Герасименко Анатолий : другие произведения.

Спиритический обзор по заявкам

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 8.96*12  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Обзор финала "СТ-2015"

  Здравствуйте, уважаемые финалисты.
  Я придумал такую затею: в этот раз буду проводить мистические ритуалы и взывать к теням великих литераторов. Они-то и станут писать обзор. А я так, со спиритическим планшетом посижу рядышком.
  Постараюсь вызывать Пушкина и Белинского, но ничего не гарантирую. Придет Говард Лавкрафт - будет обзор от Лавкрафта. "С дрожью приступая к греховному чтению зловещего гримуара, вышедшего в финал..." Как-то так. Ну что ж, карандаш наточил, планшетку на колени пристроил, свечки зажёг. Жду заявок.
   ***
   Баев Ал. Слансарга
   Рецензент: Н.В. Гоголь-Яновский, преподаватель истории Женского Патриотического института
  
  ...Допрежь любых речей - благодарность этому литератору за благость и сострадание к людям! Ибо своей историей Баев пробудил в моей непокойной душе зерна надежды на возвращение к тем временам, когда любой цветок прекрасен, когда все вокруг словно бы манит и влечет куда-то; словом, к майским дням моей жизни. Что был бы человек без надежды? без неё он бы был пустыня, и без пения катился бы по своему пути, всё по кругу и по кругу, торя наново уже пройденный стократно путь. Путь, названный китайскими язычниками Самсарою, или Великим Колесом. Однако приблизимся к фабуле, читатель.
  Невзирая на языческую символику истории, герои - простые русские люди, и самая их жизнь совершенно русская. Известный роковой разгул и раздолье, к которому иногда, позабывшись, стремится русский, и которое всегда нравится молодежи, чувствительно отразились на их жизни. В особенности на жизни героя второго, Миколая, который, осмелюсь сказать, спорит за главенство с Глебом. Спорит; ибо имеет достаточно отчаяния и куражу, чтобы прервать рутинные путы Самсары, вернуться в весеннюю пору жития и начать кружение по-новому, по-своему, при том - как знать? - поднявшись, быть может, над собою. Ведь есть средь языческих практиков мудрецы-архаты, почитающие единственно верным путь Восьмеричный, сиречь спиральный. Им, архатам, не потребна смерть, чтобы возвыситься над Великим Колесом, они вольны разорвать цепь в середине жизни, в любой миг ея.
  История эта менее всего может назваться скучною, автор имеет удивительное искусство рассказывать. Хоть и рискованно вычурными мне видятся иные периоды: взять, к примеру, 'безобразно-округлённое широкоформатной настройкой лицо' - что такое? какое лицо? и ногу сломишь, пока разберешь; а, разобравши, не радуешься, нет стройности слога. И вот еще: '...поостыл. Почти'. Поостыл - стало быть, не остыл вовсе, а лишь немного умерил горячность, не до конца. И как, скажите, можно умерить пыл не до конца, да притом почти?.. Решительно не понимаю. Но многие отрывки хороши, чудо как хороши. 'Чернёный креозотом и солнцем покосившийся деревянный столб' - ах, так и видишь его, этот столб, духмяный, нагретый, руку протяни - и осязаешь пальцами! Или вот, полюбуйтесь: 'Не семейка, а полный октоберфест'. Прелестно.
  Да, история менее всего может зваться скучною. Но именно скучным можно счесть Глеба, избравшего мещанское, 'нормальное', его словами, житие взамен дыхания вновь обретенной юности. Куда как силён душою Миколай! И читатель волен простить ему грехи молодых лет, искупленные смелым решеньем. Да и высшие силы, кажется, вознаграждают Миколая за подвиг. Глеб же не умеет ни радоваться, ни любить; он ни смел, ни труслив, словом, 'не горяч и не холоден, а только тепл', оттого и прозябает в душевном холоде и одиночестве. Посмотришь на него и изумишься: что за пустой человек! И днесь таких много вижу окрест.
  Что же сильнее над нами: страсть или привычка? Или все сильные порывы, весь вихорь наших желаний и кипящих страстей - есть только следствие нашего яркого возраста, и по тому одному только кажутся глубоки и сокрушительны? Но в Баевской истории звучат для меня голоса прошедшего века, которых, увы! теперь уже нет. Душа моя полна еще до сих пор жалости, и чувства мои странно сжимаются, когда воображу себе, что приеду со временем опять...
  
  На этом контакт с тенью мастера оборвался, и я пришел в себя посреди оплывших свечей и исписанных листков, ощущая смутное желание надеть шинель с воротником до носа и выйти в туманную, зябкую петербургскую ночь. Что ж, лиха беда начало.
   ***
   Сороковик Александр Борисович. Алконавт
   Рецензент: граф Л.Н.Толстой, член-корреспондент Императорской Академии наук
  
  ...Произведение искусства хорошо или дурно от того, что говорит, как говорит и насколько от души говорит художник. Совершенным произведением искусства будет только то, в котором содержание будет значительно и ново, и выражение его вполне прекрасно, и отношение к предмету художника вполне задушевно и потому вполне правдиво. Такие произведения всегда были и будут редки. Очень часто говорят, что произведение искусства очень хорошо, потому что оно поэтично или реалистично, или эффектно, или интересно, тогда как ни то, ни другое, ни третье, ни четвертое не только не могут быть мерилом достоинства искусства, но не имеют ничего общего с ним. И поэтичность, и подражательность, и поразительность, и занимательность могут встречаться в произведении искусства, но не могут заменить главного свойства искусства: чувства, испытанного художником.
  В рассказе г-на Сороковика и чувство, и содержание весьма значительны, потому что большая и главная беда русского мужика есть пьянство, и пьянство точно такое, какое изображено в произведении честно и без прикрас: то есть, доводящее до самого дна жизни, до нищеты и душевного безобразия. Затуманенный водкою разум служит одной только цели, а именно достижению блаженного пьяного состояния, и перед этой целью ничтожными становятся узы семейственности, долг и обязанности, исполняемые перед обществом, порывы к просвещению и в особенности мысль религиозная. Вино губит телесное здоровье людей, губит умственные способности, губит благосостояние семей и, что всего ужаснее, губит их потомство, и, несмотря на это, с каждым годом все больше и больше распространяется употребление спиртных напитков и происходящее от него пьянство. И что удивительнее всего, - это то, что люди гибнут от пьянства и губят других, сами не зная, зачем они это делают. В самом деле, если каждый спросит себя, для чего люди пьют, он никак не найдет никакого ответа.
  Герой рассказа г-на Сороковика, испытав душевные и телесные муки, находит в душе силы, чтобы очнуться от дурмана, который преследует его, и говорит себе: 'А дурак я, что жизнь пропивал!' В том - не единственно его заслуга, и даже не столько его собственная заслуга, сколько заслуга другого мужика, старого Игнатьича, не только трезвого, но и заботливого. В самом деле, если человек вор, то он и будет водиться с ворами и будет ему казаться, что все воры. Но стоит ему бросить воровство, и станет он водиться с честными людьми и увидит, что не все воры. То же и с пьянством. Когда Гришка водился с пьяницами, то казалось ему, что все вокруг пьют водку, как он, и оттого он почитал такой зверский обычай естественным и даже хорошим. Но стоило ему уйти от пагубного влияния своих прежних товарищей и попасть под влияние благое, как душа его начала путь к исцелению.
  Итак, мы видим, что произведение г-на Сороковика можно считать значительным по содержанию. Кроме того, отношение художника к предмету рассказа вполне задушевно, и выражение его мыслей ясно и потому правдиво. 'Мороз вон какой, замёрзло всё, бронёй стало', - думает Гришка, и это 'бронёй стало' очень верно, искренне сказано, потому что от сильного холода в русскую зиму все предметы становятся невероятно тверды и словно бы покрыты бронёй. Нехорошо только, когда художник говорит: 'Остановился, выгнул правую руку', - так как рука не может выгнуться, выгнуть - значит, изогнуть нечто гибкое. Например, можем сказать: такой-то сломил ветку на дереве и выгнул её. Но человеческие члены не обладают той гибкостью, которую выказывает свежее дерево; уместней было бы написать 'согнул руку' или 'закинул руку за спину'. Тем не менее, так называемый литературный стиль есть лишь внешний признак работы мысли литератора, и не может являться значительным препятствием или, наоборот, подспорьем при чтении произведения искусства. Гораздо важней другой вопрос: является ли содержание рассказа новым? Здесь с сожалением могу сделать вывод, что нового в вопросе пьянства нет ничего. Богатым и бедным представляется, что веселым нельзя иначе быть, как пьяным или полупьяным; представляется, что при всяком важном случае жизни - похоронах, свадьбе, крестинах, разлуке, свидании - самое лучшее средство показать свое горе или радость состоит в том, чтобы одурманиться и, лишившись человеческого образа, уподобиться животному.
  Тем не менее, в произведении есть место проблеску надежды. Влечение Гришки к трезвости объясняется поначалу лишь сильным душевным переживанием, испугом или потрясением, но не стремлением к вере, а ведь именно вера может способствовать русскому мужику в его постепенном движении к лучшему. Вера может проявляться необязательно в посещении церкви и непременной исповеди, но в приближении к семье, к потомкам, к обществу в его лучших, нужных проявлениях, то есть к жизни, наполненной трудом и пользою для прочих людей. И у Гришки есть такая возможность, поскольку он может остаться с мудрым Игнатьичем, посвятив себя без остатка тихому, незаметному, равномерному труду, который есть подлинное служение людям и Богу.
  Хорошо было бы, если бы мудрость была такого свойства, чтобы могла переливаться из того человека, который полон ею, в того, в котором ее нет, как вода переливается из одного сосуда в другой до тех пор, пока оба будут равны. Но горе в том, что для восприятия чужой мудрости нужна прежде всего самостоятельная работа...
  
  С этими словами почтенный старец разорвал контакт и удалился. Лишь остался лежать на планшете невесть откуда взявшийся клочок сена, да пахло в воздухе берёзовым дёгтем, каким мазали в начале века сапоги.
   ***
   Продолжим же наши оккультные занятия. Сегодня, друзья, меня ждало бесславное фиаско, проще говоря - я облажался по полной. Это ж надо, вызывая тень Джонатана Свифта, выстучать 'Johnatan' вместо 'Jonathan'! Грозный, в парике и шлафроке, явился мне дух английского сатирика. Десять минут кряду он метался по комнате, расшвыривал мелкие предметы и честил меня безграмотным ослом, который-де не может верно написать христианского имени, и которому не литературой надо заниматься, а выносить ночные вазы в Бедламском госпитале для душевнобольных. Экзорцизм я проводить не умею, а потому спрятался под стол и сидел там, прикрыв голову планшеткой и ожидая, пока Свифт не выпустит пар. Наконец, призрак удалился, бросив на прощание: 'Fare thee well thou, dishonored scoundrel!' Собрав разбросанные свечи и вытерев с пола эктоплазму, я вернулся к ритуалу, поскольку ошибки ошибками, а обещания надо выполнять. Сосредоточился на образе Вольтера, стал читать заклинание на латыни, но опять что-то напутал, и явился мне никакой не Вольтер, а совсем другой француз. Хотя, может, оно и к лучшему: вызванный дух был весельчаком, балагуром и выпивохой, так что мы чудесно провели остаток вечера за четырьмя бутылками пино. Кажется, он пытался научить меня какой-то похабной песенке на старофранцузском, но я был уже пьян и ни черта не запомнил. Итак, прошу:
  
   Крокодилов Матвей. Музей господина рейхсканцлера
   Рецензент: мэтр Ф.Рабле, доктор медицины
  
  Pax vobiscum, милостивые государи, et vobis, милостивые государыни! Среди тех даров, щедрот и преимуществ, коими зиждитель мира, всемогущий Господь изначала наделил и украсил природу человеческую, высшим и самым редкостным свойством представляется мне то, благодаря которому пустые словеса, выпадающие из отверстого рта подобно плевкам, выстраиваются вдруг в чудесные стихотворные строфы или занятную историю. Один придворный золотарь, роясь в куче дерьма, как-то выхватил из самых её зловонных глубин чудесный перстень, оказавшийся там по вине королевского попугая, который поначалу склевал оставленный без присмотра перстенёк, а потом, согласно велению и законам Природы, изверг его обратно! Так и я, пробираясь через потоки словесного поноса, бываю несказанно рад, обнаружив в мутных волнах жемчужину словесности. Но, как писал св. Ейвставий в своём 'Qecrotatorium scholarium', а также Гален в 'De symptomaton causis', подлинному шедевру потребно следовать известным правилам, чтобы все, кто его читает или слушает, могли восхититься и воскликнуть: ах, чтоб тебя! Занятно излагает! Таково общее мнение, именуемое на языке философов jus gentium, всеобщим законом, действующим повсеместно.
  Засим перечислим эти правила. Изрядному рассказу надлежит, primo, иметь завязку, кульминацию и развязку; secundo, в рассказе должен быть конфликт, иными словами, препятствие на пути героя; и, tertio, хорошо бы иметь в конце неожиданный поворот, какой мы, французы, зовем по-простому 'пуант', а старый пердун Аристотель звал шельмовским словечком 'перипетия'. Сие последнее условие не обязательно, но оно приятно украшает рассказ и вызывает у читателя довольство, сродни тому, которое испытывает молодой монашек, слезший с балкона какой-нибудь богатой дамы и обнаруживший под балконом смазливую служаночку - так сказать, момент приятный и неожиданный. Рассказ, не обладающий такими признаками, способен восхитить читателя так же, как дохлый осел - пукнуть.
  Heu! Увы! В рассказе мэтра Матье Крокодилофф мы не видим ни завязки, ни кульминации, ни развязки, не говоря уж о конфликте. Приём же, в котором герой - в нашем случае, героиня - объявляется спящей или месмеризированной, настолько стар, что сам патриарх Ной, должно быть, обмывал ему обосранную от старческого паралича задницу. Перипетией такое считаться никак не может, увольте. Но главное, все-таки, - sancte trinitatis, священная троица: Завязка! Кульминация! Развязка! Без них, любезный мэтр, ваша история - все равно что слепец без клюки, осел без пахвей, корова без бубенчиков. Пока вы нам их не вернете, мы будем взывать к вам, как слепец, потерявший клюку, верещать, как осел без пахвей, и реветь, как корова без бубенчиков.
  Что же касается знания новейшей истории, то, как человек, умерший в одна тысяча пятьсот пятьдесят третьем году, я могу им похвастать так же, как жаба - перьями. Надо ещё сказать, что обычный, неискушенный читатель прибегает к историческим сведениям в жизни своей столь же часто, как дьявол к крестному знамению. Посему большую часть кунштюков да перверсий в рассказе оценят разве что ученые мужи. Мэтр Матье может возразить, что представленная новелла - часть некоего opus magnum, который он приуготовил вовсе non ad captandum vulgus, не в угоду черни, а для удовольствия людей просвещенных. Полагаю, на страницах сего почтенного гримуара такие любезные книжники найдут стократ больше рассуждений и исторических анекдотов. Что ж, в добрый час! Боюсь только, от обилия научных фактов они станут чересчур возбуждены, и от переутомления мозга к середине прочтения у них сделается горячка.
  Не говорите мне только, во имя и ради тех четырех ягодиц, благодаря которым вы произошли на свет, и того болта, который их скреплял, - не говорите мне о том, что эта история придется по нраву лжеученым негодяям, которые просиживают седалища перед чудотворными зерцалами Rete Mundi Internetum, сиречь Мировой Сети. Я на днях выпивал с Люцифером, и Князь тьмы поведал мне, что для каждого зловредного бездельника, гадящего в умы на исторических форумах и чатах (чтоб мне лопнуть, если вторым словцом - chatte - мы, французы, не обозначали спокон века укромный женский орган!), так вот, для каждого из них Враг рода людского приготовил уже в Аду персональный котёл со смолой. Ибо историей, как и любой наукой, должны заниматься одни только специалисты. Или же монахи - всё одно им больше нечем занять свои головы, как верхние, так и, блаженный Августин свидетель, нижние.
  А посему выпьем, братия! Ergo bibamus! Salut!
   ***
   Diamond Ace. Бесцветные из Уэстон-Крик
   Рецензент: Э.А.По, редактор Graham's Magazine
  
  Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой,
  Над старинною колодой я склонялся в полусне.
  Выпал мне валет червлёный, дама с пикой острой, чёрной,
  Двоек, троек ворох вздорный - и, в угрюмой тишине,
  Туз бубён кроваво-алый из колоды выпал мне,
        Под портретом выпал мне.
  
  Ясно помню ожиданье, поздней осени рыданья,
  И бесцветны очертанья двух героев, двух друзей.
  О, как жаждал я подсказки - но скупы рассказа краски,
  Пусть читатель без опаски дочитает, кто мудрей,
  До развязки, что связала Эда с Чарли, цепи злей -
        Точно ветер-круговей.
  
  И словес бесцветных трепет издавал как будто лепет,
  Трепет, лепет, наполнявший сердце дрожью без причин.
  Столько слов, что называют цвет по имени, мерцают,
  Тут и там меж строк блуждают: серебро, лазурь, кармин -
  Ярче, ярче вызывают в сердце образы с картин,
        Сердцем созданных картин.
  
  Взор застыл, во тьме стесненный, и читал я, изумленный,
  О беде, что вдруг сплотила двух несчастных в одного.
  О вине и о прощеньи, о сердцах, что в исступленьи
  Обрели вновь утешенье, оживили, что мертво,
  И рыданье, словно эхо из Аида самого, -
        Эхо - больше ничего.
  
  И лежит брильянт сакральный, Туз бубновый, ромб зеркальный -
  Под портретом, там, где выпал, не исчезнет никуда.
  Кончился рассказ печальный - стройный, строгий, поминальный.
  Свет струится, тень ложится, на полу дрожит всегда.
  И душа моя из тени, что волнуется всегда,
        Не восстанет - никогда!
  
  Окончив последнюю строфу, сумрачный дух шагнул в открывшуюся прореху тьмы и исчез - так же быстро и пугающе, как появился. А за окном, почти задев стекло крыльями, пролетела черная крупная птица, которую я никогда раньше здесь не видел.
  
   ***
   Аарон К. Макдауэлл. Башня
   Рецензент: Акутагава Р., специальный корреспондент Mainichi Shimbun
  
  Подобно вершине горы Родзан, литературное произведение с разных точек видится и оценивается по-разному. Уверен, что свидетель Реставрации Мэйдзи увидел бы в рассказе Макудавы-сана совсем не то, что житель оккупированной американцами Японии. В самом деле, мои сегодняшние глаза - это всего лишь сегодняшние глаза, отнюдь не мои завтрашние. Но всякое произведение рождено в свою историческую эпоху, и должно быть оценено по меркам этой эпохи. Потому нельзя читать рассказ 'Башня', забыв о том, что он написан во время, когда многие надеются на восстановление былого. Немало сейчас и таких, кто ждёт гибели подобных начинаний. Как бы то ни было, и те, и другие ищут ответа: что впереди? Упадем ли мы, как прежде, или станем равными богам? Творчество - всегда риск. После того как силы человека исчерпаны, он может уповать лишь на волю небес - иного не дано.
  Рассказ Макудавы-сана имеет много общего с другим рассказом о Вавилонской башне, 'Das Stadtwappen' Кафки. Склоняясь перед смелостью Макудавы, который взял за основу многократно перепетый и обыгранный библейский миф, не могу не отметить, что Кафка в своем тексте решил тему проще и изящней. 'Все возникшие в этом городе предания и песни полны тоски о том предсказанном дне, когда город, пятью следующими через короткие промежутки ударами, разрушит исполинский кулак. Поэтому-то кулак и изображен на гербе города'. Эта неожиданная фраза венчает короткий рассказ, придавая остроту и ясность всему предшествующему тексту, кажущемуся поначалу сумбурным и темным, - впрочем, как всегда у Кафки. Неотвратимость судьбы - она есть причина или следствие обреченности строителей? Вавилонская башня - символ настолько древний и затертый, что нужно даже не мастерство, не талант, а исключительно новая идея автора, чтобы заставить его сыграть по-новому. Рассказу Макудавы не хватило, по-моему, именно этого: твердого убеждения, идеи, авторской позиции. На чьей он стороне? Правы ли те, кто стремится к встрече с Богом? Или все же правда на стороне скептиков, видевших не одно падение Башни? Финал открытый, нам остаются лишь намеки. Однако вопрос рассказа так важен, так злободневен! И на него так давно принято отвечать намеками! Мои любимые произведения - я имею в виду литературные - это произведения, в которых я могу почувствовать автора как человека. Человека, со всем, что ему присуще, - надеждой, убеждениями, мнением. Жаль, что Макудава предпочел скрыть свое мнение, драгоценное мнение художника, за намеками и символами. Если бы я мог, я бы спросил его: на чьей вы стороне, Макудава-сан? Но, к сожалению, я лишь дух из печальной страны водяных, которого слышат только медиумы.
  Что же за символы я увидел в рассказе? Хотим мы того или нет, в создаваемых произведениях всегда обнажается наша душа. От рассказа Макудавы веет такой грустью и безысходностью, что, едва начав чтение, понимаешь: у строителей ничего не выйдет. Мантра 'смотри не сорвись' повторяется так часто с самого начала, что с самого же начала ясно: сорвется. Башня рухнет, мальчик погибнет, строители начнут строить по новой. При этом, вольно или невольно, Макудава подает читателю недвусмысленные знаки о тщете их усилий. Зарра кладет камни в горестном отчаянии, разбитыми руками - а много ли наработаешь, истекая кровью? Скептики в финале предрекают конец - но ведь они оказались правы в начале рассказа. Символическое разрешение на постройку башни дает 'старик лет тридцати', один из тех, кто не сумел построить башню в свое время, кто клал плохие кирпичи, возводил дырявые стены по негодным чертежам. И этот человек авторитетно заявляет: 'можно строить'! Нет, определенно, новая стройка Зарры закончится катастрофой, как и прежде. Если же вспомнить, что целью зодчих была встреча с Богом, то смерть мальчика кажется единственным шансом на исполнение их мечты. Ведь башня рушится в тот миг, когда мальчик уходит в иной мир, сорвавшись с её недостроенной вершины. Словно насмешка высших сил: предназначение башни исполнено, дети встретились с Создателем. Невыразимо тоскливая нота в без того печальном рассказе.
  "Три части - дело человека, семь частей - дар неба". Это стихотворение Чжао Оубэя в "Луньши" подтверждает мою мысль. Искусство - зодчество, стихосложение или любое другое - мрачная бездна. Если бы не жажда денег, если бы не влечение славы, если бы, наконец, не страдания от творческого жара, то, возможно, у нас не хватило бы мужества вступать в схватку с этим зловещим искусством. Почему же новые и новые поколения так стремятся вознестись к небу? То, что окружает человека, может в мгновение ока превратиться для него в ад мук и страданий. Ничто не привлекает человека надолго, вот почему он постоянно жаждет перемен. Но все равно от ада ему не спастись. Однако, если не менять того, что тебя окружает, будет еще горше.
  
  Сэнсэй учтиво поклонился, и я поспешил ответить тем же. Конечно, мой поклон оказался неуклюжим и вряд ли напоминал традиционный сай-кейрей. Но оценить его было некому: когда я поднял взгляд, передо мной была только пустота. И в этой пустоте еле слышно тикали зубчатые колеса старых часов.
   ***
  Мой нынешний гость оказался кутилой едва ли не похлеще самого Рабле. Я-то думал, греки не умеют пить, потому что привыкли к разбавленному вину. Да, вино они разбавляют. Но сколько при этом пьют!.. С закуской, правда, чуть не вышла промашка: безошибочно нащупав салатницу, слепой певец бросил в рот горсть консервированных оливок, которые я накануне придирчиво выбирал в 'ашане'. Пришлось много выслушать о 'легковерных потомках, коим заместо маслин благородных козий помет поднеси - а они только рады'. Слава олимпийцам, у меня в холодильнике томился белорусский сыр. Сыр пошёл хорошо. И кадарка пошла хорошо, и 'апсны', и кагор - всё разбавленное, но кому теперь от этого легче? Голова моя, голова.
  
   Ковалевская Александра Викентьевна. Сказочка
   Рецензент: Омирос, аэд из Смирны
  
         Вновь возвратилась во мрак розоперстая всадница Эос.
         Ночи теперь бесконечны, есть время для сна, и довольно
         Времени будет для нашей радушной беседы; не нужно
         Рано ложиться в постелю нам: сон неумеренный вреден.
[5]    Лучше послушаем песню о прежних деяньях геройских.
         Песнь о герое на две половины аэдом разбита,
         Славным аэдом-женой. Нет беды в том деленьи, поскольку
         Связаны части венцом золотым неразрывных мотивов:
         Рыцари в громозвенящих доспехах, что гонят младую
[10]   Мать в изначалье, в конце побегут от героя, от сына.
         Кошка, что прячется в листьях над спящим младенцем спасённым,
         Верным оракулом станет герою, вещуньей премудрой.
         Главный же символ - зерно плодородное, семя гороха,
         То, что явил в дрёме Гипнос наследнику дела Гефеста,
[15]   Стеблем огромным взойдёт, золотого Олимпа достигнув.
         Сам Аполлон, покровитель аэдов-певцов, благосклонно
         Песне внимает: исполнена слов позабытых, старинных.
         Древних преданий сплетаются в ней златотканые нити,
         Краше же прочего в песне - о двух сторонах рассужденье,
[20]   Как из стеблей прорастают в душе двуединые листья.
         Локсия верный заветам, спешу не одной только лестью, -
         Критикой встретить рапсода, изъяны в рассказе промыслить.
         Первый изъян - суетливость в конце, там, где эпос сменяет
         Песню о смертном семействе, героя любовно вскормившем,
[25]   Мысли семейной на смену приходят истории вехи.
         Зрит с высоты шлемоблещущий Лютый Хома с Понизовья,
         Весь окоём озирает, мечом препоясавши чресла.
         Тут же на битву идет против вражьей лавины кипящей, -
         Спето о том торопливо, без должного ритма, размаха,
[30]   Словно бы слов пожалела певица-аэд в завершеньи.
         Есть и другая невзгода: сперва слышим голос певицы,
         Позже сменяется вдруг он на голос героя-мальчишки.
         Песня была бы стройнее без той перемены внезапной,
         Пусть бы немного длинней. И, свидетель мне Феб, я б оставил
[35]   Две половины, как есть - но единый в них голос звучал бы.
         Впрочем, оставим нападки. Легенда напевна, прекрасна,
         Цитру настроив глубокую, в нас пробудила желанье
         Пышную тучных быков и баранов воздать гекатомбу.
         К сердцу слова многоумные песни принявши, в покое
[40]   Здесь мы сидим и вином утешаемся сладко-игристым.
  
   ***
  Три ночи подряд я силился достучаться до духа Фёдора Михайловича. Открывал настежь окно, окуривал комнату тибетскими палочками, клал ножницы на 'Бесов' и 'Бесов' на ножницы, размахивал красными лентами - всё впустую. И Лесков не откликнулся, хотя, отчаявшись, я взывал не только к Петру Лескову-Стебницкому и Николаю Понукалову, но и к Фрейшицу, Пересветову, Псаломщику, свящ. П.Касторскому, Дивьянку и Б. Протазанову. Гоголь, напротив, явился быстро и охотно - видать, не забыл дорогу с прошлого раза - но, едва удостоив меня кивком, тут же заклубился над монитором и до утра читал 'Цензор', восклицая то и дело вполголоса 'бисовы диты'. Кого он имел в виду, я не спрашивал, помня случай со Свифтом. На пятую ночь я решился прибегнуть к жертвенному возлиянию. Не знаю, что стало причиной последующим событиям. Скорей всего, вино полагалось взять красное, а не розовое, и уж никак не крепкое. Но - открыта бутылка, пролиты капли, струится аромат. И передо мною, лохматый, с ясным взором, возникает он - певец божественного опьянения, мастер коктейлей, тоскующий шатен.
  
   Юрина Татьяна Викторовна. Неприкаянные
   Рецензент: В.В.Ерофеев, монтажник кабельных линий связи
  
  Я не дурак, я понимаю, есть на свете психиатрия, есть внегалактическая астрономия, все это так! Но ведь все это - не наше, все это нам навязали Петр Великий и Дмитрий Кибальчич, а ведь наше призвание совсем не здесь, наше призвание совсем в другой стороне. Вы скажете: 'призвание это гнусно и ложно'. А я вам скажу, я вам снова повторяю: 'нет ложных призваний, надо уважать всякое призвание'.
  Есть такое призвание - писать о низком. О грязи, к примеру. Или о говне. И это призвание нимало не ложно, более того - истинно оно, в последней инстанции, в вышних положено. Раз в нашей жизни есть место говну, надо его исследовать. Для того, чтобы начать его исследование, надо, разумеется его описать: или ан зихь (термин Иммануила Канта), то есть, в себе самом, или же в другом, но в собственных интересах, то есть, фюр зихь. Термин Иммануила Канта. Лучше всего, конечно, и ан зихь, и фюр зихь, но это уже удел великих, удел мастеров и небожителей. Вот, к примеру, великий русский писатель Максим Горький. Вставал с утра, выпивал стакан зубровки - и давай описывать всё, что видит вокруг: бывших людей, мещан, всякую босоту, пьянь и рвань, отбросы совершенные, словом - говно говном. Потом, после обеда уже, разумеется, накатывал ещё семьсот пятьдесят грамм - и хлоп! Под забор. Но тут приходит его друг Антон Чехов, в пенсне и гамашах. А Чехов, надо вам сказать, в то время не пил, поскольку уже сильно чахоткой болел. Наклонится он этак брезгливо к Максиму Горькому под забор, гамашей его толкнёт, пенсне поправит и говорит: 'Ты что это разлёгся, мерзавец? А ну вставай, иди за стол выдавливать из себя раба по капле!' И вот Максим Горький сидит за столом, потеет, выдавливает, а Чехов напротив - трезвый, в пенсне, кашляет в платочек и велит всё фиксировать на веленевой бумаге. Максиму Горькому похмелиться бы: что ему бумага! А Антон Чехов похмелиться не дает. И пишет Горький про то, как сам был в людях, про свои университеты и про жизнь ненужного человека. И всё - грязь подноготная да в человецех смердение. Но при том, что писал-то он про всякое говно, он в этом говне видел - понимаете? - людей! Живых людей он видел, неумытых, запойных, несчастных. Презирал ли он их? Разумеется, презирал. Терпел ли к ним отвращение? Еще бы не терпел! Но еще он к ним испытывал любовь божественную - понимаете? Любил он их, негодяев, как детишек малых.
  Или вот американский писатель Буковски. Я, правда, его все время с Керуаком путаю, потому что оба бухарики были и про старых хиппи писали, но не важно, не важно. Американский писатель Буковски с утра просыпается, смотрит направо: баба рядом лежит, страшная! Пьяная! Смотрит налево: а там французский классик Жань-Поль Сартр, еще страшней и пьяней. И в дверь звонят. Буковский встает, нетвердою походкою идет отворять, а там - налоговый инспектор с почмейстером в обнимку, и оба - синие, и оба блюют прямо на коврик с надписью 'Добро пожаловать'. Буковский тогда отбирает у них початую бутылку джонни уокера, выпивает её единым духом и садится за машинку - писать. Ну, а о чем ему писать, если вокруг всё - одно говно? Вот про говно и пишет: про почтамт, про шлюх, про пьянь с Микки Рурком...
  Но при этом у него они все - понимаете? - живые! Нищие, пропившиеся, но у каждого сердце бьётся, и он это сердце в каждом - видит! Сквозь говно, сквозь ссанину - видит сердце! И пишет про него, про сердце пишет, а что грязи много при этом - так ведь и сам такой же, и про себя пишет в первую очередь, и кается: мол, меа кульпа, люди, грязен есмь и страшен, и не похмелён. Но люблю вас, пишет, гадов, как братьев и сестер! Потому что сердце у каждого внутри не гаснет, сколько бы на нас жизнь всякого не валила.
  И вот с такими мыслями открываем мы рассказ 'Неприкаянные' и читаем, и находим, что про грязь-то авторы писать умеют, много про это дело в рассказе, немало, прямо скажем. Но - как они пишут, авторы? Ужасаются ли говну? Ищут ли под ним что-то важное, ценное? Ан нет, не ищут, да и не ужасаются, похоже, особенно, более того: хихикают над ним. Не смеются, а - иронизируют, помигивая. Карим гадит на ковер, кидает говном в жену, жена вся в говне, жене противно, Шитову противно, и все это как-то со стыдливым хихиканьем подано, между делом, не так, что мол, вон каков поступок - насрал! На ковер!! Залепил с размаху в сквалыжную жену!!! О, как бы Буковски это запечатлел, так и вижу, как у него герой от отчаянья, от безысходности свою бабу дерьмом забрасывает, а потом идет в бар, напивается, влезает в грандиозную драку, и его вяжут копы, и сажают на пятнадцать суток, а жена к нему приходит, отмытая плохо, и сует через прутья решетки пол-пинты... А так, мелко, 'навалил на ковер', 'пнул в эту кучу' - даже говно говном постеснялись назвать. Вот эта любовь... нет, это пристрастие! к эвфемизмам, да? Да, к эвфемизмам! Это, товарищи, плохо! Эвфемизмы вообще очень портят текст. 'Видимо, сосед чересчур сильно напрягся' - нет чтобы сказать 'Обосрался до смерти'. В своей интеллигентской стеснительности авторы уподобляются жеманной бухгалтерше, которая рассказывает хороший непристойный анекдот, заменяя все матерные слова стыдливыми гримасами - и анекдот испорчен, и сама опозорилась. Единственное место, где текст чуть-чуть оживает - это момент с мытьем бомжихи: 'Зоя, ты что, обосралась?' Но тут же - 'скинул штаны и втиснулся туда, где только что навёл чистоту', опять стесняемся, опять жеманимся, нет чтобы сказать 'в помытую от дерьма задницу'.
  Вообще много чего можно сказать про рассказ нелестного. И со временем какой-то сумбур, напутано со временем, без коньяка не разберешь, что когда происходит: то герой молодой, в Питер приехал, то старый, челюсть потерял, то вдруг опять молодой, на соседку лезет, то опять старый, таблетки пьет... Стиль вот ещё. Крайне неровный стиль! Копнешь в одном месте - авторы пишут вычурно и витиевато, как Иоанн в своих бесконечных посланиях: 'Её годы вылетели в трубу, оставив после себя запах гнилых зубов и пепел на висках'. Копнёшь в другом - а там будто газетчик писал: 'Душа его ликовала. Такой великолепный, величественный город - на ладони у него, провинциального мальчишки!' 'Душа ликовала, величественный город' - этак на журфаке редакторов натаскивают передовицы строчить, про общественный подъём и головокружение от успехов. Но это все поправимо, это все наносное, сплошь иллюзорность духа и томление бытия...
  А вот что не поправить - так то, что людей нет. Есть что? Бытовые анекдоты есть, байки залетные, в которых действуют шаблонные анекдотические же герои - алкаш, бомжиха, шалава, контролерша. Вон Джон Стейнбек пишет про оборванцев из Тортилья-Флэт - так каждый вручную слеплен, по маленьким черточкам. Они у него н е п о в т о р и м ы е. Бухие? Да. Вороватые? Да. Раздолбаи? Да!! Но - неповторимые они, и страдают от своей неповторимости, по той же причине, что пьют и гадят: живые потому что. Живые и теплые, пусть чаще всего вонючие и грязные. А тут даже внешность Шитова не прописана, одни только шаблонные острые коленки и шаблонная же вставная челюсть. Кто ж тут страдает? Коленки? Челюсть?
  О, не говорите мне о страданиях колен Израилевых...
  Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше? Ведь в человеке не одна только физическая сторона; в нем и духовная сторона есть, и есть - больше того - есть сторона мистическая, сверхдуховная сторона. Там ведь, в рассказе, Веничка, люди - не главное, главное - безвыходность! Нереализованный дух! Ненаписанный портрет! Вон и иллюстрация для тебя, дурака, к тексту прилеплена, чтобы ты нос свой сизый не воротил... А я вам так скажу: пока вы своих героев не возлюбите, я на портреты и глядеть не стану. Возлюбите безвыходность в героях своих! Возлюбите их пустопорожность, звериный оскал их бытия возлюбите, поцелуйте каждого бомжа в грязный лоб, омойте слезами истеричную бабу с нижнего этажа. И вот тогда будем смотреть портреты. Я не утверждаю, что после этого все сразу увидят ту истину, которую вы в рассказ вложили. Вовсе нет. Но после этого к рассказу можно на такое расстояние подойти, с которого ее удобнее всего рассмотреть.
  
  Ночь выцвела, над домами зарозовел восход, и за дальним парком свистнула электричка. Призрак мучительно вскинул голову, прошептал: "Серп и Молот - Карачарово!" - и пропал. На том же месте, где секунду назад бледнело его лицо, расплылось и задрожало пятно, похожее на большую букву "Ю".
  А я - немедленно выпил.
  
   ***
  Планшетку надо было брать с латиницей, вот что. Русскими буквами совершенно невозможно передать все эти англосаксонские изыски. Артур или Артхур? Дойль или Дойл, или вовсе Доиле? А еще второе имя Игнатиус, которое по-правильному Игнэйшес... В любом случае, итог моих любительских потуг в транскрибировании был неожиданным и даже интересным. В какой-то момент, выкрикивая имя духа, я почувствовал, как пол накренился, словно палуба огромного корабля, в лицо пахнуло крепкой смесью трубочного табака и ворвани, и прямо из стены выступил кряжистый бородач в тельняшке. Закинув ногу на ногу и попыхивая кавендишем, он хриплым басом диктовал строку за строкой, а я едва успевал записывать, то и дело поглядывая на его татуированные ладони. Татуировки были очень странными, грубыми, точно их делали не иглой и чернилами, а чем-то вроде каменного ножа. Или острого куска раковины. 'Проклятые полинезийцы', - буркнул призрак, заметив мой взгляд, и рассеянно поскреб изображение какого-то шестилапого животного с двумя головами. 'Впрочем, - добавил он, разглядывая соседний рисунок, весьма фривольного характера, - обряды у них ничего так. Да...'
  
  Ерофеев Александр. Нана
   Рецензент: Г.Мелвилл, матрос китобойного судна 'Акушнет'
  
  ЭТИМОЛОГИЯ
   Демон, др.-греч. δαίμων. Сверхъестественное существо, имеющее промежуточное положение между людьми и богами. Сведения о демонах собраны в религиозных, мифологических, оккультных и фольклорных традициях. Оригинальное греческое слово 'даймон' не носило отрицательную окраску и связывалось с божественным происхождением духов.
  Cловарь Ричардсона
  
  Греческое - δαίμων
  Латинское - daemon
  Исландское - pukinn
  Валлийское - ellyll
  Хинди - demana
  Корейское - agma
  Тайское - phut
  
  ИЗВЛЕЧЕНИЯ
  (Собранные Младшим Помощником библиотекаря)
  
  'И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную, низвержен на землю, и ангелы его низвержены с ним'.
  Откровение 12:9
  
  'Множество мя мрачное и безчеловечное демонов срящет, и никтоже в помощь спутствуяй или избавляяй'
  Псалтирь
  
  'А как ты думаешь, Феокрит, - спросил Галаксидор, - имеет ли демон Сократа какую-то свою особую силу или же это просто частица тех общих необходимых условий, которые, определяя жизненный опыт человека, сообщают ему в неясных и не поддающихся разумному учету случаях толчок, направляя его поведение в ту или иную сторону?'
  Плутарх. О демоне Сократа
  
  'А он сказал: "О горе! Что за жребий злой?
  Какой-то демон ногу захватил мою".
  А после среди ночи, как глашатай, он
  Рыдал неудержимо над ногой своей'.
  Тук. Перевод "Быстронога " Лукиана
  
  Зовите меня Герман.
  В самом недалеком будущем я нарисую вам, насколько это возможно сделать без помощи полотна, достоверный портрет истории 'Нана', каким он в действительности представляется глазам искушенного читателя. Разумеется, сам я давно ничего не писал, оттого что в сумрачной долине, где я пребываю, нет ни пера, ни чернил, ни собственно слов, равно как и ушей, которые могли бы их услыхать. Я, так сказать, отошел от дел и не гремлю, как ранее, залпами словесных орудий со всех бортов. Что ж с того? Никогда особенно не любил жарить птицу над очагом, хотя, когда ее как следует поджарят, разумно пропитают маслом и толково посолят да поперчат, никто тогда не сможет отозваться о жареной птице с большим уважением - чтобы не сказать благоговением, - чем я. А ведь древние египтяне так далеко зашли в своем идолопоклонническом почитании жареного ибиса и печеного гиппопотама, что мы и сейчас находим в их огромных пекарнях-пирамидах мумии этих существ. Однако не станем уподобляться древним дикарям и преклонять колена перед любой зажаренной дичью - сиречь, написанной историей - лишь оттого, что она написана. Лучше разберем её по частям, как учёный склонен разъять остов морского левиафана, дабы изучить как следует его внутреннее убранство и устройство в назидание товарищам по науке и потомкам.
  Сама идея рассказа вызывает грусть. Демон, как и положено существам божественным, смотрит на нас, смертных, свысока, не желая развлечь себя знанием человеческой природы и ограничиваясь одним своим демонским нюхом, каковой нюх позволяет безошибочно отделить зерна от плевел, добро от зла, истину от лжи, - одним словом, хороших людей от плохих. А ведь самое человечное, что есть в любой религии, самое лучшее, что смогли измыслить люди - это надежда на добро. Любой, самый закоренелый преступник и негодяй может оказаться способен на поступки добродетельные, на жертву, на раскаяние. Редко, непростительно редко мы обращаемся к добру, но все же тягу к свету имеет любой сын Адама. Для демона же мы все суть ничтожные частицы, либо горячие, либо холодные, от начала наших жизней до конца. 'Самое страшное в любом деле - это слепая уверенность, что все худшее уже позади', - говорит он. Да, тысячу раз да! Слепая уверенность - это и есть самое страшное в любом деле. Уверенность в том, что по ту сторону Стены невозможны сострадание и любовь, в том, что жители развалин уже не спасутся, что все они - плевелы и козлища, и лишь редкие одиночки достойны того, чтобы вырвать их из юдоли скорбей. А ведь та девочка, которую якобы спасает Демон, могла вырасти там, за Стеной, стать художницей или зодчим, могла вдохнуть жизнь в души тех, кто окажется вокруг, указать им позабытую дорогу к красоте, возглавить команду тех, кто построит новый мир на руинах старого! Но нет: её забирают в благую обитель, ибо таков её удел, определенный Следом - надмирным поводырём Демона. И вот как он говорит о прочих, не отмеченных Следом: 'Злобные деградирующие человечишки, выползающие на солнечный свет лишь изредка, да затем только, чтобы утолить жажду или терзающий внутренности голод. Одним словом - отребье!' Это - о людях, которые имеют свои чаяния, которые страдают и надеются, и ждут спасения, и молятся, должно быть, жестоким божествам. Воистину, Макс - демон, гордый и полный презрения ко всем слабым.
  Таковы мысли бедного матроса касательно идей, заключенных в этой невеселой истории. Исполнение же помянутой истории, увы, не блещет оригинальностью. В самом деле: за то время, пока на Демона собираются броситься псы, он успевает неспешно переговорить с юной компаньонкой - а ведь нет ничего быстрее и сокрушительней, чем атака диких зверей, и в действительности герои не успели бы перекинуться и словом! Рекомая девочка перед лицом ужасов ночи проявляет чудеса храбрости и стойкой немногословности - а горький жизненный опыт подсказывает, что дитяти шести лет от роду, попавшему в такие передряги, свойственно лишь рыдать и бессвязно лепетать, просясь домой. Не премину заметить неловкие ремарки Демона. 'Мне доступно вскрыть любую стену, пройти сквозь нее' - если вскрытию подвластна любая стена, отчего демон рвется с кровопролитным боем именно к определенному месту? 'Доставать нужные вещи тогда, когда это необходимо, - еще один хороший навык' - отчего тогда у демона не оказалось мушкета либо простой бомбы, когда на него напали? Рискну также заметить, что уважаемый коллега Ерофеефф в недлинной своей истории трижды начинает предложения со слов 'Вот только', уподобившись мистеру Лукьяненко, каковой господин, можно сказать, сделал себе имя на этом варварском приёме (разумеется, мы здесь, в загробном мире, отнюдь не невежды, и жадно следим за событиями в телесном мире беллетристики - и весьма, надо сказать, ждем сюда иных авторов, дабы призвать их к ответу за низкие вирши, недостойные продолжателей дела Дантова и Эврипидова!) Наконец, отмечу цветистую многословность небогатого событиями рассказа - свойство, ныне пребывающее в опале. Хотя, признаться, это последнее свойство сам могу причислить лишь к достоинствам литературного дарования мистера Ерофеефф. О вы, надменные критики, мои давно усопшие современники! Где вы, упрекавшие матроса Мелвилла за его пространные писания? Зрите же: и спустя сотню лет после вашей кончины у мастеров в почете столь же изобильно нарисованные пейзажи и патетические изречения героев!
  Что ж, переход из писателей в критики довольно резкий, смею вас уверить, и требуется сильнодействующий лечебный отвар из Сенеки в смеси со стоиками, чтобы с улыбкой перенести это. Да и он со временем теряет силу. Все же 'Нана' оставляет по прочтении - и по зрелом размышлении - осадок приятный, раздумчивый и в известной степени склоняющий к философии. Итак, прощайте, мистер Ерофеефф, чьим комментатором я выступаю. Вы принадлежите к тому славному племени, которое в этом мире никаким вином не согреть и для кого даже красный херес оказался бы слишком розовым и слабым; вы ищете большего и всегда смотрите вперед. Вскиньте голову, воспарите духом! выше, выше, на самый топ грот-мачты! ибо товарищи ваши, опередившие вас, освобождают для вас семиэтажные небеса, изгоняя прочь перед вашим приходом истинных баловней - Гавриила, Михаила и Рафаила. Здесь мы только чокаемся разбитыми сердцами - там вы сможете сдвинуть разом свои небьющиеся кубки!
  
  Сказав это, моряк со значением посмотрел на холодильник и облизнулся. Но в памяти живы были еще гомеровы посиделки и бдения с Веничкой, поэтому я вежливо предложил призрачному гостю чая с бисквитом. Мелвилл прикусил трубку и процедил сквозь зубы: 'Чёртова чая не пью, салага. Пусть им бриты себе кишки полощат'. Засим он, не прощаясь, растаял, а я все-таки заварил пуэрчика. Сколько можно уже, в конце-то концов.
  
   ***
  Он всё-таки пришел на мой зов. В ненастную петербургскую ночь из стука капель о стекло соткался его кашель, из теней в углу сложился изломанный каторгой силуэт. Горящий взгляд, взгляд игрока, философа и революционера, казалось, смотрит мне прямо в сердце. В общем, он просто сидел и говорил, никаких чаепитий у нас с ним, разумеется, не было и быть не могло. Он всё-таки гений, а я - человек глупый, простой, пишу себе что ни попало, так может быть, вы там чего-нибудь и такого - ну, да уж что!..
  
  Васильева Татьяна Николаевна. Красная дорожка
   Рецензент: Ф.М.Достоевский, редактор журнала 'Гражданин'
  
  Господи боже мой! Куда это девались старинные злодеи старинных мелодрам и романов, господа? Как это было приятно, когда они жили на свете! И потому приятно, что сейчас, тут же под боком, был самый добродетельный человек, который, наконец, защищал невинность и наказывал зло. Этот злодей, этот tirano ingrato, так и рождался злодеем, совсем готовый по какому-то тайному и совершенно непонятному предопределенью судьбы. В нем все было олицетворением злодейства. Он был еще злодеем в чреве матери; мало того: предки его, вероятно предчувствуя его появление в мир, с намерением избирали фамилию, совершенно соответственную социальному положению будущего их потомка. И уж по одной фамилии вы слышали, что этот человек ходит с ножом и режет людей, так себе, ни за копейку режет, бог знает для чего. Как будто бы он был машиной, чтоб резать и жечь. Хорошо это было! По крайней мере понятно! А теперь бог знает об чем говорят сочинители. Теперь, вдруг, как-то так выходит, что самый добродетельный человек, да еще какой, самый неспособный к злодейству, вдруг выходит совершенным злодеем, да еще сам не замечая того.
  Как-то: в рассказе г-жи Васильевой изображен весьма натурально персонаж, на первый взгляд, исполненный самых благих намерений. Юрий Владимирович принимает живейшее участие в судьбе Альки, спасает её от побоев, окружает платонической, бескорыстною любовью и заменяет девушке отца. Позже, однако, мы видим, как сей участливый муж превращается в коварного соблазнителя и, растлив Альку, не гнушается обществом падшей женщины, которая - о рок! о судьба! - по несчастнейшему стечению обстоятельств приходится Альке родной матерью. Мы знаем примеры такого, на первый взгляд, несуразного поведения, когда мужчина, имея нежную, юную любовницу, отдает предпочтение гнусной опытности зрелых гетер. Что поделать! Démon du midi, как говорят французы о подобных вещах, толкает человека к распущенности в середине жизни, или, как принято выражаться в России, 'седина в бороду, а бес в ребро'. Не приведи Господь примерить на себя такую долю тем, кто винит г-жу Васильеву в недостаточной правдоподобности её персонажа, поскольку тело человеческое слабо, а дух еще слабей тела, соблазны же ожидают его на каждом шагу.
  Вы, должно быть, скажете: да полно уже писать о Юрии Владимировиче! неужели в рассказе г-жи Васильевой нет иных персонажей, кроме этого добродетельного ловеласа? Отчего же, ответим, есть, еще числом три. Но Юрий Владимирович, пускай непригляден и слаб, всё же вышел удивительно живым, проникновенным. Прочие же действующие лица так или этак приходятся родственниками тому старинному типу злодеев, о которых мы распространялись в самом начале. Извольте: мать героини, Милка, изображена гулящею бабою. В России таким бабам несть числа, в одном Петербурге их, если верить околоточным надзирателям, без малого сорок тысяч, но все ли они такие уж злодейки? Разумеется, среди них бывают и пьяницы, и те, кто бросают детей своих сиротами, но это случается по крайности, когда им нечем кормить новорожденных отпрысков. В основном же они, когда бывают не с гостем, ведут обычную жизнь, заботятся о детях, и многие даже высылают родичам на деревню денег, заработанных срамным трудом. Милка же глядится натуральной фурией: с охотой предается лишь разврату, чурается работы, дерзка с матерью, охоча до возлияний и - о ужас! - ненавидит дочь, плоть от плоти своей. В её портрете нет решительно ни единого светлого штриха, это негодяйка по рождению. Бабка же Алькина, Мария, напротив, заключает в себе все добродетели, свойственные женскому началу. Она души не чает в потомстве, трудолюбива, жертвенна, кротка нравом и относится к своей мерзкой дочери с христианской сердечностью, отвечая на её выходки смиренным молчанием. Последнее качество выглядит уж слишком елейно и, по сути, должно быть предано осуждению: ясно, что Милка дурно влияет на Альку, и мудрой Марии следовало бы, скрепя сердце, выгнать дочь из дому, тем более, что та способна своим порочным занятием обеспечить себе угол. Но нет! Коршун остается под одним кровом с голубками, и мы видим в финале рассказа, к чему это приводит. Алька, подобно беспутной матери, в нежном возрасте обманута, брюхата и рожает дитя в нищете, без отца и средств к жизни. Даже невзирая на присутствие в доме младенца, обе бабы не имеют смелости или воли прогнать Милку прочь, и вызывает немалые опасения судьба ребенка, которому грозит подвергнуться тому же растлительному влиянию, что подверглась его родительница.
  Что касается самой героини, Альки, то её будто бы и нет на страницах. Литературный герой ведь оттого и зовется героем, что совершает на свой страх и риск значительные поступки. К примеру, Мария пускается в приют за брошенным младенцем, Юрий спасает Альку, Милка совращает Юрия - они действуют, ко злу или к благу. Алька же просто позволяет событиям происходить с собою. Её бьют - она не противится, её спасают - она лепечет 'спасибо, я пойду домой', её поносит мать - она покорно сносит шельмования, её бросает любовник - она в слезах убегает. Убегает, даже не спросив оправдания! Почём знать, может, страшная Милка намеренно зашла в квартиру к Юрию, действуя из свойственного классическим злодейкам желания творить лихо ради лиха? Почём знать, может, она наговорила Юрию клеветы на Альку? Может, целью визита и было единственно напакостить дочери и расстроить её счастье? Героиня... да что там, любая неглупая женщина, у которой есть голова, а не только клубок страхов и дамских предрассудков! Такая женщина не преминула бы зайти к Юрию и, по крайней мере, высказать ему. Но нет, Алька убегает и плачет, плачет у бабушки на плече. Единственное же действие Альки, которое можно считать поступком - это отсутствие поступка, верней, нежелание идти к повитухе. Мы отдаем себе отчет, что здесь на нас могут накинуться известного рода эмансипированные девицы, заявляя, что, дескать, оставить ребенка и растить его и есть величайший поступок, которому нет примера в человеческом мире, и... Мы же, полностью соглашась с такой позицией, отметим все же, что рождение младенца - лишь первый шаг, обусловленный самой бессознательной природой. Вот воспитать дитя, дать ему образование, манеры, знание о мире, ошлифовать его сердце в драгоценный, в неподдельный блестящий алмаз - это поистине непросто и, возможно, потребует от Альки подлинно героических усилий. Что ж, в добрый час! Но о воспитании в рассказе нет ни полслова, а есть только о 'ночных бдениях, кормлении, прогулках, болячках, тетёшках'. Все это означает только, что Алька нашла в себе силы встать на путь обычной, нормальной бабы. Сие прекрасно, но нравоучительно до скуки. В этом и есть главная беда рассказа г-жи Васильевой: он излишне нравоучителен. Не плох, не дурно написан, не короток или длинен; в нем чувствуется мысль, что прежде мечтаний о славе и богатстве человеку надобно достойно вести себя и продолжать род. Однако оные душеполезные заветы давали нам еще со библейских времен, и заинтересовать нынешнего читателя, искушенного и привередливого, такой прописной истиной - дело исключительно неблагодарное.
  Впрочем, отчего же нам нужно непременно видеть в г-же Васильевой основателя какого-то нового взгляда в описаниях народного быта, изобретателя какой-то новой точки зрения, с которой следует смотреть на народ? Она подходит к народу просто, без всяких предубеждений и заране составленных взглядов; она разбирает дело прямо, как оно есть, потому что общество к верному взгляду на народ еще не приготовлено и даже, на теперешней степени своего развития, стоит ниже настоящего понятия о народе; а следовательно, и всякий литературный предзаданный взгляд будет ошибочен. Ответим: предзаданный, заране составленный взгляд, конечно, ошибочен, хотя и трудно писателю от него отказаться.
  Но взгляд и идея писателя, выведенные уже вследствие разработки накопленного матерьяла, совсем другое дело, совсем не предзаданный и идеальный взгляд, а реальный взгляд, выражающий, судя по силе писателя, иногда даже всю современную общественную мысль о народной жизни в данный момент. Да оно и естественно. Нельзя сказать человеку: удовольствуйся анализом и накоплением матерьяла и не смей мыслить и выводить заключения. Это все равно если сказать: не гляди глазами, не нюхай носом. В таком предписании будет насилие, а всякое насилие неестественно, ненормально, преступно. Конечно, даже и не в предзаданном взгляде, а в таком, который составился уже вследствие подробнейшего изучения матерьяла, может вкрасться ошибка. Но чрез ошибки приходят к истине. Все-таки это выжитая действительною жизнию мысль. А сидеть и ждать на одном матерьяле, покамест идея слетит к нам сама собою с какого-то верху, значит подражать тому господину, который поклялся не прикасаться в воде, пока не выучится плавать. Посему можем только пожелать г-же Васильевой искать новых событий и поворотов, исследовать их самою душою своей и излагать для благодарного читателя с бережливой страстью искусного рассказчика, которым она, безусловно, себя зарекомендовала.
  
   ***
  Я точно помню, когда последний раз брал в руки бумажную книгу: полгода назад. Это была книжка с картинками для младшей дочки. На мой взгляд, электронные читалки удобнее, легче, да к тому же подсвечивают буквы в темноте. Кроме того, я обожаю читать в транспорте, а взять с собой тонкий е-бук несравненно проще, чем таскать в сумке кирпич in-quarto. Тем не менее, дома у меня довольно неплохая библиотека, что-то порядка пяти сотен томов - хорошие, интересные издания, есть даже 'Мертвые души' 1901 года. Весь вечер я провел в трудах, таская книги из шкафов и водружая их на пол в центре кабинета, пока не получилось то, что задумывал: шестигранная маленькая келья, составленная из разноцветных переплетов. Не Вавилонская комната, конечно. Но Великий Библиотекарь оказался благосклонен и явился по моему призыву, материализовавшись точно в центре книжного зиккурата.
  
  Аноним. Замкнутое пространство
   Рецензент: Х.Л.Борхес, хранитель муниципальной библиотеки Мигеля Кане
  
  Фалес измерил тень от пирамиды, чтобы рассчитать ее высоту; Пифагор и Платон учили о переселении душ; семьдесят толковников, расселенных по отдельности на острове Фарос, за семьдесят дней непрерывного труда изготовили семьдесят абсолютно одинаковых переводов Пятикнижия; Вергилий во второй из "Георгик" превознес тончайший шелк, который выделывают китайские мастера, а на днях кучка верховых в провинции Буэнос-Айрес сражалась за первенство в персидской игре под названием "поло". Достоверны они или апокрифичны, все разнородные сообщения, которые я только что привел (и к которым, среди бесчисленного прочего, стоило бы прибавить появление Аттилы в песнях "Старшей Эдды"), - это вехи следующих один за другим этапов запутанного, многовекового и по сей день не законченного процесса: открытия Востока народами Запада. У этого процесса есть, понятно, и оборотная сторона: сам Запад открыт Востоком. Сюда относятся миссионеры в желтых одеждах, отправленные буддийским императором в Александрию, завоевание христианской Испании воинами ислама и рассказ 'Замкнутое пространство', принадлежащий перу анонимного автора.
  Рассказ написан так свежо и свободно, что разбирать его технические достоинства значило бы полностью цитировать текст, а поиск недостатков свелся бы к занудному и не вполне чистоплотному копанию в причинах, побудивших автора применить тот или иной оборот. Истоки вдохновения для меня всегда были вопросом глубоко личным, и я стою за неприкосновенность в этом вопросе любого писателя, будь он начинающим или зрелым: 'oh if one only knew from what decay and ashes my shameless rhymes occasionally grow!' (Ann Requiemiske, 1940). Тем не менее, признавая безоговорочное мастерство Анонима, признаюсь, что был удивлен настойчивостью, с которой он втягивает читателя в игру узнавания цитат и аллюзий. Речь, разумеется, идет прежде всего о легендарном Сирине, полумифическом литераторе, 'энтомологе душ человеческих', споры о подлинности произведений которого не утихают в букинистических кругах до сих пор. Действительно, в сравнительно небольшом тексте автор сперва только намекает на интеллектуальное родство с Сирином ('гелиотропы для душеньки'), затем подбрасывает всё более узнаваемые детали ('мятный холодок ее слюны', 'двадцать минут, чтобы довести ее до истерики'), а потом, словно бы отчаявшись в эрудиции читателя, выстреливает непослушной пулей последний, самый узнаваемый козырь. Аллюзии смотрятся в тексте вполне органично, рассказ не теряет от них ни капли. Но Аноним каждой строчкой произведения доказывает, что имеет свою собственную художественную манеру, искусную и напористую (хоть и во многом перекликающуюся с манерой Сирина), и этой манеры достаточно, чтобы не просто играть с читателем, а создавать серьезные, фундаментальные вещи. Рассказ же, умело исполненный, но сдобренный чужими цитатами, похож на меч, который мастер куёт и украшает на свой, неповторимый манер, а в конце отчего-то ставит на него чужое клеймо.
  Что ж, такова воля Анонима, и я не могу не признать, что в его игре есть определенное изящество, даже отголосок дзенской философии. Году в 1844-м в деревушке Конкорд один из писавших под диктовку Поля Валери отметил: "Все книги на свете написаны, я бы сказал, одной рукой: по сути они так едины, словно составляют собрание сочинений одного странствующего и вездесущего автора". Двадцатью годами ранее Шелли счел, что все стихи прошлого, настоящего и будущего - это эпизоды или фрагменты одного бесконечного стихотворения, принадлежащего всем поэтам земли ("А Defense of Poetry", 1821). Сирин ли написал текст или некто новый, другой, имеющий талант и силу для воплощения духа великого энтомолога - так ли это важно? Возможно, мудрость автора, пожелавшего быть безымянным, велит ему ставить чужие клейма на своих творениях, и никто не вправе запретить ему этот, полный самоотречения, приём. Оставим же в стороне техническую сторону дела, поскольку я опасно приближаюсь к рубежу, который сам для себя установил запретным - к вопросу об истоках, о внутренних побуждениях. Перейдем от автора к тексту, как и подобает добросовестным исследователям.
  Тема освобождения из замкнутого пространства своего ума относится к разряду 'вечных' тем. Подобные сюжеты уже были рассказаны, и даже известны финалы, где герою удается прервать оковы бытия; и всё же их оригинальность меня интересует меньше, чем истинность. Суть в том, что очередной поворот колеса смертей и перерождений ждёт каждого из нас, или, как пишет Карма Чагмей: 'Однажды и тебе придётся встретить Яму, Владыку Смерти' ('Песнь размышления о непостоянстве', ок. 1670 г). Другое дело - обстоятельства самого освобождения, ведущие нас к либо к окончательному просветлению, либо к дальнейшим скитаниям ума. Аноним подходит вплотную к той грани, которую с легкостью пересекают современные западные популяризаторы: к грани, за которой следует пренебрежение духовными ценностями, и буддизм рассматривается как чистая, холодная философская система. Восточные учения преломлены Западом в его вечной интеллектуальной призме, и наши адепты тантры больше уделяют внимания спекуляциям и рефлексии, чем практике сострадания. Герою Анонима удается покинуть замкнутое пространство ума, но что ждет его дальше? Автор направляет внимание читателя в сторону, позволив напоследок полюбоваться миром героя, распадающимся, верней, растворяющимся в 'едином целом, прекрасном в своей полноте'. 'But he made it out with a bullet in his back!' (Scott, 1976). На этом Аноним мудро обрывает повествование, так как, принимая в расчет совершенные убийства, героя ждет еще долгая цепь перерождений и мук. Убивал ли он только в своём замкнутом восприятии или действовал в объективной реальности - вопрос несущественный как с точки зрения логики текста, так и с позиций буддизма. Что же, грань не перейдена, читатель волен додумать рассказ в меру своих сил, и это делает честь как произведению, так и автору.
  Завершить размышления я хотел бы заметкой Колриджа, относящейся к концу XVIII, а может быть - к началу XIX столетия. Он пишет, цитирую: "Если человек был во сне в Раю и получил в доказательство своего пребывания там цветок, а проснувшись, сжимает этот цветок в руке - что тогда?" Аноним дает зацепку, устанавливающую связь между мирами героя. В самом начале рассказа звучит фраза 'Ах, если бы у меня были бумага и карандаш!' - подсказка замедленного действия, срабатывающая только при втором прочтении. Запретный карандаш герой тайно проносит через всё повествование и, подобно цветку Колриджа обретя его в финале, убивает тюремщика. Не знаю, как расценит этот образ читатель - на мой взгляд, он очень красив. Дополнить его еще какими-то находками, по-моему, невозможно: в нем есть цельность и единство некоего terminus ad quem, предела. Да, это своего рода предел - в мире литературы, как и в других мирах, любой шаг венчает бесконечную серию причин и дает начало бесконечной серии следствий. За открытием Колриджа - безымянное и древнее открытие поколений влюбленных, вымаливающих в залог любви цветок. За символом Анонима - открытие многоцветной бездны страдающего ума.
  
  Продолжение сеанса следует.
Оценка: 8.96*12  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"