Гаенко Татьяна, Румянцева Кира : другие произведения.

Октябрь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Этот сложенный вдвое листок, этот потёртый квадратик - сейчас единственный свидетель, который может напомнить о связанных с ним событиях...


   Новелла "Октябрь" написана в конце 01 по Черте Мира, по свежим впечатлениям от зафиксированных в ней событий. Принимая решение о публикации её теперь, так много времени спустя, я хотел было внести в текст ряд существенных корректив, однако по здравом размышлении от затеи сей отказался. В повествовании и без того переплетаются переживания первой весны и в своём роде ключевой осени - нет резона добавлять туда ещё и сегодняшние мысли и чувства. Пусть читатель увидит, какими мы были тогда, недалеко от истоков нашего разведческого пути; надеюсь, что нынешние стилистические правки скорее поспособствуют этому, чем помешают.
  
   В качестве предисловия мне бы хотелось сказать вот что. В конце 01 по ЧМ я не имел ещё никакого представления о своём рождении через Алестру, как, впрочем, и о самой Алестре; светлые воспоминания о лесных недрах не покидали меня, однако трактовал я их в меру тогдашнего убогого разумения. Я понимал, что одновременно со здешней жизнью обитаю в совершенно другом мире, где провёл детство, что с возрастанием в этом самом другом мире связаны причуды моего здешнего "ускоренного" взросления - и что, стало быть, я не местный, а значит - чужой, и эдемские кущи болотной чащобы приветствуют во мне не сына, но пришельца, странника. Так наставлял меня разум, однако сердце пело иное: что я свой, родной, мои корни здесь, я могу быть таким же, как все; я могу, я могу! - я могу и хочу быть таким же, как все. Сердце не солгало, и в дальнейшем мне открылось ещё большее: все мы, живущие здесь, на Земле Алестры - друг другу родные, а если захотим - то можем сделаться ещё более родными; и мы можем, по-настоящему можем быть вместе.
  
   Ну а теперь читайте.
  
  
   Октябрь
  
  

Зелёная канава,

Зелёная вода.

Хорошая отрава,

Отрава хоть куда.

И небо славно хмурится,

И травка славно курится -

Да мало, вот беда.

Кровавая канава,

Кровавая вода.

Была бы мне халява,

Да нервы никуда.

И мне бы польза чистая

На карауле выстоять -

Да спится, вот беда.

Бездонная канава,

Небесная вода.

И жизнь моя корява,

И смерть-то ерунда.

И в сердце эти нелюди

Стреляют словно нехотя -

Да метко, вот беда...

  
  
   "РЕЕСТР
  
   Организация Троек настоятельно просит городскую комендатуру возместить ущерб по нижеследующему списку:
  
   1. костей различных..................15 куб. см
   ...из них зубов........................... 3 куб. см
   2. кожн. покрова.......................40 кв. см
   3. мышечной ткани.................500 г (0,5 кг)
   4. крови...............................2000 мл (2 л)
  
   В ответ Организация Троек обязуется вернуть нижеследующие предметы:
  
   1. следователь квалифицир. ................1 шт.
   2. офицер (полковник)....................0,99 шт.
   3. металла (свинца).............................70 г
   4. резины (для шин)....................10 куб. см"
  
  
   Герман держит перед собой листок, исписанный округлым полудетским почерком. Господи, до чего же странная вещь время, чего только не выделывает оно с людьми. Кто бы мог поверить, что за три года можно состариться на целых десять лет? Немыслимо. А себе, однако, приходится верить. Два с половиной года назад, весной, Герману было хорошо если семнадцать лет, он может голову прозакладывать, что дело было именно так, да и другие свидетели тому имеются - а теперь все без сомнения дают ему двадцать шесть, ну самое меньшее - двадцать пять, и Герман не возражает. Наверное, это правда. Он уже и сам представляется себе довольно-таки пожилым, а лохматая седина, отяжелевшая фигура и всё более чётко обозначающиеся на физиономии морщины соответствующее впечатление только усиливают. Двадцать шесть есть двадцать шесть, такие дела - ещё не старость, конечно, но уже, слава Богу, и не молодость.
  
   Смех, да и только!.. Поначалу, помнится, разве что от восторга не визжал, когда старшие внезапно за своего принимать начали - визжать мешали обмороки и приступообразно накатывающая слабость; а потом в два счёта привык, понял, что всё на своих местах, и теперь остаётся только удивляться, что совсем недавно был юнцом. Забавно. Впрочем, визжание и достойная степенность отнюдь не исключают друг друга: похоже, большинство людей склонны до самой смерти периодически ощущать себя щенками и по этому поводу испытывать всяческие щенячьи чувства. Герман в особенности. В любое время года, и даже осенью. Осень, конечно, располагает скорее к спокойному размышлению у камина, за чашей пунша, когда за окном темно и ветер, а листья уже облетели; однако вместе с тем осень тревожит и будоражит, заставляя с особенной остротой прочувствовать всё наслаждение и бренность земного бытия. Весна - это время плоти, а осень - время духа, и она зовёт оглянуться перед дальней дорогой, увидеть пережитое новыми глазами; с тех горных хребтов, куда поднимает нас осень, можно смотреть и назад, и вперёд - и дыхание перехватывает, когда взору открываются пороги и преддверия, ослепительный свет которых не даёт отличить начало жизни от её конца.
  
   И вот теперь на дворе октябрь, за стеклом черно, на столе круг света; Герман сидит и перебирает листки, пожелтевшие и растрёпанные, облетевшие с дней его собственной молодости - перебирает их с нежностью и смущением, потому что в его руках они продолжают жить той самой жизнью, которой жили когда-то, жизнью бесстыдной и непорочной, и достаточно лишь приглядеться и чуть подождать, чтоб очертания, скрытые маревом забвения, пришли в движение и прояснились. Герман переворачивает бумаги, затаив дыхание; Герман ищет людей. Вот, например, этот сложенный вдвое листок, этот незрелый, знакомый, сам на себя исподтишка любующийся почерк. Это весна, два с половиной года назад - и потёртый квадратик сейчас единственный свидетель, который может напомнить о связанных с ним событиях. Герман сворачивает его и убирает.
  
   - Скотина, а скотинушка! - зовёт он Старшего, своего побратима и бессменного напарника. - А вот послушай-ка, расскажу тебе, какая ещё однажды история со мной была.
  
   - Да, скотинушка! - откликается Старший, присаживаясь поближе и опуская Герману руку на плечо. - Ну да ты не горюй, много всякого по жизни с нами бывало! Расскажи.
  
  
   * * *
  
   Та весна, о которой идёт речь - та далёкая-предалёкая весна два с половиной года назад - очень может быть, была и в самом деле первой в моей жизни; во всяком случае, до неё я не помню ничего. Мне было семнадцать, по крайней мере, столько мне давали на вид, и я сам думал так же - да и не всё ли равно, шестнадцать, семнадцать или восемнадцать? Семнадцать - это значит "после шестнадцати", то есть "ещё юный, но уже в строю", только и всего. А что до памяти - так ведь многие из тех, кто росли не в семьях, или совсем не помнят своей жизни до четырнадцати-пятнадцати лет, или имеют о ней лишь смутные догадки; в этом смысле не такое уж исключение и я. Хотя по совести по чести у меня, конечно, не всё гладко. Довольно сложно разобраться с собой тому, кто, кажется, сперва вообще не жил, потом начал жить с рубежа совершеннолетия, а затем и вовсе стремительно состарился; и с самим собой-то разобраться сложно, а уж как другим объяснить - вообще неясно. Самый честный ответ по этому поводу мне довелось дать лишь однажды, на самый необычный из услышанных мною вопрос. "Сколько тебе лет, парень?" - "Двадцать два", отвечал я, примерно передавая то, на сколько чувствовал себя тогда; мой собеседник склонил голову набок, глянул с прищуром: "Ну хорошо, а сколько же ты лет живёшь на белом свете?" - "Два года", с громадным облегчением выдохнул я; ту благодарность за понимание, за пережитый восторг откровенности я не хотел бы позабыть никогда.
  
   Итак, распрекрасной весной два с половиной года назад мне было подразумеваемых семнадцать лет, и я принадлежал к террористической организации, известной в Северном Городе под названием Организация Троек - где почти все были моими ровесниками, а кое-кто даже и младше. Чем занималась наша организация, теперь объяснить трудно. Сами мы, естественно, полагали, что боремся за мир и справедливость; соответствует ли это истинному положению вещей, нас не занимало, а поскольку мы делали всё что хотели, то вопрос о соответствии одного другому не только не возникал, но даже и возникнуть не мог. Мы защищали неарийцев, общаясь с ними весьма мало, потому что плохо их понимали, да и не стремились понимать; мы защищали кошек и собак - будучи на нашу радость тварями бессловесными, сии последние своего мнения обычно не выражали. Если говорить о неарийцах, то, собственно, толком мы имели дело лишь с их неугомонным партизанским отрядом, да и то не сразу и очень понемногу; общение же наше с мирным населением неарийских кварталов Города чаще всего складывалось так. Повинуясь естественному сочувствию, какие-нибудь люди укрывали нас от погони или ещё как-то помогали - после чего на их головы обрушивался гнев доведённых до отчаяния арийских властей, от коего мы пострадавших благодетелей иной раз успевали выручить.
  
   Что же касается большинства населения Северного Города, т.е. арийской его части, то тут мы общались только с отдельными представителями, и общение сие было весьма специфическим. Наши контакты состояли в более или менее продолжительной охоте друг на друга и прерывались обычно со смертью наших противников - так сказать, интимных партнёров по военно-полевому взаимодействию. Всё протекало в своём роде очень естественно, ничего иного от террористов и не ждали, хотя сочетание размаха и бессмысленности наших акций не могло порою не поражать воображения; будучи по-детски невнимательны к мелочам, мы любили широкие жесты, которые на практике подчас оказывались существенно более кровавыми, чем замышлялись изначально.
  
   Нас считали неарийцами, и мы не спорили с этим, полагая, что не являемся арийцами - а в таком случае кто ж мы ещё? У нас имелось схематическое представление о трёхсотлетней войне, взятое в общем с потолка, которое устраивало нас, ибо позволяло оправдывать свои поступки. Вполне понятно, что ребёнок без семьи и корней, безмятежно невежественный и одновременно снедаемый жаждой деятельности, скорее реализует себя в качестве разрушителя несправедливых устоев, чем хранителя традиций; если взглянуть с этой стороны, то многое в нашей ситуации покажется естественным, логичным и ничуть не странным - ни капельки не странным, особенно если вычесть отсюда меня. Временами мне истерически хочется вычесть этого самого меня вместе с его ирреальным, безумным детством и начать отсчёт с того меня, который без поддавков подобен живущим вокруг; и вместе с тем я никак не хочу, не желаю лгать, подчищать неудобное, прятать концы - а стало быть, я обязан вербализовать те ранящие образы, которые ассоциируются у меня с самим собой.
  
   Если исходить из того, что до семнадцати лет я и вовсе не жил, то можно в несколько штрихов набросать элегантную и жуткую картинку: вообразите, сколько должно пролиться настоящей крови, чтобы она потекла в воображаемых жилах юного вымышленного существа, не различающего добра и зла, чтобы его условное сердце забилось в такт кипящей вокруг жизни!.. О, жизнь была, но вне нас, а не внутри; подобные тем химерическим тварям, что вечно роятся, незримые, вокруг храмов и тщатся заглянуть в окна, не в силах попасть внутрь, мы жадно смотрели на Город с окраин, вползая в проулки в надежде поймать одинокого прохожего. Стайки призрачных существ, не имеющих души, бродили по дорогам и улицам, жались к стенам домов. Их манили кровь, тепло, свет... "Террористы освещают дорогу зелёными глазами" - так сказал как-то раз один ребёнок, не я, когда я-ребёнок пытался изъяснить ему своё томленье. Впрочем, хватит уже обо мне; обратимся наконец к тому сюжету, о котором речь.
  
   С Филиппом, обозначенном в реестре как "следователь квалифицир.", мы столкнулись на той же узкой дорожке, что и со множеством его коллег. Я не помню толком, с чего именно началась наша взаимная охота; кажется, он оказался следователем одного из нас при очередной поимке, да ещё и несколько раз подряд. Они, следователи, и так-то бывали обречены, ибо по незнанию жизни мы считали применение пыток при допросе достаточным основанием для вынесения смертного приговора, приговаривая, таким образом, всё следовательское сословие в целом; то обстоятельство, что мы располагали первоклассными обезболивающими, позволяло нам в условиях переделок не заботиться о состоянии души и тела, а беспечно предаваться азарту приключения, подвергая попутно моральному осуждению своих противников. Филипп, однако, снискал у нас особо страстную нелюбовь подчёркнутой бесцеремонностью обращения, вредностью и общей хищностью; упрямый, коварный, старый, он производил на нас впечатление закоренелого злодея. Кстати о возрасте: занятный момент! - тогда мы, конечно, не обратили на это внимания, ибо дети склонны сходу делить встречных на своих и взрослых, относясь к последним, за редкими исключениями, куда беспощаднее, с куда меньшим интересом и далее того их уже не дифференцируя, - однако потом, вспоминая обо всём этом в очередной раз, я однажды впервые подумал: "а ведь он был очень немолодой!" - и ужасно удивился неожиданности этого открытия. Выходит, что именовать человека "старым негодяем" ещё не значит иметь представление о его возрасте.
  
   На определённом вираже событий вредный и закоренелый Филипп был захвачен при освобождении нашего человека и увезён в тайный лагерь Организации Троек в лесу - однако умудрился сбежать, что до него, кажется, не удавалось ещё никому, вдобавок вскорости коварно изловил другого из наших. Далее для нас уже было делом чести его накрыть, и на очередном этапе это произошло. Накрыли мы его, кажется, у него дома. Он был не один, а со своим, как мы поняли, приятелем - полковником из Центра. Мы уложили обоих ампулами со снотворным, взяли в машину и рванули. Кажется, за нами была погоня, а может быть, и нет. На каком-то перегоне нам пришёл в голову хитрый финт, который мы и осуществили. Не помню, что именно мы хотели инсценировать. Может быть, что полковник и следователь ехали в машине, а потом полковник был застрелен, так что машина, потеряв управление, укатила с моста в реку и утонула. Или взорвалась. Или ещё что-нибудь наподобие. Короче, нам понадобился труп полковника, поэтому он был застрелен и брошен на дорогу - игривая запись "0,99 шт." в реестре означает не что иное, как наличие дыры в черепе. Развесёлый реестр был составлен и отправлен в Город, где над ним посмеялись и забыли - зато у нас на повестку дня снова вышел вопрос о Филиппе. Насколько я помню, он относительно долго пробыл в нашем лагере, потому что предложения по поводу того, какой смертью следует его уморить, были самые разные. Помимо всего прочего, имел место острый интерес со стороны партизан, которые его отличали, однако делиться с ними добычей мы не любили. Кончилось тем, что Филипп был утоплен в озере посредством старинного изысканного способа - с помощью дырявой лодки. Он лежал на дне её связанный, лодка постепенно погружалась, а мы компанией шлялись по берегу и глазели, покуда аттракцион не исчерпался. Вот и весь сказ.
  
   Я не помню точной даты смерти Филиппа, но полковник достоверно погиб двадцать шестого мая. Я отчётливо помню этот ослепительный майский день, синее небо, мостик злополучный через речушку, заросли ивняка над водой. Смесь запаха зелени и разогретой резины покрышек. Автомобиль у обочины. Мёртвое лицо полковника, тёмный абрис тела с запрокинутой головой. Господи, до чего же странно всё это. Как много и как мало.
  
   Как много это и как мало - память!.. Любой незначительной частности может оказаться достаточно, чтобы уловить пеленг и позвать умершего из небытия; память обитает внутри нас, подобная зерну, готовому развернуться и взойти до небес, осеняя собою вселенную. Величайшее чудо разведдеятельности, позволяющее возвращать утраченных к жизни во плоти - это чудо отнюдь не чуждо нам, не сверхъестественно, не иноприродно; оно заложено в нас и неотделимо от самой сути живущих. Независимо от того, полыхает ли обновляющая печь во всю силу или же едва-едва тлеет, едва-едва поддерживает общую жизнь - каждый из нас остаётся способен воскрешать умерших в своей собственной памяти, давать им прорастать в обители своего сердца, как в песне про цветущий сад, где нет ни осени, ни весны. "Из рук, которые держат приклад, где вдоль ствола - разлом, вставай, мой зарезанный в драке брат кривым шиповатым ростком..." Наше время - это время чудес, когда сбываются самые сокровенные, самые дерзкие мечты; мы знаем это и трепещем - оно может продлиться век, а может миг, мы склоняем колени и лица в надежде, что оно не кончится вот сейчас, что мы ещё успеем увидеть рядом с собой многих тех, кого не чаяли встретить уже никогда - но самое главное чудо, наша способность хранить и помнить, это пребудет с нами вечно. Вечно.
  
  
   * * *
  
   - Что вы сделали с моим братом?
   - Так он был ваш брат, - Герман приподымает бровь.
  
   Герман и полковник сидят друг напротив друга за столом. Полковник немолодой и спокойный с виду, с коротко обстриженными тёмными ровно лежащими волосами, слегка вытянутым строгим лицом. Похож на себя. Ничуть не изменился с тех пор. Не исправила могила.
  
   - Да, он был мой брат, - говорит полковник. - Кровный, естественно. Хотя не знаю, может быть, он сам уже считает иначе... - полковник отводит взгляд и замолкает; Герман наклоняет голову, изъявляя внимание. - Видите ли, мы с детства вместе, - поясняет полковник наконец. - Обменялись кровью очень давно. Много лет жили по-всякому - по стране, в Центре, в Северном... Он мне жизнь попутно спас несколько раз. Но в последнее время, видимо, он стремится представить дело так, как будто бы всего этого не было... - полковник замолкает. Потом поднимает голову:
   - Так что вы с ним сделали?
  
   Герман шумно вздыхает и начинает объясняться, то пространно, то сжато, по возможности помогая себе жестами; полковник слушает, изредка прерывая его речь краткими вопросами, постепенно всё более и более мрачнея. Старший, напарник Германа, сидит в углу на кушетке и наблюдает за обоими с таким видом, как будто его нет в комнате. Сохранять эффект отсутствия ему удаётся. Герман кончает излагать, переводит дыхание и лезет в карман за сигаретами.
   - Позвольте, я закурю?
   - Ну... конечно, - полковник подпирает голову рукой, проводит пальцем по столу. - Да... Ясно.
  
   Герман в изнеможении откидывается, всецело отдавшись курению. Полковник сжимает виски ладонями, глядя сквозь стол. Старший из своего угла переводит печальный взор с одного на другого и обратно.
  
   - Вы оживили меня, - произносит полковник после недолгого молчания. - Из этого следует, что вы так или иначе признаёте свою тогдашнюю неправоту. Намерены ли вы подобным образом поступить в отношении моего брата?
   - Да, конечно, - быстро отвечает Герман.
  
   Полковник покачивает головой.
   - Мой брат совсем не то же, что я, - говорит он задумчиво. - Не знаю, сможет ли он прижиться в этом вашем новом мире. Вы сказали, война окончена? Мир с неарийцами?.. Он страшный расист. И вообще много чего не приемлет наотрез. Не знаю, не знаю... - Полковник хмурится, трёт переносицу. Складывает руки в замок. - Ну, а кроме того, тут есть и ещё один аспект. Вся эта история... - он откидывается на стуле, смотрит Герману в лицо. - Видите ли, я вам, конечно, не то чтобы простил... то есть я этого всего, конечно, не забуду, но я трезвый человек. Для меня существуют обстоятельства, с которыми бороться бесполезно, поэтому я не стану кидаться на вас с ножом или плевать в рожу. Это уже неактуально. Но это я, а мой брат не таков. Не таков! - Полковник с силой опускает ладонь на край стола. - Уж если ему что взбредёт в голову, то он не отступит. Он, конечно, тоже не идиот и понимает пределы, но он сделает всё, что в его силах. Он попытается вас убить и будет делать эти попытки до тех пор, пока не добьётся успеха или не убедится, что это невозможно. Тогда он подожжёт ваш дом и настучит на вас начальству, перебьёт ваши стёкла из рогатки, подкинет вам в постель змею, на худой конец наступит на ногу и плюнет в суп. Таков его образ действия. И уж если он соберётся вас убить, то знайте, я не стану ему мешать! - Полковник воинственно упирается взглядом в Германа. Герман смущённо пожимает плечами - в том смысле, что не в первый, мол, раз, не в последний. Старший в углу, отводя глаза, фыркает в кулак.
  
   - Да... - Полковник приглаживает волосы, успокаиваясь. - И, между прочим, вот так всю дорогу. Знали б вы, какая у нас с ним вечно маета. Куда бы мы ни прибыли - он тут же со всеми перессорится. Если даже и не сразу - зато всерьёз и надолго. Ему ведь и из Центра из-за этого уехать пришлось... Да и в Северном та же картина. О Господи! - Полковник с нервным смешком прикрывает лицо. - Нет, вы представляете, что там после нашей смерти началось?! Они ж там наверняка все от радости с ума посходили! Они ж если и не устроили банкета, так лишь из приличия - всё-таки соратник убит! Они ж его все поголовно не переносили... - полковник мотает головой, трёт глаза. - Да. Это вы им, конечно, неожиданный подарок устроили. И вот так всю жизнь...
  
   - Простите, а сколько вам лет? - осторожно спрашивает Герман, обретая дар речи.
   - Тридцать.
   - А ему?
   - Тридцать шесть.
   - Понятно.
  
   Герман достаёт сигарету и закуривает. Некоторое время все молчат.
  
   - Мне хотелось бы побыть одному, - говорит полковник устало. - Будьте так добры, объясните мне, где я могу расположиться. - Он встаёт из-за стола, делает пару шагов к выходу, но у порога останавливается. - И ещё вот что... Когда соберётесь что-либо предпринимать в отношении моего брата - очень прошу вас, обязательно предупредите меня.
  
  
   * * *
  
   Я ни за что бы не подумал, что они братья. Чего уж там, мне и в голову-то прийти не могло, что у этого человека, Филиппа то есть, может быть брат!.. Имея некоторый опыт в сфере разведдеятельности, я полагал себя готовым ко всему - однако почему-то означенный факт срубил меня начисто. И вместе с тем первым чувством после объяснения было облегчение: "Могло быть и хуже" - сказали мы со Старшим в один голос, когда между нами и полковником наконец закрылась дверь. Мог бы, например, и вовсе отказаться разговаривать, всякое бывает. Облегчение стремительно переросло в ликование; уверенность, что уж теперь-то с полковником всё точно будет в порядке, позволила мне отвлечься от практических забот и вволю предаться переживанию бурных, противоречивых мыслей и чувств.
  
   Осознавая состоявшийся разговор и всё что ему предшествовало, я виток за витком вновь прокатывался по разудалым спиралям эмоций. Вот я вспоминаю время и обстоятельства этой истории: тоска по ушедшей безвозвратно юности, с её свежими и резкими впечатлениями. Счастье, что она была. Счастье, что она прошла. Острый, нестерпимый стыд, что причинял кому-то горе тогда, когда сам был счастлив. Острая жажда увидеть каждого, с кем хоть раз встречался в те дни, у всех по отдельности просить прощения. Осознание, что ещё не всё потеряно, что кое-что ещё можно сделать - и вот я уже решаюсь, рассказываю обо всём Старшему, готовлюсь к действию: состояние активности, ощущение полноты жизни, море надежд... На пике подъёма я объясняюсь с полковником, успевая вихрем пережить заново уже пройденный круг - и вот, наконец, я закончил: всё. С моей стороны уже сказано всё, теперь решающее слово за ним. Я уже, в общем-то, совершенно ни при чём, он по идее может молча встать, повернуться и уйти. Я впадаю в полнейшую апатию, мне безнадёжно и тоскливо, я понимаю, что прощения мне нет и быть не может, что всё что я теперь ни сделаю - совершеннейший мизер, что если что и получится хорошее - так это не от меня, а от благости Мира и Создателя, что на приятие и взаимность мне надеяться бессмысленно... Однако разговор продолжается, от меня требуется практический подход, я понемногу втягиваюсь в колею и оттого снова веселею; и вот я уже начинаю думать, что он такой же человек как и я, что мы все успели наломать дров и в этом смысле между собою равны, что теперь главное - это делать дело и ни о чём не забывать, что как расстанемся, так и расстанемся - совершенно необязательно чтобы он меня любил, меня ещё много кто любит, да и вообще - мы взрослые люди, тут главное - договориться, а что было - то было. Было, и его ничем не изменить. Было, и прошло. А потом он как человек прощается и уходит - ну, тут у меня вообще гора с плеч!.. Понял, чёрт возьми, понял, принял - значит, не так уж это всё безнадёжно... А потом постепенно снова: ну, и чего ты радуешься? Да, он умный человек, он понимает, что бороться с реальностью бессмысленно, а потому просто предпочитает как можно меньше иметь с тобой дела, вот и всё. С чего ты, собственно, взял, что он тебя простит? Это почему ещё он должен тебя простить? Ну уж нет, теперь моли Бога о его здоровье и не попадайся лишний раз ему на глаза; ты должен ещё кое-что для него сделать и сгинуть навек с его горизонта, только и всего, и нечего тут ни на что надеяться. Да ты вспомни, что ты ему причинил! - и начинается по новой...
  
   Короче говоря, весь этот и последующий день я провёл в эгоистичнейших терзаниях, которым ничуть не мешала практическая суета. Я бегал по делам, с кем-то договаривался, оказывал какую-то помощь, передавал кому-то какую-то информацию - и при этом всё время смотрел внутрь себя. Удивительная всё-таки вещь воспоминания детства! Не знаю, как для кого, а для меня это область, полная жгучих тайн, сладостных и болезненных одновременно, прикосновение к которой и ранит, и исцеляет. Может быть, дело именно в том, что моё неверное, порхающее детство ускользает от пристального взгляда за грань снов и фантазий, и существуют лишь редкие островки в памяти, на которые я могу спокойно опереться без страха погрузиться в пучину безумия; так или иначе, но периодами на меня находит такое томление и тоска, что я бросаю все насущные дела и устремляюсь на поиски себя - того, далёкого, исчезнувшего, растворившегося без следа. Без следа ли?.. - и вот я разыскиваю старых знакомых, шляюсь по улицам, перебираю бумажки, вслушиваюсь в случайные разговоры, вглядываясь с жадностью в лица моих клиентов, из тех, кто умер когда-то, а жив лишь теперь - в смутной надежде найти хоть что-нибудь. Собираю себя по крохам... Однажды я даже имел на этой почве психическое заболевание, едва не лишившее меня связи с реальностью напрочь; по счастью, стремление к настоящей жизни, хоть она и была непривычной и некомфортной, пересилила тягу к закукливанию в паутине сладких воспоминаний. Но это всё уже совсем другая история. Одним словом, вслед за вышеописанным разговором, который состоялся рано утром восьмого октября, я, невзирая на все отвлекающие моменты, в течение полутора суток страшно изводился. После чего пошёл и предупредил полковника.
  
  
   * * *
  
   - Вы понимаете меня... господа?..
  
   Филипп сидит, положив обе руки перед собой на стол. Он совершенно безумен, его даже трудно узнать. Ещё влажные волосы, жёсткие, с сединой, ёжиком топорщатся на голове. Обычно злорадно оскаленное лицо выражает печаль и отстранённость. Взгляд медленно блуждает по стенам. Герман, бледный, сжался на стуле напротив. Старший - рядом.
  
   - Театр, господа, - говорит Филипп. - Я хочу сказать: это театр. Вы понимаете? Знаете, в Центре есть такое место, там собираются люди... чтобы лицедействовать. Одни лицедействуют... а другие смотрят... Вот это театр. Знаете? - Филипп надолго упирается взглядом в Германа. Герман хмурится и молчит. - Мы с вами, кажется, где-то встречались, - медленно, с грустью произносит Филипп. Герман кивает. Филипп печально качает головой. - Нет. Не помню. Не могу вспомнить, где... Может быть, в театре? Ведь вы централы?.. - не дожидаясь ответа, он со вздохом отводит взгляд, слегка раскачиваясь. Герман судорожно стискивает себя за плечи. Старший под столом кладёт руку ему на колено.
  
   - Зелёная канава, зелёная вода, - говорит Филипп. - Вы знаете такой стих? Это даже песенка, точнее...
  
   Он начинает читать нараспев, раскачиваясь, путая слова, периодически замолкая или просто шевеля губами. Взгляд рассеян. "Скотина! - зовёт мысленно Герман Старшего. - Нет, ты видишь?!" - "Вижу, вижу, - мысленно отзывается Старший. - Не дёргайся. Разберёмся... Ты когда его знал, он не был такой?" - "Нет, нет, нет!" - "Ясно. Значит, недавно свихнулся. Сколько это продолжалось?" - "Часа полтора." - "Ясно. Ну, ничего. Значит, свеженькое, можно будет снять на руках. Как ты думаешь?" - "Да, наверное... Что делать будем?" - "Ну, давай для начала попробуем на него слегка подать." - Герман и Старший подвигаются к Филиппу с двух сторон и начинают мягко излучать. Филипп вздрагивает, оборачивается, взгляд беспокойно движется из стороны в сторону.
  
   - Нет! - Громко говорит он. - Нет. Не надо. Не надо!
  
   Он сжимает кулаки, напрягается, ощутимо противодействуя давлению. На висках вздуваются вены. "Оставь, скотина, - говорит Старший Герману. - Видишь, не идёт, он не хочет." - "Ладно, не будем пока."
  
   Филипп вздыхает, расслабляется, откидывается на стуле. Губы серые, под глазами фиолетовые отёки. Некоторое время он сидит не шевелясь, потом резко поднимается, кладёт локти на стол.
  
   - Зелёная канава, - говорит он. - Кровавая канава... Но зачем так много воды? Не понимаю. Откуда в комнате вода? - он передёргивает плечами, недоуменно обводя взглядом пространство. - И эти рыбы... О!.. - резко закрывает лицо ладонями, мотает головой. Медленно отводит руки от лица. - Глаза, - говорит он. - Вы видите, какие у них глаза?.. Вы понимаете?.. Проклятые рыбы... Плавают тут по комнате, смотрят... Проклятые... - он снова берётся за голову, раскачивается на стуле. - Это неправильно... неправильно... Глаза были на берегу, а не в воде... Неарийские глаза... И рыбы эти проклятые! - он поднимает голову, переводя измученный взгляд со Старшего на Германа и обратно. Вцепляется обеими руками в край стола. - Зачем они здесь? Что они здесь делают? Не могу этого выносить! О Господи!.. - он кашляет, облизывает пересохшие губы, голос осипший, глаза блестят, лоб в бисеринах пота. Костяшки пальцев от напряжения совсем побелели. "Нет, скотина, так нельзя, - говорит Герман Старшему. - Видишь, что делается. Тут уж хочет, не хочет... Давай-ка его вместе. Лечить надо резко." - "Да, пожалуй."
  
   - Нет! - стонет Филипп и хватается за виски. У него, видимо, дико болит голова, но он изо всех сил сопротивляется воздействию. Герман и Старший берут его под колени и под мышки и укладывают на кушетку. Он в полуотключке, хрипит; глаза то открываются, то закрываются, но он, похоже, уже ничего не видит. "Нет, скотина, это не дело, - говорит Старший. - Он таким манером сейчас у нас помрёт или окончательно свихнётся. Надо его сразу резко вырубить, а потом уже как следует лечить." - "Давай." Герман и Старший кладут ему ладони на виски и затылок. "Ну..." - "!.." - мощный импульс.
  
   - Нет!!!.. - кричит Филипп, судорожно выгибаясь на локтях в последнем рывке, и окончательно теряет сознание.
  
  
   * * *
  
   Мы со Старшим не отходили от него восемь часов подряд, пока не убедились, что положение с надёжностью изменилось к лучшему - так что когда мы, пошатываясь, выползли в соседнюю комнату, где нас ждал полковник, бледный, с дрожащими руками и весь на взводе, тут-то я и подумал довольно вяло и безучастно, что вот он и есть, наш конец: сейчас у него случится сердечный приступ или что похуже, мы начнём его лечить и подохнем. Полковник, однако, и здесь оказался на высоте. Стоически выслушав наш рассказ, он, похрустывая пальцами, сообщил, что именно этого и ожидал, что он и вообще-то давно опасался, что Филипп свихнётся, тем более что в последнее время нервы у него были напрочь расстроены, так что даже коллеги между собой называли его "наш сумасшедший"; поэтому ситуация, в которую Филипп в конце концов попал, неминуемо должна была его доконать, так что всё вполне естественно и в общем-то никто ни в чём не виноват. Всё это полковник нам развёрнуто и очень интеллигентно изложил, ещё раз осведомился, достоверно ли мы утверждаем, что его брат поправится, после чего дисциплинированно подчинился требованию к нему не заходить и улёгся на кушетке возле двери. Мы со Старшим повалились на постель тут же рядом.
  
   Трудно передать, какая буря бушевала у меня внутри, сдерживаемая лишь дикой усталостью. Мне стоило чуть-чуть полежать и слегка отойти, как она вырвалась на поверхность, и меня повлекло, бросая то в жар то в холод, по каменистой полосе прибоя между сном и бодрствованием. Наверное, я плакал; меня терзали кошмары, главным из которых был образ больного, сумасшедшего Филиппа. Кто бы мог подумать, что это будет так?!.. Я снова и снова представлял себе, что было с ним, что должен был перечувствовать он умирая. Я вспоминал, как он заходился уже у нас в кабинете, как он отчаянно сопротивлялся нашему лечению, не понимая, видимо, уже ничего, что с ним происходит - кроме того, что это насилие, что он против. Надо сказать, что лишь очень небольшая часть людей плохо переносит лечение руками - зато уж они переносят его исключительно плохо, в то время как остальным лечение руками в разной степени нравится. Я не могу сказать, чтобы эта нелюбовь к чужому воздействию была как бы то ни было связана с силой собственной личности, с внутренней независимостью, поскольку мне известны очень разные примеры, однако этот штрих всегда весьма любопытным образом дополняет картину. Скажу одно: когда Филипп в последний раз заорал "Нет!", вырываясь из-под наших рук - вот тут-то я и узнал его окончательно: да, именно таким я его помню. Более того: в этот самый момент я узнал в нём себя. Я предельно остро почувствовал, насколько мне близок этот человек; насколько мы с ним близки. Мне вспоминается образ ребёнка - точнее, образ матери, рассказывающей о своём ребёнке; жалуясь на его упрямство и непослушание, она сетует: мол, даже когда совсем маленький был, спит, например, в своей кроватке, мама подходит, наклоняется, погладить там или одеяло поправить - а он, отворачиваясь и совершенно не просыпаясь, говорит вслух: "Нет!" Мама ещё ничего не сказала и не сделала, а он уже - "нет"... И так всю жизнь. Таких людей я называю "подарками"; Филипп - подарок, и я подарок.
  
   Он просыпался ночью, и я зашёл к нему навестить; он был уже более-менее, но совершенно без сил, и я, кратко объяснившись с ним, поскольку теперь он меня узнал, оставил его спать дальше. Утром я заглянул к нему ещё раз; он встретил меня весьма язвительно, мы перекинулись несколькими словами, после чего я спокойно пустил к нему полковника, а сам вернулся спать. Примерно через час полковник разбудил меня и сообщил, что они уходят гулять. Полковник был довольно спокоен, и я, одобрив его, с облегчением упал обратно и заснул крепким сном.
  
  
   * * *
  
   Полдень. В окно светит осеннее солнце.
   Герман и Старший, развалившись, дрыхнут без задних ног. Рядом с ними спит Кот, заняв почти всю кушетку громадным пушистым телом. Кот создаёт уют.
  
   С лёгким скрипом открывается дверь из коридора. Герман, едва пробудившись, поднимает голову. Один за другим входят Филипп с полковником. Филипп остолбенело пялится на Кота.
  
   - Тьфу, пропасть! - чертыхается он. - Это ещё что такое?
   - Это я, - Кот переворачивается на спину и зевает, обнажая большущие белые клыки. - Я не что, а кто. А это ещё что такое тут явилось?
   - Ни хрена себе! - возмущённо поражается Филипп. - Чёртова кошка!
   - Я не кошка. Я Кот! - Кот вскакивает на все четыре лапы, потягивается на постели, разминаясь.
   - Э, э! Не больно-то ты меня обманешь! - Филипп засовывает руки в карманы, подозрительно разглядывая Кота. - Не больно-то я тебе верю! Сдаётся мне, что ты Враг рода человеческого.
   - Да уж не более чем ты, - фыркает Кот.
   Филипп хмурится, топает ногой.
   - Брысь! Сгинь! Изыди, сатана!
  
   Кот шипит, бьёт хвостом. Полковник за руку утаскивает Филиппа за дверь в кабинет. Кот ухмыляется, зевает, спрыгивает на пол и уходит в коридор. Герман роняет голову на подушку и отключается.
  
   Тишина.
  
   Из кабинета раздаются громкие возгласы. Это голоса Филиппа и полковника. Герман просыпается.
  
   С грохотом распахивается дверь. На пороге Филипп с пистолетом в руке. Он стреляет два раза - один раз в стену, другой раз Старшему в голову. Полковник выворачивает Филиппу руки и втаскивает в кабинет, захлопывая за собой дверь.
  
   Вся сцена происходит без единого слова.
  
   Герман кладёт руку Старшему на лоб, устраняет повреждение и возвращает Старшего к жизни.
   - Поспать не дадут! - возмущается Старший. - Что случилось, скотина?
  
   Герман в двух словах объясняет ему ситуацию.
   - А, - говорит Старший и укладывается обратно. Герман тоже.
  
   Оба просыпаются в восемь часов вечера. За окном темно, тихо. Они переговариваются, встают, идут умываться. Потом собираются с силами и заходят в свой кабинет. На кушетке спит Филипп, полковник сидит рядом.
  
   - Тише, - полковник подносит палец к губам. - Садитесь.
  
   Герман и Старший садятся.
   - Ну, как дела?
   - Ничего, - полковник вздыхает, покачивает головой. - Ничего. Мы вот тут с ним погуляли, посмотрели... Видели всякое... Очень он разнервничался, - полковник смотрит на Германа, Герман отводит глаза и понимающе кивает. - Он тут наткнулся на эти ваши дурацкие книжки, где, в частности, упоминалась и наша история. Он здорово разволновался. Страшно был возмущён и обижен, в основном за меня. Кричал, вещами бросался... Застрелить вас хотел... Я надеюсь. он никого не ранил?
  
   - Не, никого, - заверяет Старший.
  
   Полковник вздыхает, постукивает пальцами по столу. Внимательно смотрит на Германа.
   - У меня к вам одна большая просьба, - произносит он наконец. - Я очень прошу вас, не попадайтесь ему на глаза. Не надо его травмировать. Чем меньше он с вами будет встречаться, тем лучше. И для него, и для вас.
  
   - А, - отвечает Герман слегка растерянно. - Понятно.
  
   - Мы скоро уйдём отсюда, - продолжает полковник. - Так что не беспокойтесь, не будем долго занимать ваш кабинет. Я хочу свозить его сперва в Центр. Мне кажется, так будет лучше всего. А потом, может быть, в Северный Город. Но не скоро. Видите ли, он очень любит Северный Город, просто очень любит... А я централ, я кроме Центра ничего не воспринимаю... Так мы договорились?
   - Ага, - отзывается Герман заторможенно. - Ага. Договорились. Ну, что же... Тогда счастливо вам. Всего хорошего.
   - Вам также.
   - Ну... До свидания... - Герман внезапно отмирает: - Подождите! Но вы хоть дайте как-нибудь о себе знать, хорошо? Всё-таки нам интересно...
   - Ну естественно. - Полковник встаёт, подаёт руку. - До свидания.
  
  
   * * *
  
   Кто бы знал, в каком шоке и смятении я покинул кабинет. Я бежал из нашей собственной комендатуры как ошпаренный, надевая куртку уже за порогом, пылая от стыда, в ужасе, что сейчас навстречу попадётся кто-нибудь из знакомых. Только когда мы со Старшим отошли довольно далеко, я сумел остановиться и дать волю чувствам. Я едва не ревел, бессвязно восклицая и размахивая руками, чертыхаясь и смеясь. Потом, успокаиваясь, долго курил. "Ну, не горюй, скотина, - утешал меня Старший. - Нечего из-за них так расстраиваться. Будут у нас новые, лучше прежних." Старший, незаменимый мой товарищ, был как всегда прав, но моя детская обида всё никак не проходила. Хотя, на самом деле, было бы по правде из-за чего расстраиваться! Свет у меня клином на них сошёлся, что ли?.. Пускай уезжают, у нас достаточно других дел. Покойники вообще народ чертовски неблагодарный - не только эти двое, но и вообще все, покойники как класс. И чужие и свои собственные, и знакомые и незнакомые ранее, убитые лично своей рукой или чёрт-те кем чёрт-те где, умершие много лет назад или на прошлой неделе, и мужчины и женщины, не говоря уже о детях - все они на самом деле страшные гады. И понимается это как следует только в такой сфере деятельности как наша. Странное это занятие - работа разведчика, утомительное как каторжный труд и вместе с тем захватывающее как наркомания. Кто ощутил пьянящий вкус этого ремесла, тот уже жить не может без своих покойников, пусть плохоньких, пусть завалящих, только чтоб были, тот только и ходит повсюду как бледная тень со впалыми щеками и жадными глазами, в которых появляется нездоровый блеск, как только речь заходит о том, что кто-то когда-то где-то умер. Ужас, ужас и кошмар!.. Ты вычисляешь этих покойников, разыскиваешь тех, кто знал их лично, выясняешь всё необходимое, бегаешь, изматываешься, потом оживляешь, возишься с ними, влюбляешься, кормишь обедом, лечишь, читаешь стихи, разыскиваешь их друзей и родственников... А потом наступает час, когда они прощаются с тобой и уходят. Они жмут тебе руки, они говорят, что никогда не забудут, что навек твои, что будут писать письма, что обязательно зайдут, ну как же, конечно, обязательно зайдут, иначе и быть не может! - а ты уже знаешь, чего стоят все эти обещания, и только улыбаешься и говоришь "ну-ну", и цинично фыркаешь, прищуривая глаз, с тайной, сумасшедшей надеждой, что, может быть, всё-таки, как-нибудь, именно эта сволочь и зайдёт?!.. Да и в самом деле, иногда бывает, чего уж говорить, бывает; и друзей у нас предостаточно, так что в общем-то жаловаться, конечно, не на что. Такая работа! - самая лучшая работа на свете.
  
   Однако этот разговор с полковником оказался для меня совершенно неожиданным и болезненным ударом. Ну никак я не был к этому готов. Наверное, мне было бы намного легче, если бы сам Филипп послал меня к чёрту - а ведь так он спал, и мы даже не смогли с ним проститься, и от этого мне было особенно горько и обидно. Хотя, наверное, с какой-то точки зрения всё это детские глупости. Пусть так. В общем, мы удрали с вечера, шлялись по Центру, ночевали у друзей, на другой день нашли себе пустующее помещение и там до следующего вечера занимались своими делами - короче, почти сутки провели на улице, потому что я панически боялся вернуться в комендатуру и обнаружить, что они ещё не уехали. Лишь во второй половине дня мы рискнули возвратиться домой. "Надеюсь, эти подонки уже выселились?!.. Впрочем, мне до них дела нет!" - воинственно заявил я сам себе, переступая собственный порог. Ну что ж!.. внутренне я был готов к тому, что увидел. В нашем кабинете на кушетке восседал Филипп; зверски ухмыльнувшись, он приветствовал нас словами: "Что, отлыниваем от работы? Я здесь уже сутки сижу!.." - "А где же ваш полковник?" - только и мог я спросить. - "Пошёл вас искать! - отвечал Филипп. - Уже часа два. Или три." - "Зачем?.." - "Извиняться." - Филипп встал, зевнул и направился к выходу. - "Когда он придёт, передайте, что я пошёл в гости к такому-то!.." - крикнул он уже из коридора и захлопнул дверь. Я оторопело уставился на Старшего, а потом мы с ним хором дико расхохотались и, наверное, добрых четверть часа сидели и ржали.
  
  
   * * *
  
   Пятнадцатое октября. Утро.
  
   Герман и Старший дрыхнут в своём кабинете. Рядом с ними, с трудом разместившись на том же ложе, спит их сосед и приятель, бывший начальник здешней комендатуры. Все трое утомлены ночной попойкой.
  
   Герману снятся какие-то неотчётливые пасторальные сны - падающие листья, лужи в крапинках дождя. Внезапно он ощущает на своей груди нечто мокрое, холодное и скользкое. От удивления Герман просыпается. Над ним, ухмыляясь, стоит Филипп и засовывает ему за шиворот довольно большую рыбу хвостом вперёд. За его спиной маячит полковник.
  
   - Чего?.. - изумляется Герман.
   - Дарю, - объясняет Филипп проникновенно. - Можешь есть с ней из одной тарелки и спать с нею в одной постели.
   - Вы видите, я совершенно ничего не могу с ним поделать! - восклицает полковник в экстазе, картинно разводя руками. - Какие у него гадкие и циничные шутки, правда?!..
  
   Герман вынимает у себя из-за пазухи слегка согретую рыбу и, пожав плечами, суёт её за шиворот Старшему. Тот, испустив нечленораздельный вопль протеста, поступает аналогичным образом с начальником комендатуры, который, не пробуждаясь, кладёт рыбу под голову и продолжает почивать, нежно улегшись на неё щекой. Филипп с полковником, дьявольски хохоча, выматываются за дверь. Старший, проснувшись, сидит и смотрит на Германа. У Германа на роже написано блаженство.
   - Скотина, - говорит он сияя. - Но ведь мы же с тобой им отомстим, правда, скотина?!..
  
  
   * * *
  
   Эта невинная, трогательная шутка Филиппа послужила началом для так называемой рыбной эпопеи, в которую так или иначе оказалось вовлечено всё население комендатуры. У нас и вообще-то довольно весёлая комендатура. Можно было бы, конечно, упрекнуть нас в том, что мы превратили святилище в эдакое странное общежитие, поскольку как комендатура она, конечно, теперь не функционирует - однако, во-первых, мне кажется, что оживление умерших ничуть не менее священное занятие, чем допросы и пытки (многие, кстати, находят справедливым оживлять и оживать в том месте, где убивали и умирали); во-вторых, если уж на то пошло, мы со Старшим сами следователи, так что своим присутствием сии священные стены храним; в-третьих, исторически сложилось так, что мы именно здесь живём, в этом форту, а не в столицах, именно в этой комендатуре, которую сами себе отвоевали. Так что всё правильно. Короче, это я к тому, что народ у нас подобрался весёлый - я имею в виду тех, которые живут постоянно, а не покойников, которые обычно суть явление преходящее. Приходящее и уходящее. Надо сказать, что Филипп с полковником, вопреки ожиданиям, в два счёта перешли из второй категории населения в первую - они быстро заняли свободную комнату и обосновались, получив с нашей лёгкой руки наименование "Подарков". Что же касается рыбных шуток, то мы отомстили им сразу же, да ещё как!.. Мы неслышно пробрались в их обиталище, когда они спали, и, открыв большую банку сельдей в масле, украсили рыбками всю свободную часть простыни и подушек, банку с остатками масла поставили под кровать и в неё сунули ботинок Филиппа, а последнюю рыбинку аккуратно уронили ему за шиворот - после чего драпанули под аккомпанемент его свирепого мата. Они, конечно, этого нам тоже не оставили, а мы снова не дали спуску, и пошло, и пошло. Одно время военные действия происходили весьма интенсивно, и вся комендатура ловила кайф, помогая то одной, то другой стороне. Нет смысла рассказывать об этих шутках подробно - они хороши лишь в контексте. Скажу одно: все вещественные остатки наших взаимных изысков обычно подъедал Кот, приходя с визитом, так что мы присвоили ему почётное звание хранителя нашего рыбного музея. А из нетленных ценностей - прежде всего записок с приколами и карикатурочками - особенно впечатлил нас следующий стих:
  
   Вы мною накормили рыб.
   За это вам большой спасиб.
   Теперь иные времена:
   Вы рыбой кормите меня.
   Но скоро час наступит страшный -
   Мы Германа накормим Старшим
   (в виде рыбы)!!!
  
   По всей видимости, это был верх их поэтического мастерства; мы со Старшим были офигенно тронуты и нашли таки способ ответить на ужастик ужастиком, хотя это и было нелегко. Осуществить сей шаг помог нам мой кровный брат Скальд - неариец из потомства родовых вождей, бард и знаток фольклора; взяв гитару, он под запись напел старую неарийскую песню о душах утопленников, неутомимо ищущих мести вольно или невольно погубившим их возлюбленным. Этой страшилкой мы наших Подарков и порадовали:
  
   Вечный покой над тихой водой,
   Куда ты сошла молодой,
   Только я да воды струя
   Слёзы льют над тобой.
  
   Пронзая зыбь чешуёю рыб,
   Всплывает душа твоя
   У брега ручья, где плачу я
   О том, что я не погиб.
  
   Злой зубастой рыбой опасной
   Встаёт твоя тень со дна;
   Она проглотит мой жалкий плотик -
   Ты быть не хочешь одна.
  
   Луна над водой над запрудой той,
   Где тело твоё нашло покой,
   А твоя душа, плавниками шурша,
   Охотится всюду за мной.
  
  
   * * *
  
   - Конечно же, я знаю Филиппа, - протягивает Ханс с усмешкой, элегантно постукивая сигарой о край пепельницы. - Как не знать!..
  
   Ханс курит, шикарно раскинувшись в кресле; Ханс бывший неарийский разведчик и вообще весь такой из себя классический шпион, рафинированный "господин Икс", про которого никому достоверно ничего не известно, но все в один голос говорят: "Ты его берегись!.." Герман сидит напротив и любуется на Ханса. Они сплетничают о Филиппе.
  
   - Я лично знаю человека, который от него пострадал, - говорит Ханс. - Это один штабной офицер из Центра. Он умудрился оставить без присмотра свою зубную щётку, а Филипп взял и вычистил ею свои ботинки. Щётка была прямо с пастой, да-сс. Говорят, когда Филиппа спросили, зачем он так поступил, он без смущения пожал плечами и заявил, что подумал, что она ничья. Этот несчастный офицер был так травмирован, что ещё неделю после события бегал по друзьям-приятелям, которые уже знали всё в подробностях, и снова пересказывал им всю историю. "Нет, вы представляете себе - жёлтые ботинки из свиной кожи!.." - "Да что ты говоришь!.." - вынуждены были изумляться приятели...
  
   Герман смеётся. За окном пролетают отдельные снежинки. Первый снег выпал двадцать шестого октября, вечером, и стало быть можно спокойно считать, что началась зима. Герман рассказывает Хансу о том, как протекает здесь жизнь - о, это такое удовольствие, посплетничать со свежим человеком, особенно если находится общий знакомый!..
  
   - У неарийцев есть легенды, - говорит Ханс, - о мифическом существе, которое именуют Бешеная Рыба. По одному из вариантов, это душа утонувшего, по другому, душа стихии - ну вы понимаете, фольклор!.. Это существо обладает исключительной вредностью - некий злобный и коварный демон, который появляется в сюжете для того, чтобы погубить княжеского сына, сбить с пути спешащих гонцов и так далее. Очень живой и узнаваемый образ, не правда ли?..
  
   Герман смеётся. Он курит сигарету за сигаретой, и ему очень хорошо. На дворе утро тридцать первого октября, то есть и вправду уже почти ноябрь. Октябрь завершился. Жизнь идёт. А Ханс и вовсе никакого отношения к этой истории не имеет.
  
   Новый Год скоро.
  
  

Октябрь 01 по ЧМ / октябрь 08 по ЧМ -

конец 1981-82 / конец 2012

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"