Развратно виляя норовистым задочком, медсестра Килькина положила на стол перед доктором истории болезни. Доктор сделал вид, что погрузился в изучение скорбных листов, а сам, в это время косил боковым зрением на глубокий разрез узенькой юбочки, сожалея, что разрез этот сделан сбоку, а не посередине. А еще он сожалел о том, что согласился вчера вечером принять у знакомого егеря на посошок.
"А головушка-то бобо! С дустом у него самогон, что ли?"
Изобретенные наиболее активными недоумками социалистического общества слова: воскресник, субботник, ударник, массовка, разнарядка и планерка -- всегда вызывали у доктора стойкую идиосинкразию. Планерку после выходных он не выносил особенно. Следующие за понедельником дни тоже не предвещали ничего хорошего. Предстояло дежурство по "скорой", то есть обслуживание вызовов на дому, а это означало бодрствование в ночи и мотание на вечно сломанной машинешке по колдобинам разбитой "Кировцами" проселочной дороги, а кроме того, всенепременно, в ближайшие же дни необходимо было провести осенний медосмотр в школе и так называемую диспансеризацию механизаторов и животноводов. Доктор плохо переносил недосыпание, потому что спать днем впрок не умел, и, однажды разбуженный ночью, уже не мог сомкнуть глаз до утра. Ломались биологические часы, появлялся конъюнктивит -- краснели глаза, отмечал к концу недели дежурства раздражительность и даже некоторое слабодушие -- чесались предслезно глаза, когда передавали по радио песню "Малиновый звон на заре".
Петрович, так ласково звали доктора, несмотря на молодость, больные, пробежал глазами по температурным листам, изобразил озабоченность и даже фальшивую печаль по поводу субфебрильной температуры у умирающей от старческой немощи столетней старушки и поинтересовался, как прошло дежурство у фельдшера.
-- Дед Корнев опять среди ночи вызывал, требовал горячий укол. Он же пищу уже глотать не может, мерзнет с голодухи, вот и требует укольчик для сугреву.
-- Сделали хлористый кальций?
-- Ну, как ему откажешь?
-- Ладно, ему уже недолго мучиться осталось.
-- Да он нас с Вами переживет. Лютует, что бабка его добро по ветру пустит, вчера опять ей в глаз засветил, у него же сердце здоровое, как у бугая.
Затрещал телефон. Звонили из Хряково. Деревня находилась на территории врачебного участка.
-- Это больница? -- кричали в трубку, не представившись, -- скорую давай, птвою мать! Давай высылай скорую!
-- А что случилось?
-- Армяна пчелы отмудохали, лежит, подыхает, синий, как жопа!
Сам факт существования в природе синих задниц доктор подверг большому сомнению, но тем не менее он счел своим врачебным долгом, оказать помощь пострадавшему.
-- В Хряково, -- озвучил сообщение доктор, -- пчелы покусали рабочего из армянской строительной бригады. Там, по всей видимости, непереносимость яда у пострадавшего, дело пахнет анафилактическим шоком, срочно выезжаю.
Петрович застал больного скорее мертвым, чем живым, но успел-таки ввести ему дексаметазон. Укушенный быстро сменил прижизненное посинение, к счастью, не просветлевшее до цвета восковой бледности покойника, на розоватую смуглость южанина, принял на радостях стакан бочкового коньячку, домовито припасенного ереванцем-бригадиром на всякий случай, искренне пожалел, что не сделал этого раньше, предложил на радостях причаститься и доктору, но Петрович отказался наотрез, скрыв от окружающих резкое усиление слюноотделения от созерцания янтарного цвета пахучей спиртоносной жидкости в стакане. Дежурство началось с утреннего вызова, а это означало, что и вся неделя будет напряженной. Доктор не смог бы вразумительно ответить, почему это так, но знал по опыту: ранний вызов в день дежурства -- значит, готовься к бессонной ночи.
В деревне Балдеево, где и располагалась центральная усадьба с участковой больничкой, было всего два дурака. Так, по крайней мере, считали ее жители, себя, разумеется, считающие большими умниками. Один дурак -- ныне умирающий дед Корнев, даже официальную справку имел о помешательстве, другой, так сказать, псих начинающий -- девятиклассник Илюшка Клевин справки такой не имел, но, судя по всему, явно в последней нуждался. Он съел в прошлом году несчетное количество противных, жирных личинок, обитающих под корой старых еловых пней. Съел не даром, за каждую проглоченную гадость он взял с приятелей по десять копеек. Когда же восхищенные его идиотизмом школьники из других классов на другой день попросили его повторить смертельный номер, он любезно согласился, но запросил по рублю за личинку. Единственным условием этого безумного червеглотателя было следующее: он должен самолично находить съедобные, по его мнению, личинки, обрабатывать их дома каким-то секретным, только ему одному известным способом, чтобы только потом, максимально обезвредив их, он мог употреблять их в пищу на глазах у изумленных балдеевцев, тщательно разжевывая глистоподобную гадость и даже открывая для достоверности рот с остатками этой мерзости на языке. Зрелище было столь отвратительно и тошнотворно, что жаловаться на недостаток брезгливых, но платежеспособных зрителей было бы грех. Не было отбоя от любопытных. Детишки отказывали себе в завтраке, экономили на мороженом, скидывались по несколько копеек и, насобирав рублик, бежали к Илюшке. Даже взрослые, наслышавшись про проделки тихо помешанного Клевина, не прочь были бы уплатить за представление, но Илюшка ни за какие деньги не соглашался пожирать эту пакость в их присутствии. Отказал категорически и наотрез, отчего его авторитет в глазах сверстников возрос необычайно. Секрет обработки этих болезненно полнотелых тварей так и не был раскрыт, хотя многие, многие завистники пытались довести личинок до съедобной кондиции: жарили, парили, тушили их с подсолнечным маслом и без, коптили и даже замораживали, все тщетно! Только у помутившегося рассудком Илюшки с древесными паразитами происходила метаморфоза, в результате которой у них увеличивался размер головы, а туловище скрючивалось, как человеческий эмбрион, становилось сегментарным и покрывалось нежно-розовыми полосками на брюшке, как обручами. Посыпались жалобы от родителей на резкое похудание детей, отдающих дебилу деньги, предназначенные исключительно для приобретения пищи в школьном буфете, потребовали привлечь дурака к административной ответственности за незаконное частное предпринимательство, словом, был скандал, вызов дебила на педсовет, допрос с пристрастием и строжайший запрет дальнейшего публичного пожирания паразитов в целях личного обогащения. Илюшка вел себя достойно, он уже успел наварить себе на этом деле на хороший фотоаппарат "Зенит", заявил, что австралийские аборигены употребляют этих личинок как деликатес, без всякого вреда для здоровья, мол, они самого Юрия Сенкевича ими накормили, и ничего, хотя личинки у них там пожирнее наших будут в несколько раз, пообещал прекратить бизнес и даже согласился предстать пред глазами психиатра на предмет освидетельствования его душевного состояния. Хотели было исключить его из школы, но за него вступились преподаватели географии и математики -- по этим предметам умалишенный имел круглые пятерки, хотя по всем остальным кое-как тянул на удовлетворительно, и все обошлось. В качестве психиатра беседовал с ним Петрович, держа перед собой школьное сочинение Ильи Клевина на тему: "Ваш идеал жизни". Сочинение это принесла доктору учительница литературы в качестве вещественного доказательства помутнения рассудка ненавидимого ею ученика. Паскудная мадам не поленилась захватить с собой для контраста фантазии на ту же тему местного отличника, где на пяти страницах, капая слезой гражданского умиления от созерцания окружающей действительности, активный комсомолец обещал лечь костьми за правое дело, за построение развитого социализма, клеймил там же убийц Патриса Лумумбы, Мартина Лютера Кинга, требовал немедленно освободить Манолиса Глезоса, Анжелу Дэвис, а в заключение обещал активист посылать ежегодно до конца своих дней сладости для голодающих конголезских детишек из расчета одна шоколадка в год.
-- Он, этот Клевин, был таким всегда, -- ябедничала литераторша, -- он, проходя с мамой мимо злой собаки, видя, что я стою рядом, сказал нарочито громко, так, чтобы я услышала: "Не бзди, мама, она не кусается!"
Доктор открыл тетрадь. На чистом листе было написано всего два слова: "Поспать и жиры!"
-- Вот его идеал, -- брызгала слюной учительница, -- а когда я, не поверив своим глазам, спросила у него, оставшись с ним наедине, специально поставив вопрос иначе, чтобы ему малоумному, было понятней тема: "Ну, что ты хочешь от жизни?" Он мне ответил всего одно слово: "Наслаждения!" И так при этом на меня посмотрел, так посмотрел, нет, вы себе представить не можете, в какое место на мне он при этом посмотрел!
Петрович оглядел узкую талию сельской учительницы, неожиданно круто переходящую в пышное бедро. (А что? Баба в самом соку! Он совсем не дурак, этот Клевин.) Тут уместно объяснить, почему вместо полагающихся кавычек мысли доктора заключены в скобки. Дело в том, что доктор давно уже научился говорить одно, а думать другое, как и любой совок, ухитрившийся получить верхнее образование. Школа лицемерия! Ах! Если бы выдавался аттестат по окончании этого необходимого для жизни учебного заведения. Каждый второй был бы круглый отличник. А как иначе? Скажи профессору, что он, болван, чушь городит, ересь несет, в слове "атом" ударение ставит на букве "о", получишь ли диплом? Если бы все, что думал и говорил доктор, можно было бы представить в письменном виде, а мы так и будем делать в дальнейшем, то картина бы получилась следующая: в скобках заключались бы мысли, а то, что вне скобок, -- слова.
-- Если бы он меня насиловал, -- совсем уж размечталась литераторша, -- то делал бы он это с похотливой ненавистью. Его нужно изолировать от общества, на лечение отправить, чтобы он мне моих целомудренных ребят не развратил.
"Его нужно в поликлинику сдать для опытов", -- вспомнил доктор почтальона Печкина, а дамочке сказал: "Поведение школьника возмутительно, но я должен поговорить с мальчиком, и если можно -- с глазу на глаз".
-- Скажи мне, Илья, в слове "жиры", где прикажешь ставить ударение?
-- На последнем слоге.
-- А почему не белки, не углеводы?
-- Потому, что вкус любого животного продукта формируют именно жиры. Они же содержат полезный холестерин, без которого невозможно продуцирование новых клеток организма.
-- А можно сначала употребить жирное и, следовательно, вкусное, а уж потом поспать?
-- Можно, но это локально, то есть послеобеденно, а у меня в сочинении все лаконично, глобально и принципиально: "Человеку для сохранения хорошего здоровья необходимо много и полноценно спать и столь же полноценно питаться". Вот главное, все остальное -- косвенное. Вы обращали внимание на жеваные, раньше времени скукоженные физиономии диспетчеров железной дороги? Отчего бы это? А потому, что они вынуждены работать по ночам. Результат хронического недосыпа, как говорится, на лице.
-- А зачем ты древесных паразитов ел? Не противно было?
-- Нет, не противно, потому что...
Тут ненормальный встал, выглянул из кабинета, убедился, что их не подслушивают, и сказал, глядя на Петровича, как на заговорщика:
-- А это не личинки, это креветки. Я, как только их в городе увидел, так сразу же сообразил, какое им можно дать применение.
"Вот убьет этот псих кого-нибудь, -- кричала литераторша, узнав, от Петровича, что Клевин не нуждается в лечении у психиатра, -- убьет, а потом еще и изнасилует, вспомните вы меня тогда".
Почему нужно было сначала убивать, а потом насиловать, а не наоборот, учительница не объясняла, но компромат на Илью выдавала с завидным постоянством.
* * *
Предчувствие доктора не обмануло, неделя выдалась кошмарной: два суицида -- один завершенный, другой незаконченный, кровоизлияние в мозг, тяжелое алкогольное отравление, случай детской смертности и тут же последующий за ним пропиздон на медсовете, ложный инфаркт миокарда, оказавшийся банальным переломом пятого ребра в состоянии пьяной невменяемости, а тут еще дед Корнев с еженощными вызовами, и плюс ко всему -- обострение внутрибольничных интриг: саботаж в виде тайного и хорошо спланированного трамбования больничного унитаза половыми тряпками пациенток, находящихся на стационарном лечении (половыми в прямом смысле этого слова).
Первый день дежурства прошел сносно, доктор даже улегся пораньше, зная наверняка, что все равно не уснуть (мы уже упоминали, что спать впрок доктор не умел), но тем не менее он пытался вздремнуть, ворочался, решил считать до тысячи, но не успел дойти и до сотни, как застучали в окно. В жителях села Балдеево замечательно уживались два таких несовместимых, казалось бы, понятия, как вежливость и беспардонность. С одной стороны вроде бы постеснялись зайти в дом и натоптать грязными сапожищами, что похвально, с другой стороны стучали так, что тряслась и ходила ходуном оконная рама. Так требовательно стучали в свое время чекисты, подъехавшие ночью на "воронке" за очередной жертвой. "Доведут до сердечной аритмии, хамы, -- возмущался доктор, -- стучат, как будто по голове кувалдой бьют". Его можно было понять: нет, чтобы пойти в больницу, сообщить фельдшеру, а уж тот позвонил бы, проконсультировался по телефону, так ведь прутся, как к себе домой. Вызов оказался ложный, вернее, не требующий медицинской помощи. Скотник Маслов -- семейный изувер, жена -- ситуационно обусловленная истеричка. Лежала на полу, сделалась как бы без чувств, хитро подглядывая за реакцией мужа. Доктор измерил давление, зная прекрасно причину вызова: скандал, упала чуть раньше, чем муж успел пригладить ее между глаз. "И правильно сделала", -- одобрил он действия супруги этого домостроевца, набирая в щприц кордиамин. Доктор был хорошо осведомлен о фармакодинамике препарата, -- фармакологию ему преподавал в институте сам Закс Александр Семенович, а у профессора было так: либо ты выучишь предмет назубок, либо не получишь диплом. Третьего было не дано. Знал доктор, что многих вводит в заблуждение название лекарства потому, что "cor" по латыни -- это сердце. На самом же деле, будучи обыкновенным дыхательным аналептиком, препарат прямого действия на сердечную мышцу не оказывает, об этом же и профессор Машковский в его книге "Лекарственные средства" пишет, и, тем не менее, Solutio Cordiamini Петрович применял широко. Применял, будучи уверенным, что девяносто девять процентов заболевших, если, конечно, не требовалось хирургического вмешательства, прекрасно обошлись бы и выздоровели без кордиаминов, витаминов, без вредных, с точки зрения западных медиков банок, вызывающих нежелательные, абсолютно ненужные разрывы капилляров; знал, но назначал. Нельзя же покинуть больного, не создав иллюзии оказания ему неотложной медицинской помощи. Витамины группы "Б" широко применялись им для "лечения" ипохондриков, любящих поболеть, что-то же нужно ввести этим плаксам; кордиамин назначался истеричкам -- препарат очень болезнен, а потому лучше прекратить истерику, чем переносить физическую боль и желваки под кожей после укола; раствор магнезии внутримышечно -- пролонгированный взрыв гранаты в ягодичной мышце прописывался коммунистам и другим особо отличившимся подлецам. Дозировка болезненного препарата была прямо пропорциональна степени паскудства пациента. Бабке Урванцевой, строчившей по ночам в тридцать седьмом доносы на односельчан, после чего многие из них исчезли бесследно и навсегда, кроме магнезии назначался еще и прозерин -- страшно болючий раствор, прописанный старой гадине якобы для улучшения мышечной сократимости слабого старушечьего мочевого пузыря. Дамочкам, пытавшимся затащить холостого доктора в постельку, а таких было множество (к сведению непосвященных: в деревнях блудниц поболе, чем в городе будет), инъекции не назначались вообще. Им выставлялся диагноз несуществующей в мире болезни: "вегетососудистая дистония" с последующим назначением легких физиопроцедур, главной из которых являлся массаж, производимый доктором лично. Доктор во время обоюдно приятной процедуры отбирал из большого количества претенденток наиболее аппетитных, а уже потом назначал им свидание. Это занятие как-то скрашивало существование и давало силы для общения с мерзавцами. Доктор в разговоре с коллегами, рассказывая о пациентах, так и говорил: "А вот мои мерзавцы..."
* * *
Деревню Балдеево населяли негодяи. Дождик у них не моросил, он у них -- моросикал. Никто не ходил пешком, а только лишь -- пешкосралом. В деревне не впадали в запой, в деревне -- "пировали". Скотник вторую неделю с селедочным хвостом в кармане, накачивавшийся вонючим хмельным пойлом, не пьянствовал, он -- пировал. "Леха-то, почитай, уже другую неделю пирует" -- говорили с уважительной завистью об алкаше. Не признавали слова "палисадник". Кусочек земли перед окном называли полусадничком, с наивной логичностью полагая, что раз грядка с луком и куст смородины -- не весь сад, а только его половинка, уместившаяся между забором и домом -- значит и называться он должен "полусадником". Тут необходимо заметить, что, извращая слово палисадник, балдеевцы не были первопроходцами, ибо полусадничком грешат и в других регионах России, но они-негодяи имели в обиходе слова, никогда не использующиеся в разговоре жителями соседних деревень. При этом выражения, ими изобретенные, частенько несли на себе не только громадную смысловую, но, можно сказать, и многофункциональную нагрузку. Испуг, удивление, отчаяние, радость, гнев и даже разочарование можно было выразить всего одним восклицанием: "Ах, воньки меньки йо!" В словах "воньки" и "меньки" ударение ставилось на первый слог, а последнее "йо" вначале угрожающе растягивалась, и тут же резко обрывалось, как будто бы произносящий ее хотел закончить фразу нецензурно, но в последний момент почему-то передумал. Зашел как-то доктор в больничный туалет. Унитаз забит. Вода выливается через край. Рядом со стульчаком с видом какающих орлов дымят две свежие кучки фекалий. "Ах, воньки меньки йо", -- соболезно выдохнул за его спиной завхоз больницы. И доктор все понял и тут же включил это замечательное словосочетание в свой тайный лексикон. Все фамилии с подозрительными буквенными сочетаниями произносились насмешниками, с максимальным приближением их к нецензурщине: Кирсанов был Херсановым, Хусаинову после буквы "у", приделывали недостающую по единодушному мнению балдеевцев "и" краткую, Преподавателю литературы, гонительнице Ильи Клевина Паздеевой первую букву алфавита меняли при произношении, как уже нетрудно догадаться, на букву "и". При этом, нужно отдать им должное, балдеевцы подходили к процессу опошливания фамилий творчески и с фантазией. Ну, как можно испоганить по-крестьянски простенькое и непритязательное: Петр Емельянович Батов? "Ни одно ругательное слово и близко не стоит", -- скажет любой, глядя на фамилию. А вот и нет. Изобретательные мерзавцы соединили начальные буквы инициалов с фамилией и получилось: Пэ-Е-Батов. Так и говорили, идя на прием к хирургу, уволенному из областной больницы за пьянство и осевшему в их районе: "Поеду-ка я к Пэебатову, пусть он мне выпишет растир от радикулита".
Растир мог выписать и Петрович, но освобождение от работы сельский доктор мог давать только на три дня. Пэебатов же за бутылку водки мог держать симулянта на больничном листе месяцами. Из великого множества глаголов обозначающих действие типа: "поматросил и бросил", балдеевцы выбрали (а может быть, и сами изобрели) самое гадкое. Однажды доктор услышал, как две старшеклассницы, показывая на проходящую мимо беременную молодую женщину, заметили: "Это ей Колька Басов запердолил". Петровича, на котором на самом пробу ставить было негде и который сам матерился в уме со вкусом и удовольствием, граничащем со сладострастием, чуть не вырвало. Мерзавцы изобрели и широко использовали в обиходе малоизвестное в русском языке определение: "чернобрилка". Доктор так и не понял, что обозначает эта брилка, но любой балдеевец мог спеть, как минимум, сотню частушек, в каждой из которых, хотя бы раз упоминалась эта бритая брюнетка. Ну вот, самая безобидная:
Моя милка-чернобрилка Под вагоны ходит срать. Насрала такую кучу, Что вагона не видать.
Никогда не пели "Хазбулат удалой" и распутный "Шумел камыш", но на мелодию последнего исполняли свой вариант про обманутую ухажером бесприданницу.
Голову можно было дать на отсечение, что знакомый с рождения текст был осквернен балдеевцами. На свадьбе с опойным надрывом затягивали распевно и многоголосо:
За пачку "Космоса" соса-а-ла, А он другую в жены взял.
Осветлялись печалью суровые лица генетических похабников и зачуханные балдеевки молодели от временной одухотворенности.
И непонятно было, что больше вызывало сострадание к несчастной: ничтожность ли материального вознаграждения за неземную ее любовь или коварство прижимистого кавалера.
Процесс обольщения у мерзавцев практически отсутствовал и очень напоминал бы обыкновенное деловое предложение, если бы не был чрезмерно оживлен отборным матом.
Редко, очень редко жеребячье желание изъявлялось неконкретно.
"Нина Андреевна, -- подзывал Толян Авдеев соседку, -- зайди на минутку, я тебе котят покажу. Шесть штук. Пушистенькие курвы".
Нина работала товароведом, звалась по отчеству, делала в городе маникюр и канала за интелли'го.
-- Ой, Толя! -- кокетливо водила глазками соседка. -- Знаю я тебя! Я зайду, а ты мне запердолишь, -- и пошла со двора.
-- Нинка, -- темпераментно схватил ее за руку женатый хитрован, -- ну пойдем, я тебе засажу, пойдем, а?
Не пошла, но совсем не обиделась. На фоне содомской разнузданности остальных мужиков Толян смотрелся утонченно галантным.
"Матаня" у негодяев, как впрочем, и в соседских деревнях, вовсе не иденфицировалось со словом "мамаша". Матаня была подруга, возлюбленная, любовница, кто угодно, но только -- не жена батяни.
"Я матаню греб на бане. Кто-то баню подожег", -- дружно пелибалдеевцы под гармошку, проходя строем на первомайской демонстрации мимо трибуны, сооруженной перед сельским клубом. В слове "греб", как, впрочем, и во всех других его вариациях, первые две буквы никогда не произносились. А дальше следовало детальное и живописное описание чудовищных ожогов половых органов, полученных во время пожара. Пионеры, затерявшиеся в толпе, с лицами Павликов Морозовых, несли на плохо струганных палках портреты вождей. Они старались ими не махать, а держать их малоподвижно и по возможности вертикально, как хоругвь. Радостно несли детишки фотографии мордатых членов политбюро и совсем не хило подпевали взрослым. Их дрожащие от усердия альты, сами того не подозревая, звучали в терцию и усиливали драматизм произошедшего на крыше горящей бани. Колхозное начальство на трибуне делало сочувствующее лицо. Закосевший от употребления по утрянке сивухи натощак парторг пытался дирижировать, размахивая руками не в такт.
Грубость в отношениях была не только нормой поведения, -- она являлась признаком самостоятельности, независимости, доказательством сельской крутизны. Учтивость же, наоборот, отождествлялась с угодничеством и считалась признаком слабости.
-- Вася! Ты не видел главного инженера? -- спрашивает приятель вахтера в механической мастерской.
-- Вот! Птвою мать! Ты бы не заявился, я и про тебя бы не знал, где ты есть!
На любую просьбу, уважающий себя балдеевец должен был отвечать: "А ты мне что дашь?" Впрочем, оговоримся, у них, у хамов этих был свой, отличный от других, соседних с ними деревень, кодекс чести. Любому переступившему порог, нужно было "поднести". Человека можно было обругать, обмануть, обокрасть, избить, наконец, -- все вышеперечисленное могли простить, но не угостить было нельзя. Оскорбленный имел моральное право становиться заклятым врагом негостеприимного хозяина на всю оставшуюся жизнь. Не имеющий в избе четырехведерной фляги с брагой, а также мясорубки, навечно прикрученной к столешнице, считался бедняком. Заходит в дом человек, ему наливают ковш пенистой браги, будь он трижды несимпатичен и вообще, на ... не нужен. Пока опорожняется сосуд, в мясорубке моментально прокручивается фарш с сырой картошкой. Из смеси формируется нечто похожее на котлеты, которые мгновенно обжариваются на раскаленной сковороде вместе с салом. Поговаривали, что это необычное, практичное, быстрое в приготовлении и сытное блюдо балдеевцы позаимствовали у жителей соседней деревни с кондитерским названием "Пирожки". Пили грубияны исключительно брагу, водку называли "очишшонкой" и покупали ее только на свадьбы и поминки. Поминки пользовались большим уважением, чем свадьбы, потому что на свадьбу можно было и не получить приглашения, а вот на тризну приглашения не требовалось, наоборот, каждый житель был просто обязан посетить умершего и врезать за то, чтобы земля была ему пухом, свои законные и обязательные триста грамм. Поминали покойника всей деревней, даже если при жизни умершего недолюбливали и в упор не видели. Поминки часто заканчивались драками, увечьями, а порой и смертоубийством.
* * *
Поспать после ненужной реанимации истерички Масловой доктору не удалось. Мышкой заскребла в окно баба Лиза Корнева. Она стеснялась будить доктора, но ослушаться мужа, не смела. Супруг опять мерз с голодухи (его рвало после приема пищи) и требовал горячий укол.
-- Лютует, -- семенила бабка рядом с широко шагавшим доктором, -- вчера я наклонилась над корытом, а он подкрался на цыпочках и как пнет меня. Прямо между проходами угодил. Спасибо, что без сапог был, а то бы отбил мне все женские внутренности. Злой стал, ровно кобель цепной. Ты бы дал ему что-нибудь, чтобы он отошел, убьет ведь он меня. Век за тебя молиться буду.
(Крысид ему дать, что ли? То же мне, леди Макбет Мценского уезда.)
-- Ну что вы такое говорите, Елизавета Андреевна? Я же клятву Гиппократа принимал. Права такого не имею. Никто не может лишать другого жизни, только Бог, -- закатил глаза кверху Петрович, но было темно, и баба Лиза этот ханжеский выкрутас не заметила.
Трудно умирал несправедливо обиженный Советской властью донской казак Максим Егорович Корнев. Так тяжело умирал, что помимо воли вспоминалось шолоховское: "Трудно, ох и трудно уходила жизнь из широкой груди Давыдова". Да он и жил-то нелегко. Родом он был (придется в это поверить) из станицы Татарской. Не читал "Тихий Дон", но, рассказывая о себе, был так близок к сюжету романа, что у слушателей возникало сомнение: а не врет ли казачок? Первый раз их семью после раскулачивания выслали на Урал. Максим был старшим из сыновей. Сбежал, получив родительское благословение на побег, был пойман в Ростове и отправлен в Сибирь. С тех пор говорил о себе, что он дважды раскулаченный.
В колхоз не вступил даже под страхом третьего раскулачивания. Нарезали проклятому единоличнику положенные по закону несколько гектаров земли на самом отдаленном и бесперспективном для земледелия месте. Знали, что не родит там основной продукт питания -- картошка, а без нее как жить? Околеть должен был с голоду по всем расчетам колхозников не покорившийся сибирским Нагульновым белозубый крепыш с веселыми глазами. А он и не думал сажать картофель. Перво-наперво, приобрел Максим волкодава, обнес тыном участок, а потом поехал в район и купил на последнюю заначку семян подсолнуха и два пчелиных отводка. Засеял поле и получил такой урожай, что все диву дались. По стаканчику продавал семечки, ежедневно в жару и в мороз с мешком за спиной проделывая неблизкий путь в район. Хватило денег на картошку, да еще и осталось. Через пару лет стояло на участке двадцать уликов. По тонне за лето брал меду, и подсолнухи клонились от тяжести к земле. Там, где пчел для опыления достаточно, там пустых семечек не бывает. И поднялся, можно сказать, с нуля "кулак-мироед", женился на местной и тоже работящей, и еще лучше дела пошли. Скотины полон двор, дом полная чаша, что не жить? Но жить не дали. В засуху колхозники травы не накосили, отощали коровки, кони "на ноги пали", а у Корнева быки как зубры. Как не отобрать? Причина нужна? Да вот же она. Написала в правление колхоза доярка Урванцева письмо, что, дескать, своими глазами видела, как этот недобитый кулак своих быков на колхозном пастбище выпасал. Ах, вон оно что! На народном добре жировать? Конфисковать! Сам Хусаинов -- председатель сельсовета пришел засвидетельствовать экспроприацию. Стал председатель во дворе, отставил картинно ножку в лакированном сапожке, приосанился перед многочисленными зрителями, а участковый вошел в хлев. Не сразу со свету глаза привыкли к полумраку.
Выбежал с пустой кобурой и мокрыми штанами участковый, а за ним Максим с вилами. Но не за милиционером погнался лихой казак, зная, что тот чужой приказ выполняет, а на Хусаинова попер. Догонял, жалил неглубоко в жирные ягодицы, председатель взвизгивал, подпрыгивал, делая балетное па, веселил бегущих рядом и без того смешливых балдеевцев и бежал дальше, не в силах оторваться от преследовавшего его, резвого и горячего, как донской жеребец, казака.
Максим отправился на Воркуту, и сгноили бы мужика в тюрьме, но повезло дважды. Во-первых, сел вовремя: окажись он на свободе в самый разгар репрессий, написала бы та же Урванцева, что он -- вредитель, саботажник, колхозным коням гвозди в копыта забивал, и шлепнули бы, пожалуй, как и многих других, где-нибудь в подвале, а так нет. Аккурат в начале тридцать седьмого сел по уголовной статье за попытку убийства, тем и спасся. А во-вторых, тем повезло, что война началась. Не успели в шахте заморить двужильного, кишка тонка оказалась. Пошел Максим Егорович в штрафбат кровью вину смывать. А председатель сельсовета Хусаинов был вызван после суда над Корневым к председателю райисполкома.
-- Ты чем свой позор думаешь смывать? На весь район ославился. Кто теперь тебя будет слушаться? Срам какой! Бежал коммунист, как заяц по деревне от беспартийного единоличника, чем!
-- Кровью, только собственной кровью, -- Хусаинов преданно ел глазами начальника, и даже закатал по донорски рукав для убедительности".
-- Нет, не кровью! Тут другим смывать придется, -- председатель исполкома выразительно посмотрел на тоскливую ширинку этого бздуна. Такое стыдобище можно смыть, если только самого этого кулака на всю жизнь опозорить. Баба у него сладкая. Принесешь мне на стол ее трусы, тогда и печать сельсоветскую получишь или иди с глаз долой.
-- Дак она вроде не гулящая.
-- А это меня не касается. На то ты и коммунист, чтобы трудности преодолевать.
Не сразу сдалась Елизавета, да и сдалась ли? А хоть бы и так, то как ее судить, если от домогавшегося ее Хусаинова жизнь ее детишек зависела. Подсыпят в сарай зерна, упрячут в тюрьму за воровство колхозного имущества, в те времена за карман пшеницы двадцать пять лет давали, а детей куда? В приют? Никто не видел, чтобы Хусаинов ночевал у нее, но печать казенную ему вернули. И когда Максим заявился в деревню весь израненный и с якобы тяжелой контузией, неизвестно было, донесли ему или нет, но с тех пор враждовали корневские дети с хусаиновскими, как отпрыски Шекспировских Монтекки и Капулетти. Максим физически выздоровел на удивление быстро, чуть прихрамывал при ходьбе, а так мужик был хоть куда, вот только с психикой после контузии были нелады. Понял Максим, что психически здоровому оставаться в единоличниках опасно. Чем черт не шутит. Подсидят завистники, не смотри, что весь в орденах. Не читал фронтовик "Ярбух психоаналитик", не косил под раздвоение личности, не врал про бред, галлюцинации, страхи и голоса, а получил-таки справку о психическом заболевании и с тех пор жил припеваючи на инвалидности. Говорил, что хотел, хусаиновщину гонял потому, как справочку имел. Ох, умен оказался казак, ох, умен!
-- Ты, взяточник четырехглазый! -- понес он с ходу на очкарика, председателя выездной психиатрической ВТЭК, -- небось, на автанабиле прикатил (это же надо такое придумать: автанабиль), а я, фронтовик контуженный, пешкосралом к тебе припездехал, -- тут контуженный схватился за стул. Его вывели, успокоили, попросили подождать в коридоре и через десять минут вынесли ему справочку о том, что Корнев Максим Егорович, перенесший в войну тяжелую черепно-мозговую травму, страдает посттравматическим психозом со всеми вытекающими отсюда последствиями. Решение комиссии было скорым и единогласным, ибо человек в наш век технического прогресса, называющий машину автанабилем и не боящийся сказать закоренелому взяточнику, каким и был председатель доктор Дюпин, правду-матку в глаза, не может быть признан нормальным. Справочку дали всего на год, но в России, один раз получив заветный диагноз, можно до смерти жить припеваючи, так как в дальнейшем доктора будут просто дублировать его, не забивая себе голову психотестами. Открыл историю болезни, да ее и открывать-то не надобно, там же на титульном листе диагноз стоит, прочитал и у любого здорового все признаки психического заболевания тут же нашел -- у кого их нет? А Корнев для страховки еще и бадью меду районному психиатру прямо домой доставлял. Вот жизнь началась. Съездил на Родину, заехал в Краснодон, разузнал от родни про "Молодую гвардию".
-- Брешет Хфадеев этот, все брешет, как собака. Люди гутарят, что никакой подпольной организации там и в помине не было. Машину с сигаретами украли, а немец этого не любит. У них же лозунг был: "Отучим русских воровать!" Вот за это их в шурхф и побросали.
Другого бы привлекли за клевету на героев, а с него, с психбольного, что возьмешь?
Так и жил единственным единоличником в районе, растил троих пацанов, Лизу не бил, но как-то недобро ее любил, этого нельзя было объяснить, но можно было почувствовать; ходил по одиноким бабам, но спать всегда возвращался в семью. Рассказывали, как заявился однажды зимой, крепко заквашенный, имея на шее вместо шарфа вместительные женские рейтузы.
-- Лиза, а где мой шархвик, -- шарил утром по вешалке похмельной рукой Максим.
-- А вот он, твой шархвик, -- спокойно подала ему жена рейтузы, и ни слова упрека.
И так стыдно стало казаку, что прекратил после того амурные похождения.
Мальчишки подрастали крепенькими, статью пошли в отца, и хоть были хусаиновские дети многочисленнее их, всегда в драках доблестные Корневы брали над ними верх. И даже взрослыми дрались на гулянках, насмерть стояли против втрое превосходящих их сил противника, а когда появились внуки, так и тех уже в детском садике приходилось растаскивать, чтобы они Хусаиновым внукам глаза не повыцарапывали. Откуда у русских людей появилась татарская фамилия, никто не знал, да и сами Хусаиновы не больно-то своими предками интересовались. Были они смуглы, но с красноватым отливом в волосах, у всех без исключения были дистопированы клыки и порой незнакомые люди, увидев торчащий в сторону клык, говорили ребенку: "А ты, случайно, не Хусаинов ли сын будешь?" В плечах были они не широки, но задасты, как турчанки, и казалось, что верхняя часть туловища взята от одного человека, а нижняя -- от другого. И еще одну характерную черту имели корневские заклятые враги, все они были невероятно активны в общественной жизни. К тому времени, когда Петрович принял заведование врачебным участком, расклад был такой: председатель рабочкома был Хусаинов (к тому времени колхоз переименовали в совхоз), парторгом работал его старший брат, зам директора совхоза по хозяйственной части был свояк Хусаинова, женсовет возглавляла жена младшего брата Хусаинова, завклубом была сестра Хусаинова, а те, кто помладше, те были председателями совета пионерских дружин, подающими большие надежды комсомольскими вожаками, добровольными народными дружинниками и даже внештатными сотрудниками государственной автоинспекции. Вспоминали, как один из них остановил поздним вечером незнакомый в деревне грузовик. Махнул властно жезлом, попросил предъявить документы.
"Документы? Это, пожалуйста", -- послушно полез в бардачок грузный, похожий на медведя водитель. Вылез из машины, огляделся, поклонился в пояс, сказал зачем-то "извините", удостоверился, что свидетелей нет поблизости, и одним ударом выбил активиста из сознания. Подобрал ондатровую шапку и укатил. Вот смеху-то было на деревне, вот было смеху, а как узнали про дорожное происшествие с активным общественником Хусаиновым -- неведомо. Вражда между кланами была столь долговременна и непримирима, что жители села Балдеево разделились в отношении к происходящему на два лагеря, как во время гражданской войны. Были семьи, в которых один брат был на стороне Корневых, другой -- на стороне Хусаиновых. Узнав про симпатии и антипатии, отдельно взятых балдеевцев, можно было безошибочно определить, кто есть кто. Все, как у Киплинга: трусливые шакалы за подлого Шерхана, благородные волки и другие порядочные звери -- за честного и бесстрашного Маугли. Илюшка Клевин был за Корневых, его классный руководитель, преподаватель литературы и заведующая учебной частью -- Паздеева Ольга Кузьминична была, конечно же, за Хусаиновых. Даже доктор, будучи в курсе всех событий, не смог остаться нейтральным, он ничем не выражал свое отношение, но ловил себя на мысли, что Корневым он ни за что не назначил бы магнезию, а вот в толстые задницы Хусаиновых всадил бы кубиков по двадцать с удовольствием. И про кордиамин с прозеринчиком тоже бы не позабыл.
Три пятистенника с резными наличниками поставил рядом дед Корнев прямо в березнячке на краю деревни. Один для себя, два для женатых сыновей. Готовили сруб и для младшего, еще не женатого. Сам дед жил припеваючи. Летом пахал, как вол, зато зимой отдыхал, посмеивался над колхозниками, весь год обязанными ни свет ни заря ходить на ненавистную и малооплачиваемую работу; охотился, катал валенки не столько для денег, сколько для души, чтоб не скучно было. Не курил и крепок был не по годам. О состоянии его здоровья говорит следующий факт. Собирала баба Лиза угощение: баночку меда, рыжиков солененьких (маринадов балдеевцы не признавали, потому как заготавливали грибы бочками), печеньице собственного изготовления, (это при ее-то жадности) и посылала деда к Захарихе -- разбитной бабе лет сорока. Ничего не жалела, лишь бы оставил ее старый греховодник в покое, не лазил бы к ней на печку.
-- Заездил дед Корнев старуху, -- судачили на деревне, -- вишь, опять к Захарихе отослала.
-- На старости лет Корнев весь в корень пошел, -- незамысловато, но уважительно шутили балдеевцы.
Далеко за шестьдесят было деду, когда он чуть было не покалечил молодого Хусаинова. Поехал по зимнику за сеном, он его накосил на болоте, а как подмерзло, решил его поближе к дому перевезти. Конь у деда сытый, играючи бежит, косит весело карим глазом, екает селезенкой, а навстречу Хусаинов сено везет. Поутру решил управиться, главное -- из болота корм незаметно вывести, а там докажи, чье сено. Дед даже спрашивать не стал, ему ли свое, кровное не узнать. Сено у деда мягкое, душистое, да и из его же болота след тянется, а не из чужого -- это издалека видно.
-- Вот спасибо, уважил старика, поближе к дому мне мои копешки привез, -- перегородил конем дорогу дед, -- осталось только мне на сани сенцо перегрузить. Сам управишься, али помощь потребуется?
-- А ты на небо-то взгляни! Видишь, как посыпает? Пока ты за участковым сбегаешь все следы снежком заметет. Докажи потом, кулак ты недобитый, что это сено не мое.
-- А мне участковый без надобности. Это ты, татарин, жаловаться к нему побегишь. Только сначала придется тебе к Петровичу на прием пойтить.
Уступил дед дорогу и не погнался за вором. Ну, догонишь его, поедешь рядом, будешь лаяться, а через час, глядишь, и взаправду след от его саней в болоте занесет. Максим Егорович ехал, не торопясь, вдоль лесочка, совсем в другую сторону от нервно шагающего рядом с санями Хусаинова. Вот он остановился, взял из саней топорик, вырубил подходящий к руке рябиновый ствол, взмахнул им, остался доволен и стал распрягать жеребчика. У него были с собой вилы, конечно, но за них он уже сидел на Воркуте, был и кнут добротный, мастерски сплетенный, но кнутом через толстый тулуп не пробьешь. Дед дождался, когда Хусаинов выйдет из лесочка (в лесу конем пешего не сомнешь -- за деревья прятаться будет) увидел, что тот как раз посередине поля вышагивает, вскочил охлюпкой на жеребца и погнал с поднятой для удара палкой бешеным галопом на врага.
Так его знаменитый земляк Григорий Пантелеевич Мелехов, в бою под Свиридовом скакал на добром строевом резваче навстречу красному эскадрону, летел с радостной готовностью к гибели, стоял в стременах левша от рождения, с шашкой наголо, умышленно держа ее в правой руке. А когда осталась до первого выдвинувшегося вперед, негласно вызвавшего его на поединок самая малость, он перекинул мгновенно шашку в левую руку, подался с конем резко вправо, и поразил страшным по силе, режущим баклановским ударом с потягом не успевшего распознать его маневр киргинского коммуниста из иногородних Петра Семиглазова.
Были и у Хусаинова вилы, но торчали они высоко на самом верху украденной им копны, так что воспользоваться ими он не успел. Коршуном налетел дед. Удар, и покатился собачий треух, а за ней и ее хозяин. Пытался вор спастись в лесочке, но дед не дал, сбил с ног конем, а когда тот пытался подняться, со свистом опустил на голову рябиновый ствол.
-- Ты за это ответишь, -- хрипел, задохнувшись от быстрого бега, молодой и совсем не слабый мужик Хусаинов, безуспешно пытаясь увернуться от следующего удара.
-- Не дождесся! У меня теперь справка есть! А вот у тебя, поганец, такой справочки нету. Я тебя жизни в момент могу лишить, и ничего мне, за тебя, за хуйсаина не будет.
Дед оставил лежать поганца на заснеженной стерне. На его же санях довез сено до дома, держа своего жеребчика в поводу, кликнул сыновей -- мигом опрокинули копну во дворе, шлепнули по крупу хусаиновского коня, и он пошел налегке, лошадиным чутьем безошибочно определяя дорогу к конюшне.
В семьдесят лет дед на спор вырвал двухпудовую гирю ровно двадцать пять раз. Хвастался, шутя, что к своему стасорокалетию он должен поднять гирю соответственно -- пятьдесят раз.
Не получилось. Утонул младшенький и самый любимый сын. При странных обстоятельствах утонул. Пошел вечерней зорькой чебачков на уху наловить и не вернулся. Побежали искать -- плавает у самого берега лицом вниз. Никто не удивился тому, что осенью искупаться решил -- все Корневы с малолетства ледяной водой обливались. Но почему на мелководье-то утонул? Почему у рубахи ворот оторван? Почему брюки в глине? Хусаиновы убили? Тогда почему они без повреждений? Не такой был Пашка-дух, так звали его за удаль, чтобы без боя сдаться. Да он бы их так, басурман этих, разукрасил, так отвалдохал, что не скрыли бы побои, как бы ни старались. Так нет же! Думал, думал старый Корнев и решил, что подкрались к Паше сзади, оглушили, раздели и в озеро бросили. Но тогда, опять же, голова должна быть проломлена. Значит, не молотком ударили, не кистенем, а поленом или толстой палкой. Ходил целыми днями после похорон по берегу, надевал очки, рассматривал толстые палки на берегу, хотел хоть волосок Пашин, к ним прилипший, обнаружить -- ничего не нашел. И пошла жизнь после гибели сына наперекосяк. Как-то резко сдал старик, посуровел лицом, а больше всех на бабку озлобился. Она-то думала, что он никогда разговор про ее грех не заведет, молчал ведь столько лет, а он ей после похорон показал в окно на идущего по улице Хусаинова: "Вот под кого ты ложилась! Под убивца сына мово ты ложилась!" И не стало жизни в доме, а после годовщины Пашиной смерти пришел дед к Петровичу на прием. Первый раз после фронта заболел.
-- Чтой-то мне мляво как-то, -- сказал он, не жалуясь, а так, словно он приволок свой незначительно поломанный организм к механику и требует заменить в нем какой-нибудь жиклерчик, чтобы телесный агрегат не барахлил и чтобы тут же можно было бы ехать дальше. -- Чтой-то меня от мясного воротит. Ты бы прописал мне, Петрович, что-нибудь для аппетита.
(Отвращение к мясу -- один из косвенных признаков имеющегося злокачественного заболевания. Но выглядит старик еще молодцом, хотя некоторая желтизна кожных покровов просматривается.)
-- Молодость -- это когда зюбы есть -- мясо нету, -- шутил по своему обыкновению Петрович, укладывая на кушетку деда и удивляясь отсутствию в его крепком теле каких бы то ни было признаков возрастных телесных изменений, -- а старость -- это когда мясо есть -- зюбы нету.
-- На зубы не жалуюсь, -- хвалился дед, -- не хватало пары коренных, так я в районе вставил.
Петрович пропальпировал живот и нашел уплотнение в эпигастральной области, пощупал над ключицей и обнаружил желвак размером с боб. Если это метастаз Вирхова, то это приговор.
(Скорей всего, у деда рак желудка; трудно, конечно, точно выставить диагноз без биопсии, но очень похоже на бластому, а она растет больше наружу, чем внутрь, так что придется деду помучиться. Долго ждать придется, пока опухоль желудок перекроет. Будет потом умирать с голода. Жалко деда. Правильный старик.)
-- Капельки для аппетита я вам выпишу. Жареные гвозди есть будете, а пока нужно анализы сдать, контрастный рентген придется сделать, барий проглотить, в общем, будем вас ремонтировать, дорогой Максим Егорович.
-- А вот если, к примеру, рак у меня...
Петрович вздрогнул: "Проницательный старик".
-- Вот если рак, -- продолжал Корнев, -- то когда я дольше проживу, с операцией или без операции?
-- Ну, если нет метастазов, то, отказавшись от операции, вы себе век укоротите.
(Зачем вру старику? Ну почему не сказать правду? У него же недвижимость есть, деньги немалые на книжке. Он же должен, не торопясь, с умом нажитым добром распорядиться. Вот на Западе правильно делают, когда сразу же говорят диагноз, даже если он и крайне неблагоприятный. Где-то мы немотивированно друг другу хамим, а где-то абсолютно неоправданно деликатничаем.)
-- Укорочу, говоришь? -- поднялся старик с кушетки. -- А я и не хочу век мой треклятый удлинять. Меня Паша мой там ждет, к нему мне надо, -- и вышел из кабинета, осторожно, чтобы не хлопнуть ненароком, закрыв за собою дверь.
Никуда не пошел. Жил, как и прежде, косил, пахал, с внуками возился, и подумал тогда Петрович: "А не ошибся ли я? Дай-то бог! Чудный старик, самостоятельный. Как он этого козла партийного в тридцать седьмом с вилами по деревне гонял? Жалко, что я этого не видел. Пусть себе живет".
Но не ошибся доктор. Где-то через полгода после посещения больницы перестала проходить пища -- закрыла опухоль проход содержимого желудка в двенадцатиперстную кишку, а может быть, и в верхнем отделе пищевод зажала. Что ни съест дед -- все обратно.
Петрович зашел в дом, взглянул на больного.
(Оголодал старик. Что я ему скажу? Бодреньким голосом врать, что на уток поедем, как только перелет начнется? Дак он же умный, подыгрывать не станет. Если брошу когда-нибудь медицину, так исключительно из-за онкологических больных. Дурацкое положение, дурацкая миссия. К нему, если по-хорошему, священника нужно вызывать для душеспасительных бесед, а не меня.)
-- Мерзнем, Максим Егорович. А вот мы вам счас укольчик.
-- Подожди, Петрович, -- не дослушал болтовню Корнеев.
Он поднялся с кровати, выглянул в горницу.
-- Выдь отсель сей же минут, -- приказал он старухе. Дождался, пока захлопнется за ней дверь, опустился бессильно на край кровати. -- Я мужик не слабый, долго умирать буду. Облегчи ты меня. Я же православный, руки на себя права не имею наложить, потому как грех это, натворю тут делов, а там Паше из-за меня неудобно будет. Помоги. Ты мужик хороший. Не говори сейчас ни да, ни нет. Обмозгуй это дело, чтоб комар носа не подточил, чтоб у тебя через меня хлопот не было. Я ее из хаты выгнал, -- он кивнул на дверь, -- чтобы даже она не знала. Баба, она и есть баба, сбрехнет чего не надо, не подумает. Тебя подведет.
Дед говорил так, словно Петрович уже согласился его облегчить.
-- А почему вы решили, что я хороший? -- так и не нашелся, что ответить доктор, а потому городил, что на ум придет. -- Ну и вены у вас, как канаты. С закрытыми глазами попадешь, -- говорил доктор, делая деду "горячий укол".
-- Ничего я не решил. Я знаю. Ох, хорошо, горячо организму стало, может, усну теперь хоть чуток.
-- Ну и почему, Максим Егорович?
Долго молчал дед, глядел неотрывно в темноту окна.
-- Потому, что ты не за них.
(Пошел бы упрямый дед к онкологам, когда я его посылал, они бы ему обезболивающие теперь выписывали и не надо было бы ему этот дурацкий хлористый кальций делать. Вколол бы ему сейчас омнопончик, обезболил бы и усыпил его одновременно. Узнают в районе, чем мы больного раком желудка пользуем -- засмеют. Надо будет завтра же его свозить в район, пусть ему наркотики выписывают, а я спать хочу. Как там Илюшка Клевин про жизненный идеал написал? Поспать и жиры? Замечательно! Сейчас все сделаю по рецепту, только чуточку наоборот. Сначала съем сальца с чесночком, а потом попробую уснуть.) Не уснул, пришлось везти в район роженицу.
***
Утром во вторник "скорая" с доктором была остановлена воплем. Кричали с соседствующего с дорогой околка. Петрович вышел из машины. На стволе чахлой березки, где-то в метре от земли, была закреплена петля из поясного ремешка, а в петле, сидя на корточках, успокоился отец большого семейства. Рядом стояла старшая его дочь Люба Скачко.
-- Он вчера к Федору зашел, тот с Хуйсаиновым выпивал и отцу не поднес. Папа расстроился, и вот.
Рядом с повешенным лежала записка. Оскорбленный отец расцарапал себе гвоздиком руку и написал, макая гвоздик в кровь, обращаясь к сыну Федору в изобретенном им предсмертно падеже: "Суках-падлюках, сколько вас на земле и под землей! Отцу родному не поднесли! Летят белокрылые чайки!"
Кровью, только кровью, пусть даже своей, можно было смыть позор неподношения. Что и сделал папаша. Между тем стали подходить зеваки. Ах, воньки меньки йо!
Создавалось впечатление, что каждый, абсолютно каждый житель деревни, на его месте поступил бы точно так же.
-- Петрович! -- обратилась Любочка к доктору. -- Распрями ты его, Христа ради, он же застыл калачиком, как его в гроб-то ложить?
-- Дома распрямим.
Вообще-то "скорая" предназначалась больным, а не умершим, но Любочка заведовала колхозным складом, и только она единственная знала точно, какая сытая коровка была забита для начальства, а какая тощенькая умерла своей смертью от биологической старости. Есть падалину никому не хотелось, поэтому Любочка пользовалась среди балдеевцев большим уважением.
Петрович занес сухонького старичка домой, легко распрямил его на полу -- покойник издал при этом утробный звук.
-- Живой! -- разочаровано встрепенулась старушка. Очишшонка к поминкам была уже заказана, и отмену праздника односельчане могли и не простить.
-- Да нет! -- успокоил присутствующих Петрович, -- это он выдохнул.
Воздуху-то в нем всегда много было, -- не поверила про выдох супруга. Она пыталась кручиниться, но безуспешно, потому что вспоминала про деда что-то совсем уж не траурное, -- чего-чего, а этого добра в нем было достаточно, хоть топор в избе, бывало, вешай, не гляди, что щупленький.
-- Ты, милок, руку-то ему распрями, а то он ей голосует, как крышку гроба-то приладишь?
Петрович, стоя на коленях, взялся одной рукой за плечо, другой за кисть, упер локоть покойного в пол, надавил, раздался хруст ломающихся костей, и рука покойного, покорно распрямившись, легла вдоль туловища.
-- Вот, истинную правду люди бают, -- благодарно крестилась старушка, -- что горбатого могила исправит, -- так оно и есть. С войны пришел покалеченный, и до сего дня рука в локте не разгибалась, а вот, как преставился, так и разогнулась, слава тебе Господи.
Теперь нужно было попытаться уговорить деда Корнева съездить в райбольницу. Доктор открыл дверь. Мимо с лицом человека получившего ответственное задание прошмыгнул Илюшка Клевин.
-- Он у него, как денщик, -- показала баба Лиза вслед Илюшке, -- он же племенник мне. Балдеевцы, по всей вероятности, полагали, что племянник произошел не от слова "племя", а от слова "соплеменник".
(Может быть, они и правы, хорошо хоть не пельменником родственничка величают.)
-- Не денщик, а ординарец, -- поправил больной.
-- Он с рождения бегает за дедом, -- проигнорировала поправку баба Лиза, -- истинный бог, больше отца его почитает. Исай даже ревновал его, а теперь, как дед ему еще две семейки подарил, дак он у него днюет и ночует -- пчеловодству учится.
Дед Корнев стоял на корточках, скрючившись в позе язвенника. У него усилились боли.
(Эх! Жизнь-жестянка, как там у Лермонтова? "А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, -- такая пустая и глупая шутка". Штука больше бы подошла. Заболеет человек язвой желудка, страдает, расстраивается, а вот скажи сейчас деду, что у него не рак желудка, а простая язва, вот бы обрадовался.)
-- Огнем горит, -- вздохнул дед. -- А скажи мне, Григорий Петрович. Сколько дней человек без пишши прожить может?
-- Ну, если без воды голодать, то и неделю не протянет, а с водой дней двадцать, если не больше. Это все очень индивидуально.
-- Вода-то у меня проходит, да и пишша чуток проваливается, вот вчера семечек пощелкал -- не вырвало. Значит, долго мучаться буду. Огнем горит окаянный, -- снова показал дед на живот.
-- Ну, давайте, Максим Егорович, я вас к Петру Емельяновичу свожу. У нас как раз машина в район идет. Он вам мощное обезболивающее выпишет, будете спать, как убитый. Петрович побоялся произнести слово: наркотики. Не хотелось убивать у деда последнюю, пусть даже призрачную надежду на выздоровление.
-- К Пэебатову не поеду.
(Вот молодец! Он не поедет! А я должен по ночам к нему шастать.)
-- Ты, Петрович, не серчай на меня, на старого. Я тебя больше не побеспокою. Терпеть буду. Позову в последний раз, когда совсем будет невмоготу.
Петрович вышел из дома. На дворе у деда Корнева на толстенном чурбаке Илюшка Клевин старательно, по-мужицки, не промахиваясь по гвоздю, прибивал к паре двухметровых жердей на расстоянии сантиметров восьмидесяти от конца две коротенькие поперечины.
(Что это он там мастерит?)
Спать хотелось Петровичу смертельно, но надо было идти в школу, проводить медосмотр. Отменить мероприятие было нельзя потому, что были приглашены узкие специалисты: глазной и лор врач. Заходил школьник, почти в каждом классе был хоть один клыкастенький и задастенький хусаинчик (плодятся, как саранча, активистики), медсестра Килькина взвешивала учащегося, измеряла и направляла к фельдшеру Марии Фоминичне. Мария Фоминична с лупой в руке, с охотничьим выражением лица осматривала голову. У многих обнаруживался педикулез, о чем она радостно и громогласно тут же сообщала присутствующим. И каждый раз при этом Петрович болезненно морщился, как будто это у него нашли паразитов, и ему было от этого мучительно стыдно.
(Эх, убогость наша! Хамство первобытное, неистребимое, родное. Ну, зачем кричать, ребенка позорить на весь класс. Как объяснить эту совковую ненависть к ближнему? Неужели нельзя на ушко сказать или родителей конфиденциально уведомить? Моются раз в неделю, живут в тесноте, родители -- пьяницы, разве ж он виноват. В школу зайти с улицы нельзя. Хоть противогаз надевай. Разит немытыми телами. Запах нищеты! Белье на девочках какое? Все застирано, все серо, грубо штопано, даже у тех, кто снаружи одет более или менее прилично. Почему на Западе не так? У проклятых и загнивающих? Уехать бы от вас, уехать куда глаза глядят.)
-- Вот этого мальчика нужно на флюорографию направить, -- Петрович освободил уши от фонендоскопа, -- у него сухие хрипы.
-- Да он курит с первого класса.
-- Килькина, -- Петрович изобразил административность в голосе, -- завтра же выпустить санитарный бюллетень о вреде курения и вывесить его в школе.
-- Ну и чем я их напугаю?
-- Никотиновой импотенцией, вот чем.
-- Вот почему вы, Григорий Петрович, не курите.
(Нет, эта килька у меня допрыгается. Вчера уронила нарочно авторучку, наклонилась -- грудочки остренькие. Местный ценитель женской красоты -- дед Корнев про нее говорит: "У вашей Килькиной хрудочки востренькие и стоять, как огурчики". Специалист по бабам Максим Егорович! Именно такая форма бюста сводила с ума Гюи де Мопассана. Как она недавно на свадьбе спела:
На горе стоит машина, в ней коробка скоростей. Давай, милка, погребемся для развития костей!
Замечательно! Браво! Ей нужно нобелевскую премию дать за весомый вклад в развитие отечественной сексологии. Переведу-ка я ее в стационар. Пусть во время ночного дежурства мне ложный вызов сделает. Заведу в кабинет и этой частушкой начну процесс обольщения: Давай, килька, тра-ля-ля для развития костей!)
-- Григорий Петрович! Зайдите, пожалуйста, на перемене в учительскую, -- заглянула в дверь преподаватель литературы Паздеева.
(Воспользовалась случаем, крыса, сейчас будет на Илюшку Клевина волочь, голову даю на отсечение.)
Предчувствие не обмануло.
-- Я, конечно, не психиатр, но я уверена, что у Клевина есть психические отклоненения, -- поглядывая на окружающих ее коллег, как на потенциальных единомышленников, начала Паздеева. -- Вы, конечно, не согласитесь со мной, но вот взгляните! -- Паздеева подала тетрадь для сочинений Ильи Клевина. -- Я прочитала интереснейшую статью о том, что, оказывается, легендарный Одиссей в поисках золотого руна высаживался к нам на берег, там, где ныне расположен наш грузинский город Поти, -- это безумно интересно, я читала им Гомера, пытаясь их приобщить. Для закрепления полученных знаний, я задала им тему для сочинения: "Патриотизм Одиссея по отношению к своей малой родине Итаке". Взгляните, что написал этот ненормальный. Я сама из-за него попаду в дурдом, вот увидите.
Петрович взглянул. На чистом листе прямо посередине было написано и обведено жирной рамкой: "Каждый Одиссей должен иметь свою ипотеку!" А по углам страницы косо были написаны фамилии: Иисус Христос, Христофор Колумб, Барух Спиноза, Лион Фейхтвангер, Левитаны -- оба, Марк Шагал, Раневская -- Фельдман, Саша Черный -- Гликберг, Утесов -- Лазарь Вайсбейн, Багрицкий, Светлов, Марк Бернес, Чарли Чаплин, Карл Маркс, Ротшильд !!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
-- Он не в состоянии запомнить всего одно слово, и что это еще за ипотека! А эти фамилии? Что это обозначает! А я знаю, что это обозначает -- это шизофрения, вот это что! И почему у Ротшильда столько восклицательных знаков? Почему?
(Ну, насчет Колумба ты, Илюшка, возможно загнул, это еще доказать надо, а все остальное верно.)
-- Вы, знаете, если это действительно патология, то такая, которая еще не изучена психиатрами. Я, по крайней мере, не могу даже приблизительно выставить ему диагноз.
Мальчишка читает запоем, я его часто в библиотеке вижу. Обыкновенный юношеский нигилизм.
-- Вы хотите видеть в нем Базарова, -- демонстрировала эрудицию Паздеева, -- а по моему мнению, в нем вызревает Раскольников. Зарубит он меня топором, на меленькие кусочки искрошит, вспомните тогда мои слова.
* * *
-- Николай Русланович, -- заглянула в дверь кабинета секретарша, -- с Хряково звонили, сказали, что завтра памятник деду Новикову будут сносить.
-- Это что еще за самодеятельность? -- блеснул хищным клыком рабочком. -- Он же фронтовик! Ему совхоз на общественные деньги памятник со звездой сварил. Кто звонил?
-- Вы, что их не знаете, алкашей? Как обычно: ни здравствуй, ни насрать. Школьник, по-моему, подросток какой-то звонил, сказал, что в памятнике пчелы поселились, перекусали всех вокруг, армяна вчера чуть насмерть не ухайдохали.
Председатель рабочего комитета Хусаинов отпустил секретаршу, отрыгнул в сторону, приглушив звук рукой, и задумался.
Он, безумно завидуя сумасшедшим заработкам ненавистного деда Корнева, тоже завел пчел, но они у него водились плохо. То осыпятся зимой от недокорму потому, что этот жмот весь мед до капельки откачивал, сахарным сиропом поздней осенью их потом кормил, а они бедные, запечатывать его не успевали, отчего сироп прокисал, и пчелы от этого поносили, то клещ под названием "варроатоз" их ел, то роились не в меру потому, что этот лентяюга маточники вовремя не выламывал и рои улетали, кто куда, пока хозяин в рабочкоме штаны просиживал, в общем, не шло дело. А тут рой дармовой, и, судя по всему, сильный (раз кусают всех подряд, значит, солдат пчелиных много) сам в руки идет. Неудобно, конечно, рабочкому ночью этим делом заниматься, а как иначе? В любом случае нужно подождать, пока летная пчела домой вернется. Надо их, родимых, чуточку придымить, пчела -- она умная: подумает, что пожар, и сразу же полный зобик медку наберет на всякий случай. Ну, а сытое существо уже и не такое кусачее,1 как голодное, это хоть кому доведись. Памятник нужно будет осторожно выдернуть, на четырех прутиках арматурных он там держится, подставить потом под него бачок трехведерный и тряхнуть его разок. Матка упадет в бачок, а пчелки за ней и в огонь и в воду. А дома их на полные рамочки пересажу, и будет у меня новая семейка. Сегодня, непременно сегодня же с этим делом нужно управиться, а то завтра хряковцы все там раскурочат -- ни себе, ни людям.
Пока добрались (по полям было до Хряково два километра, а по дороге -- восемь), а по- другому у балдеевцев и быть не могло, пока врезали очишшонки с устатку, пока разожгли дымарь -- стемнело. Вырывали памятник из земли с предосторожностями и с суеверным чувством совершаемого ими святотатства, даже говорить шепотом стали. Памятник как врос ногами в землю. "Держит его дед Новиков, что ли?" -- пошутил со страху Хусаинов и вдруг кто-то тронул его за плечо.
Привидение белое и безмолвное, очень высокого роста, ходило между соседними могилами, ходило, плавно раскачиваясь всем своим невесомым корпусом, совершенно не обращая внимания на святотатцев. Ломанулись, в безумном ужасе обгоняя друг друга, через кусты к машине, мотор чихнул, пытаясь завестись, и заглох, захлебнувшись бешеным потоком горючего. Водитель, насилуя стартером аккумулятор, нервно стучал ногой по педали газа, заливал свечи бензином, усугубляя ситуацию.
"Езжай отсюда, блядюга, -- от Хусаинова несло, как от скунса, -- поехали, потом заведешь!"
Завели, наконец, рванули с места, как на авторалли, нарезались дома до утраты чувств, а ночью рабочкому стало плохо.
Вышел до ветру и не возвращается. Жена заглянула в сарай: лежит на полу возле поросячьего корыта, стонет, держится за грудь. Побежали за доктором.
(Дед Корнев оставил в покое, так теперь его антагонисты спать не дадут.)
Петрович считал пульс, измерял давление, выслушивал сердечные тоны, а сам думал, что инфаркт, если, конечно, он не обширный, никаких объективных данных, кроме изменения кардиограммы, не выдает, но что-то же надо было делать? Судя по жалобам: мечется от боли и за левую половину груди хватается, а также по истории развития болезни Хусаинов действительно тянул на инфаркт -- эмоциональный стресс пережил рабочком все-таки, и потом это падение у корыта.
-- Если бы он, падлюка, хоть словечко вякнул, -- морщился от боли все еще хмельной Хусаинов, -- или бы хоть поменьше ростом был, я бы так не дристанул, конечно, но ведь он молчал.
-- А что, действительно привидение было высокого роста?
-- Метра два с половиной! Спросите у кума, если не верите.
(Вот, что Илюшка у деда Корнева на чурбаке мастерил. Нет, этот мальчик мне положительно нравится. Какая тонкая интрига. Знает, что жаден Хусаинчик, на том и сыграл. Воспользовался информацией об укусе пчелой армянина, знал, что угроза хряковцев раскурочить памятник вместе с его обитателями будет выглядеть абсолютно достоверной, позвонил в рабочком, смастерил ходули, завернулся в простыню и сел в засаду. Если он не вякал из опасения, что могут по голосу узнать, -- это умно, а вот если он безмолвствовал, зная, что молчаливая угроза значительно эффективней, тогда я вообще снимаю перед ним шляпу. Далеко пойдет мальчик, если не остановят его всякие там паздеехи-пиздеехи. Но почему этот сердечник до ребра дотронуться не дает? Не может быть локальной кожной болевой чувствительности при инфаркте миокарда. Тут что-то не то. Сейчас бы ему кардиограмму сделать, и сразу бы картина прояснилась. Говорят, что у каждого семейного врача в Германии есть портативная установка ЭКГ, а у нас их две на весь район -- нищета наша. Вот результат так называемой бесплатной медицины, ..твою мать! Уеду я от вас, куда глаза глядят уеду.)
Петрович чуть было не сказал больному о наличии у него инфаркта миокарда, но обратил внимание на появившуюся припухлость в левом межреберьи. "Это еще что за клиника? -- Приложил осторожно фонендоскоп, чуточку надавил и услышал крепитацию. Так скрипит снег в морозный день под ногами. -- Все ясно! Упал спьяну на корыто, сломал пятое ребро, оно повредило острым концом плевру и теперь воздух в близлежащей к перелому тканевой клетчатке. Вот был бы позор, если бы кардиологов на себя из района вызвал. Ах, воньки меньки йо!"
* * *
Утром в среду ни свет ни заря прибегала баба Лиза. Не дала вы-спаться. (Они что тут, сговорились меня бессонницей уморить?) Шепелявила, что не спал дед всю ночь из-за болей в животе, но не позволил беспокоить доктора. Жаловалась, что бросил в нее валенком, опять просила его "облегчить". "А то убьет он меня, -- крестилась бабка, -- истинный бог, убьет".
Только улегся, привезли больного с подозрением на аппендицит. Хотел написать направление к хирургу -- кончились чернила в авторучке. Зашел за стержнем в кабинет к фельдшеру. Потянул на себя ящик стола. В ящике лежала "История великой Отечественной войны" раскрытая на страничке с изображением схемы наступления наших войск на Можайском направлении. Поговаривали, что Марию Фоминичну муж нашел в освобожденном от оккупантов немецком солдат-ском борделе. Увидел симпатягу пехотинец, влюбился с первого взгляда и вернулся с войны вместе с ней. Бил ее смертным боем по пьянке, но она никогда не жаловалась. Даже тогда не обратилась в милицию, когда он ей в голову топор метнул, но не убил, к счастью. "Боится, что он про нее правду на суде расскажет", -- судачили балдеевцы. А она хляла в деревне за участницу войны, рассказывала детишкам в школе про совершенные ею военные подвиги, бойко оперируя при этом именами командиров и даже номерами венных подразделений, была уважаемым человеком и бессменным членом женсовета. Давно уже пребывала на пенсии, строила козни доктору, и выгнать эту сучку из больницы не было никакой возможности. Ветеранша! Теперь ей предстоял доклад на районном слете участников игры "Зарница", и она, чтобы врать без ошибок, штудировала первоисточник. Доктор невнимательно посмотрел на стрелочки, обозначающие направление наступления наших войск на вражеское соединение, задумался ненадолго.
(Хорошо бы разоблачить эту предательницу, дочь фашистского полка. Сразу бы перестал унитаз дамскими затычками забиваться, но как это сделать?)
Планерка началась с доклада о ночном происшествии в стационаре. Молодой радикулитчик механизатор Григорьев привел во временно пустующую смертельную палату (так больные называли одно-коечную комнатушку для умирающих больных) жену главного инженера совхоза, тоже страдающую поясничными болями, и устроил там такое...
-- Стационарные медсестры подслушивали под дверями, -- хихикала вездесущая Килькина, -- инженерша эта стонала на весь коридор сексуально: "О, как я тебя глубоко чувствую!" -- она же букву "ч" не выговаривает, -- хватала себя за пах Килькина, она всегда эротично прижимала ладошку к дамскому месту, когда хохотала, словно боялась усикаться от смеха, -- "О, как я тебя глубоко цувствую!"
-- Не понимаю, что тут смешного, -- возмущалась Мария Фоминична, -- устроили из больницы бордель! Гнать их в три шеи и в больничном листе отметить нарушение.
Ей лучше всех было знать, что такое бордель, но почему тогда такая негативная реакция?
-- Позовите Григорьева!
Бегом помчались выполнять распоряжение, паскудно ожидая, что доктор устроит нарушителям, предписанного врачом больничного режима разнос.
-- Как вы себя чувствуете?
-- Очень хорошо, -- сиял масленичным блином механизатор.
-- Лучше, чем вчера?
-- Лучше!
-- Идите в палату.
Пригласили инженершу. Она тоже отметила у себя необычайный прилив жизненной энергии и значительное улучшение здоровья.
-- Если моим больным, -- в упор смотрел Петрович на участницу военных действий в немецком бардаке Марию Фоминичну, -- вышеуказанная процедура будет способствовать скорейшему вы-здоровлению, то я буду настоятельно рекомендовать им уединение с половыми партнерами в пустующих палатах для осуществления в оных сеансов самоизлечения.
(Накапает на меня начмеду. Как пить дать, накапает сукоедина. Ну и ...с ней! Начмед -- мужик хороший. Посмеемся с ним потом за рюмашкой.)
* * *
В среду ночью привезли из немецкой деревни Фриду Брейль. Уверяла молодуха, что обнаружила у себя рак груди, слезно просила помочь. Муж суетился рядом, был противно угодлив и, по всей видимости, в больших дозах непереносим.
(Чем сострадание изображать, лучше бы потаптывать ее не забывал. Глядишь, и выздоровела бы. Подкаблучники эти арийцы -- смотреть противно.)
Доктор пропальпировал тугую грудь, подозрительных узлов не обнаружил, посоветовал пройти обследование, сделать маммографию, не преминул заметить, что онкологические заболевания при всей их опасности для жизни пациента не имеют показаний для неотложной медицинской помощи и что можно было бы и днем врача навестить, а не будить его ночью -- дамочка упрек проигнорировала.
-- Пока вы меня обследуете, я помру на сто рядов. Я же знаю, что у меня рак!
(Ипохондриков среди немцев гораздо больше, чем среди русских -- это статистически установленный медицинский факт, но почему это? Живут чище, питаются лучше, мужики относятся к своим фрау с уважением, так в чем причина? А в том, наверное, что чем лучше живет человек -- тем ему умирать страшнее. Кто там у нас сегодня дежурит в районе по больнице? Комаров? Сейчас я его подъе..у.)
-- Вы на машине? Очень хорошо. Сегодня дежурит доктор Комаров Леонид Яковлевич. Это мой однокурсник. Мы с ним пять лет жили в одной комнате. Он очень хороший человек и на редкость внимательный и вдумчивый специалист. Поезжайте в район, пусть он вам немедленно начнет обследование.
* * *
Утром в четверг позвонил Комаров:
-- Гриша! Ты что, охуел там у себя в Балдеево? Ты зачем прислал мне ночью эту истеричку? Ты знаешь, что случилось? Я ее отфутболил к Пэебатову как к онкологу с мировым именем, он начал ее обследовать, и в это время в отделении отключили свет. Дежурная медсестра заходит и видит такую картину. Голая больная лежит на кушетке, а Петр Емельянович при коптящем пламени зажигалки продолжает обследование, но рассматривает не грудь, а подсвечивает и внимательнейшим образом изучает устройство ее гениталий. Медсестра стерва попалась, накатала главному портянку на Пэебатова, в общем, скандал.
-- Он что, пьяный был?
-- Он был, как он сам любит выражаться, "в состоянии легкого подпития". Короче, если главный возьмет его за жопу, то он сошлется на меня. Я же ему человека по твоей рекомендации на обследование направил. Так что и по тебе могут ударить рикошетом.
-- Пусть бьют. Дальше Балдеева меня не пошлют. Дальше уже -- преисподняя.
Нужно было заканчивать медосмотр школьников. Сидел, зевал. Несколько развеселил Илюшка Клевин. Он подошел к стенду "Главные даты нашей истории" и под фотографией стреляющего крейсера "Аврора", под которым уже красовалось замечание: "А Аврора-то, оказывается, пукнула холостым выстрелом", подписал: "исторический залп Авроры Дюдеван!"
-- Это политический цинизм, -- бесновалась Паздеева, во-первых, это умышленная, если не сказать, вредительская фальсификация! Залп Авроры оставил след не только в истории нашей Родины, снаряд угодил в Зимний дворец. Я об этом даже фильм видела. И почему он хохочет, как ненормальный. Впрочем, почему это я говорю "как ненормальный?" Именно, ненормальный, ведь только дураки смеются над своими же глупостями. Заметьте, что обе надписи сделаны одной рукой. Это его грязные инсинуации, и больше никого. Он мне сорвал урок своим хохотом в твердом убеждении, что его солдатский юмор никто не поймет, кроме его самого. Это его и веселит, но не меня! Конечно, далеко не каждый знает, кто такая Аврора Дюдеван.
Тут Паздеева замолчала и стала выразительно смотреть на доктора.
(Зондирует меня за интеллект. А почему интересно она замуж не выходит? Видная собой бабенка, все при ней. Из-за стервозности своей в девках засиделась или выбирать в Балдеево не из кого?)
-- Но это же на самом деле смешно. Писательница с мировым именем, творит под мужским псевдонимом Жорж Санд, урожденная Дюпен, замужем за аристократически длинноносым Казимиром Дюдеван и вдруг эта известнейшая в высших кругах и почтеннейшая дама публично исторгает из себя исторический залп. И потом, разве не льстит вашему педагогическому самолюбию, что ваш ученик столь блестяще обо всем осведомлен.
Паздеева раскрыла рот, но не успела придумать контраргумент потому, что прозвенел звонок.
* * *
После обеда засорился унитаз. Петрович ясно представлял себе технологию саботажа. Заходит в туалет его враг -- Мария Фоминична. А за что ей его любить, если он самим своим фактом назначения на работу автоматически лишил ее заведования врачебным участком. Она даже к дармовому спирту всякое отношение утратила. А подношения от больных за освобождение от работы? А дефицитные лекарства? А снятие пробы на кухне? А резкое сужение сферы влияния на сотрудников? Да что тут объяснять? Причин для ненависти более чем достаточно. Итак, она заходит, закрывается на ключ, поднимает рядом стоящее ведро с мусором, тряпками и прочей гадостью и опрокидывает содержимое в унитаз. Если и после этой процедуры многострадальный стульчак не захлебнется, то вынимается, заранее припасенная половая тряпка и уж ей-то гарантийно унитаз выводится из строя. И тут же звоночек в районный отдел здравоохранения, мол, беда с этим Петровичем, заведующий из него никудышный -- залило фекалиями всю больницу, пациенты вынуждены на улице задницы морозить.
Поначалу действительно было невмоготу, а потом Петрович при помощи у нее же конфискованного спирта нашел способ решения проблемы. Прочистить забитый унитаз удавалось только со стороны сливной ямы, но кто согласится залезть по пояс в дерьмо? Такой человек нашелся. Алкаш Ерофей принимал стакан неразведенного спирта, прыгал в яму и оттуда гибким тросом наматывал в трубе все, что набросала туда эта старая простигосподи. После совершенного подвига Ерофею выносили еще один стакан на улицу, потому что впустить его, экологически нечистого, в лечебное заведение не было никакой возможности, и довольный спаситель отправлялся домой. Стали следить за Фоминичной: она в туалет, и за ней тут же санитарка -- унитаз заработал бесперебойно и вот опять! Не уследили, бдительность утратили.
Петрович налил Килькиной два стакана спирту для мужественного Ерофея, дал инструкцию об усилении наружного наблюдения за поведением старой шлюхи Фоминичны в больничном туалете, вплоть до подглядывания за вредительницей в замочную скважину, и отправился на вызов.
Хватил кондратий деда Толпекина. Пошел скотине корму задать, закурил, стукнул жене зачем-то в окно и завалился набок.
Занесли в дом -- никаких жалоб.
"Уставился в потолок, блымает шарами и молчит, -- гремела ухватом супруга, -- говорила я ему, чтоб не покупал мотоцикал этот сраный, а он все равно купил. Куда мне его теперь девать? Продать, дак за него цену хорошую уж не дадут".
Петрович померил давление, попросил старика кивнуть в знак согласия, если он слышит разговор, -- старик кивнул.
("Моторная афазия" -- в сознании, все слышит, все понимает, но не может говорить. Раз почувствовал предвестники острого нарушения мозгового кровообращения и успел стукнуть в окно -- значит, сосуд не лопнул, а просто сужен или облитерирован. Если сосуд лопается, и кровь в мозг, то больной внезапно теряет сознание, и ни стукнуть, ни крикнуть о помощи не успевает. Тут можно было бы подозревать ишемический инсульт, если бы он не был обездвижен, да что тут гадать? Если ишемический, то инвалидность и бабка с ухватом наготове, а если обширный геморрагический инсульт, то -- погост. Отца народов от него не излечили, что ж про деда-то говорить. Весь Минздрав в штаны со страху наделал, когда пахан усатый дуба давал, а не спасли. Тут не диагноз интересен, а реакция супружницы. Хоть бы для приличия печаль изобразила. Лет сорок, если не больше, бок о бок прожили, вместе трудности преодолевали, детишек растили, и вот умирает спутник жизни, а она ему про мотоцикл. А за гробом пойдет -- голосить будет, чтобы соседи не осудили. Хотя и тут им не угодишь. Будешь причитать, скажут: притворяется, молча за гробом пойдешь, скажут: хоть бы слезинку бесчувственная уронила. Уехать бы от вас, куда глаза глаза уехать!)
Петрович сделал больному для очистки совести лошадиную дозу гепарина, для того чтобы растворить предполагаемый тромб в голове; дибазол, чтобы снизить артериальное давление, спазмолитики не позабыл ввести для расширения сосудов и пошел в больницу, зная наверняка, что ни первое, ни второе, ни третье не поднимет Толпекина с постели.
Вспомнилось вдруг, без всякой связи с "моторной афазией", как еще в институте профессор с разухабистой фамилией Кабацкий привел их группу в палату интенсивной терапии. Молодая, азиат-ской красоты женщина, нагая и покрытая простыней только до колен, неподвижно лежала на спине, не мигая, глядя в одну точку из-под полуприкрытых век.
-- Вот, -- объяснял профессор, -- экономист завода им. Чкалова, попала в аварию, машина вдребезги, любимый пудель вылетел с заднего сиденья через переднее стекло и погиб, а что с ней, вы мне сами расскажите. -- Почему у нее синие круги вокруг глазниц? И почему кровь из ушей? Кто скажет?
-- Симптом очков, плюс ликворрея из слуховых проходов -- это стопроцентный клинический признак перелома основания черепа.
-- Все-то вы у меня знаете, -- похвалил профессор, -- а вот я не знаю самого главного. Я не знаю, когда она придет в себя, ибо это может произойти через час, через неделю или никогда. Но у меня есть утешение -- этого не знает никто.
Тут профессор наклонился над больной и спросил: "Роза, хотите пить? Если да то кивните или моргните несколько раз".
-- Вот видите, -- развел руками доктор, -- полный ступор. Не слышит нас Роза.
-- А почему она обнаженная лежит?
-- Потому, что женщина -- существо архистыдливое, -- тут профессор плотоядно, но не без иронии, взглянул на хорошенькую и любознательную студенточку, -- и как только чуточку прояснится сознание, так она сразу же попытается накрыться. И чем раньше она сделает целенаправленное движение, тем благоприятнее будет прогноз и тем легче пройдет период реабилитации ее как личности. Боюсь, правда, что умственным трудом она уже не сможет заниматься.
"А по-моему, -- говорила потом эта студентка, -- наш профессор -- обыкновенный половой извращенец. Раздел красавицу и кайфует. Что ж он рядом лежащую старушку без сознания не обнажил?"
На другой день заядлый собачник Юра Маклаков принес в палату малюсенького щенка. Посадили Розе кутенка на живот и стали гладить ее безвольными руками его спинку. Никакого эффекта. Профессор уже хотел было прекратить эксперимент, когда на губах у больной обозначилось некое подобие улыбки. А когда посаженный на подушку несмышленыш, неизвестно почему поскуливая, ткнулся ей черной пуговкой холодного носика в щеку, женщина вдруг глубоко вздохнула, засмеялась счастливым и тихим смехом, открыла медленно полуприкрытые глаза, огляделась и потянула простыню на себя. Вот был восторг!
-- Теперь как порядочный человек, -- совсем расшалился профессор, беря щенка на руки, -- ты должен будешь уматерить Розу.
-- А я ей его подарю, -- пообещал Маклаков, -- я уже решил.
Этот сообразительный Юра Маклаков отсидел по какой-то тяжелой статье, закончил в тюрьме десятилетку, но поступать в институт не имел права потому, что в документе стояло: "паспорт выдан на основании справки об освобождении". Он уничтожил запись с помощью марганцовки и перекиси водорода, но сделал это нечисто -- расплылось фиолетовое пятно. И тогда он постирал брюки вместе с паспортом и номер прошел. Пожурили в паспортном столе за халатность и выдали чистый документ. Где он теперь? Распределился в Курскую область и ни слуху ни духу.
Петрович почти дошел до больницы, когда его окликнули. Старший брат деда Толпекина, известный своим скупердяйством и изысканностью бранных выражений, кричал ему со двора. Он пилил тупой ножовкой толстые березовые бревна на дрова. Любой самый неимущий балдеевец за пару бутыльментов очишшонки приглашал соседа с мотопилой "Дружба", и через два часа работа была окончена. Этот же жадюга пилил месяцами, мучился, но не раскошеливался, за что был дружно презираем земляками.