родерика в тупик.
   - Ты вправду думаешь, что попадешь в рай, если умрешь во сне?
   - Ма гово'ит, все дети, которые уми'ают во сне, попадают прямо в `ай. И если молнией убьет, тоже. Только я бы не хотел, чтоб меня убило молнией. А когда убивает молнией, это больно?
   - Не знаю, мальчик. Пожалуйста, помолчи. У меня болит голова.
   - Хорошо. А когда...
   - Пожалуйста, помолчи.
   - Хорошо.
  
   На мельнице его приняли радушно, мельничиха перевязала ему разбитый лоб куском полотна - довольно чистого, надо сказать, хотя отец Родерик и заподозрил, что этот лоскут был выкроен из нижней юбки, упраздненной за ветхостью. Вообще мельничиха, как он заметил, не отличалась опрятностью - на мальчике давно следовало бы переменить рубаху, да и вообще приглядеть за тем, чтобы он не бегал по лесу без штанов. Оба - и мельник, и его жена - были кряжистые, румяные (мельник еще не стар, но уже беззуб - видимо, любил и умел подраться), и отец Родерик не без оснований ожидал увидеть в доме целую ораву ребятишек, но мельница встретила его неожиданной тишиной. Когда он удивленно спросил (не без задней мысли: до него доходили слухи, что кто-то в окрестностях Эдвинстоу составляет отвары для вытравления плода), женщина не преминула пожаловаться. Здоровая, в жизни не болевшая ни одного дня, мельничиха рожала без устали, чуть ли каждый год, но все дети появлялись на свет мертвыми или же умирали спустя несколько часов, или дней, или недель после рождения. Насколько женщина помнила, она схоронила не то двенадцать, не то тринадцать детей. Рожденная в прошлом году, зимой, девочка, удивительно молчаливая и ко всему равнодушная, прожила два месяца. Кертис был седьмым по счету - и, наверное, ему так и суждено было остаться единственным.
   Неудивительно, что мальчик не испытывает ни страха, ни почтения к великой тайне смерти, подумал Родерик, ведь он прекрасно помнит, как тело его маленькой сестры, которую окрестили Ханной, неделю лежало в комнате. Родители только перекладывали крошечный трупик со стола на кровать, когда собирались обедать, и почестей ему оказывалось не больше, чем обыкновенному полену. Отцу Родерику вспомнились величественные аккорды заупокойной службы Иоанна Дамаскина. "Приидите, дадим последнее целование". А в деревнях, особенно зимой, живые дети иногда спят на одном тюфяке с мертвыми просто потому, что тело девать решительно некуда, ведь взрослые никак не наскребут денег на похороны. "Тут и появляются такие Генри Бейли, - подумал Родерик, - которые не знают цены ни жизни, ни смерти". К таинствам, которые совершаются на твоих глазах, постепенно привыкаешь. Мельничиха, видимо, не нуждалась в советах лекаря, дело было не в здоровье, а в чем-то ином; потому он посоветовал ей съездить в Кентербери, почаще молиться Богоматери и уповать на милость Божью. В конце концов, у нее впереди еще по меньшей мере десять лет плодовитости, если верить Гиппократу. Быть может, чудо все-таки совершится.
   Женщина, расчувствовавшись, позвала монаха за стол. Мальчик сел между гостем и отцом, к большому неудовольствию отца Родерика. О приличиях ребенок имел самое приблизительное представление. Он без спросу тащил к себе то кувшин, то миску, громко обсасывал пальцы перед тем, как снова запустить их в блюдо, бесцеремонно ворошил куски свинины, выбирая самый аппетитный, болтал под столом голыми ногами и не умолкал. Глотал он, как птенец, не жуя; закончилось тем, что он, разумеется, подавился, да так, что начал задыхаться всерьез. Отец Родерик, который всерьез начал опасаться, что в конце концов мальчишку вырвет прямо на него, не выдержал - он выволок ребенка из-за стола, зажал в коленях и несколько раз крепко хватил между лопаток. Это помогло: мальчик продохнул и громко, без слез, завыл от испуга. Отец не спеша отодвинул от себя миску, вытер руку о полу и с размаху влепил ему такую затрещину, что отец Родерик всерьез забеспокоился. Дети, конечно, нуждаются в поучении, но ломать им кости не следует. Мальчик с размаху сел на пол, несколько секунд ошеломленно молчал и моргал, щупая распухшее ухо, а потом закатился истошным, и, по-видимому, фальшивым, визгом. Отец потер занывшую от удара кисть, мать немедленно сорвалась с места, подхватила мальчишку на руки, куда-то утащила. Отец Родерик удивился: он впервые видел, чтобы таких больших детей носили на руках. Плач постепенно затих; до него доносилось приглушенное женское воркование. Мельничиха не то напевала что-то, баюкая ребенка на коленях, не то приговаривала нараспев.
   "Худо такое учение смолоду, когда отец прибьет, а мать слезы вытрет, - а если мать прибьет, то тайком, чтобы отец не узнал. Плохо, когда дитя горшок разобьет, а мать кинется черепки подбирать", - привычно процитировал в уме отец Родерик.
   - Учить мальчика надо, - сказал он вслух.
   - А я что ж, не учу? - буркнул мельник. - И страху Божьему, и родителей почитать, и все прочее, как положено. А подрастет - и к делу приставлю, тоже учить буду. Сейчас мал больно.
   - Страху Божьему - это весьма похвально, Марк, - успокаивающе продолжал отец Родерик. - Но какой же страх Божий, если сын твой не знает Бога? Растет он у тебя, как буйный терний, по лесу бегает без дела... а что же будет, когда подрастет? Того и гляди зарежет кого на большой дороге.
   - Ну это ты, отец, уже того... - Марк неопределенно помахал рукой.
   - Генри Бейли, - нахмурившись, напомнил отец Родерик.
   Мельник тяжело задумался.
   - Да-а, Генри Бейли, - неохотно повторил он.
   - А что, Марк, отпусти сына со мной в Раффорд. Небось, не на край света... Грамоте бы его обучить - дурного из этого не выйдет.
   - Грамоте... - Марк вздохнул. - Сам я, знаешь, без всякой грамоты живу. Вот считать - другое дело, сочту хоть до сотни и не собьюсь. В нашем деле, отец, сам понимаешь, без счета никак, иначе всякий облапошит. А грамота - что правда, то правда, не обучен. Да ты ведь небось три шкуры с меня снимешь, за учебу-то его?
   - Знаешь что, мельник?.. - не выдержал отец Родерик. - Скупость не глупость, а жить не дает, уж не обижайся. Ведь не беден - и не ври, не бери греха на душу, знаю я вашего брата. Сказано в Писании - "Настави сына своего". А как ты его наставишь, если сам в невежестве и скотстве живешь, и пьянствуешь небось, и с женой по пятницам совокупляешься...
   - Ты, отец, что-то уж больно обидные слова говоришь. Вроде ты у меня за столом, а не я у тебя.
   - Ну прости, Марк. Вырвалось. Вас ведь, дураков, жезлом железным учить надо, а то ведь так и будете до скончания времен через плечо плевать...
  
   Кертису нравилось сидеть на скамейке и вместе с остальными мальчиками кричать: "Ба-ва-га-га!". Однажды он даже слегка перестарался, так что отец Эльфрик взглянул на него с явным неодобрением. Сосед справа, тощий и белобрысый, чуть заметно хихикнул.
   - В шарики играешь? - поинтересовался он, почти не разжимая зубов, но на удивление внятно. Кертис подивился такому умению; он хотел тем же манером ответить: "Иг'аю", но получилось шипение и слюни.
   - Как это ты? - почтительно спросил он.
   - Гляди прямо, а то отец Эльфрик увидит. И рот не разевай. Выходи сегодня после урока со мной играть, хорошо?
   - Хо'ошо, только как же я буду...
   - ... говорят тебе, рот широко не разевай...
   -... как же я буду иг'ать, когда у меня ша'иков нету?
   - Я тебе дам. Ба-ва-га-га!..
   - Зада'ом, что ли?
   - Даром - за амбаром. Ищи дурака. Ты мне за ужином молоко отдашь.
   - А у тебя ша'ики-то есть? - вдруг усомнился Кертис.
   - Стал бы я предлагать, когда б не было.
   - Покажи!
   Кертис почувствовал, как ему в ладонь всовывают два теплых шарика. Сделано это было так неловко (отец Эльфрик как раз в эту секунду подозрительно уставился на мальчишек, и белобрысый, вместо того, чтобы выждать, принялся торопливо пропихивать шарики в стиснутый кулачок Кертиса), что один из шариков выпал и со стуком покатился по полу. Сразу несколько мальчишек с любопытством вытянули шеи; отец Эльфрик безошибочно выбросил вперед карающую длань - и белобрысый, повиснув между небом и землей на собственных волосах, зашелся таким истошным визгом, что у Кертиса заложило уши. Он быстро вспрыгнул ногами на скамейку - и спустя мгновение взревел уже отец Эльфрик: Кертис, каким-то звериным инстинктом отыскав самое уязвимое место на руке врага - между большим и указательным пальцами - буквально повис на нем, все сильнее смыкая челюсти, а потом нырнул под стол, ударился с размаху лбом о перекладину - чуть не упал от боли, но все-таки выскочил, не помня себя, в коридор.
   - Стой, стой, стой!
   Кертис, припадая набок от сильного ушиба, бежал по галерее, пока не нашел хорошо знакомую дверь. Другому она показалась бы неотличимой в ряду точно таких же, но для Кертиса не существовало одинаковых предметов, будь то деревья, цветы или двери. Он бросил на озадаченного отца Родерика многозначительный взгляд: "Ты же не выдавай меня!" - и, прежде чем тот успел встать, торопливо, работая локтями и коленками, полез под ларь, служивший ложем обитателю кельи.
   - Ты... ты что?! Ты куда?!
   Там едва ли смогла бы уместиться кошка, но тело Кертиса как будто загадочным образом уменьшилось - точь-в-точь как это на глазах отца Родерика делали бродячие акробаты-итальянцы, которые засовывали друг друга в корзинку. А на пороге уже стоял отец Эльфрик. Одарив отца Родерика огненным взглядом, он поспешно опустился на колени, опрометчиво сунул руку под ларь и тут же отдернул, ощутив на ней горячее дыхание и прикосновение мокрого рта. Попробовал ухватить ниже, за лодыжку, но Кертис все тем же чудесным образом изогнулся, и на этот раз, судя по воплю отца Эльфрика, оказался проворнее.
   - Ну-ка, брат Родерик, помоги отодвинуть ларь. Сейчас я его вытащу.
   - Да ты что, мы его раздавим!
   - Тогда дай какую-нибудь палку!
   - Ты собираешься выгонять его из-под ларя палкой, как собаку?
   - Погляди-ка вот сюда, - отец Эльфрик поднес к его лицу прокушенную, посиневшую кисть. - Видел? Это сделал твой мальчишка - ни с того ни с сего вскочил и повис у меня на руке, как припадочный.
   - Ни с того ни с сего? - подозрительно спросил отец Родерик. - Ты, должно быть, изрядно напугал его, брат.
   - А я ведь сразу сказал, что ему еще рано учиться!.. Собирался выдрать Лэмкина, а этот... чуть было не помянул нечистого, прости меня, Господи... вцепился зубами мне в руку, как волчонок, - отец Эльфрик присел было на ларь, но тут же вскочил, словно под ним было раскаленное железо. - Такое спускать нельзя, брат Родерик.
   - Ты накажешь его?
   - Накажу?! Да я его так отстегаю, что он на всю жизнь запомнит, - отец Эльфрик воздел к потолку палец и торжественно произнес:
   - "Пожалеешь розгу - испортишь ребенка!"
   - Ну-ка подожди, - отец Родерик, незаметно для самого себя, понизил голос - более того, заговорил чуть ли не умоляюще. - Подожди, прошу тебя... Оставь его со мной. Мальчик первый день в школе, он ничего не знает, он испугался... Он все поймет. Я сам его накажу. И мне не придется ради этого силком вытаскивать его из-под ларя, вот увидишь - я скажу ему, и он сам вылезет... только не при всех, брат Эльфрик. Один раз. Пожалуйста. Я знаю, что обучение детей - твоя забота, но я привел этого ребенка в школу - и я отвечаю за него. Мне очень жаль, что он тебя укусил. Прости меня, брат. Больше он такого не сделает. Пожалуйста, уйди. Я сам приведу его... потом.
   Отец Эльфрик что-то гневно забормотал, но все-таки вышел. Выждав минуту, отец Родерик легонько постучал по крышке ларя.
   - Можешь вылезти. Он ушел.
   - А не в'ешь? - немедленно спросил Кертис.
   - Ты же знаешь - тот, кто служит Господу, никогда не врет.
   - Ха-а, никогда!.. К отцу на мельницу п'иезжал монах, так он...
   - Кертис!!! Прекрати болтать и немедленно вылезай.
   Из-под ларя показалась исцарапанная коленка.
   - К отцу на мельницу п'иезжал монах, так он...
   Отец Родерик уже понял, что каждый начатый рассказ Кертис намерен доводить до конца.
   - Это был дурной монах, мальчик. Если он обманул твоего отца, Господь его за это накажет.
   - Ха-а, обманул. Отец у него целый ковш из мешка отсыпал, а он и не заметил.
   - Это был дурной поступок, Кертис. Твой отец очень скверно поступил.
   - Да он всегда так делает.
   - Значит, он обманщик. Это тяжкий грех.
   - Боженька его накажет?
   - Конечно.
   Кертис тяжело задумался.
   - Все так делают, - наконец сказал он.
   Отец Родерик несильно, но властно притянул его к себе и поставил между колен.
   - Не говори "Боженька", Кертис. Это неправильно. Нужно говорить "Господь". Ты зачем укусил отца Эльфрика?
   - А зачем он Лохматого обижает?
   - Какого лохматого?
   - Такой... `ядом со мной сидел. Он мне еще два ша'ика хотел отдать. Теперь, поди, п'опали.
   - Какие шарики? - подозрительно спросил отец Родерик.
   - Какие... В какие иг'ают, понятно. Ша'ики-то п'опали, а молоко-то небось ст'ебует.
   - Какое молоко?!
   - Какое за ужином-то. Вон как вче'а.
   - Ты постой, погоди, - отец Родерик потер лоб. - Разве отец Эльфрик обижал лохма... то есть Лэмкина? разве он сделал это просто так, ради удовольствия? Лэмкин поступил скверно, и учитель хотел его наказать. Каждый отец наказывает детей, когда они делают что-нибудь дурное.
   - Так разве он Лохматому отец? - подозрительно спросил Кертис.
   - С тех пор, как лохма... как Лэмкин поступил в школу, учитель стал ему вместо родного отца, мальчик. И тебе он будет вместо отца.
   - Больно нужно, - хмуро сказал Кертис. - У меня, поди, отец и так есть.
   Отец Родерик напряжением воли заставил себя не ввязываться в спор. Кертис легонько начал выскальзывать у него из рук, и пришлось чуть-чуть усилить хватку.
   - Ты укусил отца Эльфрика - ты тоже поступил скверно, и тебя придется наказать. На первый раз - потому что ты еще не знаешь порядков - на первый раз я накажу тебя сам. Но если ты провинишься снова, то будешь наказан при всех, как Лэмкин. И тебе будет очень стыдно.
   - Почему?
   И тут отец Родерик не выдержал.
   - Да потому что когда наказывают - это стыдно, всегда стыдно, - и тут он осекся. Мальчишка своими идиотскими вопросами загнал его в угол. А ведь сам он совсем недавно втолковывал не в меру ретивому отцу Эльфрику, что стыд должен происходить от проступка, а не от наказания.
   - Не надо Лэмкина наказывать, - угрюмо сказал Кертис.
   - Вот видишь, ты за него заступаешься. Уже две вины. А ведь он поступил плохо.
   - Почему?
   - Он играл в шарики во время урока.
   - Не иг'ал он.
   - Видишь, ты еще и лжешь. А что же он с ними делал?
   - Он мне их отдал.
   - Значит, ты играл?!
   Кертис покачал головой.
   - Не успел, - сокрушенно сказал он.
   И тогда терпение отца Родерика лопнуло.
   - Пойдем, - гневно сказал он, хватая Кертиса за руку. - Ты лжешь и... и я тобой недоволен. Не стыда, ни раскаяния я в тебе не вижу, а значит, ты недостоин снисхождения. Пускай тебя наказывает отец Эльфрик. И только попробуй меня укусить!
  
   Отец Родерик нашел его в исповедальне. Мальчик спал, свернувшись клубочком на деревянном настиле, - спал крепко и, видимо, уже давно. У отца Родерика заметно отлегло от сердца: полчаса назад он зашел в спальню благословить детей на сон грядущий и изрядно испугался, обнаружив, что место Кертиса пустует. Первой мыслью было - "Сбежал!". Беглецы в школе уже бывали. Поразмыслив, отец Родерик решил, что новичок все же не похож на слюнтяя, способного после первой трепки пуститься в бега. А потому монах отправился на поиски. Один и стараясь, по возможности, не привлекать к себе внимания прочих братьев. Извещать отца Эльфрика о пропаже он, разумеется, не стал, поскольку и сам прекрасно знал, куда при случае прячутся нашкодившие мальчишки.
   - Надо же, куда забрался... - бормотал отец Родерик, вытаскивая беглеца из исповедальни. - Ну, иди сюда. Спать давно пора, а ты что вытворяешь, безобразник? Хочешь, чтобы тебя хватились?
   Мальчик решительно не желал вставать, так что пришлось строго потрясти его за плечи.
   - Пойдем, - приказал отец Родерик, беря Кертиса за руку. Тот, горячий и вялый со сна, шел с закрытыми глазами, волоча ноги.
   Дети уже спали, только один из мальчиков неохотно поднял голову, когда отец Родерик появился на пороге. Лэмкин лежал, по своему обыкновению завернувшись в одеяло так, что торчал только белобрысый клок волос на макушке; заслышав приближение старшего, он подозрительно громко засопел. Отец Родерик знал, что тот почти наверняка украдкой ест сбереженный за ужином ломоть и теперь только притворяется спящим, но трогать нарушителя не стал. Доведя Кертиса до кровати, он помог ему приготовиться ко сну, потому что мальчик так и норовил завалиться в постель одетым.
   - Не балуйся, - шепотом приказал отец Родерик, хотя прекрасно понимал, что Кертис не балуется, а просто спит стоя. Рубашка задралась, и отец Родерик мельком увидел припухшие красные полосы на мягких местах. Ему вдруг стало неловко.
   Мальчик сделал самую естественную в мире вещь, думал отец Родерик, - заступился за слабого. Так написано в Библии, которой он еще не знает. Но когда он прочтет ее и дойдет до слов "Аще кто согрешит...", то непременно задастся вопросом, за что его наказали в самый первый и потому, несомненно, самый памятный день пребывания в школе. И извольте тогда объяснить ему это, святые отцы. Если бы я его сразу ударил или выругал, - он бы понял меня, потому что так его наказывали уже много раз, не отдаляя наказание от преступления. Если бы ему пришлось просить у меня прощения, он бы сделал это - не потому что действительно признал свою вину, но потому что увидел бы, что я им недоволен. Он и представить себе не мог, что его накажут столь торжественно, после длинного и непонятного дознания. Теперь он этого не забудет и не простит. Детские обиды, мелкие, незаслуженные, - горше всего.
   Мы только награждаем их или наказываем, думал отец Родерик. А надо научиться прощать. Прощать, ибо так написано в Библии. Прощать, потому что ребенок не знал - а если знал, то забыл. Прощать потому, что сразу трудно исправиться. Прощать в память о том, что некогда ты тоже был маленьким. И не просто прощать, но и самому просить прощения. Только тот имеет право учить детей, кто может встать на колени перед кроваткой наказанного ребенка. Если детская шалость так выводит тебя из терпения, что ты сразу хватаешься за розгу, лучше тебе перестать быть учителем.
   Что я знаю о детях - о том, как они спят, как играют, как ссорятся и мирятся? Почему, например, Лэмкин плачет по утрам, когда просыпается? Разве меня это когда-нибудь заботило? Мальчишка плачет потому, что не хочет вставать, это понятно, он ленив, капризничает, но ему все равно придется встать. Я подходил к нему только для того, чтобы силком поднять его с кровати. Но не для того, чтобы спросить, почему он плачет. Вот почему в воспитании детей, даже мальчиков, незаменимы женщины. Они могут плакать и хохотать вместе с ними. А ты интересовался их досугом лишь в той мере, в какой это было прописано в Уставе, ты отнимал у своих учеников шарики и деревянных человечков, и это было единственное твое соприкосновение с их миром, но тебе когда-нибудь приходило в голову посмотреть, как они играют? Нет, конечно, - и даже если бы тебе вдруг вздумалось это сделать, то дети бы испуганно замерли при твоем появлении, потому что они не ожидают от тебя ничего, кроме наказания. Мы говорим им о стыде, но внушаем не стыд, а страх. Страх не перед Богом, который все видит, не перед Дьяволом, которому надо противостоять, а перед унизительным наказанием. Только единицы - те, что обладают необычайно развитым чувством совести и достаточно тонким умом - способны устыдиться, но, вместо того, чтобы развивать эту благую склонность, мы уродуем детей и заставляем их следить за каждым своим шагом, каждым словом, чтобы не заслужить розгу. А десятки остальных, менее хрупких и ранимых душой, нас ненавидят и боятся. Они учатся лгать. Лицемерить. Таиться. Для них наказание лишено всякого смысла, ведь зачастую они даже не способны понять, за что их наказывают. Им стыдно лишь потому, что их бьют в присутствии товарищей по учебе, тридцати с лишком человек. А если такая нужная и целесообразная вещь, как наказание, превращается в бессмысленное дело, полное только боли и крика; если поощрение состоит лишь в отсутствии наказания, а точнее - в его отсрочке на неопределенный срок по милости наставника, то... что же дальше?
   - Лэмкин, если ты сейчас же не вынешь хлеб из-под одеяла, то утром останешься без завтрака. Ты меня слышишь?
  
  
   ***
   Адельгейда встала, бросила вышивание и подошла к окну. Не оставила, а именно бросила - столкнула с колен на пол энергичным, злым жестом, предоставив служанкам подбирать. Шагнув к окну, она зацепилась носком башмачка за длинные спутанные нити и потащила их за собой. Взгляд, который она метнула на нерасторопных служанок в тот момент, когда вынуждена была нагнуться и отцепить нитки, был полон нетерпения и гнева.
   Адельгейда ждала. Несколько раз в год ее муж, не столько повинуясь, сколько потакая прихотям жены, собирал в замке менестрелей со всей округи и предлагал им позабавить благородную леди "состязанием на песнях". Самого его поэзия, признаться, интересовала куда меньше, чем травли и собачьи бои, он ее не любил и не понимал, но щадил Адельгейду, которая провела раннюю юность в Провансе и привыкла к известной тонкости обращения. Да и сам он за восемь лет брака стал находить известное удовольствие в том, чтобы подсмеиваться над "этими голяками", которые собирались в замок во множестве.
   Но ждала она только одного из них. Муж, барон Редбургский, в шутку так и называл его - "твой".
   Впервые она встретила его вскоре после замужества. Ей было семнадцать, ему - не более четырнадцати. Точнее было бы сказать так: ему было всего четырнадцать, а ей - уже семнадцать. Барон мог не бояться того, что между полуребенком и замужней женщиной возникнет хоть какое-то подобие привязанности. Теперь, когда ему исполнилось двадцать два, а ей двадцать пять, различие уже было не столь разительным.
   Но тогда он находился в том уродливом, жалком возрасте, когда подросток - не мальчик и не юноша, а существо, пусть уже и мужающее телом, но еще бесполое разумом. Его, ученика монастырской школы, привел в замок приходский священник, отец Родерик, надеясь ублаготворить хозяев чтением латинских стихов и через это выпросить какое-нибудь вспоможение для монастыря. "Боже, как он дурен, - подумала Адельгейда, разглядывая мальчика. Ей стало обидно оттого, что этот худо кормленный и, наверное, много битый подросток еще не видит и не умеет ценить женскую красоту, а когда научится - для нее время будет потеряно безвозвратно, ведь женщины так рано старятся, особенно когда пойдут дети. У нее мелькнула забавная мысль: если бы этот мальчик принадлежал ей, она обрядила бы его в женское платье и отправила к своим служанкам. Дважды она уже проделывала этот фокус с молоденькими пажами, благо муж снисходительно относился к любым ее шалостям, но в обоих случаях дети были слишком малы и быстро выдавали себя. Тринадцатилетний мальчик в своей поношенной долгополой ряске был похож на некрасивую переодетую девочку. Хороши у него были только волосы - густые, медового оттенка, лежащие упругими пушистыми кольцами, - и глаза, большие, печальные, недоуменные, как это бывает у добродушных, болезненных и недалеких детей. Интересно, зачем отец Родерик его привел? Неужели только затем, чтобы мальчик прочел наизусть несколько латинских стихов собственного сочинения? Кого этим удивишь? Всем известно, что всякий мало-мальски прилежный школяр способен приветствовать наставника ритмическими стихами. Да и читает он плохо и монотонно, жесты у него торопливые и заученные, фразы порой по-детски неловкие, иногда чересчур книжные. Но все это пустяки, пустяки. Ведь ни разу, нигде он не сбился с того чистого, искреннего тона, который заставил Адельгейду податься вперед, держась за подлокотники кресла.
   Да, лет через пять.
   - Ты сочинил хорошие стихи, - сказала она по-французски.
   Мальчик молчал.
   - Почему ты молчишь? - досадливо спросила Адельгейда, переходя на английский, и так громко, как будто разговаривала с глухим. - Ты понимаешь по-французски?
   - Немного понимаю, леди, если говорят не слишком быстро.
   - Ты, кажется, славный мальчик, только очень угрюмый. Ну, поди сюда, встань за моим креслом. Что же, ты послушник? Как тебя зовут?
   Нет, он не послушник; его зовут Кертис - он тут же поправился: монахи сердятся, когда он себя так называет, говорят, что нет такого христианского имени, и велят зваться Кристофером. Адельгейда слушала внимательно, спросила что-то еще, но ей быстро наскучили его монотонные, односложные ответы. Тогда она насыпала ему горсть засахаренных орешков, словно ребенку, и движением руки отослала прочь. Про себя Кертис немедленно поклялся совершить подвиг во славу леди Адельгейды.
   Впрочем, мальчику ни разу недостало смирения - а правильнее сказать, сил - чтоб довести подвиг благочестия до конца. Однажды Кертис положил простоять всю ночь на коленях, но задремал, ударился лбом о стену и набил шишку. Затем, наслушавшись рассказов о деяниях святых угодников, предававшихся умерщвлению плоти, он насовал себе в тюфяк черепков и камушков и мужественно провертелся целый час, пытаясь заснуть, после чего решил, что уж лучше, подобно Даниилу, на досуге займется укрощением львов, вытряхнул мусор из тюфяка и заснул сном праведника. Поэт в нем медленно, но неуклонно побеждал книжника. Как-то отцу Родерику принесли натертую воском дощечку; на ней Кертис, вместо того, чтобы склонять anima и спрягать ornare, написал длинный (и довольно безграмотный) латинский стих, в котором нелестно сравнивал одного из своих однокашников, Лэмкина, с различными животными. Отец Родерик страшно разгневался (видимо, из-за скверной латыни - ибо всякому известно, что Genetivus от gallina есть ни в коем случае не gallinum, а gallinae), и Кертис был долго и больно сечен, после чего ему велено было исправить все ошибки. Во время этой процедуры Лэмкин страдал ничуть не меньше, чем сам Кертис - во время экзекуции, и впредь, обозлясь, принялся исправно доносить монахам обо всех недозволенных шалостях, учиняемых юным поэтом - благо в проделках, в которых Лэмкин, по хромоте, не мог принять участие, недостатка не было.
  
   ***
   Фильоль стоял у кромки воды и безучастно вглядывался вдаль. От противоположного берега, где светились огоньки Тодхетли, - было слышно - отошла лодка. Над водой понеслись нестройные, сиплые звуки танца - кто-то довольно неумело, но бойко пиликал не то на ребеке, не то на виоле. Вскоре можно было уже разглядеть, что на корме вразнобой, со смешками, гребут двое, а третий, ухарски подбоченившись, стоит на носу и играет.
   Лодка ткнулась в отмель, мелодия внезапно оборвалась, и музыкант несколько секунд нелепо размахивал руками, пытаясь удержать равновесие.
   - То-то бы мне не поздоровилось, если б я уронил в воду Гугов ребек, - сказал он, выпрыгивая и по щиколотку в воде шлепая к берегу. - Привет тебе, Фильоль.
   - Так это Гугов ребек?
   - Старина Гуг подвернул ногу, сидит теперь в Тодхетли и еще пару дней не тронется с места, вот я и позаимствовал у него ребек. Мне ведь сегодня танцы играть.
   - Что ж, по крайней мере, ты еще ни разу не сломал и не пропил чужой инструмент.
   - Пропить инструмент?!
   - Почему бы не обзавестись собственным ребеком, если все равно тебя зовут на каждую пирушку играть танцы?
   - Хватит с меня ситолы и флейты, неохота таскать с собой еще и это. Ребек всегда можно у кого-нибудь одолжить.
   - Да, да - ты, я знаю, из тех, кто предпочитает кое-как освоить пресловутые девять инструментов, нежели как следует - два или три. На чем ты еще умеешь играть?
   - На волынке и на псалтерионе, но их я люблю меньше.
   - Неудивительно, ведь ты играешь на них прескверно. Впрочем, и на ребеке немногим лучше.
   Кертис возмущенно провел смычком по струнам, и над рекой пронесся душераздирающий кошачий вопль.
   - Да и на ситоле у тебя на пять правильных аккордов один фальшивый.
   - Никто пока не жаловался.
   - И не пожалуется, потому что люди, перед которыми ты играешь, обычно мертвецки пьяны. Им все равно, что у тебя в руках - ситола или бычий пузырь. Ты мало стараешься, Кертис. Привык, что тебе все легко дается.
   - Я мало стараюсь? - Кертис коснулся его щеки подушечками пальцев. - Чувствуешь?
   - Твердые. Ну и что? Чтобы набить мозоли, немного надо.
   - Не пойму, чего ты так обо мне заботишься. Все равно лучший на сто миль вокруг - это ты.
   - Меня учили. А ты менестрель Божьей милостью.
   Кертис внезапно свистнул, прерывая неприятный разговор, - так пронзительно, что на обоих берегах залаяли собаки.
   - Прекрати, - недовольно сказал Фильоль. - Ты все такой же мальчишка, как три года назад.
   ... Три года назад. Тогда Фильолю - точнее, "мэтру Фильолю" - по пути в замок Марло пришлось заночевать в деревенском трактире. Трактир гулял; наспех сколоченная полупьяная компания бродячих музыкантов - сиплая флейта, виола и тамбурин - наяривали простенький танец. В центре комнаты, друг напротив друга, двое соперников, заложив руки за спину, выделывали ногами замысловатые кренделя, подскакивали и притоптывали так яростно, что на столах гремели кружки. Один из них - человек уже не первой молодости, долговязый и остроносый, скакал с таким серьезным видом, как будто от исхода состязания зависела его жизнь, а второй - белобрысый крепыш в распоясанной рубахе - улыбался до ушей, хотя от усталости и духоты по его вискам, по смуглой шее сбегали капли пота. Ему, быть может, недоставало мастерства, но зато он был легче на ногу, и в первую очередь все происходящее забавляло его самого. Состязание с упорной молодостью оказалось не под силу опытному танцору: сначала он сбился с ноги, а потом позорно отстал на четверть такта. Один из музыкантов - долговязый юноша лет девятнадцати - сделал проказливую гримасу и что было сил дунул в свою флейту, так что та замяукала и запищала. Фильоль болезненно поморщился; подобные фокусы его неизменно раздражали, и он решил уйти из трактира, если этот балаган не прекратится.
   - Кертис, спой! Спой, Кертис! - рявкнул кто-то. Юноша прижал флейту к груди и церемонно раскланялся. Видимо, он был из тех, кто поет охотно и в любой компании, не заставляя себя просить. Он взял со скамьи ситолу, сделал знак музыкантам и что-то негромко объяснил им. Те были уже пьяны в стельку, но охотно взялись за инструменты. Трижды подряд им не удавалось начать всем враз, но наконец застучал тамбурин, завизжала виола и понесся разудалый скачущий мотивчик. Фильоль, нужно сказать, был удивлен: у Кертиса оказался высокий, почти женский альт, с неверными придыханиями, но не без приятности. И потому, когда Кертис окончил незатейливую балладу, он поманил юношу к себе и подвинулся, давая место. Кертис с удовольствием припал к кружке. Рубаха на нем промокла насквозь, спина была костлявая и узкая, как у рыбы.
   - Кертис, танца! - снова воззвал чей-то охрипший голос. - Это уж свинство, я который раз прошу!
   - Сейчас!
   Фильоль наклонился к нему.
   - Как ты можешь здесь играть, ведь никто тебя не слушает. Они же все пьяны.
   - А я, думаешь, трезвый? - хохотнул Кертис, насмешливо хлопая темноволосого незнакомца по плечу. Видимо, слушать добрые советы он не привык - особенно если они исходили от человека с заметными нитями седины на висках (Фильоль рано начал седеть, хотя ему еще не было и тридцати).
   Фильоль буквально пригвоздил его к месту ледяным взглядом и, нагнувшись к самому уху, спросил:
   - Интересно, кто-нибудь из этих свиней бросит тебе хотя бы пенни, когда ты пропьешь свой голос?
   Кертис вздрогнул.
   - Я совсем немного выпил, - извиняющимся тоном произнес он. Его голос звучал слегка надтреснуто и устало, как у всякого человека, вынужденного по роду занятий говорить громко, дабы быть услышанным. - Да впрочем, тебе что за дело?
   - Ты прав, ровным счетом никакого дела. Но дураков всегда жалко.
   Кертис растерянно хлопнул глазами. Он, судя по всему, готов был выслушивать оскорбления - но не наставления. Фильоль встал.
   - Прощай, - холодно сказал он.
   На ночлег его пустил в сарай деревенский кузнец - с одним только условием: не разводить огня. Фильоль недовольно покрутился, подгребая сено под бока, и едва начал задремывать, как в сарай кто-то вошел и, пробираясь в потемках мимо, наступил Фильолю на ногу.
   - О чччерт... Сапог чей-то, - засмеявшись, произнес ломкий молодой голос.
   - Осторожнее, - ворчливо сказал Фильоль. Он без особого удовольствия узнал своего мимолетного знакомца с его способностью смеяться безо всякого на то повода.
   - А я, признаться, думал заночевать в трактире, - Кертис поворочался с боку на бок, намял себе ямку поудобнее и свернулся, подтянув колени к груди.
   - Ну так и заночевал бы на доброе здоровье, кто тебя оттуда гнал, - нетерпеливо сказал Фильоль. Ему вовсе не хотелось, чтобы этот бродяжка навязался к нему в соседи.
   - А ну их... Перепились все, орать стали. Того и гляди подерутся. До утра б не дали уснуть, а мне рано вставать. Да еще чудить начнут... Мне здесь на Крещенье всю рожу сажей вымазали.
   - Зачем? - равнодушно спросил Фильоль.
   - А низачем... Вымазали, и все. Заломили руки и давай... Еле отмылся потом. А ты ведь Фильоль, да? Я все думал - ты или не ты... Я тебя видел в Ашби в том годе.
   - В том году, - поправил Фильоль.
   Кертис как будто не заметил.
   - Послушай, какой же ты менестрель, если у тебя даже инструмента с собой нет?
   - Я? Вот именно что я менестрель, а не... трактирный шут. Виола или ребек найдутся в замке, - Фильоль зевнул. - Или даже лютня...
   Кертис восторженно вздохнул и на локтях подполз поближе. Даже в темноте было видно, как у него по-детски блестят глаза.
   - Ты играешь на лютне? - почтительным шепотом спросил он.
   - Тот, кто умеет играть на ситоле, сыграет и на лютне, - отозвался Фильоль, не преминув сделать особое ударение на слове "умеет". - Что тут сложного?
   Кертис откинулся на спину. Шпильку он, судя по всему, заметил, но предпочел оставить ее без ответа.
   - Лютни в наших краях редкость, - мечтательно произнес он, складывая руки перед грудью так, как будто держал ребенка. - Я их разве что видел, а чтоб самому взять - ни-ни... Да и кто мне даст-то?
   - Не сотвори себе кумира, - Фильоль усмехнулся. - Лютни не такая уж редкость в Англии... конечно, не в кабаках, а в замках, - не удержался он. - А вот хорошие лютни...
   - Лютня и сама по себе хороша, - хмыкнул Кертис, пытаясь задобрить сурового соседа шуткой. Но ответом было такое ледяное молчание, что он неуютно заерзал. Кертису показалось, что Фильоль что-то заподозрил.
   - Кто делал твою ситолу? - испытующе поинтересовался тот, как будто внезапно ему в голову пришла какая-то мысль, и указал пальцем на латаный-перелатаный кожаный мешок, откуда торчал обернутый мешковиной гриф.
   - Не знаю...
   - Где ты ее купил?
   - В Оксфорде.
   - У кого, черт возьми?
   Кертис наконец понял, чего добивается этот непонятный человек. Имени мастера-лютье.
   - У хозяина таверны, - искренне ответил он.
   Фильоль немо воздел глаза горе, выдержал паузу и гневно заговорил:
   - Ты хочешь сказать, что все инструменты одинаковы?! Хочешь сказать, что окситанская лютня не отличается от испанской? Что работа Гийома Форе не отличается от работы Антонелло Чекко? Ты спокойно можешь играть на инструменте, который, судя по всему, вырубили топором из кривого полена? И после этого ты считаешь себя музыкантом? Силы небесные, куда катится мир...
   Кертис испуганно молчал, по привычке сидя в напряженной и выжидательной позе школяра перед сердитым наставником. Имена Гийома Форе и Антонелло Чекко он слышал впервые. Впрочем, Фильоль слишком устал для того, чтобы добивать невежественного новичка. Он перевел дух и миролюбиво продолжал как ни в чем не бывало:
   - В замке, по крайней мере, я получу хороший инструмент с должным числом струн, и звучать он будет как положено. Твоя ситола, например, дребезжит, как сковородка.
   - Отсырела...
   Фильоль, судя по всему, подавил в зародыше гневную филиппику, посвященную тем, кто столь небрежно обращается с инструментом, и сказал лишь:
   - То-то и оно.
   - А кто твой лорд?
   - Я служу не лорду, а даме, юноша.
   Кертис фыркнул и приподнялся на локте.
   - Кто твоя дама? Если не секрет.
   - Ее зовут донна Гирауда.
   - Не знаю такой.
   - Немудрено. Она живет в Провансе.
   - А ты-то почему в Англии?
   - Много будешь знать - скоро состаришься.
   Кертис, видимо, ждал ответных расспросов, но, поскольку Фильоль не проявлял никакого интереса к тому, есть ли у юного менестреля дама, тот заговорил первым:
   - А мою даму зовут леди Адельгейда.
   Фильоль снова промолчал, и Кертис, подумав, добавил:
   - Она моя дама уж с самой Пасхи.
   - Это жена барона Роберта Редбургского?
   - Да. Правда, она красавица? - в голосе Кертиса прозвучал откровенный вызов. Фильоль усмехнулся.
   - Если у меня есть своя дама - неужели ты думаешь, что я признаю чужую краше?
   Кертис обиженно отвернулся.
   - Успокойся, твоя леди Адельгейда и впрямь хороша.
   - А донна Гирауда? Какая она?
   - Много будешь знать - скоро состаришься, - неумолимо повторил Фильоль.
   - Но...
   - Замолкни, ради Бога, и спи. Тебе завтра рано вставать.
  
   ... - А тебе случайно не в Редбург? - задорно спросил Кертис. Он изо всех сил старался казаться равнодушным, но в глазах у него, что называется, чертики плясали.
   - В Редбург, разумеется, - сдержанно отозвался Фильоль. У него, в отличие от Младшего, не было никаких личных причин радоваться. Редбург так Редбург. - Пойдем вместе, значит?
   - Нет. Я завтра двинусь. А то и дня через два. Вот отыграем здесь свадьбу... Все равно раньше воскресенья в Редбурге не начнется.
   - А я думал, тебе не терпится повидать свою даму.
   - Так и тебе, Фильоль, наверное, не терпится повидать свою даму, однако ж ты не мчишься в Прованс, - Кертис прищурился, но уже не насмешливо, а сердито.
  
   ***
  
  
   Прошло три года, прежде чем она увидела его опять. Отец Родерик давно уже перестал приходить в замок - может быть, умер. Адельгейда гостила в Ноттингемшире у родни; ехали через Шервуд. Она обычно предпочитала сидеть в седельной подушке позади слуги, а не в носилках между лошадьми; возможно, это спасло ей жизнь: когда сразу несколько человек повалилось из седел со стрелами в груди, на узкой дороге началась сумятица. Лошади в панике рвались на широкое место и отчаянно терлись боками, одну из них столкнули в канаву - всадник не успел вынуть ноги из стремян и теперь барахтался в жидкой глине, придавленный лошадиным крупом, и пронзительно вопил. Чудом уцелевший слуга, позади которого сидела Адельгейда, вертелся так, как будто сидел не в седле, а на раскаленной сковороде; видимо, стрелки пощадили его, боясь задеть женщину. Стрелы длиной с английский ярд хватило бы на обоих.
   - "Волки"! "Волки"!
   Рядом с Адельгейдой, едва ли не из-под лошадиного брюха, раздался сиплый молодой голос:
   - Назад! Назад! На дорогу! Ку-уда выскочили?!
   - Не бойтесь, леди, - вполголоса проговорил пожилой слуга, с трудом удерживая бок о бок с ней испуганного коня. - Это здешние, это Лесные братья. Они не убьют, они только ограбят и отпустят.
   Рыжий, с сухими семенами череды в жестких и пыльных, как у собаки, волосах, схватил обеих лошадей под уздцы.
   - Не боитесь, не трону, - поспешно сказал он, оскалившись, когда слуга нацелился ему сапогом в лицо.
   - Чего ты там возишься, Виль? - крикнули с другой стороны дороги. Оттуда доносились короткие глухие удары, сапогами и дубинками, и болезненные вскрики; Лесные братья торопливо спешивали и усмиряли тех, кто сдуру вздумал сопротивляться.
   - Тут баба! Ее ссадить или как? - спокойно отозвался Виль, похлопывая дрожащего коня по холке.
   По обочине к Адельгейде быстро шагал худой темноволосый парень в изодранной куртке. Без нужды поправил на поясе слишком большой и тяжелый для него меч - не иначе как добыл в недавнем набеге и толком еще не научился владеть - сурово взглянул на путницу и хищно свел челюсти. Близко посаженные, болезненно блестящие глаза над острыми скулами смотрели умно и недобро.
   - Сведи с дороги, чего стоишь как дурак? Неровен час кого нанесет нелегкая. И остальных ведите. Кто будет брыкаться - хватайте за руки, за ноги и тащите с почетом, как Матерь Божью. Где Джон?
   - Вона... - угрюмо ответил рыжий и кивком указал в хвост колонны. Там вновь толкались: не то разнимали стычку, не то разводили лошадей, перепутавших постромки.
   - Заходи!.. Заходи!.. - послышался чей-то хриплый крик. - Ты что, грязи боишься, мать...
   Темноволосый снова поправил обшарпанные ножны.
   - В лес, - коротко приказал он.
   Виль щелкнул языком и свел коней с дороги.
   На едва заметной тропе, отходившей от Королевского тракта, порядок восстановился - пленников согнали в середину, и теперь они шли вперемежку с Лесными братьями (за исключением Адельгейды, которая, дав клятвенное обещание "не сигать с дороги", в сопровождении пожилого слуги ехала сразу же вслед за темноволосым). Повозка, у которой была разбита ось, тащилась в арьергарде; на козлах сидел оборванный мальчишка лет двенадцати, а рядом шагал необычайно рослый детина по имени Джон. Стоило хлипкой колымаге застрять, как Джон, не жалея шеи и плеч, поднимал ее и вновь водворял на ровное место.
   - Робин, а Робин, - позвал Виль.
   - Чего тебе?
   - А ведь они, поди, из Лестера едут.
   - Ну и пускай.
   Оба помолчали.
   - Робин, а Робин, - снова начал рыжий.
   - А?..
   - На!.. Если из Лестера, то, стало быть, не пустые.
   - Посмотрим... - нехотя отозвался тот.
   Адельгейда уже поняла, что эти трое - темноволосый Робин, рыжий Виль и рослый Джон - как сказал бы святой отец, "столпы" Лесного братства. Точнее, не трое, а четверо: они то и дело (и, как правило, недобрым словом) поминали какого-то Мельничонка, которому с утра лень было разведать как следует.
   Процессия вышла на поляну и тут же рассыпалась; несколько Лесных братьев остались возиться с пленными, а остальные немедленно разбрелись и как ни в чем ни бывало принялись заниматься прерванными делами: кто раздувал костер, кто подтягивал тетиву, кто прилаживал к сапогу подметку. Виль осторожно тронул Адельгейду за колено.
   - Слазь, леди.
   Она слезла.
   - Сядь, леди. Сядь. Вот сюда сядь, - Виль, указывая на обрубок бревна, говорил с ней добродушно, но как с ребенком. Или она как будто не в силах была его понять.
   - Благодарю, - оскорбленно отозвалась Адельгейда.
   Снова подошел темноволосый Робин, устало спросил:
   - Из Лестера едете? Кто такие?
   - Только не врать, - крикнул издалека Виль. Он сидел под деревом, на куче сухих листьев, а рядом с ним - худенькая, на вид не старше шестнадцати лет, девушка, с заметно выпирающим из-под опояски животом. - Тут до черта их таких ездит!
   - Я жена барона Роберта Редбургского. Еду из монастыря, - спокойно ответила Адельгейда и обратилась к пожилому слуге:
   - Покажи письмо, Гуго.
   Гуго послушно полез за пазуху. Робин развернул пергамент, поморщился и неохотно сказал:
   - Жаль, не силен я в этой чертовой латыни...
   - Ну так позови Мельничонка, пусть разберет. Зря, что ли, учился.
   Робин помолчал и прислушался. За деревьями пели два голоса - тенор и альт. Тенор слишком высоко забрался и, чтобы не дать петуха, отстал, оборвав фразу на полуслове. Второй певец, набрав воздуха, вдруг взял такую пронзительную, но верную ноту, что у Адельгейды дрогнуло в груди.
   - Мельничонок! - гаркнул Виль. - Будет глотку драть, иди сюда.
   Неведомый Мельничонок сделал паузу и оглушительно запел, растягивая слоги, насколько хватало дыхания:
   - A-a-ave-e-e ma-a-a-a-aris ste-e-ella-a-a!
   Помолчал, словно любуясь произведенным эффектом, и пропел катрен целиком:
   Ave maris stella,
   Дева Пресвятая,
   Dei mater alma,
   Будь благословенна!
   - Мельничонок!!! В лоб дам! Еще за утреннее!..
   - Тетива ослабла, - весело отозвался невидимый альт.
   - Ослабла... Руки отсохнут проверить?! А если на дороге так ослабнет?
   - Не ори, Виль. А ты, Мельничонок, добавь два оборота, - спокойно произнес Робин.
   - Куда же мне?.. - возмущенно произнес альт. - Я его тогда вовсе не натяну, к чертям...
   - Натя-анешь... жить захочешь - натянешь.
   За кустами засмеялись двое; хрустнула ветка, и из зарослей появился Кертис.
   Он по-прежнему походил на переодетую девушку благодаря узким плечам и тонкому стану, но теперь уже не на дурнушку, как в тринадцать лет, а на хорошенькую. Видимо, Кертис принадлежал к тем людям, которые в отрочестве если чем и поражают окружающих, так это отменной худобой и неловкостью, зато, перейдя некий порог, внезапно хорошеют. Его не портило даже то, что по сторонам лица у него висели длинные, неровно остриженные пряди волос, которые он то и дело заправлял большими пальцами за уши.
   Взяв из рук Робина пергамент, он принялся читать:
   - Писано от аббата святой Марии к... барону Роберту Редбургскому...
   Кертис быстро поднял взгляд, встретился с глазами Адельгейды и немедленно начал бледнеть. Он узнал ее и явно пожалел о том, что знает латынь.
   - Читай, - негромко, но властно произнесла Адельгейда. - Здесь нет ничего, что могло бы мне повредить.
   Кертис облегченно кивнул и дочитал письмо до конца.
   - ... писано на Троицу, в аббатстве святой Марии, - закончил он.
   Лесные братья были зримо разочарованы.
   - Пустые, стало быть. А мы-то думали... - протянул рыжий. Робин задумчиво почесал висок.
   - Пускай едет, - наконец сказал он.
   Виль с сомнением взглянул на товарищей.
   - Обыскать сперва? - уточнил он.
   Кертис незаметно встал поближе к ней. Адельгейда улыбнулась: мальчик был готов драться с любым, кто осмелился бы посягнуть на нее.
   Стало быть, вот оно, пресловутое Лесное братство. Щуплый темноволосый Робин, едва ли старше двадцати лет, сохранивший все замашки мальчишеского вожака и каким-то чудом, явно не силой, удерживающий эту разномастную ватагу бывших крестьян и беглых солдат в повиновении. Рыжий сутулый Виль с волчьими глазами и звериной повадкой. Неразговорчивый верзила Джон, самый старший из этой четверки. И Мельничонок, с исхудалым лицом, непривычно отросшими волосами и кривой улыбкой.
   - Пусть едет, я сказал! Повозку оставим себе, и будет. Да со слуг сдерите там что есть, кто побогаче одет...
   - Я бы и с нее содрал... - Виль усмехнулся. Беременная, с усилием вздернув животом, принялась стаскивать с телеги мешок.
   Робин, не обращая на него внимания, быстро окинул глазами Лесных братьев; его взгляд с сомнением остановился на Кертис.
   - Проводи до Петрова креста, Мельничонок. Да не мешкай там.
   Кертис молча и угрюмо шагал рядом с лошадью, держась за стремя и не решаясь взглянуть на Адельгейду. Та поняла причину его страхов.
   - Я тебя не выдам, - негромко и быстро произнесла она.
   - Благодарю, леди, - Кертис благодарно коснулся губами ее руки, небрежно лежащей на колене. Адельгейда поспешно отняла кисть, как будто прикосновение Лесного брата могло непоправимо ее замарать.
   - Что же, ты ушел из монастыря? - спросила она.
   - Я не послушник и не монах, леди.
   - Что, отец Родерик умер?
   - Да, леди.
   - И все это время ты провел здесь?
   - Нет, леди, я два года учился в Оксфорде. Потом вернулся... - Кертис неловко сглотнул.
   - Отчего ты здесь?
   - Оттого, что... - Кертис вдруг пронзительно взглянул на нее. - Полгода назад, леди, в лесу под Уорборо нашли труп молодого лорда де Беллема, брата нынешнего барона. Кто-то пропорол его вилами. Пока тот был жив, барон де Беллем нередко желал брату провалиться ко всем чертям, потому что от него были одни хлопоты, леди. Но когда его нашли мертвым... барон привел в Уорборо наемников. Всех жителей выстроили на лугу, вывели вперед каждого третьего и повесили, не разбирая, мужчина это, женщина или ребенок. Вешали на заборах, на перерубах, на колодезях. Десятилетнюю дочку кузнеца повесили на яблоне. Хромому Нику не повезло - вздернули его самого, жену, старика отца, вдовую сестру и двух дочерей. Так уж счет выпал. Остались трое малолеток, старшему нет еще восьми... Поэтому я здесь.
   Адельгейда молчала.
   - Весной, леди, Роберт де Браси поехал с женой на охоту. Ее лошадь провалилась в ручей, и леди Гиро замочила ноги в ледяной воде. В таких случаях охотники обычно суют ноги в свежую тушу, чтобы они совсем не отнялись. Но Роберт де Браси и его свита еще не успели набить дичи, а коня ему было жалко. Неподалеку было поле, где работали крестьяне, он поскакал туда и втащил на седло деревенскую девушку. Егеря распороли ей живот, чтобы Гиро де Браси могла согреть ноги в ее внутренностях... Поэтому я здесь.
   Кертис опустил голову, а потом вдруг решительно тряхнул волосами. В его голосе зазвучал неприкрытый вызов.
   - У меня убили отца и мать, леди. Поэтому я здесь.
  
   ***
   Отец Родерик умер год назад, на Благовещение. Сказать по справедливости, если Кертис и начал когда-то привязываться к нему, то этой привязанности суждено было умереть, не окрепнув - в самый первый день его пребывания в школе. Они отдалились друг от друга немедленно; отец Родерик понимал, что Кертис его не любит (насколько вообще можно любить власть имущего), тяготился этой мыслью и всячески давал мальчику понять, что "все знает", а его однокашникам - что наставника с Кертисом по-прежнему, невзирая на разногласия, соединяют некие узы. На языке школяров это означало - "враг", и оправдаться в их глазах было невозможно даже самыми отчаянными дерзостями. Хотя в школе имелся официальный, всем известный, доносчик - Лэмкин, вымещать злобу мальчишки предпочитали на Кертисе: тот хотя и уступал ровесникам в силе, но, по крайней мере, не был ни дурачком, ни калекой и, в отличие от хромого Лэмкина, не вызывал у них жалости. Так к глухой, изматывающей вражде со сверстниками присоединилась упрямая, затаенная ненависть к наставникам - всем без исключения.
   Вдобавок отец Родерик еще усугубил положение, усвоив привычку вызывать Кертиса, тогда уже подростка, для приватных бесед, не считая исповедей, чем школяров изрядно обозлил, а собратьев удивил, поскольку сие в школе было в новинку. Кертис, в свою очередь, считал, что все, о чем стоит знать наставнику, он расскажет в исповедальне, а сверх того каяться ему не в чем. Скрепя сердце он несколько раз побывал у отца Родерика, но держался при этом столь замкнуто и угрюмо, что учитель растерялся. Он тщетно пробовал заговаривать обо всем подряд - почему не выучил заданный накануне стих, откуда взялась царапина на щеке, как поживают родители - и скоро понял, что мальчик вовсе не собирается изливать душу, а ждет лишь той минуты, когда ему позволено будет уйти.
   - Почему ты не хочешь разговаривать? - не выдержал отец Родерик. - Что же, ты боишься, что другие мальчики тебя побьют? Тебя часто бьют? Обижают?
   - Нет.
   - Я ведь не прошу выдавать товарищей. Просто скажи мне - тебя обижают?
   - Нет.
   - Кертис, не лги, это грех. Откуда эта царапина?
   - Не знаю... я случайно.
   - Ступай, - сердито сказал отец Родерик. Кертис поспешно шагнул к дверям - и остановился на пороге.
   - Святой отец... я больше не буду приходить.
   Отец Родерик привстал.
   - Что значит "не буду"? - гневно поинтересовался он. - Кто тебе позволил не слушаться? Хотел бы я посмотреть, как это ты посмеешь не прийти, если я скажу!
   Кертис, по своему обыкновению, упрямо смотрел в пол, под ноги собеседнику. Отец Родерик уже махнул рукой на эту его привычку, хотя когда-то пытался отучать мальчишку от столь неуважительного поведения. "Мальчик, когда его спрашивает старший, должен спокойно смотреть в глаза наставнику, отнюдь взглядом по сторонам не бегая, а голос иметь ровный и бодрый. Если же он этого не делает - значит, совесть его нечиста", - внушал он. Со временем он уверился, что натура сильнее воспитания (либо же приходилось признать, что Кертис постоянно таит на душе грех). Отец Родерик лишь дивился тому, насколько мальчик упорен в мелочах. Порой он ловил себя на мысли, что ему хочется взять Кертиса за подбородок и пристально взглянуть ему в лицо. Интересно, что он сделает - закроет глаза?
   - Я не приду. Наказывайте. Не приду.
   В голосе звенят сдерживаемые слезы.
   - Почему?
   - Говорят... - Кертис запнулся, прикусил губу.
   - Кто говорит? - немедленно уточнил отец Родерик.
   Сиплым шепотом, точно на допросе:
   - Не скажу.
   Отец Родерик сдался первым - разговаривать с Кертисом вот так, вытягивая из него слова, было мучительно.
   - Я думал, ты тихоня, - с досадой произнес он, выпроваживая ученика. - А у тебя, оказывается... зубы есть.
   Ему показалось, что мальчик измученно улыбнулся.
   Отцу Родерику со временем пришлось разочароваться и в своем намерении сделать из Кертиса первого ученика. Тот легко усваивал то, что было ему интересно, а в остальном же учился угрюмо и неохотно, стоически перенося наказания за нерадивость и проявляя незаурядную ловкость в тех случаях, когда требовалось "увильнуть". Соперничества ради или же из чистого упрямства он был способен добиться похвалы даже у нелюбимого учителя, но затем спокойно, без малейшего сопротивления, возвращался на последнее место. Исправно, не давая себе ни малейших поблажек, Кертис посещал лишь уроки пения - у мальчика оказался приятный голосок, и вдобавок там можно было отдохнуть от надоевшей муштры и зубрежки. Регент, пожилой отец Хьюго, хоть и способен был оттаскать озорника за ухо, но нипочем бы не стал жаловаться Эльфрику. Впрочем, путь к бегству скоро оказался отрезан: восьмилетний Кертис жестоко простыл, чуть не умер от горячки, кое-как оправился, но страшно охрип... От "ангельского", как говаривал отец Хьюго, дисканта не осталось и следа. О возвращении в хор не могло быть и речи, и Кертис тайком плакал от зависти, поглядывая на маленьких певчих. Зато в отрочестве он на удивление легко пережил то нелегкое и неловкое время, когда у подростка ломается голос; тогда как большинство его прежних однокашников вынуждены были навсегда покинуть хор, Кертис туда вернулся - у него сделался на удивление сильный и красивый альт. Отец Хьюго, уже сильно постаревший, но по-прежнему бодрый, радостно принял бывшего ученика и не преминул на первой же спевке оттаскать его за ухо: Кертис уморительными гримасами довел до икоты смешливого помощника регента.
   Гостя дома, Кертис не рассказывал о своих бедах - отец не жаловал "плакс". Мать, порой заметив не успевший сойти синяк или то, как Кертис торопливо и неразборчиво ест, спрашивала: "Плохо тебе? Обижают?". "Так, ничего..." - уклончиво отзывался сын. Синяки отца не удивляли - сын всегда был неуклюж, да и что за ученье без синяков? Мельнику пришлось вмешаться в дела сына только раз. Когда одиннадцатилетнего Кертиса на монастырском лугу подкараулили и избили сразу семеро мальчишек, среди которых были и старшие ученики, тот вернулся домой, за три мили, и не предупредив никого в монастыре о своей самовольной отлучке. Мельнику он решительно заявил: "Я туда больше не вернусь"; отец, уплативший уже монахам за полгода вперед, не усмотрел никаких законных способов вернуть деньги и вынудил сына признаться - после чего немедленно оседлал коня, посадил горько плачущего мальчишку в седло впереди себя, прискакал в Ламли и залег в засаде. Когда на монастырском лугу появились двое обидчиков, он вытолкнул сына вперед: "Иди дерись, а я уж пригляжу, чтоб все по-честному". Школяры, заметив перепуганного Кертиса, попытались наброситься на него вместе, и тут же шарахнулись: из куста, как медведь, выломился верзила мельник, осыпал мальчишек отборной бранью за трусость и пообещал оборвать уши, буде еще попробуют взять числом, а не уменьем. Кертис в это время молился, чтобы ему не пришлось драться на глазах у отца - неприятно оказаться побитым да еще и осмеянным за слабосилие.
   Однако мельник, взглядом выбрав противника примерно одного роста с Кертисом, приказал: "А ну, деритесь по-честному, один на один!". Парень нерешительно затоптался на месте, и разгневанный отец немедленно посулил школяру, что сам будет иметь с ним дело, ежели тот не пожелает выйти на честный бой с его сыном. Подростки принялись неловко кружить, награждая друг друга пробными тычками, тогда как третий, оказавшийся зрителем, припустил обратно в школу и вернулся на луг во главе целой процессии переполошенных монахов. Поединщики, только и ожидавшие стороннего вмешательства, немедленно разошлись; мельник, который до сих пор с живейшим интересом наблюдал за схваткой, окинул почтенных наставников высокомерным взглядом, с неимоверным презрением в голосе объявил: "Не тому, видать, учите, святые отцы!" и попросил только позволения сказать сыну на прощание два слова наедине. Отведя Кертиса в сторону, он внушительно произнес:
   - Слышь, ты не будь цыпленком-то, не позорь отца. Станут вдругорядь гуртом наскакивать - хватай палку потяжелее и крой по шеям, небось отстанут.
   Произнеся столь основательное напутствие, мельник сел в седло и рысью поскакал домой, предоставив сыну своими силами держать ответ перед монахами за отлучку.
   Последний год, пока был жив отец Родерик, Кертис не столько учился сам, сколько помогал учить младших - но как только отец Эльфрик оказался избавлен от стороннего надзора, он мстительно засадил парня обратно за книги, причем не со старшими учениками, как полагалось бы Кертису по возрасту и знаниям, а в "синтаксиму", заставив вторично зубрить то, что было выучено уже давно. При этом соображения, которыми руководствовался почтенный наставник, можно было бы свести к одному слову: "Нечего!..". Впрочем, из своего недолгого учительства Кертис извлек одну несомненную выгоду: дети к нему привязались. Лишенный общества сверстников, он уже давно научился дружить с младшими; но если прежде им удавалось сойтись лишь на прогулке, то теперь, после длительного и почти непрерывного пребывания среди малышей, Кертис сделался для них совсем "своим".
  
   - Чур, я рыцарь, а Мэтью оруженосец!
   Саймону всего десять, однако орет и распоряжается он не хуже взрослого - никак не может усвоить ту простую истину, что главный тот, кто старше. Ничего не поделаешь с балованным мальчишкой - чуть скажи ему слово поперек, и сразу же "А тогда я не играю!". Поскольку при таком раскладе на мою долю достается быть лошадью, я немедленно возмущаюсь. Больно надо мне таскать на горбу маленького хитреца, которого только посади на спину - потом нипочем не снимешь. Щенок прекрасно знает, как именно надо держаться, чтоб не сняли; единственное спасение от щекотки и крепких ударов пятками в бока - повалиться на траву вместе с седоком.
   Мы втроем - я и двое младших, Саймон и Мэтью, - с самого утра удрали из монастыря и отправились в Ламли, смотреть турнир, благо отцы ждут гостя из Оксфорда и почти не обращают внимания на школяров. Отец Эльфрик думает, что мы работаем в саду, а отец Иеремия - что мы помогаем отцу Эльфрику; если они по случайности сойдутся, то быть нам битыми от обоих - уж мне-то во всяком случае. Но турнир того стоит, тем более что в Ламли к нам присоединяются "невесты", Мод и Сью. Обеим нет еще и девяти, и мальчишки, хоть и грубияны, из кожи вон лезут, "выкручиваясь" перед деревенскими подружками. До начала далеко, но нам уже наскучило шнырять вокруг шатров. Подозреваю, Саймон затевает игру в рыцарей для того, чтобы покрасоваться перед Мод - он сильнее Мэтью и крепче держится "в седле". Не дождавшись позволения, он пытается вспрыгнуть мне на спину, но я начеку; несостоявшийся рыцарь кубарем летит наземь и обиженно воет:
   - Ну-у-у!..
   - Не нукай, не запряг.
   - Сейчас запрягу! Запрягу! - вопит Саймон, кругами бегая вокруг меня и стараясь застать врасплох. Улучив момент, я хватаю его и удерживаю силой, пока не успокоится. Надо бы шлепнуть чертенка, но так и быть - при "невестах" не стану, и так уже хихикают.
   - Я буду рыцарем, а вы с Мэтью - мои оруженосцы, - решительно говорю я.
   - А как же без лошади-то? - подает голос Мэтью. Но Саймон уже готов обойтись и так, лишь бы играть.
   - Хорошо, мы с Мэтью оруженосцы, только, чур, я главный! - требует он.
   В этом весь Саймон - скажи ему, что он главный, и все тут.
   - Саймон, оруженосец не может быть главнее рыцаря.
   - Тогда пусть я буду главным оруженосцем.
   - Значит, ты понесешь копье, - соглашаюсь я, и он немедленно раздувается от гордости. Мэтью хмурится, и я поспешно добавляю:
   - А ты, Мэтью, будешь ухаживать за лошадью... когда она у нас появится.
   - А мы что будем делать? - спрашивает Мод, которая вдруг начинает сомневаться - а есть ли в этой игре место для нее? Я не успеваю и рта раскрыть, как Саймон уже несется во весь опор:
   - А вы можете стоять у колодца, когда мы поедем мимо. А когда мы подъедем, вы скажете: "Гляди, какой славный рыцарь, и с ним два юных оруженосца". А я скажу: "Девушки, напоите наших коней..."
   - Врешь, Саймон, это рыцарь должен сказать, - вмешиваюсь я.
   - Ну хорошо, тогда я скажу: "Сэр, наши кони хотят пить". А ты скажешь: "Девушки, напоите наших коней"... А ты, Мод, скажешь: "Погляди, Сью, вон тот оруженосец несет копье своего господина, интересно, как его зовут...".
   - Да у вас и коней-то нет, - заявляет Сью, вынимая палец изо рта. - И копья тоже.
   - Дуры, - обижается Саймон. - Это ж понарошку. И вы будете стоять не у колодца, а вон у того пня - ну так что ж?
   После долгих сомнений девочки наконец соглашаются стоять возле пня и делать вид, будто черпают воду, - умненькая Мод перебирает руками, как будто тянет ведро из колодца, а Сью просто так стоит, сунув палец в нос, и подозрительно смотрит на нас. Мы отходим на дальний конец поляны, готовясь триумфально прошествовать мимо, и тут Мэтью нерешительно тянет меня за рукав.
   - Пригнись, чего скажу, - шепчет он и косится на "невест", как будто они могут нас услышать. Я послушно нагибаюсь, и Мэтью говорит:
   - А давай их в плен возьмем, а потом освободим.
   - Так не бывает, - немедленно возражает Саймон.
   - А мы сначала их в плен возьмем, как будто это не мы, а разбойники, а потом рыцарь приедет и их освободит.
   - Рыцарь и оруженосцы! - уточняет Саймон и требовательно смотрит на меня. Он явно раздосадован тем, что не сам это придумал. - Чур, я Мод освобожу! Эй, дуры, идите сюда.
   - Что ж вы не едете? - сердито кричит Мод.
   - Бросайте там воду черпать, у нас кони еще пить не хотят.
   - У вас и коней-то нет, - повторяет Сью.
   - Мы вас лучше в плен возьмем.
   - Зачем?
   - Ну, сначала мы будем как будто разбойники, а потом рыцари и... - Саймона, видимо, осеняет. - Эй, Кертис, а давай ты будешь разбойником и возьмешь их в плен, а мы с Мэтью будем... - он задумывается и великодушно заканчивает:
   - ...двумя рыцарями!
   И немедленно прибавляет:
   - Только, чур, я главный!
   Быть разбойником - то есть бороться с двумя девчонками, которые наверняка начнут не на шутку визжать и царапаться, - мне не хочется. Я упорно стою на своем и требую, чтобы сначала все мы побыли понарошку разбойниками, а потом стали рыцарями.
   - А нам-то что делать? - спрашивает Мод.
   Саймон недолго думая хватает ее за руку.
   - Я тебя взял в плен! - торжествующе кричит он.
   Мод немедленно кусает его за палец. Мальчишка взвизгивает.
   - Мы ж понарошку! Кертис, помоги! Мэт, держи вторую, а то удерет!
   Сью и не думает бежать - она стоит спокойно и не вырывается. Мэтью, сделав злое лицо, осторожно трясет ее за плечи и возмущается:
   - Ну что ты за девчонка такая! Ее в плен берут, а она стоит как овца!
   - А где у нас плен-то будет? - кисло спрашивает Саймон, посасывая укушенный палец. Я оглядываюсь. Маленькая проныра, которую я держу за шиворот, улучает момент и пинает меня босой пяткой в голень.
   - А вон, - говорю я, указывая на один из шатров, обращенный задней стороной к нам. Ткань натянута на два шеста, которые кажутся мне как нельзя более подходящими для того, чтобы привязать к ним строптивых пленниц. Мы вдвоем с Мэтью тащим Мод, которая поджимает ноги, воет и вообще ведет себя как нельзя более натурально. Вслед за нами Мэтью ведет покорную Сью, держа ее, как и подобает разбойнику, за волосы, и при этом вполголоса утешает:
   - Да мы вас понарошку привяжем, несильно. А потом сразу освободим.
   Саймон, войдя в раж, предлагает связать пленниц по-настоящему, но я приказываю привязать обеих за ноги, а руки оставить свободными. Вдруг девчонкам понадобится почесать нос или отмахнуться от пчелы. Мэтью с Саймоном снимают пояса и спутывают "невестам" ноги. Сью, как ни в чем не бывало, садится и принимается плести венок, зато Мод ведет себя так, как и подобает обиженной девице - грозит мальчишкам кулаком и рвется на свободу. Усмирив пленниц, мы огибаем шатер и усаживаемся отдохнуть. Пусть девчонки немного соскучатся, тогда и отправимся их "освобождать".
   - Давай так играть, как будто их не разбойники взяли в плен, а злой рыцарь, - предлагает неутомимый Саймон. - А потом придет добрый рыцарь и освободит их.
   - Два добрых рыцаря, - напоминает Мэтью и вздыхает:
   - У нас и мечей-то нет...
   Саймон, против обыкновения, молчит, что уже само по себе подозрительно. Я смотрю туда же, куда и он, и ощущаю приятный холодок в груди. Не более чем в десяти ярдах от нас, у входа в шатер, прислоненные к козлам, стоят сразу несколько копий, не иначе как в ожидании хозяев, - и никого вокруг! Каждое из них вдвое длинней меня, рукоять такая толстая, что наверняка не обхватить, но я должен, должен хотя бы ненадолго завладеть оставленным без присмотра оружием. К оружию, причем всякому, меня тянет давно и необъяснимо - будь моя воля, давно завел бы себе ножик по примеру деревенских парней, но в школе, понятное дело, и мечтать об этом не приходится. Даже деревянными мечами под бдительным надзором монахов и то не помашешь. Дома, на мельнице, меня ждет самодельный лук, но стреляю я из рук вон плохо, и вдобавок лук - запретная забава: если проведает отец, мне изрядно достанется.
   - Слышь, ты куда? - шепчет Мэтью, хватая меня за лодыжку.
   - Ш-ш-ш... Карауль лучше.
   Я ползком подбираюсь к козлам, минуя вход в шатер и не веря своей удаче. Затаив дыхание, принимаюсь осторожно оттаскивать одно из копий, но они все лежат вперехлест, друг на друге, - стоит потянуть одно, и вся пирамида начинает угрожающе крениться. Я отскакиваю и перевожу дух. Саймон бочком подбирается ко мне и берется "помогать". Я шепотом приказываю ему убираться. Не хватало еще, чтоб мальчишку придавило. Убедившись, что Мэтью стоит на страже, я снова принимаюсь за дело. Ох и тяжелая же эта штука.
   Копье, которое мне только-только удалось поставить вертикально, выскальзывает из рук и с грохотом рушится обратно на козлы. Ненадежное сооружение валится наземь, а перепуганные мальчишки немедленно прыскают в разные стороны - судя по всему, они намерены мчаться не останавливаясь до самого монастыря. Я слышу предупредительный окрик и оборачиваюсь: на меня летит подросток моих примерно лет, в двухцветном блио, и лицо у него одновременно виноватое и злое. Полог шатра тревожно колышется; не дожидаясь, пока меня схватят (довольно уже и того, что застали на месте преступления!), я бросаюсь прочь. Подросток, видимо, сначала гонится за мной, потом отстает, вслед орут и хохочут несколько голосов. Истошно ревут девчонки, которых мы (о ужас!) забыли отвязать. Впрочем, "невестам" не влетит, они ни в чем не виноваты - зато мне, если поймают, не поздоровится.
   Я несколько минут петляю среди шатров и навесов; убедившись, что за мной не гонятся, я ничком бросаюсь наземь, чтобы отдышаться. Вот тебе, называется, и турнир в Ламли. Ходи теперь и оглядывайся, чтоб не сцапали.
   - Ну ты и бегаешь! Как заяц. Насилу догнал.
   Я вскакиваю, готовясь немедля дать стречка. Но на меня, добродушно улыбаясь, смотрит не мой преследователь - мальчишка в двухцветном блио - а коренастый темноволосый монах, немолодой уже, но крепкий и, видимо, легкий на ногу.
   - Да, история, - говорит он и хмурится. - Тебе зачем копье понадобилось, скажи на милость?
   - Низачем, так просто, - мрачно отвечаю я. Бежать уже поздно - да и глупо. - Попробовать...
   - Попробовать... - передразнивает он. - Вот поймали бы - попробовал бы кое-чего. Ты откуда такой взялся? Из святой Агаты?
   - Да.
   - Послушник?
   - Нет. Я в школу хожу...
   - Никак, удрали на турнир? - догадывается монах.
   Я, понурившись, киваю и немедля оговариваюсь:
   - Я здесь один...
   - Ну да, ври мне еще, бери грех на душу. Я вас всех троих видал. Обратно пойдешь со мной, у меня как раз дело к вашему настоятелю. Тех двоих искать не станем... Бог с ними, они небось вперед нас прибегут.
   Видя, что мне боязно, он добавляет:
   - Если они не проболтаются, то и я про турнир не буду говорить. Не мое это дело, оправдывайся сам, как знаешь.
   Потом монах решительно берет меня за локоть и ведет обратно. Я далеко не сразу понимаю, куда мы идем, и спохватываюсь, лишь когда мы оказываемся перед злополучным шатром.
   - Зачем?!
   - Сейчас, сейчас...
   - Да ведь меня узнают!
   - Если тебя, юноша, узнают - значит, ты получишь, что причитается, и впредь будешь умнее. Сэр Джон, - зовет монах, слегка усиливая хватку, потому что я начинаю вывертываться, - позови сюда своего парня, пусть взглянет на этого героя.
   Рыцарь, уже в полном доспехе, кричит: "Йорик!"; из-за шатра появляется тот самый мальчишка, который гнался за мной. Лицо у него теперь не только виноватое, но и обиженное, а щека заметно вспухла, как будто от крепкой оплеухи.
   - Этот? - отрывисто спрашивает сэр Джон, указывая на меня. Йорик смотрит исподлобья, переступая ногами на месте, точно стреноженный, потом лохматит волосы и угрюмо говорит:
   - Нет.
   Шагая рядом со мной по пыльной дороге из Ламли в святую Агату, монах - его зовут отец Годфруа - говорит:
   - Я-то знал, что мальчишка тебя не выдаст, у всех Самеринов гордость в крови. Йорик сам виноват, раз отлучился без позволения, и прекрасно это понимает... в отличие от некоторых.
   Помолчав, он добавляет:
   - И что хорошего в том, чтобы сшибаться лбами на ристалище, как дикие кабаны? Если бы в Оксфорд собиралось столько же хороших юношей, сколько на эти треклятые турниры! Как, мальчик, ты пошел бы учиться в Оксфорд?
   - Что мне там делать? - уныло отзываюсь я.
   Отец Годфруа гневно хлопает себя по бокам.
   - Да тебя за одно это стоило бы выпороть! У вас в головах все вверх дном. Пробитый щит вы цените больше, чем истинную мудрость - и куда все только катится? Подвиги, слава, турниры - вот что слышишь от этих молокососов! И ни один из них не напишет двух строчек без ошибки! Ведь ты, кажется, не глуп, у тебя хорошие глаза, из таких мальчишек получаются в конце концов умные люди, а ты здесь возишься с малолетками и играешь в лошадки. Нечего тебе околачиваться по злачным местам, да еще с этими разбойниками!
   - Но... - я не удерживаюсь от улыбки.
   - И спорить тут нечего. Твои дружки, даром что маленькие, любого своротят с пути истинного. Вдобавок тебя же и изувечат по их милости. Ты грамотен? Книги знаешь?
   - Да.
   - А языки? Латынь? Французский?
   - Знаю латынь. По-французски понимаю, если говорят не слишком быстро. На языке ок немного читаю, но не говорю.
   - "Немного" - это значит "почти нет"? - насмешливо интересуется отец Годфруа. Я смущенно молчу.
   - Как по-гречески будет "единосущный"?
   - "Омоусиос".
   - Ну-ка прочти мне символ веры.
   Я читаю.
   - А теперь то же самое на французском.
   Я задумываюсь, в сомнении тереблю себя за ухо и довольно ловко выговариваю credo по-французски, но уже с запинками.
   - Ты произносишь неправильно. Видно, что учился по книге, а не со слуха. А теперь скажи мне вот что: могла ли Ева в раю съесть грушу, а не яблоко?
   Я невольно улыбаюсь и тут же получаю символическую затрещину.
   - Отвечай!
   - Наверное, Ева могла бы съесть грушу, если бы на то была воля Божья, - осторожно говорю я. - Хоть репу...
   - По-твоему, репа - плод?
   Я не удерживаюсь и лукаво заявляю:
   - Наверное, и репа может стать плодом, если на то будет воля Божья...
   - Неплохо. И впредь не бойся каверзных вопросов. Если не испугаешься и вовремя сумеешь собраться с мыслями, то...
   - А трудно учиться в Оксфорде?
   - Нелегко, мальчик. Ничего тебе не обещаю.
   Отец Годфруа, кажется, догадывается, что меня печалит.
   - Неужели трудности тебя пугают? - всерьез недоумевает он. - Человеку, которому может выпасть редкая возможность приобщиться к мудрости, смущают голод, бедность и насмешки? Впрочем, юность не способна понять, что такое истинная мудрость. Юности нужны друзья, почет, признание. Глупости! Много лет назад безродным сиротой я пришел в монастырь, но жаждал не куска хлеба - я жаждал просвещения. Меня унижали и оскорбляли все, кому не лень. И где теперь мои обидчики? Сгинули! А я, уж не сочти за похвальбу, напротив, многого достиг.
   Я, разумеется, уверен, что ничуть не хуже других. Уступать в учебе я не люблю, хотя насмешек уже слышал немало и смирился с тем, что на самом верху мне не бывать. Отец Годфруа знает, как затронуть самую чувствительную жилку.
  
   - Так ты и попал в Оксфорд? - улыбаясь, спросил Фильоль.
   - Да.
   - А что сказал отец, когда узнал?
   - "Дерись честно, деньгами не сори, девкам ничего не обещай, а ежели услышу о тебе что дурное - самолично приеду и ноги из задницы повыдергаю". И нечего смеяться - приехал бы и повыдергал.
  
  
   Оксфорд, 1195 г.
   Когда я стою на улице, прижимая к боку свое единственное достояние - Псалтырь, до моего слуха доносится пронзительный визг. (Лич, обделенный силой, неизменно избирает в качестве защиты то единственное, что отпущено ему природой в избытке, videlicet голос, который при сильном испуге способен достигать неимоверных высот. Впрочем, не будем забегать вперед.) Завернув за угол, я вижу перепуганного тощего мальчишку лет тринадцати, в холщовой, насквозь мокрой, рвани, который жмется к забору и неумело заслоняет голову, пытаясь защититься от жестоких щелчков, сыплющихся на него со всех сторон. Обидчики, примерно одних со мною лет, крайне удивляются, когда я нарушаю ход их невинного развлечения - впрочем, способ, каким это проделано, и впрямь достоин удивления: я прекрасно понимаю, что сбить противника с ног смогу лишь в том случае, если ударить внезапно, с разбегу и всей тяжестью. Поэтому я умело пользуюсь тем, что все четверо заняты. Когда один из них внезапно валится наземь, а между остальными я проскакиваю со скоростью пущенного из пращи камня, школяры невольно отступают - благодаря этому я успеваю встать рядом с жертвой, спиной к забору. А вот теперь - попробуйте возьмите, нас уже двое. Audentia est optimum castellum. (Я еще не знаю, что в любой драке Лич скорее помеха, нежели подмога - давать сдачи он не осмелится, даже если будут бить смертным боем.) Мальчишка попискивает, словно заяц в силке, и трясется так, что забор качается. Синяков нет, зато все лицо вымазано в чернилах - и я немедленно понимаю, почему.
   - Гляньте-ка, еще alienus, - говорит один из школяров, почесывая бок.
   - Свеженький.
   - Некрещеный.
   - Inceptum ему, братцы!..
   Я с грехом пополам успеваю вспомнить, что inceptum означает "начало". Стою неподвижно, когда самый рослый из школяров сначала хватает меня за ухо, потом вырывает из рук книгу и корешком больно стукает в темя. Под хохот остальных он торжественно произносит:
   - Крещу тебя, брат, во имя Бахуса всепьянейшего и Венеры всераспутнейшей, будь отныне с нами во всех начинаниях, сиречь пей, воруй и гуляй, amen!..
   И снова Псалтырем по макушке - раз!
   - Помазать его!
   - Да свершится!..
   По моей физиономии проезжает чья-то пятерня, вымазанная в чернилах; видимо, мимоходом достается и мальчишке, потому что он вдруг снова взвизгивает. Рослый отступает на шаг, любуясь творением рук своих, и важно говорит:
   - А теперь, fraterculus, по обычаю ты нас должен щедро угостить.
   Угостить я успеваю только одного из них - книгой по голове, при этом мой многострадальный Псалтырь лишается самой тяжелой свой части - переплета. Отца Эльфрика удар бы хватил, если бы он увидел, как я обращаюсь с его подарком. Его любовь к книгам граничит с идолопоклонством: с плеч и бедер у меня еще не сошли следы от ремня, которым он попотчевал свою "заблудшую овцу", застав ее в неурочное время в монастырской библиотеке. Мальчикам из "внешней" школы туда путь заказан; отец Родерик делал для меня исключение, зато Эльфрик немедленно дал понять, что вольностей больше не будет. Последние полтора года пробираться в библиотеку приходилось тайно, рискуя налететь на бдительного стража. Подозреваю, что о готовящемся прощальном походе в кладезь премудрости отцу Эльфрику по старой памяти донес Лэмкин.
   Я стою, влепившись спиной в забор, и сжимаю кулаки, но школяры, кажется, удовлетворились полученным.
   - Ничего, щедрый, - со смехом говорит один из них, почесывая затылок, куда ему влетело Псалтырем. - Слышь, fraterculus, ты откуда такой смелый?
   - Australis? - охотно подсказывает другой, к общей потехе.
   - Aquilonius?
   - Habitus Londinii?
   Ответить я не успеваю, потому что в переулке раздается тяжкий топот, и чей-то раскатистый голос, отдыхиваясь, грозно произносит:
   - Кто тут Лича обижает?
   Обидчиков четверо, но они поспешно жмутся в сторону, когда к ним неторопливо, развалистой походкой приближается парень, который обличьем более всего смахивает на деревенского кузнеца. Судя по лицу, он едва ли старше меня, но при этом выше на голову, чуть ли не вдвое шире в плечах, и кулаки у него как хорошие тыковки. Одежда на нем еще сравнительно новая - стало быть, такой же alienus, как и мы с Личем - но, наблюдая за тем, как старшие стараются ретироваться, не потеряв лица, я немедленно ощущаю сильнейшую зависть.
   - Ты чего мокрый? - сурово спрашивает он у Лича, и тот немедленно вжимается в забор, как будто его ожидает расправа на месте.
   - В ка... в канаву упал, Ник, - пискляво отвечает он. Удивительно, как у него еще хватило силы духа не наябедничать на старших.
   Ник меряет его тяжелым взглядом, в котором читаются одновременно сочувствие и глубочайшее презрение, и оборачивается ко мне.
   - Слышь, спасибо. Пропадет он тут без меня... Ты кто будешь?
   - Кертис сын Марка из Эдвинстоу.
   - А я Александер из Линкольна, - немедленно сообщает Лич, вытирая лицо, отчего оно отнюдь не становится чище. В мокрой насквозь одежде ему зябко, но дрожать он старается как можно незаметнее, чтобы не обеспокоить своих спасителей.
   - Я Николас сын Джона из Честера, - говорит Ник, добродушно хлопая меня по спине, отчего я роняю злополучный Псалтырь прямо в грязь. Видимо, в моем взгляде недостаточно интереса - или же Николас ожидает большего почтения к имени своего родителя - потому что он внушительно повторяет, на тот случай, если я не расслышал:
   - Сын Джона из Честера.
   Судя по всему, он не сомневается, что это славное имя должно быть мне знакомо. Когда я жму плечами, Ник сердито спрашивает:
   - Ты что, не слышал о Джоне из Честера, деревня?!
   Когда я подтверждаю, что нет, Ник гневно фыркает, но все-таки снисходит до того, чтобы терпеливо объяснить:
   - Так ведь мой старик служил у барона де Вильи и вместе с ним отправился воевать в Святую Землю. За то, что он его спас, барон пожаловал ему рыцарское звание, так что мой отец теперь настоящий рыцарь. А я, выходит, сын рыцаря. Во, гляди, и герб есть, - он протягивает руку и показывает дешевый и тусклый, но массивный перстень на безымянном пальце. Мне удается разобрать что-то вроде скверного изображения птицы, и это не сокол, не орел, не голубь и не пеликан - словом, не то, что по моим представлениям достойно восхищения.
   - Куропатка... - разочарованно говорю я. Кулачище Ника немедленно собирает рубаху у меня на груди.
   - Сам ты... Это ж фазан!
   - Куропатка, - тихонько прыскает Лич, захлопывая себе рот ладошкой. Ник грозно оборачивается к нему.
   - Поговори у меня!..
   - Ник, а ты, верно, и сам станешь рыцарем? - подольщаясь, спрашивает тот.
   - Уж куда вернее, - соглашается Ник. - Отец сказал: ежели тебя учение это допечет, так езжай домой не мешкая.
   - Возьмешь меня к себе в оруженосцы?
   - Куда тебе, комар, ты и меча не поднимешь. Нет, брат, хил больно.
   Лич мрачнеет. Чтобы утешить его, я говорю:
   - Ничего, Лич. Если бы я был рыцарем, я бы тебя непременно взял.
   - Ты - рыцарем? - недоверчиво хмыкает Ник. - Ну, брат, не выйдет - не из того теста.
   - А ты из другого, что ли? - напрямик спрашиваю я.
   - Поди, из другого, - Ник хмурится, выпячивает грудь и начинает наступать на меня. - Я за Святую землю буду воевать, вот что!
   - Воевать он будет... - сквозь зубы выговариваю я и зло добавляю:
   - Куропатка...
   - Чего сказал?!
   Над нашей головой распахивается окно, и скрипучий мужской голос кричит:
   - А ну брысь отсюда, чертовы отродья, не то кипятком окачу! Места им мало - орут и орут, никакого нет покою честным людям, и когда ж только вас всех поразгонят, Господи Иисусе!
   Мы еще не успели в достаточной мере усвоить школярских законов, которые гласят, что невеже-мужику следует ответить камнем в ставню либо крепкой бранью, и потому торопливо прыскаем прочь. Отмахав крупной рысью пару улиц, мы останавливаемся, чтобы подождать Лича, который совсем запыхался, отстал и жалобно кричит нам вдогонку. Куропатка мрачно, исподлобья разглядывает меня, и я уже мысленно смиряюсь с тем, что меня ждет хорошая взбучка, но вдруг он добродушно ухмыляется и проводит двумя пальцами по моей щеке.
   - Рожу-то сполосни, сарацин, - говорит он и скалится еще шире.
   Только теперь я вспоминаю, что меня вымазали чернилами. Я торопливо споласкиваю рожу в канаве, после чего мы все втроем решаем, что нам необходимо отобедать за знакомство, и сворачиваем в ближайший трактир. Куропатка богаче нас обоих, вместе взятых (одежда на нем хоть и простая, но добротная и даже щеголеватая, тогда как моя велика и неуклюжа, а на Личе одни обноски), поэтому, хотя за еду мы платим порознь, пиво всей честной компании ставит он. То есть - порознь платим мы с Куропаткой, а расходы Лича скрепя сердце делим между собой: в поясе у него зашиты какие-то жалкие гроши, которые он ни за что не хочет тратить. Если бы не мы, Лич так и просидел бы весь вечер за столом, пожирая глазами еду, но не решившись спросить себе хотя бы кусок хлеба. Когда перед ним оказывается кружка, он сначала не осмеливается пить, потом делает огромный глоток, немедленно давится, отчаянно кашляет и машет руками. Мы с Ником хохочем и уговариваем его выпить еще.
   Одной кружки хватает, чтобы Лич опьянел и сделался слезлив и разговорчив свыше меры. Мы узнаем, что он сын линкольнского ткача, из небогатых; кроме него, у отца еще двое взрослых сыновей, погодки, которым и завещано все дело - а младшего, "дармоеда", отправили со двора в надежде, что тот выучится и будет "при месте". Отец крутенек нравом и тяжел на руку; мать родила двух старших, пока была еще молода и здорова, поэтому они и вышли высокими и сильными - зато Лич, появившийся на свет десятью годами позже, родился таким хиленьким, что вместо священника отец послал за плотником. Мы слушаем и сочувственно киваем; Ник, между делом, осушает третью кружку, а я вылавливаю кости из подливки. Куропатка, желая как можно скорее начать исповедование школярской веры, предлагает обратить мой Псалтырь в звонкую монету и пропить тут же, не сходя с места. Я отказываюсь, и тогда, поскольку угощению конец, мы решаем, что пора отправиться на ночлег. Никто не признаётся, но необходимость идти туда, где живут "старшие", которые наверняка примут "малышей" сурово, изрядно нас пугает; я подозреваю, что Ник старается просидеть за столом подольше, под предлогом дружеской беседы, дабы потянуть время. Но я здраво рассуждаю, что если мы промешкаем допоздна и придем в Подворье, разбудив его обитателей, то прием будет тем более неласковым.
  
   ***
   Фильоль беспокойно заворочался. "Нижняя" комната трактира, набитая до отказа торговцами и паломниками, храпела, бормотала, присвистывала... Спали не все; где-то у окна вполголоса переговаривались женщины. Фильоль уже успел выругать себя за то, что поддался на уговоры Младшего и остался ночевать внизу, хотя обычно не скупился выложить лишний грош за то, чтобы поспать наверху - в "чистой". Кертису же было все равно, где спать, - даже когда денег хватало, он все равно укладывался в "нижней", и Фильоль вполголоса выговаривал ему за мужланство. Кертис оправдывался тем, что внизу веселее, - и впрямь, из дальнего угла вскоре послышались возня и отчетливое хихиканье на два голоса. Мужчина что-то быстро шептал своей соседке, а та сдавленно прыскала, пока наконец не хохотнула так громко, что проснулись сразу несколько человек.
   - Спите вы!.. - досадливо произнес кто-то.
   - Спим, спим, - отозвался голос, и Фильоль немедленно узнал его обладателя. Фраза прозвучала весьма двусмысленно, и девица в углу не замедлила прыснуть еще раз.
   - Дайте же покоя, черти, охаверники, - взмолился кто-то во мраке. Пронзительный старушечий голос проскрипел:
   - Господи, да прокляни ты их, окаянных!
   - Ну, ты полегче, старая, - назидательно произнес старик. - Разве можно так? И вовсе даже нельзя. Пусть радуются, покуда молодые. Оно и в Библии сказано...
   - Я вот расскажу святому отцу, какие ты слова говоришь, - с угрозой посулила старуха. - То-то ты у него порадуешься! Порадуешься!
   - Замолкни, ведьма, - отчетливо сказал кто-то молодой и невидимый в темноте.
   - Сам помолчи, - посоветовал ему старик. - Она тебе в матери годится, а ты ей "ведьма". Совсем ума лишился?
   Парень что-то угрюмо пробурчал, но спорить не стал.
   В углу опять начали возиться и хихикать.
   - И верно, нашли место... - беззлобно сказал кто-то. - Шли бы на двор.
   Снова послышался жаркий шепот; до Фильоля донеслось несколько фраз:
   - Грешно оставлять поле невспаханным, колодец незаполненным, а...
   - Кертис, проваливай отсюда, - внятно произнес Фильоль. В углу фыркнули в два голоса и притихли. В потемках было видно, как приземистая женская фигура поднялась и, на ходу покрывая голову, направилась к порогу. Чуть помедлив, за ней тенью качнулся Кертис.
   - Если снова придете и спать помешаете - прибью, ей-богу.
   Женщина снова хихикнула, уже на улице; Фильоль, приподнявшись на локте, укоризненно покачал головой в пустоту. Обычно Кертис, ночуя с кем-либо из собратьев, старался не доставлять старшим беспокойства и даже услужал им по мере сил - особенно Фильолю, разумеется - без особой угодливости, спокойно и весело. Но иногда бывшего школяра необъяснимо тянуло выкинуть какое-нибудь дикое коленце. Минувшей весной, когда Кертис только-только устроился на ночлег в крохотной "чистой" и ожидал возвращения Старшего, который отправился по своим делам в город, хозяин смущенно постучал в дверь и попросил гостей, со всем к ним уважением, перебраться вниз: на постоялом дворе остановились две монахини - не класть же их в "общей". Кертис охотно согласился и даже уговорил хозяина, чтобы он пустил их с Фильолем ночевать в теплую кухню. Расстелив на скамье овчину и подложив под голову кулак, он с удовольствием принялся ждать появления Старшего. Тот вернулся впотьмах, когда трактир уже спал; Кертис слышал, как Фильоль осторожно шагает по скрипучей лестнице наверх, опасаясь потревожить гостей и хозяина. Открылась дверь в "чистую", и наступила тишина.
   Разумеется, Фильоль, пребывая в полной уверенности, что в постели спит Кертис, был весьма раздосадован тем, что Младший занял куда больше положенной половины, и гневным шепотом попросил его подвинуться. Монахини, не разобравшие спросонок, в чем дело, ответили недовольным бормотанием; тогда Фильоль, не разглядев впотьмах, что в постели лежат двое, ухватил крайнюю за бока и попытался столкнуть к стенке. Монахиня, не открывая глаз, схватила посягателя за лицо и взвизгнула: "Ой, мужчина!".
   Кертис в тишине кухни уткнулся лицом в овчину, чтобы не расхохотаться в голос. Теперь визжали уже обе; наверху хлопнула дверь, по лестнице дробно застучали шаги - Фильоль, в одной рубашке, с одеждой в охапке, влетел на кухню и бросился ничком рядом с Младшим, прошипев напоследок: "Убью подлеца...". Кертис, задыхаясь от смеха, отвернулся к стене и замер - "нижняя", разбуженная истошными воплями, начала просыпаться, там уже откровенно хохотали мужские голоса, вверх по лестнице протопал хозяин, одетый весьма приблизительно, зато вооруженный более чем достаточно - с топором в одной руке и дубиной в другой. Монахини, все еще вне себя от страха, наперебой жаловались плачущими голосами, на что хозяин отвечал - так что эхо катилось по всему дому:
   - Вот вам крест, добрые сестры, никого не видел!.. Померещилось, не иначе. Да если б кто к вам забрался, я б его непременно на лестнице заметил, а как же! Примкните себе дверь да и спите спокойно, помолясь.
   Судя по скрипу половиц, черницы не осмелились положиться лишь на силу молитвы и принялись подтаскивать к двери тяжелый сундук. Хозяин вразвалку спустился и громогласно обругал постояльцев; после очередного взрыва хохота "нижняя" наконец угомонилась, и Фильоль, долго выжидавший возможности отомстить, с наслаждением закрутил Младшему ухо. Нешуточно. Кертис, не сопротивляясь, смеялся и всхлипывал вперемежку, и лишь потом, охнув от особенно сильного рывка, виноватым голосом попросил:
   - Ну, пусти. Довольно.
   - В другой раз под корень оторву, - посулил Старший, выпуская провинившегося собрата. Тот поспешно отодвинулся, потер вспухшее ухо и снова невольно хрюкнул от смеха.
   - Р-рожа школярская... - произнес Фильоль дрожащим голосом и тоже прыснул.
   Поутру снова хохотали оба: оказалось, что впопыхах Фильоль, кроме своей одежды, схватил покрывало одной из монахинь. Старший снова попытался накрутить собрату ухо, но на сей раз в Кертисе проснулся бойцовский дух, и Фильоль был вынужден отступить.
   - Вот изволь теперь из-за тебя, шалопая, беспокоить честных женщин, - ворчал он. - Как бы им это вернуть?
   - Ну, отдай и скажи, что нашел, мол, на лестнице.
   - Да как я им в глаза посмотрю?!
   - И вовсе не смотри. А еще лучше - дай сюда покрывало, я им в окно брошу...
   ........
   Первым, что увидел Фильоль, проснувшись в опустевшей "нижней", был Кертис, который сидел на пороге, сонно приникнув головой к косяку.
   - Рассказать, что ли, Адельгейде, как ты тут постишься? - ехидно погрозил Старший, дернув собрата за кудрявую прядь.
   - Гляди, не вздумай!..
   - Что это хоть была за девица?
   - А я знаю?
   - Кертис!..
   Младший покаянно взглянул снизу вверх.
   - Эй, прости, что нашумели ночью. Лежали, лежали, а потом она давай гоготать как... лошадь. Щекотно, говорит.
   - Primo, гогочут гуси, а не лошади. Уж ты-то должен знать. Secundo, тот, кто, говоря о девушке, позволяет себе употреблять слова "гоготать" и "лошадь", просто неотесанный грубиян.
   - Скверная привычка, Фильоль. В конце концов, я деревенский мальчишка.
   - Ты оксфордский студент.
   - И шервудский стрелок, - усмехнулся Младший.
  
   - Арбалетчик... - Виль презрительно сплюнул. - Оно и понятно. Чтобы выучиться стрелять из лука, начинать надо вот таким мальцом, - он отмерил ладонью пару футов от земли, - тогда, может, будет из тебя толк.
   Кертис молчал, уперев арбалет в мысок сапога. Робин нехорошо посматривал на рыжего, но видно было - привык к его мрачной болтовне, и потому до затрещин не дойдет.
   - Попадешь латнику в забрало - считай, поживешь еще, ну а нет - не обижайся, потому-то лучники и учатся стрелять в хворостинку, а арбалетчики - в чучело, - бубнил Виль, искоса поглядывая на обоих. - Любой щенок возьмет арбалет, постреляет в пень с Рождества до Пасхи, а потом вытрет сопли, приложится из-за куста - и крышка благородному барону, победителю турниров...
   Робин терпеливо дождался, пока Виль умолкнет, и обернулся к новичку.
   - Ну? Покажи, как умеешь стрелять.
   Помолчал и снисходительно добавил:
   - Хотя бы в мишень попади...
   Кертис, наступив сапогом в скобу, натянул тугую тетиву - с усилием, но все-таки натянул (значит, украл арбалет не вчера и, самое малое, успел подержать в руках). Прицелился (слишком долго, отметил Робин, и арбалет тяжел не по силам - ишь, ходуном ходит), выстрелил и пошатнулся от сильной отдачи; дубовое, скверно оструганное ложе звучно ударило в ключицу, как будто палкой стукнули о палку. Стрела вонзилась в самый край мишени, и Кертис удивленно улыбнулся.
   - Еще, - безжалостно произнес Робин. Кертис взглянул на него с немым упреком, но молча принялся перезаряжать. На этот раз руки у него плясали сильнее, потому что Кертис, уже хорошо знакомый с подлым нравом арбалета, старался не упирать его в плечо и держал на весу. "Промахнется", - с уверенностью решил Робин. Арбалет все-таки перехитрил своего малоопытного владельца, и, когда стрела со свистом ударила далеко за мишень, тяжелое ложе снова вошло ему под ключицу. Кертис заметно поморщился.
   - Еще, - бесстрастно повторил Робин. Школяр был из тех, кто под пыткой не признается, что ему больно или неловко, хотя плечо у него, наверное, уже было сбито до живого мяса. У Кертиса слегка дрогнули уголки губ; тетиву он натянул со второй попытки (совсем устал), но в глазах вдруг зажглась нешуточная решимость. На несколько мгновений ему удалось унять дрожь в руках; он с улыбкой обреченного крепко вдавил ложе арбалета в плечо и выстрелил. Стрела легла неподалеку от первой. Только после этого Кертис позволил себе осторожно потереть ключицу. Робин оттянул ворот рубахи и убедился, что там расплывается лилово-черный синяк.
   - Виль, - позвал он. - Замени ему арбалет, дай чего полегче. Наплечником озаботишься сам.
   - Тебе чего дать, лук или арбалет? - небрежно спросил Виль. Мельничонок ненадолго задумался, потом оглянулся на Робина.
   - Лук, - решительно сказал он.
   Виль провел под носом ребром ладони, жестом велел Мельничонку идти следом и зашагал через кусты, потом внезапно обернулся и, крикнув: "Держись за землю!", со смехом схватил новичка за плечи. Попытался опрокинуть - и тут же, удивленно охнув, отступил от несильного, вполразмаха, но ловкого тычка в живот.
   - Ах ты так?.. Ну держись.
   Мельничонок едва успел пригнуться - кулак Виля прошел над его головой и скользнул по лопаткам. Виль был ниже ростом, но заметно сильнее и опытнее в драках; повалить противника одним метким ударом ему, видимо, ничего не стоило - тем более такого, как тщедушный школяр, который лучше умел бороться, чем драться. Впрочем, подраться им не дали - Робин, по-звериному бесшумно перескочив через бревно, бросился разнимать: Виля толкнул в грудь, заставив попятиться, а Мельничонка коротким, расчетливым ударом сбил с ног. Слава Богу, у парня хватило ума не лезть на вожака - Джон, приподнявшийся было со своего места, чтобы развести драчунов, если придется, крикнул на всякий случай: "Рыжий, отойди!" и снова сел. Но Виль не горел желанием продолжать схватку, а школяр, похоже, быстро понял, что в случае равной провинности ему и впредь будет доставаться сильнее, чем Вилю - потому что младший и потому что новичок.
   - Ты зачем его ударил? - негромко, но угрожающе спросил Робин.
   - Primo, не ударил, а толкнул, - Мельничонок, сидя на земле, провел по губам тыльной стороной ладони и задумчиво посмотрел, нет ли крови. - А secundo, он меня первый за грудки начал хватать, а я этого не люблю.
   Не любит Мельничонок скорее Виля - от дружеской возни он бы не отказался, предложи ее Джон или кто другой, но рыжего остерегается каким-то животным чутьем - как соперника в борьбе за место подле Робина.
   - Школяры - чернильные души... - ворчит Виль.
  
  
   (Оксфорд, Диконово подворье, 1195 год)
   Пол, насколько я могу разглядеть, усыпан грязной соломой; на нем как попало лежат пять самодельных тюфяков - впрочем, занят только один. Прочие обитатели благословенного Диконова подворья устроились кому как вздумается - у двоих в распоряжении низенькая скамья, перед которой приходится стоять на коленях, а еще трое, растопырив локти и, видимо, отчаянно воюя за каждый дюйм, примостились за хромоногим столом. Впрочем, теснота такая, что они могут не только видеть, чем занимаются первые двое, но и читать через их плечи. На столе горит трескучая сальная свечка; другая прилеплена к стене.
   - Potatores singuli sunt omnes benigni
   Tam senes quam iuvenes; in eterno igni, - пронзительно поет кто-то в полумраке.
   - Соблаговолите соблюдать тишину, достопочтенный собрат.
   Певец не унимается. То ли ему скучно, то ли хочется подразнить остальных.
   - Cruciantur rustici, qui non sunt tam digni
   Qui bibisse noverint vinum boni ligni.
   - Не дать ли тебе в ухо, животное?
   - Урежь ему по шее, тебе ближе.
   - Asinus baculum batato.
   Я неловко наваливаюсь на дверь; та скрипит. Высокий школяр с темными, неровно обстриженными волосами, недовольно поднимает голову и кричит:
   - Ну, шевели ногами!
   Эти слова приковывают меня к месту; школяр слегка светлеет и произносит уже мягче:
   - Соблаговолите затворить дверь, достопочтенный собрат, если не желаете получить в ухо. Дело в том, что на улице чертовски холодно, а я, в силу неизменно плачевного состояния моих дел, - он красноречиво растопыривает рваные полы, - не расположен студиться.
   Я наконец отрываюсь от косяка; Лич и Куропатка плечом к плечу движутся следом.
   Обитатели Диконова подворья как будто не обращают на новоприбывших никакого внимания. Только темноволосый не сводит с нас оценивающего взгляда.
   - Чего вы взыскуете, достопочтенные собратья? - наконец спрашивает он. У меня, слава Богу, хватает ума и памяти догадаться, что это так называемая "ирония", сиречь фигура речи.
   - Ни... ничего, - отвечает осторожный Лич, которому всякий интерес к его особе кажется подозрительным. Я толкаю его локтем.
   - Не поручусь за своих... собратьев, - говорю я, - но прямо сейчас я... э... взыскую места, где можно было бы лечь и отдохнуть с дороги. От куска ветчины и кружки пива я бы тоже не отказался. Еще я взыскую знаний, но с этим можно подождать до завтра. Как говорит мой отец - не загадывай дальше своего носа.
   Темноволосый одобрительно улыбается. Еще двое поднимают головы от записей.
   - Кто твой отец?
   - Мельник из Эдвинстоу.
   - Правду говорят, что всякий мельник если не колдун, то вор, если не вор, то прелюбодей, а если не прелюбодей, то горький пьяница? - требовательно спрашивает темноволосый.
   - Нет.
   - И постоишь на этом?
   В тех краях, откуда я родом, каждый мальчишка почитает себя обязанным драться как черт, если кто-нибудь оскорбляет честь его родителей. Я знал людей, которые поплатились жизнью за подобное оскорбление.
   - Да хоть сейчас! - воинственно отзываюсь я. Заканчивать первый день дракой мне отнюдь не улыбается, но если такова цена приюта в Диконовом подворье - я готов схватиться с местным заводилой, хотя он старше, тяжелее, несмотря на худобу, и наверняка превосходит меня силой.
   - Садись, Мельничонок, - с улыбкой приказывает темноволосый, освобождая место рядом с собой. Лич и Куропатка оба остаются стоять в дверях; их по-прежнему не замечают.
   - Я Эрик из Йорка, magnus и dominus Диконова подворья, сиречь здешний принципал, а также, возможно, pater familias неисповедимого числа оксфордских байстрючат, потому как учусь здесь пятый год, - говорит темноволосый. - Вон тот достопочтенный собрат, что погружен в работу, - это Томазо Скьяволи из Падуи. Говорить с ним можно только на его родном языке или на латыни, причем порой мне кажется, что язык предков ему ближе, чем язык сверстников. Впрочем, слово "выпивка" он поймет, будь оно сказано хоть на языке россов.
   Названный Томазо Скьяволи - худой узкоплечий юноша с угловатым лицом и нечистой, лиловатого оттенка, кожей - поднимает голову от книги и смеется.
   - Вон там мы видим Хьюго Лондонского, вечно голодного и вечно влюбленного, - Эрик указывает на школяра в фантастических лохмотьях, который лежит на своем тюфяке, задрав обе ноги и уперевшись ими в стену. Услышав свое имя, Хьюго даже не ухом не ведет - он всецело занят тем, что скоблит мыском драного башмака штукатурку, пытаясь вывести на ней какой-то замысловатый вензель.
   - А вон тот славный муж, который, высунув от усердия язык, занимается перепиской из Порфирия, - невозмутимо продолжает magnus и dominus, - зовется Квирин фон Юнгинген, в просторечии Квиринус, и прибыл он в сии благословенные палестины из варварской земли, именуемой Бавария. Латынь он знает скверно, зато неоценим в бою. Но если вышереченный Квиринус запачкает мою книгу, - Эрик слегка повышает голос, - то не миновать ему жестокой трепки.
   Квиринус, самый старший из обитателей Диконова подворья, которому, видимо, суждено окончить курс наук не юношей, но сорокалетним мужем, что-то невнятно мычит в ответ.
   - А меня зовут Ансельм! - кричит, оборачивая ко мне забрызганное чернилами лицо, рыжеволосый юнец едва ли старше четырнадцати лет, который сидит, набросив грязную овчину прямо на нижнюю рубаху.
   - Не лезь, когда я говорю, - наставительно произносит Эрик. - И впрямь, тебя зовут Ансельм, однако ж никакой выгоды я из того не прозреваю. Представь и ты своих товарищей, fraterculus.
   Когда на меня обрушивается столь неожиданная ответственность, я тут же пугаюсь.
   - Вон тот, что справа стоит, - это Лич, - от волнения я указываю пальцем, хотя еще в школе мне всячески внушали, что это непристойно. - Александер, то есть. Из Линкольна. А который повыше - это Ку... - я прикусываю язык и опасливо смотрю на Куропатку, но тот разинув рот глазеет на смуглого Томазо Скьяволи и потому моя оплошность проходит незамеченной. - Это Николас из Честера.
   - Bene. Устраивайся здесь, Мельничонок, - Эрик указывает на узкую полоску пола рядом с собой. - Авось местный pontifex maximus, сиречь Дикон, старый греховодник, расщедрится и даст еще сенца. Ты, Николас, ступай в угол к Ансельму, там тебе достанет места. А достопочтенные собратья, которым ничего не нужно в земной юдоли, - dominus и magnus победоносно глядит на побледневшего Лича, - могут лечь у двери и охранять наш покой.
   Дикон, разумеется, сначала бурчит: "Где ж я его возьму, сена-то?", но потом позволяет нам надергать в сарае по охапке. "По одной охапке, - уточняет он. - А то мне зимой и лошаденку будет докормить нечем". Извлечь из этого выгоду может, пожалуй, лишь Куропатка Ник, обладающий на диво длинными и ухватистыми руками, - за раз он сгребает едва ли не половину Диконова запаса, а в ответ на горестный вопль хозяина жмет плечами и резонно отвечает: "Ты ж сказал - одну". Pontifex maximus в отчаянии пытается отбить хотя бы часть своего добра, но Куропатка, растопырив локти и предоставив щупленькому Дикону тщетно наскакивать на него со спины, решительно несет добычу наверх. Его встречают бурным одобрением; Ник, свалив сено в углу, располагается на нем в полное свое удовольствие и высокомерно поглядывает на Лича, который со вздохами вертится на жиденькой подстилке. На лестнице он споткнулся и разронял почти все. Вдобавок из-под двери нестерпимо тянет холодом. Я с сожалением смотрю на собрата, не сумевшего с самого начала зарекомендовать себя должным образом; надо бы поменяться бы с ним местами, уступить хилому и больному подростку свой кусочек пола - но этот кусочек предоставил мне Эрик, видимо, в знак расположения, и отвергать подобную честь было бы верхом неучтивости. Пустить Лича некуда - тесно. Sponda in extrema cubo. Наконец я не выдерживаю и прошу:
   - Куропатка, пусти Лича к себе. У тебя там и на двоих места хватит. А то он совсем озябнет.
   - А ты не командуй, - сонно отзывается тот.
   - Ну, дай ему сенца под бок, не сквалыжничай.
   - Сенца ему дать под бок... а по бокам ему не дать?
   Лич - порождение жестокого отца и отравленной страхом матери - привычно съеживается. Кто-то (кажется, Ансельм) вполголоса ехидно произносит: "Rattus infelix...".
   Куропатка задумчиво молчит.
   - Ладно уж, иди, - наконец говорит он и отодвигается. - Только не брыкайся, а то сгоню.
  
   Мое положение довольно незавидно - Эрик и прочие "senior'ы" выражают свою благосклонность тем, что перестают меня замечать. Я, в свою очередь, выражаю свою благодарность тем, что ограничиваюсь краткими изъявлениями почтительности. Неписаный закон здешних мест гласит: "Novicius! К старшим тебе лезть не по чину и глупо - дружись с ровесниками, благо их, таких же culex'ов, как ты, вокруг хватает. Придет время - сам станешь старшим и тогда сможешь ради своего удовольствия стукнуть по затылку любого малыша". Конечно, Лич (rattus infelix) бы мне изрядно позавидовал - Ансельм, стакнувшись с Хьюго, травит его довольно жестоко и не всегда добродушно. Надо сказать, что травля эта отчасти заслуженна: Лич нечистоплотен даже по меркам Диконова подворья, так что вскоре Куропатка отказывается делить с ним ложе. Вдобавок он не отличается ни умом, ни силой, ни предприимчивостью - то есть качествами, из коих для безопасного житья необходимо хотя бы одно. Поэтому Лич неизменно ищет моего общества - даже когда я бы предпочел обойтись без оного. Подозреваю, именно из-за того, что я знаюсь с rattus infelix, однокашники неохотно принимают меня в свой круг, но и прогнать беднягу я не в силах. Куропатка же, напротив, быстро становится поверенным старших школяров и по вечерам то и дело шмыгает с закладами в кабак, отнюдь не считая эту должность для себя позорной, либо сопутствует Эрику в тех его предприятиях, где велик шанс оказаться битым. Нас с Личем он, впрочем, не забывает - чванство Куропатке, хоть он и сын рыцаря, не свойственно. Старшие его беззлобно "гоняют", а младшие перед ним благоговеют. Я же еще слишком ничтожен для того, чтобы искать дружбы старших, пусть даже покровительственной, и ничем не могу быть им полезен, а с ровесниками сойтись не удается - по большей части, вырвавшись из-под опеки, они ежевечерне пускаются во все тяжкие, тогда как мне претит каждодневное пьянство. На рассвете, спустившись за нуждой, я частенько вижу, как они бредут по домам - изжелта-бледные с непривычки, вялые и сонные. Я утрачиваю интерес к разгульной жизни, не успев ею пресытиться, и Ансельм, в те редкие минуты, когда ему заблагорассудится меня заметить, говорит, что "я не из того теста". Говорит он это так пренебрежительно, что мне стоит больших усилий не развязать ссору - я понимаю, что правда, а стало быть, и сила, неизменно будет на стороне Подворья. Я оправдываю себя тем, что Эрик (несомненно, умнейший среди обитателей Подворья) тоже не склонен проводить время в непрерывных кутежах, но принципалу, в отличие от culex'а, простительны всякие чудачества. Quod licet Jovi non licet bovi.
  
   - Поэтических образов суть двадцать семь. Аллегория, или инословие; метафора; катахреза; металепсис, или приятие; хипербатон, или переходное...
   Я ловлю себя на том, что сижу раскрыв рот. Dominus Годфруа немедленно награждает меня щелчком в подбородок, ни на мгновение не прерывая речи.
   - ...инверсия, или возврат; синекдоха, или соприятие; силлепсис, или снятие...
   Ансельм, который сидит через два места от меня, зевает одними ноздрями, не размыкая челюстей. Он вернулся на рассвете и сразу же, не успев вздремнуть, отправился вместе со мной и Куропаткой слушать отца Годфруа - тот уже недвусмысленно намекнул рыжему школяру, что его отлучки не остаются незамеченными, а платить штраф Ансельму, разумеется, не из чего.
   - ...ономатопея, или именотворение; сравнение, или уподобление; антономазия, или замена; метонимия; антифразис, или отступление...
   Кто-то задремывает и звонко стукается головой о стену. Проносится сдержанный смешок. Dominus, подняв плечи и от этого еще более напоминая рассерженного индюка, обозревает комнату в поисках отступника. Нерадивость обычно карается на месте несколькими ударами ремешка, и поэтому все школяры, на которых хотя бы на мгновение останавливается подозрительный взгляд наставника, изо всех сил держат глаза широко раскрытыми. Не найдя виновника, Годфруа успокаивается и продолжает:
   - ...перифразис, или округословие; эллипсис; плеоназм, или изобилие; гипербола, или преувеличение; притча, или уподобление; иносказание; антаподосис, или ожидание; олицетворение...
   Куропатка таращится на Dominus'а, не понимая ни слова. Писать он бросил уже давно и, кажется, окончательно отчаялся.
   - ...парадигма, или пример; ирония, или поругание; сарказм; асизмос, или шутка; гистерология, или последословие, - заканчивает Dominus; встретившись глазами с Куропаткой, который не успевает вовремя отвести ошеломленный взгляд, он немедленно требует:
   - Пример на аллегорию!
   Ник встает и прокашливается, после чего издает горлом какой-то слабый писк. Снова раздается смешок, и на этот раз Dominus настигает смутьяна, а затем опять обращается к Куропатке - воистину, с упорством, достойным лучшего применения:
   - Пример на аллегорию!
   Тот молчит.
   - Дубина, - гневно говорит Годфруа и смотрит на меня - наверное, потому что я позволяю себе сдержанно улыбнуться.
   - Пример на аллегорию!
   - Аллегория - это когда говорят одно, а разумеют нечто другое, - отвечаю я. Уже не в первый раз мне приходится отдуваться за Ника. Dominus знает, что мы друзья, и пытается пробудить в Куропатке совесть, заставляя меня отвечать на все вопросы, предназначенные ему. - Например, "сказано Богом змее: проклята ты от всех зверей". Слово "змея" обозначает дьявола, а не змею.
   Dominus ободрительно хмыкает и тут же обрушивает следующий вопрос - похоже, твердо вознамерился меня наказать и потому хочет придраться.
   - Сколько видов иронии мы знаем?
   - Мы знаем четыре вида иронии.
   - Какие?
   - Ирония sponte...
   - "Видов иронии суть четыре..." - гремит Dominus.
   Никак не привыкну начинать ответ правильно.
   - Видов иронии суть четыре, - послушно повторяю я. - Ирония sponte, сарказм, шутка и насмешка.
   - Пример на сарказм!
   - Bonum fecit, amicus et vir sapiens, - не переводя дыхания, выпаливаю я и мстительно смотрю на Куропатку. Сдавленный смешок. На этот раз улыбается даже Dominus. Он, кажется, удовлетворен - напоследок окидывает Куропатку огненным взором и отходит.
   - Что ж ты, - шепотом пеняю я. - Гляди - вздует.
   - А... - отмахивается тот. Куропатку, кажется, и впрямь ничто не заботит: пробить его толстенную шкуру можно разве что дубьем, а изустные внушения он пропускает с легкостью неизъяснимой. Знает, подлец, что Dominus прибегает к силе только в крайних случаях.
  
   Чтобы не залезать, подобно прочим обитателям Подворья, в бесконечные долги, Кертис давал уроки латыни и церковного пения детям начальника стражи, которому ни с того ни с сего взбрело в голову обучать сыновей, семи и восьми лет. Стражник, мгновенно разобрав, что перед ним за человек, назначил самую ничтожную плату, но школяр был рад и этому. Ноты Мельничонок разбирал посредственно, но все же лучше, чем его ученики. Старший мальчик был не зол, но непроходимо туп, а младший, умный и избалованный, с каким-то дьявольским коварством делал точь-в-точь обратное тому, что от него требовали, и вдобавок подмечал все оплошки молодого учителя. Если Колена природа попросту обделила, то Герберт обладал и слухом, и способностью к языкам, но не желал заниматься ничем. Просить и угрожать было в равной мере бесполезно: в ответ на просьбы он с ловкостью, необыкновенной для столь маленького существа, начинал торговаться и выпрашивать себе те или иные поблажки, а от упреков лишь хмурился и злобно молчал. При всей своей любви к детям и несомненной способности к учительству Мельничонок не извлекал из этих уроков ни удовольствия, ни пользы. Колен за месяц не заучил даже алфавит. Вконец отчаявшись достигнуть хоть каких-нибудь результатов, Мельничонок сначала взял за правило выучивать с ним по пять букв в день - и безуспешно; поутру Колен встречал его с широкой бессмысленной улыбкой, не помня ровным счетом ничего из того, что было пройдено накануне. Затем Кертис просто заставил его зубрить со слуха (здесь дело немного продвинулось; ученик хотя и безбожно коверкал слова, но все-таки запомнил их с дюжину). Он с первого дня приказал детям приветствовать его по-латыни - salve, magister! - но и этот опыт не принес ему ничего, кроме разочарования: Колен неизменно улыбался, завидев учителя, но не произносил ни слова, а насупившийся Герберт, заслышав грозное "Ну?!", неохотно буркал: "Salve...".
   Мельничонок долго терпел, не желая жаловаться отцу; но, когда Герберт от затаенной вражды перешел к открытому неповиновению, не выдержал. Стражник, которому злополучный учитель, при всех своих стараниях, никак не мог показать товар лицом, багровел, выслушав очередную жалобу, кричал на отпрысков, грозил, потрясал кулаками, но толку от этих извержений было мало - ежедневно получая новое лакомство или развлечение, оба преспокойно пропускали отцовские назидания мимо ушей. Мельничонок с трудом подавлял в себе желание надавать обоим пощечин. Отец отнюдь не воспретил учителю употреблять силу, а напротив, в первый же день заявил: "Ты, господин школяр, с ними тут не нежничай - за ухо там или по заднице, я только спасибо скажу", но бить детей Мельничонок не мог: еще слишком живы были воспоминания о том, чтС ему самому доводилось вкушать в годы учения. И потом, он чувствовал, что, прибегнув к силе, немедленно обретет в стражнике неприятеля, который отныне примется бдительно следить за всеми его промахами. Поэтому он кричал на Колена и Герберта, стыдил их, упрекал, порой доводил до слез насмешками, дергал за руку - но не более того. Единственное, что было возможно, так это не поддаваться на уловки Герберта, а главное - не начинать с ним торга, на что мальчишка был большой мастер.
   - Сейчас я дочитаю эту страницу и пойду играть, - не терпящим возражений тоном заявлял он.
   - Ты пойдешь играть, когда закончится урок, - мрачно возражал Кертис.
   - Урок закончится, когда я прочитаю эту страницу. Иначе я вообще больше не буду читать.
   - Если ты не будешь делать то, что я тебе велю, урок никогда не закончится. Ты будешь сидеть в этой комнате до вечера. Dixi.
   - Хорошо, я буду сидеть в этой комнате до вечера, но читать не буду, - тут Герберт, в пику ему, мстительно повторял:
   - Dixi!
   Когда что-то шло не так, как ему хотелось, Мельничонок брал упорством - но здесь Герберт ничуть не уступал своему наставнику, а нередко и превосходил его. Раз за разом терпя поражение от семилетнего ученика, Кертис готов был бросить все и бежать куда глаза глядят.
   Сорвался он лишь однажды. В один прекрасный день Герберт, которому быстро надоедала вынужденная неподвижность, поднялся и пошел к окну, хотя наставник запрещал ученикам вставать, не спросив предварительно разрешения. Получив замечание, негодник потянулся и зевнул в лицо учителю, как бы вызывая его помериться силами. Ответ последовал незамедлительно - Мельничонок, вне себя от ярости, впервые отпустил ему увесистого шлепка и приказал немедленно вернуться к работе. Герберт скривился и промолчал - но дело, которое и до сих пор шло вкривь и вкось, окончательно разладилось. Перья принялись тупиться и ломаться с завидной частотой, чернила разливались как бы сами собой, а в довершение всего пропала грифельная дощечка со спряжениями, которая только что лежала перед нм на столе. Мельничонок подозревал, что этот безобразник просто-напросто сунул дощечку под одежду, когда учитель отвернулся, но не обыскивать же было мальчишку! Когда урок окончился, он вздохнул с облегчением, решив, что на этом гнев Герберта исчерпан. Не тут-то было! когда Мельничонок вышел на лестницу, впотьмах кто-то сунул ему под ноги толстую палку от метлы. Кертис очнулся внизу лестницы, все ступеньки которой пересчитал собственными боками; с трудом различая над собой испуганную служанку, которая брызгала ему водой в лицо, он проговорил: "Оступился, черт побери" и кое-как выбрался на улицу, потирая помятые ребра.
   Если Герберт рассчитывал, что этого будет достаточно, чтобы отвадить учителя от дома, то он ошибся - пусть Мельничонок не мог открыто объявить сопливому сквернавцу войну, но уходить побежденным он не собирался. На следующий день он отменил урок, чтобы отлежаться, но спустя два дня явился к пекарю как обычно, с достоинством пропуская мимо ушей смешки служанок по поводу своей исцарапанной физиономии. Герберт не сумел скрыть своего удивления при виде учителя - и немедленно бросился в бой: во время пения пищал и фальшивил так, что Колен заходился от смеха и по мере сил подражал брату. Когда наконец комнату огласил истошный кошачий визг, который особенно удавался Герберту, Мельничонок стукнул кулаком по столу.
   - Aut disci aut discede, - внятно произнес он, глядя ему в лицо. - Ты понял, что я сказал?
   - Да.
   - Тогда убирайся.
   Герберт нерешительно шагнул к дверям; он, видимо, не понимал, чего от него ее хочет учитель.
   - Мне совсем уйти? - осторожно уточнил он.
   - Да. Больше можешь не приходить. Я не стану тебя учить.
   - Почему?
   - Потому что... - Мельничонок перевел дух. - Занимайся чем хочешь - играй или работай, но только не берись учиться. У тебя все равно ничего не выйдет.
   Герберт замялся на пороге.
   - Я поиграю, а потом приду, - предупредил он.
   - Нет. Не надо. Не приходи больше. Я буду учить одного Колена.
   - А он сумеет? - с сомнением спросил Герберт.
   Мельничонок искоса взглянул на мальчишку, который как раз в это мгновение с интересом изучал то, что ему удалось извлечь из собственного носа, и вздохнул.
   Когда после урока за отчетом, как обычно, явился отец, то Кертис, не дожидаясь атаки, первым двинул войска вперед.
   - Прости, Джон, но больше учить Герберта я не стану, уж как хочешь. Слишком мал, пусть подрастет.
   - Не станешь, значит... - стражник тяжело задумался. - А может, все-таки попробуешь, а?
   - Нет, Джон.
   - Тогда, стало быть, платить я тебе буду только за старшего, - стражник поскреб затылок, сделал вид, что ему крайне неохота урезать учителя в деньгах, и предложил взамен вдвое дольше заниматься с Коленом.
   Сама мысль о том, что придется лишний час просиживать с маленьким тупицей, была нестерпима. Мельничонок отказался. Он готов был, стиснув зубы, учить Колена по мере сил своих, но тот и раньше не отличался примерным поведением, а теперь - возможно, из-за отсутствия на уроках брата, а возможно, и подстрекаемый им втайне - начал вести себя развязно, беспрестанно перебивать, говорить дерзости. Мельничонок побился еще с месяц, а затем пришел к стражнику и откровенно заявил, что больше учить Колена не станет.
   - Стал-быть, моих детей и учить, что ли, нельзя? - мрачно спросил отец. Видимо, он заподозрил неладное. - Ну, Герберт мал, Бог с ним, а Колен-то что?!
   Мельничонок с трудом умолчал о том, что Колен редкостный дубина, а Герберту для начала следовало бы выучиться почтительности.
   Оставался еще один ученик - угрюмоватый, но прилежный четырнадцатилетний увалень, сын небогатого рыцаря, к которому Мельничонок ходил за три мили от города. Образование его оказалось крайне запущенным: подросток едва умел читать. Кертис с трудом добивался от него двух слов, но мальчик, по крайней мере, пристойно себя вел на уроках и, по его собственному выражению, "думал изо всех сил". Провозившись с ним до Рождества, Мельничонок внезапно получил расчет: видимо, отец счел сына достаточно ученым, а дальнейшие занятия - пустой тратой денег. Объяснениями юного учителя не удостоили.
   С огромным трудом, не без содействия Эрика, он нашел себе третьего ученика, которого нужно было обучать закону Божьему. Невзирая на отчаянную нужду в деньгах (мельник присылал сыну по праздникам, сколько мог, но совершенно не сообразуясь с оксфордской дороговизной, а потому денег вечно не хватало), он чуть было не отказался. Мельничонок охотно взялся бы учить мальчишку арифметике, латыни, музыке, чему угодно, но в тонкостях богословия он и сам изрядно плутал; отвечать на каверзные вопросы и неизбежно становиться в тупик перед учеником ему совершенно не хотелось. Впрочем, десятилетний Эдо оказался довольно покладистым; учитель читал ему отрывок из Библии, переводил, затем заставлял пересказать услышанное, читал еще раз, если мальчик делал это неудовлетворительно, а после этого просто разъяснял то, что могло показаться непонятным ребенку. Надо сказать, Эдо вполне довольствовался теми довольно приблизительными комментариями, которыми школяр снабжал священный текст, зато до удивления живо интересовался подробностями. Он мог спросить, какого цвета было платье на Руфи, как именно "скакаше играя" царь Давид и что подавали к столу во время Тайной вечери.
   - А "распяли" - это что значит? - однажды спросил он.
   - Это значит, Эдо, что Ему прибили ноги и руки гвоздями к кресту.
   - Живому? - ахнул тот.
   - Конечно, живому, - ворчливо отозвался Мельничонок. - А как же еще?
   - Ему больно было?
   - Еще бы не больно. Так же, как больно тебе, если ты ненароком поранишься или обожжешься. Но если ты поранишься, тебе накладывают повязку, а Его раны никто не перевязывал, потому что Он должен был умереть на кресте. И когда Он попросил пить, вместо воды солдаты подали Ему уксуса.
   - Зачем? - хрипло спросил Эдо.
   - Чтоб Он еще больше мучился. Понимаешь, солдаты хотели, чтоб Он испугался, чтоб начал плакать и просить пощады.
   - Но Иисус не испугался?
   - Нет, Эдо. Он не испугался.
   - Потому что он был герой, да? Как Гервард?
   - Да.
   Эдо помолчал, потом решительно произнес:
   - Если меня будут мучить, я тоже не стану плакать и просить.
   - Почем тебе знать, Эдо? Ты еще маленький.
   - Все равно, - упрямо возразил тот. - Мученики тоже бывали маленькие.
   Стали вместе вспоминать малолетних мучеников (четырнадцать тысяч избиенных Иродом младенцев и святого Кирика отвергли сразу - Эдо сказал: "они еще ничего не понимали"). Вспомнили отроков эфесских и, наконец, святого Вита.
   - Я убегу в Палестину и буду как святой Вит, - решительно заявил Эдо.
   - Неужто просто отдашься в руки неверным, чтоб они тебя мучили? - поддразнил Мельничонок.
   - Еще чего, - возразил мальчик. - Я с ними драться буду. Ну а если в плен возьмут, то пусть их мучают сколько влезет.
   - Тебе учиться надо, Эдо. Гляди, не болтай про Палестину-то. Узнает отец - он тебе такой плен устроит, что до лета спать стоя будешь.
   Но Эдо окончательно - а главное, необъяснимо - как сказал бы Мельничонок, "забил себе голову" святым Витом, позабыв даже о Герварде. Каждый раз, когда заканчивался урок, мальчик требовал рассказа о маленьком святом, невзирая на то, что сам уже знал житие наизусть. Однажды, придя на урок раньше назначенного времени, Мельничонок невольно сделался свидетелем забавной картины: Эдо, с самым важным и серьезным видом, стоял в углу, держа руки за спиной, а его шестилетний брат с рычанием расхаживал перед ним на четвереньках. Несомненно, это были святой Вит и лев! Впрочем, как ни было жалко Мельничонку расставаться с Эдо - единственным учеником, из уроков с которым обе стороны извлекали и пользу и удовольствие, - разлучиться им все же пришлось, причем довольно скоро: зимой мальчика отослали в Лондон, к дяде-меднику. Надо сказать, при прощании Эдо был довольно равнодушен и даже как будто отстранен, хотя прежде выказывал несомненную привязанность к наставнику: видимо, святой Вит окончательно заполнил его мысли, не оставив места для Кертиса.
   Вдобавок Dominus, злоупотребляя безотказностью школяра, заваливал его бесконечной перепиской - разумеется, задаром. Мельничонок перебелял набросанные дрожащей скорописью заметки Годфруа, с трудом вникая в смысл написанного и шалея от беспрестанного повторения одних и тех же фраз. Годфруа который год писал не то богословский трактат, не то комментарий - писал длинно, скучно и плохо, без конца пережевывая одни и те же мысли, и вдобавок еще с грамматическими ошибками. Языками, как выяснилось, Dominus не владел вовсе, если не считать латыни, - в этом даже Мельничонок, худо-бедно знавший "ок и ойль", мог дать ему фору.
   - Переведи-ка мне вот это, - небрежно говорил Dominus, подсовывая ему очередной лист, - с таким видом, как будто непременно сделал бы это сам, если бы не искреннее желание "подтянуть" ученика. Старшие школяры, раскусившие Годфруа, только посмеивались - но при этом, надо сказать, не спешили его покидать, хотя всякий иной преподаватель, пожалуй, на его месте давно лишился бы аудитории. Нужно отдать ему должное, при своем невежестве Dominus, обладавший поистине чудесной легкостью речи, объяснял увлекательно и доступно и даже из собственного незнания умудрялся извлекать выгоду, раз и навсегда решив про себя, что ученики - бараны, которые, во всяком случае, знают меньше наставника. Здесь Годфруа, пожалуй, проявил трогательную наивность, совершенно не учтя того, что рано или поздно какой-нибудь не в меру ретивый школяр может превзойти его в познаниях. Так оно и случалось, и притом нередко. Умные школяры вроде Эрика, убедившись в своем превосходстве, помалкивали, предоставляли Dominus'у витийствовать и даже порой потакали его прихотям - те же, кому недоставало хитрости и чисто житейской сметки, обретали в Годфруа врага, который ненавидел соперников так, как умеют ненавидеть только ученые: яростно, упорно и шумно. В частности, в молчаливый заговор "мудрых" входило негласное решение отказывать Dominus'у во всякой помощи в делах, которые тот, по общему разумению, должен был выполнять сам - сюда входили перевод и переписка. Наставнику хватило ума, чтобы этот заговор разгадать - и не объявлять войны. Взамен он налегал на тех, кто не был еще сопричтен к "мудрым" - а стало быть, не имел права отказать учителю в просьбе. Например, на Мельничонка, который вдобавок был ему обязан. Впервые удостоившись чести "помочь" наставнику, тот изрядно смутился: его собственных познаний во французском едва хватало на то, чтобы кое-как разбирать написанное и понимать речь, а перевести предстояло довольно трудный отрывок. Мельничонок помыкался два дня; когда же Dominus недвусмысленно намекнул, что хотел бы получить перевод, школяр, при всей своей нелюбви к просьбам, вынужден был обратиться за помощью к Эрику - не называя, впрочем, имен. Но senior Диконова подворья недаром был "мудрым".
   - Это для Годфруа? - прищурившись, спросил он. Мельничонок, уже собиравшийся было соврать, не выдержал испытующего взгляда.
   - Да, - признался он.
   - Делай сам, как знаешь.
   - Но Эрик... - заикнулся было тот. Горящий взор старшего заставил его замолчать.
   - Не проси меня ни о чем для Годфруа, - внятно произнес он. Мельничонок послушно кивнул.
   Впрочем, Годфруа довольно беспечно подвергал благодарность Мельничонка суровым испытаниям, как будто не догадываясь о том, что собственными руками подготавливает почву для грядущего разрыва. Добродушие и безотказность школяра он ошибочно - а точнее, не давая себе труда задуматься над душевными порывами своих учеников - принимал за недостаток ума и даже слегка презирал его за покорность. Оба как будто вели странную игру: наставник, не вполне понимая Мельничонка, обращался с ним в соответствии с тем, как думал о нем. Так, считая необходимым поддерживать его в нужном состоянии духа и полагая, что одних обещаний для этого будет вполне достаточно, Годфруа непрестанно твердил, что не забывает упомянуть школяра в разговорах со своими учеными собратьями и намеревается вытребовать для него какое-нибудь вспоможение (которого, разумеется, Мельничонок так и не получал). Проще же говоря, Dominus непрестанно хвастался толковым учеником, преследуя весьма незамысловатую цель - именно на это он порой намекал Мельничонку, когда с лукавой усмешкой говорил: "Если хорош ученик, то, наверное, неплох и учитель". Школяр же, в свою очередь, прекрасно понимая Dominus'a, не шел на открытое противостояние, лишь изредка прибегая к уловкам, чтобы избавиться от какого-нибудь особенно обременительного поручения.
   Первым шагом к окончательному разладу стала громкая ссора Мельничонка с французом Беранжером, старше его двумя годами, учеником магистра Пьера. Надобно сказать, Мельничонок вторично наступил на те же грабли, как будто забыв о том, чем несколькими годами ранее окончилась для него подобная выходка в школе. Он написал на Беранжера сатиру, главное достоинство которой, несомненно, было в очевидном сходстве с оригиналом - по крайней мере, все ученики как Годфруа, так и Пьера немедленно сообразили, о ком речь. Беранжер, который, пожалуй, мог бы еще уйти от насмешек, предпочел открыто признать себя обиженным. Оскорбленный тем, что стрела была пущена младшим, он вызвал Мельничонка на "словесный бой", намереваясь проучить дерзкого юнца раз и навсегда.
   Dominus внезапно проявил живейший интерес к предстоящему поединку, во всеуслышание провозгласив, что для него отныне дело чести как следует "подготовить" ученика к первому, пусть даже несерьезному, "пробному", диспуту. Беранжер, вместе с мэтром Пьером, на правах зачинщика (и старшего), избрал темой слова Аристотеля "Истинное образование соединяет умственное совершенствование с нравственным". Тема, при всей своей несложности (ни один senior не стал бы размениваться на подобные пустяки), была благодатная, она позволяла не только щегольнуть знанием текстов, но и уколоть противника. Мельничонок быстро написал развернутую речь, которой был вполне доволен; помощь Domunus'a, по большому счету, свелась к тому, что наставник потребовал вставить в нее целиком один довольно сомнительный пассаж собственного сочинения, написанный вдобавок тем слогом, каким Годфруа обычно писал свои трактаты - вяло, длинно и бессодержательно. Мельничонок сначала предложил переделать неудовлетворительный отрывок, чтобы тот не выбивался из общего строя, но получил отказ (Годфруа считал себя непревзойденным, а главное - непогрешимым, ритором). Тогда школяр решительно воспротивился. На кону стояла его честь - и поступаться ею он не собирался даже во имя блага Dominus'a.
   И тогда Dominus начал его клевать - умело и беспощадно, прекрасно зная, за какую ниточку потянуть, и пользуясь тем, что Мельничонок пока не подозревал о своем праве ее оборвать. Он напомнил сыну мельника, кому тот обязан своим местом в Оксфорде, и откровенно посоветовал не возноситься. Мельничонок и в самом деле чувствовал себя в долгу, еще не успев понять, что никто не вправе требовать бесконечной благодарности. Беда была в том, что предел его терпению покуда не наступил - а Мельничонок, из застенчивости перед старшим, просто не решался действовать иначе как будучи доведенным до крайности. И ему пришлось уступить. Когда Годфруа в очередной раз напомнил школяру, кто он такой и кому обязан, Мельничонка замучила совесть. Он согласился принять замечания Dominus'a, не подвергая их никаким исправлениям, - а главное, не имея опыта в ведении дискуссий, даже не попытался замаскировать сомнительный отрывок. Мельничонок искренне надеялся, что никто не заметит слабины.
   Первый серьезный удар ожидал его назначенным утром, когда Dominus заявил, что вынужден уехать - а следовательно, не сможет присутствовать на "поединке". Мельничонок изрядно смутился: ему предстояло в одиночку выступить перед обширным, по его меркам, собранием, которое включало не только мэтра Пьера и школяров с обеих сторон, но и нескольких преподавателей, из любопытства пожелавших посетить этот "детский" диспут. Мельничонок догадывался, что истинная причина этого любопытства та же, что некогда заставляла стариков-спартанцев наблюдать за детскими драками: магистры надеялись высмотреть culex'ов поумнее, с тем, чтобы в дальнейшем, возможно, пополнить за их счет свою аудиторию.
   Второй удар не замедлил последовать. Разумеется, пошли прахом все надежды перехитрить многоопытных магистров и протащить сомнительный тезис мимо их бдительного ока, как протаскивают лодку над подводными камнями. Именно он, стоило Мельничонку закончить, подвергся самому придирчивому разбору, самой беспощадной критике, да еще какой - язвительной, насмешливой и педантичной. Достоинства выступления как будто остались незамеченными, зато на промахи охотно набросилось все почтенное собрание. Судя по всему, мэтры без особого труда разгадали истинного автора отрывка и не упустили возможности в отсутствие Годфруа высказать самые нелицеприятные суждения о нем, при этом делая вид, что их ирония направлена исключительно на школяра. Присутствие Dominus'a на диспуте, несомненно, смягчило бы силу удара, пусть даже и не избавило Мельничонка полностью от насмешек, - но теперь, в одиночестве, он чувствовал себя беспомощной мишенью. Разгром был полный. Впрочем, у Мельничонка хватило сил принять поражение достойно - как хватало всегда, поскольку поражений до сих пор на его долю выпадало больше, чем побед. Готовясь к диспуту, он собирался излагать свои воззрения, а отнюдь не оправдываться - но даже оказавшись в положении обвиняемого, он говорил твердо, хоть и взволнованно.
   - Сказано: "Иное поражение лучше победы". Сказано также: "Лучше получить сто ударов от мудрого, нежели один от глупца". Я принимаю ваши удары с благодарностью, ибо они помогают мне понять, что правильно, а что неправильно, и не собираюсь упорствовать в своих заблуждениях. Мои познания еще слишком ничтожны, чтобы полагаться исключительно на собственные суждения, а мнения одного наставника, пусть даже мудрого и знающего, порой бывает недостаточно, дабы составить полное представление о какой-либо вещи.
   Краем глаза он заметил, как улыбнулся магистр Пьер, заслышав про мудрого и знающего наставника. Что ж, именно этого Мельничонок и добивался. Мелкая, но все же месть Dominus'у. И мэтру явно нравилось, что молодому школяру не свойственны ни ослиное упрямство, ни самоуничижение.
   - Я понимаю, - продолжал он, - что виноват перед Беранжером и что младшему отнюдь не подобает возноситься перед старшим, ибо не ставят ребенка впереди родителей, слугу впереди господина и монаха впереди аббата. Если Беранжер сочтет нужным, - Мельничонок вздохнул, - я готов просить у него прощения за свою дерзость.
   Беранжер слегка качнул головой, показав, что распря забыта, и удостоился одобрительного кивка от магистра Пьера. Диспут был завершен; Куропатка Ник, который не понял ровным счетом ничего из того, что было сказано, и даже, пожалуй, едва ли осознавал, на чьей стороне победа, крепко облапил приятеля. Магистр Пьер напоследок окинул Мельничонка оценивающим взглядом и вновь едва заметно кивнул; тот, конечно, надеялся услышать от мэтра хотя бы несколько слов, но все равно не огорчился, ибо уже успел понять, что этот едва заметный знак внимания стоит большего, нежели многоречивые излияния Годфруа. Эрик, явно подражая магистру Пьеру, также ограничился сдержанным кивком издалека, зато Беранжер не поленился подойти.
   - А ты неглуп, Мельничонок, - одобрительно произнес он. - Хорошо говоришь, из тебя выйдет прок. Я рад, что ты все понял. Ты правильно сказал. Младшему не одержать верх над старшим.
   - Нет, Беранжер, - тот усмехнулся. - Это ты меня не понял. Ничего подобного я не говорил.
   Мельничонок возвращался в Подворье в смешанных чувствах. Победы он, разумеется, не одержал - но, пожалуй, не было и поражения. Он смутно сознавал, что сумел хотя бы отчасти обернуть дело в свою пользу, и справедливо полагал, что ему есть чем похвалиться перед Годфруа. Памятуя, что тот уехал на весь день, Мельничонок сначала намеревался дойти до Подворья, а вечером наведаться к Dominus'у, но потом решил заглянуть к наставнику - на случай, если тот вернулся раньше обещанного.
   Dominus обитал в маленьком домике неподалеку от церковных ворот. Его единственная служанка, конопатая старуха, подметала порог; заслышав шаги, она обернулась. Неизменно ворчливая со всеми, включая Годфруа, с Мельничонком она, однако же, была приветлива.
   - Dominus Годфруа не вернулся ли? - спросил тот.
   Старуха выпрямилась и несколько мгновений рассматривала его, заслонив глаза ладонью, а затем ответила:
   - Откуда вернулся? Он и не уходил никуда с утра.
   В это же мгновение Мельничонок заметил в окне силуэт Dominus'a; если до сих пор школяр ощущал разве что легкую обиду, то теперь он почувствовал себя преданным. Он догадался, что Годфруа не пришел на диспут, прекрасно сознавая все несовершенство тезисов, навязанных им ученику. Наставник испугался, что на его долю выпадут те насмешки, которые пришлось проглотить Мельничонку; появись он на диспуте - и основная тяжесть удара пришлась бы на учителя, а не на ученика. Поэтому Годфруа предоставил неопытному школяру отбиваться в одиночку; в случае победы он, по своему обыкновению, не замедлил бы оповестить собратьев, а в случае поражения - устраниться, выставив все случившееся исключительно делом рук зарвавшегося юнца.
   Dominus явно смутился тем, что обман раскрылся столь внезапно; его первым, и самым искренним, порывом было отшатнуться в глубь дома, но затем Годфруа смекнул, что Мельничонок все равно уже его заметил, поэтому прятаться глупо. Тогда наставник с широкой улыбкой на лице выглянул в окно.
   - Со щитом или на щите? - поинтересовался он и тут же, не дожидаясь ответа, поспешно добавил:
   - А я, веришь ли, с самого утра занимаюсь Бог весть чем... Сколько раз просил: увольте вы меня учить сопляков грамоте, не мое это дело, да и интереса никакого - нет, свое; ну, радуйтесь!.. Так чтС диспут?
   Мельничонок облизнул пересохшие губы. Всего мгновение назад он многое готов был сказать Годфруа, но сейчас как будто лишился дара речи. Им владели лишь ярость и отвращение. Наконец, собравшись с силами, он спокойно и внятно произнес - так отчетливо, что обернулась даже конопатая служанка:
   - Я сражался один, Dominus, - и ушел, не слушая объяснений.
   По большому счету, это и было началом конца. Мельничонку не везло с наставниками: некогда он навсегда утратил доверие к отцу Родерику - а теперь перестал уважать Dominus'a.
  
   Сегодня нас подстерегла большая неудача. После вечерней лекции у Dominus'a мы решаем зайти в "Святую Екатерину" - и оказываемся лицом к лицу с компанией лондонцев. Их нелюбовь к "провинциалам" известна - а после недавней лондонской смуты и Фиц Уоррена она только возросла. Едва пронеслись первые слухи о восстании, как почти все лондонцы рванулись домой - и вернулись изрядно потрепанные. Теперь под пьяную руку они мстят за двоих собратьев, оказавшихся на виселице, - мстят всем без разбору, в том числе и "провинциалам", отказавшимся идти в Лондон.
   Прочие школяры живут беспокойно даже внутри своих землячеств - старшие враждуют с младшими, юристы с богословами - но лондонское землячество держится на редкость дружно и охотно объединяется, когда нужно дать кому-либо отпор. "Малыши" - самая многочисленная в Оксфорде партия, но лондонцам сегодня неимоверно повезло - они в большинстве, а нас трое. Точнее, двое - Лич только и думает о том, как бы дать тягу, и слава Богу - в драке он обуза. Но если мы с Куропаткой сейчас раззявим рот, нас попросту загонят в угол и "выжмут масло" - проще говоря, задавят.
   - Беги за помощью, - шепчу я Личу, когда трое лондонцев с бесстрастными лицами и как бы невзначай начинают заходить нам за спину, пытаясь отрезать от двери. Лич немедленно мчится прочь, за ним припускаются двое, и это служит сигналом к началу схватки.
   Погоня возвращается, когда бой уже в самом разгаре. Куропатка стоит в центре комнаты, вращая над головой деревянную скамейку, так что ни один лондонец не смеет подойти ближе, чем на пять шагов. Я держусь рядом с ним, стараясь не попасть под удар, и вижу, как лондонцы начинают шарить вокруг себя в поисках метательных снарядов. Чего доброго, они нас ухайдакают, если начнут швырять в Куропатку кружками или бочонками. Лич, подлая свинья, забился в какую-то подворотню, пропустив погоню мимо себя, и просидел там до рассвета - бежать за подмогой он и не подумал. Один из лондонцев делает неосторожный выпад и верещит от ужаса, когда на него со свистом несется скамейка. Тяжкий удар - и школяр валится на пол.
   Удивления достойно то, что мы отделываемся легко - драку разнимает городская стража, которая отродясь не вмешивалась в школярские междоусобицы. Мы поначалу грешим на Лича (с ума, что ли, спятил щенок - звать стражу, когда приказано было бежать за подмогой?!), и Куропатка, вернувшись в Диконово подворье, дважды немилосердно хлопает злополучного собрата по шее, прежде чем тот успевает оправдаться. Стража разгоняет нападавших древками пик, двое оплеухами выпроваживают нас с Куропаткой за порог, прочие остаются караулить лондонцев, чтоб не кинулись в погоню.
   Торопливо шагая в Подворье, Куропатка потирает загорбок, куда ему влетело оголовком меча, и ворчит:
   - Выслуживаются, черти... От веку такого не было, чтоб стража школяров разнимала. Не их это дело, вот что. Забыли свое место...
   Куропатка в Оксфорде меньше года, но уже знает все местные законы и обычаи не хуже старожилов. Неспособный заучить хотя бы десять латинских строк подряд, он чудесным образом запоминает все, что касается школяров. И удивительное дело - шпыняют его куда меньше прочих culex'ов. В Оксфорде вынужденно уважают не только ум, но и силу - а Куропатка не уступает даже признанному силачу Квиринусу. Ручищи у него такие огромные, что одними ладонями он свободно обхватывает меня вокруг пояса.
   Тем крепче в делах учебных Куропатка держится за меня. Моя память, и прежде развитая беспорядочным монастырским чтением, здесь разрослась до невиданных пределов. Мне достаточно дважды прочитать страницу самого неудобоваримого текста, чтобы запомнить ее наизусть.
   - Проучить их надо, это верно, - соглашается Эрик, когда мы пересказываем ему случившееся. Месть лондонцам откладывается до более удобного случая, зато месть зарвавшимся стражникам не заставляет себя долго ждать. На воскресной мессе студенты сбиваются плотной кучкой слева от алтаря (справа, по традиции, стоит городская стража, принаряженная и с жезлами в руках). Опытные горожане, которые хорошо знают, что подобное построение суть построение боевое и что по своей ударной силе оно немногим уступает тарану, начинают пятиться. Незадолго до выноса Святых даров Эрик, улыбаясь, решительно тянет жезл из рук у одного из стражников. Тот, ошалев от подобного напора, не уступает, но поднимать шум не решается и только переминается на месте, покачиваясь от рывков. Эрик упорствует; то, что походило на дружескую возню, начинает все более и более смахивать на настоящую стычку. Кто-то из школяров, наконец, наскучив столь вялым развитием событий, громко хохочет и внезапно выхватывает жезл у другого стражника. Раздается гулкий удар, стражник хватается за расшибленную голову - возмущенный причетник, перегнувшись через ограждение, наугад бьет кадилом в толпу школяров, промахивается, осыпает нас углями и получает в ответ многоголосый залп брани и насмешек. Несколько минут ряды колыхаются, и, кажется, вот-вот начнется побоище, но стражники, которых немного, поспешно отступают, оставив на полу несколько оброненных жезлов. Трофеи немедленно подхватывают и передают вглубь.
   - Всех перевешать вас, сволочей, - говорит кто-то невидимый из-за колонн, где теснятся горожане.
   - Да пошел ты... - немедленно отвечают ему.
   - Кто нас вешать собрался - эй, покажись!
   - Смотри, как бы самого не вздернули.
   - Вверх ногами.
   - Жуй мочало!..
   Даже самому бойкому горожанину не под силу переговорить полсотни языкастых школяров; невидимка злобно бурчит и замолкает. Несколько человек, в том числе Эрик, поднимаются на цыпочки и пытаются разглядеть злопыхателя, но в церкви полумрак.
   Певчие дрожащими от волнения голосами начинают выводить "Достойно", когда внезапно воздух оглашает сиплый альт Ансельма: "Fraterculi, Куропатку жмут!". Незадолго до начала службы Ансельм обнаружил валявшийся возле стены кирпич, встал на него и оказался на голову выше толпы. Потому-то он и заметил первым, что Куропатку оттесняют в темный простенок между колоннами и явно собираются бить. Возглас обрывается болезненным всхлипом - кто-то из горожан в наказание за тарарам от души въезжает школяру в санки, иначе сказать - под вздох. Вокруг колонн бурлит водоворот скверно стриженных голов - школяры, нещадно орудуя локтями и кулаками, бросаются выручать собрата; дурным голосом орет женщина, которую кто-то облапил в суматохе, гремит об пол деревянная миска сборщика. В простенке и между скамьями завязывается потасовка. Несколько горожанок, спасаясь от толчеи, кидаются в алтарь; священник с криком выталкивает их обратно. Горожане дерутся со всем отчаянием потерпевших, школяры - обреченно и мстительно: размахнуться как следует невозможно, поэтому тех, кто по несчастливой случайности оказался в узком проходе, немилосердно "жмут", упавшим безжалостно расплющивают ребра о края скамеек и ступени. По церкви проносится истошный вопль - не внять, мужской или женский:
   - Задави-и-и-или!
   Первым опомнился Эрик.
   - Fraterculi, врассыпную!
   Сначала из церкви выскакиваем мы вчетвером - сам Эрик, невесть как уцелевший Куропатка, я и Лич; за ними сыплются те, что половчее. Впрочем, Лич отстает почти сразу же - на паперти кто-то бросается за ним вдогонку и хватает за полу. Возникает какая-то сумятица, слышится тяжкий удар и стук упавшего тела. Еще несколько школяров пробиваются следом, но на пороге уже стоит стража - взлетают булавы, и fraterculi начинают валиться наземь. Узкий церковный двор становится настоящей мышеловкой. Эрик, бегущий впереди, ныряет под арку, шатается и падает как подкошенный - горожане и стража, оказывается, караулят калитку и сразу же пускают в ход дубины и рукояти мечей. Я уворачиваюсь, проскакиваю у кого-то под рукой, вылетаю в проулок и останавливаюсь перевести дух. Ребра болят нестерпимо. В церкви я не дрался, елико возможно, только протискивался к дверям - и все равно получил несколько довольно увесистых тычков.
  
   Но когда из темноты навстречу мне сделала шаг темная фигура, у меня точно крылья выросли. Я опрометью бросился в кромешный мрак, рискуя налететь в дерево или на стену, потому что в такой темноте и колокольню было не углядеть. Слава Богу, добрый человек видел ровно столько же, сколько и я, но топал он за мной, не отставая. И на ходу начал кого-то звать. Значит, сейчас за мной погонятся самое малое трое, а то и четверо.
   Я вылетел в пустую улицу, через два забора перелез спокойно, а за третьим меня до полусмерти напугал цепной кобель: вымахнул откуда-то из темноты, здоровый как телок, и молча попер на меня. Я со страху чуть забор не своротил. Выскочил обратно и в ста шагах увидел погоню. Пятеро. Мне за глаза хватит.
   Еще через один забор я перелетел, как птичка. Ухватился рукой за верх и сиганул. И только в полете понял, какую ошибку совершил. Во-первых, с той стороны улица была фута на четыре ниже, чем с этой. Когда я взмыл над забором, то подо мной как будто разверзлась бездна. А во-вторых, с той стороны забора стоял стражник, в самой непринужденной позе отдающий долг природе. И летел я прямо на него.
   Как я ему на шею не сел - честное слово, не знаю. Мои подошвы гулко ударились оземь, и он подскочил так, как будто увидел привидение. Не дожидаясь, пока он опомнится, я заковылял дальше. С отбитыми ногами. Проклиная собственную глупость. Нельзя прыгать через все заборы подряд. Теперь я далеко не убегу.
   Проходной двор. Еще один. Еще. Славная вещь эти проходные дворы, сущее спасение. Пусть добрые люди гадают, куда я делся - побежал дальше или нырнул в какую-нибудь щель. Впрочем, эти гадать не стали. Похоже, поняли, что нырнуть мне некуда. Как топали по пятам, так и топают. Ни одного открытого кабака. Ни одной подгулявшей компании. А значит, бежать не останавливаясь. И молиться, чтобы за мной гнались стражники, а не горожане. Те - забьют насмерть, если поймают.
   Я не сомневался, что и этот двор тоже окажется проходным. А он не оказался. Еще одна моя ошибка - надеяться, что все дворы здесь сквозные. Те четыре, которые я миновал, действительно такими и были. А пятый оканчивался тупиком. И через минуту в единственной подворотне меня будет ждать погоня.
   Я отступил к стене дома, чтобы не отсвечивать посреди двора. Пусть они пошарят в потемках. Разумеется, они поставят самое меньшее одного человека в подворотне, чтобы дичь не ускользнула у них за спиной. По крайней мере, им придется немного повозиться, чтоб меня скрутить.
   В самый темный угол. Еще шажок. Я ступил на решетку, закрывавшую вход в погреб рядом с крыльцом. Точнее, на то место, где эта решетка должна была быть. Я столько раз видел такие погреба, что просто не сомневался, что он закрыт. И плавно съехал в подвал. Благословение тому уличному сорванцу, который тайком снял решетку, надеясь таким образом отомстить зловредному домовладельцу. Я сам подобные штуки проделывал, и успешно. Непроницаемая мгла на дне подвала надежно скрыла меня от глаз.
  
   - Ну и куда этот гаденыш делся?
   - Ты его разглядел хотя бы? Узнать сможешь?
   - Какое там... Он от меня сразу дернул бежать.
   - Эх, было б тебе подождать немного. Тогда бери его голыми руками. Хрен мы его теперь найдем. Как сквозь землю провалился.
   - Кто-то его впустил, видать. Не иначе, девка.
   - Мне эти девки... Все они с ними заодно.
   Четверо вполголоса засмеялись, пятый с неимоверной злобой выругался и зашагал прочь. Мельничонок съежился на дне подвала, ожидая, пока стихнут шаги, а потом подтянулся к краю, вылез и, даже не тратя время на то, чтобы отряхнуться, торопливо зарысил в проулок. В подворотне было пусто. На улице тоже. Где-то за стеной прозвучали поспешные шаги - не то мирный горожанин, напуганный тарарамом, бежал домой, молясь о том, чтобы не налететь по дороге на разъяренных школяров, не то одинокий fraterculus, чудом вывернувшийся из-под дубин и кулаков, искал знакомую щель, не то отставший по нужде стражник догонял сотоварищей. Мельничонок прижался к стене - человек по ту сторону прошел мимо, не останавливаясь. Где-то вдалеке раздавался мерный грохот - ломились в двери. Кто-то коротко и страшно крикнул и затих. Не понять было - то ли все кончено, то ли нет...
   - Sancta Maria, mater Dei... - вполголоса проговорил Мельничонок, стараясь унять постыдную дрожь в руках. Он шагнул в подворотню.
   Страшный удар в висок - и свет для него померк.
  
   Он лежал на полу караульни - неловко, навзничь, на связанных на спиной руках. Связали его не просто крепко, но и жестоко, со злостью, перетянув веревкой поперек живота. На скуле и на лбу запеклась кровь; когда Мельничонок пошевелился, в висок как будто начали заколачивать раскаленный гвоздь. На стон от стола, уставленного кружками, обернулись трое. Стражники.
   Откуда-то из глубины, через равномерные промежутки времени, доносились истошные крики. Куропатка? Лич? Ансельм? Мельничонок вздрогнул, в животе начал стягиваться ледяной узел. Если его будут так...
   Господи, руки. Как же больно.
   - Руки развяжите... - простонал он. - Отнимаются...
   - Хоть бы они у тебя вовсе отсохли, паскуда, - буркнул стражник. - Не станешь больше наших дочек лапать.
   - Развяжите...
   Стражник неторопливо встал, склонился над лежащим Мельничонком и с размаху хватил его сапогом под спину. Вдоль хребта как будто пустили струйку расплавленного свинца, кость зазвенела, словно полоска стали. Мельничонок громко охнул и прикусил губу.
   - Развязать? - уточнил стражник. - Или потерпишь?
   Мельничонок беззвучно выговорил: "Потерплю". Начнешь спорить - чего доброго, встанут все трое и отхолят сапожищами за милую душу.
   Вопли прекратились.
   Приоткрылась низенькая, едва ли не в полроста, дверца.
   - Кто тут есть, волоки его к судье.
   Мельничонка подняли и поволокли. По дороге дважды уронили - нарочно (видно, за дочек были злы всерьез), в первый раз успел запрокинуть голову, чтобы не разбить лицо, а во второй застали врасплох, и Мельничонок звучно стукнулся о каменную плиту подбородком, аж зубы лязгнули. Пусть роняют, лишь бы не лупили. Когда втолкнули в просторную полутемную комнату, во рту уже набралось немного крови из разбитых десен - сплюнуть при судье не решался, а глотать мутило. Едва лишь перестали трясти и тащить - наклонил голову к плечу и украдкой выпустил кровавую слюну сквозь зубы; по рукаву расплылось темное пятно.
   Городского судью Мельничонок узнал сразу - видел его в городе и в церкви и знал по рассказам собратьев, которым посчастливилось беседовать с Бучем Джонсоном лично. В голове пронеслось: ленив, с места подниматься не любит, а потому сам арестованных не бьет, все больше через стражу; не сказать что зол, но вспыльчив, в гневе соображает не лучше кабана на бегу; глупой храбрости не любит, но умную непристойность всяко оценит; мнит себя хитрецом и знатоком законов - но начнешь ему поддакивать, поймет, что держат за дурака.
   Буч Джонсон сонно взглянул на взъерошенного юнца, который с трудом держался на ногах, от страха или от побоев - не внять.
   - Признаешь ли, что вы, школяры, убили в драке ни в чем не повинного Родерика из Сноуи?
   - Н-нет.
   - Признаешь ли, что школяры убили в драке Родерика из Сноуи? - повторил судья. Мельничонок понял.
   - Я... я не знаю. Я ничего не видел.
   - Но драку-то в церкви ты видел?
   - Видел, - признал Мельничонок.
   - И сам дрался, э?
   - Не, - Мельничонок робко улыбнулся, с трудом отвел глаза от кровавых брызг на полу. Куропатка? Лич? Ансельм? - Меня ударили... я упал... а потом побежал к дверям. Я только двоих ударил, чтобы расступились... и то несильно... мне сильно и не ударить, сами видите, я разве что пьяного с ног собью....
   - Стало быть, драку видел, - судья как будто пропустил объяснение мимо ушей. - Значит, и слышал. Ты слышал, как Родерик закричал: "Задавили?"
   Вот куда он клонит. Ну, надо быть круглым дурнем, чтобы попасться.
   - Я слышал, что кто-то закричал: "Задавили", - осторожно сказал Мельничонок. - Да ведь все кричали... Какая-то баба вон юбкой за крюк зацепилась и давай орать: "Убивают!", так не убивали же...
   Судья кивнул стражнику; тот коротко всадил школяру кулак под ребра, но рухнуть на колени не дал - поймал за веревку, и Мельничонок с воплем повис на вывернутых локтях.
   - Легче, легче, пришибешь сопляка, - недовольно сказал судья. - А ты, суразенок, молись, чтоб на том дело и кончилось. С палачом еще не доводилось по душам толковать?! Ты рожу-то не отворачивай, не отворачивай. Э-э, да я тебя узнал. Ты, что ли, под Рождество на Круглом лугу песни пел? Вот погоди, сейчас вспомню... еще про бабу какую-то... и про барана...
   - Про скорняка Тома, его жену Гетти и чудесную шкуру, - мрачно отозвался Мельничонок. При слове "палач" все благие наставления собратьев вылетели у него из головы.
   - Во-во! - судья хлопнул ладонью по столу. - Ишь ты!.. Поешь ты славно, это так. Ну, гляди - ежели ты пиита... чем грешил, тем и откупайся! Сложишь мне сейчас песенку - отпущу.
   - Какую песенку? Про кого? - Мельчонок слегка ожил. Он все еще не верил, что Буч Джонсон произнес волшебное слово "отпущу".
   - Про кого? Это мы сейчас... - судья засмеялся. - Ну, первым делом, понятно - про бабу, что ж это за песенка, ежели в ней бабы нет? И чтоб звали ее Энни. А еще... - он повел глазами вокруг. - Про сундук!
   Мельничонок слегка перевел дух.
   - Развяжите руки, - осмелев, попросил он. Судья поразмыслил и коротко кивнул; стражник зашел за спину и принялся, немилосердно дергая, развязывать веревку. У Мельничонка от боли перед глазами заплясали круги, но зато уже через полминуты он с наслаждением растирал измятые, опухшие запястья.
   - И налейте чего-нибудь горло промочить, - сказал он.
   Несколько мгновений судья хлопал белесыми ресницами, как будто смысл этих простых слов остался для него загадкой, а потом угрожающе потемнел лицом.
   - Я тебе сейчас не налью, а волью - так, что на том свете чесаться будет! Видали его?.. Руки ему развяжи, выпить ему налей - а не привести ли тебе сюда девку, школяр?! Держи! - он остервенело плеснул из кувшина в кружку и протянул Мельничонку. - Ну, если ты и после этого двух слов не свяжешь - вот тебе крест, прикажу ремни из спины драть, то-то ты славно запоешь. Давай, начинай!
   Мельничонок торопливо допил, поставил кружку на стол, стараясь не стукнуть днищем, качнулся с ноги на ногу.
   - Песня про Энни из Лиддвика, отца Андреса... и сундук, - сказал он.
   ... Просмеявшись, судья вытер глаза.
   - Да-а-а... Энни, вот так шту-у-учка... Нынче ж исповедуешься - пусть назначат покаяние за драку в церкви (Мельничонок возликовал: и вправду отпускают!), - судья нашел глазами стражника. - Дай ему по шее, и пусть убирается на все четыре стороны.
   Если бы не тревога о темной судьбе Куропатки, Лича и прочих, Мельничонок был бы склонен посмеяться. Когда стражник крепким пинком вышиб его за ворота, Мельничонок тут же, по пути в Подворье Дикона, принялся размышлять, как бы повеселее рассказать об этом собратьям.
   В Подворье уже собрались пятеро дрожащих от страха и ярости fraterculi (троих, сделав надлежащее внушение, отпустили на рассвете, двоим еще накануне посчастливилось избежать ареста), в том числе и виновник переполоха, Куропатка Ник, с подбитым глазом и вывихнутой рукой. Ну, этот нигде не пропадет! Уже называли имена жертв: во время драки в церкви враз погибли четверо школяров, да еще скольких-то насмерть заколотили на улицах. Несколько трупов притащили на опознание в церковную часовню, и Эрик с Ансельмом, переругиваясь и склоняя на все лады имя какого-то Гвидо, собирались туда, хоть в городе и было неспокойно - Дикон заглянул и предупредил, чтобы школяры без особой нужды не околачивались по улицам.
   - Лича убили, знаешь?
   - Как убили?! - Мельничонок подскочил.
   - Там же, на паперти, когда мы удирали. Видел небось, как его подшибли. Ударился головой о ступеньку - и все. Лежит сейчас в часовне, вместе с остальными. Хочешь, vene с нами.
   Лич. Осторожно обходя тощенькое, скрючившееся тельце в грязном тряпье, лежащее с размозженным черепом на полу часовни, Мельничонок с трудом удерживался, чтобы не закричать. Из шестерых погибших, оставленных в часовне, пятеро были culex'ами - такими, как Лич. Изуродованные, изломанные тела. Почти всех их растерзали на улицах - затравили, загнали, окружили и вбили в землю. Им просто не под силу было выстоять против горожан.
   ... - Ты не слушаешь. Повтори, что я сказал.
   Мельничонок судорожно сглотнул. Кончик прута уперся ему в плечо.
   - Простите, Dominus.
   Вот здесь, рядом с ним, еще три дня назад сидел Лич, который трясся, как заяц, при каждом приближении Dominus'a. Лич, рожденный от запуганной, отравленной страхом женщины. Dominus, кажется, догадался, что со школяром неладно, и отошел, ограничившись кратким изустным внушением. Мельничонок не мог забыть истерзанное тело Лича на каменных плитах; он едва замечал, что Куропатка, Эрик и еще несколько fraterculi на лекциях многозначительно перешептываются, а после лекций кочуют между кучками собратьев. Наконец Ник решительно двинулся к Мельничонку и заговорил без обиняков.
   - Мы им всем отомстим, - воинственно провозгласил Куропатка, сжимая кулак. - Знаешь, что мы придумали? Пройдем нынче же по всему Оксфорду и споем заупокой горожанам! То-то они попляшут!
   - По живым-то людям заупокой?!
   - А Лича они убили - он живой был или как?
   Мельничонок промолчал. Куропатка выждал, потом пригнулся и внимательно посмотрел в глаза собрату.
   - Ты не хочешь отомстить за Лича? - выразительно спросил он.
   - Я скорблю по Личу, Ник. Я буду молиться за него. Но с вами я не пойду! - Мельничонок сорвался на крик. - Не хочу! Я пришел сюда учиться, а не драться!
   Эрик, не говоря ни слова, встал и скрылся за дверью. За ним, все так же молча, посыпались прочие обитатели Диконова подворья. Куропатка шагнул к порогу и обернулся напоследок.
   - Мельничонок, а Мельничонок! - почти с отчаянием окликнул он.
   - Abiens abi, - буркнул тот, не отрываясь от книги.
   - Ну и черт с тобой, оставайся! - крикнул Куропатка, с грохотом захлопывая дверь.
   Мельничонок побродил по углам, уверяя себя, что догонять друзей уже все равно поздно, а потом Дикон осторожно сунул в щелку нос.
   - По городу-то не болтайтесь сегодня, господин школяр, - предупредил он. - А то как бы вам ребра не пересчитали.
   - Какое уж там - по городу, - Мельничонок вздохнул. - Не пойду никуда. Сходи в трактир, друг Дикон, принеси эля... я тебе завтра заплачу... или там дня через два... ей-богу.
   Дикон подозрительно покрутил носом, но все-таки пошел - принес полкувшина кислого пива (Мельничонок до сих пор был аккуратен в расчетах и потому пользовался некоторым кредитом в Подворье).
   - Что дали, - оправдываясь, произнес Дикон. - Сразу поняли, что не себе беру, а жильцам, вот и налили черт-те чего... Пусть, говорят, подавятся твои глоты. Вы уж простите за такие слова, господин школяр. Я что слышал, то и говорю. Сам-то я завсегда...
   - Брось, Дикон, не оправдывайся.
   - Ох и злы люди на вас сегодня.
   - Ничего, обойдется... - Мельничонок понюхал, поморщился и решительно отодвинул кувшин: одному Богу известно, чего туда намешали.
   - Вот и я думаю, обойдется... впервой, что ли, - поддакнул хозяин.- А только ваши друзья, господин школяр, зря в город-то пошли. Наколотят им шеи, вот что. Младшенький-то вон и навовсе пропал ни за грош. То-то матери горе...
   - Отвяжись, Дикон. И без тебя тошно.
   - Мне-то что...
   Дикон замолк и прислушался; Мельничонок тоже навострил уши. Где-то вдалеке мерно гудел колокол.
   - Никак, пожар, - Дикон снова потянул носом, как будто ловил запах дыма. - Ох, как бы не ваши...
   Мельничонок привстал на цыпочки, пытаясь выглянуть в маленькое оконце, но, кроме крыш и труб, ничего не увидел.
   - Набат... - произнес он.
   - Вы уж не выходите, господин школяр, от греха, а я пойду на двор, гляну, далеко ли горит, - Дикон торопливо зарысил по лесенке. Мельничонок тем временем снова попробовал достать до окна, сорвался, потом подтащил скамейку и высунулся по плечи.
   - Ну что там? - нетерпеливо крикнул он.
   - Сейчас, господин школяр... Непонятно что-то...
   Мельничонок выругался вполголоса, подтянулся еще, обдирая бока, и выбрался из оконца на крышу. Постоял, держась за конек...
   - Господин, а господин школяр? Где вы делись-то? - обеспокоенно спросил Дикон с чердака.
   - Здесь я...
   - Ишь куда вылезли. Шею-то не сверните. Ну, что, горит?
   - Не видать, чтоб горело, друг Дикон.
   - Вот и я о том же. Не видать. А колокол-то гудит. Как будто война какая, прости Господи. Лезли бы вы обратно, господин школяр. Неровен час кто увидит да пустит камнем, вот и свалитесь. Время-то неспокойное.
  
   Я послушно лезу обратно; Дикон некоторое время околачивается по чердаку, делая вид, что прибирается, и бормочет себе под нос. На самом деле ему, конечно, неохота и страшно идти вниз. Наконец, когда делать здесь становится решительно нечего, он вздыхает и спускается. Я, наскучив пустым ожиданием, решаюсь еще раз вылезти на крышу и оглядеться, и тут на улице раздаются голоса. Кто-то трясет ворота и кричит:
   - Открывай, открывай!
   - Господи Иисусе... - восклицает внизу Дикон.
   - Знаю я, у него всегда школяры стоят, - говорит второй голос. - Слышь, Дикон, открывай добром. Твоим постояльцам кости переберем, а тебя не тронем.
   - Что с ним разговаривать, ломай ворота. Он завсегда школяров выгораживает.
   - Может, их нету никого?
   - А кому он за пивом-то ходил? Отворяй ворота, Дикон!..
   Скрипит лестница, и Дикон поспешно взбегает наверх.
   - Господин школяр, - шепчет он, округляя глаза. - Беда.
   Ворота меж тем подаются, и начинается стук в дверь.
   - Разнесут тут все, да еще и вас приколотят... берите свои вещички и дуйте наверх, - Дикон тычет в оконце.
   - Какие у меня вещички... - я беспомощно оглядываюсь. Взгляд мой падает на лежащие на столе и тюфяках пергаменты. Лекции. Самое ценное, что есть у обитателей Подворья. Дикон, несмотря на свой испуг, удивленно охает, когда вместо "вещичек" я начинаю торопливо сгребать пергаменты и не глядя совать их за пазуху. А в дверь стучат, стучат...
   -Я, господин школяр, вниз пойду, - отчаянно говорит он. - Глядишь, и умолю их, по-соседски. Ведь разорят меня, вчистую разорят, ежели громить примутся... Скажу - нет никого, все ушли. А вы уж тишком сидите, Христом Богом прошу.
   Дикон спускается; ненадолго стук утихает, и я слышу, как наш pontifex maximus дрожащим голосом уговаривает буянов. Тот, кто приказывал ломать ворота, мрачно спрашивает:
   - А что ж ты нас не пускаешь, ежели никого нет? Я знаю, на чердаке у тебя школяры живут. Пошли, ребята!..
   Отчаявшись уговорить соседей, Дикон, судя по всему, ухватился за перила, и не пускает их наверх; начинается возня, слышатся звуки ударов и отрывистые вопли.
   - О, дьяволы, ногу придавили!..
   - Чего ты мне тычешь сапогом в харю?!
   - Оттаскивай, оттаскивай!.. Пошел к черту, Дикон, старый ты человек и нечего тебе тут мешаться!
   Дикон поднимает истошный крик - покуда ему не столько больно, сколько страшно, и держится он до последнего. Кто-то, ругаясь, спотыкается на ступеньках, которые pontifex maximus загораживает своим телом, и катится вниз. После этого обозленные горожане начинают бить по-настоящему; Дикон пронзительно взвизгивает, и тут же я врезаюсь в одного из нападавших с силой тарана. Я прекрасно рассчитал удар и столь внезапно выскочил из своего укрытия, что мне почти удается сбить забияку с ног. Не дожидаясь, пока горожане придут в себя, опрометью бросаюсь на чердак, молясь лишь о том, чтобы не споткнуться на пороге. Дикон, позабытый всеми, что есть духу мчится вниз, через кухню, в кладовку. Лязгает толстая дверь, и хозяин Подворья, не полагаясь исключительно на крепость засова, принимается заваливать ее с той стороны всем, что только можно сдвинуть с места. Дверь выдержит долгую осаду: Дикон, при всей своей доброте, повесил ее на тот случай, если подгулявшим школярам вздумается навестить хозяйскую кладовую. На верхней ступеньке я задерживаюсь, ору "Пошли вон отсюда!" самым властным тоном, на какой только способен (погоня действительно на мгновение запинается на бегу), хватаю оброненное кем-то из школяров полено и не глядя пускаю его в темноту. По лестнице с грохотом летит вверх тормашками какой-то бедолага, а я врываюсь на чердак, не озаботясь даже захлопнуть дверь (запереть ее все равно нечем), вскакиваю на скамейку, хватаюсь за нижний край окна и протискиваюсь в узкое отверстие. Еще мгновение - и горожане хватают руками воздух в том месте, где только что болтались мои ноги; сидя на карнизе, я слышу, как они разносят меня на все корки. Следом они, конечно, не полезут - primo, в окно ни один из них не протиснется, а secundo, они опасаются, что первого, кто высунется, я стукну по голове. Здесь, можно сказать, моя крепость; на крыше Диконова Подворья я в совершенной безопасности - если, конечно, кто-нибудь из них не догадается вылезти на соседнюю кровлю и закидать меня камнями. Слышу, как громят чердак - ничего не может быть хуже, чем сидеть целым и невредимым в укромном месте и понимать, что рядом гибнет все, что тебе принадлежало. Осторожно вытаскиваю свитки из-под куртки и тихонько, по одному, разворачиваю их. Слава Богу, вечер теплый и без дождя. Луна светит так ярко, что можно читать, не поднося к глазам. Отрывок из Боэция, почерком Квиринуса. Комментарий к "Тимею", Эрик.
   Сижу на крыше, с десятком пергаментов на коленях. На окраине горит чей-то сеновал. И колокол гудит. Внизу несколько раз хлопает дверь: обозленные горожане уходят, разнеся со зла Диконово Подворье. Я осторожности ради прячусь за трубой, и недаром: кто-то снизу наугад швыряет на крышу кусок черепицы. Голоса стихают, и вскоре выползший из своего укрытия Дикон тихонько зовет с чердака:
   - Господин школяр, а господин школяр!..
   Я просовываю ноги в окно и лезу обратно, извиваясь змеей. Чердак разгромлен, словно вражеский город после штурма. Из наших самодельных тюфяков выпущено все сено, мешки разодраны в клочья, мебелишка разбита. А самое страшное - обрывки пергамента, истоптанные и безнадежно грязные. Все, что я не успел собрать.
   - Сейчас замету... - суетится Дикон.
   - Не надо, - устало говорю я. - Я сам.
  
   Обитатели Диконова Подворья вернулись на рассвете, все - потрепанные, и почти все - пьяные, слезливо либо зло, смотря по темпераменту.
   Мельничонок вяло бродил по углам с метлой, разметая мусор. В тщательно расчищенном круге лежала небольшая горка свитков.
   - Разбирайте, где тут чье, - негромко произнес он.
   Его как будто не услышали. Ансельм обнаружил в груде сора несколько обрывков пергамента и тщетно, со слезами на глазах, пытался их сложить; Хьюго, помедлив, начал осторожно разворачивать спасенные записи. Куропатка ушел в свой угол и лег ничком, уткнув лицо в сгиб локтя.
   - Ник... - осторожно позвал Мельничонок. Тот сердито обернул к нему красное злое лицо.
   - Abiens abi, - произнес он. - Dixi.
   Мельничонок бросил метлу. Черенок стукнул об пол; Хьюго взглянул вполоборота, прочие даже не пошевелились.
   Сидел на лестнице, подтянув колени к подбородку. Без слез. Вышел Эрик, осторожно притворил за собой скрипучую дверь, постоял рядом...
   - Слышь, Мельничонок... спасибо тебе за Дикона. Убили бы старика ни за что. И за лекции спасибо.
   - Сердишься, что с вами не пошел?
   Эрик поморщился.
   - Вольному воля... Лича все равно не воскресить.
   - Что было-то? - нерешительно спросил Мельничонок.
   - Что... потрепали нас. Какой-то дурак в набат ударил... Весь город поднялся... Окружили и давай долбить со всех концов. Мужичье... У нас ножи да камни, да три арбалета, а у них вилы и топоры, попробуй тут... Наших много легло... Мы туда, сюда... кое-как вырвались и деру по переулкам.
  
   В субботу погибших отпевают в двух церквях. Школяров, тридцать семь человек, - у святой Марии. Двенадцать горожан - у святого Мартина. Когда служба заканчивается, к алтарю поднимается плечистый, светловолосый, широкоглазый школяр. Это Эриже, бакалавр. В этой самой церкви он поет в хоре, и теперь под сводами привычно гудит его низкий бас:
   - Назовем тех, кто погиб, fraterculi.
   Он оборачивается к нам и кивает:
   - Начинай, Эрик.
   - Гвидо Ферранте, - говорит тот и, вместо того чтобы опустить голову, гордо вскидывает подбородок.
   - Лесли Браун, - подхватывает кто-то в полумраке.
   После этого голоса не умолкают.
   - Симон де Гийо...
   - Перегрин из Льюиса...
   - Бартоломью Ус...
   - Томас из Уотлинга...
   - Хью Тэтли...
   - Александер из Линкольна...
   После каждого имени Эриже негромко произносит, вместо amen:
   - Volo ad volantum.
   Когда мы выходим из церкви, я негромко спрашиваю у Эрика:
   - Почему говорят volo ad volantum?
   Эрик вздыхает и вместо ответа оборачивается с Хьюго, который шагает рядом с нами.
   - Объясни ему, брат, - устало говорит он.
   - Что тут объяснять, - произносит тот своим писклявым голосом. Это едва ли не первый раз за весь год, когда Хьюго соизволил со мной заговорить. Обычно он слишком занят своими мыслями, чтобы обращать внимание на ничтожного culex'a. - Все люди в земной юдоли живут, fraterculus. Изнывают и страдают, каждый по-своему, а пуще всех школяры. Недаром и говорят - "беден, как школяр". Хуже нас разве что прокаженным живется. Сейчас-то еще кое-как перебиваемся всухомятку, а вот погоди, начнутся вакации - и побредут школяры меж дворов милостыньку собирать. Скольких сейчас схоронили, а скольких еще осенью помянем, как вдругорядь сойдемся. Одного, глядишь, в петлю сунули, другой с пьяных глаз голову сломил, третьего горячка доконала... Одно слово - адова мука, а не жизнь. Иной раз и позавидуешь Хью Тэтли да Гвидо Ферранте... где бы ни были, да все ж на воле, а ты на земле живешь и мучаешься. Иной раз, если повезет, и напьешься, и наешься, и бабу повалишь - вроде бы и счастлив, лежишь как боров, и не надо тебе больше ничего, а на другой день проснешься и думаешь: "А дальше-то что?".
   -Что? - наивно спрашиваю я. Хьюго усмехается и треплет меня за ухо.
   - Ничего. Все то же самое. Если повезет - то снова напьешься, наешься и бабу повалишь. Если нет - ляжешь спать с пустым брюхом и всю ночь будешь слушать, как у соседей кишки трещат. Живи, Мельничонок, и ни о чем не думай - все равно грешен. Так оно легче как-то. Дай Бог, и над тобой кто-нибудь скажет volo ad volantum.
  
   Мельничонок, казалось, еще более чем прежде взялся подтверждать, что он пришел сюда не драться, а учиться. Негласное одобрение Эрика хотя бы отчасти избавило его от нападок за отказ участвовать в "общем деле", но школяры по-прежнему не выказывали особого желания принимать culex'a из Диконова подворья в свой круг, а Куропатка так и вовсе начал открыто его сторониться. Это изрядно удивляло Мельничонка: Ник, при всем своем скудоумии, вовсе не походил на человека, склонного подчиняться мнению большинства, и до сих пор оставался верен собрату, невзирая на все поблажки, которые делали ему senior'ы. Видимо, свой выбор он сделал самостоятельно, пусть и по непонятным причинам. И Мельничонок смирился, не пытаясь более вернуть себе дружбу Куропатки. Они с каждым днем делались друг для друга все более чужими. Dominus, как ни странно, понимал его мучения - и возмущался.
   - Мудрость! - твердил он. - Вот что должно быть вашей целью, а не развлечения! Если приятели не зашли за тобой, чтобы увлечь тебя на игрища, не вздыхай, а порадуйся и сядь за книгу! Не так уж много у нас времени в земной юдоли, чтобы растрачивать его в праздности.
   Если прежде, водясь с Куропаткой и Личем, Мельничонок страдал от их духовной нищеты, то теперь, с потерей друзей, единственным прибежищем для него осталась учеба. И Мельничонок, как водится, бросился в нее с головой. Мудрость, о которой так любил говорить Годфруа, давалась ему легко. Сидя вместе с соучениками, он успевал не только прочесть, но и понять страницу неудобоваримого текста, в то время как однокашники, пыхтя и сопя, едва дочитывали до конца. Его выручали хорошая память, смекалка и умение заставить себя делать то, что неприятно и тяжело. Однако, несмотря на школьную выучку, Мельничонок во многом оставался крестьянином, которому чужды умозрительные построения; в тех науках, которые непостижимы были на практике, он безнадежно отставал. Все эти "первичные и вторичные интенции", когда их требовалось перечислить, причиняли ему почти что физические мучения, а какие-нибудь "пять доказательств существования непреложной истины" были вечным ужасом.
   - Хорошо, пусть так, - лукаво говорил он магистру Лотульфу, читавшему школярам Платона. - Стало быть, если я придумаю какое-нибудь слово, на свете в тот же миг появится новая вещь, пусть даже я еще не знаю, что это слово обозначает?
   - После лекции стой на коленях до повечерия, - хмурился Лотульф. - Глупости говорить не следует.
   - Согласен, но все-таки?
   Лотульф, человек в общем-то незлой и прощавший школярам некоторое вольнодумство, размышлял с полминуты и ненадолго разглаживал морщины.
   - Пожалуй, в твоих словах есть доля правды, - признавал он, но тут же сурово добавлял:
   - А стоять на коленях все-таки будешь. Мы здесь мудрецов не судим, а изучаем.
   Мельничонок бойко читал и переводил стихи (выручало его и то, что он сам их писал, разумеется), но путался, едва под руками наставника стихи превращались в схемы. Когда он пытался доказывать, что стихи неподвластны разуму, его вежливо, но ядовито уверяли, что он ошибается и говорит это лишь по своему недомыслию, поскольку стихотворство есть такая же точная наука, как и математика. Donimus твердил: поэзией достойно называться лишь то, что имеет высший смысл и несет отпечаток Божественной благодати, а все остальное суть просто неприличные трактирные песенки, которые недостойны упоминания в храме премудрости. И все равно, в стихотворные упражнения, которые в обязательном порядке писали все ученики, помимо воли Мельничонка там и сям вкраплялось то, что Годфруа с гневом называл "словечками". От одного такого "словечка" могло сойти на нет сколь угодно высокопарное рассуждение об истине и красоте - а что еще хуже, порой оно обретало прямо противоположный смысл, и Мельничонок тщетно терялся в догадках, как такое возможно. Годфруа героически сражался, заставляя ученика десятки раз переписывать свои неудавшиеся творения, и все равно что-нибудь да проскакивало мимо его бдительного ока, к великому удовольствию школяров.
   Пожалуй, окончательно отчаяться Мельничонку помешало лишь то, что одновременно с лекциями Годфруа, посещаемыми теперь более по привычке, он начал слушать магистра Пьера и со временем как-то незаметно затесался в кружок его учеников, которые по вечерам охотно собирались вокруг учителя ради дополнительных наставлений. Поначалу, нужно сказать, он изрядно побаивался и самого Пьера, и его питомцев. Уж если у Годфруа его шпыняли все, кто способен был мало-мальски сложить четыре строчки, то чего ему ожидать здесь?! Однако ж, занятия вскоре стали приносить ему истинную радость: изучать законы поэтики сразу оказалось не то чтобы легче, но как-то веселее. Упрекнуть учеников мэтра Пьера в несерьезности было трудно, но большинство из них, зараженные спокойным фатализмом наставника, ко всему относилось с известной долей юмора. Поэтика - сущая мука на коллоквиумах у Годфруа - внезапно превратилось в приятное, а главное - понятное дело. Хотя по-прежнему оставались вещи, которые были тяжелы для Мельничонка, он наконец нашел для себя то, в чем мог тягаться с сильнейшими, если уж спорщика и знатока диалектики из него не вышло (это было очевидно и самому школяру). Конечно, играть блестящими фразами с такой легкостью, как Беранжер, у которого эта способность, похоже, была врожденной, он не мог, зато впервые начал выносить на суд соучеников не только сочиненное в обязательном порядке, но и собственные творения - и с каждым разом убеждался, что число защитников превосходит число хулителей. Мэтр Пьер, в отличие от Dominus'a, не твердил ему непрестанно об истинной мудрости, но зато не уставал напоминать о внимании и терпении, которых Мельничонку частенько не хватало, - и даже среди словесного сора умело находил жемчужины.
   - У тебя нет совсем уж никудышных стихов, - говорил он. - Но в тех, что есть, столько небрежности, что это непростительно для такого способного юноши. Порой ты просто груб, как будто боишься сказать чересчур красиво. Недостойно щеголять тем, что тебе знакома изнанка жизни. А в стихах это и вовсе недопустимо. Поэтому, когда тебе хочется ввернуть грубое словечко там, где можно без этого обойтись, - бей себя по рукам не задумываясь.
   Dominus Годфруа учил другому и по-другому, и Мельничонок охотно принимал новые правила. И, видимо, принимал успешно, потому что теперь мэтр Пьер не только удостаивал его благосклонных кивков, но порой даже клал прохладную ладонь на лоб и испытующе, пронзительным взглядом, смотрел в глаза.
   Окончательная размолвка с Годфруа была неизбежна. Но ни учитель, ни ученик наверняка не подозревали ее размаха - даже в ту минуту, когда в церковной галерее, излюбленном месте dominus'ов, Годфруа нагнулся к уху Мельничонка и заговорщицки шепнул, указывая взглядом на сидевшего неподалеку мэтра Пьера:
   - Веришь ли, проклятый дурак ладит на мое место.
   Мельничонок ушам своим не поверил. Неужели Годфруа, после предательства на диспуте, по-прежнему считает школяра своим поверенным, который обязан безропотно выслушивать любые, даже самые отвратительные, откровения наставника? Мельничонок, нужно сказать, так и не понял, искренен ли был Годфруа в своем предположении, что ученик, который с удовольствием слушает мэтра Пьера, не вступится за него, - но выяснять истинные побуждения Dominus'а у него не было ни времени, ни малейшего желания. Своим звучным альтом, который при необходимости достигал самых отдаленных уголков даже весьма обширного помещения, он произнес:
   - Молчите, Domunis.
   В галерее, где до сих пор стоял привычный легкий гул, воцарилась мертвая тишина.
   - Что?.. - растерянно переспросил Годфруа. Мельничонок молчал. Кто-то из соседей принялся украдкой толкать его ногой; Эрик приподнялся, как будто собираясь схватить злополучного culex'а в охапку и вытащить отсюда прежде, чем на него успеет обрушиться совместный гнев всех наставников. Годфруа ждал - а потом его пальцы до боли стиснули плечо Мельничонка.
   - Молчите, Dominus, - повторил тот. - Я не хочу, чтобы кто-нибудь оскорблял достойного человека.
   Ему показалось, что сейчас Годфруа сломает ему ключицу.
   - Ты "хочешь"? - зашипел наставник. - Я не ослышался? Да кто тебе позволил чего-то хотеть здесь или не хотеть - ты, ничтожество? Немедленно проси прощения и не позорь меня. Я всегда знал, что суета заслоняет от тебя лик истинной мудрости! Глупец! Друзья, привязанности, обиды - все это мимолетно и преходяще. Ты отворачиваешься от истины ради мишуры!
   И тут Мельничонок не выдержал. До сих пор он терпеливо сносил тирады Dominus'a, но теперь ему стало тошно.
   - Вы лицемер, мэтр Годфруа, - отчетливо сказал он. - Вы всегда твердили мне, что развлечения, игры, турниры, танцы - это суета. А не забыли ли вы, где мы с вами повстречались? На турнир в Ламли вы, похоже, заглянули не для того, чтобы обличать глупцов. И с неким сэром Джоном познакомились уж точно не в храме премудрости!
   - Вы посещали турнир в Ламли, мэтр Годфруа? - поднимаясь с места, гневно спросил Пьер - известный блюститель благочестия. Мельничонок не мог бы удачнее избрать время для ответного удара; он прекрасно знал, что присутствие мэтра Пьера многих заставляет сдерживаться, - и все-таки не ожидал, что тот с такой ледяной яростью обрушится на Годфруа. Отчего-то в глубине души он всегда ожидал милосердия от этого огненноглазого аскета и стоика, хотя еще на достопамятном диспуте понял, что прощать промахи кому бы то ни было мэтр Пьер отнюдь не намерен. И Мельничонок вдруг явственно увидел, что Dominus испугался - втянул голову в плечи, как напроказивший школяр, и глаза у него стали мышиными. Остальные магистры взглянули на Годфруа с преувеличенным отвращением. Рука, сжимавшая плечо Мельничонка, бессильно повисла.
   - Это клевета, - негромко сказал Годфруа. Мельничонок взглянул на остальных и ужаснулся: "Все они, наверное, грешны не менее Dominus'a - даже Пьер. Потому Годфруа и был счастлив здесь, среди себе подобных. Теперь, когда грехи одного из них раскрылись публично, остальные его затравят. Что же это такое будет?!"
   Ему было жалко Dominus'a.
   - Ты можешь повторить еще раз то, что сказал? - строго спросил Пьер.
   Мельничонок опустил голову. Исподлобья он видел, как по лицу наставника бегает кривая, просительная улыбка. Он вдруг вспомнил, что вся жизнь Годфруа прошла среди учеников и потеря места для него равносильна смерти. По крайней мере, сам Dominus теперь будет помнить, что его хитрость раскрыта.
   И он молчал. Молчал, даже когда Годфруа повторил страшное слово "клевета". А когда к нему, пригнувшись, хищно пошел Куропатка, Мельничонок настолько не ожидал зла от бывшего друга, что позволил ему подойти вплотную, хотя выражение лица у того было самое недвусмысленное. И Куропатка кулаком швырнул его прямо под ноги Годфруа. А потом к нему рванулись магистры - рванулись бить. Если до сих пор Мельничонок только понаслышке знал о том, что ученые мужи порой не гнушаются кулачной расправой, то теперь постигал это на собственной шкуре. Слава Богу, недолго.
   Кто-то вытаскивал его из толпы, крепко ухватив поперек тела, - исцарапанного, в разодранной одежде; подняв глаза на своего спасителя, Мельничонок ожидал увидеть Эрика или Беранжера - но, что удивительно, это был бакалавр Эриже, у которого вроде бы не имелось никаких резонов его выручать.
   - Ну ты и кашу заварил, щенок, - тяжело переводя дух, но с несомненным восхищением сказал он и поставил наконец школяра на ноги. - Беги теперь, пересиди где-нибудь, покуда не успокоятся.
   - Но...
   - Беги, убьют! - загремел Эриже.
   Мельничонок повиновался; бакалавр был прав: второгодка, посмевшего прилюдно бросить мэтру вызов, да еще вдобавок не научного, а морального толка, под горячую руку вряд ли удостоили бы права голоса. Изувечить могли всерьез. Внезапно он понял и то, отчего Куропатка вдруг встал на защиту Dominus'a: Ник просто-напросто его любил. Любил нетребовательного Годфруа, который умел быть как грозным, так и веселым, а главное, прощал школярам невежество - точнее, негласно его поощрял. Именно к такому наставнику и должен был привязаться душой Куропатка Ник; удовлетворилась наконец его ненасытная потребность защищать слабого, которая не находила себе исхода после того, как Лич погиб, а Мельничонок отказался от участия в "общем деле" (а стало быть, и от покровительства сильных). Волею случая слабым оказался не просто ближний, а любимый учитель - и Куропатка бросился на врага так, как это некогда сделал его отец, вырвавший у судьбы рыцарский пояс.
   Вечером Dominus нашел ученика в исповедальне у святой Марии: Мельничонок, свернувшись клубочком, изнеможенно спал на деревянном настиле, в пятнах света, падавших из зарешеченного оконца. Спал, вздыхая и вздрагивая всем телом, словно под ударами; на грязных щеках виднелись промытые слезами дорожки. Мельничонок, невзирая на рост, всегда казался младше своих лет, а теперь и тем более никто не дал бы ему семнадцати.
   - Ты неисправим, - негромко произнес Годфруа. - Другой бы не знал, куда деваться от стыда, а он спит как младенец. Ну и ну!
   Мельничонок сел и принялся яростно тереть глаза.
   - Как вы меня нашли? - сипло спросил он.
   - Дорогой друг, я полжизни посвятил обучению мальчишек. Как будто я не знаю, где прячутся нашкодившие сопляки.
   - И что теперь будет? - неуверенно спросил Мельничонок.
   - Что... - Годфруа кашлянул и опустился на скамью. - Кертис... я при всех признал, что ты был прав. Я рассказал про Ламли. Уж не знаю, что тебя спасло: мое признание или то, что на твою защиту поднялись senior'ы. Честное слово, не ожидал.
   Мельничонок не поверил своим ушам.
   - Меня защищали senior'ы? - переспросил он.
   - Надобно сказать, магистры по большей части стояли за то, чтоб тебя выгнать, да еще и всыпать предварительно по первое число, - Годфруа сделал многозначительную паузу. - Ах, школяры, какие же вы, в сущности, черти. Эриже и остальные пригрозили жаловаться декану, что совершается вопиющая несправедливость: из школы изгоняют способного, хоть и не склонного к дисциплине юношу. Эриже высокого рода, и многие вольности ему простительны. Он сказал, что будет просить для тебя защиты и покровительства. И, несомненно, ты бы получил и то и другое. И именно поэтому ты оставлен. У тебя талант особого рода, Кертис, - ты с равной легкостью наживаешь себе как могущественных врагов, так и влиятельных друзей. К слову, твоим dominus'ом теперь будет мэтр Лотульф... если, конечно, ты сочтешь его достойным такой чести.
   - Лотульф?
   - А ты удивлен, что не Пьер? Вынужден тебя разочаровать: все, что ты сделал, оказалось, по большому счету, напрасным - если, конечно, это и впрямь было сделано для того, чтобы заслужить любовь мэтра Пьера. Ему не нужны строптивцы в числе учеников. А Лотульф - равнодушный бездарь, его хоть перед коровами посади читать Платона...
   Похоже, жизнь не учила Годфруа ровным счетом ничему.
   - Значит, Лотульф... - Мельничонок потупился. - А вы?
   - Я, конечно, милостив, но и мое терпение не безгранично. Нелегко было бы мне ладить с учеником, который считает меня старым лицемером. Я прав? И потом, я ухожу из Оксфорда.
   - ???
   - Что же мне еще оставалось делать после моего признания?! Ты-то, - он заговорщицки склонился к Мельничонку, - неужели не мог помолчать про Ламли? И я хорош, старый дурень, не догадался тебя предупредить, чтобы ты в любом случае держал язык за зубами. Не хочу дожидаться, пока мне вежливо намекнут, что завсегдатаям турниров не место среди наставников юношества. Извините. Лучше я уйду сам. Тем более что меня давно зовут в Кентербери. Да и то, пора мне на покой. Дело сделано, слово сказано. А ты учись, мальчик. Конечно, до Вергилия тебе еще далеко, но Эриже в чем-то прав. Во всяком случае, тебе стоит учиться. Можешь покинуть это... гм... убежище, магистры тебя прощают. Только сначала приведи себя в порядок. Что за вид?! Ты как будто в канаве валялся. Умойся, а потом ступай ко мне и подожди меня там.
   Когда Годфруа пришел домой, Мельничонок сидел на подоконнике и безучастно смотрел во двор. В его худом, скуластом лице было что-то птичье и одновременно мученическое - так в книгах изображают страстотерпцев.
   - Как и в самый первый день, ты опять сидишь на окне и глазеешь на улицу, - сказал Годфруа. - К чему ты придешь в жизни - не знаю. Могу сказать тебе одно: вряд ли твоя жизнь будет долгой и счастливой.
   Мельничонок с немым упреком в глазах взглянул на бывшего наставника, а потом снова обратил к нему свой страдальческий профиль.
   - Это предсказание или пожелание, мэтр Годфруа? - мрачно спросил он.
   - Не обижайся. И потом, ты обещал выполнить последнюю просьбу глупого лицемерного старика.
   Мельничонок смутился. У него вдруг мелькнула забавная мысль, что Годфруа напоследок задаст ему очередной перевод.
   - Какую?
   - Не беспокойся, я всего-навсего хочу попрощаться с тобой без посторонних глаз. А потому прояви уважение. Хочу на прощание увидеть плоды своих усилий хотя бы в этом.
   Мельничонок с трудом удержал усмешку. Годфруа был убийственно серьезен, говоря о плодах.
   - Прощайте, мэтр Годфруа, - произнес он. Тот покачал головой.
   - Уже "мэтр". Не "dominus". Впрочем, вот и прекрасно. Я с чистой совестью оставляю тебя, мальчик с мельницы, и признаю, что мне жаль покидать такого ученика, хотя мы едва ли когда-нибудь пришли бы с тобой к согласию. Готовься к тому, что тебя ждет нелегкая судьба, живи, как велит Бог...и учись. Надеюсь, на этот раз мы друг друга поняли.
   От проводов Годфруа отказался. "Один я пришел в Оксфорд, один и уйду", - сказал он. Мельничонку показалось, что на этот раз Годфруа заговорил о своем прошлом без всякого кокетства. Кажется, он был вполне искренен.
  
  
   2. AVE MARIA SILVANA
   - Кертис, расскажи о нем.
   - О ком?
   - Ну, о том, о другом.
   - Это - не о другом. Это обо мне...
   - Ну, все равно. Расскажи.
  
    Дорога из Портбриджа в Уикем много миль идет через лес и только единожды вдруг вырывается из-за сумрачных дубовых стволов и вбегает в светлую осиновую рощу. Там она касается краем своим мелкой, но широкой в этом месте реки и становится шире и даже мягче. Только что путник шел, запинаясь в зеленом полумраке о корни, раздвигал палкой ветви и тревожно оглядывался - и вот он уже стоит в звенящем, насквозь пронизанном солнечными лучами осиннике и видит перед собой воду и желтый плоский берег. После такого он лишь вечером, добравшись до Уикема, вспомнит, что ноги у него, по местному выражению, "налило", а на щеке ссадина от колючей ветки. А сейчас он стоит, тяжело дыша, на берегу, и все, что у него есть ценного - это ореховая палка, выглаженная ладонями до блеска, сморщенная котомка и стоптанные сапоги.
   И все же многие, в том числе и нынешние Лесные братья, предпочитали сойти с дороги и дать крюк по лесу, лишь бы не выходить в осинник, хотя прошло уже без малого двадцать лет с тех пор, как здесь перебили шайку Генри Бейли. По смерти отца Генри остался тринадцати лет и за полгода сколотил из мальчишек по всему графству отряд в полсотни голов. Они носились по округе, не столько действительно нанося ущерб, сколько досаждая - наскакивали и отбивали маленькие, в две-три телеги, обозы, как-то раз подожгли поле монастырской пшеницы, спешивали одиноких всадников на лесных дорогах - иными словами, гадили как могли. В каждом набеге разживались оружием; брали, впрочем, только луки и арбалеты, но зато уж и стреляли эти малолетние разбойники! Однажды налетели было на большой обоз, отбили отставшую телегу, но напоролись на сильную охрану и ушли с боем, разом потеряв треть своих.
   Бессмысленно и бесцельно было их кружение по лесам, пусть даже во время этой игры лилась всамделишная кровь. Генри оказался из тех бойких ребят, которые первыми подбивают сверстников на шалости, но не умеют вовремя отступить. Выжидать, таиться, примеряться у него недоставало ни ума, ни опыта. У шайки не было даже временных укрытый; они раздели на дороге полунищего коробейника, возвращавшегося с ярмарки, и пропустили, даже не обыскав, монаха, который нес на нужды братии полсотни золотых за пазухой. К побелевшему от ужаса святому отцу смиренно подходили под благословение. Тот дрожащей рукой дотрагивался до нестриженых голов, и на его груди подпрыгивал и звенел кошель с золотом. Год шайка Генри Бейли тревожила графство, теряя бойцов и в зимнюю метель, и в половодье, и в постоянных мелких стычках, пока не сгинула полностью по собственной неосторожности. Летом, на этой поляне, в радостном осиннике, мальчишки, за которыми по пятам уже два дня шел отряд шерифа, побросали оружие и побежали купаться; отряд лучников подобрался незаметно, обложив шайку с трех сторон. Дети, которые с шумом и хохотом плескались на отмели, стараясь поднять как можно больше брызг, и ездили друг на друге верхом, вдруг начали падать в воду, пронзенные стрелами. Лишенные возможности броситься вплавь на другой берег, так как воды едва было по колено, те, кто уцелел после первого залпа, метались по песку в кольце лучников - а те с каждым выстрелом шаг за шагом подвигались из зарослей. В воде у берега, на дороге, в кустах - повсюду лежали голые мальчишеские тела. Лучники неторопливо добивали раненых. Тем, кому удалось не стонать и не шевелиться, посчастливилось. Генри Бейли пролежал до темноты под двумя трупами - и ушел.
   Подожди он еще час - и услышал бы, как его сестра зовет его, бредя без дороги среди убитых. Родные, у которых она жила из милости, "отослали" ее, опасаясь гнева шерифа, и теперь она перелезала через поваленный ствол осины и двух убитых возле него. Один, совсем маленький, лежал почти вниз головой, забросив обе ноги на ствол, - стрела настигла его, когда он прыгал на ту сторону. Второй, уже юноша, сидел, уцепившись ободранными пальцами за ветки. Девочка вглядывалась в лица убитых, спокойные или искаженные, бесслезно звала брата, а затем медленно исчезла в тени дубов.
   Ходили слухи, что через пару лет Генри повесили за браконьерство. Его сестра, должно быть, жила где-нибудь в работницах - а не то умерла, побираясь.
   Теперь другая девочка, Билли Болл, шла по этой дороге из Портбриджа в Уикем к вдовой сестре. Ту взяли замуж, когда Бидди была еще маленькой; вдовела она уже давно и, наверное, не отказалась бы принять в дом сестру, которая осталась одна после смерти матери. Четырнадцатилетняя Бидди Болл была невысока ростом, но хорошо и крепко сложена, крепкие ноги неутомимой плясуньи несли ее пружинисто и радостно. Однако, войдя в деревню, она заробела. Собственно, только одно воспоминание о сестре Милдред и сохранилось в ее детской памяти - большая, красная рука в засученном, как перед дракой, грубом рукаве. Бидди по рассказам матери знала, что тогда Милдред, на что-то рассердившись, толкнула ее, да так, что девочка полетела на пол. И верно, на нежной кожице под волосами был шрам, который Бидди иногда задумчиво щупала, но не помнила ни гнева Милдред, ни своего испуга.
   На пруду, мимо которого вела тропинка, двое подростков, тащивших изорванный бредень, сказали ей, где живет Милдред, а потом немедленно принялись толкать друг друга локтями и смеяться, переступая в мутной воде босыми, выше колен в тине, ногами. Бидди меж тем подошла к маленькому домику, одну стену которого подпирала старая слива, так и вросшая в нее своими коленцами. Памятью чувствуя детский страх перед взрослой сестрой, девочка хотела уже толкнуть забухшую дверь.
   - Эй, не входи! - закричал вдруг строгий мальчишеский голос. Бидди оглянулась и заметила долговязого юнца в линялой голубой рубахе - впрочем, слишком взрослого для того, чтобы быть сыном Милдред. Он стоял под высокой кривой яблоней с палкой в руках и после первого своего окрика, казалось, тут же забыл о Бидди - напоследок окинул ее добродушным взглядом и принялся подпрыгивать, стараясь достать до ветвей. Бидди смотрела, как на его загорелых грязных руках мотаются обтрепанные рукава, и воображала себе Милдред.
   - Эй, хочешь яблок?
   - Хочу, - сказала Бидди. Он нагнулся, обхватил ее вокруг бедер и поднял. Бидди уперлась рукой ему в плечо, ногой в колено, с трудом занесла тяжелую палку, ударила, и яблоки, твердые, как камни, посыпались на нее градом. Мальчик пошатнулся, и Бидди скользнула из ослабевшего кольца рук наземь.
   - Ишь, чуть не упала, - сказала она. Мальчик собрал яблоки в подол рубахи, сел на чурбак и взглядом пригласил Бидди. Она взяла кислое сочное яблоко и стоя принялась грызть. Мальчик с удовольствием радушного хозяина смотрел на нее, и его большеглазое скуластое лицо вспыхивало какой-то недоверчивой радостью.
   - Меня Мач зовут, - сказал он и подвинулся. Бидди села на чурбак рядом с ним и взяла с его колен второе яблоко.
   - А меня Бидди.
   Мач, снизу засматривая ей в лицо, точно он был меньше ростом, засмеялся. Словно в ответ, в доме загремело опрокинутое ведро, раздался нарочито громкий женский хохот. На пороге показались двое - краснощекая и несколько растрепанная женщина, которая то и дело принималась заливисто хохотать, и плотненький, сытенький монашек лет за пятьдесят, с невероятно скорбной миной. По крайней мере, одного его вида было достаточно, чтобы вызывать у румяной крестьянки все новые и новые приступы смеха.
   - Откушать бы с нами, святой отец, - наконец выговорила она, соблюдая приличествующую случаю скромность. Но лицо ее все еще быстро подрагивало в улыбке, на нем плавало одновременно стыдливое и игривое выражение, ясно говорившее: "Зна-аем тебя... шельма!".
   - А я бы не прочь, - отозвался Мач и быстро встал.
   - Не тебя звали, прорва! - крикнула Милдред, не в шутку замахиваясь на него передником, а потом из-под руки взглянула на Бидди.
   - Это кто ж такая? - недоверчиво спросила она, глядя почему-то на монаха.
   - Да это Бидди, - так просто сказал Мач, словно и сомневаться не приходилось. Бидди меж тем тоже во все глаза смотрела на монаха, узнав в нем того самого святого отца, у которого она двумя годами раньше была на исповеди. Монашек этот, благодаря своим смиренным вздохам и скоромным взглядам, считался в округе отменным духовником ("Пра-слово, так оно словно маслом на душу, словно маслом", - говорили крестьянки). И когда Бидди, отстоявшей длинную очередь, сплошь из женщин, расходившихся направо и налево, к двум духовникам, посчастливилось попасть направо, та, что стояла следом, млея от зависти, принялась громким шепотом рассказывать соседкам зазорную историю о том, как поп девицу исповедовал... Бидди, вся красная, с распухшими от стыда щеками, вошла в исповедальню, еле слышным шепотом ответила на вопросы, не решившись ни разу поднять глаза, и торопливо вышла. Надо сказать, никто не удивился (и меньше всех - деревенские бабы), когда сначала за какие-то провинности веселый монашек был расстрижен, а затем, успев прославиться в округе как знатный выпивоха и кулачный боец, ушел в вольные стрелки. И вот этот-то знаменитый монах и стоял теперь перед Бидди на шатком и грязном крылечке, под руку с босоногой Милдред, и с каким-то смиренным достоинством сознавал свое величие.
   На радостях Милдред, облобызав Бидди и шлепнув ее по мягкому месту, допустила-таки Мача к обеду и принялась вместе с ним выносить миски прямо на улицу, под трухлявую сливу. Видимо, ей уже не впервые приходилось сооружать праздничный стол из неструганой доски, положенной на два чурбака. Бидди меж тем грелась в лучах чужой славы и робко уверяла монашка, что Робин Гуда знают даже в таком захолустье, как Портбридж.
   - А меня? - сунулся Мач и тут же получил добродушный щелчок по носу.
   - Ну уж ты у нас известный герой!
   Бидди вежливо посмеялась шутке и той наивной ухмылке, что расплылась по лицу мальчишки, но тут же с удивлением узнала, что этот самый долговязый юнец, сын мельника из Эдвинстоу, вовсе не "так просто", а самый настоящий Лесной брат. То есть, еще на минувшую Пасху он ничем не отличался от своих сверстников - разве только тем, что, по словам монаха, "на чердаке у него маловато" (Мач немедленно обиделся, и монах, прервав рассказ и не упустив случая ткнуть Милдред локтем в бок, торжественно попросил у него прощения). Его родителей убили вломившиеся на мельницу наемники; сын мельника, оголодав, взял отцовский лук и попался лесничим. Те, недолго думая, перекинули веревку через крепкий сук и, уж конечно, повесили бы парня, если бы не Робин. А стрелял Мельничонок действительно многим на зависть.
   Бидди, вздыхая и ахая, выслушала нехитрую повесть; ее особенно расположило то, что Мач тоже был сиротой. Тот, то и дело недоверчиво поднимая брови, слушал рассказ о себе самом с таким неподдельным восхищением, точно сам удивлялся - и как это может быть?
   За столом Милдред усадила подростков бок о бок, сама села рядом с веселым монашком и начала подмигивать, похохатывать и поталкивать соседа, отчего Бидди временами бросало в дрожь, а Мач, вынужденный сидеть с ней плечом к плечу, непременно что-нибудь ронял. Потом монашек и Милдред принялась шумно прощаться. "Вы уж не забывайте нас, святой отец" и "небось глаза-то не выплачем" так и сыпались из уст избалованной мужским теплом вдовы.
   - И ты приходи, - сказала Бидди мальчику-сироте и ласково коснулась его исцарапанной загорелой руки в высоко закатанном линялой рукаве.
   - Приду, - ответил тот и ушел вместе с монахом в лес, унося в подоле рубахи зеленые яблоки.
  
   Милдред, оставшись по молодости вдовой, и теперь, спустя годы, держалась веселой резвушкой-хохотушкой, с той лишь разницей, что сейчас над некоторыми уж больно наивными шуточками хохотать приходилось с усилием. Да и раздобревшее к тридцати годам тело при заливистом смехе колыхалось, спору нет, роскошно, но отнюдь не по-девичьи. Она не стыдясь принимала "сударей", какие были ей по нраву, но хозяйство вела кое-как, хотя ухажерам ничего бы не стоило перекрыть крышу или починить крыльцо. Детей у Милдред не было, и она со всей тоской и жадностью здоровой нерожавшей женщины привязалась к пятнадцатилетнему Мельничонку. Любить она его не любила - должно быть, никогда не забывала о том, что у нее самой мог бы расти сын, а этот мальчишка, которому она зашивает рубаху, - чужой, живое напоминание о том, что своего нет и не будет. Поэтому Милдред не упускала случая толкнуть его в спину, шлепнуть тряпкой или хотя бы замахнуться издали так, что Мач отскакивал на несколько шагов. Зато потом она частенько притягивала его к себе, зажимала меж колен, точно ребенка, и, как Мельничонок ни вывертывался, начинала причесывать или оттирать слюной какое-нибудь давнишнее пятно. Кончалось обыкновенно тем, что Милдред самой надоедало с ним возиться - Мач, глотавший слезы от стыда, ненароком наступал ей на ногу либо толкал в грудь, получал подзатыльник и отправлялся за порог.
   - Хорошо, что бодливой корове Бог рог не дает, - кивала Милдред, когда Мельничонок, желая сделать ей приятное, брался колоть дрова или таскать воду. - Кабы тебе да еще, упаси Боже, смекалку - вот и вышел бы из тебя прохвост.
   Мач, однако ж, ее по-своему любил и всем чудачествам покорялся со смирением - он был незлобив до крайности, да и Милдред все-таки была к нему добра. Та синяя рубаха, в которой он теперь расхаживал, раньше лежала у Милдред в сундуке и доставалась только по праздникам; тогда хозяйка торжественно вынимала ее из-под двух аккуратно сложенных кусков полотна и позволяла юному гостю, который уже с утра начинал околачиваться вокруг, принарядиться. Мач давно пытался заполучить обновку насовсем, но Милдред была неумолима. При всем своем благоговении Мельничонок выказывал к синей святыне мало уважения - то есть, по разумению Милдред, не выступал чинно и благопристойно. Когда он с виноватым видом возвращался после очередной драки с соседскими мальчишками, только неимоверными усилиями удавалось привести синюю рубаху в почти первозданный вид. Наверное, закончилось бы тем, что Мач, не дождавшись, вырос бы и из нее, если бы Милдред в одно прекрасное воскресенье не увидела, как он в компании десятка мальчишек катается кувырком с вершины холма, переворачиваясь по траве с головокружительной скоростью. После мучительной стирки Милдред наконец со скорбным вздохом отдала Мельничонку изрядно полинявшую, но все еще притягательно синюю рубаху. Теперь она лишь горестно стонала, когда ей на глаза попадались его рваные локти.
   Когда Бидди сказала ему: "И ты приходи", он, не задумываясь, кивнул. Точно так же он не задумывался угощать ее зелеными яблоками или учить игре в камушки, как учил бы забежавшего погостить соседского мальчугана; точно так же полагал, что ей, как и ему, интересны рыбалка, весенние состязания лучников и мальчишечья война Уикема с Хартфордом. В этом Бидди была куда мудрее, она ясно понимала, что они - дети почти одного возраста, но не одного пола.
   Ей было четырнадцать лет, ему пятнадцать, он был еще мальчиком, она - уже девушкой, из тех, что рано созревают, в отрочестве поражают красотой, а затем быстро старятся. Они так же резвы и просты, так же, как в детстве, легко бегают - и только, подчиняясь какому-то внутреннему голосу, природному зову женской осторожности, при беге прикрывают рукой грудь. Бидди начинала приближаться к тому возрасту, когда не в пору налившаяся девичья красота должна была перейти в женскую, и на ее лице, особенно в верхней его части, уже царило выражение спокойной силы. А лицо мальчика из Эдвинстоу еще оставалось детским, щеки только-только потеряли мягкую округлость, а нижняя губа по-прежнему чуть выдавалась вперед, как бывает у детей. Вообще же все врозь его черты были нехороши - большой рот, близко посаженные глаза, скуластое лицо с широким лбом, похожее на сердечко, каким его рисуют на полях старых книг.
   Должно быть, Мельничонок это сознавал, потому что иногда, разговаривая с Бидди, вдруг начинал мучительно придумывать что-то особенное, что можно было бы ей сказать, а так как он и вообще не был мастером красно говорить, то вздыхал и замолкал. Бидди тоже вздыхала и сразу же говорила себе, что ее застенчивый собеседник - просто глупый мальчик. Зато, когда Мач не пытался угадать, о чем подобает разговаривать с девочкой, он принимался тихо и добродушно рассказывать о птичьих гнездах или о страшном бродяге, который давеча зашел в Ларчер, а чаще же всего - о Лесных братьях. О своих подвигах Мельничонок умалчивал; они казались ему совсем ничтожными рядом с деяниями Робина, который попадал стрелой в мелкую монетку, или Джона, который кулаком укладывал быка. Сам он караулил на дороге, подавал сигнал друзьям, первым бросался к лошадям, чтобы те не понесли, пока остальные били стражников, - случалось, дрался и сам... немного из этого могло выйти подвигов! Лишь однажды, заглянув к Милдред, монашек со смехом рассказал, что накануне Мельничонок отколотил у Петрова креста молодого лесничего, несносного юнца, которого еще давно заприметил на ярмарке в Хартфорде. Лесничий, возгордясь своим положением вооруженного человека на службе у шерифа, первым начал задирать, заехал Мельничонку кулаком в нос, чтобы вызвать на драку, и пообещал зарубить. Мач в ответ на такую дерзость обезоружил юнца крепким ударом дубинки, сцепился с ним по всем правилам, извалял в пыли и вышиб наглецу два передних зуба.
   Мач и сам пытался рассказать эту великолепную историю Бидди (может быть, даже в лицах, подражая насмешливому тону монашка), но немедленно чувствовал внезапный прилив стыда, совсем как три года назад, когда ему так совестно было смотреть на всякую женщину. Тогда они с приятелями бегали на плотину подсматривать за купающимися гусятницами. И так же, как ему было особенно неловко встречать в деревне Пруденс, дочку кузнеца, которую он видел на плотине, теперь Мельничонок начинал краснеть и запинаться при взгляде на Бидди. Много раз в день они соприкасались руками и даже не замечали этого - должно быть, потому, что у обоих были загрубелые, жесткие ладони. Но всегда одновременно с чувства стыда Мач вспоминал, как Бидди оперлась на его плечо, когда тянулась за яблоками.
   Иногда Бидди ходила вместе с ним на луг за деревней, где пасли гусей деревенские ребята. Там она садилась на траву среди девочек и смотрела, как мальчишки бегают наперегонки, борются и играют в камушки. Девочки, почти все младше ее, с важным видом поджимали губы и мелко крестились, начиная рукоделие, хотя в большинстве своем носили еще даже не юбки, а рубашонки до колен. Ровесницы Бидди уже почти все были просватаны - либо вздыхали по тайным или явным "милым". Они дожидались вечера и искренне страдали оттого, что вынуждены пасти гусей вместе с голопузой детворой и кособокой Мэри, обреченной на вечное девичество. Одна из уикемских, желтоволосая и глазастая, особенно пристально следила за тем, как Мач, запыхавшись от беготни, бросается на траву перевести дух. На него немедленно кучей валились малыши, радостно висли на плечах и требовали сказки. Тогда от усиленного внимания на скулах у глазастой начинали ходить желваки; она выслушивала сказку и торжествующе кричала:
   - А так не бывает!
   - Почему же не бывает? - пристыженно спрашивал Мельничонок и получал непоколебимый ответ:
   - Потому!
   И, едва вечером со стороны деревни раздавались голоса матерей, как она первая поднималась и уходила, а следом за ней - две меньших сестры, таких же желтоволосых и пучеглазых. Уходил и Мач, и следующие несколько дней, пока его не было, Бидди ходила на Гусиный луг одна, постоянно чувствуя на себе испытующие взгляды уикемских девчонок. Она догадалась, что ее считают "подружкой" Лесного брата и завидуют - тайком "погулять" с вольным стрелком была не прочь любая. Однажды глазастая, вновь уличив Мельничонка во лжи, в ответ на возмущенный вопрос: "А как же бывает?" вся вспыхнула и сказала:
   - А ребеночки бывают.
   - Что-о? - Мельничонок так и воззрился на нее, а следом за ним и остальные. - Какие?
   - Сам-то уж должен знать, какие. Не маленький, - резко отозвалась глазастая, прикусила губу и вдруг пронзительно взглянула на Бидди. У той сразу заныл шрам на затылке, а Мач немедленно вспомнил горячую цепкую руку у себя на плече.
   - Вот когда девушка согрешит, то Боженька ей - ра-аз! - и пошлет немоленого ребеночка в наказание, - неизвестно зачем продолжила глазастая, потупившись и выдергивая с корнем пучки травы вокруг себя.
   - И дура же ты, Кло, - спокойно сказал маленький Уини, вытягиваясь на земле подле нее. - Все равно он ни тебя, ни ее замуж не возьмет.
   Мач немедленно и с силой влепил ему затрещину, Кло в бешенстве закричала: "Молчи, косой!", метнула на него убийственный взгляд и тут же зло разревелась: ее, уже взрослую и просватанную за парня из Ладлоу, вдруг уличили в том, что ей приглянулся Лесной брат. Кло вдруг вспомнила, как жених, выйдя следом за нею во двор, ущипнул ее под навесом, и от этих своих сомнений заревела еще громче. Теперь она, смертельно оскорбленная, захлебывалась от унижения и со слезами выкрикивала такие слова, от которых Бидди захотелось бежать без оглядки.
   - Пойдем, - попросила та, и Мельничонок послушно зашагал за ней. Девочка брела вдоль берега реки, раздвигая коленями пышные метелочки травы, и наконец, вся облепленная сладкой пыльцой, села и опустила ноги в воду.
   Мельничонок молча сидел рядом с ней и задумчиво крутил и ломал соломинку. Он чувствовал, что это уединение с Бидди не случайно и как-то очень торжественно, совсем не то что под яблоней во дворе, а потому терялся в догадках, не нужно ли ему сказать что-нибудь серьезное.
   - А я вот было песню придумал, только забыл, - произнес он.
   - Песню? - добродушно переспросила Бидди и тоже принялась крутить соломинку.
   - Ну да... И забыл.
   Бидди, казалось, не обратила внимания на эту досадную случайность. Она полушепотом спросила:
   - Мне?
   - Что?
   - Песню-то, - досадливо и уже резко сказала Бидди. Мач бросил соломинку и закинул руки за голову.
   - Нет, - отозвался он, помолчав. - Просто так.
   И снова стал смотреть в небо, а потом, взглянув на полные слез глаза Бидди, приподнялся на локте и отчаянно ткнулся ей в щеку. Бидди засмеялась.
   - Как собака целуешься, носом!
   Дождавшись, пока она перестанет смеяться, он заранее вытянул губы и снова потянулся к ее щеке, но Бидди, видимо ожидавшая новой попытки, мотнула головой, так что Мельничонку удалось поймать только ухо. Бидди упала на траву от смеха, потом решительно взяла Мельничонка за уши, повернула к себе и крепко прижалась маленьким твердым ртом, но вдруг чихнула и до крови прокусила ему губу. Вконец обескураженная, она отодвинулась и снова принялась ломать тростинку.
   Мельничонок с тоской думал о том, что парень, прежде чем получить право прилюдно обнимать девушку, должен сказать ей нечто нежное, доверительное, как бы узаконив всякие полюбовные грубости. И уж конечно, это немыслимо с его неумением красно говорить, дурацким румянцем и рваными локтями. Синяя рубаха, бывший предел мечтаний, теперь стала жестоким свидетельством того, что он еще не взрослый. Ему казалось, что Бидди непременно ответит: "Ах ты, сопляк! Вот у тебя порван рукав, потому что вчера ты лазил к причетнику на огород за огурцами, эти пятна вопиют о том, что ты валяешься на траве, уж тебе ли сидеть рядом с девушкой!". А потом, разумеется, она, совсем как Милдред, презрительно оттаскает его за ухо.
   Бидди вспоминала недавнее унижение Кло. Этот косой Уини, которому всего-то было девять лет от роду, обещал в будущем стать великим охальником, неизменным украшением любой деревни. Он самым спокойным тоном, притом вполне сознавая значение своих слов, говорил невероятные гадости о женщинах и ругался так, что даже взрослые парни диву давались. Мать прижила его от проезжего молодца и теперь побоями вымещала на нем то, что сама в свое время вынесла от мужа. Поэтому Уини и дома-то почти не появлялся, ходил редкостным оборванцем, и зимой на его жалкие, босые ножонки было страшно смотреть. Несмотря на все свои мытарства, он был довольно миролюбив, от постоянных взбучек стал как будто нечувствительным ни к боли, ни к холоду и потому взирал на мир Божий насмешливо и самоуверенно. Уини не мучил ни животных, ни малышей, не драл девочек за косы и не пугал их жуками - правда, нередко доводил их до слез своими россказнями. Старшие порой делали из него превосходную забаву, особенно под нетрезвую руку, заставляя ругаться или расспрашивая о "мамке" - о ней Уини всегда говорил беззлобно, но особенно грязно. Нередко его же самого за это и поколачивали, приговаривая: "И кто же тебя, негодника, такому научил?". Взрослые девушки тоже имели свои виды на маленького циника: поссорившись с "милыми", они обыкновенно целой гурьбой прикармливали Уини, сажали к себе на колени, целовали и гладили, как котенка, чему тот нимало не препятствовал и сам лез обниматься, отчего и тут дело частенько заканчивалось шлепками.
   Неожиданно Бидди толкнула Мельничонка в плечо и с криком "Догоняй!" бросилась вброд через речку к лесу. У противоположного берега она почти по пояс провалилась, но тут же с хохотом, отпустив подобранную юбку, схватилась за прибрежный куст, выскочила из воды и с размаху вломилась в заросли. Через несколько шагов Мач, почуяв игру, по грудь мокрый, поймал ее, споткнулся и вместе с ней повалился на корни старого дуба. Бидди, хохоча и морщась от ушиба, поднялась и села спиной к стволу. Она уже была готова вскочить и бежать дальше, но тут Мельничонок, долго разглядывавший что-то в густой листве, начал торопливо карабкаться на дерево. На Бидди посыпалась труха; она встала и отошла в сторону. Мач сидел на толстом суку и бережно выбирал из маленького круглого гнезда в развилке пестрые яички. Всецело погруженный в свое занятие, он как будто успел забыть про Бидди. Сунув хрупкую добычу в рот, он осторожно спустился и принялся острой соломинкой протыкать скорлупу и быстренько выпивать содержимое. Одно из яичек оказалось раздавлено; Мельничонок сокрушенно покачал головой и с уже ненужной аккуратностью положил его на траву. Потом он собрал пустые скорлупки, поднялся и, со строгим лицом, не сводя глаз с ладоней, зашагал обратно. Бидди, совершенно им позабытой, пришлось догонять бегом. Она сварливо заметила, как глупо было разорять гнездо. Мач взглянул на нее как на сумасшедшую и не произнес ни слова.
   Подойдя к старой яблоне, Мельничонок вытащил кусок сухого мха из небольшого дупла, которое, должно быть, уже давно заприметил и превратил в тайник. Он бережно принялся укладывать внутрь яички, нарочно стоя так, что Бидди ничего не было видно из-за его плеча. Наконец он вытащил руку из дупла и чуть отодвинулся, приглашая девочку полюбоваться.
   - Красиво? - спросил он. Бидди, встав на цыпочки, увидела три пестреньких яичка, которые и впрямь красиво лежали на куске мха, точно в гнезде. Она обернулась и прочла в глазах Мельничонка, помимо несомненной гордости мастера, упрек: "А ты говорила - зачем!".
   - Красиво.
   - Это тебе, на память. Они надолго здесь останутся.
   Бидди вздрогнула.
   - На память? Ты больше не придешь?
   - Я не знаю, когда... там как-нибудь, - заторопился Мач и не без труда объяснил, что зиму проживет в ГАламе. У него была дурацкая привычка в волнении оговариваться на каждом слове, отчего он только сильнее запутывался и никак не мог закончить рассказ, так что Бидди нетерпеливо дергала его за руку. Скрывал ли Мельничонок истинную суть дела или сам не понимал хорошенько, но в ответ на все расспросы он твердил только: "Так надо, Робин велел". Бидди удалось понять лишь то, что в замке живет какой-то ключник Губерт, который согласился приютить юного стрелка как своего племянника.
   - Так ты до весны будешь жить в замке? - в отчаянии допытывалась Бидди. - А далеко отсюда до Галама?
   - Далеко.
   - Ты когда туда пойдешь?
   - Нынче ж, вот только Джона дождусь. Он хотел меня до Лощины проводить... - Мельничонок вдруг спохватился. - Ты прости, что раньше не сказал.
   Бидди укорила себя за то, что осталась совершенно равнодушна к "секретику" в яблоне. Она оглянулась по сторонам и снова, как у реки, решительно взяла мальчика за голову, приблизила к себе и крепко поцеловала, а потом обняла. Мельничонок стоял неподвижно; от него пахло дымом и лесом.
   Когда она отпустила его, то увидела, что у изгороди уже стоит Джон и серьезно, с пониманием смотрит на них. Потому-то Бидди и не смутилась, а все так же безмолвно и неторопливо проводила Мельничонка взглядом.
   - Невеста, а? - без тени улыбки спросил Джон, когда вышли за деревню. И Мач тоже не смутился, как обычно, а только повел плечами. Джон был совсем не то, что язва монашек, с ним можно было говорить обо всем. Он относился к Мельничонку совсем как к взрослому, хоть порой и проделывал с ним такие штуки, которые привели бы в ужас более деликатного человека - то сгребал в охапку и подбрасывал, как ребенка, то заставлял кувыркаться через голову, то как бы ненароком сбивал с ног. Всему этому Мач покорялся с обычным своим добродушием: в дружеских грубостях он видел лишь очередное подтверждение великой силы Джона.
   - А у лорда Галама дети есть?
   - Сын. Малой еще, - степенно произнес Джон. - Говорят, на отца не похож - больше на мать. А жена у Галама была тоненькая такая, темненькая. То ли дело Милдред! Может, я ее не понимаю, красоту эту тоненькую да темненькую, а все-таки так рассуждаю: что в ней хорошего, когда ее всю - на ладошку посадить?
   О безнадежном воздыхании Джона по Милдред знали все и потешались над незадачливым великаном, временами приводя его в лютую ярость. Потому-то он, заметив ее благосклонность к монашку, не на шутку возненавидел веселого расстригу. Тот в ответ пускал в ход все свое красноречие и измывался над тугим на язык Джоном, пока великан не брался за дубинку. Милдред же, не слишком разборчивая в выборе любовников, отчего-то приходила в ужас при одном лишь виде Джона. Тот всерьез подозревал, что монашек своими россказнями изрядно навредил ему во мнении хорошенькой вдовы.
   - Или вот я понимаю - Бидди, - упоминание о Бидди рядом с Милдред в устах Джона означало немалую похвалу. - А то была у меня сестра - а у нас в семье, надо тебе сказать, все как на подбор... вот та, бывало, приведет лошадь в кузницу да зажмет ей копыто в коленях, чтобы, значит, кузнецу сподручнее, так тут самая норовистая кобыла стоит что твой ягненок. Вот какая была.
   О сестре своей Джон вспоминал редко, боясь насмешек, на людях о ней не говорил. Мельничонок давно смекнул, что из-за сестры Джон и ушел из родных краев, и теперь, шагая рядом с ним по узкой тропе, он спросил:
   - Что с нею стало, Джон?
   Тот пристально взглянул на него, точно ища подвоха, и шумно вздохнул.
   - Умерла, брат, - сдавленно выговорил он. - Родами. Десятыми...
   Мельничонок запрокинул голову, чтобы слезы закатывались обратно в глаза, и немедленно налетел на дерево. Джон подхватил его за локоть, и Мач, на мгновение поймав его взгляд, вдруг понял, что тот больше никогда не будет как бы ненароком сбивать его с ног. Тогда он ткнулся ему в руку выше локтя (до плеча было не достать), заставив Джона остановиться на тропе, и всхлипнул. Он вдруг вспомнил, что три года назад у него умер новорожденный брат и что Бидди с Милдред тоже могут умереть. От тоски и от жалости к ним, от того, что теперь нужно было оставить их и идти к чужим людям, он едва сдерживался, чтобы не зарыдать в голос.
   - Что ж... - говорил Джон и гладил его по дрожащему плечу, по голову. - А ты не скучай. На людей посмотришь... надоело небось в лесу сидеть. А там приедут - все в шелку, в золоте. Иные так и блестят с головы до ног, столько на них золота понавешано, ей-богу.
   - Так и блестят? - недоверчиво спросил Мельничонок сквозь слезы.
   - Как солнце, говорят тебе! Вот поступишь к какому-нибудь барону на службу да подашься в Святую землю, только тебя и видели, небось и не вспомнишь о нас с Робином. Норманну не служи, холеру ему в брюхо, уж хозяин - так сакс.
   - И не нужен мне никакой барон, не пойду я ни к кому служить, только разве что сакс... А что, Джон, ведь они до самого гроба Господня доходят?
   - Как есть до самого, - подтвердил Джон.
   Джон проводил его не до Лощины, а гораздо дальше, почти до самого Галама - только не решился выходить из леса вблизи замка. На опушке он попрощался с Мельничонком и, чтобы повеселить его напоследок, завыл волком, да так искусно, что в деревне отозвались собаки.
   Ключника Губерта на месте (то есть, в одной из дворовых каморок) не оказалось - Мельничонку несколько раз советовали поискать его там-то и там-то, поэтому он уже долго слонялся по лестницам, и сердце у него, признаться, от всякого шороха уходило в пятки. Безошибочное, звериное чувство направления, не подводившее в лесу, отказало в четырех стенах. Он бы, пожалуй, и осмелился спросить в очередной раз, но первый же, с кем он столкнулся в полумраке, толкнул его ладонью в лоб и громко крикнул: "Чего ж ты, свинья, под ноги лезешь?". Так что, когда прямо перед ним снова распахнулась дверь и быстрыми шагами вышла очередная тень, Мельничонок посторонился заранее.
   - Ты что здесь? Ты кто? - спросила тень детским голосом, приближаясь к нему. Мач, чтобы, не дай Бог, не задеть обитателя замка, совсем прижался к стене. Но, убедившись, что его не будут ни толкать, ни бранить, он все-таки собрался с духом и робко сказал доброй тени, что ищет ключника Губерта.
   - А зачем тебе?
   - Крестник я ему, - сказал Мач и немедленно вспомнил, что не крестник, а племянник. Впрочем, тени было все равно.
   - Ну, его ты сейчас все равно не доищешься, он с отцом по погребам ходит. Пойдем лучше вниз, - сказал мальчик и тут же, не дожидаясь, заспешил по лестнице. На пороге он остановился, уперев руки в бока, и повелительно крикнул:
   - Ну? Что ж ты?
   Мельничонок и впрямь спускался не бегом, а шагом, придерживаясь за стену, чтобы ненароком не скатиться с истертых ступенек. Добравшись наконец до нижней ступеньки, он заслонил глаза ладонью от солнца и вопросительно взглянул на своего спутника.
   - Я Альфред де Галам, - сказал тот.
   Мач глазам своим не поверил. Положим, юному лорду Галаму вовсе не обязательно было блестеть золотом с ног до головы - но десятилетний Альфред был одет в простую темную котту и вдобавок мал и худ не по летам, с таким серьезным и даже хмурым лицом, что казался едва ли не вдвое старше. Волосы у него были темные, почти черные; к незагоревшим, шелковым височкам, словно приклеенные, прилегали нежные завитки.
   - Тебя раньше здесь не было? Ты откуда? - без улыбки спросил он, глядя снизу вверх, и, не дожидаясь ответа, поднялся на две ступеньки, чтобы оказаться лицом вровень. - Ох, какой ты высокий - а вот теперь лучше. Губерта сейчас все равно нет, так что пойдем к нему.
   Мельничонок заикнулся было, что негоже ему разгуливать вместе с молодым лордом, но Альфред де Галам гневно и удивленно прикусил губу.
   - Стало быть, можно, если я говорю. Отца ты не бойся, не рассердится.
   В Губертовой каморке Альфред, должно быть, бывал уже не раз - он привычно сел на табурет посреди комнатушки, а Мельничонку указал в одну из ниш, где стоял длинный деревянный ларь.
   - Ты теперь здесь жить будешь, так что не робей, - позволил он, постукивая пятками по ножкам табурета. - Можешь сесть, я разрешаю.
   Мельничонок и так уже сел, но при этих словах вскочил немедля - сообразил, что уселся без позволения в присутствии маленького лорда.
   - Есть, конечно, Джон и Томас, - задумчиво сказал Альфред, - но с ними скучно, они уже взрослые. А отец разрешает мне играть с кем вздумается, лишь бы за ворота не выходил. Ты ведь не все время будешь работать, так что мы сможем с тобой играть. Ты не пугайся, что в Галаме людно - вот как пройдет турнир в Мэнсфилде, так они и разъедутся по домам. Зимой здесь совсем нечего делать, охоты отец не держит, и пиры у него не Бог весть какие. Разве что заедут в гости шериф с аббатом, а потом до Лондона идут слухи, что в Галаме их чуть ли не голодом морили. Шериф, он за столом и двух слов не свяжет, так глуп, если, конечно, не о лошадях речь, зато сплетник, каких мало...
   Альфред говорил, утомленно вздыхая после каждой фразы, как будто ему самому что ни день доводилось занимать беседой неразговорчивых гостей. Мач слышал и не слушал; сейчас знать он не хотел никакого шерифа, хотя именно за тем в Галаме и оказался, а думал лишь о том, какой странный этот мальчик - не то маленький, не то взрослый.
   Скрипнула дверь; вернулся Губерт - и с порога поклонился, заметив хозяина. Потом увидел Мельничонка и прищурился - сделал вид, что в потемках не разглядеть лица.
   - Это кого там принесло? Ты, что ль, племяш? То-то я гляжу, ты иль не ты... Вырос - не узнать.
   Оба неловко замолчали; Мельничонок, конечно, принес весточку от Робина, но не говорить же было при Альфреде - а тот по-прежнему неподвижно сидел на табурете и не собирался уходить.
   - Наши-то, все ли здоровы? - осторожно спросил Губерт. Мельничонок кивнул.
   - Тебя, мастер Альфред, отец вроде ищет, - сказал ключник. - Иду, слышу - кличет...
   - Сейчас, - не вставая, отозвался тот. - Что же ты? К тебе племянник пришел, а ты как пень стоишь...
   - Это мы мигом... - Губерт засуетился, смахнул крошки со стола, начал доставать кое-какую снедь из ларя, на мгновение обернулся к Мельничонку и досадливо поморщился, легким кивком указывая в сторону гостя. Принес хлеб, миску с остатками курицы... Альфред наконец понял, что родичи хотят поговорить с глазу на глаз - а может, ему просто наскучило сидеть на месте.
   - Устал я, - просто сказал он, поднялся и исчез за дверью. Должно быть, Мельничонок смотрел ему вслед таким изумленным взглядом, что Губерт не выдержал и легонько хлопнул парня по плечу, чтобы привести в чувство.
   - Без матери растет, - сказал он. - Балуется. Отцу-то с ним возиться некогда, и отсылать, опять же, не хочет - вот и растет себе, как сорная трава. Да и скучает. Уж большой, а все ему бегать да играть. Так-то ничего, незлой, без дела никому не нажалуется, только иной раз начнет ножками топать, прямо не знаешь, куда деваться - играйте с ним, люди добрые, и все тут... А у людей-то, глядишь, дел невпроворот.
   Губерт, забыв о том, с какими делами пришел к нему Мельничонок, разворчался не на шутку, под конец помянул крепкими словами нынешнего владельца замка, полжизни проболтавшегося за морем, после чего велел гостю ужинать и поживей укладываться - время позднее, а вставать ключнику с первыми петухами. "Дело тебе завтра найдем", - посулил он. Взгляд у Губерта, надо сказать, сделался на редкость недобрый; Мельничонок заподозрил, что не больно-то он рад гостям из Шервуда с их бедами. Ключник уснул, а Мач, высунув от усердия язык, еще с полчаса устраивался поудобнее на своем ларе, чересчур узком и коротком - как можно тише, чтобы, не дай Бог, не разбудить хозяина. Он уже отвык спать под крышей, и теперь ему не спалось, хотя глаза и слипались. Лежать было неудобно, а перейти на другое место он боялся. Наконец усталость взяла свое, и Мельничонок, с горячей головой, почти в жару от многих тревог, провалился в сон.
   Привыкнув спать на куче сена или прямо на земле, во сне он разметался, раскинул руки, перекатился с боку на бок и, наконец, на рассвете свалился со своего ложа. Ключник уже ушел; замок просыпался. Во дворе заскрипело колесо колодезя, кто-то громко хлопнул ставней, за перегородкой, в такой же каморке, звучно зевнула женщина. В задней, каменной, стене Губертова жилища, под самым потолком, было маленькое треугольное окошко - видимо, из обитателей двора только ключник, как самая значительная персона, пользовался такой роскошью. Мельничонок полюбовался на крошечный треугольный кусочек неба, снова сел на край ларя и задумался.
   - Ты спишь? - звонко донеслось из-за порога.
   - Да, - на всякий случай сказал он и опустил голову на ларь. Альфред засмеялся и вошел.
   - А я слышал, как ты здесь ходил. Я тоже всегда рано встаю.
   Он вскарабкался на свой любимый табурет и выглянул в окошко.
   - Я бы и раньше пришел, - объяснил мальчик, спрыгнув на пол. - Совсем разбаловались эти служанки-поганки, никак их не дождешься, готовы спать хоть до полудня. А без них как оденешься?
   Альфред сегодня был совсем другим - свежий, улыбчивый, сияющий, словно утреннее умывание стерло с его лица вчерашнюю унылую усталость. Не зная, чем заняться, и боясь показаться дармоедом, Мельничонок покрутился по каморке, нашел в углу топор и отправился колоть дрова. На пороге мельком посмотрел на маленького лорда, как бы говоря: хочешь - пошли вместе. Альфред с явным любопытством последовал за ним, облокотился о старый бочонок и принялся наблюдать за тем, как его новый приятель разбивает надвое сухие чурки. Задержав руку в размахе, Мельничонок взглянул на него.
   - Ты отошел бы, что ли. Неровен час, отлетит...
   Альфред нахмурился - видимо, не привык, чтобы ему указывали. Мельничонок хмыкнул - и тут же, как назло, завязил лезвие в суковатом полене. Грохнул раз, другой, переложил топор в левую (не испытывая особой нужды в том, чтобы отличать правую руку от левой, он обеими владел почти одинаково), с усилием занес его через голову вместе с застрявшей чуркой, стукнул что было сил...
   Полено разлетелось, и увесистая чурка просвистела в паре дюймов от головы Альфреда де Галама.
   Кто из них двоих в тот миг побледнел сильнее - маленький Альфред, который замер на месте, по-прежнему цепляясь онемевшими пальцами за край бочонка, или Мельничонок, который вдруг сообразил, что чуть не покалечил юного лорда - сказать было трудно. Мельничонок опомнился первым - и с трудом выговорил побелевшими губами:
   - Я же говорил...
   - Ничего, - сиплым шепотом отозвался Альфред. - Я сам виноват.
   Мельничонок кое-как собрал дрова в охапку и потащил в каморку; Альфред, держась на расстоянии, пошел за ним, но едва успел занять свое излюбленное место на табурете, как в косяк двери стукнул кто-то невидимый и пугливым полушепотом произнес:
   - Ступай в часовню, мастер Альфред. Не дело это - не помолясь, по двору бегать...
   - Сейчас, - как и накануне, отозвался мальчик, и в углах губ у него начало проступать давешнее раздражение. Он шагнул к порогу и решительно кивнул Мельничонку:
   - Ступай на кухню, скажи, что я велел тебя покормить.
   Мач покорно вышел вслед за ним, пересек двор, спустился по какой-то лестничке вниз и принялся, как вчера, безнадежно кружить по переходам. Сейчас, на заре, здесь было еще безлюдно, и только порой торопливо пробегали заспанные, растрепанные слуги. Мельничонок прошел каким-то коридором, наткнулся на узкую лестницу и очень удачно уперся в кухонную дверь. Кухарка только что проснулась и поэтому не успела еще принять обычный свой воинственный вид. Именно поэтому Мельничонок не вылетел сразу же за порог; когда грозная женщина убедилась, что он не сует без спроса нос в горшки, то пришла в совершенное умиление и вознаградила раннего гостя целой грудой вчерашних остатков. Сама же старуха уселась рядом, подперев рукой подбородок, и даже прослезилась, наблюдая за тем, как ловко Мельничонок расправляется с крылышками, ребрышками и огрызками пирога. Уходя, на пороге он столкнулся с тремя не менее лакомыми кусочками - приезжими служанками; одна из них, пребойкая бабенка, со словами: "Вы поглядите, какой хорошенький!", так притиснула его к себе, что Мельничонок едва не задохнулся.
   - Вот блудни окаянные! - закричала кухарка и принялась с такой яростью греметь котлами, что загудела вся кухня.
   Галам просыпался.
  
   Мэнсфилд находился всего в двух милях от Галама, и поэтому не было ничего удивительного, что лорд Галам счел необходимым пригласить нескольких участников турнира к себе. В отборе наидостойнейших гостей он, как и всегда, руководствовался весьма загадочными побуждениями и привел в ужас все население замка, в нетерпении ожидавшее турнира: в одних стенах должны были соседствовать и благородный барон Бедборлей и какой-то захудалый сэр Томас Куинби. Но и тут и другой были, во-первых, саксы, а во-вторых, люди несомненно достойные.
   Мельничонок за это время успел обжиться в замке, и вдобавок ради праздника Губерт (видимо, по настоянию Альфреда) приодел его так, что любо-дорого было взглянуть. Мальчик, который явился в замок босиком и в затасканной рубахе, теперь расхаживал в щегольской курточке линкольнского сукна и новеньких сапогах. Мельничонок смутно сознавал, что он ничуть не хуже мальчишек - оруженосцев и конюхов, которых привозили с собой гости. А уж такого замечательного ремня с красивой отделкой и массивной пряжкой не было, пожалуй, даже у титулованных юнцов - им, несмотря на всю их спесь, для состязаний отвели всего-навсего одно утро, и едва ли кто-нибудь, кроме родни, собирался на них смотреть. Иными словами, Мельничонок так поднялся в собственных глазах, что, пожалуй, даже рискнул бы принять участие в состязании лучников, если бы не побоялся, что его может узнать кто-нибудь из вездесущих лесничих. Уж он показал бы косоруким замковым неумехам, которые и в стену сарая не попадут, не то что в мишень! Сколько было смеху по округе, когда Эд из Уотлинга, пьяный вдрызг, подстрелил в лесу заблудившегося деревенского быка, приняв его за оленя, и тот в ярости гнал его чуть ли не до самого Ноттингема. А хваленый Джейсон из Тарболтона даже не способен с первого выстрела уложить зверя, тогда как всем известно, что никуда не годен охотник, которому приходится идти и добивать раненое животное. Сам Мельничонок добывал оленя с одной стрелы и на всех дружеских состязаниях оставался в числе лучших стрелков, вместе с Джоном и Вилем - не считая, конечно, самого Робина.
   В Мэнсфилд он ехал на одной лошади с главным конюхом лорда Галама и все силы прилагал к тому, чтобы не опозориться перед приезжими мальчишками, потому что норовистая кобыла то и дело загибала голову, норовя укусить его за колено. Зато ему впервые в жизни не пришлось толкаться за ограждением вместе с простым людом, отвоевывая себе место растопыренными локтями: Мельничонок преспокойно поместился в специально отведенной ограде вместе с чистой публикой (то есть прислугой, конюхами и прочей замковой аристократией). Оттуда его взгляду открывался интереснейший вид на три стороны: на ристалище, на шатры рыцарей и на помост для знати. Мельничонок с удовольствием обнаружил, что может показать язык шерифу и при этом остаться безнаказанным, ибо для глаз шерифа пестрая толпа челяди была закрыта краем навеса. Конечно, случись Мельничонку поделиться с кем-нибудь своим открытием - и человек рассудительный наверняка расхолодил бы его тем, что не больно-то и нужно шерифу глазеть на слуг. Поэтому в отсутствие рассудительных людей он злорадствовал вовсю: "А тебе-то меня и не видно... ага, толстопузый!".
   Внезапно в толпе слуг раздались взрывы хохота, кто-то рядом с ним крикнул: "Ну и кляча!", и Мач, приподнявшись на цыпочки, увидел объект насмешек. На ристалище выезжал рыцарь в измятых латах; некогда пышный султан на его шлеме поистрепался и сбился набок, лошадь тяжело поводила боками, на которых явственно обрисовывались все ребра, и имела такой вид, как будто пробежала не останавливаясь миль сто. Герольды объявили славное имя сэра Томаса, и эта довольно-таки забавная фигура, подбоченясь, прогарцевала мимо помоста и галереи, где сидели дамы. Оттуда то и дело доносился смех.
   - Постарел, постарел добрый сэр Томас, - с добродушной насмешкой сказал рядом с Мельничонком верзила конюх. - Какой был в свое время боец - это, прямо сказать, редкость. На турнире в Сайлсе его признали лучшим поединщиком - стольких рыцарей вышиб из седел...
   - И все норманнов! - с уважением добавил кто-то.
   - И самого сэра Райльфа де Тьерри, - продолжал конюх, бывший для замковых простолюдинов чем-то вроде хрониста. - А сколько копий поломал, да сколько коней под ними сменили! Вот это был боец! Постарел теперь, постарел.
   - Да и разорился, надо сказать. Какие уж там теперь скакуны да золотые стремена.
   В этот момент зрители взревели: добрый сэр Томас Куинби не выдержал сокрушительного удара и вверх тормашками вылетел из седла. Верзила конюх с досады крепко стукнул соседа по спине кулаком, тот качнулся в сторону и отдавил ногу судомойке; в воздухе повисла крепкая брань, и во время следующего поединка толпа за перилами не столько наблюдала за новой парой, сколько переругивалась.
   Вообще же расходились после турнира недовольные. Конечно, ристалище в Мэнсфилде - вовсе не то, что где-нибудь вблизи столицы, когда в присутствии коронованных особ щиты и латы даже в дождливый день сами собой вспыхивают ярче солнышка. Состязания лучников, главная приманка для простолюдинов, тоже прошли вяло. Ждали знаменитого Гринлифа Гвена из Лондона, а он так и не появился; да еще какой-то конопатый стрелок задолго до начала переусердствовал, прикладываясь к бочке с элем, и начал громко "родителей поминать", так что пришлось ударить его по шее и утащить. Только закованные в броню юнцы, украшенные первыми боевыми вмятинами, преисполнились гордости и орали на слуг осипшими голосами. Прочие же были зло возбуждены, многие подвыпили, и поэтому среди тех, кто возвращался в замок пешком, не рискуя взбираться в седло, то и дело вспыхивали бестолковые ссоры и перепалки. Мельничонок в окружении шумливых соседей уже входил во двор замка, как вдруг кто-то толкнул его коленом и крикнул визгливым, срывающимся от гнева голосом: "Шагай шире, деревенщина!". Мельничонок обернулся - перед ним нагло изгибался мальчишка лет четырнадцати, явно напрашиваясь на драку. Мачу не хотелось драться, он устал, и весь сегодняшний блеск и лязг, настроивший прочих на столь воинственный лад, почему-то вызывал в нем только тяжесть и тоску. Он молча перенес оскорбительный хохот обидчика, а потом их разделила группа конных, рысью возвращавшаяся в Галам.
   Он просидел во дворе, на куче соломы под передком телеги, пока не стало смеркаться; перед его глазами проходило то единственное, что сохранилось в памяти от сегодняшнего, богатого яркими картинками дня - блестящее, сумбурное мелькание, похожее на кружение мошкары перед закатом. И все время к этим болезненно пестрым всплескам присоединялось новое и, по правде сказать, весьма досадное осознание нарочитой сложности всего происходящего. Мельничонок не любил и не понимал турниров; когда деревенские мальчишки с восторгом затевали игру "в рыцарей", он отказывался или играл весьма неохотно. Зачем, например, одевать людей в тяжелые и неудобные железные латы, которые мешают не только быстро уворачиваться от ударов, но и свободно дышать? Вся жестокость этой непонятной меры сказалась в полдень, когда после утомительной схватки кони относили седоков к шатрам, где бойцов вынимали из седел полузадохшимися. Что мешало им, наоборот, сбросить с себя в лишнее, взять в руки дубинки, по примеру простолюдинов, выйти в круг и потешить зрителей, если уж припала охота драться? Если бы латы делали их неуязвимыми... но Мельничонок сам видел, как стрела Лесного брата входит в щель забрала или спайку доспеха, и одетый железом исполин беспомощно опрокидывается с седла. Не меньше должны были страдать и прочие непонятные люди - те, что сидели на своих местах, в столь же неудобных доспехах из тяжелых тканей и золота, лишенные возможности пойти поразмяться с веселой компанией или закусить на дармовщинку у бочек с элем.
   Вот Альфред Галам. Мельничонок прекрасно видел, что ему скучна шумная забава, а ведь должен же он был смирно сидеть на своем месте, рядом с отцом, и слушать, как почти в самое ухо ему кричит полуглухой барон Бедборлей. И едва ли ему, в отличие от отца, было интересно слушать о том, как десять лет назад сэр Бриан де Вильи вышиб из седла сэра Антуана де Кретьена.
   Зашелестела солома, и перед Мельничонком возник давешний задира. Правда, сейчас он выглядел более миролюбиво, на лице его была написана та же усталость, даже пресыщенность, но все-таки, соблюдая приличия, он сурово спросил:
   - Будешь драться?
   - Нет, - ответил Мач. Мальчишка сел рядом.
   - Я Ральф Аткинс, - с гордостью произнес он. Мельничонок недоумевающе взглянул на него и порядком изумил юного Ральфа, который ожидал, по крайней мере, почтительного восхищения.
   - Да ведь мой отец - Джон Аткинс! - сообщил он, полагая, что теперь-то всем недоразумениям конец.
   - Ну так что ж? А мой - мельник, - спокойно отозвался Мач и сунул в рот соломинку. Ральф серьезно задумался.
   - Ты что, ничего не слышал о Джоне Аткинсе? - недоверчиво спросил он. - О том самом, который в Палестине спас жизнь молодому барону Бедборлею?
   Видя, что Мельничонок действительно ничего не слышал об Аткинсе и вдобавок не проявляет никакого интереса к его славным деяниям, Ральф упавшим голосом закончил:
   - Барон взял меня в оруженосцы... и через несколько лет посвятит в рыцари. Вот так.
   - Да, - думая о своем, откликнулся Мельничонок. Мальчики молча посидели рядом еще немного, и Ральф снова первым прервал молчание, заметив тоном опытного вояки:
   - Скоро, наверное, опять в поход...
   - В Палестину?
   Ральф уже открыл было рот, но тут же во дворе раздался потрясающей силы рев:
   - Дженкинс!
   Возчик в воротах едва удержал вставшую на дыбы лошадь; ведро, которое стояло на краю колодезя, с шумом полетело вниз.
   - Эй, Дженкинс, дело плохо - ты плут и выпивоха! - торжествующе закончил обладатель гигантского голоса, явно любуясь содеянным переполохом. Мельничонок вскочил, чтобы увидеть это чудо природы, но теперь уже Ральф Аткинс равнодушно закусил соломинку.
   - Да это сэр Томас, - лениво протянул он, как бы говоря: стоит ли тратить время на такие пустяки? Но Мельничонок уже его не слышал: он вылез из-под телеги и подобрался поближе к удивительному сэру. В гамбезоне, с непокрытой головой, пешком шел по двору добрый Томас Куинби, и его черная с проседью борода жестоко перепуталась от ветра. Голову отважного воина увенчивала такая необъятная копна волос, должно быть, отродясь нечесаных, что даже удивительно было, как на нее налезал шлем; но всего удивительнее был огромный, мясистый нос, по сравнению с которым прочие черты лица казались недостойными внимания.
   Сэр Томас остановился напротив Мельничонка, который, возможно, с излишней простотой им любовался; он постоял в задумчивости, благородным жестом вытянул руку и поманил его к себе всей пятерней. Но стоило Мельничонку подойти, как сэр Томас издал торжествующий вопль и навалился ему на плечо так, что Мач едва устоял на ногах.
   - Попался, Дженкинс, паршивец! Веди меня... где там наши покои, а-а? Эй, слуга! Кто-нибудь покажет мне, где моя комната, черт вас всех дери?
   Слуга, посмеиваясь, пошел впереди; сэр Томас, изо всех сил налегая на шатавшегося Мельничонка, последовал за ним. На крутой лестнице ноги совсем отказались служить славному рыцарю, и слуга, негромко чертыхаясь, пришел на помощь. Вдвоем они с превеликим трудом, пыхтя и обливаясь потом, втащили Томаса Куинби наверх и затолкали в отведенные доброму сэру покои.
   Мельничонок, который смекнул наконец, что его принимают за другого, не решился, тем не менее, уходить без позволения. Отпустив второго слугу и смутно различая, что у порога кто-то топчется, сэр Томас гневно крикнул:
   - Ну и где ты застрял? Ступай сюда да помоги!
   Мач принялся неумело возиться с застежками и завязками, освобождая рыцаря от верхней одежды; пока он зубами пытался распустить узел, сэр Томас нетерпеливо притоптывал ногой, а когда Мельничонок неловко дернул, влепил ему затрещину.
   - Сдурел?! Выпорю!
   Наконец, оставшись в рубахе и не видя уже перед собой ничего, кроме вожделенной цели, сэр Томас взгромоздил на стол припасенный заранее бочонок эля и принялся равномерно наливать и опустошать кружку за кружкой. Мельничонок, видя, что о нем забыли, за неимением другого места сел на сундук. Мало-помалу равномерные движения сэра Томаса, сопровождавшиеся лишь однообразным постукиванием кружки по столу и громкими глотками, совсем его убаюкали. Глядя на размеренно качающуюся тень, он начал было засыпать...
   Сэр Томас с оглушительным ревом хватил кулаком по столу. Кружка опрокинулась на бок и покатилась; бочонок подпрыгнул. Мельничонок, сонный, со страху упал за сундук. А сэр Томас медленно, но верно свирепел. Единожды оторвав взгляд от живительной влаги, он оглядел комнату и счел себя оскорбленным. Эти покои, как и многие в замки, некогда пали жертвой строительной фантазии одного из предыдущих лордов Галамов и навсегда остались недостроенными. Теперь едва ли не треть комнаты занимали дубовые брусья, прислоненные к стене и уже заплетенные паутиной, связки веревок, перепутанных ничуть не менее чем борода славного сэра, рассохшиеся доски и прочие символы бренности всех земных начинаний. Обведя глазами беспорядок, сэр Томас немедленно восстановил в памяти извилистое родословное древо своей фамилии и повел планомерную атаку на "всех этих выскочек, вчерашних конюших". Избрав проницательным взором жертву, он обратился к Мельничонку:
   - Кто я?
   - Вы, сэр? - переспросил тот, все еще не решаясь выходить из-за сундука.
   - Кто я? - повторил сэр Томас, угрожающе понижая голос. - Ты видел меня сегодня? Что ты видел? Правда, только правду скажи мне, мальчик! Не нужно никаких там украшений, на это есть менестрели, скажи мне только, слышал ли ты трубы победы?
   Он сделал особенное ударение на "ты", как будто нимало не сомневаясь в том, что трубы гремели в его честь.
   Мельничонок несколько раз глубоко вздохнул - как всегда, когда ему предстояло сказать что-либо серьезное - собрался с духом и мысленно помянул Богородицу. Ведь рыцарь требовал от него только правды!
   - По правде говоря, сэр, я нынче видел, как вас вышибли из седла. Не в обиду будь вам сказано... - поспешно добавил он.
   - Вышибли из седла? - перебил сэр Томас.
   - Я хорошенько не разобрал - может, это и лошадь была виновата... - заторопился Мельничонок, пытаясь догадаться о том, какие чувства владеют сэром Томасом. Того между тем обуревали нешуточные сомнения, и наконец добрый сэр понял, какую клевету на него возводят. И вот тогда он поднялся во весь рост и чуть не прошиб головой потолок - так показалось Мельничонку.
   - Меня вышибли из седла? - загремел он. - Это я, я сам сегодня сбросил наземь самого Райльфа де Тьерри. Он вылетел из седла, как камень из пращи, я его заставил пыль глотать, а мне говорят, что...
   Задохнувшись от ярости, он нагнулся и стал шарить под столом. Меч, который сэр Томас прислонил к краю, во время возлияний упал за скамью, и добрый сэр, рыча как цепной пес и едва не своротив дубовый стол, полез за ним. Не сносить бы Мельничонку головы, если он в то самое мгновение, когда рыцарь бросился к нему с обнаженным клинком, не стряхнул с себя оцепенения, которое вызывала в нем эта фантастическая фигура. Страшным ударом рыцарь разрубил крышку сундука; пока он с хриплым воем вытаскивал застрявший в расщепленных досках меч, Мельничонок перебежал комнату и на четвереньках полез в узкую брешь между досками. Сэр Томас еще некоторое время бессильно бушевал, то принимаясь совать мечом в щели, то в бешенстве тряся груду бревен, так что Мельничонку, уползавшему все дальше в угол, угрожала опасность скорее быть раздавленным, чем зарубленным. Наконец благородный рыцарь, отыскав щель пошире, швырнул в нее сначала кружкой, потом сапогом, вернулся к столу, встряхнул бочонок и ничтоже сумняшеся перелил остатки прямо в рот. Свершив столь великие подвиги, он умиротворенно повалился на кровать, что-то забормотал и вскоре захрапел.
   Мельничонок всю ночь пролежал в своей норе, затаив дыхание. Зная, что пьяный сон крепок, он мог бы спокойно вылезти и уйти, но, стоило ему пошевелиться, как тут же перед его глазами вырастала исполинская фигура и заносила блистающий меч. Второй раз в жизни смерть встала рядом с ним, и расстояние до нее равнялось толщине крышки сундука, в которой завязло лезвие. Особенно обидно было то, что сэр Томас - все-таки сакс, а значит, человек неплохой. Мельничонок решил про себя ни за что не открывать Джону той истины, что кулак сакса и норманна одинаково тяжел. Джон верил, что на свете много непогрешимо хороших вещей, в том числе и доброта всех саксонских танов без исключения. Разуверить Малыша хоть в одной из этих вещей значило всерьез его огорчить.
   Мельничонок лежал, молча глотая слезы, пока сопение сэра Томаса не сменилось могучим храпом. Только тогда он осмелился тихонько выплакаться в рукав, а потом крепко заснул.
   Поутру его разбудило негромкое ворчание, похожее на рык потревоженной цепной собаки; в щель Мач увидел, как сэр Томас бродит по комнате, что-то разыскивая по углам. Он был в одном сапоге и ходил неуверенно, то и дело спотыкаясь необутой ногой, потирая колено и бормоча сквозь зубы. Вообще добрый сэр словно уменьшился ростом за ночь, и даже его невероятная борода приобрела более пристойный вид. Мельничонок отыскал сапог и выбросил его наружу. Сэр Томас постоял над ним, явно удивляясь, откуда сапог мог прилететь к его ногам, усиленно потер лоб, что-то припоминая и мучительно сопя, и наконец позвал:
   - Дженкинс! А я, признаться, думал, что грешным делом снес тебе котелок. Здорово я был пьян вчера, это верно. Ну да выходи же, плут.
   - Э, да ты не Дженкинс, - сообщил он, когда Мельничонок вышел. Судя по всему, это заключение стоило сэру Томасу значительных умственных усилий. - Ты что тут делаешь, парень? А ну сбегай-ка на кухню и позови оттуда моего подлеца. Да скажи, что ежели он не явится сию минуту, я из него дух вышибу. Живо беги!
   С таким напутствием Мельничонок вырвался из ужасной комнаты, точно из камеры пыток. Руководимый каким-то внутренним чутьем, он, впервые не заблудившись, опрометью пробежал по коридорам и лестницам, плечом ударил в тяжелую дверь и скатился в маленький задний дворик. Дворик со всех сторон окружала стена, в которой была только одна железная калитка; там валялось ржавое тележное колесо и гнила непросыхающая лужа. В ней мутно отражался треугольник неба, а на краю сидели два воробья и поочередно наклонялись головками к воде. Мельчонок сел на ступеньку и принялся смотреть на воробьев. Их веселая размеренность движений совсем не походила на страшное качание тени доброго сэра Томаса, пившего в одиночку в своих покоях. Вот старший воробей, нахохленный и строгий, потянулся в свою очередь к воде, откинулся назад, булькнул горлышком, проглотил, подождал младшего и чинно, точно отец за семейным столом, нагнулся за новым глотком.
   Ветер перенес через стену осиновый лист и спугнул воробьев. Первым, поперхнувшись, бросился наутек младший; старший же не спеша сделал еще глоток, из презрения к опасности, и тоже перепорхнул на ту сторону. Мельничонок поднял алый по краям лист и вспомнил лес.
  
   Действительно, уже в середине осени Галам опустел наполовину. Гости, которых не ждали здесь ни охота, ни богатые пиры, разъехались по домам. Мельничонок перестал дичиться, привык к вездесущему Альфреду, по-своему к нему привязался, жалел, но полюбить не мог, потому что не понимал. Мальчуган, только что добродушный и ласковый, начинал вдруг говорить чужим, сердитым голосом, а то вообще с самого утра надувался, так что угодить ему было трудно - и встал не так, и сел не так. То он бросался "помогать" отцу и сновал по всем лестницам - как взрослый, бранил управляющего и грозил слугам наказанием за нерадивость, но и замковая челядь, и рив только посмеивались. Тех, что посмелее, вроде Губерта, не останавливал даже страх перед лордом Галамом: в ответ на гневную отповедь мальчика они с самым серьезным видом несли ужасающую чушь. Тогда юный лорд тосковал, с утра до ночи со слезами на глазах сидел над ненавистными книгами, только чтобы всем назло, и удивлялся людской подлости.
   - Ты один здесь хороший, - говорил он Мельничонку в такие дни. Когда начались холода, жизнь в замке совсем замерла. Альфред не любил мерзнуть. Он почти не выходил из большого зала и не отпускал от себя Мельничонка - или же бродил за ним по пятам, как тень. Тому так и не нашлось постоянного дела в Галаме - он бегал с поручениями и брался помогать всюду, где требовались лишние руки. Покладистого и работящего парня охотно звали "пособить", и Мач с радостью принимался за любое дело, какое было ему под силу. Когда Альфред приказывал ему остаться, он послушно дремал где-нибудь в углу, пока мальчик грустно склонялся над книгой. Мельничонку грезились катания на замерзшем пруду за деревней, ночевки вповалку под оленьими шкурами в теплой тесноте лесной пещеры и режущая утренняя свежесть, когда рано утром выскочишь наружу.
   Однажды Альфред зазвал его наверх, в библиотеку, велел встать за стол, на котором лежал лист пергамента, и сказал:
   - Знаешь, когда я был маленький, здесь жил монах, отец Витольд. По вечерам, бывало, я играю, а он стоит и все пишет, пишет, и перо скрипит... Только он мне никогда не читал. Я однажды через его плечо начал читать сам, а он обернулся и рассердился. Я ничего и не понял, все латынь и латынь... А потом мне уж больше и не хотелось читать, главное - перо скрипит, и так вечером хорошо, спокойно... Ты, пожалуйста, пиши что-нибудь, а я сяду тут и буду играть, - неожиданно закончил он.
   Мельничонок шарахнулся от стола так, словно от него потребовали сунуть руку в огонь. Ему вдруг показалось ужасно зазорным открыть Альфреду то, что он неграмотен, хотя ничего удивительного в этом не было. Мальчик немедленно понял причину его тревогу, взял Мельничонка за руку и повторил, настойчиво и немного капризно:
   - Ну пожалуйста. Ты просто води пером, как будто пишешь, это ведь неважно. Просто раньше было так хорошо, а теперь тоскливо.
   Мельничонок наконец понял, чего от него хотят. Это была игра, настоящая игра, так же, как на лугу за деревней мальчишки играли в "рыцарей". Когда Альфред недавно пытался научить его игре в шахматы, это прямо называлось "игрой", хотя, сидя за диковинными фигурками, Мельничонок отнюдь не переставал быть собой и вовсе не "играл", а только думал, как бы не позабыть правила. Да и трудно было над шахматной доской вообразить себя рыцарем или лошадкой. Теперь же он с самым серьезным видом встал за стол и принялся водить пером, представляя себя солидным, грамотным монахом. Сначала ему было неудобно, он взгромоздил оба локтя на лист, перепачкался чернилами и насажал клякс, но потом приладился и уже настолько вошел в свое воображаемое занятие, что строго взглянул на Альфреда, когда тот, вконец успокоенный, завозилась в кресле.
   - Что ты пишешь? - спросил он, и Мельничонок мгновенно ответил, что описывает турнир в Мэнсфилде. Назавтра он уже воспевал прошлогодние состязания лучиков и так увлекся своим делом, что выводил замысловатые каракули не только пером, но, одновременно, и языком, как будто эти закорючки и впрямь содержали некий смысл. Несколько вечеров спустя он научился одновременно "писать" и развлекать Альфреда болтовней - и случайно проболтался о Бидди. Альфред засмеялся.
   - А кто эта Бидди? - живо спросил он и лукаво заулыбался.
   Мельничонок неопределенно пожал плечами и покраснел; Альфред снова занялся своими игрушками, но по тому, как он рассеянно их перекладывал, было заметно, что его занимает новая мысль. Наконец он кивнул, точно соглашаясь со своими рассуждениями, и быстро обернулся к Мачу. Лицо его сияло самой неподдельной радостью, многодневную скуку как рукой сняло.
   - А почему бы тебе не написать ей письмо? - спросил он. - Гонца в Уикем я найду... и потом, - смущенно добавил мальчик, - отец и так сердится, что мы зря пергамент изводим. Так вот, чтобы не зря, давай-ка делом займемся.
   Так внезапен был этот переход от игры к чему-то всамделишному - так отчаянно, с выражением тревожной готовности, Мельничонок схватился за перо и чернильницу - что Альфред расхохотался и привел его в полное замешательство.
   - Да уж напиши сам, - проговорил Мельничонок, сминая исписанный завитушками лист. - Я и не знаю, о чем писать.
   - И как писать, ты тоже не знаешь, - напомнил Альфред, решительно вытеснил его из-за стола и задумался.
   - "Возлюбленная моя!" - вдруг провозгласил он - так громко, что Мельничонок только фыркнул. Альфред живо понял всю неуместность такого обращения к простой деревенской девочке и согласился на менее звучное "Свет очей моих".
   - Да ведь она подумает, что я над ней смеюсь, - горестно сказал Мач. - Так и люди-то не говорят. А нельзя ли прямо начать с того, что я ей кланяюсь... и... и чтобы она не болела... и пожелать, чтобы...
   Вовремя почувствовав, что начинает бормотать, Мельничонок умолк и выжидающе взглянул на Альфреда. Но тот и не думал хохотать или уничтожать его гордым взглядом, а наоборот, серьезно и строго смотрел на него, точно ожидала каких-то новых истин. Затем он принялся составлять записку к Бидди, прибавив к нескольким беспомощным строкам немного от себя, поцветистее - и даже чуть не поссорился с Мельничонком, когда вздумал подписаться "навеки твой". Затем маленький лорд вложил перо в окостеневшие от волнения пальцы и, пачкая чернилами собственный рукав, вывел внизу записки коротенькое имя.
   Через неделю Мельничонок уже сам нацарапал свою подпись. Эти дни, когда Альфред начал учить его грамоте, странным образом их сдружили. У него появилось новое, интересное дело - и безропотное существо, на которое можно было направить и нежность, и капризы. А Мельничонок перестал видеть в нем только юного лорда Галама, рядом с которым он - прах земной. Когда он забывал в нем все, кроме доброго, неумелого и болезненно гордого ребенка, то сам становился искренен и ласков. Но первая же, даже нечаянная, насмешка, на которые Альфред, испорченный одиночеством и баловством, был большой мастер - и он немедленно становился сверх обыкновения рассеян и несообразителен. Его внезапные ответы невпопад и вялость сердили Альфреда, который не умел понять, каким образом его резкость ранила мучительно застенчивого мальчика. Он начинал уже в лицо подтрунивать и посмеиваться, но, надо отдать ему должное, даже сердясь на Мельничонка, никогда не переходил запретной черты - не затрагивал в своих колкостях Бидди, понимая, что тем самым превратит полудруга во врага.
   Альфред питал искреннее отвращение ко всякого рода забавам, приличествующим его положению - ездить верхом и драться деревянными мечами он не любил, а пострелять из лука, к великому разочарованию Мача, соглашался лишь после долгих уговоров. Зато он быстро смекнул, как это нравится самому Мельничонку: каждый раз, когда ему хотелось играть в шахматы или в солдатики, он подкупал своего нового приятеля обещанием "потом пойти пострелять". Мельничонок учил его драться на дубинках, но быстро разочаровался: Альфред дрался неосторожно, как будто не видел разницы между шуточным поединком и настоящим боем, мог нарочно ударить в запрещенное место, да вдобавок еще и хитрил. Однажды, когда Мельничонок в очередной раз принялся его теснить, Альфред крикнул: "Смотри!" - а когда противник обернулся, с размаху ударил его по затылку. От неожиданности Мельничонок рухнул на колени, обхватив голову руками, а потом лег на бок. От удара у него зазвенело в ушах. Кое-как совладав с дурнотой, он осторожно разжмурился и увидел Альфреда, который с улыбкой стоял над ним.
   - Ну что? Ты проиграл.
   Мельничонок, несмотря на боль и гнев, искренне забавлялся наивностью маленького лорда. Мальчик, кажется, всерьез полагал, что достаточно повалить врага. Но тот, кто лежит - еще отнюдь не побежден. Будь это настоящая драка, Мельничонок бы немедля наказал противника за пустое бахвальство. Повалил - так нечего терять время, добивай, а если подошел поизгаляться, то сам виноват. Снизу, с земли, пнуть что есть силы в колено или в живот, сложить пополам - а там уж не зевай. Но юного лорда бить всерьез было нельзя, поэтому Мельничонок, не вставая, одной рукой живо обхватил Альфреда за ноги и дернул на себя - а второй немедленно поймал за плечи, чтобы мальчишка не расшибся от внезапного падения. Осторожно уложив Альфреда наземь, он слегка прижал его сверху и ухмыльнулся, но тот с перепугу вдруг заревел как резаный:
   - Так нельзя!.. Пусти!.. Дурак!
   - А тебе можно было? - озадаченно спросил тот, убирая колено и позволяя Альфреду встать.
   - Можно!.. Можно!.. - выкрикивал тот, мотая головой и разбрызгивая слезы.
   - Ну раз тебе можно, а мне нельзя, то я так играть не стану, - сердито сказал Мельничонок, щупая затылок. - Ежели меня каждый по макушке колотить будет, этак с вами последнего ума лишишься.
   Альфред засмеялся сквозь слезы.
   - Больно тебе? - спросил он.
   - Еще б не больно, - в сердцах отозвался Мельничонок.
   Альфред шмыгнул носом и промолчал.
   Однажды он всерьез испугал Мельничонка. Как-то, с самого утра сидя в зале и наскучив уже и шахматами, и добродушной возней у очага, они играли в "осаду". Альфред с воинственным кличем храбро бросился вперед, штурмуя воздвигнутую в углу баррикаду из скамеек, которая изображала собой вражескую крепость, и вдруг застонал, крутанулся на пятке и навзничь рухнул на пол. Мельничонок, который изображал собой верное войско, осторожно окликнул маленького лорда (ему велено было не покидать "укрытия" без приказа). Альфред продолжал лежать без движения. Мельничонок еще никогда не видел, как падают в обморок. Тем людям, с которыми он был знаком, это было вовсе не свойственно. Он не знал, что нужно делать, и только догадался, что мальчика нужно усадить. Поднять Альфреда на руки он не смог - кое-как, чуть ли не волоком, дотащил его до скамьи, усадил и попытался устроить поудобнее. Голова у мальчика откинулась и звучно стукнулась о стену. Не открывая глаз, Альфред сморщился от боли и засмеялся; все так же щурясь и хохоча сквозь зубы, одной рукой он потер ушибленное место, а вторую в знак примирения протянул Мельничонку. Тот смекнул, что мальчик притворялся. И это притворство, стоившее ему жестокого испуга, было уже не привычной игрой, а довольно-таки немилосердной шуткой.
   - Меня убили, а он стоит смотрит, - наконец проговорил Альфред, помахивая рукой и вздрагивая от смеха. - Принеси воды. Разве не знаешь? Стой, не надо! А то ты меня еще из ведра окатишь...
   Эта мысль показалась ему настолько забавной, что Альфред бессильно откинулся на стену; он хохотал в ладони и одновременно умоляюще смотрел на Мельничонка, точно упрашивая не сердиться, но чем дольше он его разглядывал, тем, должно быть, смешнее становилась в его глазах смущенная и неуклюжая фигура старшего приятеля. Закончилось тем, что Альфред вдруг всхлипнул и тяжело задышал ртом.
   - Не сердись... какой ты смешной, - задыхаясь, торопливо выговорил она. - Ступай вон... погуляй. Сходи в деревню, побегай до вечера...
   Мельничонка, признаться, и самого потянуло на волю, точь-в-точь как из покоев сэра Томаса, но ему не хотелось оставлять мальчика наедине с ее страхами и тоской. Он забормотал что-то в этом роде, но Альфред решительно встал, вышел вместе с ним и зашагал по лестнице наверх.
  
   Мельничонок еще ни разу не был в здешней деревне и больше всего хотел знать, есть ли там пруд. И на этот раз он решил ускользнуть, не спрашиваясь Губерта. Сбегая от замка по узкой обледенелой тропинке, Мач то и дело разгонялся и скользил на ногах, спотыкаясь и едва не падая, что, впрочем, ничуть не мешало ему радоваться будущему катанию. Ему было весело и одновременно страшновато в одиночку идти в чужую деревню - больше по привычке. Ожидай его прямо за холмом великий бой с местными мальчишками, он бы с восторгом бросился сражаться, так ему опротивел замок. Холодный воздух бил в лицо и в грудь; Мельничонок летел по тропинке, балансируя раскинутыми руками, и в упоении вспоминал лучшие свои зимы: вот он храбро встречает противника, это его давний враг Том из Хартфорда...
   Он выскочил на поляну за деревней, и здесь его подстерегало первое разочарование: вместо пруда был затон, слишком короткий для хорошего разбега и вдобавок сплошь в кочках и корягах. Затон был пуст. Приглядевшись, Мельничонок увидел у дальнего берега две съежившиеся лохматые фигурки, которые копались в сугробе. Это были совсем маленькие дети; Мельничонок постыдился бы даже ступить на лед в обществе этих малявок. Конечно, в Уикеме его свиту составляла сплошь ребятня, но то - свои, а потому ничего зазорного не было. Здесь же он мог разве что подойти и покровительственно поговорить с этими двумя, но не более... и Мельничонок зашагал в деревню по узкой, заплесканной тропке, которую пробили ходившие за водой женщины.
   Деревня была пуста. Стояла такая тишина, что место казалось заброшенным, и каждый случайный, нехозяйственный звук, будь то скрип калитки или птичий крик, звучал в морозном воздухе коротко и резко, как хлопанье бича. На пороге полуразрушенного, уж точно обезлюдевшего, дома, от которого только и остались три стены (четвертая оползла прямо на дорогу), лежала тощая черная собака с набитыми в хвосте летними репьями. И тут же Мельничонок вздрогнул от неожиданности, внезапно заметив еще одно живое существо в этом месте, которое он уже счел необитаемым. На крошечной покосившейся ступеньке сидела старуха, увязанная в тряпье, и бесстрастно рассматривала свои растопыренные кривые пальцы. Она так была поглощена этим занятием, что позволила чужаку беспрепятственно прошмыгнуть мимо. Даже грохот гнилой бадейки, об которую споткнулся Мельничонок, не заставил старуху пошевелиться, хоть он и был уверен, что зловещая тень вот-вот настигнет его и закогтит. Зато, заслышав шум, на порог лачужки, окруженной рыжими метелками конского щавеля, выбралась девочка лет трех. Мельничонок, присев на корточки, показал ей козу; девочка шустро поползла к нему голыми коленками и выбралась бы на снег, если бы позади нее не появились две маленьких руки, перехвативших беглянку. Вслед за руками показалось и снова спряталось детское лицо, повязанное платком, и раздался шепот. Мельничонок удивленно ждал; наконец лицо снова качнулось в полутьме, и тихий голос спросил:
   - А ты кто?
   Убедившись, что чужаков здесь не бьют, Мельничонок заглянул в маленькую клетушку. Там сидели пятеро детей - то есть, Мельничонок насчитал пятерых, когда заревел еще один, которого издали можно было принять за кучку тряпья.
   Когда они уже привыкли друг к другу и вместе сидели на полу, Мач спросил, почему в деревне безлюдно.
   - Большие все ушли на заработки, - ответила девочка.
   - Надолго?
   - Как выйдет.
   - Что ж вы едите?
   - Гороха еще немного есть... и капусты.
   У нее было именно такое лицо, какое должно быть у девочки, которая несколько дней питается сушеным горохом - высохшее в кулачок, с прозрачными синеватыми складками под глазами, с язвочками на щеках. В Уикеме и Хартфорде тоже порой голодали, но нельзя было и подумать, чтобы Уикем или Хартфорд могли сняться с места, оставив голодных детей. В доме было холодно, но дети продолжали сидеть под дверью - видимо, здесь они и спали, хотя из-под порога немилосердно дуло. Мельничонок узнал, что "вон в том углу" лежит их сестра, умершая два дня назад, которую не на что хоронить. Потому отец и ушел, надеясь уговорить попа совершить все необходимое в долг, а не удастся - поискать работы по округе.
   Тогда он снял теплый плащ, подбитый овчинкой - очередная щедрота Альфреда - закутал в него двоих младших, посиневших от холода, и велел передать взрослым, чтобы шли в Галам, когда вернутся, а сам бегом вернулся в замок. Привратник долго не шел на стук и так неторопливо возился за калиткой с ключами, что Мельничонок совсем охрип, взывая к его совести.
   Таким он и предстал перед Альфредом - с застывшими руками, взъерошенный и раскрасневшийся от приятного осознания того, что он сделал воистину доброе дело. Уж лорд Галам, конечно, всем поможет, если сын его попросит! Между тем Альфред слушал эту новость без особенного удовольствия и даже, казалось, с первого раза не понял весь ужас положения, поглощенный своими игрушками. Неопределенно кивнув, он снова склонился над деревянными фигурками. Тогда-то Мельничонок, не сомневаясь, что его похвалят, открылся до конца: он признался, что посоветовал крестьянам прийти в замок и просить помощи у лорда Галама. Удивительно только, как Альфред сам не опередил его.
   Он бросил игрушки - столкнул с колен на пол злым, порывистым движением и встал, топча солдатиков и лошадок. Одна из фигурок хрупнула; еще мгновение - и Альфред, спокойно и холодно проговорив: "Дурак", ударил Мельничонка по лицу.
   Вся громадная разница между ними тут же озарила его наподобие небесного откровения. До сих пор Мельничонок уже не раз боязливо поигрывал мыслью о том, чтобы утянуть Альфреда с собой в Шервуд, и даже считал его другом и почти что ровней - ведь, удрав в лес, он действительно стал бы равным им всем. В ответ на пощечину он ничего не сказал, не попятился, а остался стоять, откинув голову. Он оставался слугой Альфреда - правда, доверенным, но ничем не отличавшимся от конюха или поваренка. И теперь, наказанный за дерзость, Мельничонок, подобно им, готовился покорно принять продолжение или же, если Альфреду будет угодно, - милость. Он не сомневался, что маленький лорд может по собственному желанию отправить его в подземелье, если вздумается, и что даже там, в Шервуде, пришлось бы называть его "лорд". Мельничонок вдруг сообразил, что никак не может представить Альфреда у костра, с жирным куском оленины в руках, или в пещере, посреди храпа и сонного бормотания.
   Альфред отошел к окну, потряхивая кистью, словно от ушиба.
   - Ты хоть понимаешь, что тебя накажут, если отец дознается? - гневно спросил он. - И меня тоже...
   - Я скажу, что сам виноват... - угрюмо отозвался тот.
   - Ты-то? - Альфред усмехнулся. - Как будто отцу другого дела нет, кроме как тебя выслушивать. Вот тогда-то наверняка тебе головы не сносить, если вздумаешь объясняться самолично. Нет уж, - он нахмурился и решительно прикусил губу. - Я скажу отцу, что сам все затеял... что я велел крестьянам прийти в замок за помощью, когда ты рассказал мне, как они голодают. Придется и тебе ответить. Отец поймет, что я никак не мог побывать в деревне, мне ведь нельзя покидать замок. Но все-таки ты будешь капельку меньше виноват... а я не хочу, чтобы нам запретили играть. И не спорь со мной!
   Он мельком оглянулся на Мельничонка, как будто прося поддержки, а у того растерянно прыгали губы и на щеке горел след от удара.
   - Я попрошу отца, - решительно заявил он. - Он даст им еды, но... но это будет только один раз... и больше не хочу об этом слышать! - и юный лорд уже с откровенным вопросом в глазах шагнул к Мельничонку. Тот, торжествуя победу, простил ему все и мысленно назвал себя свиньей за то, что усомнился в его доброте и благородстве. Мало-помалу они снова начали болтать, как друзья, стараясь не думать о грядущем разговоре с лордом Галамом; в конце концов Альфред сказал, что уговорит отца взять нескольких деревенских мальчишек в прислуги. Он сам обрадовался и в знак прощения похлопал Мельничонка по плечу. Вскоре он уже сидел над новой запиской к Бидди.
   Вечером они вместе стояли перед лордом Галамом, ожидая своей участи - Альфред впереди, с гордо запрокинутой головой и скрещенными за спиной руками, а Мельничонок в шаге от него. Впрочем, на молчаливый вызов, в очередной раз брошенный ему сыном, лорд по привычке не обратил внимания - встав со своего места, он сразу шагнул к Мельничонку и крепко ухватил за подбородок, заставляя смотреть в глаза.
   - Так это, стало быть, и есть Губертов племянник, о котором то и дело твердит мой сын?
   Мельничонок, не выдержав пристального взгляда, опустил веки.
   - Он не...
   - Молчи, Альфред, - приказал отец, не ослабляя хватки. Его рука заметно подтягивала Мельничонка кверху.
   - По-твоему, я не знаю, каково живется деревне? По-твоему, у меня нет управляющего, который ведает моими делами? По-твоему, кроме тебя, некому вступиться за моих сервов? Усердие не по уму, скажу я тебе.
   - Он не...
   - Молчи, Альфред.
   - В Уикеме... - начал было Мельничонок, и тут же пальцы лорда Галама сомкнулись до боли.
   - Что-то ты чересчур часто поешь про Уикем. Какого дьявола тебе в Уикеме? Губерт и вся его родня здешние. А ты с чего такой шустрый?
   - Он не...
   - Альфред, ступай вон отсюда, - рыкнул лорд Галам. - Я тебя позову потом.
   Мальчик досадливо топнул ногой и вышел.
   - Там были дети... голодные дети, - пробормотал Мельничонок, когда за Альфредом закрылась дверь. - Я не мог по-другому...
   - Что ж, по крайней мере, ты поступил честно. Будь у тебя чуть больше ума и меньше совести, ты бы, пожалуй, наворовал еды на кухне.
   - Я думал...
   - А вот это напрасно.
   - Не стал бы я воровать, - угрюмо отозвался тот, потом взглянул на закрытую дверь и умоляюще добавил:
   - Пожалуйста... не наказывайте его, лорд, он ни в чем не виновата. Это я сказал крестьянам идти в Галам, честное слово, я сам. Пречистой Девой клянусь, ежели слову не верите. Я сам.
   ... - "Сам"! Совсем, что ли, страх Божий отшибло?! - бушевал Губерт. - Неужто так и сказал ему - "я сам"?
   - А что мне было говорить?
   - Ну, моли Бога, что легко отделался. Выдрали - и правильно!.. Гляди, еще и я добавлю. Выхожу вот - и добавлю. Сколько страху из-за тебя, чёрта лохматого, натерпелся - ну, думаю, сейчас и меня...
   - Ой, Губерт, не трожь - больно.
   - Я те дам "не трожь". Поговори еще у меня - завтра же выкину отсель, навязались вы с Робином мне на шею, как свинье котомка.
   Утром пришел Альфред, сел на свой любимый табурет. Смотрел так долго, что Мельничонок сквозь дрему почувствовал пристальный взгляд и открыл глаза.
   - Не говори ничего, только слушай, - сквозь зубы проговорил он. - Отец сказал, что не станет тебя отсылать, если я буду заниматься тем, что подобает сыну лорда Галама. Днем я буду заниматься тем, что подобает, тогда вечером нам разрешат поиграть.
   - Тебя наказали?
   - Не твое дело спрашивать.
   Он встал, шагнул к дверям и уже на пороге обернулся.
   - Отец говорит, ты не трус, - сказал маленький лорд и быстро вышел.
   Вот только записки к Бидди раз от разу становились все короче - а отправлял ли их Альфред в Уикем на самом деле, про то одному Богу известно, тем более после суровой отцовской епитимьи. По тем предлогом, что мальчику нужно упражняться в латыни, ему было приказано ежевечернее подробно описывать пережитое за день - и Мельничонок только диву давался, как Альфред, при своей бесцветной жизни, умудряется составлять довольно пространные сочинения. Пережитое наказание их сблизило; но все-таки, пусть даже ему многое хотелось рассказать Бидди, невозможно было говорить Альфреду, что он устал, что ему надоел Галам, что тяжело уживаться с маленьким лордом, поскольку он обречен с утра до вечера созерцать его тоскующее лицо. Учить Мельничонка грамоте Альфред бросил - не умея хорошо объяснить и показать, он сердился и обвинял Мача; слава Богу, тот быстро понял его неспособность и перестал казнить себя за глупость. По крайней мере, утешаться можно было тем, что он хорошо считает - и в самом деле, в пределах полусотни Мельничонок действовал довольно храбро, считая двойками, полудюжинами и дюжинами. Отцовская наука.
   Если бы он и умел писать, то едва ли смог бы выразить все эти мысли на бумаге. Их накопилось много - ведь теперь ему приходилось обходиться только собственными размышлениями и выдумками вместо событий, и все эти мысли были такие запутанные, что он и самому-то себе не мог их изложить по порядку. А воображение его за это время обострилось до крайности. Когда в Галам нагрянул шериф, Мельничонку нечего было бояться, ведь тот не знал его в лицо, как лесничие, так что опасность грозила лишь в том случае, если шериф что-нибудь пронюхал про истинную цель его пребывания в замке. Шериф прямо во дворе побеседовал с лордом по поводу многолетней тяжбы, которую Галамы вели с монастырем святой Агаты из-за каких-то спорных угодий, выпил вина, побахвалился и рассказал между прочим, что в Шервуде на минувшей неделе обобрали монастырского келаря. Не узнав того, что нужно было Робину, и не желая больше слышать про Шервуд, Мельничонок незамеченным ускользнул со двора и ушел в Губертову каморку. Подействовал ли на него сам приезд грозного гостя или шервудские воспоминания - только ночью он проснулся в холодном поту. Ему приснилось, что тайна раскрыта и его волокут на допрос в подземелья ноттингемского замка. Палач готовит свои инструменты, на углях рдеет железо... Бывало и раньше, что его мучили кошмары; тогда на следующую ночь он особенно усердно молился, как умел, и старательно рисовал себе нечто веселое, словно стремился опередить плохой сон и заполнить радостной картиной то место в голове, которое, по его представлениям, предназначалось для снов.
   И вся-то беда была в том, что ему не с кем, совершенно не с кем было поговорить. С замковой прислугой Мельничонок не сошелся, от вольностей служанок его безнадежно бросало в дрожь, а детвора смеялась над ним из-за того, что он, совсем уже взрослый, хотел играть вместе с ними. Однажды вечером гурьба молодых слуг, от нечего делать набившись в кухню, слушала, как кухарка рассказывает сказку про злого волка, который хотел неблагодарностью отплатить зверям за их дружбу. Мельничонку, сидевшему среди детей, сказка не понравилась. Бедного волка, который только пугал, что сейчас съест, а на самом деле так-таки никого и не съел, лягали и бодали, пока наконец не появился охотник и не прекратил его мучения. Дети радостно хохотали, а Мельничонок, дождавшись тишины, упрямо заявил:
   - А мне его жалко.
   И тут же все собравшиеся, не оценив порыва, взревели от восторга. Особенно надрывалась кухаркина дочка; лежа головой на коленях у матери, она усиленно разевала щербатый рот и показывала пальцем на несчастного еретика. На этом всякие попытки подружиться с замковой детворой были закончены. Жестоко осмеянный, Мельничонок возвращался в Губертову каморку и рисовал себе этого в общем-то неплохого волка - с круглым добродушным лицом и в меховой шапочке.
   И вот пришла весна - совсем внезапно, то есть именно так, как и должно быть, по мнению Мельничонка. Он понял это, когда поутру, выйдя во двор, увидел первые в этом году босые следы на размякшей земле. Вокруг была непролазная черная весенняя грязь пополам с соломой и навозом - такая стылая, что даже удивительно было, как это по ней решились пробежать голыми ногами. А потом Мельничонок нашел у стены маленький зеленый стебелек, похожий на стрелу, и хотел сорвать его для Альфреда, который простыл и бродил по замку с распухшим носом и оплывшими веками, но не стал. Оглядевшись, он увидел точно такой же росток на высоте своего роста, в щели между двумя камнями ограды, и бережно выдернул его в подарок, потому что стебелек все равно обречен был погибнуть.
   Потом он сидел рядом с маленьким лордом в Губертовой каморке и рассказывал ему длинную, длинную сказку, которую тут же на ходу и придумывал, как будто плел бесконечную веревку, когда Альфреда потребовали к отцу - в Галам приехал шериф ноттингемский. Отец, Бог весть по какой прихоти, неизменно требовал присутствия сына за столом.
   - Ну вот, конечно, - досадливо сказал Альфред, с трудом поднимая набрякшие веки, и ушел. Мельничонок, которому кухарка велела "пособить", обрадовался возможности попасть в зал - да там и застрял, усевшись в углу со слугами. Шериф приехал не один, а с "молодым" племянником, которого теперь со всех сторон разглядывали вездесущие служанки. Мельничонку граф показался до смешного белобрысым и тощим, а главное, не таким уж молодым. Впрочем, пятидесятилетнему шерифу молодыми казались все вокруг. Маленький лорд сидел рядом с отцом - как всегда, аккуратно одетый и чисто умытый (он терпеть не мог умываться); только нездоровый румянец указывал на болезнь. Когда отец обращался к нему, он отвечал до странности низким, взрослым голосом. "Молодой" граф то и дело беспокойно оглядывался, словно ожидал нападения; "Урод, урод", - мысленно посылал ему Мельничонок, и ему отрадно было представлять, будто граф вертится, улавливая эти оскорбления.
   Шериф пил и хвастал по обыкновению, какая была устроена охота в честь приезда принца, сколько зайцев затравили его собаки и на каких роскошных блюдах подавали потом жаркое. Заговорив об охоте, он тут же недовольно поморщился и добавил, что накануне на опушке Шервуда нашли убитыми двоих лесничих, один из которых - знаменитый Марк, перевешавший на своем веку уйму браконьеров - там же, на шервудских дубах. В этот раз бедняге повезло меньше: очередного негодяя отбили Лесные братья, а самого лесничего навеки упокоили меткой стрелой. И это не первый раз за зиму: похоже, Зеленые стрелки объявили настоящую войну лесничим. То там, то здесь находят трупы шерифовых слуг, и у каждого в груди - стрела длиной в английский ярд. Правда, обмолвился шериф, в начале зимы лесничие вздернули разом дюжину мужиков - одного за то, что нашли у него дома оленью лопатку, а других - чтоб неповадно было, но разве ж можно давать волю этой скотине?
   - И так, того и гляди, мужичье не захочет больше копаться в земле, - закончил шериф. - А когда они поймут, что за одного вшивого серва кладут двоих лесничих, то и вовсе возьмутся за ножи!
   И тут "молодой" граф впервые открыл рот.
   - Обрадуйте же поскорее мальчика, дядюшка, вместо того, чтобы его пугать, - сказал он. - Не бойтесь, мастер Альфред, никто не посягнет на ваш замок, тем более грязные мужики. Поверьте, в таком случае я бы первый встал на вашу защиту... но это не понадобится, хоть и лишает меня возможности доказать вашему отцу свое мужество...
   Альфред поморщился. Граф для храбрости опрокинул в рот полный кубок и продолжал, обращаясь уже к лорду Галаму:
   - Завтра на рассвете начнется охота на двуногую дичь, лорд. Целый отряд королевских лучников и два отряда наемников - это ведь недурной гребешок, а? Прочешем этот проклятый лес прежде, чем они там сообразят, что к чему, и приведем хваленых Лесных братьев в Ноттингем на веревке, как собак!
   Теперь уже скривился шериф: племянник, видимо, разболтался не в меру. Тем не менее, он сделал вид, что поощряет "молодого" графа, поклонился, развел руками - что, мол, тут можно еще добавить - и щедро залил горечь досады отличным вином из галамских погребов.
   А Мельничонок в своем углу места себе не находил. Наконец-то! он услышал то, ради чего проторчал целую зиму в опостылевшем замке - ради чего Робин отослал его из Шервуда. Слухи о грядущем походе на Шервуд витали в воздухе уже давно, и осенью Робин обеспокоился: заслать своего человека в Ноттингем не представлялось возможным - но заслать своего человека в Галам, своего рода ворота в Шервуд... Шериф должен был, должен был нанести лорду Галаму визит и попросить позволения провести отряд по его землям в лес. Уйти незамеченным было нельзя, оставалось сидеть с прочими слугами и ждать, пока соблаговолят убраться гости. А те, как назло, не торопились. Мельничонок выругал про себя неучтивого шерифа, который не замечал, что у маленького Альфреда устало клонится голова. То ему казалось, что уже наступила ночь и даже если шериф уедет сию же минуту, он все равно не успеет до рассвета предупредить Робина. То у него сердце замирало, когда он слышал покашливания графа: в них ему чудился плохо скрытый торжествующий смешок. Ведь гости наверняка знают, что в Галаме приютили Лесного брата, и медлят только для того, чтобы он не удрал в Шервуд, а наутро его отправят в ноттингемскую темницу...
   "Выйди! Выйди!" - молил он Альфреда, надеясь, что отец сжалится и позволит хворому сыну покинуть зал - тогда можно будет увязаться за ним следом, но мальчуган прилежно исполнял свой долг. Разговор продолжался и продолжался, конца ему не было видно. Мельничонок глазам своим не поверил, когда лорд Галам, а вслед за ним и Альфред, встали и распрощались с нежданными гостями. Мельничонок хотел было незаметно подойти к мальчику в галерее, метнулся туда-сюда, разрываясь между необходимостью бежать немедля и желанием пожалеть напоследок Альфреда, больного и уставшего, - и все-таки выскочил во двор.
   Вся дорога от замка до деревни, за которой начинался лес, была исковеркана тележными колесами. Она пролегала в низине; как только сходил снег, дорога неизбежно превращалась в сплошное месиво, потому что на нее, как в канаву, ручьями стекала талая вода. Вдобавок крестьяне, не желавшие вязнуть в грязи, объезжали все дальше и дальше по обочине - и вместо дороги стало болото шириной в полмили. Мач хлюпал по колено в грязи, проклиная все на свете, и выбился из сил, едва добравшись до леса. На опушке он, не выбирая места посуше, повалился ничком в кучу прошлогодней листы и несколько минут лежал, подгребая к себе обеими руками прелые, пряно пахнущие охапки. От запаха влажной земли и дубовой коры, которая впитывала в себя весеннюю сырость, ему хотелось кричать и петь. Он снова почуял лес, и тогда внезапный сумасшедший восторг, в который Мельничонка привели все эти запахи и звуки, сменился осторожностью. С нею он всегда жил в лесу. С самого раннего детства, когда он только учился ходить по лесу - так же, как немногим раньше учился ходить по дому - Мельничонок знал, что любое дерево может послужить отличным укрытием и для друга, и для врага. Теперь же, вновь обретя спокойствие, он встал, потому что лежать на мокром было холодно и глупо, а взглянув на небо, убедился, что до вечера еще далеко.
   Он столкнулся с Джоном на тропинке неподалеку от Лощины, когда несся сломя голову, радуясь вновь обретенной способности бегать. Джон схватил его, поднял, как ребенка, и расхохотался, увидев приятеля по уши в грязи. Тот страх, что он опоздает или что силы шерифа в любом случае будут превосходящими - тот страх, что мучил Мельничонка в замке, исчез бесследно. Он уже не сомневался, что Робин успеет приготовиться, прибеги вестник хотя бы за час до рассвета - и даже если шериф приведет целую армию, его ждет очередное поражение. Единственно чувство, которое Мач теперь испытывал, была радость перед утренним боем, в котором он непременно намеревался поучаствовать. А еще ему поскорее хотелось увидеться с Робиной, Вилем и всеми остальными, он же не видел их целую зиму! И... и с Бидди, конечно, - когда завтра он придет в Уикем праздновать победу, монах наверняка будет отпускать всякие шуточки и перемигиваться с Милдред, а та - с Бидди и уж, конечно, вгонит бедняжку в краску. О том, как легко краснеет он сам, Мельничонок старался не вспоминать. Да и потом, кто знает, не перестанет ли он враз краснеть от невинных шуточек, если наконец обагрит свой меч кровью, как подобает мужчине, - а может быть, даже вернется раненый. Однажды при нем в стычке у Петрова креста Джону рассекли плечо, и Мельничонок с тех пор втайне мечтал о такой ране. Не слишком опасная или безобразная, она внушает уважение, когда отважный воин, сидя в кругу друзей, порой осторожным жестом прикасается к старому шраму и намекает, что вот, мол, погода портится.
   Только бы Робин не велел ему остаться с запасным отрядом или просто держаться подальше! Странно, но Робину нельзя объяснить, почему так важно предстать завтра перед деревенскими во всем блеске славы. Джон, тот все понял даже без объяснений - правда, то и дело толкал Мельничонка в бок, когда на ночлеге тот вертелся в своей уютной ямке между корнями: беспокойный сосед мешал ему спать.
   Мельничонок проснулся оттого, что кто-то дернул его за плечо. Джона рядом не было, и у него замерзла спина, потому что теперь никто не прикрывал его с тыла от утренней прохлады. А главное, ему показалось, что он все проспал и самое важное давно уже закончилось. Мельничонок вскочил и испуганно уставился на Виля, а потом разглядел на краю поляны Джона. Тот только что встал, поэтому пригревшемся за ночь Мельничонку и стало сразу холодно.
   - Ну? Ты с нами? - окликнул Джон. Мельничонок поспешно поднялся и тут же почувствовал ту особенную, немного болезненную, остроту видения, как обычно бывает на рассвете, когда ум, в отличие от тела, еще не проснулся. Вокруг, в тумане, уже двигались, тихо гудели спросонья и один за другим затихали, доделывая какие-то последние дела перед боем: кто подтягивал тетиву, кто двигал в ножнах меч. Все эти занятия в утренней дымке казались излишними и странными, хоть и выполнялись весьма серьезно. Но так виделось Мельничонку только поначалу, пока еще он не стряхнул с себя сонную одурь, - а потом он понял, что на самом деле все действительно заняты важным и нужным. Смутившись отого, что один он бродит по поляне просто так, Мельничонок начал торопливо проверять тетиву.
   - Пойдем в обход, на Портбридж, - гудел ему на ухо Джон, - уж больно там удобное место. Робин говорит, непременно там будут шерифовы люди.
   Так и не удалось узнать потом, отчего целый отряд наемников сидел - наполовину в осиннике, наполовину на бережку у воды - в том самом месте, где некогда перебили шайку Генри Бейли. Кто-то забрел по колени в воду и из-под ладони разглядывал дальней берег, тонувший в тумане. Люди лежали на песке, переговаривались, и все их движения и долетавшие из осинника звуки были такими мирными, пусть даже многие, как и лесные стрелки, проверяли оружие. Скорее всего, это был запасной или засадный отряд, не то дожидавшийся условного сигнала, не то предназначенный перехватывать тех, кто в панике будет выскакивать из леса. Безмятежность уже обреченных людей и их полное неведение привели в замешательство Лесных братьев: не дожидаясь приказа, они легли в густую траву неподалеку от осинника.
   Но, впрочем, миролюбивое настроение прошло так же быстро, как и наступило: вскоре те, кто недавно украдкой вздыхал, уже брались за луки. Рядом с Мельничонком лежал Виль, и его заведенная за плечо рука нащупывала оперение стрелы. С другой стороны Джон, привстав на колено, могуче натягивал лук.
   Наемники попали в ту же ловушку, что и некогда Генри Бейли.
  
   Он сидел в удобной развилке дерева и пытался рассмотреть свое отражение в широком лезвии ножа. Накануне кто-то сказал, что он некрасивый. Лицо у него, действительно, было некрасивое, но живое и подвижное, как у шута, - ни одно выражение не задерживалось на нем надолго. Грустил и радовался Мельничонок так же легко, как ходил и бегал.
   На костяной рукоятке ножа стояла литера "М". Бог весть кто ее поставил - мастер, гордившийся не только своим умением, но и грамотностью, или прежний владелец. Марк. Мартин. Майкл. Нож сменил немало хозяев, прежде чем попал к Мельничонку - повезло, что его тоже зовут на М.
   Альфред научил его подписываться - на большее не хватило сил ни у учителя, ни у ученика, зато свое коротенькое имя Мач выводил с неизменным старанием, особенно первую букву - что правой, что левой рукой. До сих пор не испытывая особой необходимости отличать правую руку от левой, он и владел обеими почти одинаково. Остальные буквы, как правило, получались вкривь и вкось, поэтому по большей частью первой он и ограничивался, принимаясь взамен окружать ее завитушками. Сидя в дозоре, Мельничонок порой выводил на земле букву М и для красоты выкладывал ее камушками. Виль нередко скучал, когда выпадала его очередь караулить, и удирал - под благовидным предлогом или вовсе без оного - оставляя Мельничонка в одиночестве. Тот скучать не умел. Если ему приказывали оставаться на месте, он мог целые часы проводить в неподвижности, лежа навзничь на толстой ветке или под кустом, - неторопливо думал, вспоминал, рассматривал листву и небо. Вспоминать Мельничонок любил, пусть даже не всегда мог в точности припомнить, случилось ли это с ним или с кем-то другим.
   Он вспомнил, как вечером у костра они сидели и смотрели на небо. Мельничонок первым заметил упавшую звезду и спросил: "Почему звезды падают?". Монах сказал: "Звезда падает, когда умирает человек", а Виль немедленно возразил, что тогда звезды сыпались бы градом и на небе уже давным-давно не осталось бы ни одной. Они взялись спорить и совершенно позабыли, что Мельничонок ждет ответа. Впрочем, он не ждал - просто лег на спину, заложив руки за голову, и принялся смотреть вверх. Звезды не падали, и Мельничонок искренне радовался, что за эту ночь больше никто не умер.
   Он вспомнил, как недавно, под праздник, в Уикеме, когда Эдвард резал свинью, он в шутку стегнул Виля свиными кишками, а тот ударил в ответ кулаком. Началась ругань; вскоре оба, не замечая смешков вокруг, орали в полный голос и хватали друг друга за грудки (Мельничонок ссор не любил, но и не боялся), а потом вдруг Виль умолк так же быстро, как и начал, положил ладонь ему на макушку и добродушно, с удивлением, сказал: "Ишь ты, перерос...". И Мельничонок, действительно, лишь тогда заметил, что за минувший год стал выше Виля.
   Где-то начала куковать кукушка; Мельничонок немедленно принялся считать. Одно время он докучал друзьям расспросами о том, какое число самое последнее. В ответ те советовали пересчитать листья на дереве или звезды на небе, чтобы убедиться самому, поэтому Мельничонок перестал спрашивать. Впрочем, ему так ни разу и не удалось понять, до скольких же он умеет считать, потому что он неизменно сбивался со счету прежде, чем успевали закончиться цифры. И сейчас он сбился снова и просто сидел, подставив солнцу загорелое скуластое лицо. Вспоминать больше не хотелось. Только сидеть и слушать, как неумолчно кричит кукушка.
   Шел 1197 год, ему было семнадцать лет, и до последнего боя за Шервуд оставалась еще целая осень...
  
   - Кертис, зачем ты это придумываешь?
   - Не знаю...
   - Ведь на самом деле было не так.
   - Да...

Конец формы

  
  
   3. ЗВЕЗДА МОЯ, АДЕЛЬГЕЙДА
  
   ***
   - А ну-ка волоките его сюда, - приказал сборщик налогов. Двое солдат нырнули в низкую дверь. Мелодия оборвалась, послышался сердитый крик Кертиса, который требовал, чтобы его не тащили никуда. Ситола стукнулась о косяк и жалобно загудела. Кертис увидел сборщика и умолк.
   - А я тебя здесь раньше не видал, - сказал тот. - Вот, черт возьми, одним горлопаном больше стало. И давно ты тут ошиваешься?
   - Недавно, - полушепотом отозвался Кертис. Уточнять, как именно недавно, он не решился.
   - Так-так. А ну покажи бирку.
   Кертис сделал "умное" лицо.
   - Стало быть, разрешения у тебя нет! - догадался сборщик. - И, стало быть, играешь ты незаконно! Вот же чертовы бродяги! Пошлину платить они не хотят, того они не хотят, сего они не хотят...
   - Да отродясь не было тут таких порядков! - возмущенно заметил Кертис. Хотя, честно говоря, понятия не имел, какие тут порядки.
   - Ты спорить?! - сборщик угрожающе поднял плеть; Кертис опасливо посмотрел на нее и поспешно сказал, что спорить он не собирается. Напротив, охотно заплатит, сколько нужно.
   - Ну-ка, вытряхни его, Дик.
   Дик принялся за работу основательно; видно было, что занимается он не только давно привычным, но и любимым делом - Кертис волчком крутился в его руках. Вскоре все, что было заработано с утра, перекочевало в мозолистые ладони Дика. Сборщик придирчиво пересчитал медную мелочь, пожевал губами, задумался, потом щелчком отправил наземь полпенни.
   - Так уж и быть, возьми и поставь свечку Богоматери за то, что легко отделался.
   Кертис не отрываясь смотрел на засаленную, тусклую монетку, пока сборщик не уехал, и чувствовал, как в уголках глаз закипают слезы. Потом он с яростью обернулся к трактирным завсегдатаям, которые с любопытством высовывались из дверей. Кто-то открыто улыбнулся, явно наслаждаясь унижением менестреля, и Кертис не выдержал.
   - Вы ведь знали, что здесь нужно платить пошлину? - с яростью спросил он. - Вы все знали и молчали, хотя я тут драл глотку Бог весть сколько времени? Свиньи вы, вот что. Ну так и... черт бы вас всех подрал, я ухожу.
   Кертис уже выходил за околицу, когда услышал тяжкий топот и оклик:
   - Ей, музыкант!.. Ей, постой на два слова!.. Как тебя... Да погоди ты!..
   Кертис остановился. Запыхавшийся скорняк догнал его и гулко хлопнул по спине.
   - Да ты обиделся, что ли? Ну, это ты брось, молод еще. Пойдем ко мне. Денег не дам - нету, а накормить накормлю.
   - Ну разве что так... - неуверенно отозвался Кертис и снова удостоился дружеского тычка.
   - Привыкай, парень, народ у нас грубый. И чтоб на чужой счет, скажем, повеселиться - этого тоже не упустят, чего греха таить.
   - Повеселились, вижу.
   - Так и ты рот-то не разевай. Сожрут!.. Пришли, однако. Жена!.. - провозгласил скорняк, палкой осторожно постукивая в косяк. - А я вот гостя привел. Накормишь, что ли, ужином?
   Вышла беременная баба в запачканной юбке, смерила Кертиса презрительным взглядом.
   - Нам таких гостей и даром не надо. Пусть в трактир проваливает.
   - Но-но, ты у меня...
   - Прах тебя побери, Джек, с ним вместе!
   Хлопнула дверь; скорняк обернулся к гостю.
   - Вот и отужинали... - растерянно сказал он. Кертису стало его жаль.
   - Ну, брось, Джек. Я уж дойду до Броки, там и поем, и заночую.
   - А неласково, брат, тебя у нас приняли. Не поминай лихом, что ли.
   - Ничего...
   До Броки Кертис добрался глухой ночью, так что о ночлеге и ужине, разумеется, речи ни шло - он даже не осмелился стучаться и просить, понимая, что в ответ получит разве что ругань да ушат помоев из окна. Измученный и голодный, со стертыми ногами, он кое-как протиснулся в чужую подворотню и прикорнул в копне сена, клятвенно обещая самому себе впредь оставлять хотя бы кусок хлеба про запас - одному Богу известно, сколько отшагаешь, прежде чем повезет разжиться съестным.
   Проснулся он на заре от ловкого тычка палкой.
   - Слышь, вылазь, а то вилами.
   Кертис скатился наземь, волоча за собой мешок с ситолой. Хозяин сена подозрительно уставился на самодельный футляр; видимо, только это и спасло Кертиса от порции пинков.
   - На ярмарку, что ли, пришел, музыкант? Ишь ты, взял да и влез ночевать без спросу...
   - На улице больно холодно было, дяденька, - Кертис вымученно улыбнулся.
   - Позубоскаль мне еще... Этак каждый будет в сене ночевать - не напасешься. Да и хозяйка меня со свету сживет. Огня-то хоть не разводил?
   - Что ж я, совсем дурной?!
   - Ты не разговоры разговаривай, а проваливай давай, пока шею не накостыляли. Еще раз поймаю - к судье стащу.
   Кертис, провожаемый ворчанием, вышел за ворота, на ходу выбирая сено из волос. Вчерашнее приключение в деревне отнюдь его не вдохновило, хотя и не лишило окончательно присутствия духа. Поэтому, выбрав себе местечко поудобнее, - не на самом виду, но и не совсем уж с краю - он подкатил пустой бочонок, уселся и принялся настраивать ситолу, воровато поглядывая, собираются ли слушатели. Он уже успел понять, что одно дело - когда, взгромоздившись на бочонок, сиплым голосом тянет балладу какой-нибудь оборванный бродяга, которому, судя по лицу, не хватает двух пенсов на "пропой души", и совсем другое - когда ярмарочную толпу собирает (сказать без ложной скромности) статный и пристойно одетый юноша. Для начала он негромко, вполголоса, спел простенькую балладу (не стоит надрываться, когда у тебя весь день впереди) и удостоился одобрительных возгласов и нескольких медяков. Вторую песню зеваки выслушали с загадочными полуулыбками, как будто заметив нечто крайне любопытное за спиной у Кертиса. Тот не решился оборачиваться, пока не закончил (и закончил не дрогнув - страх страхом, но честь превыше), - только молился, чтобы позади не стоял очередной сборщик пошлин или блюститель порядка. Едва замолкли струны, он обернулся - и напоролся на нехороший пристальный взгляд. Вплотную к нему стоял рослый темнобородый мужчина с таким же, как у него, самодельным кожаным мешком за плечами, в котором угадывались очертания ребека.
   - Какого беса ты тут делаешь? - хрипло поинтересовался он.
   Кертис не решился отвечать. В самом деле, если этот сумасшедший не видит, чем он занят, то какой прок от объяснений?
   - Ты что, не знаешь, кто я? - озадаченно спросил хрипатый.
   - Нет, - искренне ответил Кертис.
   - Меня зовут Рэндолл, - сказал незнакомец. - Запомни это хорошенько и убирайся отсюда поживее. Здесь играю я.
   - На ярмарке хватит места и для двоих, - дерзко заявил Кертис.
   Рэндолл был не из тех, кто тратит время на уговоры. Удар - и свет для Кертиса померк вполовину. Свалившись с бочонка, он сидел на земле и ошалело щупал скулу, а над ним звучал безжалостный голос:
   - Забирай свою дребедень и проваливай. Если я увижу, что ты не убрался, а забился куда-нибудь в уголок и продолжаешь, я тебе руки повыдергиваю. Меня зовут Рэндолл, и дважды я повторять не люблю.
   Кертис торопливо затолкал в мешок жалобно гудящую ситолу и шагнул в сторону. Рэндолл как ни в чем не бывало занял его место на бочонке и принялся настраивать ребек; зеваки немедленно приветствовали давнего знакомого радостным гулом, проводив злополучного новичка лишь несколькими снисходительными взглядами. По крайней мере, Рэндолл оказался достаточно честен для того, чтобы не отбирать у Кертиса заработанные гроши. От ярости у юноши перехватило дыхание; с горечью убедившись, что никто более не обращает на него внимания, он поболтался несколько минут в толпе, окружившей Рэндолла, мысленно разобрал его по всем статям и искренне пожелал провалиться в тартарары, а затем, позвякивая зажатыми в кулаке медяками, горестно отправился завтракать.
   В шумном трактире Кертис просидел изрядно, хотя скудная трапеза, точь-в-точь как в оксфордские времена, состояла лишь из куска хлеба и кружки жидкого эля. Хозяин посматривал подозрительно на бродягу, который слишком долго торчал за дальним столом, но все-таки не гнал; а Кертису уж очень не хотелось немедленно уходить из ярмарочного Броки. Он сидел, сунув ситолу под ноги (из опасения, как бы кто из гуляк не увидел и не пристал с просьбами сыграть), и задумчиво потягивал эль, пока кружка не опустела. При всем старании на это не понадобилось много времени. После этого Кертис, утомленный трудами праведными, подпер голову кулаком и закрыл глаза, рискуя тем, что хозяин все-таки встанет и вышвырнет за дверь прикорнувшего гостя, дабы освободить место. Ему не столько хотелось спать (для этого он еще недостаточно устал), сколько поразмышлять без помех. Впрочем, всласть пофилософствовать ему не дали - кто-то бесцеремонно плюхнулся рядом, толкнув Кертиса в колено, и сунул ножищи под стол так, что зазвенела спрятанная ситола. Кертис досадливо открыл глаза - и качнулся: рядом с ним сидел Рэндолл, и взгляд хрипатого, по-прежнему пристальный и недобрый, горел воистину адским пламенем.
   - Я все, я уже ухожу, - робко сказал Кертис, неловко пытаясь встать. Рэндолл взял его за плечо и силком вернул на место.
   - Обхождению тебя не учили, дрянь такая? Ты чей?
   - Как это - чей?
   - Кто твой мастер, спрашиваю? - Рэндолл начинал терять терпение.
   - Никто... - Кертис вдруг сообразил, что этим ответом ставит себя под угрозу жесточайшей трепки. Он наконец понял, что именно хочет знать Рэндолл. Хрипатый принял его за "котенка", который осмелился играть в отсутствие старшего и вдобавок не пожелал выказать уважение признанному мэтру.
   - Меня посвятил Руфус, - торопливо выпалил он. Рэндолл слегка ослабил хватку.
   - Не сомневайся, при встрече я у него непременно спрошу, - посулил он. - И лучше бы тебе на свет не родиться, ежели ты соврал. Давно?
   - Что? - беспомощно спросил Кертис, который никак не мог привыкнуть к столь отрывистой манере изъясняться.
   - Давно он тебя посвятил, дурень ты этакий?
   - В минувшее воскресенье.
   - Он что, был мертвецки пьян?!
   Руфус действительно был далеко не трезв в тот достопамятный день, но Кертис, кратко поразмыслив, обошелся тем, что вместо ответа пожал плечами.
   - С чего это ему взбрело на ум тебя посвящать? - упорно допытывался Рэндолл. Кертис с усилием отвел взгляд от его угольно-черных зрачков.
   - Не знаю... Он попросил меня спеть, и ему понравилось...
   - Понравилось... - хрипатый тяжело вздохнул. - До сих пор Руфусу "нравились" только бабы, из чего видно, что он окончательно лишился рассудка. Ну да ладно. Спой.
   Кертис боязливо полез за ситолой, принялся подкручивать колки... Рэндолл, наблюдая за тем, как у него дрожат пальцы, снова нетерпеливо вздохнул. На его лице ясно читалось: "Ну и дубина!".
   - Спеть то, что я пел Руфусу? - уточнил Кертис.
   - То или другое - да какая мне разница, черт возьми. Пой что хочешь, а я послушаю.
   Кертис помянул в уме Пресвятую Деву, после чего, старательно глядя поверх головы Рэндолла, негромко запел про прекрасную Анну. Заслышав пение, трактир уважительно притих, кто-то даже подошел поближе и засопел над ухом, упершись обеими руками в стол. Хрипатый досадливо дернул плечом, заставляя зеваку отойти. Надо отдать ему должное, слушал он внимательно.
   - Руфус, конечно, дурак, каких мало, - прозвучал его приговор. - Ситола у тебя дрянь, играешь ты скверно, поешь так себе - но бывает и хуже... Может, и выйдет толк. В Броки, черт с тобой, оставайся, но смотри, дорогу мне не переступай.
   Выговорив все это одним духом, Рэндолл встал и, сопровождаемый кучкой почитателей, ушел.
   Невзирая на вроде бы благополучный исход, Кертис был подавлен настолько, что до конца дня так и не смог собраться с духом. Постоянная память о том, что за ним зорко следит недоброжелательный взор (и, возможно, не один), окончательно отбила у него желание играть. В довершение всего Кертис, испытывая исключительное омерзение ко всему окружающему и сильнейшее желание убраться поскорее, сделал еще одну ошибку - решил уйти в Честер немедля, хотя дорогу знал плохо - и вдобавок собиралась гроза. Кертис надеялся к ночи добраться если не до Честера, то хотя бы до какой-нибудь деревни - а в самом крайнем случае разыскать в холмах пастушескую хижину.
   Вся глупость этого самонадеянного похода скоро стала ему очевидной. Усталый, голодный и вдобавок подгоняемый крайним раздражением, он шагал быстро, не глядя по сторонам, а когда наконец остановился, то сообразил, что шел до сих пор как попало, мало сообразуясь с полученными наставлениями. Ни одной вехи из тех, о которых упоминали старожилы, окрест не было, хотя и "белый камень на холме", и "кривое дерево", по словам людей опытных, виднелись издалека - а значит, он забрался в изрядную глушь. Конечно, Кертис по-прежнему стоял на тропинке, но вряд ли смог бы даже вернуться тем же путем, потому что тропинок в холмах сотни. Это овечьи тропы, русла высохших ручьев, следы, оставленные упавшими валунами, и еще Бог весть что. Притом гроза, надвигавшаяся с полудня, теперь готовилась вот-вот разразиться - небо отяжелело, от внезапного порыва ветра за спиной у Кертиса отчаянно захлопал плащ, словно у путника вдруг выросли крылья. Кертис выругал себя дураком за то, что ушел в грозу в холмы, где нет совершенно никакого укрытия. Что делать, если он не успеет спрятаться до того, как начнется ливень? Упрямо брести дальше, рискуя быть убитым молнией, хотя дождь может продолжаться всю ночь? Почти наверняка это значит насмерть простыть и уж точно загубить ситолу. Как нелепо было, поддавшись гневу, уходить из Броки.
   Первые тяжелые капли упали ему на лоб - а потом сразу зарядил частый дождь. Кертис, одной половиной плаща закрывая голову, а другой - мешок с ситолой, бросился бежать. За одним из этих холмов должна быть пастушеская хижина. Пусть даже заброшенная и развалившаяся, лишь бы уцелел кусочек крыши. Дождь опережал его - еще до того, как Кертис успел миновать очередную гряду, ливень уже хлестал вовсю; по склонам текли потоки воды и грязи, плоские камни под ногами сделались скользкими и верткими. Кертис спотыкался, дважды упал - оба раза больно и неловко, потому что изо всех сил оберегал ситолу. Когда он, ничего не видя перед собой, скатился в ложбинку и прижался к большому валуну, чтобы отдышаться, то промок до нитки, в сапогах хлюпало, плащ отяжелел и облепил тело, а главное - вслепую прорываясь сквозь стену дождя, Кертис ежеминутно рисковал свалиться в овраг.
   - Sancta Maria mater Dei... - Кертис сначала прошептал это, с трудом выпростав из рукава озябшую руку для крестного знамения, а потом с отчаянием выкрикнул, глядя в свинцовое небо:
   - Ну что же ты?!
   Он и сам толком не знал, кому обращен этот упрек.
   С одной стороны валуна была небольшая выемка (слава Богу, с подветренной - поэтому земля в ней оказалась влажной от дождевых брызг, но не раскисшей вконец); должно быть, ее пролежали овцы. Кертис согнулся в три погибели и кое-как забился в нее, покрепче прижимая ситолу и стараясь не думать о том, что подмытый валун может стать для него надгробной плитой. Конечно, он не спасся полностью от воды, но, по крайности, мог перевести дух, не захлебываясь дождем.
   - Спасибо тебе, Господи, - искренне проговорил он, стуча зубами. - Конечно, это не пастушья хижина, но все же лучше, чем ничего. Ох, матерь Божья, ну и гром, храни меня святой Януарий.
   Должно быть, пастухи, укрывшиеся от грозы в хибаре меж холмов, были до крайности удивлены, когда с очередным раскатом грома вдруг распахнулась криво навешенная дверь и на пороге, по уши в грязи, обессиленно волоча за собой мокрый плащ, возникло нечто. С новоприбывшего лило как с утопленника.
   - Дверь затвори! - недовольно крикнул старший из пастухов, когда ветер чуть не задул маленький очаг. Они и так здесь сидели друг у друга на голове, потому что дождь загнал в крошечную хижину всех, кого застиг в холмах в пределах двух миль, но не выпроваживать же, в самом деле, путника. Тем более что парня, кажется, изрядно побило непогодой.
   Пришелец послушно захлопнул дверь, сбросил плащ, а затем немедленно, не дожидаясь приглашения, шагнул к очагу и принялся разворачивать какой-то куль. Старик собрался уже цыкнуть на парня, который мало того что учтивости не обучен, так еще и по неосторожности чуть не затушил огонь, но взглянул на сверток и прикусил язык: сослепу ему показалось, что путник держит на руках ребенка.
   - Чегой-то у тебя? - поинтересовался он.
   - К чер-р-ртовой матери... - сквозь зубы, дрожа от озноба, откликнулся Кертис, развертывая насквозь мокрый мешок и протягивая ситолу к теплу. Не слишком близко, чтобы, упаси Господи, не покоробилась. Окоченевшие руки едва повиновались. Подпасок бесцеремонно пощупал край пропитанной влагой одежды и усмехнулся. Кертис зябко потянул носом, продолжая бережно согревать инструмент, и старик не выдержал.
   - Ну-ка, дай ее мне. Да не бойся, не уроню. А сам снимай все с себя, а то, неровен час, вусмерть простынешь. Кто тут с тобой возиться станет, ежели свалишься?! Дай ему овчину, Марк.
   Кертис помедлил, затем неуверенно передал ситолу старику. Мозолистые ладони, привыкшие принимать новорожденных ягнят, осторожно коснулись деревянного корпуса.
   - К огню не подноси, - предупредил Кертис, с трудом стягивая через голову мокрую рубаху. Он уже чувствовал, как озноб сменяется нехорошим жаром во всем теле, особенно в голове. - Слышь, да не верти ее так, это тебе не баранья ляжка!
   - Не верти ему... Ты чего в холмы-то в грозу пошел, ежели такой умный?
   - Так... - уклончиво отозвался Кертис.
   - Куда тебе надо-то было, музыкант?
   - В Честер.
   Подпасок снова хихикнул.
   - Эка!.. В Честер! Занесло тебя, брат. Нешто так в Честер ходят?
   - Это он, видать, у белого камня не в ту сторону свернул. Первый раз, что ли, этой дорогой? То-то и видать.
   - Ты откуда шел, из Броки? А чего ж не заночевал?
   - Да его небось с ярмарки-то в три шеи... Зна-аем таких. Тут уж не ночевать, тут дай Бог ноги унести.
   Пастухи засмеялись.
  
   ***
  
   Кертис быстро усвоил, что публика делится на три рода. В одних компаниях менестреля примут и обласкают как родного, внимать ему будут, словно апостолу, накормят-напоят с великой радостью и не поскупятся на плату, хотя бы и одной медной мелочью, даже шапку не придется по кругу пускать. В других на него посмотрят как на игрушку, деньги бросят с пренебрежением, миску с едой пустят по столу - вжик! "Заплатили - играй!" Хорошо сыграешь - жадничать не станут, не угодишь - могут наказать, а по большому счету плевать им на тебя, пришел ты их развлекать, вот и занимайся своим делом, а в разговоры не лезь. Зато третьи... порой и начать не дадут. "Так-то ты хорошо поешь, а вот поглядим, как запоешь вот эдак" - и ответом на твой истошный крик от боли будет дружный гогот дюжины здоровых глоток. Это, конечно, наемники в первую голову.
   Подобных компаний Кертис сторонился, елико возможно - старался удрать с порога, оставшись незамеченным, иначе вдогонку может полететь нож или топор. Он еще помнил, как орава шотландцев-кернов, только что получившая расчет, завалилась праздновать в трактир, швырнув хозяину увесистый кошель и заложив дверь изнутри дубовым брусом. С улицы никого не пускали; те, кто сидел в трактире, вынуждены были волей-неволей присоединиться к нездешнему веселью - пытавшихся снять засов и улизнуть били смертным боем, за одно неосторожное слово о голову строптивца разбивали кувшин. Неуважения к собственным персонам керны не терпели. Гуляли четверо суток - попеременно валясь под столы. Измученный хозяин и служанки, сбившиеся с ног, напрасно ждали, что рано или поздно керны упьются и заснут все. По несчастливой случайности в числе заложников оказался и Кертис; едва началась сумятица, как он поспешно затолкал ситолу под стол, надеясь остаться незамеченным, но кто-то из злополучных гостей, пытаясь отвлечь внимание кернов от своей изрядно потрепанной особы, его выдал. "А вон музыкант сидит!.. Пусть он вам сыграет чего-нито!". Кертис сыграл. Кернам, на беду, понравилось. К исходу чудовищного празднества пальцы у него были стерты в кровь и болели так, будто их немилосердно искололи иголками, горло саднило, голос то и дело срывался, но керны не склонны были проявлять милосердие, даже когда уставший до беспамятства музыкант начал промахиваться мимо струн. Смилостивившийся над юношей хозяин подносил ему согретого вина; Кертис отрешенно пил, чтобы не обезголосеть окончательно и хоть чем-то заполнить желудок, и вскоре решил, что трезветь - себе дороже. Когда он, в полуобмороке, сидел, привалившись к стене и мечтая лишь о том, чтобы заснуть и больше не просыпаться, над ним навис растрепанный керн, чьи спутанные черные волосы больше напоминали охапку пеньки.
   - Плясать хочу! - громогласно заявил он.
   - Сейчас... - не открывая глаз, ответил Кертис - и тут же очнулся в ужасе. Он уже успел понять, что приказы пьяных кернов надлежит выполнять беспрекословно. Наказание последовало незамедлительно: керн рывком поднял его со скамьи и с размаху влепил спиной в стену так, что перехватило дыхание.
   Кертис сползал на пол, кривясь от боли и тщетно стараясь продохнуть, а керн задумчиво покачивал в руках ситолу, точно примеривался - хватить ли ее об угол или об стол.
   - Не... надо...
   Он наконец совладал с собой, с трудом проглотил комок в горле и поднялся, держась за косяк. Тонкая рука Младшего решительно легла на гриф ситолы, тщетно пытаясь сдвинуть заскорузлые пальцы керна. Керн опустил вторую лапищу сверху - предупреждающе. Двое стояли, не двигаясь. Керн не отрываясь смотрел на человека, добровольно положившего руку в пасть льва.
   "Я переломаю тебе кости, как веточки, если захочу".
   "Знаю".
   "Ты играешь со смертью".
   "Знаю".
   Младшему уже доводилось вот так - сворачиваться клубочком, прижимая к груди многострадальную ситолу и подставляя под кулаки спину и плечи. Наука давалась ему тяжело: за четыре года, проведенных на Дороге, дело несколько раз заканчивалось побоями, если кто-либо из слушателей принимал хлесткую шутку или издевательскую песенку на свой счет. Кертис благодарил Бога за то, что при этом не присутствовал никто из собратьев - а потом, при случайной встрече, синяки можно было списать на что угодно.
   "Не надо. Меня бей как угодно, если хочешь, но инструмент, пожалуйста, не трогай. Разобьешь - где я возьму другой?"
   Керн мог убить его одним ударом - и не стал. Неохотно разжал пальцы, хмыкнул, всей пятерней одобрительно провел по макушке Кертиса и прогудел:
   - Играй...
  
   Вместе с Кертисом Фильоль как будто заново знакомился с шумным и пестрым миром бродячих музыкантов, искренне сожалея о том, что "старики" уходят, а многих "малышей" он не знает. Вот Эдолф Льюис - рослый и кудрявый, с широкой мощной грудью и звучным низким голосом, от которого дрожат огоньки свечей; ему бы в церкви петь, а он шатается по трактирам - и впрямь говорят, что Эдолф беглый монах. Вот щуплый, носатый Альдус, ему недостает нескольких зубов (выколотили в драке - хорошо, хоть жив остался) и от этого любовные баллады в его исполнении звучат несколько двусмысленно - зато он пользуется чудовищным успехом у трактирных девиц и клянется, что заманит на сеновал любую деревенскую недотрогу прежде, чем мужик успеет опрокинуть кружку. Вот хрипатый Рэндолл, с его странной привычкой выбирать кого-либо из слушателей и пристально смотреть ему в глаза во время пения, - Рэндолла терпеть не могут за гордость и все-таки признают, что с ним тягаться трудно. Вот самый старший из присутствующих, всеми уважаемый Джеффри - полный, лысоватый, с мясистым носом; голос у него, конечно, уже не тот, что прежде, зато он может сыграть на флейте любую, даже самую замысловатую мелодию. Вот молодой Костер, сын деревенского сапожника, - он смешлив, как ребенок, и глуповат, его слегка презирают за простоту, зато всем известно, что леди Гвендолин из Кэдьо расплакалась, заслышав его пение. На полу, у очага, сидят двое-трое "котят", для Фильоля - безымянные подростки, ученики и подручные, для Кертиса - Мэдисон, Колен, Томас, в обносках, нередко со свежими синяками, у одних - звонкий, еще не осипший дискант, другие из застенчивости говорят только шепотом, потому что ломается голос.
   К удивлению Фильоля, Кертис здесь не самый младший - есть еще восемнадцатилетний Алан, болезненный паренек, похожий на послушника ("Ну, этот долго не протянет", - тоном знатока говорит Джеффри), и Даусон - мальчуган из торговой семьи, баловень и любимец богатой матери-вдовы, которого отчего-то потянуло в бродячие менестрели. У него приятный, но довольно слабый голосок и весьма посредственный слух. Боль в застуженных ногах и раздирающий кашель Даусону не ведомы; на Дороге он меньше двух месяцев ("Скоро перебесится", - вещает Джеффри) и еще не привык уступать место у огня старшим. Мэтры отчего-то считают ниже своего достоинства "жучить" Даусона, хотя охотно дразнят Кертиса, Алана и Костера, не говоря уже о "котятах", гонять которых по делу и без дела считается не только полезным, но и обязательным.
   - Даусон настолько глуп, что не понимает шуток и не умеет на них отвечать, - однажды обмолвился Фильоль. - Даже у Костера, хоть он и не семи пядей во лбу, хватит ума на то, чтобы на издевку ответить смехом, а то и песенкой.
   У самого Кертиса тоже, слава Богу, хватало ума. Несколько раз беспощадными насмешками его загоняли в угол - а потом запротестовала натура школяра, приученного отвечать ударом на удар и ни в грош не ставить даже признанные авторитеты. Он быстро понял, что обижаться на подтрунивания, даже ядовитые, не стоит; что бойким ответом он не обидит собеседника, а напротив, завоюет себе место в кругу равных. И тогда природная живость начала упрямо брать верх над застенчивостью. В словесных турнирах у очага Младший не спускал никому, отвечая пусть не всегда впопад, но так живо, что даже Рэндольф порой удостаивал его одобрительного кивка.
   Кертис благодарил небеса за то, что ему довелось чудом - а точнее, милостью пьяного Руфуса - избежать ученичества. Кому-кому, а "котятам", которые не смели рта раскрыть в присутствии старших и на которых сыпались все шишки, он совершенно не завидовал. Было удивительно, как эти мальчишки умудрялись научиться хоть чему-нибудь. Кертис своими глазами видел, как добродушный Эдолф, будучи в подпитии, так ударил провинившегося подростка по лицу, что тот потом до глубокой ночи рыдал во дворе, зажимая рукавом распухший, посиневший нос. Рэндолла "котята" старались обходить как можно дальше; сам он учеников не брал отродясь, и, разумеется, среди мальчишек уже давно ходили шепотки о насмерть замученном "подмастерье". Честно говоря, у Кертиса при взгляде на хрипатого, с его глазами наемного убийцы, не хватало сил усомниться в правдивости этой истории. Даже Алан, бывший "котенок" Джеффри, еще недавно на собственной шкуре вкушавший все прелести ученичества, теперь охотно следовал примеру мэтров и награждал мальчишек тычками. Собственноручной расправой гнушались разве что молодой Костер, так и не сумевший проникнуться сознанием собственной важности, и Фильоль, который как будто не обращал на "котят" ровным счетом никакого внимания. Впрочем, это равнодушие было показным - мимо Старшего не проходило незамеченным то, что он считал достойным внимания.
   - Из Мэдисона выйдет толк, - небрежно говорил он, - если только Альдус не приучит его пить и волочиться. В Линкольне, например, я видел Мэдисона пьяным в лоск. Жаль, очень жаль. Боюсь, Альдус делает из мальчишки не столько музыканта, сколько сторожа для своих любовных делишек. Он уже испортил нескольких "котят" тем, что учил их не играть, а шмыгать с подарками к девкам. Колен чересчур упрям, из нынешних "котят" он самый старший, вот и рвется в мастера, все думает, как бы переиграть Джеффри - а тот все равно будет жучить мальчишку до полного возраста, если, конечно, тот не плюнет и не сбежит. Алана он посвятил так рано потому, что парню все равно долго не протянуть - пусть его помрет не "котенком", а мэтром.
   Умалчивал он, разумеется, о том, что некогда Джеффри при первом взгляде на Младшего произнес у очага ту же роковую фразу: "Ну, этот долго не протянет", а спустя год с явным облегчением признал, что, кажется, ошибся. Кертис, хоть и хилый на вид, принадлежал к тем людям, которые выносливы в работе, как кони, и сверъестественно неутомимы в ходьбе. Старший с удовольствием замечал, что Кертис за короткое время сумел внушить к себе уважение - по крайней мере, если не старших, то ровесников, у которых были все права презирать выскочку, пробившегося в "мастера" по чистой случайности. Даусона, который, опять-таки по недостатку ума, пытался наскакивать, Кертис благодушно терпел несколько раз, то отмалчиваясь, то усмехаясь - а потом, когда Даусон снова высмеял его "своеобразную", как он выражался, манеру игры, Младший спокойно, словно продолжая разговор, спросил:
   - Кто делал твою ситолу?
   - Не знаю...
   - Где ты ее купил?
   На лице Даусона отразилась сильнейшая работа мысли.
   - В Лиддисдейле, - наконец ответил он.
   - У кого?
   У Фильоля радостно вспыхнули глаза. Младший не забывал полученных уроков.
   Даусон беспомощно взглянул на Джеффри и Альдуса; те сделали вид, что всецело поглощены беседой и не замечают попавшего в тиски собрата - выручать задиристого юнца им не было резона.
   - Э... - и тут Даусон сделал непростительную ошибку, которой в свое время не совершил даже неопытный Кертис.
   - Да какая разница? - возмущенно спросил он. Мэтры навострили уши.
   Младший выразительно воздел руки к небесам:
   - Ты хочешь сказать, что все инструменты одинаковы?! Хочешь сказать, что окситанская лютня не отличается от испанской? Что работа Гийома Форе не отличается от работы Антонелло Чекко? Ты спокойно можешь играть на инструменте, который, скорее всего, вырубили топором из кривого полена? И после этого ты считаешь себя музыкантом? Силы небесные, куда катится мир...
   - Тебе учиться надо, Кертис, - вполголоса повторил Фильоль, когда Младший, разрумянившись от несомненного удовольствия, занял свое место у очага. - Ты хоть раз в жизни брал уроки музыки?
   Кертис загадочно хмыкнул.
   - Вы знаете ноты, молодой человек? - спросил по-французски Гинкмар.
   - Меня можно на "ты", - робко сказал Кертис.
   - На "ты"? - презрительно переспросил Гинкмар. - Вам придется очень сильно постараться, молодой человек, чтобы я обратился к вам на "ты". И даже не надейтесь, что это произойдет скоро. Итак, вы знаете ноты?
   - Знаю, конечно.
   - Ах, конечно? В таком случае, извольте, clivis subpunctis от re...
   Кертис поднял на Гинкмара глаза, исполненные немого упрека. Это был знаменитый немой упрек. Встретив подобный взгляд, наставники начинали ощущать себя смутно виноватыми, а у особ женского пола, вне зависимости от возраста, немедленно просыпался материнский инстинкт.
   - Не можете? В таком случае, просто сыграйте, как умеете.
   - Что сыграть?
   - Вы предлагаете мне выбрать? - Гинкмар нехорошо прищурился. - Если так - то, будьте любезны, "Je suis Joliette quant voi la florette" в манере Беранжера Реймского.
   - Это я не могу.
   - Тогда, черт возьми, играйте, что хотите! Какая мне разница, в конце концов? Начинайте, ради всего святого, и не отнимайте у самого себя драгоценное время. Так. Assez. Что у вас с рукой? Такое ощущение, что вам ее ломали в локте, притом самое малое дважды. Нет? Тогда какого черта? А пальцы? Что это за пальцы? Начните сначала, умоляю вас. Assez. Сейчас вместо сольфеджио мы с вами займемся арифметикой. Сколько струн на ситоле? На вашей ситоле?
   - Шесть, - сиплым шепотом ответил Кертис.
   - Тогда какого черта вы играете на четырех? Чтобы отличаться от остальных?
   Кертис густо покраснел.
   - Юноша, я уже просил, чтобы вы изъяснялись словами, а не переменой цвета, как морское чудище. Итак?
   Кертис признался, что не умеет играть на шести струнах.
   - Тогда какого черта?.. Выучитесь, в конце концов, пользоваться всеми шестью, как и подобает приличным людям, а если не хотите - то снимите две лишние. Что? Вы полагаете, что ситола с четырьмя струнами перестанет быть ситолой? Берусь доказать вам обратное на ситоле с двумя струнами. Желаете спорить?.. Ах, не желаете. Продолжайте, прошу вас. Assez. И ради всего святого, бросайте вы эту несносную привычку мотать головой, как лошадь. Вот погодите-ка...
   Гинкмар, не переставая бормотать, полез в сундучок. Зашуганный Кертис уже не сомневался, что наставник сейчас извлечет оттуда ножницы, но Гинкмар достал всего-навсего плетеный кожаный шнурок.
   - Вот, возьмите и повяжите волосы. Теперь, конечно, вы похожи на подмастерье сапожника, но это все-таки лучше, чем походить на осла. Что, так удобнее? И впредь извольте ходить в таком виде. Надеюсь, мы можем продолжать? Assez. На чем, говорите, вы учились играть прежде чего?
   - На псалтерионе, - мрачно отвечал Кертис.
   - Сыграйте.
   - Но я...
   - Ради всего святого! - взвыл Гинкмар, потерявший, видимо, последнее терпение. - Я не говорю вам, что вы не должны играть на ситоле! Если вы вбили себе в голову, что вам непременно нужно играть на ситоле, то вы, черт возьми, будете играть на ситоле, и я ничего тут не смогу поделать, разве что вы окажетесь бездарем, каких свет не видывал! Я не прошу вас отказаться от своей мечты! Я всего лишь прошу сыграть на псалтерионе! Почему каждое мое слово нужно встречать, словно последнюю ересь?
   Кертис взял псалтерион. Сначала руки никак не желали оживать, но понемногу он оправился и начал играть в своей излюбленной манере, уже не замечая, что Гинкмар болезненно морщится при каждом диссонансе. Наконец Кертис запнулся, взял неверный аккорд, следом еще один, окончательно сбился и застыл.
   - Что вы сейчас играли? - негромко спросил Гинкмар. Кертис, ожидавший очередного окрика, вздрогнул от неожиданности.
   - Я... это так... не знаю...
   - Молодой человека, ради всего святого, учитесь называть вещи своими именами. Если вы импровизируете, то, черт возьми, говорите прямо. Вы импровизировали сейчас?
   - Да.
   - А почему вы краснеете так, как будто вас поймали на карманной краже? Вы стесняетесь того, что умеете импровизировать? Тогда за каким чертом вы вообще ко мне пришли?
   Кертис сглотнул.
   - Я пришел учиться, - тихо сказал он.
   - Браво, мальчик, - непонятно чему обрадовался Гинкмар и даже несколько раз приложил одну ладонь к другой. Кертис сообразил, что мэтр иронизирует, и немедленно надулся.
   - Гинкмар? - переспросил Фильоль. - Гинкмар здесь, в Англии?..
   - Да... был...
   - Младший, ты хоть понимаешь, как тебе повезло, что он хотя бы согласился тебя послушать?
   Кертис пожал плечами.
  
   ***
   Кертиса предупреждали: ларчерский мэр - человек незлой, но Дорожных братьев, будь то менестрель или бродячий монах, не любит огулом, а во хмелю так и вовсе способен учинить редкостное бесчинство. На Дороге еще живы были воспоминания о том, как в Ларчере, раздев догола, прилюдно измазали навозом какого-то странствующего брата-проповедника - за то лишь, что он отважно попрекнул нетрезвого мэра "свиноподобием".
   И все же Кертис завернул в Ларчер - хотелось утереть нос "мэтрам", из осторожности обходившим городок стороной. Фильоль, знавший за Младший эту привычку, остерегал: "Не лезь черту в зубы!".
   Юстас де Гро был незлым человеком. Скорее, даже наоборот. В сущности, главный его недостаток заключался в том, что он искренне отрицал все то, чего не понимал. Поскольку у него отсутствовал какой бы то ни было музыкальный слух, он скрепя сердце терпел, если по большим праздникам в Ларчер забредали менестрели, зато в будний день путь в городок был им настрого заказан.
   - Ну, поди сюда, - благодушно приказал мэр. Кертис только качнулся с ноги на ногу, крепко прижимая ситолу к боку, - сделал вид, что переступил.
   - Иди сюда, я сказал! Обещал наградить - награжу! Ешь!
   Де Гро неуклюже подвинул к краю стола блюдо с объедками, едва не столкнув его на пол, бросил сверху ломоть хлеба, сам откинулся на спинку кресла, с удовольствием наблюдая за тем, как Кертис мелкими шажками подвигается вперед. Менестреля, надо сказать, изрядно трясло: к тому, как быстро сильные мира сего сменяют гнев на милость и обратно, он давно успел привыкнуть, но до сих пор диву давался, сколь малым можно вызвать то либо другое. Отказаться от еды - значит оскорбить мэра и в лучшем случае полететь вверх тормашками с лестницы за неучтивость; принять угощение - неизвестно чего потребуют взамен, и уже не откажешь: "Ага, негодяй, жрал за нашим столом, а теперь ломаешься?!". Он неловко подцепил тот кусок, что лежал ближе к краю, стараясь ни крохи не уронить на стол; мэр, сузив глаза, не сводил взгляда с его руки, точно по столу ползла змея. Кертис вдруг показалось, что де Гро как будто прицеливается. Озадаченный этим странным вниманием, он на мгновение оторвал взгляд от блюда - и не ошибся. Секунды было достаточно, чтобы заметить быстрое движение; рука де Гро выскользнула из-под столешницы, что-то негромко свистнуло в воздухе, и нож, воткнувшись в доски, легонько закачался из стороны в сторону. Кертис далеко не сразу осмелился вытащить из-за спины руку, на которой не было ни единой царапинки, разжать судорожно стиснутый кулак и перевести дух. Оплошай он в это мгновение - и сейчас корчился бы от боли, тщетно пытаясь высвободить насквозь пробитую ладонь. Мэр скривил в усмешке рот - не то рад был, что менестрель попался верткий, не то досадовал, что промахнулся.
   - Благодарствую за угощение, - с расстановкой произнес Кертис, чувствуя, как виски покрываются испариной. Молясь о том, чтобы не споткнуться, он спустился с возвышения и вполоборота двинулся к двери, не решаясь повернуться к хозяину спиной. Нож по-прежнему торчал в столе, и Кертис уже понял, что де Гро умеет с ним обращаться.
   - А ну стоять! Эй, задержите его!
   К нему рванулись сразу несколько человек. Кидаться к дверям было бессмысленно - если не опередят здесь, то перехватят во дворе. Кертис обернулся навстречу преследователям и как можно более властно крикнул, вытянув перед собой руку:
   - Назад!
   В Оксфорде это спасло ему жизнь.
   Двое попятились сразу, налетая на задних, прочие невольно приостановились в разбеге. Дюжие добродушные парни, которые привыкли колотить безответных вилланов. Властный окрик их удивил и испугал: они поняли, что перед ними не крестьянин.
   - Господин мэр, - произнес Кертис, стараясь говорить спокойно и одновременно не сводя глаз с челяди. Придержать он их придержал, но теперь не дай Бог, если самый умный или самый смелый среди них внезапно опомнится и незаметно зайдет сзади с дубиной в руках. - Господин мэр, не извольте чинить препятствий. Я безоружен и драться с вашими слугами не стану. Я мирным гостем пришел в ваш дом, разрешите ж мне и уйти без ссоры.
   - Ссоры? - де Гро угрожающе приподнялся. - Нет, ссоры у нас с тобой не будет. Велика тебе честь со мной ссориться, бродяга. Ты сейчас отправишься прямиком в яму, только и всего. Волоки его отсюда, Анри!..
   Анри, протянув лапищи, сделал шаг вперед, и Кертис с трудом подавил в себе желание шарахнуться. Можно, конечно, сейчас подчиниться, тем более что потом мэр, скорее всего, сменит гнев на милость и отпустит его с Богом...
   Кертис решительно тряхнул головой. Он терпеть не мог прикрываться громким именем, но сейчас, кажется, иного выбора не было. Или это - или в яму, невесть на какой срок. Почему он должен стыдиться того, что не стыдно, например, Фильолю?
   - Господин мэр, - проговорил он, - прикажите Анри отойти в сторонку. А то, боюсь, сэру Роберту не понравится, как здесь обращаются с его менестрелем.
   - Что ты сказал? - де Гро встал. - Сэру Роберту? Какому сэру Роберту, черт возьми?
   - Из Редбурга, разумеется, - отчеканил Кертис и поджал губы. Пусть мэру станет неловко при мысли о том, что он сам не догадался. "Спасибо тебе, Фильоль".
   - Причем здесь Редбург, холера тебя забери?
   Кертис вздохнул.
   - При том, что я - менестрель сэра Роберта.
   - Служишь ему, да? - допытывался де Гро. - А почему ж тогда одет, как черт знает кто? Где Робертовы цвета? Гляди у меня, если будешь врать...
   - Врать мне не с руки, господин мэр. Барон будет очень недоволен, если со мной в вашем доме обойдутся скверно.
   - А я тебе скажу, что ты не Робертов менестрель, а чертов бродяга, - упорствовал мэр.
   Кертис пожал плечами.
   - Верьте или не верьте - как вам угодно. Приказывайте тащить в яму - а лучше пошлите гонца в Редбург и справьтесь у сэра Роберта, правду я говорю или нет. Мне не к спеху, могу и подождать, покуда вернется гонец.
   Он не удержался и добавил:
   - Особенно если на ваших харчах...
   Мэром, кажется, овладели тяжелые раздумья; он пропустил дерзость мимо ушей. Больше всего Кертис опасался, что радушный хозяин пьян ровно настолько, чтобы сказать: "А чихал я на сэра Роберта!" и отдать Анри соответствующий приказ. Но, видимо, винные пары не окончательно лишили его светлость инстинкта самосохранения. За покалеченную собаку или перехваченного сокола сэр Роберт вполне был способен прискакать в Ларчер и проломить стол кулаком. За избитого чужими слугами оруженосца он, по слухам, вызвал обидчика на поединок. Как он поступит, если затронуть одного из его любимцев, только Богу ведомо. Ссориться с влиятельным бароном из-за какого-то наглого (и, если подумать, ни в чем не виноватого) менестреля мэру не хотелось.
   - Ладно, черт с тобой, - сказал он. - И того... передавай сэру Роберту мое почтение и все прочее, как полагается. Да языком-то зря не молоти, не то живо укорочу. Забери его на конюшню, Анри, и всыпь дюжину плетью, а потом пусть убирается.
   Тьфу ты. Кертис уже уверился, что выйдет из переделки целым и невредимым - но де Гро, видимо, если и не рискнул самочинно задерживать человека Роберта Редбургского, то решил, во всяком случае, отплатить за унижение, здраво рассудив, что на такую мелочь, как небольшая порка, покровителям не жалуются. Даже если менестрель сдуру и распустит язык, придя в Редбург, то сэр Роберт, скорее всего, только посмеется и оставит дело без последствий.
   По коридору до лестницы Анри волок его в охапке, едва позволяя коснуться ногами земли. Но на первой площадке Кертис, из опасений, что неуклюжий верзила споткнется на ступеньках и загремит кубарем вместе с ним, деликатно намекнул, что, во-первых, не намерен удирать, а во-вторых, способен идти и сам. Анри согласился и зашагал следом, держа свою лапищу на плече Кертис. Тот, от нечего делать, сначала аккомпанировал своим шагам резкими аккордами на ситоле, а потом вдруг наиграл веселенький мотивчик и столь же внезапно оборвал музыку. Анри ухмыльнулся и довольно добродушно пожал ему плечо.
   - Вы, музыканты, все, что ль, с придурью? - спросил он с искренним любопытством.
   - Полагаю, что так, - отозвался Кертис, меланхолично пощипывая струну. - Не был бы дураком - не полез бы сюда со своей музыкой. Зато теперь знаю, чего стоит обед у его светлости.
   - Ничего, не боись. Отделаю несильно, уйдешь на своих ногах. Небось, не впервой.
   От словечка "отделаю" Кертис слегка передернуло, но Анри и впрямь был прав - не впервой. Проведя несколько лет на Дороге, начинаешь принимать это как неизбежное зло. Среди Дорожных братьев, в том числе менестрелей, трудно отыскать того, кто ни разу не пробовал плетки. Рэндолла, гордого Рэндолла, по слухам, в Скарборо драли на площади, у позорного столба - но тот, кто осмелился бы расспросить хрипатого лично, всерьез рисковал остаться без зубов или без глаза. Неприкосновенностью могли похвастать разве что такие, как Фильоль. На Фильоля, судя по всему, не поднялась бы рука даже у самого дикого лорда; от ссор с власть имущими Старший уклонялся с легкостью неизъяснимой. Кертис настолько этого не понимал, что даже не завидовал - трудно завидовать неведомому. Впрочем, не нужно было обладать величайшим умом, чтобы понять одно: Старший не полез бы к пьяному де Гро.
   - Садись вон... - Анри указал Кертису на кучу соломы в углу, сам перекинулся парой слов с конюхами.
   - Чего садиться... - недовольно проворчал тот, тыча в солому мыском сапога. - Мне бы, сам понимаешь, разделаться побыстрей да унести ноги, пока его светлость не передумал.
   - Ладно, не торопись. Лечь-то всегда успеешь. Еще запросишься встать. Все равно без его светлости не начнем.
   - Это что же, он глядеть придет? - возмущенно спросил Кертис.
   - А как же, придет. Непременно. Придет и приглядит, чтоб порядок, значит, был.
   - Мать моя, порядок... Вы тут порядка отродясь не видали - ишь ты, не конюшня, а хлев, - Кертис огляделся, ища, чего бы подстелить - неохота было пачкать штаны о загаженную солому. Про себя выругал бездельников-конюхов: вместо того, чтоб глазеть, лучше бы вовремя навоз вывозили. Ногой подгреб холмик побольше, по-хозяйски снял со стены попону, бросил поверх соломы, сел...
   - Конюшня ему не по нраву... Ишь ты, устраивается, - сказал Анри. Конюхи заржали.
   - Ничо, пусть посидит. А то не скоро доведется.
   Кертис, чувствуя на себе пристальные взгляды, принялся как ни в чем не бывало настраивать ситолу. Потренькал на двух струнах, пытаясь унять противную дрожь в пальцах, что-то наиграл, попробовал переход в два тона, заметно сфальшивил, поморщился, попробовал еще раз... Конюхи смотрели разинув рты, потом один из них произнес:
   - Да-а, много видал, но такое - впервые...
   Переход наконец получился чисто. Кертис привык не обращать внимания на назойливую публику - ежели кому интересно, как он учится, пусть смотрят, только бы не мешали. Нижняя струна зазвучала с нехорошим дребезгом - Кертис склонился ухом к инструменту, левой рукой продолжая подкручивать колок. Ничего не попишешь, скверные ночевки и переходы под дождем не идут ситоле на пользу, от сырости не спасает даже самодельный кожаный чехол - да и прежний хозяин держал ее в изрядном небрежении. Честно говоря, давно пора бы, по совету Фильоля, не позориться и обзавестись новой - но разве можно бросить старую? Кертис купил ситолу по дешевке, случайно, в Оксфорде - висела над бочками в трактире, где ее давным-давно оставил какой-то бедолага, которому нечем было расплатиться за харчи. Потемневшая, провонявшая кухней... Кертис выложил за нее все, на что рассчитывал поужинать. Начались сущие мытарства: учиться играть вечерами, в Подворье, было невозможно, собратья, жаждавшие сна и покоя, кляли самочинного музыканта и грозили ему взбучкой, а с лестницы его гнал Дикон. Приходилось играть в промежутках между лекциями, уходя в дальний конец выгона и выслушивая привычные насмешки от Dominus'a... "Конечно, стать ученым вам не угодно, - язвительно скрипел старик, - вас тянет в трактирные шуты, мой дорогой друг...". Зато какая радость сияла в глазах верного Куропатки и самого Кертиса, когда он впервые, сидя в трактире, осмелился наиграть и вполголоса напеть простенькую балладу! Он пел только для Ника, хотя тот, за полным отсутствием слуха, вряд ли смог бы дать ему дельный совет. Но трактирные девицы немедленно потребовали еще; в итоге Кертис играл до глубокой ночи, до боли в горле и в пальцах, фальшивил, спешил, дергал струны как попало - никто этого не замечал, девицы и гуляки смеялись вместе с ним, подпевали вразнобой, поили пивом... Кертис возвращался в Подворье, плача и горланя так, что вслед ему недовольно скрипели ставни; он едва держался на ногах и отчаянно цеплялся за плечо Куропатки, - не от хмеля, а от радости: вот же, могу...
   Сейчас ты, брат, порадуешься. Кертис снова наклонился к деке, голосом потянул ноту.
   - Зар-раза... звучит в es, и хоть ты тресни, - досадливо произнес он. Когда-то, еще в школе, он читал житие одного мученика, который пел святой псалом, пока язычники жгли его на костре. У него, небось, голос не дрожал.
   Когда наконец появился де Гро, Кертис был так увлечен своим занятием, что не сразу даже удосужился поднять глаза, хоть и заметил, как повскакали конюхи.
   - Ах, черт вас дери... И эти, скажи, сидят, как на празднике! Даже лавку не принесли.
   Вот оно, началось. Кертис вздохнул, не выпуская покамест ситолу из рук. Обидно, что эти в общем-то неплохие парни, которые с улыбками наблюдали за тем, как молодой менестрель рассеянно бренчит на ситоле и тихонько бубнит себе под нос, сейчас примутся спускать с него шкуру. Палачи тоже, бывает, всплакнут вместе с тем, кому сейчас выходить на плаху. Один из конюхов притащил дощатую скамейку; Анри, потянувшись, снял с гвоздя свернутую в кольцо плеть. Кертис мысленно прикинул ее длину - ах, чтоб тебе...
   - Ложись. Тебе не терпелось, вроде...
   - Сейчас... - Кертис бережно опустил ситолу на попону и всерьез предупредил, обращаясь к конюхам:
   - Ежели кто тронет без спросу - тресну в рожу!
   По крайней мере, одну заповедь он заучил твердо: любопытных к ситоле не подпускать, испортят - не успеешь и глазом моргнуть. А свой инструмент, пусть старый и, по общему мнению, негодный, Кертис и вообще соглашался давать только Фильолю.
   - Давай шевелись, нужно кому твое полено, - конюхи в присутствие де Гро подтянулись - старательно хмурились, улыбки с их физиономий точно рукой сняло. - Раздевайся...
   Кертис неторопливо подошел к скамье, вытянулся, лежа задрал рубаху до лопаток, покрепче обвил руками передние ножки. Анри накинул на запястья веревочную петлю.
   - Зачем привязывать-то, не убегу.
   - Поговори еще, - Анри подтянул ему рубаху повыше, к самой шее, внезапно со злобой рванул веревку - на обеих руках заалели ссадины; Кертис невольно прикусил губу.
   - Дюжина, - повторил де Гро.
   - Помню, небось.
   Первый удар пришелся поперек поясницы - и сразу же, не успел Кертис перевести дыхание, второй; от первого он, обнаружив изрядную гибкость, выгнулся, насколько позволяли веревки, зашипел сквозь зубы, после второго с трудом удержал крик. Нет, кричать он не будет. Срывать голос на ларчерской конюшне - велика честь. Подумаешь - дюжина, в школе доводилось вкушать и поболе. Не дожидаясь продолжения, торопливо проговорил, ни к кому в отдельности не обращаясь:
   - Мать моя, да если это плеть, то я архиепископ Кентерберийский! (Кто-то из конюхов тихонько прыснул.) Т-три!.. Ох!.. Ваша светлость, честью прошу, или другому прикажите, или этому дураку дайте чего полегче, чудо ж будет, ежели у меня кости останутся целы!
   Четыре. Кертис вытянулся на лавке, покрепче уткнулся лбом. Он, как положено, попытался испросить снисхождения - а де Гро, в свою очередь, услышал, что хотел, теперь можно с честью молчать до самого конца. По правде говоря, Кертис готов был отчасти поступиться гордостью, если б понял, что его не отпустят, не доведя до слез. Хотите, чтоб я заплакал - ну, черт с вами, могу и пореветь немножко. Есть ироды, которые не успокоятся, пока не доведут жертву до судорог. Эти, к счастью, не из таких. Приказ они выполнят, и выполнят с надлежащим старанием, но если жертва держится до определенной степени достойно, то по окончании экзекуции может рассчитывать на дружбу и уважение.
   Пять. Шесть. Слава Богу, половина.
   Семь.
   - Г'a!..
   Не удержался - жжёт. Анри приладился бить с оттягом, на седьмой раз из озорства вытянул не по спине, а ниже. Ударил так, что больно будет не только сидеть, но и ходить. Мастер, шут его разбери.
   - Восемь!.. - вслух. - Девять...
   Наконец-то дюжина, наконец-то кончили. Анри хмыкнул, развернулся поудобнее и напоследок еще двумя быстрыми, почти без перерыва, ударами расчертил так называемые "воротца" - перечеркнул мокрую от пота спину Кертиса крест-накрест. Потом пошел отвязывать.
   - Хороша дюжина, - ворчал Кертис, потирая запястья и боком сползая на пол. Не вставая, одернул рубаху, полежал немного плашмя, затем поднялся и захромал туда, где на попоне лежала ситола. - Какая же это дюжина, ежели четырнадцать? Коли в счете не силен, так кого другого попросил бы, что ли...
   - Эй ты, зубоскал, - прервал де Гро. - Вот тебе шесть пенсов, и проваливай.
   За что шесть пенсов - Кертис спрашивать не стал. Понятно, за что - за то, что хорошо держался. На, мол, бедолага, завей горе веревочкой и не держи зла. Передавай сэру Роберту наилучшие пожелания от ларчерского мэра.
   Медлить в Ларчере Кертис, разумеется, не стал - зажал шесть пенсов в кулаке, напоследок перебросился парой шуточек с конюхами (черт с ними, в конце концов, обошлись с ним не самым скверным образом) и зашагал прочь. Мили за полторы от Ларчера вошел в лес (там, где река делала удобную излучину) - передохнуть и немного отлежаться. Кертис подремал без всяких мыслей в тени, на траве, пока солнце не начало припекать спину, а потом разделся и полез в воду. Сначала побродил по мелководью, глядя из-под ладони на противоположный берег и прикидывая, хватит ли сил (плавал он скверно), затем зашел по пояс, оттолкнулся от песчаного дна и щукой проскользил несколько ярдов, прежде чем начать грести. Греб Кертис не прямо, а чуть наискось, держа к развесистой иве - не смог устоять перед соблазном полежать на ветвях, как в детстве. Почуяв, что начинает уставать, опустил ноги, нащупал дно и уже пешком зашлепал к дереву. Ухватился за ветви - и замер. Привязанный к иве, на берегу стоял конь. Поверх сброшенной одежды лежал меч в ножнах. Кертис не совладал с любопытством - осторожно полез на берег, озираясь в поисках неведомого купальщика; конь, завидев чужого, тревожно стукнул копытом. Кертис кончиками пальцем осторожно коснулся богатых ножен - и тут же за спиной загудела ситола. Его ситола.
   Заслышав неуверенный звон струны, Кертис обернулся, словно на крик о помощи. На противоположном берегу - там, где лежала оставленная им одежда - стоял рослый темноволосый юноша и с властным любопытством рассматривал инструмент.
   - А ну-ка не трожь ситолу, - потребовал Кертис.
   Темноволосый не спеша поднял голову.
   - А ты не трожь оружия, - приказал он.
   - Меч-то я, поди, не сломаю, а ситоле много ли надо!.. Здоровый, а не соображаешь.
   - А ты кто такой, что так со мной разговариваешь? - нахмурившись, поинтересовался парень.
   - Сам кто такой, - Кертис не выдержал и ухмыльнулся. - А то, вишь, голым не разобрать.
   Парень тоже заулыбался.
   - Я Йорик из Самерина, - сказал он, кладя ситолу на место. И тут же оговорился:
   - Сэр Йорик.
   - А я, вишь ты, Кертис.
   - Короткое же у тебя имя.
   - Ничего, мне и такого хватит, - улыбнувшись, сказал Кертис. - А не нравится - зови Керти Оксфордский. Чем не титул? Или Керти Жаворонок. Или Керти Утоли-Моя-Печали. Так тоже можно.
   Теперь уже смеялись оба, в полный голос. Молодой рыцарь был едва ли старше Кертиса, но зримо сильнее, грубее телом, намного шире в плечах, с кривыми ногами конника, мощной шеей и массивными руками - весь как будто из узлов, жил и мышц, которые при каждом движении начинали бугриться под незагорелой кожей, поросшей на груди и на плечах темной звериной шерсткой. Белизна торса казалась особенно странной по сравнению с бурым цветом обветренного лица и шеи до ключиц. Кертис, с ловким, но худым телом подростка, тонкий в поясе и узкобедрый, смотрелся рядом с ним еще мальчиком, и на лице Йорика немедленно отразилось нечто вроде покровительственного пренебрежения. Впрочем, жалкого впечатления Кертис отнюдь не производил, и сам он про себя прекрасно знал, что фигура у него статная и гибкая, что он ловко и неутомимо танцует, обладает каким-то врожденным, чуть неуклюжим, изяществом и так мило робеет иногда, что дамам весьма приятно.
   Кертис как будто только сейчас заметил, что стоит на берегу совершенно нагим, и торопливо зашел в воду до пояса. Молодой Йорик, враз смутившись, последовал его примеру. Оба поплыли каждый на свою сторону, причем Кертис то и дело боязливо опускал ноги, нащупывая дно, а потом вовсе встал.
  -- Да ну плыви же сюда, что ты там в тине топчешься, - наконец крикнул Йорик.
  -- Я вот сначала постою, - отозвался Кертис, но потом все-таки окунулся по плечи, выдохнул и сделал несколько неумелых гребков.
  -- И как ты на тот берег-то переплыл? - поинтересовался тот. Кертис, тяжело дыша и колотя ногами по воде, проговорил: "Ничего, это я так, с непривычки, давно не плавал", но тут же набежавшая волна залепила ему рот и нос. В глазах Кертиса мелькнул страх, и он торопливо повернул к большому камню, возле которого начиналась мель. Йорик тоже выбрался на песок и зашагал вброд.
   Сойдя на середине, юноши остановились и несколько мгновений рассматривали друг друга.
   - Где тебя плетьми-то приласкали? - усмехнувшись, спросил Йорик.
   Кертис хмыкнул в ответ.
   - В Ларчере.
   - Да-а, там вашего брата не жалуют.
   Йорик, протянув руку и, едва не коснувшись давнего шрама на боку у Кертиса, требовательно спросил:
   - Откуда это?..
   - Так... со стога на вилы прыгнул.
   - Ну да, ври. А то я следов от стрел не видел.
   - Много видел-то? - не удержался тот. Йорик нахмурился, и Кертис немедленно ответил:
   - Это в Оксфорде еще... с горожанами повздорили.
   - Больно было?
   Кертис сначала опешил: зачем Йорик об этом спрашивает? - а потом смекнул, что молодой рыцарь, может быть, следы от стрел и видел, но сам еще ранен ни разу не бывал, а потому и позволил себе подобные расспросы.
   - Не, не очень, - добродушно и уважительно отозвался он. - Так, как будто ткнуло что-то в бок, и сразу горячо стало, а потом вроде и ничего. Ты бы, наверное, и вовсе не заметил - ишь, какой сильный.
   Йорик немедленно улыбнулся и предложил:
   - Давай - наперегонки вон до той ивы?
   Кертис, окончательно примиряясь с ролью слабейшего, вздохнул:
   - Нет уж, куда мне. Я тебя ни в жизнь не обгоню.
   Йорик, впрочем, с близкого расстояния успел заметить, что менестрель, невзирая на деликатное сложение, ловок, живот у него мускулистый, а руки, хоть и тонкие, но сильные. Но, после того как ему польстили, он успел усвоить дружелюбно-фамильярный тон, а потому покровительственно произнес:
   - Экий ты заморыш. Болел, что ли, в детстве? Или кормили плохо?
   - Как всех кормили. Разносолов не было, но в лишнем куске никогда не отказывали.
   - И не болел?
   - Как же, болел. Как все дети болеют, не больше не меньше.
   - Ну, стало быть, все латынь зубрил, - с какой-то досадой внушал Йорик, которому, должно быть, учеба попортила немало крови.- Вот и вытянулся как плющ, а силы нету. Ну, не хочешь плавать, тогда прощай. Слышишь, приходи петь в Самерин, я скажу отцу.
   Кертис, с трудом вытягивая ноги из глины, пошел на свой берег. Ступив на траву, обернулся:
   - Сэр Йорик...
   - Чего тебе? - благодушно отозвался тот.
   - Прости за Ламли.
   Йорик нахмурился, как будто что-то припоминая, вдруг засмеялся и махнул рукой. Постоял еще немного по пояс в воде, потом ухнул вглубь, подняв тучу брызг, и пошел вмах - против течения. Кертис завистливо повздыхал и начал торопливо одеваться - чтобы не озябнуть. Ему хотелось еще что-нибудь сказать молодому Йорику на прощание, но тот шумно плескался где-то за излучиной. Кертис не стал ждать.
  
   Видимо, без приключений дойти до Уфкомба, где условились встретиться с Фильолем, Младшему было не суждено. Ему уже доводилось в своих странствиях натыкаться на "волков", но его если и задерживали на дороге, то ненадолго: он был чересчур бедно одет, чтобы привлечь внимание Лесных братьев, и вдобавок не сопротивляясь вытряхивал кошель по первому требованию. Впрочем, денег у Кертиса всегда водилось немного: когда предстоял длинный лесной переход, он порой намеренно тратил почти все, что удавалось заработать, оставляя ровно такую сумму, на какую не позарились бы Братья. Пожалуй, самое худшее, что ему грозило - так это потеря времени, если бы вдруг заскучавшим от безделья Лесным братьям взбрело в голову настоятельно предложить менестрелю ночлег и ужин в обмен на развлечение. Но чтобы Братья сразу кидались на безоружного - такого Кертис еще не видел. Значит, либо вконец оголодали и отчаялись, либо совсем уж новички. Когда двое заступили дорогу, Кертис привычно остановился, ожидая оклика и вопроса, - но не удара сзади. Слава Богу, тот, кто зашел со спины, не то побоялся бить со всей силы, не то действовал непривычным оружием: дубинка опустилась не на темя, а на плечо, и то вскользь. Кертис вывернулся, перехватил дубинку, при этом оказавшись боком к первым двум, - и немедленно поплатился за неосторожность.
   Кто-то пнул под колено, навалился сверху, задрал полы куртки на голову; Кертис наугад, вслепую, ударил ногой, тут же получил локтем в живот и перестал сопротивляться.
   - Задохнусь, пустите, - сдавленно проговорил он.
   - Ну, отойдите, парни. А то совсем задавите.
   - Слабоват ты, братец, против нас кулаки сучить. Сымай, что ли, верхнее.
   - Дайте отдышаться-то, черти, - возмущенно ответил Кертис. - Сымай им и все тут... Горит, что ли?! Ежели вы мне ситолу попортили, я на вас управу найду, так и знайте.
   - Руки коротки... - мрачно отозвался кто-то.
   - Чего он найдет?! Слышь, Эйб! Я ему сейчас сам такую управу найду, что зубы в глотке застрянут.
   Кертис, вздохнув, принялся неохотно распускать шнуровку, потом вдруг перехватил чей-то взгляд и замер с курткой над головой.
   - Беспятка, только не делай вид, что ты меня не узнал! - потребовал он. - Ведь узнал, Нед?
   - Узнал, - угрюмо отозвался тот.
   - Откуда? - подозрительно спросил Эйб. Нед задумчиво сплюнул.
   - В Шервуде вместе были. У Робина. Свой он.
   - Чего ж до сих пор молчал, дурень? Ведь мы б его раздели да так пустили, своего-то...
   - Какое мое дело...
   - Скотина, - сердито сказал Кертис. Нед потупился, сплюнул, принялся без нужды поправлять пояс. Он явно ждал вестей. Эйб с приятелем, вполголоса переговариваясь, отошли к обочине.
   - Ну что там? - неохотно спросил Нед.
   - Не знаю.
   - Давно из наших краев?
   - На Введение четыре года будет.
   - Давненько... А Джон?
   - В Шотландию подался.
   - А ты чего с ним не ушел?
   Кертис помолчал, потом горестно махнул рукой.
   - Не смог, Нед. А надо было, ежели подумать... Думал, удержу тех, кто остался.
   - Говорят, вокруг Ноттингема еще с полгода шайка ходила. Ты, что ль, водил?
   - Я, брат. Уж и шайка - десять рыл...
   - Чего ж разбежались?
   - Говорю тебе, десятеро нас было. Что мы могли?! Двух монахов раздели... бедолагу какого-то спешили да пристукнули... Это все игрушки, брат. До первого боя. Я подумал: чего зря подставляться-то? Пошумели и будет. Лучше разойдемся, пока не поздно.
   - Подумал он... - Нед хмыкнул. - Умный какой. Я тебе скажу, что ты подумал: что твои парни тебя же первого выдадут головой, ежели придется. Только ты смекнул это прежде них, вот и удрал, пока цел. Что, прав я?
   Да. До первой неудачи. Так погиб Фиц Осберн в Лондоне, который тщетно звал разбежавшихся соратников, а потом в отчаянии бросился искать убежища в церкви. Так погиб Дик Хэзерби, которого гнали через лес, как зверя, а потом повесили, заказав кузнецу цепь за четыре шиллинга. Так погиб Уилкин Буря, раздававший беднякам зерно из монастырских запасов. Робина в ноттингемской церкви скрутили горожане. А если шериф вешал двух-трех крестьян и вскоре после того стрелки наведывались в деревню за хлебом и элем, то мужики, которые зимой целовали Робину руки за мешок зерна, встречали их кольями и кричали, что всех повяжут и отвезут в Ноттингем. В Джона однажды метнули вилы. А они никогда не брали в деревне еду задаром, хотя могли бы.
   - Пожалуй, что и прав, Нед.
   - То-то. Шервуд было никому не удержать, кроме Робина. Ни Джону, ни Вилю. Ни тебе, Мельничонок. Старый Краб верно говорил...
   - Где Том Краб?
   Хозяин подозрительно покосился на него.
   - А я откуда знаю?
   - Ага, по крайней мере, ты не спросил: "Кто-кто?", - Мельничонок приободрился. - Так где этот старый хрыч?
   - Молод ты еще, чтоб называть Краба старым хрычом! - сурово заметил хозяин, и тут же в его ладонь скользнула монета.
   - Получишь еще одну, если пальцем незаметно укажешь, за каким столом он сидит. Или хотя бы намекни.
   - Вон за тем, у стены. Да не пялься.
   - За тем столом сидят пятеро старых пьяниц. Который из них Краб?
   Хозяин ухмыльнулся.
   - Угадай.
   Мельничонок подошел к столу. Все пятеро выжидающе воззрились на него. Ни на кого в отдельности не глядя, он произнес:
   - Не будет ли мне позволено поставить мистеру Крабу пару кружек эля?
   Повисла пауза.
   - Будет, будет, - наконец отозвался один из них. - И сам садись, так уж и быть. Откуда ты меня знаешь, Мельничонок?
   - Робин говорил, - Мельничонок с трудом удержался, чтоб не спросить, откуда почтенный Краб знает его самого.
   - И что тебе надо? Старого Краба не угощают просто так.
   - Я пришел, чтобы... - Мельничонку подвинули кружку, и он слегка пригубил для храбрости. - Я пришел, чтобы звать тебя в Шервуд, Краб.
   - Зачем? - хрипло спросил тот. - Людей у вас достаточно. Любой деревенский мальчишка знает лес не хуже, чем я. И давно уже миновали те дни, когда я мог посостязаться в стрельбе с любым лесничим на полста миль окрест. Зачем я тебе нужен?
   - Ты прав, Том, нам хватает и стрелков, и следопытов. Но недостает... совета.
   - Ума, точнее говоря? - Краб коротко хохотнул.
   - Старая шервудская вольница перебита или разбрелась. Новая слишком молода. Мне нужен советчик. За деньгами я не постою.
   - Как Робин, а? Нет, Мельничонок. В Шервуд я не пойду. Не пошел бы даже к Робину, потому что не привык быть на побегушках. А теперь не пойду и подавно, потому что Шервуд тебе не удержать. Дни лесной братии сочтены. После Робина такое никому не под силу.
   - Мне это под силу. Я друг Робина.
   - Не хотел бы я, чтоб ты вспомнил мои слова, захлебываясь кровью, - многозначительно произнес Краб. Мельничонок нахмурился.
   - Ты думаешь, я не смогу водить шервудскую вольницу?
   - Чтобы водить шайку именем Робина - мало отваги и здоровой глотки, сынок. Для этого нужно быть Робином. Пожалуй, собрать шайку ты сможешь. Даже командовать ею сможешь... какое-то время. Но первая же ссора из-за добычи - и тебя убьют, Мельничонок. Если только ты сам не начнешь убивать.
   Нед вдруг тряхнул головой и засмеялся.
   - И как вы только дружили, ума не приложу. Это ж смех один - Робин, Джон, Виль и ты.
   - Дружили, Беспятка. По-настоящему.
   - Так я и не спорю. А все-таки чудно.
   Действительно, что тянуло его - что тянуло их всех - к Робину, щуплому, темноглазому, немногословному, с отрывистой речью, не самому сильному, не самому хитрому? Каким чудом ему удавалось держать в повиновении горластых, задиристых парней, каждый из который наверняка втайне мечтал о почетном месте под старым дубом? Наверное, что-то чудесное крылось в том, как он швырял горстями серебро, как почтителен и даже застенчив был с женщинами, как истово верил в Бога, как распоряжался и командовал, ни на мгновение не усомнившись в собственном праве повелевать... А они держались вокруг него - шервудская четверка, "столпы" Лесного братства. Мельничонок часто задумывался, кем стал он сам, войдя в этот узкий круг. Робин был сердцем лесного братства, Джон - силой и умом, Виль - боевой яростью... А он, бравший при необходимости не умением, а наскоком? Однажды он в одиночку, с палкой, бросился на пятерых, которые пытались взять Робина в кольцо, - отбились и уцелели оба. Потом Робин со смехом трепал его по плечу и долго удивлялся, что вышли из переделки без единой царапины. Мельничонок не боялся боли, а о смерти не думал, - за то время, что он провел в Шервуде, на его счету было дюжины полторы мертвецов. Лесничих, солдат, наемников... Морщился, пожалуй, разве что когда вспоминал убитого мальчишку-послушника, которого пришлось зарубить заодно с монахом, выдавшим Робина в Ноттингеме: когда Джон снес голову предателю, парень с перепугу начал орать так, что наверняка услышали в деревне - до жилья-то было недалеко. Джон сам потом сердился, что не утерпели - отъехали всего ничего. Он крикнул: "Бей!" - Мельничонок неумело, почти не глядя, рубанул, едва не вывихнул кисть; крик прервался, и Джон тут же ударил второй раз. Вытирая клинок, спокойно и негромко проговорил: "Надо было добить... все равно бы не выжил". Потом взглянул на Мельничонка, который, слегка покачиваясь, стоял над лужей крови, и приказал: "Сходи вон к ручью... охолонись. Я сам этих оттащу". Мельничонок спустился к воде, посидел немного на камнях, затем вернулся к Джону, хотя тот и не звал, и принялся вместе с ним забрасывать трупы палой листвой. "Слышь, Джон... Зря мы этого мальчишку. Припугнули бы... Все равно узнают". "Да-а... чего там. Теперь уж поздно думать".
   Виль с Мельничонком недолюбливали друг друга, Джон не любил Виля... а Робину, кажется, вообще был нужен только Джон. И все же они дружили - и вечерами вместе сидели под большим дубом, вокруг Робина. Джон слева, Виль справа, Мельничонок на земле, у колен. И точно так же, как сидели на пиру, встали бы прикрывать, дойди до драки. Соперничали ли они? Да. Друг с другом - за дружбу Робина, и с Робином - за власть, кто явно и шумно, как Виль, кто втайне, как Мельничонок.
   - А все-таки он остался за нами.
   - Кто?
   - Шервуд.
   Нед тяжело задумался.
   - Может, и остался, - признал он. - Только нас-то там не осталось, вот беда...
  
   ***
   - Хочешь загадку, Виль?
   - Надоел ты со своими загадками, - ворчит тот.
   - Хорошую.
   - Ну давай.
   - Какому монаху волос не стригут?
   - Не знаю, - немедленно отвечает тот.
   - Дак подумай!.. - в отчаянии требует Мельничонок и даже топает ногой. Его неизменно удивляет и сердит то, что Виль даже не пытается отгадывать, а сразу требует ответа.
   - Говорят тебе, не знаю.
   - Думай еще. Ну, какому?
   - Отвяжись, огрею, - в сердцах говорит Виль, хотя видно: на самом деле ему очень интересно знать, какому монаху не стригут волос.
   Мельничонок надувается и обгоняет Виля на несколько шагов. Тот не выдерживает и требовательно кричит вдогонку:
   -Ну? Чего замолк? Говори отгадку-то.
   Мельничонок нарочно тянет, а потом торжествующе выпаливает:
   - Лысому!..
   Виль тяжело задумывается.
   - И что? - наконец спрашивает он. Мельничонок заметно теряется.
   - Лысому волос-то не стригут, - неуверенно объясняет он.
   - А, - загадочно отзывается Виль.
   Мельничонок смущенно молчит, но потом соблазн вновь берет верх.
   - Загадать, что ли, еще? - осторожно спрашивает он.
   - Давай.
   Точно так же, как собутыльники ссорятся за кружкой в трактире, эти двое ссорятся за загадками: по пути к Сайлис-Кроссу оба успевают еще несколько раз поругаться и помириться, Виль сулит своему спутнику чертей и даже замахивается палкой, а тот в ответ называет Виля свиньей, но разрешается все к общему благополучию.
   ***
   Фильоль уже ждал в Уфкомбе - и не преминул попенять Младшему за задержку. Тот и впрямь явился днем позже, чем обещал, - и сразу же, перебросившись парой шуток с трактирщиком, по привычке ушел за дальний стол. Вытряхнул из мешка какую-то корку, принялся грызть...
   - Голоден? - напрямик спросил Фильоль.
   Кертис промолчал. Старший вздохнул, сам пошел к трактирщику, вернулся с миской и кружкой, решительно подвинул то и другое собрату.
   - Опять без гроша? Ешь.
   - Да не надо, честное слово...
   - Ешь, я сказал.
   Младший подцепил кусочек поменьше, неторопливо прожевал и с явным сожалением отодвинул миску. Фильоль перехватил его тоскливый взгляд и приказал:
   - Ешь, не стесняйся.
   - Спасибо...
   - Опять все просвистел там же, где и заработал? Небось всему трактиру на радостях по кружке поставил, знаю я тебя. А сколько девицам расшвырял?
   - Не без того... - уклончиво ответил Кертис. О том, что именно он заработал в Ларчере, Фильолю лучше не знать.
   Старший явно не мог забыть о том, как три года назад, после особенно удачного дня на ярмарке, Кертис, в припадке воистину щенячьего восторга, высыпал в подол какой-то рыжей девчонке все заработанное - а потом, наспех опрокинув кружку эля, снова пошел петь, потому что, разумеется, не оставил себе ни пенса на ночлег. К деньгам Младший, надо сказать, относился странно - ценил их и не ценил; он, разумеется, не упускал возможности поужинать и заночевать на дармовщинку, но при этом, в отличие от большинства менестрелей, всячески избегал долгов - и тем более не брал взаймы у друзей. Фильоль помнил, как на Рождество Кертис, в первый и в последний раз в жизни вдребезги проигравшись в кости, отказался от всякой помощи со стороны старших собратьев и решительно заявил, что собственную глупость нужно искупать самому. Младший пел на торговой площади, в одной рубахе распояской, с трудом перебирая струны окоченевшими пальцами и пристукивая ногой не столько из необходимости отбивать ритм, сколько ради того, чтобы отогреться... Эдолф, завидев эту картину, обозвал Кертиса дурнем; Альдус, напротив, сказал, что Младший прав: публику надо хорошенько разжалобить. Но Фильоль был уверен: юноша далек даже от мысли о том, чтобы намеренно пробуждать сострадание.
   И теперь Старший искоса наблюдал за ним. Он уже давно понял: Кертис под страхом смерти не признается в том, что голоден или болен. В прошлом году, зимой, Младший переходил запруду на ручье под Уфкомбом и провалился; добравшись до жилья, он первым делом удостоверился, что ситола цела, и лишь потом, с трудом стащив залубеневшие сапоги, принялся греться сам. Ночью Фильоль проснулся оттого, что Кертис ворочался и тихо постанывал сквозь зубы - от боли в суставах.
   - Ты нездоров, что ли? - сонно спросил Старший, еще не уразумев толком, в чем дело. Кертис промолчал, ненадолго задышал ровнее - притворился, будто спит.
   - Кертис, ты здоров ли?
   - Так, ничего... - сипло отозвался тот. Потом встал и ушел спать в дальний угол - чтобы не беспокоить Старшего. Фильоль полночи пролежал без сна, прислушиваясь, - Кертис продолжал мучительно возиться и, судя по всему, не сомкнул глаз. А утром, как ни в чем не бывало, отправился на площадь.
   Насытившись, Кертис, по своему обыкновению, сделался чуть развязнее: сидел, вытянув ноги в проход, с видом человека, твердо уверенного в том, что никому не вздумается на них наступить. Возмутилась только щербатая Милли, и то когда едва не выронила кувшин.
   - Слышь, музыкант, подбери копыта. Ишь ты, чуть не упала.
   - Падай, - охотно предложил Кертис, раскрывая объятия.
   - Ну да, еще наколюсь об твои мослы.
   - Ай!.. Ты за что меня ущипнула?
   - За задницу, милый.
   - Это я понял, черт возьми!..
   Кертис не прочь был продолжить обмен любезностями, но тут на скамью рядом с ним тяжело опустился Джейсон - местный кузнец. Джейсон, после разлада с женой неизменно искавший прибежища в трактире, уже успел изрядно подпить и теперь, видимо, искал себе поединщика. Впрочем, завязывать потасовку с Джейсоном никто не спешил - завсегдатаи, успевшие привыкнуть к его обыкновению, дружески хлопали кузнеца по спине, посмеивались, но на подначки не поддавались. Во взгляде у Кертиса немедленно появилось что-то тоскливое и злое; Фильоль, к своему удивлению, давно успел понять, что Младший побаивается пьяных, хотя по роду занятий вынужден иметь дело едва ли не сплошь с нетрезвыми компаниями. Он заметил, что Кертис болезненно морщится каждый раз, когда Джейсон издает очередной громогласный рык. Наконец кузнец, почувствовав себя оскорбленным, с силой прижал тонкое запястье менестреля к столу.
   - Чего замолк? - гаркнул он.
   - Оставь парня в покое, Джей. Пей вон... - посоветовал кто-то из полусумрака.
   Джейсон отмахнулся, с трудом усидев на скамье, и с явной угрозой повторил:
   - Чего замолк?! Песню хочу!
   Трактир замолк. Завсегдатаи с интересом ожидали продолжения.
   Кертис поднес левую ладонь к виску.
   - Чего замолк, говорю?!
   - Пусти руку, свинья.
   В наступившей почти-тишине голос Кертиса прозвучал резко и ясно. Джейсон прищурился, как будто собеседник сидел далеко, и угрожающе придвинулся, не ослабляя хватки. Кертис заметно дернулся от боли. Пальцы правой руки, надежно пригвожденной к столу, беспомощно заскребли по доскам.
   - Что?..
   - Свинья, говорю.
   - А ну встань, - потребовал Джейсон.
   Кертис не пошевелился - да, пожалуй, и не сумел бы встать, это было все равно что мухе взлететь со свинцом на крыле. Фильоль заметил, как его левая рука, скрытая под столом, тихонько скользит вдоль бедра.
   - Вот я тебе сейчас...
   Фильоль подтянул к себе кувшин, готовясь в случае необходимости разбить его о голову буяна, но не успел бы и досчитать до трех - Кертис сделал какое-то молниеносное движение, и кузнец странно пискнул. Руку Младшего он по-прежнему не выпускал, но взгляд у него сделался на редкость озадаченный.
   - Нож острый, - негромко предупредил Кертис. - Очень острый. Хочешь попробовать?
   Фильоль перевел взгляд вниз и увидел, что левой рукой Кертис сжимает маленький, едва ли длиннее ладони, стилет, и его лезвие упирается Джейсону чуть ниже пряжки ремня.
   - Отпусти руку.
   Джейсон затаил дыхание. Фильоль, сказать по чести, - тоже. Он знал, что Кертис готов ответить ударом на удар, но выхватить из-за голенища нож?.. Отчего-то он считал молодость и слабосилие достаточной защитой для Младшего.
   - Отпусти руку, Джей, - повторил Кертис, на этот раз уже почти миролюбиво. Джейсон повиновался, медленно разжал пальцы и облегченно выдохнул, когда стилет исчез в положенном месте - за голенищем. Ошалелый взгляд, который кузнец бросил на худенького, узкоплечего менестреля, поднимаясь из-за стола, Фильоль запомнил надолго.
   - Давай-ка уносить ноги, - шепотом сказал он, наблюдая за тем, как Джейсон опрокидывает новую кружку и меряет собравшихся мрачным взглядом. - А то ведь он драться полезет. Вот сейчас еще добавит, сообразит, что его дураком выставили, и непременно полезет.
   - Этот? - Кертис усмехнулся, нашел глазами Джейсона. Украдкой оттянул веко пальцем, чтобы лучше видеть. В Оксфорде он обнаружил, что зрение у него слабнет, и это, признаться, изрядно его удручало. - Этот - не полезет. Если б кто другой - я бы сейчас отсюда летел быстрее ветра. А Джейсон - он ничего, не злой. Как будто я его не знаю. Он сейчас первый мириться придет.
   - Ты, никак, знаешь всех деревенских пьяниц на полста миль окрест, - не удержался Фильоль.
   - Приходится, - невозмутимо отозвался Младший. - Скажи, когда ты в последний раз пел в трактире?
   - Давно, Кертис. И тебе не советую.
   - Мне здесь хорошо, Старший, - Кертис снова вытянул ноги в проход. - Лучше, чем в замке.
   - То-то, гляжу, дрожишь как осиновый лист. Хорошо ему... Нож-то зачем таскаешь? Порежешь кого-нибудь сдуру, и выйдет беда. Ладно, эти - мужичье, хамы, но тебе, менестрель, совсем негоже... оружием отвечать, - Фильоль хотел сказать "силой", но подумал, что применительно к Кертису "сила" - неправильное слово. - И потом, разве честно - он с кулаками, а ты с ножом?
   - Я слабее, мне можно, - равнодушно отозвался Кертис.
   - А если он дубину возьмет? И скажет: "А я сильнее, мне хочется"? Нож где такой достал? И для чего? Яблочки им чистить?
   - Ну, брось...
   - Никак, у своей дамы выпросил? - не унимался Фильоль.
   В глазах Кертиса мелькнул упрек.
   - А может, шервудская добыча? - лукаво намекнул Старший.
   - Еще слово, Фильоль, - и поругаемся!
   Тот ответил удивленным взглядом.
   - О Шервуде либо худого не говори, либо молчи вовсе!
   - А что я худого-то сказал? Я говорю...
   - Фильоль, замолкни!
   Старший обиженно выпрямился, поджал тонкие губы.
   - Юноша, - ледяным тоном произнес он. - Не подобает говорить подобные слова человеку, primo, у которого, смею заверить, опыта и знаний поболе, чем у вас, и secundo, который по годам вам в отцы годится.
   - Это ты-то мне в отцы годишься, Фильоль?
   - Ergo, - неумолимо продолжал Старший, пристально разглядывая собственные сцепленные на столе руки, что неизменно служило у него признаком величайшего раздражения. - Ergo, юноша, если человек, старше вас годами, не говоря уже об уме, что-то говорит, следует выслушать, а отнюдь не грубить. Хотя бы из уважения.
   - Уважения?
   Кертис выговорил это почти по слогам и странно усмехнулся.
   - Со всем уважением я тебя выслушаю, Фильоль, когда мы будем стоять перед Адельгейдой Редбургской. А сейчас - ты пришел ко мне, а не я к тебе, - он порывистым жестом обвел комнату. - Не знаю, кто ты таков, Фильоль, и как тебя растили - и нет мне до этого никакого дела, сказать по чести, - но думаю, что человек ты непростой, если это для тебя - грязь. А я, брат, в грязи родился. Я в ней по уши сижу, я сын мужлана и сам мужлан, хоть и латынь знаю и все такое.
   - Да и знаешь-то ты ее прескверно, - как бы невзначай обронил Фильоль. Кертис скользнул по нему быстрым взглядом.
   - Это мой трактир. И все, кто тут есть, каковы бы они там ни были, - мои. И пою я для них, нравится тебе это или нет - как знаешь. Ты поешь в замках, а я - в кабаках, а потому не суди меня и не учи, сделай милость, иначе поругаемся. Разговор этот начал ты, а не я, так что вроде бы и обижаться положено мне, а не тебе.
   - Вот как? - брови Фильоля немедленно взмыли вверх. - А ты не любишь слушать правду, Керти Оксфордский. Впрочем, такой вывод можно было сделать еще при первой нашей встрече.
   - Правду говори сколько хочешь. Я велел тебе замолчать, когда ты...
   - "Велел"... - Фильоль скорбно покачал головой. - Надобно сказать, что с иными я переставал знаться и за меньшее.
   - Ну так и не знайся! - Кертис сорвался на крик, потом по привычке глубоко вздохнул несколько раз, чтобы успокоиться, произнес свое излюбленное "хэх" и уже тише закончил:
   - Ты-то без меня проживешь. Скажешь - кончено, значит, так тому и быть, ты в одну сторону, а я в другую. Фильоль прощать не умеет - это все знают.
   - А ты - умеешь прощать?
   - Умею, - Кертис опустил голову на руки, спутанные волосы закрыли лицо. - Не прощать - да я, брат, себе такой роскоши не могу позволить. Твое счастье, если ты можешь. А я вот, грешным делом, слаб. И не обессудь, что "братом" называю - привычка. Какой ты мне, в самом деле, брат - и в отцы годишься, и по уму мне до тебя как до Йоркской колокольни.
   - Все? - холодно поинтересовался Фильоль.
   - Все, - с вызовом ответил Кертис и склонился в почтительном поклоне. - Спокойной ночи, мэтр.
   - Спокойной ночи, - отозвался Фильоль. Он наблюдал за тем, как Кертис идет к дверям - не слишком быстро - видимо, ожидая, что Старший окликнет и предложит вернуться. На пороге Кертис замер - на мгновение, как будто в последний раз предлагал Фильолю примириться - и тут же, не оборачиваясь, торопливо шагнул во двор.
   Фильоль почти не сомневался, что Младший побродит-побродит по деревне, а ночевать все-таки придет на прежнее место, в конюшню. И действительно - пришел, никуда не делся, только лег поодаль, в углу, едва ли не на голой земле. Фильоль догадался: нарочно. Уступает "мэтру" всю солому, хотя хватит ее тут не то что на двоих, а на десятерых. Ночью опять будет кашлять, зажимая рот рукавом, на рассвете застонет во сне от боли в застуженных ногах, но не пожалуется. Говорят ему - не студись, не студись. Нет, свое! - ну, радуйся!
   Наутро, когда Старший проснулся, Кертис уже сидел на пороге - грелся на солнце и щурился, глядя на небо. Потом вынул гребешок, у которого недоставало половины зубцов, и принялся, досадливо морщась, расчесывать сбившиеся пряди. Звонко тенькнув, сломался еще один зубец - Кертис вполголоса чертыхнулся.
   - Ты куда теперь? - как обычно, спросил он, заслышав позади шаги - как будто не было давешней ссоры.
   - Погоди, не мотай головой.
   Фильоль осторожно вынул из жестких выгоревших волос пчелу.
   - Сначала в Линдли, потом в Редбург. Сам знаешь.
   - Ну, в Линдли мне делать нечего. А я еще день здесь побуду, а потом пойду в Броки на ярмарку. Стало, в Редбурге увидимся, бра...
   Кертис недоговорил и враз помрачнел. Фильоль опустился перед ним на корточки, взял за руки и принялся рассматривать загорелые, исцарапанные пальцы с обломанными ногтями.
   - Брат?.. - требовательно уточнил он. Кертис усмехнулся.
   - Возьми там в мешке... Я хлеба достал и мяса. Половину тебе в дорогу.
   - Когда успел?
   - Долго ли умеючи... Не бойся, не украл.
   - Половину? - Фильоль, разглядывая свою долю, вновь подозрительно изогнул бровь. - Снова ты за старое?
   - Что? - невинно спросил Кертис.
   - Почему у тебя меньше?
   - Потому что я себе еще добуду, а тебе до Линдли тянуть.
   - Ох, Кертис...
   Младший подумал и добавил:
   - И это... прости за вчерашнее.
   Старший хмыкнул.
   - Я тебе удивляюсь, Кертис, - ты настолько добр, что готов просить прощения, даже не будучи виноватым. Как ты живешь на свете?
   Кертис пожал плечами и ухмыльнулся.
   - А как ты живешь на свете, ежели не просишь прощения, даже когда виноват? Крестник...
   -Что? - удивленно переспросил Старший.
   - "Filleul" ведь значит "крестник". Я знаю это слово. Чей ты крестник?
   - А "courtois" значит "учтивый", хотя чего-чего, а учтивости тебе вечно недостает, - вместо ответа парировал Фильоль.
   - Клянусь, я крещен Кертисом.
   - Как же так? Ты ведь сакс.
   Кертис усмехнулся.
   - Спроси, что взбрело в голову священнику, который меня крестил. Отец на радостях надрался так, что на ногах не стоял, иначе быть бы мне Томасом или Джоном. Потом ругался, конечно, только что тут поделаешь. А мать... матери понравилось, что у меня будет красивое имя.
   - Скажи мне, - требовательно спросил Фильоль, - скажи мне вот что... Только не удивляйся. Что для тебя дружба и что - любовь?
   - Ты хочешь, чтоб я дал определение? - уточнил Кертис. - Как Сократ?
   - Да. Если можешь.
   Младший задумчиво прищурился.
   - Любовь - это когда... - неуверенно начал он.
   - Ке-ертис!.. Чему тебя учили?! Ты говоришь как ребенок. Разве можно начинать определение со слова "когда"? С тем же успехом можно сказать "ночь - это когда темно".
   - Мне попробовать еще раз? - лукаво спросил Кертис.
   - Да уж пожалуйста.
   - Ну, изволь. Любовь - это... такое... состояние духа... когда ты готов сделать для любимого человека все, о чем он просит и о чем не просит.
   - И только-то? - Фильоль нахмурился. - Слишком просто.
   - Где же просто? А если любимый человек просит слишком многого?
   - Что же, в таком случае, для тебя дружба?
   - Дружба - это когда... - Кертис запнулся, сердито взглянул на Старшего, но все-таки упрямо договорил:
   - Дружба - это когда ты готов умереть ради человека, которого называешь своим другом. Или жить ради него.
   - Но разве не умирают и не живут ради любимых? Чем же тогда отличается дружба от любви? Или любовь, по-твоему, заключается только в исполнении женских прихотей?
   Кертис молчал. Старший догадался: сердится и досадует. Он порой вызывал Младшего на откровенный разговор - не столько из подлинного любопытства к его мыслям, сколько из любви к философии. Он заставлял его давать определения самым непростым вещам и неизменно поражался, насколько корява та форма, в которую молодой менестрель облекает свои суждения. Кертис наконец догадался, зачем Фильоль затевает эти беседы, и научился сдерживаться - к немалой досаде Старшего, который со временем начал находить подлинное удовольствие в его спокойной искренности. Вдобавок Младший ни разу не потребовал ответной исповеди: он не только уважал Фильоля, но и обладал глубоким душевным целомудрием, которое безоговорочно признает за другими право молчать. А Фильоль молчал намеренно - ждал, когда же любопытство победит.
   - Что для тебя выше, дружба или любовь?
   - Дружба, - немедленно отозвался Кертис и немедленно покраснел, как будто у него вырвали страшное признание.
   - Если бы можно было судить только по словам, я бы сказал, что ты неверно толкуешь и то и другое, Младший.
   - Потому что я понимаю и то и другое иначе, чем ты? - с вызовом спросил тот. - Или ты вправду хочешь, чтобы я сейчас, не сходя с места, дал определение вещам, над которыми мудрецы ломают себе головы с сотворения мира?
   - Нет, не хочу. Ты, увы, не Сократ. Я всего лишь хочу, чтобы ты понял самого себя.
   - Я понимаю самого себя.
   - Не понимаешь, если не в силах внятно выразиться.
   - Как можно внятно выражать парадоксы? - ехидно поинтересовался Кертис.
   - Возможно, при помощи парадоксов же.
   - В таком случае, вот тебе парадокс. В любви опрометчивость губительна. А в дружбе она порой может спасти.
   Фильоль поморщился.
   - Кертис, ты жонглируешь словами.
   - А ты нет?
   Старший недовольно мотнул головой.
   - Гляжу я на тебя и не могу понять... Чему ты всегда радуешься?
   - Наверное, всему.
  
   ... Мельничонок еще был полон тем внезапным счастьем, которое ему довелось пережить в Линкольне. Там он позволил себе не только петь и играть на ярмарке, но и развлекаться самому, - и, надо сказать, местная молодежь, нередко подозрительная и даже враждебная по отношению к чужакам, особенно к тем, кто способен добиться расположения у девушек, охотно приняла его в свой круг. В отличие от щербатого Альдуса, который с мужчинами был высокомерен, а с женщинами обидно снисходителен (когда трезв) и развязен (когда пьян), Кертис держался просто и добродушно - иными словами, хоть и с достоинством, но на равной ноге. В случае необходимости он всегда готов был отступить и не позволял себе ни насмешек, ни явных дерзостей. К дерзостям же, и притом непростительным, по его разумению, относилось, во-первых, назойливое ухаживание (Кертис предпочитал спокойно принять отказ, нежели досаждать девушке), а во-вторых, та вещь, которую из ухарства или на спор нередко проделывали его собратья, когда заранее окольными путями вызнавали, кто из девушек помолвлен, и затем в течение вечера пытались совратить невесту. К подобным проделкам Младший неизменно питал отвращение. Не любил он и лезть на драку, как это нередко делал тот же Альдус, совершенно упускавший из виду, что кто-то может принять вызов.
   Надо сказать, щуплого Альдуса Кертис недолюбливал, но уважал - за неизменное жизнелюбие и невозмутимость. Вдобавок он знал, при каких обстоятельствах тот лишился передних зубов. Альдус, точь-в-точь как оксфордские senior'ы, редко удостаивал младшего собрата вниманием, но два года назад они сошлись в йоркском трактире, и не заметить друг друга было бы верхом неучтивости.
   Конечно, я предпочел бы встретить такого знакомого, с кем можно запросто поболтать. С Альдусом не поболтаешь - он фамильярности не любит. Но, на худой конец, и его я рад видеть.
   - Здорово, Альдус.
   - Приветствую, - размеренно сказал тот. Подумал и спросил, как бы невзначай:
   - А что, как поживает Фильоль? Ты ведь, я знаю, с ним водишься.
   Удивительно - они со Старшим искренне друг друга не переваривают, но уважают и при случае всегда друг о друге справляются.
   - Фильоль в Лондоне.
   Альдус удивленно изломил бровь.
   - Да уж, мэтр любит теплые места. Что ж он тебя с собой не взял?
   - Значит, на то были причины, - сдержанно отозвался я.
   Альдус обидно усмехнулся.
   - Честное слово, в искренность Фильоля я перестал верить еще в те годы, когда ты зубрил азбуку. И тебе не советую развешивать уши, Келли.
   - Меня зовут Кертис.
   Альдус всегда коверкает имена тех, кто, по его мнению, недостоин внимания. Противно. Просто не верю, что он в самом деле не помнит. Менестрелей память не подводит.
   - Прошу прощения. Я тебя с кем-то спутал.
   - Ты всегда меня с "кем-то" путаешь.
   Альдус помолчал.
   - Вот что я скажу тебе. Если Фильоль якшается с тобой, значит, ему что-то нужно. Впрочем, у каждого свой вкус.
   - Альдус, мне все же приятнее думать, что Фильоль со мной не "якшается", а дружит, - выразительно сказал я. - Выбирай слова, будь любезен.
   Он пожал плечами и отвернулся, давая понять, что аудиенция окончена. А ну его!..
   Я ушел в дальний угол, спросил пива. Неподалеку полдюжины каких-то бродяг, одинаково оборванных и шумных, затеяли свару. Они орали друг на друга все враз, вконец перессорились и вот-вот готовы были пустить в ход ножи. Альдусу явно докучала их громогласная перепалка; конечно, проще всего было бы самому пересесть, но он привык, чтобы с его присутствием считались, а потому негромко и довольно учтиво, в своей манере, предложил соседям угомониться. Те, разумеется, вшестером смерили его презрительным взглядом и тут же о нем забыли. Ор возобновился с новой силой; и тогда Альдус, привстав, пинком вышиб из-под ближайшего сиденье.
   На Альдуса бросилось сразу трое; одного он отшвырнул, второго принял на кулаки выскочивший из-за соседнего стола чумазый детина в кожаном фартуке, а третий внезапно, совершенно забыв о Альдусе, сцепился с каким-то долговязым парнем.
   Началась общая свалка. Самое страшное, что только может быть. Убьют и не заметят.
   Есть неписаное правило: если не хочешь или не можешь принять участие в общей драке, но не успел вовремя выскочить за дверь - полезай под стол. Тебя, в большинстве случаев, не тронут. Позорно, но спасительно. Несколько раз во время своих путешествий я таким образом уже спасался, потому что совершенно не горел желанием лезть в потасовку - только раз, в Броки, все-таки поучаствовал, но тогда рядом стоял здоровяк Эдолф Льюис, а бок о бок с ним мне ничего было не страшно. И сейчас, не дожидаясь, пока кто-нибудь возымеет желание со мной расправиться, я нырнул под стол, оказавшись в компании двух трактирных девиц. Они немедленно стиснули меня с боков, ища защиты. Каким же дурнем я покажусь, если кому-нибудь взбредет в голову сюда заглянуть. Вот зато на Альдуса стоило посмотреть. Ему было все равно, сколько перед ним противников - один или семеро. В самой гуще схватки, он дрался с двумя, держа за ножки тяжелый табурет, и начал уже теснить обоих, когда за его спиной внезапно возник третий и начал примериваться дубинкой.
   Я наполовину высунулся из убежища и, рискуя тем, что меня сейчас взгреют за непрошеное вмешательство, гаркнул:
   - Альдус, сзади!
   Честное слово, лично я могу относиться к Альдусу как угодно, но не предупредить собрата, когда нападают со спины, - это подло.
   Альдус крутанулся на пятке, присел, успел отбить, и тут же невольно попал под второй удар - получил от кого-то, спряма, в зубы и согнулся пополам, схватившись за лицо.
   Кто-то выбежал наружу и принялся звать стражу; бродяги, волоча двоих, которые уже не держались на ногах, бросились наутек, и драка, лишившись зачинщиков, утихла сама собой. Перевернутые столы и скамейки начали расставлять на места; потрепанные гуляки, которые только что крошили друг другу ребра, теперь разбредались по своим углам, посмеивались и галдели, требуя пива. Никогда не перестану удивляться тому, как легко ссорятся и мирятся на Дороге.
   Подождав, пока все окончательно утихнет, я выбрался из своего укрытия и прошагал через весь трактир туда, где сидел Альдус. Он, морщась, набирал в рот воду из кружки и сплевывал. Когда он отнял от лица окровавленный платок, я увидел, что вместо двух передних зубов зияет пустота. Не повезло.
   - Прости, Альдус. Прости, что так получилось.
   Тот пощупал щербину языком, горестно покачал головой и снова сплюнул кровью.
   - Ничего, Кертис. (Он впервые назвал меня правильно, и я окончательно убедился, что менестрелей память не подводит.) Конечно, неприятно остаться без зубов, но еще неприятнее остаться без головы. Если бы ты не крикнул, он бы меня убил. Извини, если я сказал о Фильоле что-то такое, что было тебе неприятно. Спроси себе еще пива. Я заплачу.
   - Благодарю.
   Альдус задумчиво посмотрел на испачканный платок.
   И теперь, в Линкольне, Кертис не раз вспомнил собрата, когда окидывал взглядом толпу разнаряженных девушек. Он без особого труда заметил тех, с бойкими жестами и пронзительным смехом, кого с наступлением сумерек наверняка начнут заманивать на сеновалы; заметил скромниц, в надвинутых до глаз платках, которые не отходили от матерей; заметил неловких и неуклюжих девочек-подростков, которых лишь в этом году старшие подруги допустили в свой круг... А потом увидел ее.
   Ей было не более пятнадцати лет, у нее были длинные темные, почти черные, волосы, нежное округлое лицо, пухлые губы и приподнятые, как бы в изумлении, брови. Некрасива - но прелестна. И - сразу понятно, что не одна. Сопровождающих Кертис заметил сразу - все трое держались тесной кучкой, не особенно докучая девочке, но и не отходя от нее дальше, чем на десяток шагов. Здоровяк с заметным, не по возрасту, брюшком и лоснящимися щеками. Высокий, но довольно хилый темноволосый юноша, с такими же пухлыми, как у девочки, губами и бледным округлым лицом, - видимо, брат. И третий - почти неотрывно следящий за девочкой.
   Кертис решил не торопиться. К тому времени он уже успел свести знакомство с местными мальчишками, которых привлекал не столько слабый пол, сколько сама возможность пошуметь и порезвиться на празднике. С младшими Кертис всегда сходился легче, чем с ровесниками, и его новые приятели - трое братьев, сыновья линкольнского кузнеца - уже ходили за ним по пятам. Кузнечат звали Ник, Дик и Хьюк - почти на одно лицо, все схожие ростом, худобой, красивыми прямыми волосами. Непоседливый, смешливый Хьюк был самым высоким из этой тройки, как нередко случается в дружных семьях, где лучший кусок неизменно и по общему согласию отдают младшему. Двое старших - мрачноватый тяжелодум Ник и спокойный, по-взрослому рассудительный Дик - явно его баловали. И теперь Кертис с легкостью вызнал у братьев все, что ему хотелось. Девочку зовут Марджори, она дочка скорняка, не из бедных; толстяк и темноволосый - ее братья, а сутулый уже два года за ней ухаживает - впрочем, не больно-то он ей нужен, от кавалеров у Марджори вечно отбою нет, потому родичи ее и сторожат.
   Кертис купил у коробейника ленту, поймал за рукав пробегавшего мимо Хьюка и приказал:
   - Отнеси Марджори. Только не говори, от кого.
   - Марджори? А-га... - Хьюк расплылся до ушей.
   - Болтать не будешь? - уточнил Кертис.
   - Не-а.
   - Гляди у меня...
   Хьюк поручение исполнил в точности - отдал ленту и торопливо затерялся в толпе, как только братья разом шагнули к нему, явно намереваясь перехватить гонца и повыспрашивать. Стоя в тени навеса, Кертис с удовольствием наблюдал за тем, как Марджори с удивлением оглядывается и что-то быстро, с лукавой улыбкой, говорит темноволосому. Ленту она не бросила, а наоборот, повязала ею волосы - может быть, лишь за тем, чтобы досадить родичам. Кертис видел, как толстяк, словно бы в шутку, попытался сорвать ленту, но девочка вдруг сердито обернулась к нему и так властно принялась отчитывать, что тот заметно смутился. Улыбку с хорошенького личика точно ветром сдуло, ее место заняла презрительная гримаска - видно было, что Марджори привыкла вертеть старшими. Кертис решился. Когда заиграли кароль, он быстро зашагал к Марджори, твердо намереваясь подойти к ней прежде, чем это сделает сутулый - и ему это удалось, хоть и пришлось несколько раз расчищать себе дорогу в толпе не совсем учтивыми тычками. Сутулый, которого Кертис обогнал всего на пару шагов, скривился, но отступил. Кертис коротко и почтительно поклонился девочке, не преминув взглянуть ей прямо в глаза, и подал руку; ответом ему была очередная гримаска, на сей раз удивленная, и Марджори смело вложила свои бледные пальчики в его ладонь.
   - Это ты прислал ленту? - спросила она, когда они встали в круг.
   - Почем ты знаешь?
   - Знаю, и все.
   Марджори была ниже его почти на голову, в кругу они оказались слишком близко от музыкантов, и теперь Кертису приходилось наклоняться к ее лицу, чтобы расслышать. Краем глаза он поймал внимательный взгляд сутулого: тот неотрывно следил за ними, сложив руки на груди. Толстяка видно не было, темноволосый танцевал в том же кругу, в паре с рослой девицей в вылинявшем платье.
   - Это твой брат? - спросил Кертис, едва заметным кивком указывая на сутулого.
   Марджори сдвинула бровки.
   - Это мой жених.
   "Врет". Кертис не удивился.
   - Вы помолвлены?
   - А какое тебе дело?
   - И когда свадьба?
   - Какое тебе дело?!
   - Ровным счетом никакого. И что же, ты его любишь?
   Марджори не выдержала и прыснула.
   - Он мне не жених, - призналась она. - Это я нарочно сказала. И совсем я его не люблю. Все ходит за мной и ходит. Что, доволен?
   - Да, пожалуй. Можно мне будет еще с тобой танцевать?
   - Конечно, можно. Отчего же нет?
   - А твои братья меня не прибьют?
   Кертис немедленно прикусил язык, но было поздно. Марджори сердито поджала губы.
   - Вот ты какой? Все уже про меня знаешь, а сам притворяешься? Ты ведь знал, что Тим мне не брат? Знал?
   - Знал.
   - Зачем же тогда спрашивал? - допытывалась она.
   Кертис не успел ответить - музыканты перестали играть, и круг разомкнулся. Он хотел отвести Марджори обратно, но та, гневно выдернув руку, зашагала на прежнее место одна. У Кертиса вдруг мелькнула неприятная мысль: если девочка пожалуется своим спутникам, что он был с нею невежлив, то придется, чего доброго, удирать со всех ног. Но Марджори была не прочь продолжить игру. Пропустив несколько танцев и убедившись, что никто не ищет его в толпе, Кертис вновь принялся высматривать девочку, и внезапно они встретились взглядами - привстав на цыпочки и закусив губу от усердия, Марджори сама его искала. Кертис быстро направился к ней - и опоздал: сутулый Тим уже протягивал ей руку с явным намерением увести в круг. Марджори досадливо обернулась и через плечо с упреком посмотрела на Кертиса; в ее взгляде читалось: "Что ж ты?". Видимо, только гордость помешала ей подойти первой. Кертис стоял, прислонившись плечом к столбу навеса, и смотрел, как они танцуют. Тим, несмотря на кажущуюся неуклюжесть, двигался довольно ловко, а Марджори переступала и кружилась, не обращая на него никакого внимания, - она танцевала не для зрителей и не для Тима, а для себя самой, точь-в-точь как поют птицы.
   У Кертиса голова пошла кругом. Умом он понимал, что эта девочка - может быть, невежественная, испорченная мужским вниманием и капризная, но, несомненно, сознающая всю силу своей прелести - в определенных делах мудрее его: полускрытый инстинкт женщины, желающей любой ценой отличиться среди подруг, заставляет ее с готовностью идти навстречу мужчине, а врожденное целомудрие вынуждает обходить соблазны, как кошка обходит лужу. Кертис был не столько влюбчив, сколько привязчив; именно поэтому он, хоть и не признаваясь себе, ставил дружбу выше любви, - и это его спасало. Почти неизбежные на Дороге краткие встречи с женщинами, как правило, не вызывали у него сколько-нибудь глубоких переживаний. Он далек был от того, чтобы требовать от случайных подруг верности или хотя бы привязанности, а те, в свою очередь, оставались благодарны веселому и добродушному юноше за то, что он старался позабавить их как умел и никогда не был груб. Однолюб по природе, Кертис не умел пробуждать в себе это чувство, но созерцание красоты, особенно уязвимой, порой вызывало в нем нечто близкое к влюбленности. Оно соединяло и восторг и страх; именно это он переживал сейчас, глядя на танцующую Марджори.
   Откуда-то вывернулся Дик, подергал за рукав.
   - Слышь, ты играть будешь?
   - Здесь и своих музыкантов хватает, - рассеянно отвечал Кертис, не сводя глаз с Марджори.
   - Да не о том я, - Дик шмыгнул носом и протянул ему тонкую полотняную полоску. - В "свадьбу" играть будешь?
   - Во что?!
   Дик объяснил, и Кертис расхохотался: вот уж, воистину, что ни город - то норов, что ни деревня - то обычай. Оказывается, на линкольнской ярмарке по обыкновению затевают диковинную игру: каждый может посвататься к приглянувшейся девушке и, если та ответит согласием, немедленно "обвенчаться" с нею (на этот случай неподалеку от навеса для музыкантов, на бочонке, сидел уже изрядно подпивший "священник" - местный сапожник в самодельной рясе). Пара считается "мужем и женой" до конца праздника, кольцом служит полоска ткани. Женихи и просто ухажеры, разумеется, наперебой пользуются случаем, но бывает, что девушку уводит прямо из-под носа какой-нибудь городской шалопай, а то и чужак. Насколько Кертис мог заметить, Марджори еще была свободна.
   Улучив минуту, когда ее братья и Тим, сгрудившись у бочонка с элем, о чем-то спорили, Кертис зашагал к девочке. Тим вскинул голову - но было уже поздно: Марджори пошла танцевать с пришлым. Восторг и страх, владевшие Кертисом, становились все сильнее; он долго не решался заговорить, а потом вдруг испугался, что танец закончится прежде, чем дело будет решено. Почти в жару от волнения, едва слыша собственный голос, он наконец спросил:
   - Ты выйдешь за меня?
   Марджори на мгновение остановилась - так, что на них чуть не налетела следующая пара - но тут же совладала с собой.
   - Да, - просто сказала она.
   Теперь замер Кертис, да так невовремя, что его с руганью толкнули в спину. Впрочем, даже если бы его с размаху вытянули плетью, он бы и то не заметил - страх сменился невероятным облегчением. Кертис, не склонный к безрассудным поступкам, тем не менее, способен был до самозабвения отдаваться счастью в мелочах. Чувство красоты у него было развито не меньше воображения, но если умозрительная красота вселенской гармонии, повергавшая в благоговейный восторг Фильоля, оставляла его совершенно равнодушным, то от созерцания земной красоты ему порой хотелось запеть во весь голос.
   Когда танец закончился, он решительно взял Марджори за руку и повел к "священнику". Братья и Тим, слава Богу, хоть и стояли неподалеку, но были заняты разговором. "Священник", впрочем, был крепко пьян и вдобавок любезничал с какой-то светловолосой девицей, тычась ей носом в вырез платья. В ответ на просьбу Кертиса он довольно бесцеремонно попросил обождать. Марджори зримо забеспокоилась, притом непритворно - то ли ей сделалось страшно, то ли неловко, но она вдруг начала высвобождать свою руку; Кертис слегка усилил хватку, совершенно не заботясь о том, сколь нелепо они оба выглядят со стороны - сопротивляющаяся "невеста" и испуганно озирающийся "жених".
   - Пожалуй, потом, - сказала Марджори. Кертис решил действовать.
   - Святой отец, мать твою!.. Прошу прощения, оставь даму и обвенчай нас.
   - А ты чего такой смелый? - подбоченясь, поинтересовался тот. - Не видишь, я занят?
   - Шевелись ты живей, ради всего святого! - не выдержал Кертис. - А то не погляжу, что на тебе ряса, и надаю тумаков!
   Отчаянная дерзость щуплого юноши, слава Богу, не разозлила сапожника, а только позабавила. Отодвинув светловолосую девицу, "священник" с усмешкой опустил одну ладонь на голову Марджори, а вторую - на макушку Кертиса, не преминув при этом больно дернуть его за волосы.
   - Как вас звать, дети мои? - невозмутимо спросил он.
   - Меня Кертис, святой отец, а ее Марджори.
   - Кертис, согласен ли ты взять в жены эту девушку?
   - Да.
   - А ты, Марджори, согласна взять его в мужья, хоть он и скотина?
   - Да, святой отец.
   - Соединяю вас браком, дети мои, и объявляю мужем и женой до вечера. Обменяйтесь кольцами.
   Кертис с невозмутимым видом повязал Марджори на палец полоску ткани; она сделала то же самое, а потом торопливо опустилась на колени и приложилась к грязной руке "священника". Кертис счел это излишним.
   - Пойдем, - сказал он.
   - Давай не будем никому говорить, - попросила Марджори, снимая "кольцо".
   - Как хочешь, - Кертис последовал ее примеру.
   - Обещаешь?
   - Да. Вообще не говорить или пока что?
   - Ну-у... не знаю еще. Я скажу тебе, когда можно будет. Хорошо?
   - Хорошо.
   Марджори с улыбкой коснулась его плеча и нырнула в толпу. Кертис видел, как она торопливо шагает к братьям. Что это было - игра? Сон?
   До самого вечера Марджори его как будто избегала - стоило Кертису шагнуть к ней, как она торопливо отходила либо держалась поближе к братьям. Он не решался навязывать ей свое общество; да и какие у него были права на эту девочку? Достаточно и того, что Марджори, отказавшая всем претендентам, отчего-то предпочла его - из каприза? Или памятуя о том, что Кертис, которому назавтра предстояло покинуть Линкольн, безопасен для нее?
   ... - Пора, однако, - сказал Фильоль и неохотно поднялся. - Засиделись...
   ...
   Фильоль уже привык, что Кертис то и дело попадает в истории, но на этот раз Младший превзошел самого себя. Старший терялся в догадках - кем надо быть, чтобы явиться в замок благородного барона Редбургского босиком? Между тем, дело было - проще некуда. Проснувшись с утра в трактире, Кертис не обнаружил своих сапог.
   - Э-э-э... - сердито начал он. У очага валялся всего один сапог - заскорузлый, густо облепленный засохшей глиной - и вдобавок чужой. Кертис порыскал по комнате, сообразил, что его разули, и с горя крепко выругался. В замок Роберта Редбургского, чертова пасть, предстояло идти босым, как последний пропойца! Если бы эта досадная неприятность случилась двумя днями раньше, он бы успел что-нибудь придумать. Но теперь-то он уже и так запаздывает! Хозяйка, которой менестрель пожаловался на свою беду, взглянула на него с такой неимоверной злобой, что Кертис как будто пустили вдоль хребта струйку кипятку.
   - Налижутся с ночи, раскидают свои шобола куда ни попадя, а с утра продерут зенки и начинают...
   - Я не пил...
   - Не пил он... Как же. Они не пьют. Они лакают, - хозяйка мрачно взглянула на него и пошла за метлой. Видно, ночные бражники крепко ей досадили. Кертис счел за лучшее не настаивать. Хотя сапог, конечно, было жалко.
   - Этим оборванцам что ни дай - все с себя пропьют, - разумеется, сказал сэр Роберт. Босые ноги Кертиса он разглядывал с любопытством и снисхождением.
   - Почему ты босиком? - поинтересовалась Адельгейда.
   Кертис, не задумываясь, ответил:
   - Я встретил в трактире старого друга, леди. Он собирается пилигримом в Святую землю и так горячо раскаивается в своих прегрешениях, что собирается проделать весь путь босиком. Ну не отставать же мне было от него!.. Я сказал, что тоже отправлюсь в Святую землю, тут же разулся и в знак смирения подарил свои сапоги нищему, который сидел под забором. Правда, я не стал уточнять, что моя Святая земля находится не далее, чем в замке Роберта Редбургского...
   Барон захохотал.
   Фильоль улыбнулся и вполголоса произнес:
   - Ловкий ответ. А я думал, проглотишь молча.
   Наблюдая за встречами Фильоля и Кертиса, Адельгейда одновременно испытывала и любопытство, и досаду. На этот раз она заметила, что Старший и Младший поклонились друг другу как равный равному - коротко и неглубоко, зато белобрысого Ульрика Кертис приветствовал глубоким почтительным поклоном. Ульрик довольно пожевал толстыми губами и отошел, удостоив молодого собрата пренебрежительным кивком. "Дурак", - немедленно подумала Адельгейда. Ульрика она не любила и за глаза называла долговязой дубиной. Фильоля, впрочем, она любила еще меньше - и, улучив момент, сердито спросила у Кертиса:
   - Отчего это ты гнешь спину перед толстогубым? И почему едва кланяешься Фильолю, если так его чтишь?
   - Если я поздороваюсь с Ульриком как с равным, он обидится и примется трезвонить по всей округе, что я невежа, каких мало, - сдержанно объяснил Кертис. - Нельзя, чтоб о менестреле пошли такие слухи. А Фильоль умен.
   Адельгейда с удовлетворением заметила, что мальчик, некогда от смущения не знавший, куда смотреть, научился, по крайней мере, применяться к обстоятельствам. Ей была приятна мысль о том, что сама она, пусть хотя бы косвенно, приложила руку к душевному образованию "своего" Кертиса.
   - Ты знаешь, я не люблю Фильоля. Странно, что вы друзья. Может быть, я ошибаюсь, и вы - нечто иное? Хотя ты не похож на его ученика.
   - Но вы ведь не станете спорить, что в наших краях он - лучший?
   - Да, - с ощутимой горечью произнесла Адельгейда. - Лучший. Сегодня, раз уж вы собрались втроем, муж наверняка предложит вам посостязаться. Ты согласишься?
   - Конечно.
   - Ты сумеешь победить Ульрика?
   - Наверное.
   - А Фильоля?
   - Нет.
   - Снова нет?
   - Снова нет.
   - И, даже зная это, ты примешь вызов?
   - Конечно.
   - Странно... - задумчиво сказала она. - Турнирный боец редко принимает вызов, если знает, что обречен на поражение, - да и сильный противник вряд ли станет вызывать на бой неровню, чтобы не опозорить самого себя слишком легким триумфом.
   - Уверяю вас, победа не достанется Фильолю легко, - Кертис улыбнулся.
   - Спасибо тебе, милый, - искренне произнесла Адельгейда.
   - Довольно, леди, довольно любезничать со своим, - с напускной суровостью произнес барон; он властно и больно, хотя и беззлобно, взял Кертиса за плечи, с легкостью приподнял и переставил на шаг в сторону. Эту шутку он проделывал с ним неоднократно, и Кертис терпел ее с горьким стоицизмом, хотя подобные вольности были простительны разве что по отношению к мальчишке-пажу. В голове у него по-прежнему крутилась недавно слышанная история о том, как ревнивые братья заживо вырезали сердце молодому менестрелю, которого полюбила их сестра, Кертис уже давно понял, что даже вздумай он признаться Адельгейде в любви в присутствии барона, Роберт Редбургский отнюдь не станет вырезать ему сердце, а расхохочется, хлопнет его по спине и спросит у жены: "Каково тебе? Твой-то...".
   - Раз уж вы собрались здесь втроем, певцы, - продолжал барон, заметно повысив голос, - то развлеките своим искусством меня и мою супругу. Точнее сказать, мою супругу и меня.
   - Кому же неизвестно, что славный барон Редбургский... - немедленно начал Ульрик (Кертис мысленно договорил: "... не отличит виолу от печного горшка" и улыбнулся). Фильоль сердито поморщился: угодливость Ульрика неизменно его раздражала, а сейчас так и вовсе была неуместной. Барон досадливо махнул рукой, приказывая белобрысому замолчать: кто-кто, а он отнюдь не пытался скрывать свое истинное отношение и к "этим голякам", и к их искусству. Ульрик недовольно пошлепал мокрыми губами и поклонился.
   - Пусть благородный барон Редбургский изволит назвать нам тему для состязания, - сказал он. Теперь уже поморщился Кертис (а глядя на него - и Адельгейда): по праву старшинства эти слова следовало бы произнести Фильолю. Неужели Ульрик и впредь намерен выскакивать вперед?
   - Назови, - приказал барон жене.
   Адельгейда задумалась. Милый, с нежностью подумала она, глядя на Кертиса, я помогу тебе.
   - Пусть те, что услаждают наш слух пением на земле, споют о тех, чья песня доносится до нас с небес.
   - Об ангелах? - недоверчиво спросил Ульрик.
   Адельгейда коротко усмехнулась.
   - О птицах.
   И обернулась к Фильолю.
   - Желаете ли вы начать, мэтр? - поспешно спросила она прежде, чем Ульрик успел вмешаться. Кертис благодарно прикрыл глаза; дерзость Ульрика, слава Богу, не осталась незамеченной.
   Фильоль поклонился.
   Кертис и Ульрик ждали - один взволнованно, второй ревниво. По праву старшинства именно Фильолю принадлежал выбор - начать или же продолжить. И в том, и в другом были свои преимущества: начав, Старший задал бы остальным тон и строй и вынудил бы их тем самым следовать его путем. Нужно было обладать незаурядными способностями, чтобы выбиться, как это называлось среди менестрелей, "из струи", не нарушив гармонии, и повести самому. Зато если бы Фильоль уступил свое место другому, а сам предпочел продолжать, это тоже сулило бы ему известные льготы - нет ничего труднее, чем начинать, и далеко не каждый это сумеет. Понятно, что и начать, и продолжить, и "выбиться из струи" Старшему нетрудно; Кертис снова прикрыл глаза, ожидая, пока тот сделает свой выбор. Кроме преимуществ, и то и другое таило в себе определенную долю неловкости. Предпочтешь начать - скажут, что торопишься задать тон, боишься "застрять в струе". Предпочтешь продолжать - обвинят в том, что хочешь следовать чужим путем. Впрочем, Фильоль в очередной раз доказал, что насмешки достопочтенных собратьев значит для него столь же мало, как и мнение Роберта Редбургского. У него хватало сил, чтобы не бояться. Кертис с тоской подумал, что не может сказать того же о себе.
   - Я начну, - спокойно произнес Фильоль.
   Кертис, слушая краем уха, быстро перечислял про себя известных ему птиц. Он прекрасно понимал, что в игре на ситоле уступает обоим собратьям, зато у него самый лучший голос из всех троих - приятнее, чем у Ульрика, и сильнее, чем у Фильоля. Адельгейда попыталась ему помочь, это ясно всем, и Фильолю в первую очередь, но кажущаяся простота всегда таит в себе опасность - в этом Младший убеждался не раз, и неизменно - на собственном горьком опыте.
   И неизменно - когда рядом был Фильоль.
   Старший спел о соловье, жаворонке и голубке. Неудивительно. Ульрик, которому предстояло петь следующим, заметно помрачнел. Можно было биться об заклад, что он собирался петь о том же самом, а времени на раздумья у него, в отличие от Кертиса, не было. Фильоль умело отрезал собратьям пути. Несколько мгновений висело неловкое молчание; наконец Ульрик, собравшись с мыслями, через силу улыбнулся и провел по струнам. Сова, иволга и зяблик. Кертис запел, едва замолк отзвук последнего аккорда. Это называлось - "наступить на хвост". Дрозд, ястреб и малиновка. Стараясь не фальшивить и не торопиться, он играл совсем негромко, очень просто, чтобы ситола лишь оттеняла пение - и чтобы в случае ошибки можно было голосом "закрыть" неверный аккорд. Этой хитрости он научился уже давно. Фильоль каждый раз недовольно морщился и говорил, что приличнее было бы выучиться играть как следует.
   Начался второй круг. Старший коротко поклонился в ответ на благосклонный взгляд барона. Ястреб, синица и сорока. Видимо, он опять перешел дорогу Ульрику, поскольку тот вдруг побагровел и неохотно сделал шаг назад. Кертис возликовал: губастый отказался от дальнейшего участия! Они с Фильолем остались один на один! Впрочем, Младший слишком хорошо знал, чем обычно заканчиваются такие поединки, но ведь он обещал Адельгейде горячую схватку. Щегол, коршун и коноплянка. Адельгейда ответила ему едва заметным движением ресниц.
   Третий круг. Снова короткий поклон Фильоля и тонкая усмешка на его губах. Кертис был уверен, что она предназначается славному барону Редбургскому, которого Старший откровенно презирал, и его супруге, к которой Старший был совершенно равнодушен, - и тут его качнуло. Фильоль закончил. Кертис рассчитывал по меньшей мере еще на несколько кругов (его познаний по части птиц на это вполне хватило бы), но Старший был не намерен затягивать состязание. Ворон, журавль, павлин - и Фильоль пропел envoi, посылку на французский манер, давая понять, что песне конец. Правила слегка нарушены, но едва ли кто-нибудь, кроме Адельгейды, был способен это заметить. Три - два - один. Великолепный замысел. Фильоль ни на мгновение не забывал "золотое правило": побеждает тот, кто начнет и закончит. В его планы не входило щеголять перед бароном Редбургским обширными познаниями. Он втянул Кертиса в игру, позволил ему увлечься - и аккуратно поставил точку. Так аккуратно, что ни у кого язык бы не повернуться назвать Младшего проигравшим. Кертис не вышел из игры. Его просто вытеснили. И теперь от стыда и гнева у него кружилась голова.
   Роберт Редбургский несколько раз в знак одобрения коснулся одной ладонью другой. Адельгейда нетерпеливым жестом приказала Кертису подойти и занять свое обычное место - на приступке кресла, у ее колен. Кертис предпочел бы остаться рядом со Старшим, но тот едва заметно скосил глаза. "Делай как вздумаешь, не смотри на меня".
   - Ваше злоязычие, мэтр Фильоль, давно уже всем известно, - сердито сказала Адельгейда, привычным жестом опуская руку на затылок Кертиса. - Вы сравниваете нас, бедных женщин, с сороками и галками, а своих собратьев с вороньем и коршунами. Молчите, не оправдывайтесь. Слова похвалы так же редки в ваших устах, как Господни чудеса на грешной земле. Я проучу вас. Вы заставили меня выслушать ваши порицания, ну а я заставлю вас выслушать похвалу вашему молодому другу.
   Кертис недоумевающее взглянул на нее.
   - Довольно ты уже выступал в защиту прекрасных дам, милый, - произнесла Адельгейда. - Ты позволишь на этот раз мне вступиться за тебя?
   Кертис кивнул - и тут же поймал острый взгляд Фильоля. От этого взгляда ему сразу стало не по себе; он понял, что Старший на чем-то его поймал и теперь не упустит случая уколоть - но когда и как именно? Кертису казалось, что он с самого начала тщательнейшим образом следит за собой; он был уверен, что покуда не сказал и не сделал по неосторожности ничего, что можно было бы обернуть против него. Он счел забавным и интересным то, что Адельгейда предложила ему покровительство: это было так похоже на прошлогодний "Суд Любви" в Атчеме.
   - Менестрели обычно начинают с того, что восхваляют красоту своих дам, - сказала Адельгейда. - Начну, пожалуй, и я с того же. Надеюсь, Кертис не застыдится, если я начну хвалить его красоту?
   Кертис мысленно закончил фразу словами Фильоля: "Боюсь, больше его похвалить не за что". Но Фильоль промолчал, хотя подумал, несомненно, именно так. Значит, и впрямь готовился к серьезному удару.
   - И что же тебе больше всего по нраву в твоем милом Кертисе? - барон охотно поддерживал игру.
   - Его улыбка, - немедленно ответила Адельгейда. - У него на редкость красивая улыбка. Вы так не считаете, мессир Фильоль? Иная леди позавидовала бы таким зубкам. Наверное, если б вы слагали песню в честь женщины, то назвали бы их "жемчужными".
   - Что ж, - Фильоль пристально взглянул на Кертиса, - я бы сказал, что они слегка выдаются вперед и не так ровны, как хотелось бы.
   - Если бы вы сами не были столь хороши собой, - Адельгейда нахмурилась, - я бы подумала, что вы завидуете своему юному другу. Говорят, что одна женщина никогда не похвалит другую - видимо, мужчины не так уж сильно от нас отличаются. А ты действительно красив, Кертис. Даже не верится, что ты сын простолюдина. Готова поклясться, твоя мать пустила на ложе благородного.
   Кертис опасно побледнел.
   - Моя мать, - негромко, но очень отчетливо произнес он, - была верна своему мужу, леди.
   - Не сердись, дружочек. Крестьянке не зазорно спать с благородным.
   - Вот и я так говорю, - ввернул барон.
   Адельгейда тонко усмехнулась.
   - Впрочем, красота - это преходящее. Скажу-ка я о том, за что я люблю твою душу, дружок. Надеюсь, вы, мэтр, не станете спорить с тем, что мой Кертис добрый, справедливый и чуткий?
   - Не стану, - охотно согласился Фильоль. - Скажу лишь, что все эти качества еще никому не заменяли ума. А нашему юному другу, при всей его доброте и чуткости, даже в лучших творениях порой изменяют и вкус, и мера. И никто, надеюсь, не станет отрицать, что ему, опять-таки при всей его доброте и чуткости, недостает образованности, а зачастую... и вежества.
   Фильоль пристально взглянул на него, и Кертис с опозданием сообразил, что подставил бок с самого начала. Старший ловко намекнул ему, что Кертис проявил крайнюю неучтивость, позволив даме себя защищать, - но намекнул так невинно, что ответить ударом на удар значило выставить себя еще большим невежей. Любой ответ - по крайней мере, из тех, что могли прийти в голову Кертису, - задел бы не столько Фильоля, сколько Адельгейду. Он молча вздрогнул от унижения, и от Адельгейды это не укрылось, а Фильоль безжалостно продолжал:
   - Не желая обвинять, так сказать, sine argumenti, позволю себе напомнить моему юному другу, что не далее чем прошлым летом он серьезно погрешил против тех самых правил, о которых так любит напоминать своим собратьям, и принялся ухаживать за двумя девицами враз, посвящая им обеим стихи самого трепетного содержания...
   Кертис с трудом сдержал вопль. Больше всего ему сейчас хотелось сорваться с места и всей пятерней запечатать подлецу Фильолю рот. Но он все-таки надеялся, что тот сейчас замолчит и не станет доводить до конца историю о самом нестерпимом его унижении за последние несколько лет. Ну да, а то он не знал Старшего.
   - Девицы, конечно, были крестьянки? - с удовольствием уточнил барон.
   - Несомненно. Так вот, когда все выяснилось, девицы, лишенные душевной тонкости, которая столь выгодно отличает дев благородного происхождения, пожаловались своим братьям. А те подкараулили нашего юного друга, когда тот отправился купаться, и вываляли его голышом в крапиве на глазах чуть ли не у всех односельчан, так что, полагаю, Кертис еще долго будет обходить эту деревню стороной.
   Барон захохотал и гулко хлопнул Кертиса по спине. Адельгейда тихонько положила руку ему на плечо. Нет, Кертис не собирался плакать - но плечи у него едва заметно вздрагивали. Он сидел, не смея поднять глаза на Фильоля.
   - Зачем, - негромко, но гневно спросила она, - зачем вы об этом рассказали?
   Фильоль равнодушно пожал плечами.
   - Кертис, зная, что мне известна эта история, не просил о ней умалчивать, и сам я не вижу поводов к тому, чтобы не поведать присутствующим столь поучительный случай. Прошу прощения, если мои слова его обидели.
   - Вы... вы почему-то просите прощенья у меня, а не у того человека, которому вы умышленно причинили боль своим рассказом, - сказала Адельгейда. - Если ваши слова и впрямь обидели Кертиса, вам придется извиниться перед ним.
   Фильоль снова пожал плечами.
   - Не нужно, - торопливо, не поднимая глаз, сказал Кертис. Он знал, что Фильоль извиняется лишь тогда, когда и впрямь чувствует за собой вину. Сейчас Старший меньше всего ощущал себя виноватым. Нехорошо выйдет, если Адельгейда все-таки заставит его просить прощения. - Не нужно. Фильоль прав. Он имеет полное право рассказывать эту поучительную историю как в моем присутствии, так и без меня, потому что...
   Голос у него сошел на шепот и оборвался. Кертис изо всех сил старался не отводить взгляда. Он уже жалел, что заговорил, но Адельгейда смотрела на него и явно ждала, чем он закончит. Кертис откинул голову назад. Голос у него дрожал от сдерживаемых слез, но в нем звучало такое дикое упрямство, что Адельгейда побледнела.
   - ... потому что это и в самом деле смешно. И я первый готов над этим посмеяться!
   - Ну, это уже похоже на начало богословского спора, - вмешался барон, который приготовился к игривой беседе о вилланках и вовсе не расположен был продолжать малопонятный и не интересный ему разговор. Склонившись к уху Адельгейды, он негромко прогудел:
   - Если бы я не знал Фильоля, то подумал бы, что стервец сделал это нарочно, чтобы лишить мальчишку присутствия духа на завтра. Однако ж и твоему саксонскому щенку не откажешь в силе. Я, право, думал, что сейчас он не утерпит и вышибет Фильолю зубы. Признайся, тебе бы хотелось, чтоб эти двое сцепились не только на словах?
   Адельгейда сидела молча и прямо, сердито стиснув зубы. Ее рука рассеянно перебирала густые волосы Кертиса, словно шерсть на загривке большой собаки. Когда Фильоль, поклонившись, отошел, она процедила: "Ненавижу..." и невольно стиснула пальцы с намотанными на них прядями так, что Кертис вздрогнул от боли.
   - Встань, - нетерпеливо сказала она, снимая с себя серебристый поясок. - Я хочу, чтобы сегодня ты носил его... как знак доблести.
   - Не забывайте, леди, если вы отдадите менестрелю свой рукав, ему некуда будет его прицепить, - ввернул барон. Адельгейда застегнула замочек и восхищенно улыбнулась: поясок пришелся как раз впору. Кертис был тонок, как девушка.
   - Если бы я была рыцарем, я бы непременно сделала тебя моим оруженосцем, - сказала Адельгейда. Кертис начал краснеть.
   - Оруженосцы носят за своими господами копье и щит, - со смехом напомнил барон. - За тобой он не иначе как носил бы гребень и румяна.
   Адельгейда вспыхнула.
   - Вы неправы, дорогой супруг, - возразила она. - Гребень и румяна не являются оружием, что бы вы, мужчины, ни говорили о том, какими средствами мы берем вас в плен. Истинное оружие дамы - слова. Пусть мой менестрель прислушивается к ним повнимательнее - и пускает в оборот те, что сочтет достойными подобной чести.
   - Но нынче, как известно, дама говорит одно, а завтра - совсем другое, - заметил издалека Фильоль. - Прислушиваться к ней с неослабным вниманием значит уподобиться флюгеру.
   - Вы меня не поняли, мэтр Фильоль, - Адельгейда едва заметно улыбнулась. - "Говорить" и "молоть языком" - это разные вещи.
   Фильоль слегка поклонился, показывая, что ему нечего добавить.
   - Насколько тебе известно, дорогая, оруженосец помогает господину одеваться и разоблачаться, - не унимался барон, но, встретив молниеносный взгляд супруги, умолк. Адельгейда же, не сводя глаз с погрустневшего Кертиса (вольные шутки, которые приходилось сносить молча, неизменно его угнетали), нараспев начала:
   En l'an que chevalier sont
   Abaubi,
   Ke d'armes noient ne font
   Li hardi,
   Les dames tornoier vont
   A Laigni...
   Кертис просиял. "Дамский турнир" он знал наизусть, невзирая на длину, и немедленно подхватил:
   Le tornoiement plevi:
   La comtesse de Crespi,
   Et ma dame de Couci
   Dient que savoir voudront
   Quel li coup sont
   Que pour eles
   Font lour ami...
   - Уж больно он длинен, этот "Турнир", - недовольно заметил сэр Роберт. - Если тебе, Кертис, взбрело на ум петь на языке ойль, то спел бы, по крайности, рондо или балетту. А что, мэтр Фильоль, знаете ли вы "Однажды в мае"?
   - Пойдемте лучше в беседку, друзья, - перебила его жена. - Вы позволите, государь мой? - и, не дожидаясь ответа, кивнула одной из девушек:
   - Ступай вперед, Гвендолин, и возьми с собой Вольпу.
   Девушка понимающе улыбнулась. Кертис недоуменно переглянулся со Старшим. Вольпа?
   - Итальянка, должно быть, - сквозь зубы отозвался тот.
   По пути Адельгейда завязала с Фильолем неспешный разговор об Италии, где ей так и не довелось побывать в юности; когда все трое вошли в беседку, Гвендолин была уже там. Одна. Кертис быстро стрельнул глазами по сторонам - и не удержался:
   - А Вольпа?
   Гвендолин хихикнула. Перемигнуться с молодым менестрелем она сама была не прочь, тем более что обоих объединяла недавняя тайна не совсем пристойного свойства. От этого Кертису было особенно неловко смотреть на девушку - а Адельгейда вдобавок, точно зная об этом секрете, постоянно выбирала Гвендолин в качестве спутницы.
   - Так-то ты думаешь обо мне одной, - поддразнила Адельгейда. - Ничего, сейчас я вас познакомлю.
   Кертис обернулся, намереваясь поприветствовать итальянку в дверях, и Адельгейда засмеялась, искренне любуясь его замешательством. Гвендолин отодвинулась; на скамье, которую до сих пор девушка заслоняла подолом, лежала лютня.
   - Возьми, - позволила Адельгейда.
   - Можно? - недоверчиво переспросил Кертис, глядя отчего-то на Фильоля.
   - Конечно. Возьми.
   Лютня оказалась гораздо тяжелее ситолы, она непривычно легла на сгиб руки, массивный гриф было едва обхватить ладонью... Кертис бережно прижимал ее к себе, чтобы, упаси Господи, ненароком не тряхнуть и не уронить, и легонько гладил, не решаясь коснуться струн.
   - Какая она... красивая. Обладать прекрасным инструментом - все равно что обладать прекрасной женщиной, - сиплым шепотом проговорил он, кончиками пальцев касаясь круто выгнутого бока лютни.
   - Многими ли прекрасными женщинами вам доводилось обладать, мой юный друг? - не удержался Фильоль. Впрочем, он тоже не сводил глаз с лютни - даже слегка вытянул шею, чтобы лучше разглядеть, и на сей раз Адельгейда не стала его осекать: Кертис все равно едва ли расслышал сказанное, а Старший в ее глазах уже умалил себя тем, что проявил человеческую слабость - несомненное, хоть и подавленное, любопытство.
   - Это ведь итальянская лютня? - требовательно спросил он.
   - Да, - и, не дожидаясь продолжения, Адельгейда с достоинством договорила: - Работы Арнольфо Вакка.
   Фильоль поклонился.
   - Прекрасный мастер. Ваш вкус превыше всяких похвал, леди.
   - Скажите лучше - мой толстый кошелек, мессир, - Адельгейда обернулась к Кертису. - Сыграй же, милый. Я хочу слышать, как она поет в твоих руках.
   Младшему было достаточно одного лишь позволения коснуться этого чуда. Он поднял на Адельгейду страдальческий взгляд.
   - Я... я не сумею.
   - Играй, - вдруг, опередив Адельгейду, резко произнес Фильоль. Так, как приказал бы "котенку".
   Упрек в глазах Кертиса сменился испугом. Низко опустив голову, он одеревеневшими от смущения пальцами коснулся двух струн. Лютня прозвучала робко и негромко, но певуче, звук у нее оказался куда глубже, чем у ситолы. Видно было, как дрожит неловко застывшая на грифе рука Кертиса. Он явно собирался с духом - потом снова пробежал пальцами по струнам, сразу же взял неверный аккорд, и за ним - другой... Наклонившись еще ниже, почти касаясь лицом инструмента, на несколько мгновений замер в немой молитве. Ну же, милая. Играй. Прошу тебя.
   Пока Младший, закусив губу, рылся в нотах, Адельгейда не отрываясь смотрела на Фильоля - смотреть на Кертиса ей сейчас было неловко, и вдобавок она боялась, что пристальный взгляд смутит его до полного оцепенения. Фильоль стоял неподвижно, точно так же прикусив губу, и не сводил глаз с посеревшей от волнения руки, которая двигалась сейчас на диво неслаженно и дергано. Адельгейду вдруг осенило: Старший ждет не ошибки, на которую можно будет обрушиться. Он ждет, что Кертис все сделает правильно. Здесь, в присутствие одной лишь Адельгейды, к которой он был слишком равнодушен, чтобы сохранять при ней маску, Фильоль позволил себе оттаять.
   В уши ей снова ударил режущий диссонанс; Кертис, с невидящим взглядом, без единого слова протянул Адельгейде лютню. Та, не предлагая Фильолю, молча положила инструмент на колени.
   - Сыграйте лучше вы, леди, - Кертис измученно улыбнулся. - Лютня слишком верна вам, она желает петь только в ваших руках. Впрочем, моя ситола такова же. Недаром никто из собратьев не решается брать ее взаймы, а те, кому доводилось к ней прикасаться, отчего-то оставались крайне недовольны...
   Адельгейда не удержала смешка.
   - Ты так привязан к своей ситоле?
   - Да, - просто ответил Кертис. - Мы слишком долго прожили вместе. Ваша лютня похожа на отпрыска благородного семейства, в котором моя ситола - внебрачный ребенок. Но если это дитя - плод настоящей любви, оно бесконечно мило отцу, даже уродливое или слепое...
   - Я запомню, милый. Я буду называть ее "sitola bastarda".
   Адельгейда жестом приказала Кертису не отвечать и коснулась струн. Сама она, обладая весьма посредственным голосом, петь не любила, зато играла охотно. Не пением, а негромким речитативом она начала:
   - Quant voi renverdir
   Vergiers au douz mois de mai...
  
   - ...de joie esbaudir
   Chascun contre le tens gay
   Halas! -
   - подхватил Кертис. Множество кансон и лэ - столько, что поражался даже обладавший непомерной памятью Фильоль - он знал наизусть со слуха, Бог весть откуда, но пел их робко, вдобавок изрядно привирая в произношении, и куда менее вдохновенно, нежели самые простые "истории". Неровные строчки и самозабвенное нанизывание созвучий оставляли его равнодушным. Теперь же, слушая "Quant voi reverdir", Фильоль в очередной раз убедился, что Младший получил прозвище Жаворонка не только за неистребимую крестьянскую привычку подниматься на заре. Ему казалось, что сквозь музыку он отчетливо слышит прерывистый, взахлеб, стук сердца.
   Так, в два голоса, Кертис и Адельгейда продолжали; в начале последнего куплета Младший замолчал и стоял с закрытыми глазами, позволяя даме закончить, а потом эхом, наподобие канона, пропел последнюю строчку, пока еще не успела отзвучать музыка:
   - ...Ne je m'en retrairai.
   Фильоль про себя повторял хорошо знакомые слова: "Никто не в силах сопротивляться любви, и если я умру во имя ее, как и надлежит истинно любящему, я буду мучеником в глазах Господа. Да, без сожалений и упреков буду я служить любви и не отрекусь от нее".
  
   - Ты так его и не снял? - поинтересовался Фильоль уже за полночь, шагая вместе с Младшим во двор. Спать в зале, битком набитом нетрезвой челядью, им не хотелось; оба предпочли ночевать в конюшне.
   - О, черт... - Кертис обнаружил, что он по-прежнему опоясан серебристым пояском. - Забыл вернуть.
   - Твоя дама, того и гляди, скоро наденет на тебя платье и усадит прясть вместе со своими служанками.
   Кертис шепотом выругался, крутанулся на пятке, чтобы бежать обратно, а потом вдруг задумчиво спросил:
   - Фильоль, а ты бы вернул?
   - Если б я был на твоем месте, то, наверное, нет.
   - А на своем месте? Если бы этот поясок дала тебе твоя донна Гирауда?
   - Хм... Скажи - ты что, в самом деле на меня обиделся за эту историю?
   - Если б ты был и впрямь намерен извиниться, то не стал бы спрашивать.
   - Ты полагаешь, что я должен извиниться? - возмущенно спросил Фильоль. - Ну, если тебе так угодно...
   - Оставь. Я не принимаю подачек.
   - С этим я мог бы и поспорить...
   - Не хочу спорить. Почему-то... - Кертис прокашлялся. - Почему-то ты молчишь об этом поучительном случае до тех пор, пока тебе не представится самый удобный момент... Почему-то прошлым летом, когда ты всю ночь сидел надо мной и обкладывал меня мокрыми кленовыми листьями, чтобы оттянуть жар, ты не рассуждал об уме, вежестве и тому подобных вещах. Ты... наверное, тогда ты жалел меня, Фильоль, хоть мы и договорились, что не станем друг друга щадить.
   - Этот договор вдруг стал тебе в тягость?
   - Нет. Я не люблю, когда мне оказывают снисхождение.
   - Однако ж сегодня ты не постыдился спрятаться за юбку леди Адельгейды.
   - Это была не милость, а знак внимания, Фильоль. Отвергнуть его значило проявить ту самую неучтивость, о которой ты мне твердишь не переставая. Леди Адельгейда ко мне неравнодушна.
   - Так же, как к своим шутам, пажам и собакам. Ты себе льстишь.
   - Значит, считай, что сегодня была игра. Вроде "Суда Любви" в Атчеме, - Кертис нахмурился. - Что-то мне пока не хочется спать, Фильоль. Ты ступай, а я вернусь.
   Старший усмехнулся. Он вдруг вспомнил, как два года назад Адельгейда напрямик спросила Кертиса, мог бы он ради нее прижечь себе руку каленым железом. Кертис, не произнеся ни слова, нагрел нож в пламени свечи, завернул рукав и, несомненно, выполнил бы просьбу дамы, но Адельгейда не позволила и поспешно опустила рдеющее лезвие в кубок с вином. Вечером Фильоль, по своему обыкновению, начал подшучивать над Младшим, и тот, опять-таки молча, показал ему три тонких белых шрама на плече, рядом с ключицей, которые складывались в некоторое подобие буквы А. Фильоль, конечно, был далек от того, чтобы проникнуться уважением к человеку исключительно за то, что он способен вырезать на собственном теле инициал возлюбленной, но все-таки воздержался от насмешек.
   Кертис торопливо взбежал по лестнице, миновав зал, начал подниматься в библиотеку и услышал шуршание платья.
   - Это ты? - спросила Адельгейда. - Войди. Я всегда узнаю тебя по шагам. Ты ходишь быстро, но у тебя тяжелая поступь. Почему? Ты устал?
   - Нет, леди.
   - Я давно хотела спросить... - Адельгейда вдруг улыбнулась, а потом положила ладонь ему на макушку и спросила вовсе не о том, о чем намеревалась:
   - Вот здесь у тебя была тонзура, когда ты учился?
   - Да.
   Адльгейда, не сдержавшись, открыто хихикнула. Отчего-то она не представляла себе Кертиса стриженым. Забавное, должно быть, было зрелище. Когда она видела его в Шервуде, волосы уже успели отрасти. Совсем незаметно, что когда-то на темени они были выстрижены под корень.
   - Неужели не жалко было стричь?
   - Я об этом не думал.
   - Отчего ты не вернулся в Оксфорд, Кертис?
   - После Шервуда, леди? - в упор спросил тот.
   - Что случилось с твоими родителями? Я помню, ты говорил... Но ты не рассказал, как это было.
   - Так, как это обычно и бывает, леди, - зло произнес тот. - Шериф устроил на Робина облаву, позвал наемников-кернов, один из них был Гисборн, известный рубака с севера... Они прочесывали лес, к ночи вышли к мельнице, потребовали впустить их и накормить. Если бы отец их не впустил, они бы все равно вломились. Они начали задираться. Отец ударил одного дубиной, они зарубили сначала его, потом мать. Джек из Эдвинстоу разыскал меня в Оксфорде. Робин... Робин дрался с самим Гисборном и убил его. Я видел голову. Я был слишком благодарен Робину, чтобы просто так уйти.
   - Верни мне, пожалуйста, поясок, - попросила Адельгейда. - Его вышивала моя сестра, и он мне очень дорог.
   Кертис смущенно завозился с пряжкой. Протянул на вытянутой руке, не глядя в глаза.
   - Простите...
   - Если ты хочешь иметь что-нибудь от меня, я подарю тебе другую вещь.
   - Подарите мне хотя бы обрывок ленты, и я буду счастлив до конца дней, - угрюмо отозвался он.
   - Обрывок ленты? - Адельгейда улыбнулась, а потом выдернула из покрывала длинную серебристую нитку и обмотала ему вокруг пальца. - Тогда держи.
   - Благодарю, - Кертис снял нитку и повязал на запястье. - Я буду хранить ее, пока она не рассыплется.
   - Я давно хотела тебя спросить... что же, ты соблюдаешь обет целомудрия, как Фильоль? Подожди, я спрошу по-другому: ты когда-нибудь был с женщиной?
   - Был, конечно, - Кертис начал жарко краснеть.
   - Конечно? И сколько тебе было лет, когда это случилось впервые?
   - Пятнадцать.
   - Я знаю, юноши обычно начинают с женщинами старше себя. Это так?
   - Да, леди. Она была старше.
   - Крестьянка?
   - Да.
   - Как ее звали?
   - Хетти.
   - А теперь скажи мне, когда ты был с женщиной в последний раз? Только не лги.
   Кертис замялся.
   - Две недели назад, - наконец сказал он.
   Адельгейда помолчала.
   - Вчера я видела тебя в галерее с Гвендолин.
   Она мгновенно почувствовала, как Кертис порывисто опустился на колено и покаянно коснулся лбом ее руки.
   - Если вам будет угодно связать меня таким обязательством, я согласен хранить целомудрие...
   - Нет, Кертис, милый мой. Я не вправе требовать от мужчины такого обета. Это слишком тяжело, если ты не святой.
   - Разве Фильоль святой? И разве мой долг - не повиноваться даме, какими бы неудобоносимыми не были возлагаемые ею бремена?
   Адельгейда сердито отняла руку. Священное Писание она знала не хуже бывшего школяра.
   - Что же, ты любишь... Гвендолин?
   - Я люблю только вас.
   - Да, видимо, любить и любиться - это разное, - с горечью ответила Адельгейда и вновь ощутила горячее прикосновение его лица.
   - Испытайте меня, - шепнул он.
   Адельгейда порывисто вытащила книгу. Это были переписанные ею самою стихи. Она начала это делать еще девочкой, в Провансе; после замужества барон Редбургский отдал пергаменты переплетчику и преподнес жене книгу на Рождество.
   - Ты готов сделать то, что я скажу тебе? - спросила она, тоже переходя на шепот. Кертис, не вставая с колен, кивнул.
   Она перевернула несколько страниц.
   - В этой кансоне перечислено все, что когда-либо делали влюбленные для своих дам, - шепнула Адельгейда. - Я покажу тебе нужную строчку... прочти вот эту!
   Кертис вытянул шею, чтобы разглядеть. Адельгейда потянула его за плечо, заставив встать. Глупо было читать, стоя на коленях. Кертис беззвучно зашевелил губами. Перечитал еще несколько раз, как будто не мог понять.
   - Ты понимаешь, что здесь написано? - нетерпеливо спросила Адельгейда.
   - Да, леди. Здесь написано "отвергнуть дружбу"...
   Он отвел глаза и угрюмо добавил:
   - Я предпочел бы "сразиться с драконом" или "приручить льва".
   Кертис произнес это вслух и немедленно прикусил губу. Адельгейда сурово замолчала. Она вдруг поняла, что зашла слишком далеко. Только что Кертис не испугался наказания за дерзость. Еще один шаг - и он будет для нее потерян навсегда. Фильоля он не оставит.
   - Я никогда не потребую от тебя невыполнимого, милый, - произнесла Адельгейда. Кертис снова попытался встать на колени, но она силой удержала его перед собой. Он шепнул: "Благодарю", и в его глазах она увидела искреннюю радость. Теперь он и впрямь готов был выполнить любое ее желание. Даже "сразиться с драконом".
   - Прочти... - сказала она, почти наугад ткнув пальцем в строчку.
   Кертис снова тяжело задумался. Адельгейда уже успела смекнуть, что дело не в трудности исполнения, а в трудности понимания. Над книгой на чужом языке Кертис неизменно впадал в оцепенение.
   - Да, - наконец произнес он. - Я выполню ваше желание, леди. Завтра же.
   ....
   Она удивилась, когда поутру увидела, что Кертис возится во дворе с замковыми подростками - оруженосцами и конюшими. Все они были заметно младше, но менестрель, кажется, этого не чувствовал. Адельгейда с удивлением наблюдала за ним. Она привыкла к тому, что певцы, даже совсем молодые, были вынужденно сдержанными и не склонными к грубым забавам. А уж Кертис, по ее представлениям, сегодня и вовсе подобало проводить время в размышлениях и молитве.
   Узколицего оруженосца, любимца барона Роттербурского, он, с неожиданной для менестреля силой и ловкостью, повалил, зацепив ногой под колено. Драться Кертис не любил, но умел. Это нелишне, пусть даже по законам Дорожного братства менестрели неприкосновенны. "Волку", который обидит или убьет менестреля, не будет отныне ни почета, ни уважения. Это все равно что надругаться над ребенком. Менестрели почти всегда никудышные бойцы - боятся повредить пальцы или губы. Хотя, конечно, бывают и такие, что от одного семеро разбегутся. Руке Гальфрида равно были привычны и смычок, и клинок. А Рэндолл не раз и не два отвечал на оскорбление ударом ножа. Конечно, оба плохо кончили, но, как известно, менестрели и так не заживаются на этом свете.
   - Не говори, что Рэндолл "плохо кончил". Так, как он... - Кертис судорожно сглотнул и неловко закончил:
   - ...и дай Бог всякому.
   - Ну, мне-то, положим, не дай Бог. А я думал, у тебя зуб на Рэндолла.
   - Зуб - не то слово. Такой, что пасть не закрывается, - Кертис хихикнул и опять помрачнел. - Только сейчас - какие уж счеты, если Рэндолла нет. А умер он достойно, иначе и не скажешь.
   - Что там хоть вышло-то?
   - Девушка... - Кертис снова, против воли, улыбнулся. - Уж как водится. Ухаживали за ней двое - Рэндолл и какой-то йомен из Линкольна. Слово за слово - и договорились до поединка. Девчонка накануне свиделась с Рэндоллом, призналась, что любит дурака йомена, и уговорила поддаться. Пусть, мол, жених выйдет из переделки небитым. Рэндолл, вообрази себе, пообещал. А йомен, как сошлись они, потребовал поединка насмерть. Уклониться Рэндолл не мог - или, может, не захотел - а нарушить слово тем более. И подставил грудь под меч. Вот тебе и Рэндолл.
   Кертис быстро понял, что удар порой действеннее слова. Этому его научили Оксфорд и Шервуд, злая мальчишеская война Эдвинстоу с Хартфордом и тайные драки в тени монастырских стен. Чаще он проигрывал - недоставало ни сил, ни умения, мешали врожденная робость и те запреты, которыми, невесть зачем, наперекор отцу пичкала его мать. "Не слушай бабу, она добру не научит", - обычно гремел в таких случаях мельник.
   И сейчас Кертис неизменно терпел поражение, но нисколько не огорчался, когда его валили наземь. Еще больше Адельгейда изумилась, когда к кучке юнцов присоединился Фильоль. Это уж ни в какие ворота не лезло. Фильоль в ее представлении был стариком - точно так же Адельгейда считала себя замужем за "старым бароном", хотя Роберту Редбургскому не было и сорока. Кертис и Фильоль возились на траве, как щенята, - Кертис даже пару раз привизгнул от удовольствия; он был на голову выше Старшего, но легче фунтов на пятнадцать и явно уступал в силе. Когда его бросили на лопатки, он немедленно потребовал:
   - Еще!
   Подростки смотрели на Кертиса одновременно с одобрением и жалостью; у Младшего на щеках пятнами играл румянец, дыхание то и дело осекалось. Кертис улыбался и морщился: Фильоль неловкими ухватками несколько раз причинил ему боль, но Младший скорее умер бы, чем пожаловался.
   - Отдышись сначала, а то сердце разорвется, - буркнул Фильоль. - Сопишь, как запаленная лошадь.
   Кертис, отвернувшись от него, отчаянно предложил одному из конюших:
   - Давай?..
   - С подножкой или на поясах?
   - А то пошли в сарацина стрелять!
   Сарацином называлось бесформенное чучело, стоявшее у задней стены.
   - Оставь, - произнес Фильоль, на этот раз уже властно.
   Кертис, тем не менее, был настроен решительно: хохоча, он без предупреждения прыгнул на Фильоля, но споткнулся и на мгновение оказался у Старшего поперек колен; тот не преминул этим воспользоваться и звонко шлепнул приятеля пониже спины. Кертис возмущенно мяукнул и немедленно соскользнул наземь.
   - Оставь, я сказал. Больше бороться не стану. Поберег бы пальцы - тебе сегодня играть.
   - Да-а-а... - Кертис растянулся на куче сена возле колодца, закинув руки за голову. Фильоль сел рядом. - Ну, играть, играть... И лук я в руках уже три года не держал, вот что.
   Кертис подумал, что стрелять, пожалуй, все равно бы не пошел, хоть и хотелось. Хорошим стрелком он не был и в Шервуде - вдобавок зрение неуклонно слабло, и теперь он сомневался, что хотя бы попадет в мишень. Кертис давно с огорчением понял, что, сидя за нижним столом, он уже не в силах разглядеть лица Адельгейды. О том, что ждет его через несколько лет, он старался не думать. Конечно, слепота для менестреля не так страшна, как глухота, но это значит - либо найти себе "котенка"-поводыря и стать для него обузой, либо навечно прибиться к деревенскому трактиру, отдавая хозяину две трети выручки за кров и стол, либо, если повезет, осесть в замке...
   - Что тебе за охота позориться перед мальчишками?
   - Почему позориться? - Кертис приподнялся на локте и внимательно посмотрел Старшему в лицо.
   - Если ты стреляешь так же, как играешь на ситоле...
   - Не видел - так и не говори, - обиженно отозвался Младший. - Я ж тебе рассказывал...
   - Рассказывал - ну и что? Я тоже могу такое рассказать...
   - Не веришь?
   - Не верю. Сочиняешь ты что-то... Мельничонок, - Фильоль усмехнулся. - Черт знает что такое. Ну какой из тебя "лесной брат"? Уж хотя бы не сболтни кому.
   - Что я, совсем дурной? Сболтну - повесят...
   - Скорее, животики надорвут.
   - Поезжай в Ноттингем да расспроси...
   - Больно надо.
   - Скажешь, и про Робина не слышал? И про Джона? И про всех остальных? - Кертис нехорошо прищурился.
   - Про Робина слышал, - с достоинством отозвался Фильоль. - И про всех остальных. Вот только кто поручится, что среди остальных был и ты...
   Кертис помолчал и вдруг пропел, пронзительно и чисто:
   - Ave ma-a-aris stella-a-a... - но взял слишком высоко и вынужден был остановиться.
   Фильоль вздрогнул от неожиданности. Ему не раз доводилось странствовать вместе с Младшим, но он так и не привык к его манере запевать во всю глотку обрывки псалмов. Кертис как будто постоянно сомневался в своем умении и пробовал голос - впрочем, не доводя ни одного псалма до конца. Замолк он так же внезапно, как и начал, а потом сердито задрал рубаху и показал Фильолю давний, скверно заживший рубец на ребрах.
   - Ну-ка посмотри. Если ты не слеп и не дурак, то сразу поймешь, что это след от стрелы. Мы дрались за Шервуд...
   - Ох, Кертис. Я это уже видел. Стрелу в бок можно получить от кого угодно. От пьяного солдата, рьяного лесничего, рогатого мужа и своего же брата бродяги. И потом - какой же это след от стрелы, если ты сам мне рассказывал, как четыре года назад тебя чуть не пришил вилами к забору какой-то мужлан, когда ты с приятелем - таким же, прошу прощения, ослом - по пьяной лавочке полез к нему в овчарню?
   Кертис оскорбленно выпрямился.
   - Ни в какую овчарню я по пьяной лавочке не лазил, - с чувством собственного достоинства произнес он. - Мужлан оскорбился тем, что я ухаживал за его женой.
   - Послушать тебя, Кертис, так ты только и делаешь, что нарушаешь седьмую заповедь. Так значит, это все-таки был мужлан с вилами, а не стрела в бою за Шервуд? Только, ради Бога, не начинай теперь врать и выкручиваться. У тебя это плохо получается.
   - Hoc habet. Ничего тебе больше не расскажу.
   - Подумаешь, потеря... Лучше думай, что сегодня будешь петь.
   Кертис снова вытянулся на сене и перевернулся на живот.
   - Сегодня я тебя обштопаю, брат, - с удовольствием произнес он. Старший поморщился.
   - Речь деревенского свинопаса. Чему тебя учили?! "Обштопаю..." Что тебе посулила твоя леди, если ты так воодушевился?
   - Ничего, Фильоль, - искренне произнес Младший. - Ничего... Она никогда мне ничего не обещает. Она только повелевает.
   - Что? - подозрительно спросил Фильоль. - Что тебе приказала Адельгейда?
   - Ничего...
   - Кертис, не шути!
   - Ничего, Фильоль... Ничего.
   Старший украдкой рассматривал резкий профиль Кертиса: Младший был миловиден, но когда поворачивался боком, то в его лице, от худобы, появлялось что-то не то птичье, не то мышиное. Кертис знал за собой этот недостаток и старался не выказывать его собеседнику. Сейчас Фильоль, разглядывая лицо Младшего вблизи, заметил и еще кое-что - один зрачок у Кертиса был чуть больше другого (о чем, наверное, не подозревал он и сам). Ничего безобразного - напротив, Фильоль почувствовал тихую нежность, как будто ему доверили маленькую тайну. Случаются в простонародье такие лица: Кертис был некрасив, но той именно породы, которая привлекает внимание женщин определенного склада, не вызывая, впрочем, долгого и сколько-нибудь прочного чувства. О том, что Кертис отнюдь не обделен мимолетным женским вниманием, собратья догадывались; но если Альдус умудрялся едва ли не всякую свою интрижку завершать громким "тарарамом" и вдобавок не желал держать язык за зубами, Младший отличался редкой, вовсе не школярской, сдержанностью в разговоре о женщинах. Фильоль гадал, что это - нравственное целомудрие полумонаха или природная робость.
   - Говорят, прежде ты знался с Руфусом.
   - Да. Руфус меня посвятил.
   - Ты долго с ним ходил?
   - Вообще не ходил. Ты ведь знаешь, ученичества у меня не было.
   - Ну да, разумеется, ты сразу стал настоящим мастером. Полно, не сердись, я шучу. Не о том речь. Сколько-то лет назад Руфус твердил, что влюблен в Адельгейду. Когда он ее "разлюбил" и перестал околачиваться в Редбурге, здесь появился ты, с теми же словами.
   - К чему ты клонишь?
   - Уж не "влюбился" ли ты в подражание Руфусу?
   Кертис гневно фыркнул.
   - Учти, мальчик, играть в подобные игры с замужней женщиной - все равно что танцевать среди мечей. Не знаю, кто тебя этому научил, но здесь не Лангедок. Рано или поздно напорешься. Руфус, как ты помнишь, доигрался. Сайлас де Беллем застал его со своей женой и убил.
   - Неправда. Он сам бросился с донжона, никто его не убивал.
   - Кертис, я знал Руфуса лучше, чем ты. Поверь, этот человек не лишил бы себя жизни добровольно.
   - А твоя донна Гирауда, она замужняя?
   Старший помолчал.
   - Правда ли, что перед тем, как идти сюда, ты побывал в Святой Марии у матери Гертруды?
   - Откуда ты...
   - Ульрик увидел тебя во дворе, не удержался и расспросил привратницу. Он с чего-то вбил себе в голову, будто аббатиса - твоя мать, насилу я его разуверил.
   - Чертов болтун, укоротить бы ему язык на пол-ярда.
   - Так ты действительно был у Гертруды?
  
   ***
   - Рассуди сам, приличествует ли являться с предметом увеселения в храм Божий, - сурово заметила аббатиса. - Отчего ты не оставил ситолу в комнате для паломников, музыкант? Или ты считаешь, что кто-либо из гостей святой обители способен осквернить себя воровством?
   - Прошу простить меня, матушка, если я невольно оскорбил вас, - покаянно произнес Кертис. - Я не боюсь, что ситолу украдут, - немного в ней корысти. Просто не привык оставлять ее без присмотра. Да ведь и вы, наверное, не требуете от знатных гостей, чтобы те оставляли оружие за порогом вашей кельи? - не удержался он, изо всех сил скрывая улыбку, потом снял с плеча самодельный чехол с ситолой и прислонил его к стене у двери.
   - Да, но как рыцари не обнажают оружия в святых стенах, так и тебя впустили в обитель, взяв слово, что ты не коснешься струн.
   - Я не нарушу обещания.
   - Человек предстает перед лицом Господа безоружным, - привычным тоном произнесла мать Гертруда, - а церковь неприкосновенна...
   - Вы говорите это тому, кто помнит Фиц Осберна?
   Кертис сказал это и немедленно уперся взглядом в пол: "Сейчас выгонит".
   Аббатиса рассматривала худенького светловолосого юношу, стоящего в луче света, и не произносила ни слова. Она ждала, чтобы гость заговорил первым.
   - Давно ли вы приняли обет, матушка? - спросил Кертис.
   - Давно, - аббатиса тонко улыбнулась. - Тебя еще не было на свете, дитя мое.
   - Но вы посвятили себя Богу не с раннего детства?
   - Нет. И все же я была младше тебя, когда укрылась в этих стенах, - аббатиса уловила краем взгляда выражение, промелькнувшее на лице Кертиса, и немедленно перестала улыбаться.
   - Зачем ты спросил о том, что уже тебе известно? - строго спросила она. - Неужели надеялся уличить меня во лжи?
   - Матушка, простите, я невольно... - Кертис запнулся и повторил:
   - Простите, если мои слова можно было истолковать превратно... Я ищу совета.
   - Если ты желаешь исповедаться, дитя мое, то следовало обратиться в мужскую обитель, благо она неподалеку, - напомнила аббатиса. - Или ты настолько привык пребывать среди женщин, что даже в час душевного смятения ошибся дверью?
   Кертис покраснел и опустил голову. Аббатиса заметила, что он вновь изо всех сил сдерживает улыбку.
   - Почему ты ищешь моего совета?
   - Потому что... - Кертис глубоко вздохнул и наконец решился. - Потому что вы не солжете, матушка. Потому что вы женщина. Потому что, даже живя в этих стенах, вы многое видели и слышали.
   - Сдается мне, если у нас с тобой сегодня и прозвучит хоть один стих из Библии, то это будет "сильна, как смерть, любовь", - с усмешкой произнесла аббатиса. - Но когда страждет не душа, а тело, вряд ли я способна помочь, на это есть иные средства и иные знатоки.
   - Нет, матушка, - твердо ответил Кертис. - Страждет душа, уж поверьте.
   - Тогда спрашивай.
   - Матушка... Можно ли верить женщине, которая старше меня годами и неизмеримо превосходит знатностью... можно ли верить женщине, которая пусть и не ищет моего общества постоянно, но дает понять, что оно ей приятно?
   - Верить - в чем?
   - В том, что она любит меня.
   Аббатиса, как будто не слыша, перевернула страницу.
   - Она намного старше? - наконец спросила она.
   - Нет-нет, - испуганно откликнулся Кертис. - Лишь несколькими годами.
   - И замужем?
   - Да.
   - Ну разумеется. Напомнить ли тебе, что тот, кто "смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с нею в сердце своем"?
   - Я знаю это, матушка. Клянусь, мы оба чисты перед Богом и перед людьми.
   - Не тебе знать об этом, дитя мое.
   - Кому же, если не мне?
   - Господу Богу, милый. Она открылась тебе в любви?
   - Н-нет.
   - Тогда как?..
   - Мы понимаем друг друга без слов, с полувзгляда, матушка.
   - Откуда тебе знать, что ей приятно твое общество?
   - Потому что она несчастна.
   - Отчего? Муж жесток с нею?
   - Как и прочие мужья со своими женами, ни больше ни меньше.
   - Тогда отчего же она несчастна?
   - Оттого что он груб и неотесан...
   - Как и прочие мужья, ни больше ни меньше, - договорила аббатиса с торжествующей улыбкой. - Если так, все женщины несчастны. То есть, он предпочитает пировать и охотиться, а не распевать канцоны? Скажи - если бы вы оказались с ней наедине, не ожидая ежеминутно возвращения мужа, ты лег бы с ней в постель?
   Кертис задумался на мгновение и решительно тряхнул головой.
   - Нет.
   - А если будет на то воля Божья и она овдовеет? Ты захотел бы на ней жениться?
   - Да ей ни за что не позволят...
   - Я не спрашиваю, позволят или нет. Я спрашиваю: захотел бы ты на ней жениться, если бы это зависело от одного твоего слова?
   Он рассматривал медленно ползущее по подоконнику пятно света. Стройный светловолосый юноша, так похожий на сына, который мог бы у нее родиться, но которого нет и не будет.
   - Отвечай же, - поторопила аббатиса.
   - Нет, матушка, - медленно ответил Кертис. - Не захотел бы. Да и она сама бы... не захотела.
   - Тогда чего же ты взыскуешь?
   - Знания. Можно ли верить женщине?
   - И да и нет.
   В глазах Кертис мелькнуло отчаяние.
   - Ты искал ответа, - напомнила аббатиса. - И пришел ко мне, зная, что я не солгу.
   Он откачнулся назад, к порогу, - видимо, ища благовидный предлог для отступления. Аббатиса предупредила попытку удрать.
   - Поди сюда, - добродушно произнесла она. Кертис склонился под благословение.
   - Да пребудут с тобой мир и милость Божья, если нет в твоем сердце греха, о чем ведомо тебе и Богу, бедное запутавшееся дитя мое. Запомни одно. Испытывать терпение женщины - все равно что танцевать над остриями мечей. Но лучше плясать среди мечей, чем среди яиц. Ты меня понял?
   - Да. Лучше пораниться, чем запачкаться.
  
   ...Он вошел в конюшню и беспокойно огляделся. На соломе, подложив под голову ведро, спал мальчишка-конюший. Алели, зачуяв незнакомца, тревожно стукнул копытом в перегородку, и Кертис вздрогнул. Конюший сонно забормотал, перевернулся на живот и затих.
   - Умница мой, хороший, тише, тише, вот и славно... - прошептал Кертис, приближаясь с коню с протянутой рукой. Алели оскалился - Кертис лишь усилием воли заставил себя стоять на месте.
   Сейчас он мне оттяпает пальцы. И все на этом закончится.
   Кончики пальцев коснулись храпа, потом холки. Кертис тихонько поднял щеколду и вошел в стойло, притворив за собой дверцу, но так, чтобы можно было распахнуть ее одним движением, быстро приблизил к себе блестящую морду с огромными влажными глазами и подул Алели в ноздри, как его учил Виль. Стараясь не суетиться, принялся седлать.
   - Пошли, пошли...
   Конь сначала уперся, когда незнакомец взял его под уздцы, потом покорно пошел следом. Конюший, когда мимо него по усыпанному соломой полу процокали копыта, только вздохнул во сне. Кертис переступил через порог и выдохнул. Пока что конь слушался. Виль, конокрад и бродяга, не соврал насчет живого тепла. Но ведь он только вывел Алели из конюшни. Адельгейда приказала ему сесть в седло. В кансоне было сказано "укротить дикого коня". Оседлать Алели, который подпускал к себе только Роберта Редбургского. Точнее, к которому Роберт Редбургский не подпускал никого. Кертис старался не раздумывать о том, что хуже - окончить жизнь на каменных плитах двора, с разбитой головой, или задохнуться в петле, которую на него, несомненно, наденут. В лучшем случае - выдерут до полусмерти и бросят в ров.
   - Тише, тише, хорошо, вот так...
   Неловко сунул ногу в стремя, недобрым словом помянул песенных рыцарей, которые садятся в седло, "стремени не тронув". Ухватиться за луку удалось только со второй попытки. Алели терпел, затем начал упрямиться и отходить; Кертис погладил его между ушей, ласково сказал: "Да стой ты, дурень", поудобнее угнездил ступню... Конь вдруг пошел боком, вздрагивая и храпя, - Кертис несколько шагов проскакал за ним на одной ноге, а потом рывком подтянулся и сел.
   И тогда Алели дал в дыбы.
   - Убьет!!!
   Крик мальчишки-конюшего раскатился по всему двору. Оказывается, сопляк проснулся и украдкой наблюдал за тем, что делает Кертис. Любопытство оказалось сильнее страха перед Робертом Редбургским, и только когда Алели прянул на два ярда вверх, конюший сообразил, что будет ему самому, когда барон узнает об оплошке.
   Кто крикнул ему "держись", Кертис не знал. Впрочем, он не выпустил бы повод, даже если бы очень хотел. Сильные, как у всякого музыканта, пальцы сомкнулись намертво.
   Те мгновения, что потребовались Роберту Редбургскому, чтобы выскочить во двор и схватить коня под уздцы, показались Кертису нескончаемыми. Его трепало и швыряло между небом и землей, он оказывался то на конском крупе, то на собственных руках, судорожно уцепившихся за повод, а потом мощная длань Роберта Редбургского больно схватила его за шиворот и выбросила из седла. Кертис был одного роста с бароном, но теперь ему показалось, что тот самое малое на голову выше.
   - А ну присмотрите за ним, чтоб не дал деру, - коротко бросил барон, успокаивая пляшущего Алели. - Тпру, стоять!.. Если коня покалечил, я с него шкуру живьем сдеру.
   - Зачем же с Алели шкуру сдирать, на деревне коновал хороший есть... - робко начал было конюший и тут же был удостоен убийственного взгляда.
   - А ты... - громовым голосом начал барон, потом со свистом выдохнул. Провинившимся конюшим можно будет заняться и позже. Сейчас главный виновник - вот этот сопливый горлодер, нищий оборванец, на которого с самого начала нужно было спустить собак, ну и вздую же я тебя нынче, жена! И потому Роберт Редбургский договорил уже спокойнее:
   - Нет, парень. Шкуру, если что, я сдеру не с Алели.
   Он наградил Кертиса огненным взором и согнулся над правой бабкой Алели, на которой краснела ссадина. Видимо, конь задел водопойную колоду или бочонок, пока метался по двору. Кертис стоял, чувствуя на своем локте цепкую хватку рослого оруженосца. Конюший, охотно искупая свою вину, подбежал и ухватил его за второй локоть.
   - Он не... - прозвучал было спокойный голос Фильоля, и тут же из-за спин собравшихся резануло властное:
   - Не смейте лгать, мэтр Фильоль!
   Старший замер на полуслове. Адельгейда, раскрасневшаяся и сердитая, стояла на высоком пороге и смотрела на него в упор.
   Ну же, леди, признайтесь, что Кертис сделал это по вашему приказу. Вот он стоит перед вами и смотрит в стену, не решаясь перевести взгляд. Сейчас ваш муж, благородный барон Роберт Редбургский, вытянет меч из ножен и уложит его на месте. Признайтесь сами, леди, если уж вы испугались, что это сделаю я. Нет, я не собирался вас выдавать. Не далее чем вчера я упрекнул Младшего в неучтивости и теперь не собираюсь на его глазах делать то, что заповедано ему. Я всего лишь собирался сказать, что он глупый мальчишка, который не ведает что творит. Если вы помешали мне спасти ему жизнь, так сделайте это сами, леди. И, ради всего святого, не медлите. Не дай мне Бог своими руками класть Кертиса в могилу.
   Роберт Редбургский осмотрел ногу Алели и выпрямился. Глядя мимо Кертиса на жену, внятно проговорил:
   - Перкин!.. Сегодня же отведешь Алели на ярмарку в Броки и продашь не торгуясь. Деньги, что выручишь, пожертвуй в аббатство святого Луки. Мне не нужен конь, который позволяет садиться в седло кому-то еще, кроме хозяина.
   Он перевел взгляд на Кертиса и произнес с широкой усмешкой:
   - Я подарил бы коня тебе, менестрель, если б ты мог его содержать. Не обессудь. Надеюсь, сегодня вечером у тебя не будут дрожать руки.
   Адельгейда, не дожидаясь, скрылась за дверью. Узколицый оруженосец отпустил Кертиса и украдкой ободряюще хлопнул по спине, а Фильоль, дождавшись, пока разойдутся зеваки, потянул Младшего в сторону.
   - А ну-ка, на два слова...
   Кертис, с трудом переставляя ноги, побрел за ним. Фильоль завел его за угол, чтобы не было видно с порога, и сразу же, не выпуская, дважды коротко и больно дал ладонью по лицу. Щеки тут же запылали малиновым цветом; Кертис попятился, наткнулся лопатками на стену и сел. Осторожно поднес руку к лицу, пощупал и начал бесслезно, почти беззвучно рыдать, содрогаясь всем телом. Фильоль смотрел, как судорожно ходит его грудь под курткой, и ждал.
   - Немедленно проваливай из замка, - негромко, почти не размыкая губ, произнес он. - Иначе не доживешь до утра.
   У Кертиса вырвался какой-то сдавленный писк; он тяжело вздохнул, произнес свое спасительное "хэх" и наконец пришел в себя.
   - Никуда... никуда я не пойду.
   - Ты в своем уме?! Барон только что дал тебе понять, чтоб ты летел отсюда без оглядки! Я только одного в толк не возьму - отчего он не уложил тебя сразу же! В гневе Роберт Редбургский владеет собой не лучше, чем стадо вепрей на бегу!
   - Хэх... нет, Фильоль. Вечером нам с тобой состязаться.
   Старший хватанул воздух ртом.
   - Кертис, ты... Послушай, я уступлю тебе победу без боя. Сейчас я тебе ее уступаю! Только убирайся! Уходи в Йорк, в Броки, куда хочешь... Я уступаю тебе победу!
   - Нет. Наш договор пока еще в силе.
   - К черту договор, я не хочу тебя хоронить! Я освобождаю тебя от договора, слышишь?
   Кертис упрямо тряхнул головой, и в его голосе зазвучала жестокость.
   - Нет. Я люблю Адельгейду. И против этого ты мне ничего не скажешь, Фильоль. Не сможешь. Если любишь свою донну Гирауду. Если она настоящая.
   "- Зачем ты меня дернул, Джон?
   - Если б я тебя не дернул, ты б сейчас с головы до ног в кровище был. Эк она брызнула!.. Не умеешь рубить - не берись. Вот придем в Пещеры - покажу, как надо.
   - Спасибо, Джон. Я ведь и в самом деле не умею.
   - А гляди-ка, не побоялся. Стал-быть, можешь, ежели надо. Есть в тебе злость".
   - Кто-то, помнится, утверждал, что для него дружба превыше любви? - горько спросил Фильоль. - Я тебя прошу как друга... Ну послушай... - он извиняющимся жестом коснулся его опухшей щеки. - Давай вечером уйдем вместе. Сразу же после поединка, не дожидаясь конца ужина. Пусть лучше нас обвинят в неучтивости, пусть скажут, что мы сбежали как воры... Я свою славу не в канаве нашел, но сейчас мне, ей-богу, все равно.
   - Подожди, - Младший решительно отвел маленькую жесткую ладонь от своего лица. - Вечером ты уйдешь первым. Это не бросится в глаза. Если барону придется скакать в погоню за обоими, он обоих и не пощадит. Уйдешь в Тодхетли и будешь меня ждать. Жди до утра. Я знаю, сколько нужно времени, чтобы пешему добраться до Тодхетли, и сбегу, как только ты окажешься далеко впереди. Если не приду...
   - Не надо, - мрачно оборвал Фильоль. Кертис улыбнулся и вдруг по-детски потерся щекой о его руку.
   - Есть во мне злость? - спросил он.
   - Еще какая. Храни тебя с нею Бог, Младший. Если ты переживешь этот день, бой за Шервуд будешь вспоминать как праздник.
   Кертис усмехнулся.
   - Поверил-таки?
   - Ну, считай, что поверил.
   - Между прочим... - Кертис, сдерживая смех, низко опустил голову. - Между прочим, я бы даже мог не тратить до сих пор время, доказывая тебе, что я действительно был там. У меня есть одно неоспоримое доказательство, Фильоль.
   - Какое?
   Кертис снова склонил голову и раздельно проговорил:
   - А ты не до-га-ды-ва-ешь-ся?
   И Фильоля осенило.
   - Адельгейда... видела тебя в Шервуде?
   Младший кивнул.
   - Кертис... расскажи, чем закончилось... там.
  
   Перед Джоном рухнули сразу трое, пораженные стрелами, и он с удивлением увидел еще дальше впереди себя Мельничонка. Тот пробежал несколько шагов и вдруг споткнулся, с трудом удержался на ногах, потом снова рванулся вперед, шатаясь и оглядываясь, - и упал. Тут же на Джона натолкнулся с руганью кто-то из своих, толкнул в спину - и он покатился дальше вместе со всеми.
   И все-таки Шервуд остался за ними. Шерифовы люди полегли все - но и из Лесных братьев мало кто уцелел. Погиб Виль. Погиб Робин. И теперь Джон бродил по поляне, заваленной трупами, и по осиннику - разыскивал своих. Можно было не торопиться: солдаты не сунутся в лес еще долго.
   - Эй, Мельничонка не видал?
   - Кажись, живой, - отозвался Гилберт, бережно щупая кое-как перевязанную голову. - Да вон он, у канавы бродит. Слышь, школяр, иди сюда, чего ты там потерял?
   - Гляди-ка, и верно - живой. А я думал, подшибли Мельничонка.
   - Ничо, верткий.
   - А парень-то потверже нас будет. Он крови не боится.
   - На чердаке у него маловато, только и всего. Как отца зарубили, у него сразу и отшибло чего-то. Робин говорит... - Гилберт запнулся и медленно поправился:
   - Говорил...
   Мельничонок послушно подошел, прижимая руку к боку, сдавленно ответил:
   - Нож потерял.
   - Теперь и не найдешь... - Гилберт мыском сапога перевернул валявшийся на земле шлем и поморщился. - Слышь, Джон, а если б это не люди были, а быки, скольких бы накормить можно было?
   - Они и идут-то, как быки на убой. Иной только замычит. Сколько я крови перевидал, а все не привыкну.
   - К этому, брат, не привыкнешь. Слышь, Мельничонок?.. Ах, черт...
   ... Милдред храпела. Бидди проснулась на заре, долго вертелась и в отчаянии совала кулаком в рыхлый сестрин бок, потом уперлась коленями в стену и кое-как отодвинула ее на край. Та было успокоилась, задышала ровно, но едва Бидди задремала, как Милдред снова взялась за свое, да еще с присвистом. И попробуй ей наутро скажи! Когда Бидди уже смирилась и лежала с открытыми глазами, надеясь, что сон ее все-таки сморит, в дверь застучали. Милдред тут же смолкла и приподнялась.
   - Кого там принесло? - томно спросила она.
   - Отопри.
   - Да чтоб мне лопнуть, ежели я тебя впущу, лохматый черт, - все благодушие Милдред как ветром сдуло, едва она узнала Джона; она даже подбежала к двери, чтоб было слышнее. - Ах ты, дубовая колода, является ни свет ни заря, как к себе домой, да еще и барабанит!
   - Отпирай! - взревел Джон и крепко налег плечом на дверь. Милдред не то испуганно, не то пристыженно притихла и отодвинула щеколду. Джон вошел боком, высоко занося ноги через порог. Не обращая внимания на хозяйку, опустил свою ношу, что-то длинное и неподвижное, на пол рядом с отодвинувшейся Бидди, принялся разворачивать плащ...
   - Ой, лихо! - взвизгнула Милдред и, как была полуодетая, метнулась с крыльца во двор, но вдруг понуро вернулась, не сделав и нескольких шагов. Бидди сидела молча, подтянув колени к груди и стуча зубами. А Милдред уже засуетилась - грела воду, искала и рвала какие-то тряпки. Бидди отогнула уголок плаща - прямо на нее глянули блестящие, как у оленя, глаза. Мельничонок лежал, спокойно и отрешенно теребя край побуревшей от крови рубахи - увидел ее, разомкнул губы, чуть приподнялся и тут же без звука повалился назад.
   - Не умрет, - твердо сказал Джон. - Стрелу мы вынули, я его на руках нес - не тряхнул. Пойду в святую Агату, денег дам, чтоб помолились. С карачек не встанут, покуда ему не полегчает.
  
   .....
   Он вошел в зал, держась, по своему обыкновению, в двух шагах позади Фильоля, слева, - подражал оруженосцам. Адельгейда невольно улыбнулась; она поняла, что и Старший, невзирая на все свое высокомерие, чувствует себя куда спокойнее, слыша за плечом тяжелую, как будто усталую, поступь Мельничонка.
   Я выполнил твое желание, милая моя. Не совершал ли я это мысленно стократ? И сегодня я признаюсь тебе в любви. Я заслужил это право. Я не произнесу слова "любовь", и никто не сможет обвинить ни тебя, ни меня в неверности, милая моя, но ты поймешь, так же, как понимала меня все эти годы, стоило мне опустить веки или посмотреть искоса... Я не произнесу этого слова, клянусь тебе, но сегодня сама любовь будет говорить моими устами, сама любовь будет в моей песне, и ты поймешь. Называй, что хочешь, милая моя, мне все равно, о чем петь, сегодня я способен превратить жгучую крапиву в благоуханную розу. Ибо петь буду не я. Петь будет любовь.
   - Я хочу, чтобы вы спели мне о женщинах былых времен, - негромко произнесла Адельгейда, крепко держась за подлокотники кресла. Такой Кертис увидел ее впервые много лет назад - и такой привык видеть всегда.
   У нее тупо и болезненно ныло бедро; там расплывалось жуткое иссиня-черное пятно. Роберт Редбургский, вернувшись со двора и войдя в спальню вслед за ней, со зла пнул ее, как собаку. Он и раньше поколачивал жену, но ногами - еще никогда.
   - О прекрасных женщинах, равных которым нет и не будет...
   - Ну уж и нет, - неуклюже заметил аббат. Барон молчал.
   Адельгейда подала знак начинать.
   Фильоль спел о Гудруне, которая добровольно взошла на погребальный костер; Кертис почудился в этом намек, вольно или невольно вложенный Старшим. Адельгейда Редбургская вряд ли была склонна последовать в мир иной за своим супругом по собственному желанию, особенно теперь. Если бы Фильолю недоставало чувства меры, упрек получился бы явным - но нет, Старший, как всегда, оказался верен себе и предоставил Кертис теряться в догадках.
   Кертис привычно сделал шажок вперед - даже не сделал, а, скорее, качнулся на месте, переступив с ноги на ногу.
   - Я не назову вам ее имени, - он не пел, а почти говорил, размеренно и негромко.
   Медленная, едва слышная мелодия.
   - ...имени той женщины, о которой я сложил песню. Я назову ее всего лишь - "та самая".
   ...Да и что нам в имени ее? Пройдет время, и оно навеки будет утрачено в памяти людской. Но будут говорить: та самая женщина, за голову которой, увенчанную двумя косами, в свое время был назначен выкуп едва ли не больший, чем тот, что мы, англичане, платили за нашего короля. Та самая, презренная и слабая, женщина, ради которой, не торгуясь, отдал свою жизнь лучший из менестрелей ее времени. Та ничтожная женщина, которую полюбил благороднейший из смертных. Та женщина, про которую говорили, что она недостойна своей славы, что она не совершала тех поступков, по которым узнают истинно благородную натуру, что в памяти людской она осталась лишь благодаря тем, кто погиб во имя ее. Пусть говорят. Ибо она уже более не принадлежит ни нам, ни им...
   - Алиенора Аквитанская, - с удовольствием произнес аббат. - Угадал?
   - Гвеннлиан де Браси, - возразили ему. Кто-то третий назвал имя неаполитанки Марцеллы. Гости заспорили. Звучали все новые и новые имена. Барон Редбургский с видимым интересом прислушивался к спору, одновременно не сводя глаз с Кертис. Адельгейда, бледная как мел, сидела неподвижно и смотрела прямо перед собой.
   Если кому-нибудь будет сегодня охота выбирать победителя, думал Фильоль, то надо быть глупцом, чтобы не выбрать тебя. Ты заслужил это по праву. Пусть себе гадают, сколько влезет, - ты и сам не знаешь имени "той самой". Ты заставил их увидеть то, чего нет. Ты придумал ее от начала до конца и заставил всех, кто слушал, поверить в то, что она живая, - а это ли не признание твоего мастерства? Имя ей дадут и без тебя. И я не удивлюсь, если спустя полвека будут петь о "той самой", имени которой не сохранила людская память. О "той самой", которую оживил и навеки обессмертил лукавый золотоволосый менестрель. Благословен будь, сказочник и певец. Теперь я и в самом деле верю, что среди шервудской братии был неуклюжий, ласковый и отчаянно упрямый мальчишка по прозвищу Мельничонок. Даже если это был не ты, Кертис, а твоя выдумка, - она достойна жизни. Отчаявшись, ты постиг науку творить и побеждать. Лишь отчаявшиеся в любви сплетают тончайшее полотно из пустоты и превращают жгучую крапиву в благоухающую розу. Отчаявшиеся в любви утрачивают страх.
   Что ты делаешь, с горечью и ужасом думал Фильоль, что ты делаешь, Младший? Он вдруг понял, что оба они - и Кертис, и Адельгейда - погибли, невозвратимо погибли, и что скоро - быть может, завтра или нынче же ночью - эти руки и пальцы, тонкие и сильные пальцы музыканта, будут безжалостно переломаны и искалечены. Барон Роберт Редбургский с удовольствием сделает это сам - он все понял, он недаром приподнялся со своего места и как будто уже примеривается к горлу наглеца, который посмел полюбить Адельгейду.
   Кертис, это лучшая твоя песня. Но пусть бы ее не было. Счастлив твой бог, если твоя любовь не безответна. Счастлив твой бог, если ты переживешь эту ночь.
   Младший, что ты наделал?! Если таково было ее желание - ты выполнил его. И погубил обоих.
  
   Адельгейда, милая моя.
  
   Фильоль всегда делал исключительно то, что считал нужным. И теперь глас рассудка недвусмысленно подсказывал, что Кертис, в кои-то веки, прав и надо уходить. Младший выкрутится. Выскользнет из зала незамеченным, когда гости перепьются (уж сколько раз ему доводилось точно таким образом скрываться от подгулявшей компании!), переберется через стену и благополучно уйдет в Тодхетли. Даже если барон пошлет погоню - Кертис не дурак, чтобы идти по открытому месту. А ловить его в кромешной мгле в лесу - дело безнадежное. Лесной брат почти всегда перехитрит преследователей. Иначе бы Кертис не выжил - ни в Шервуде, ни на Дороге. Тодхетли - земля лордов Клиффордов, туда сэр Роберт не сунется. Граница, открытая для менестреля, наглухо закрыта для благородного барона.
   Фильоль уже дошагал до ворот - беспрепятственно, как и предсказывал Кертис - а потом вдруг круто развернулся и заспешил обратно. К черту. Младшего я не брошу, и будь что будет.
   Ни сэра Роберта, ни Адельгейды, ни Кертиса Старший в зале не увидел. Веселье шло своим чередом; отсутствия хозяев гости уже как будто не замечали. Фильоль выругался, уверившись, что опоздал. Бессмысленно было твердить себе, что это чистой воды совпадение и что все трое порознь вышли по своим надобностям. Он кружил по лестницам и переходам, не столько ожидая, сколько надеясь натолкнуться хоть на кого-нибудь из них и с особой остротой ощущая, как бежит время. Драгоценное время. Сэр Роберт наверняка не захочет тратить даром ни минуты, лишь бы вызнать правду. Раз в жизни - а главное, как невовремя! - Редбургский вепрь оказался проницателен. А Кертис - страшно неосторожен. Неужели Младший думал, что барон настолько глуп? И в то же время Фильоль понимал: собрат не недооценил противника, а намеренно переступил черту. Зачем? Кертис, зачем? Чтобы сейчас раскаиваться в этом, вися на дыбе? Или утешать себя мыслью, что страдаешь за Даму?
   С сэром Робертом он столкнулся совсем уж неожиданно, когда начал, придерживаясь за стену, спускаться по незнакомой лесенке. Барон вырос прямо перед ним, загораживая проход, и по своей привычке предупреждающе взял за плечо.
   - Кого вы ищете, мессир?
   - Сэр Роберт, вы прекрасно знаете, кого я ищу.
   - Кертис взят по моему приказу.
   Фильоль отвел взгляд. Сэр Роберт помолчал, потом продолжил:
   - Вы вольны уйти или остаться, мэтр Фильоль. Мне называть вас этим... прозвищем или же именем, которого вы достойны по рождению?
   - Прежде, барон, вы об этом не спрашивали.
   - Прежде, мэтр, нам не доводилось беседовать с глазу на глаз. Впрочем, как хотите. Если предпочтете остаться, то, ради всего святого, не заступайте мне дорогу и не шляйтесь по замку в столь неподобающее время. И даже не рассчитывайте поговорить с леди Адельгейдой. Во-первых, без моего позволения к ней все равно никого не пустят, а во-вторых, вряд ли она расположена вас видеть.
   - Ваша супруга...
   - Моя супруга, откровенно говоря, вас не переносит, и я вполне понимаю, почему. Она, черт возьми, кажется, возомнила себя Алиенорой. Но здесь не Пуатье. И эти игры в fin amor и замок Тинтагель пора бросать. Я не потерплю, чтобы возле моей жены отирался всякий сброд. Сначала Руфус, потом этот... Чей он там сын, плотника?
   - Мельника.
   - Все равно, сын какого-то виллана...
   - Йомена, барон.
   - Это не имеет никакого значения, мэтр Фильоль!
   - Положим, оседлать Алели ему действительно велела Адельгейда, - невозмутимо продолжал Фильоль. - Это я покажу и под присягой, а потому советую не слушать того, что будет по этому поводу говорить сам Кертис. Насколько я его знаю, он даже с огня будет взводить на себя любую напраслину, лишь бы выгородить женщину.
   - О да, - многозначительно заметил барон. Фильоль сделал вид, что не услышал, хотя сердце нехорошо сжалось.
   - Почем вы знаете, что это и впрямь так? - требовательно спросил Роберт Редбургский.
   - Потому что Кертис никогда мне не лжет, - немедленно ответил Старший.
   - Однако... Что еще вы способны показать под присягой, мэтр Фильоль?
   В голосе барона прозвучала откровенная насмешка.
   - Многое из того, что вам было бы желательно знать, сэр Роберт, - спокойно отозвался тот. - Но...
   - Но?..
   - При одном условии. Если вы не считаете возможным освободить Кертиса немедленно, то, по крайней мере, избавьте его от допроса с пристрастием. Повторяю, барон: не стоит верить и десятой доле того, что Кертис способен наплести под пыткой. Он и в здравом уме не в силах себя понять. Неужели вы хотите, чтобы он отделил истинное от ложного, вися на дыбе? Помилуйте, такое не под силу и Сократу!
   - Уж больно мудреная у вас правда, господа менестрели, - барон поморщился.
   - Зато человек, которого треплют на дыбе, начинает весьма правдоподобно сочинять, только бы от него отвязались, - парировал Фильоль. - А баллада, которую пел Кертис в присутствии вашей супруги... подозреваю, что ваше, барон, неудовольствие в значительной степени вызвано ею, хотя, клянусь, не вижу к тому никаких причин... итак, эта злополучная баллада написана мной. Я и это способен подтвердить под присягой.
   - Как - написана вами? - подозрительно спросил барон.
   - Это был мой подарок Кертису. Подарок, надо сказать, давно обещанный но, увы, как выяснилось, неудачный. В нашей среде принято порой делать такие подарки, сэр Роберт, хоть профану порой и кажется, что все менестрели друг друга терпеть не могут. Ученик может поднести бывшему наставнику балладу в знак почтения. Друзья могут по взаимному согласию обменяться песнями. Можно и подарить песню по особому случаю - мы дарим то, чем богаты, точно так же, как вы дарите боевых коней или ловчих птиц. Такое право есть у каждого из нас. И подобный подарок ценится очень дорого. Неудивительно, что Кертис обрадовался возможности спеть только что разученную балладу. Воистину, усердие не по уму.
   - Хотелось бы мне знать, в честь какого это особого случая вы, мэтр, расщедрились на столь ценный дар.
   - Достаточно, что об этом известно самому Кертису, - Фильоль улыбнулся.
   Сэр Роберт смерил его тяжелым взглядом. Видимо, он усиленно обдумывал услышанное.
   - Похоже, вы признали себя побежденным, мэтр, - наконец сказал он. - Адельгейда была бы рада это слышать.
   - А вы проницательны, барон.
   Сэр Роберт смерил его тяжелым взглядом.
   - Кертиса я отпущу утром. Обещаю, что живым и относительно невредимым, если только он сам не усугубит свое положение. Я не смею усомниться в словах, произнесенных именем Господа, - и все же кое о чем предпочел бы повыспрашивать вашего друга сам. И не спорьте, мэтр Фильоль.
  
   Кертис. Керти Жаворонок. С перевязанной рукой и оплывшим от удара глазом. Каменно спокойный. Фильоль уже успел понять, что настроение у Младшего меняется, как погода осенью. Кертис, сияющий от счастья. Кертис, смертельно серьезный, как лезвие меча в размахе.
   Они сидели в поле, привалившись к скирде. Фильоль охотно отмахал бы еще пару миль, но пожалел Кертиса - Младший заметно выбился из сил. Из владений сэра Роберта они и так уже выбрались. Приказ барона не оставлял сомнений: Кертису надлежало возблагодарить Бога, убраться из Редбурга немедленно и впредь носа туда не совать под страхом смерти. Относительно Фильоля никаких распоряжений не последовало, но Старший был достаточно опытен, чтобы самому сообразить: вышесказанное в той же мере относится и к нему. Редбург без Кертиса не представлял для него ровным счетом никакого интереса, и про себя Фильоль решил: если Младший заупрямится, не захочет уходить или, чего доброго, попробует вернуться с полдороги - без долгих разговоров брать его в охапку и тащить. Начнет спорить - бить по чем попало, пока не образумится, раз уж добром не понимает. Впрочем, Кертис не расположен был ни спорить, ни артачиться. Он вообще был подозрительно молчалив - не проронил ни слова, пока уходили из Редбурга. Фильоль даже мысленно чурался слова "бежали". Старший никогда и ни от кого не бегал.
   Взяв Младшего за подбородок, он заставил его повернуться к свету. Глаз, слава Богу, был цел. Кажется, и впрямь обошлось без увечий - по крайней мере, при беглом осмотре никаких серьезных повреждений Фильоль не заметил: Младший всю дорогу шагал быстро и ровно и дышал отнюдь не так, как дышит человек с переломанными ребрами - хотя сразу было видно, что в подвале Редбургского замка ему изрядно досталось. Пусть даже не столько всерьез, сколько для острастки. Больше всего Фильолю сейчас хотелось спросить: "Получил свое?", но он все-таки воздержался. Сегодня Младшему не нужны были упреки. Он сидел невероятно прямой и строгий - как всегда, когда чувствовал за собой вину - а Фильоль старательно ощупывал его правую руку, от плеча до локтя.
   - Здесь больно?
   Кертис вздрогнул. Больно.
   - Что ты ее тискаешь, дергай, - Младший говорил сквозь зубы, но очень внятно. Это было первое, что он сказал после ухода из Редбурга.
   - Подожди. Здесь больно?
   - Нет. Легче!.. Не сломана, Фильоль. Я чувствую. Если бы она была сломана, так бы я тебе и позволил ее мять. Охх, язви тебя!..
   Да, действительно. Кость не сломана. Вывих. Ave Maria.
   - Поругайся, поругайся... - Фильоль не утерпел. - Всегда бранишься, когда неправ. Уж я-то знаю. Сам виноват. В другой раз дважды подумаешь.
   ... Ему связали руки за спиной, перекинули веревку через балку и подтянули так, что он стоял, согнувшись почти вдвое и касаясь пола только пальцами ног. От боли в суставах все побелело перед глазами. Один рывок - и он повиснет на вывернутых руках. И счастлив его Бог, если хотя бы к зиме пальцы обретут прежнюю подвижность. Если он вообще останется жив, конечно. Внезапно пришел на память Виль. Тот изрядно недолюбливал Мельничонка, но на советы, тем не менее, не скупился. И когда они, по собственной неосмотрительности угодив в засаду, прорывались из кольца и почти не надеялись на успех, он сказал: "Если возьмут и начнут трепать - не говори. Лучше кричи. Так легче. Только не говори". В тот раз они отбились. А зимой Виль погиб в бою за Шервуд. Вместе с Робином.
   - Посмотри сюда, Кертис, - сказал сэр Роберт. Негромко и даже как будто добродушно. - Видишь эту свечу? Даю тебе время, чтобы поразмыслить и помолиться, пока она горит.
   - Эта поза не очень-то располагает к размышлениям, барон.
   - Дыба располагает к ним еще меньше, - резонно заметил тот. - И если ты скажешь правду сейчас, не дожидаясь большего, - тем лучше для тебя.
   - Вы хотите правду, сэр Роберт, или то, что вам угодно услышать?
   Барон промолчал, многозначительно указав на свечу. Время пошло.
   - Другого раза не будет, - серьезно сказал Кертис. - Обидно, что ситолу разбили.
   Фильоль внезапно понял, отчего до сих пор ему казалось, будто рядом с Младшим чего-то недостает. Просто он еще никогда не видел Кертиса без ситолы. На привалах тот сидел в обнимку с нею, как будто боялся выпустить из рук, за столом и на ночлеге непременно клал рядом, заботливо завернутую... Сэра Роберта можно понять. Всякий человек на его месте, зная, как привязан Кертис к своей "дребедени", первым делом с размаху хватил бы ситолу о стену. Возможно, Младший переживал бы куда меньше, лишись он глаза, а не инструмента.
   - Слава Богу, он не спрашивал о том, люблю ли я его жену. Он хотел знать лишь, верна ли она ему. Я мог с чистой совестью говорить правду.
   - А по-моему, слава Богу, что у Адельгейды хватило ума сохранить верность мужу. Либо недостало смелости изменить.
   - Фильоль, ты действительно думаешь, что мне было нужно от нее только это?
   - Хм... Скажи, Младший, а что бы ты ответил, если бы сэр Роберт все-таки спросил тебя, любишь ли ты его жену?
   - Честное слово, не знаю, - Кертис усмехнулся. - Скажи я "нет" - и он, разумеется, спросил бы, за каким тогда дьяволом я отираюсь в Ротербурге и порочу Адельгейду. А если "да"... Фильоль, но ведь он бы не убил меня только за то, что я сказал "да".
   - Сам поймешь почему или тебе объяснить? - жестко спросил Фильоль.
   - Не надо объяснять. Я и так уже понял. И всегда знал, наверное. Потому что я ему не соперник. Как бы оно ни было - Адельгейда никогда бы не предпочла нищего менестреля барону Редбургскому. Поэтому сэр Роберт терпел меня четыре года. Но все-таки - Старший, почему меня отпустили?
   - Хм... А ты бы предпочел остаться там?
   - Я знаю, ты говорил с сэром Робертом. Что ты ему сказал?
   - Поклялся Господом Богом, что баллада, которую ты давеча пел перед Адельгейдой, написана мною.
   Кертис замер с открытым ртом. То, что Младший быстро краснеет, не было тайной ни для кого. Но Фильоль даже не подозревал, что за одно мгновение можно стать белее мела.
   - Повтори, - потребовал Кертис.
   Старший повторил.
   Кертис тяжело задумался, а потом вдруг засмеялся.
   - То есть, теперь, если меня спросят, кто написал эту песню, я должен буду говорить, что это ты? - уточнил он.
   - Выходит, что так. Если, конечно, ты еще собираешься ее где-нибудь петь.
   - Конечно, собираюсь!.. Старший, да ты с ума сошел, - Кертис коротко хохотнул, тут же оборвал смех и гневно мотнул головой. - Чтобы я за здорово живешь отдал тебе лучшую балладу?..
   - Кертис, дело сделано. Минувшей ночью я поклялся, что написал ее сам. Из-за тебя, свиненка, я взял грех на душу. И если ты теперь начнешь утверждать обратное, то подпишешь смертный приговор себе, мне и, возможно, Адельгейде. Подумай, стоит ли твоя правда головы Адельгейды.
   Кертис потупился.
   - Во всяком случае, она не стоит твоей головы, - негромко проговорил он.
   - Если хорошенько подумать, Младший, то и твоей тоже.
  
   Фильоль знал, куда идет. В Линдли, по крайней мере, он шагал так уверенно, что Младший окончательно убедился: Старший ведет себя отнюдь не как человек, который ищет ночлега и не знает, где ему повезет провести ночь.
   - Сюда... туда... - отрывисто говорил он.
   - Ты эти "туда-сюда" брось, - наконец не выдержал Кертис. - Куда идем-то?
   - Увидишь.
   Наконец Фильоль толкнул воротца и испытующе взглянул на темное оконце.
   - Спит небось уже... Неловко как вышло. Припозднились, а теперь вломимся, как свиньи...
   - Ну, пойдем в другое место ночевать, - равнодушно сказал Кертис. Ему, уставшему почти до бесчувствия, было все равно, где ложиться - хоть под забором. Фильоль еще потоптался на месте, а потом вдруг искоса взглянул на осунувшееся, серое лицо Младшего и решительно шагнул к двери.
   - Нет уж. Зря, что ли, шагали.
   Осторожно, костяшками пальцев, он стукнул в косяк - раз, другой... Дверь открылась почти сразу же - как будто хозяин стоял на пороге.
   - Здравствуй, - негромко сказал женский голос. Фильоль заговорил быстрым шепотом, потом отступил на шаг в сторону, кивком указал на Кертиса, неподвижно замершего посреди двора. Женщина - слышно было - усмехнулась.
   - Заходите, что ли. Да что ты шепчешь все? Сам знаешь, я одна.
   Фильоль махнул Младшему: заходи. Тот, не удержавшись от любопытного взгляда искоса, миновал посторонившуюся с порога женщину - еще молодую, полную, рыжеволосую. Красивая или нет - в потемках не разобрать.
   - Ну, чего застыл-то?.. - гневно шепнул Фильоль, когда Кертис на мгновение остановился, и сам, подвинув его плечом, торопливо зашагал по шаткой лесенке наверх, как будто бывал здесь уже не раз и хорошо знал, куда именно хозяйка намерена их отправить. Женщина негромко окликнула вдогонку; Старший, пропустив Кертиса вперед и жестом приказав подниматься, снова заговорил с ней вполголоса. Женщина о чем-то спрашивала с улыбкой и, судя по голосу, участливо повторяла одно и то же, как будто ожидала ночных гостей и их внезапный приход ее вовсе не обеспокоил.
   - Кертис, ты голоден? - крикнул Фильоль наверх, словно позабыв о том, что нужно шептать, и тут же, не дожидаясь ответа, сказал: - Голоден, конечно. Ладно, давай, что есть, а то он, того и гляди, свалится. Да не хлопочи особенно-то, нам разносолов не нужно. А то ступай спать, я сам возьму...
   - Сейчас принесу, - звонко отозвалась в темноте женщина, и от неожиданного звука ее голоса Кертис вздрогнул. Слышно было, как заскрипел пол под неторопливыми, тяжелыми шагами.
   Младший стукнулся впотьмах головой о притолоку, повернулся и сел на ступеньку. Фильоль, чертыхнувшись, потянулся через него, рывком отворил маленькую дверцу - пахнуло сеном и сухими цветами.
   - Лезь, что ли.
   - Фильоль, это кто?
   - Где?
   - Ну, куда мы ночевать-то пришли?
   - Много будешь знать - скоро состаришься.
   - Фильоль, как мне ее звать-то хоть?!
   - Кэт. Спасибо-то сказать не забудь.
   - Когда это я забывал?
   - Ну, никогда, никогда...
   Кертис, хмыкнув, лезет на чердак и сразу же ложится, подсунув под голову котомку. От усталости его знобит, но не хочется ни есть, ни спать - разве что поговорить, но Фильоль секретничает, а начинать первым серьезные разговоры Младший не умеет.
   Мельничонок высок ростом и худ, но силен для своих лет, он наравне со старшими таскает на плечах мешки с зерном и любую работу выполняет терпеливо и старательно, лишь бы не торопили и не ругались. Кажется, если бы Робин велел ему перетаскивать камни с места на место или вычерпывать воду из реки, Мельничонок бы встал и послушно принялся за дело. Думает он так же старательно и неторопливо, как и работает; именно потому, что за работой, особенно долгой и не требующей большого внимания, можно подумать в свое удовольствие, Мельничонок не любит бездельничать. Он никогда не жалуется - ни на усталость, ни на боль, ни на голод, поговорить хотя и любит, но в большой компании робеет, а потому кажется молчаливым и даже угрюмым. Виль - маленький, лобастый (волосы у него редкие и растут высоко, так что лицо кажется неестественно большим), с близко посаженными глазами - наоборот, беспокоен и словоохотлив, рядом с ним неразговорчивый Мельничонок кажется старше и рассудительней.
   Мельничонок уже давно не испытывает к Вилю неприязни - первые вспышки ненависти сменились сначала настороженным смирением, потом равнодушием, а со временем даже превратились в некоторое подобие привязанности. Он привык к тому, что теперь рядом с Робином есть еще и Виль. Виль - наглый, горластый, беззастенчивый - появился в Шервуде позже остальных и сразу же дал понять, что желает не просто дружбы с Робином, а положения равного. Это до крайности возмутило кроткий дух Мельничонка, поскольку, по его представлениям, дружить с Робином позволялось только Джону, а требование равенство и вовсе ни в какие ворота не лезло. Некогда Мельничонок без особых колебаний уступил Малютке место за правым плечом Робина, рассудив, что тот в случае необходимости послужит "мастеру" наилучшей защитой, а потом и вовсе отказался от всяких притязаний на близкую дружбу, охотно довольствовавшись послушанием. Именно поэтому он удивился тому, что Джон отнесся к Вилю до странности спокойно, как будто не видел в нем соперника. Впрочем, Джон мог не бояться соперничества: его не так-то легко было оттеснить. Зато Робин поначалу платил Вилю открытой злобой, грозился бить, но отчего-то не бил и не гнал. Должно быть, он понял и оценил в нем ту черту, которой недоставало ни самолюбивому и безупречно верному Джону, ни молчаливо преданному Мельничонку, - постоянное недовольство миром, которое не дает рыжему покоя. Виль не желает сидеть на месте, это он некогда настоял на ежедневных вылазках к Сайлис-Кросс, с которыми Робин уже свыкся настолько, что считает их своей затеей и даже обижается, если Лесные братья, по дурной ли погоде или просто от лени, не хотят покидать Пещеры.
   Душой, а не умом, Мельничонок понимает, что зависть и ревность - нехорошие чувства. Понимает он и то, что Виль будет переть напролом, пока не добьется своего, и не задумается применить силу, если понадобится. Но поговорить ему не с кем, да и вряд ли он сумеет объяснить, чем плох Виль - даже для самого себя он не находит иных объяснений, кроме как "не хочу, чтоб он тут был". Конечно, это полуправда, но признавать, что добровольно уступленное место рядом с Робином теперь не дает покоя ему же самому, - чересчур унизительно. И потом, Мельничонок с самого детства, на собственном горьком опыте, знает, что бесполезно бунтовать, когда старшие что-то делают против его воли. Что-что, а его волю они не намерены принимать в расчет. Виль - потому что Мельничонок, на его вкус, слишком неопытен. Джон - потому что Мельничонок слабее. И даже Робин - потому что просто не знает, чего Мельничонку хочется. А хочется ему, например, доверительных разговоров, пусть даже он понятия не имеет, с чего такие разговоры начинаются и о чем идут. Однажды, когда Джон и Виль уже спят, он сидит у костра рядом с Робином, ворошит палкой рдеющие угли и, по своему обыкновению, о чем-то неторопливо думает.
   - Что? - вдруг спрашивает Робин и смотрит как-то странно, испытующе, как будто и впрямь ждет ответа. Мельничонок понимает, что Робину, утомленному за день, наверное, сейчас хочется поговорить, но о чем?.. Он беспомощно жмет плечами, щурится, глядя через костер, и повторяет:
   - Что?..
   Робин еще некоторое время смотрит на него, без улыбки, но и не хмурясь, как будто видит впервые. Мельничонок ждет, что Робин наконец заговорит, но тот молчит.
   Поговорить иногда можно с Джоном - но тот, при своей неповоротливости, подчас оказывается пугающе прозорлив. Однажды, спустя неделю после того, как Виль появился в Шервуде, Джон говорит:
   - Я знаю, почему ты злишься.
   - Вовсе не злюсь, - Мельничонок страшно удивлен, потому что за все это время никому не проговорился о том, как неприятен ему чужак.
   - Злишься, потому что не по-твоему вышло.
   - А по-моему и не выйдет, - резко отвечает тот.
   ... Рыжая Кэт принесла миску холодных остатков, поставила ее на пол, наполовину высунувшись из дверцы, окинула Кертиса добродушным взглядом и тяжело зашагала вниз. На этот раз он успел разглядеть, что хозяйка уж немолода - лет тридцати.
   - Что ты?.. - спросил Фильоль, наблюдая за тем, как Младший нехотя жует. Тот пожал плечами.
   - Спать хочешь?
   - Нет.
   Фильоль растянулся на сене, заложив руки за голову.
   - Отдыхай, - сказал он. - Выходить и не думай, пока не окрепнешь, о деньгах не беспокойся.
   - А как же...
   - Говорят тебе, не беспокойся.
   - Нешто Кэт задаром нас держать будет? - не удержался Младший.
   - Не твое дело. Я из Редбурга, думаешь, пустым ушел?..
   ...Это были дни неторопливых разговоров, смеха вполголоса и доверительных, порой рискованных, шуток. Впрочем, говорил по большей части один Фильоль, а Кертис внимательно и неустанно слушал. Слушать, не зная скуки, он умел, и теперь перед ним разворачивалась чужая жизнь, о которой раньше он лишь догадывался по случайно оброненным намекам: юность при дворе королевы Алиеноры, годы, проведенные в Лангедоке, любовь к замужней женщине, поспешное бегство в чужие земли и что-то еще, трудноуловимое и как будто опасное, отчего лицо Старшего временами озарялось странной, прежде не виданной, смущенной улыбкой - словно Фильоль сомневался в собственной правоте.
   Кэт, хоть и не стеснялась гостей, но держалась всегда наособицу, ни разу не оставшись послушать. Младшему она добродушно, по-сестрински, улыбалась, но за несколько дней они едва ли обменялись дюжиной слов. Даже перевязывая Кертису выбитое плечо, Кэт молчала. Впрочем, немногословна, пусть и весела, она была и с Фильолем. Не видя ее рядом, Кертис нередко забывал о том, что она дома, и невольно вздрагивал, когда внизу или на лестнице раздавались тяжелые, уверенные шаги.
   Угнетало его, пожалуй, лишь отсутствие ситолы. Так долго жить без музыки Кертис не привык - особенно по вечерам, когда совсем нечем было заняться, а Фильоль задремывал. Но рассчитывать на то, что скоро удастся раздобыть инструмент, не приходилось...
  
   Честно говоря, за хорошую ситолу либо ребек я бы не раздумывая вытряс кошелек. Поскольку я окончательно лишился старого инструмента, тянуть долее было неразумно. Менестрелю нужно по возможности скорее обзавестись новым, пока есть деньги. И потому мне был прямой резон задержаться в Лифорде по крайней мере до обедни. Лифорд - городок торговый, и не отыскать в нем хорошего мастера - это надо постараться.
   До обедни - это я, конечно, махнул не глядя. Бродил я по ярмарке полдня, уж никак не меньше, действительно нашел нескольких умельцев и так намозолил им глаза, что при моем появлении они советовали мне убраться подальше, поскольку рассматривал я их товар подолгу, придирчиво и со знанием дела.
   И тут я ее увидел. Это была единственная приличная ситола во всем Лифорде. И лежала она среди прочих инструментов под навесом, где хозяйничал какой-то рыжий тип. И когда он обернулся на оклик, меня шатнуло. Бартоломью из Скарборо.
   Впрочем, он меня, кажется, не узнал. Почти четыре года прошло с того памятного дня, когда в трактире юный арфист Костер бросил вызов Бартоломью, хорошему мастеру, но довольно посредственному музыканту, и тот, дико ругаясь, швырнул на стол увесистый кошель. Надо сказать, на поединке их свели старшие - и они же, в пику бахвалу, некогда оставившему Дорогу ради оседлой жизни, гласно отдали Костеру заслуженную победу. Разумеется, мастер видел тогда сидевшего среди прочих молодого менестреля, но сомневаюсь, чтобы он пристально меня разглядывал (на новичков вообще мало кто обращает внимание), а уж тем более оказался способен вызвать в памяти мое лицо четыре года спустя. Между прочим, за этот срок сам Бартоломью нимало не изменился. Все тот же презрительный взгляд из-под низкого лба - знай, мол, наших! - все та же ухмылка. И манеры ничуть не переменились к лучшему. Зато я за четыре года, смею вас уверить, кое-чему научился. Знаю, например, что нельзя сразу хватать понравившуюся вещь - умный торговец враз заметит нетерпеливый блеск в глазах и запросит вдвое против божеской цены. А попадет на простофилю - так и втрое. И потому я, в подражание Фильолю, неторопливо рассматривал разложенные на холстине инструменты, даже не прикасаясь к замечательной ситоле, как будто и не видел ее совсем. Бартоломью долго наблюдал за мной, потом сплюнул и сказал:
   - Тоже мне... щупает, как будто бабу выбирает. Хоть бы понимал что, стервец. Бери да плати, ну а нет - так проваливай.
   - Вот эту я бы взял, - небрежно сказал я. Ай да штучка, мать моя!.. Даже издалека понятно, что она в руках будет как перышко - легонькая, ухватистая - а уж когда я ее взял...то понял, что эту ситолу я заполучу любой ценой. Если понадобится, украду, но из Лифорда без нее не уеду.
   - Ну так плати шесть шиллингов и забирай.
   У меня было только три. Бартоломью не из тех, кто продает свои изделия задешево.
   - Отдай за половину, - сказал я, но, впрочем, безнадежно. Торговаться с Бартоломью, отчаянным маклаком, который вдобавок обозлен на всех менестрелей скопом?! Проще уж, действительно, украсть. Бартоломью взглянул на меня с неимоверным презрением. Безденежных голодранцев он не удостаивал даже прощальной ругани.
   - Давай, давай отсюда. За половину ему...
   - Послушай!..
   - И слушать не стану.
   - Поимей в виду...
   - Поимей в виду вон ту кобылу.
   Грубиян. Я перевел дух и с отчаянием сказал:
   - Кто у тебя купит, если ты заламываешь такую цену за кусок дерева?!
   - Бартоломью из Скарборо все знают, - сказал он и подбоченился. - Не беспокойся, у кого деньги есть, те за ценой не постоят. Бартоломью из Скарборо - не какой-нибудь косорукий неумеха, который натягивает три струны на кривое полено и думает, что на этом можно играть. А все почему? Потому что Бартоломью сам музыкант не из последних и знает толк...
   Я не выдержал.
   - Именно эти слова, Бартоломью из Скарборо, ты произнес однажды в "Старом гусе" - незадолго до того, как отдать одному небезызвестному тебе арфисту туго набитый кошель. И, если мне не изменяет память, очень тебе не хотелось этот кошель отдавать...
   Бартоломью взглянул на меня ошалевшими глазами. А я понял, как глупо подставил бок. Мастер не простит напоминания о давнишнем позоре. Кто ему мешает сейчас крикнуть: "Держи вора!" и указать на меня? Этот человек без особых угрызений совести отправит недруга под сапоги хмельной ярмарочной толпы. А на ярмарках бьют насмерть.
   Мы стояли и смотрели друг на друга - Бартоломью вращал круглыми от бешенства глазами и медленно багровел, а я думал, не пора ли дать тягу, когда на мое плечо привычно легла маленькая жесткая ладонь, и Фильоль в своей неторопливой манере спросил:
   - Торгуешь?
   - Уже нет, - я бросил полный сожаления взгляд на вожделенную ситолу. - Пойдем отсюда.
   - Да погоди ты. Сколько тебе не хватает? - Фильоль в упор рассматривал Бартоломью, и тот заметно смутился.
   - Брось, я...
   - Сколько тебе не хватает, я сказал? - в голосе Старшего явно послышалась угроза.
   Нет, с ним лучше не спорить. Того и гляди треснет по шее из самых благих побуждений.
   - Трех шиллингов, Фильоль. Но, пожалуйста, не...
   - Умолкни. А ты, Бартоломью, давай сюда ситолу. Я плачу.
   Он чуть ли не силком забрал из моего стиснутого кулака три шиллинга, добавил еще три из кошелька на поясе и бросил Бартоломью.
   - Забирай ситолу.
   - Фильоль, честное слово, я обязательно верну деньги. Спасибо.
   - Плюнь и забудь. Это подарок. Должен же я хоть чем-то откупиться за то, что присвоил твою балладу.
   - Старший, ты спас мне жизнь. О каких подарках речь?
   - Кертис, ты предпочитаешь остаться без инструмента?
   Тот промолчал. Фильоль посмотрел в сторону, а потом ласково погладил гриф ситолы в чужих руках, точно кошку.
   - Весной я возвращаюсь в Лангедок.
   Младший открыл рот, точно собирался о чем-то спросить, но Фильоль, не дав ему заговорить, закончил:
   - Хочешь - vene со мной.
   - Ты... приглашаешь меня... к себе?
   - Не приглашаю, а весьма даже настоятельно зову, - Фильоль усмехнулся.
   Кертис потупился.
   - Ты предлагаешь мне ученичество?
   - Нет, Младший. Я предлагаю тебе дружбу. И дорогу в мои земли.
   - Ты... - видно было, что Кертису трудно говорить, - ...ты делаешь мне подарок за подарком, Фильоль.
   - Уж такое у меня сегодня благорасположение.
  
   - Кто хочет - уходи. Сейчас, - говорит Робин. - А мы будем драться.
   В сторону нерешительно отходят трое - шаг, другой нога за ногу, а потом припускают бегом в чащу, то и дело оглядываясь через плечо. За ними - еще двое. Эти уже не озираются. Некогда.
   Их осталось шестеро. Робин. Виль. Джон. Гилберт. Монах. Мельничонок. Робин сердито оглядывает свое войско. Виль и монах - плохие лучники. Хотя... врагов наверняка так много, что куда ни целься - не промахнешься. Те, кто ушел, хотят жить. А у тех, кто остался, есть только Шервуд и Робин. Шервуд и Робин.
   Мельничонок привычно становится с правого плеча (с левого прикрывает Джон), и слышит, как орет командир отряда: "Их там шестеро всего, не боись! Их шестеро!". Наемники катятся на них по поляне, на бегу растягивая ряд - собираются брать в кольцо. Их больше тридцати. Впрочем, лучников среди них немного - наемники привыкли полагаться в бою на мечи.
   - Пленных не брать!
   - Спина к спине, - вполголоса приказывает Робин. Как будто они не собираются умирать.
   Мельничонок улыбается, быстро глянув на небо. Хорошо. Значит, не будет ни допросов в подземелье ноттингемского замка, ни стояния на эшафоте, ни мучительного удушья. Ничего не будет. Ни страха, ни боли. Шериф, вопреки обыкновению, оказался милосерден - а может, наемникам самим неохота возиться. Останутся только лес, холодное солнце и мокрые листья под щекой.
   Навсегда.
   Кертис встряхнул головой. Он ведь знает, как было на самом деле.
   Он ведь жив.
  
   ...
   Кертис - запыхавшийся, щеки раскраснелись, самодельный чехол с новенькой ситолой болтается за плечами.
   - Фильоль... Прости. Я не могу.
   - Чего ты не можешь? - не понял Фильоль.
   - Уехать с тобой - не могу.
   Младший оглянулся через плечо; Фильоль догадался: спешит. Опять нашел себе новую докуку, в которой жизненно необходимо его участие.
   - А без тебя не обойдутся? - резко спросил он. - Зачем ты там нужен?
   - Нужен, - в глазах Кертиса мелькнуло хорошо знакомое бешеное упрямство.
   - Куда вы идете? Громить монастырские амбары? Раздавать зерно сервам?
   - Если понадобится... - Кертис опустил голову. - Если понадобится, я первый собью замок с двери амбара. И, если понадобится, я первым встану на пороге, чтобы помешать грабежу. Фильоль, я... я не златоуст, но...
   - Кертис, тебя убьют.
   Младший молчал.
   - Мечтаешь о славе Фиц Уоррена? Не забывай, он был местный, его весь Лондон знал. А ты - пришлый, и тебя первого, в случае чего, свяжут и выдадут головой.
   - Робин тоже для многих был пришлым. Все мы там были чужими. Мы знали, что если шериф соберет облаву, то в лес, кроме солдат, пойдут и местные. Сами пойдут, своей волей. Фильоль... я благодарен тебе, но уехать с тобой не могу. Не сейчас. Прости. Если... если до весны со мной ничего не случится... и если ты будешь еще в Англии... я разыщу тебя, и мы уедем вместе. Но не сейчас.
   - Я буду ждать, - коротко ответил Фильоль.
  
   В марте Фильоль узнал, что Кертиса убили в Йорке наемники.
   Через месяц он покинул Англию.
  
   Спустя год у Адельгейды родился сын.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   83
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"