Он зареван, весь красный. Он сжал кулаки и выкрикивает это куда-то в атмосферу, вернее, в потолок, не глядя на мать.
- Тогда иди и ищи себе маму получше, - на мгновение она тоже сжимает кулаки.
Она подавляет, в который раз подавляет в себе желание ударить его, она даже запрещает себе на него замахиваться.
- Я уйду! На улицу уйду!
Она старается держать себя в руках, негромко говорит сквозь зубы:
- Сынок, там темно и холодно. На твоем месте я бы подумала.
- Ну и что! Ты сама так хочешь! - самосожаление берет верх над его упрямством. Он слишком мал, чтобы долго держаться, поэтому ломается и плачет: - Ты хочешь, чтоб я ушел! Ты меня прогоняешь! Я никогда... я никогда больше не буду твоим сыночком! - он рыдает, всхлипывает.
- Мама, не угай ... (не слышно имени), - вклинивается малая. Защитница.
- Заинька, я не ругаю. Я просто хочу, чтобы ... слушался. - (пацану): - Я ни за что не хочу, чтобы ты ушел. Я никогда тебя не прогоню. Никакая мама не прогонит своего сына. И - ты всегда будешь моим сыночком.
Он внезапно смягчается, говорит чуть слышно: - Прости, мамочка. Я больше так не буду.
- Я никогда не прогоню тебя. Ты меня понял? - она держит в руках его мокрое, зареванное лицо и обцеловывает его.
Он еще не понял. Скорее всего, этого мало, и он все еще задается вопросом, не разлюбила ли его мать. Но ему уже лучше от ее объятий, от того, как она гладит его по голове. От того, что в этот раз она держала себя в руках и не накричала. И, может быть, в конце концов он чувствует, что, кажется, наверное, скорее всего она и правда не прогонит.
***
Наверное, в начале я не собирался окончательно ее обрубать. Ну, сказал. Но я же не ожидал, что она сразу свалит. Я не знал, как она поведет себя. Не думал над тем, станет ли она отрицать, оправдываться, выгораживать себя. Это просто рвалось из меня, и я выпустил его наружу. А она не отрицала и не оправдывалась. И свалила.
Она не звонила, а я и не ждал ее звонка. Она не из тех, что звонят первыми. Она не из тех, что просят прощения. А я? - думал я с раздражением. Не из тех, что прощают? Наверное.
Прямо из отеля я в понедельник завалил в офис, переоделся и поехал на вокзал, потому что мне надо было на всю неделю уезжать в Люксембург. Мне это было на руку. Мне было жутковато... тьфу ты, черт... меня выворачивало от одной мысли о том, что надо будет после работы возвращаться в квартиру. Дрыхнуть на диване в гостиной среди ее книжек и Клавиновы. Запечатывать дверь в спальню. Носа в нее не совать, будто там - гребаное кладбище.
Она рассказывала, что когда по утрам в своей деревне разносила в темноте газеты и проходила вдоль откоса, за которым было кладбище, то старалась не смотреть туда, не смотреть вправо. Иногда у нее получалась, и она проскакивала. В такие утра ее единственной проблемой был ротвейлер одного из подписчиков, бегавший перед домом непривязанным. Но случалось, голова ее сама собой поворачивалась направо и тогда, в темноте, она видела их, маленькие красные огоньки. Огни кладбищенский свечек в красных стаканчиках, которые близкие зажигают на могилах. Но собственно - не все ли равно. Даже если ей удавалось их не увидеть - эти красные огонечки горели у нее в мозгу. Она-то знала, что они там, смотри-не смотри.
Я-то знаю, что в спальне - наша кровать. В которую я не лягу, пока... И вообще. Какого хрена. Какого хрена я и сейчас думаю о ней. Я не хочу думать о ней. Пошла на хрен.
Нет, до четверга я в Люксембурге. Эта поездка более затяжная, чем тогда. Однажды надо было подписать одно небольшое соглашение по доверенности одного клиента в присутствии люксембургского нотариуса. Ради такого случая Макс Канненбеккер отправил меня на А8 со своим шофером. Тот резал, как чертило, на месте я провел чуть больше получаса, а потом он отвез меня обратно. По дороге распевал мне, как он тащится от Макса, какой он замечательный шеф и как приятно иметь с ним дело. А я тупо кивал, пока мои пальцы плясали по клаве ноута, а я сам уделял равную долю внимания как ландшафту за окном, так и всевозможным гаджетам класса люкс, расположенным вокруг меня на заднем сиденье. Все это стоило клиенту суммы с четырьмя нолями, но, думаю, стоило того. И сейчас это того стоит.
Вот только, к сожалению, вернулся я рано. В четверг. И провел целых две ночи на диване, фактически без сна. С этим гребаным покойником в спальне. Это было не смешно и, к сожалению, выбросило мое новоиспеченное самообладание за борт.
Тот шок, что я испытал, прочтя ее сочинение, написанное для того, чтобы у него остались приятные воспоминания от их приятного времяпровождения, поверг меня в состояние невменяемости. Вслед за шоком пришли они - боль, ревность. Обида. Она взбесила меня. Огорчила. Разочаровала. И она достала меня. Я устал от переживаний.
Я же просил. Ей были по боку мои просьбы. Потому что ей наплевать на меня. Рыдал перед ней, как дерьмо. Нашел, перед кем рыдать. Вот она угорала, наверное. Она говорила, что любит. Она врала. Она знала, что я люблю, она не могла не знать. Я говорил ей о любви, а она так издевалась. За что она так со мной? Я не заслужил.
За те часы, что пробыл в доме ее родителей и ехал с ней, пока она вела мою машину, я все прокручивал в себе. Все эти годы, все, что было. Все, что она говорила, и что я о ней думал. По кругу, по кругу, по кругу. Сначала то был только бесконечный повтор, но потом я понял: я ошибался в ней. Все эти годы. Все, все, все, что было, я видел не так. Неправильно видел, не в том свете. Все не то. Совсем другое.
И как же все вышло заезжено и глупо. Эти ее макияжи, туфли красные. Вся эта афера с ее... этим... Пошло. Глупая дешевка. А больше всего на свете я, оказывается, не люблю пошлость и глупость.
Я разочаровался в ней. Не знал, что она сможет так. Не ожидал. Но она смогла. Как тогда, с великом. Все факты были передо мной на ладони, были с самого начала, просто я видел их неправильно. Они всю жизнь были, и я всю жизнь видел их такими, какими хотел видеть.
Я видел ее не той, какой она была на самом деле. Я любил ее, выдуманную. Столько лет я любил не того человека. Злым огнем жгли меня досада и ярость от того, сколько лет по ее милости пришлось прожить в тумане, как недоразвитому. Душу выливать заставила, бл...ть. Перед кем распалялся, дурак. А ведь были, были сигналы за последнее время. Как упорно я их игнорировал. Как упорно давал ей себя облапошить, снова и снова. А она - это не она совсем. Та, что есть, не заслуживает моей любви. А значит, позабыть ее не составит труда, я же прагматик. Только побыстрей бы.
Поскорей бы похороны. Поскорей бы успокоиться. Если есть покойник, его надо хоронить, как можно скорее. Надо дать ему успокоиться. Нельзя держать его так, среди живых.
Я обижен. Мне сделали больно. Я не хочу терпеть. Не хочу страдать. И я не буду страдать. Она не сломит меня. Я выкарабкаюсь. Я стану сильнее. Я уже стал сильнее. Я стану еще сильнее, только... надо развязаться. Мне надо покончить со всем этим. Да, она достала. Я устал от этого, устал от этих потрясений, этих переживаний. Пусть катится. Пусть. Сука.
Суббота. Яркий, солнечный день, ничем не предвещающий катастрофу. А ее и не будет. Наоборот, все будет зае...ись, потому что я наконец вздохну спокойно. Я так решил.
- Придешь сегодня? - спрашиваю ее без вступления, когда она берет телефон после первого же гудка. Ждала звонка. Что затаила дыхание? Чего ждешь, сучка? Что назад позову?
Не жду ее ответа, а сам ей спокойно, даже бодро так: - До четырех. А то у меня дела. Я тебе помогу, если надо будет.
Вот тебе. Вот. Что, выдохнула? Или нет еще? А мне как дышать? А придешь - получишь еще.
Вернувшись из Люксембурга, я не лазил по шкафам. Теперь заглядываю для проформы, надо же посмотреть. Да, кажется, она заходила на неделе, брала кое-какие свои вещи, шмотье. Я ведь даже не знаю, какая она ушла тогда, неделю назад. Не помню, чтобы собирала чемодан. Вернее, я не смотрел. Не видел, не слышал ничего. И я не знаю, где она сейчас живет, думаю внезапно. И МНЕ ПОХЕРУ, рычу сам себе с внезапным остервенением. Живи, где хочешь. Теперь это уже не мое дело.
Так, а ну спокойно. Она сейчас придет, и ты, мать твою, должен быть с ней спокойным. Пусть тебя лучше разорвет, но это после. Чтоб без косяков, понял? Она четко и однозначно должна усечь, что - все, на хрен. Что ты - мужик, а она... дрянь. Поэтому сейчас тебе надо взять себя в руки, е...ать-копать. Так, бухни чего-нибудь. Есть. Порядок. Что, получше? Вроде.
В мою дверь звонят еще снизу. Я открываю и входную, и в квартиру, а сам ухожу на балкон. Так будет лучше и спокойнее. Да я и так уже спокоен. У меня было что-то, джин, кажется, я принял стаканчик на грудь и теперь нормалек. Стою на балконе и спрашиваю у ноября, куда он свалил, какого хрена на улице это солнечное безобразие, почему так орут воробьи в голых, серых, страшных ветках каштана. Почему туда-сюда снуют эти пушистые твари-белки, на которых она так любила смотреть.
Твою мать, при чем тут опять она. Хотя я же спокоен. Да? Тогда почему прячусь здесь, как проклятый, пока она - я же слышу - ходит взад-вперед по моей квартире? Как будто это мне должно быть стыдно.
И еще... посмотреть на нее хочется. Что, предполагается, что я не скучал? Ну и что, даже если скучал. Этим местом скучал. Все по инерции. Это все пройдет.
Подумаешь, посмотрю немного, понаблюдаю, как она собирается. Захожу в комнату - да вот она, снует туда-сюда, ссутулившись, лицом в пол. Услышала, что я зашел, увидела боковым зрением, но в глаза-то все равно не посмотрит. Она и не смотрит. Да она спокойна, то есть, в маске. Собирает себе свое барахло.
Я не могу. Сначала я просто бросаю на нее взгляды, но теперь... теперь это становится забавным. Я наблюдаю за ней неотрывно, мои губы кривятся в усмешке. Что, в руках себя держишь? А вот посмотрим, насколько тебя хватит. Посмотрим. Я-то под допингом, а ты? Думаю, нет. Я машинально улыбаюсь, и тут до меня доходит, что я... радуюсь ей. Рад ее видеть. Да быть не может, бл...ть. Нет, может. Это рефлекс. Это гребаный рефлекс. Атавизм. Раньше я не знал себя, но теперь знаю, что когда вижу ее, какой бы то ни было, заболеваю. Заболеваю этим радостным осклабом. Только теперь я уже большой и знаю, что это пройдет. Должно пройти. Я об этом позабочусь. У меня гребаная миссия - не потерять себя. И я справлюсь. Она меня еще узнает.
И вот я спокойненько подхожу к ней и начинаю помогать ей, как обещал. Да-а-а, это то, что надо. Ее передергивает, а я именно этого хотел. В конце концов, почему я один должен мучиться. Да, особенно с книгами надо помочь, а то будут стоять здесь, на хрен мне нужны. Это глюк какой-то, но мне хорошо. Мне впервые реально хорошо с того прошедшего воскресенья. А ей - не очень. Кто бы мог подумать, что я буду этому радоваться - но я радуюсь. Я складываю ее вещи в какие-то коробки, таскаю их в ее машину. Она тоже таскает.
Мне показалось или она только что дрогнула? Что, она дрожит? Снял, сдернул с нее маску, а? Да, вроде. Но когда понимаю это, то не легче становится, а хуже. Если я, ну, скажем, приболел немного, то она - на всю голову же, блин. Она же не прекратит, она будет продолжать этот глюк, пока не доковыряет на хрен все свои пожитки.
Ну сколько ты еще хочешь, давай, забери на хрен все, вынеси стены. Спальню вообще можешь вырвать и всю с собой унести, мне в ней все равно - никак. Да и я тоже хорош. Я будто наказываю ее, и я буду наказывать ее дальше.
Как звенит воздух. Как весело мы управляемся с ней. То есть, это я веселюсь. Ей по ходу не до веселья. При каждом движении она словно скорчивается от боли. Эта сцена сейчас на грани истерии, сумасшествия. Я всегда любил мучить ее, только сейчас она действительно заслужила. Колется. Колется, когда тыкаюсь в него пальцем. А что, наверняка ей будет больнее, если рассказать ей о том, что я собирался сделать.
Однако, эта бездарная комедия начинает меня напрягать. Ожесточаюсь. Кажется, она все собрала? Клавинову здесь оставит? Чтоб я играл? Я ж не умею. Пусть оставляет, мне по барабану. Только бы поскорей.
Она тоже озирается по сторонам. Я стою к ней спиной, сканируя парк под окном. Что она там возится? Помочь ей? Я оборачиваюсь и вижу, как она подходит к последней коробке, что стоит на входе. На книжной полке, где почти ничего не осталось, вижу вдруг стоящий одиноко-сиротливо ее дневник. Вряд ли все написанное там - ложь. Но что угодно можно перечеркнуть одним махом, а потом... по накатанной уже. Одно за другим, звено на звено. Вот она и перечеркнула жирной такой чертой. Так что дневник ее более неактуален, да мне и неприятно, что он здесь. Его присутствие меня напрягает.
Она хочет уходить, но я окликаю ее:
- Ты забыла, - и протягиваю ей дневник.
Она берет. Она близко от меня, ее рука почти касается моей. И я - твою ж мать - я вдруг чувствую его... чувствую желание прикоснуться к ней. У нее дрожат руки. А у меня в кармане колется опять. Может, избавиться от него здесь и сейчас... но... вон, как дрожат ее руки. Если промажешь, не попадешь, куда надо - лажа-то какая...
Тут я опять вижу его.
Голубой цвет.
Синий цвет.
Я не знаю, откуда появляется эта вспышка в моем мозгу. Вспыхивает, и, едва окутав ее в нежный ореол, сразу исчезает. Да ни хрена не ореол, просто на ней голубой свитер, теплый, из ангоры.
Голубой цвет.
Как достал он уже, оказывается. Ведь сколько лет точит он меня уже. Впервые - тогда, в Wheel увидел сияние вокруг нее. По пьяне.
Какой холодный, противный цвет. И с чего я только решил, что он нежный. Тогда, в Wheel все тоже кончилось отстоем... Какое же это было знамение. Знамение тебе на всю жизнь, а ты тогда так ничего и не понял. Голубой цвет обжег тебя, обжег своим холодным пламенем, а теперь он тебя выжег.
Нет. Ни хрена не выжег.
Смеюсь вдруг, спокойно так. А она приходит в ужас от моего смеха.
- Помнишь, тогда... я говорил тебе, что Длинный заткнулся?
Сразу понимает: - Да, помню...
- Это я его заткнул.
- Ты?
- Да, я, - киваю, улыбаюсь почти ласково. - По морде ему дал.
Она поражена, взволнована, будто до нее вдруг доходит что-то. Да что бы там ни было, это не играет уже никакой роли. Все дело прошлое, все не то. Совсем другое.
Прежде чем она может что-либо сказать, я ее опережаю:
- Да, заткнул его. Зря только... Не надо было...
Страйк. Она подкашивается, словно вот-вот упадет, вместе с "не надо было" она словно получает под дых. Видимо, это второе отделение экзекуции, которого я не планировал. Но, как говорится, если не планировать, то обязательно получится.
Теперь я не чувствую ничего, а лишь наблюдаю, как она молча разворачивается и медленно уходит, тихонько закрыв за собой дверь.
Вон она идет. Я смотрю вниз во двор и мне ее хорошо видно. Она уходит, не видя уже меня, не заботясь о том, вижу ли ее я. И я вижу, как у нее по щеке ползет одна скупая слеза, а на лице - горесть, растерянность, шок, будто умер кто-то. Да, это похороны. Добро пожаловать. Похорони ты своих, а я своих похоронил уже.
Она ушла. Я сам прогнал ее. Это было мое решение, и от того, что осуществил его так, как хотел, мне хорошо. Я чувствую странное удовлетворение - я спокоен, и мне кажется, я справедливо и в достаточной мере наказал ее.
Вечером после хоум офиса и тренировки я обнаруживаю, что вполне в состоянии найти в себе силы переночевать теперь в спальне, в которой, как я потом только замечаю, не хватает чего-то. Я смело ложусь спать, только спустя некоторое время понимая, чего. Нет синего света, синего освещения. Синюю рекламу не включили. Я даже вылезаю из кровати, куда по своему обыкновению лег голиком, и выглядываю из окна. Тогда и обнаруживаю, что ее убрали совсем. Видимо, разрешение было дано на время, и срок его истек.
***
- "Пицы улетают в тепые кая...", - малышка в ярко-оранжевой курточке и розовой шапочке с помпонами семенит ножками по обе стороны беговела. Она говорит по-детски громко, используя голосок на полную мощь. Не особо он у нее высокий, но гортанный и резковатый.
- Да, зайка, - идут через оголенный парк. Темнеет. - А с деревьев облетают последние листья. Недавно они были желтыми, красными, оранжевыми, потом высохли и потемнели, а теперь...
- А типель они сасем голые! - возмущенно заключает маленькая, захлебываясь эмоциями.
- Мама, а когда каникулы? - пацан, уехавший совсем далеко на своем пацанячьем девятнадцатидюймовом МТБ (его напрягает, что его младшая сестренка вечно тащится позади черепашьим шагом), стреляет обратно и с надеждой вглядывается в глаза матери.
- Скоро, сынок. Через месяц.
- У-у-у-у... - стонет-рычит он.
- Ну, зато уже скоро будет Николаус.
- Да-а-а, но когда-а-а это еще будет.
- Скоро, сынок. Через недельку, шестого декабря. Мама уже отнесла ваши с ... (не слышно имени) носочки в садик и в продленку.
- Носочки?! - восторженно кричит пацан.
- Ну да, кождому по носочку. Тебе - со снеговичком, ей - с лосенком. Он же должен положить вам туда подарки.
- Мама, а то он пинисет? - тянет малышка.
- Этого я не могу сказать. Это же он принесет. Это сюрприз.
- Мама, а Николауса на самом деле не...
- Ч-ш-ш! - мать заговорщически улыбается, грозит пацану: - Все-то ты знаешь!
- Мне Хамид сказал! И Паскаль тоже так гово...
- Мало ли, что там говорят твой Хамид... и Паскаль... - потом добавляет тихонько: - Сынок, не надо говорить нашей маленькой...
- Давайте споем! - предлагает мать воодушевленно, и они поют песенку про Николауса, известную любому ребенку с ясельного возраста. Голосу матери, невысокому, но звонкому и мелодичному, вторит голос пацана, уже попадающий во все ноты, даже самые высокие, а малышка тоже пытается им подпевать; как и у матери, у мелких нет акцента:
Будем же веселы и бодры, Lasst uns fro-o-oh und munter sein
И будем же радоваться от всего сердца. Und uns recht von Herzen freun"
Скоро Николаусов вечер придет, Bald ist Nikolausabend da,
Скоро Николаусов вечер придет. Bald ist Nikolausabend da.
Темно-серые ноябрьские сумерки поспешно сгущающиеся над ними, и в этих сумерках их голоса звучат нестройным хором.
- Так, останаваливаемся, смотрим направо, налево, ждем, пока машина остановится, - машина останавливается на пешеходном.
- Пасибо, масына! - благодарит малышка. Они переходят через дорогу.
Пацан опять угнал вперед, а у него из-под колес разлетаются сухие листья. Его худосочный пацанячий зад почти не садится на седло, он ездит "стоя". Атмосфера над всем этим погребальная, типичная для конца ноября. Почему только мне никогда не показывают их лиц.
- А у них тоже уже ук"гашено-о-о, - хнычет он, показывая на дом, один единственный в округе увешанный электрогирляндами, уставленнный фигурками спешащего по крыше на санях Николауса и оленят, пасущихся в палисаднике.
- И мы тоже украсим, - утешает его мать.
Малышка бодро семенит ему вслед, заботливо подталкиваемая матерью. Они поравнялись с невысоким зданием, на котором крупными буквами написано EVANGELISCHES GEMEINDEZENTRUM, Цетр евангилеческой общины. Белые стены его мутно мерцают в сгущающейся мгле, а внешний вид ничем не напоминает о грядущем празднике. Только на углу его, том, что выходит на улицу, висит большая электрическая рождественская звезда. И хоть уличные фонари горят гораздо ярче - ее желтый матовый свет даже среди них далеко виден настоящим путеводом.
- Мама, сто это за пицька? - маленькая останавливается возле газона, показывая на дохлую черноватую пичугу в пожухшей траве. - Цего она там лезыт, мама?
- Она умерла, зайка.
- Пацему?
- Наверное, заболела. Наверное, была старенькая, вот и умерла.
- Мама, а ты не стаинькая, мама.
- Нет, зайка. Мама у вас еще молодая.
- Мама, - подключается пацан (ему скучно ждать на одном месте, приходится гонять взад-вперед, пока малая топает вслед за ним): - А ты же не ум"гешь, мама? - он картавит букву "р" на местный манер.
- Все мы когда-нибудь умрем, сынок. Все люди стареют и умирают. Я умру не скоро. Когда уже и вы будете старыми.
- Мамочка, - шепчет он потрясенно, - я не хочу, чтоб ты уми"гала.
- Я тоже не хочу, сынок. Но если никто не будет умирать, на Земле для людей не останется места. Ведь нас так много. И рождаются все новые и новые люди.
- Детки?
- Детки.
Последние их слова я слышу, уже не видя их. Я вновь над ними летаю, уже головы их не больше точки. Но прежде чем с глаз моих совсем убирают эти точки, я еще раз слышу голос пацана:
- Мама, а что будет с нами, когда мы ум"гем?
'гем-"гем?.. 'гем?.. - вторит ему картавое эхо.
Потом на место им окончательно приходит пронзительная светлая яркость, в которой нет уже ничего. Только отдаленным гулом - "Bald ist Nikolausabend da, bald ist Nikolausabend da..." - плавают-носятся по стемневшей атмосфере обрывки их пения, то вопрошая-подскакивая вверх на первой, то опускаясь-отвечая на повторной строчке.
***
Я не скучаю. Я занят более важными делами. А эти более важные дела - не суть перебирание воспоминаний из совместной жизни с ней, это уж точно. Прошедшей, короткой сравнительно - но не моя в том вина.
Вот только физиологию пока никто не отменял. А жаль. Как было бы круто просто отключить это гребаное влечение, эти стояки вхолостую - особенно по утрам. Но слишком много мы с ней всякого переделали. Слишком много всего было, чтобы вот так вот, на сто восемьдесят - и совсем ничего вдруг.
Пытаюсь практиковать былую тактику - ложиться в постель в полуовощном от впахивания и - когда получается - тренировок состоянии. Чисто механически порой срабатывает и у меня не встает. И мне не докучают вредные мысли. А в остальном сплю я нормально. На диван переходить не тянет. Вот только не знаю, с какого перепугу мне снятся сны про ее детей. Привыкаю забывать их на следующее утро и не задумываться над ними. Привыкаю жить один и не задумываться над своей ситуацией. Сильно выручает работа и тот факт, что я часто в разъездах.
Мы мало тусовались с ней. "Блестящий мир юридических фирм", - как назвал однажды в своей статье Стар Лекс эту сферу деятельности, мою, ее - суть не что иное, как большой колхоз, где, правда, каждый сам за себя, но все друг о друге все равно всё знают. Особенно, кто - с кем. Нет, мы с ней не были столь сиятельными "иллюстрами", чтобы нашими отношениями особо интересовались - я слишком скучен, а она на слишком незначительной позиции. Поэтому неприятных вопросов типа: "Ну, как там Оксана? А... вы больше не... прости... не знал/не знала", - фактически не было.