Эстрада Корреа Елена : другие произведения.

Эскамбрай

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Правка. После многочисленных замечаний вставляю "содержание предыдущих серий", иначе совсем непонятно тому, кто первую часть не читал.


  
  
  
   ЕЛЕНА ЭСТРАДА КОРЕА
  
   ЭСКАМБРАЙ
  
   Глава первая
  
   То путая след на торной дороге, то пробираясь между плантациями табака и сахарного тростника, мы держали путь на юг.
   - Недаром мне пришлось пожить в Сарабанде, - говорил муж. - Славные там есть места! Собери всех собак и всех жандармов этого острова, все равно не найдут, да и баста!
   Останавливались на дневки на лесистых островах среди плантаций. Поросшие лесом холмы не служили надежным убежищем, но годились для того, чтобы переждать день. Мне в горло кусок не лез и сон не смыкал глаза: сын мой, горькое мое дитя, что с ним будет?
   - Наверняка его отвезли куда-то в приют, - сказал Факундо.
   - Да, конечно, - отвечала я, - какой бог знает, будет ли он жив и что из него сделают?
   Тут-то он взял меня за плечи и встряхнул, как куклу.
   - Брось думать об этом! Это твой сын, значит, он не из тех, кто может пропасть где бы то ни было. В нем твоя кровь, она даст себя знать, как ни закупоривай, - она выбьет все пробки. Мы еще найдем его, - не знаю когда, но найдем. Ты ведь сама пометила его - не такой ли случай? Куба, если подумать, совсем не большой островок - так, миль семьсот в длину, много, что ли? Неужели мы не найдем на нем одного такого парня? Он еще будет гордиться тем, что он твой сын.
   Но все равно я плакала, ах, как плакала! Все вспоминала, как меня саму таким же воровским манером лишили дома и семьи, и все представляла, как одиноко крошке в чужих руках. Напрасно утешал меня муж, что несмышленость - как раз его спасение, что утешить младенца куда проще, чем ребенка, который понимает, что к чему - мне надо было один раз наплакаться, а уж потом думать, что делать дальше.
  
   Много что было у меня позади к двадцати годам. Счастливое, свободное детство в семье кузнеца в городе Ибадане, что в западноафриканском царстве Ойо. Умный правитель, алафин Абиодуна запрещал продажу в рабство соплеменников, потому-то англичанам и прочим белым так долго не было хода в наши места. Но всегда находились желающие заработать на чужой судьбе. Одиннадцати лет от роду я была украдена средь бела дня вместе со старшим братом и отправлена за море.
   Нам достался не самый тяжкий жребий. Хозяева, купеческое семейство Митчелл, были руссоисты и вольтерьянцы. Но самое главное было в том, что они оказались добрыми и разумными людьми, и рабами себя в их доме мы с братом себя не чувствовали. Горничная и камердинер, двое негритят среди белокожей английской челяди. Пожалуй, нас даже баловали больше остальных и учили вместе с хозяйскими детьми.
   Так что когда хозяев настигла беда в виде пиратского корабля недалеко от Барбадоса, я постаралась как могла им помочь. Помочь сумела, но в результате, избитая до полусмерти, оказалась в другом рабстве - на испанском острове Куба.
   Новому хозяину Руссо и Вольтера читать не доводилось. Хозяйская любовь быстро сменилась хозяйским гневом, стоило тому узнать, что мне больше по душе другой - такой же невольник, как я. И первенец мой, белокурый ангелочек Энрике, был не от любимого мужа, а от хозяина - такова она, рабская доля. Хватило в ней и плетей, и слез, и ненависти.
   Но всему есть мера и граница. У меня отняли моего ребенка, и, разыскивая его, я убила хозяйскую родственницу, это подлое дело устроившую. А после этого остался один выход - бегство. Мой муж, бывший у сеньора Лопеса конюшим, не сомневался ни минуты - оседлал двух лошадей, наскоро упаковал нужный скарб на вьюки, и задали мы хода из усадьбы Санта Анхелика, покуда никто нас не хватился. Благо дороги Факундо были знакомы - куда только не приходлось ему ездить по торговым делам.
  
   Близ Сарабанды жил одиноко и скрытно старик, свободный негр по имени Педро. Гром свел с ним знакомство, когда пришлось прожить в этих местах не так давно. Он промышлял травами, заговорами, ворожбой и жил этим безбедно; знал как свою ладонь всю округу и если не в лицо, то понаслышке всех беглых, срывавшихся на обширном пространстве полуострова. Этот-то старик и провел нас через непролазные топи Гусмы, мимо озера Лагуна-дель-Тесоро, на срединную равнину Сапаты.
   Посмотрите на карту полуострова - он в самом деле напоминает сапог с коротким широким голенищем. Весь он - на десятки миль - болота и мангры, а места посуше - в каблуке, который подрезал залив Кочинос, и на срединной равнине, что приходится на подъем стопы: относительно сухой лес и обширная поляна миль на сорок в длину и до восьми в ширину.
   С ночи мы вышли из укромного местечка, где прятались, но у кромки болот Педро велел ждать рассвета. Я удивилась - до тех пор, пока не прошла при свете дня первые сто шагов по этой анафемской топи. Как старик находил дорогу даже днем - уму непостижимо. Факундо угадывал его шаги, ведя Дурня в поводу, а я следом вела рыжую - босиком, потому что любые башмаки потерялись бы в этой жиже, нижние юбки сняты, а верхняя задрана чуть не до пупа, чтоб не мешала, когда ноги проваливались по ягодицы.
   То мы прорубались сквозь чащу на сухой гриве, то огибали с виду мирный лужок, поросший жидкими кустиками - по словам Педро, там с головой тонули лошадь со всадником, - то хлюпали по густой грязи, где ноги разъезжались в стороны, а то брели выше колена в теплой мутной воде, с лодыжками, обросшими пиявками, и глядели по сторонам в оба, потому что именно на такой воде было раздолье крокодилам, а голенастые мангры заслоняли обзор.
   Пустившись через топи на рассвете, мы выбрались на сухое место лишь под вечер - обессиленные, грязные, с такими же обессиленными и грязными лошадьми. Сил хватило лишь на то, чтобы снять пиявок и смыть корку засохшего ила. Наскоро перекусив, завернулись все трое с головами в одеяла и уснули как мертвые, несмотря на тучи москитов.
   Проснулись на рассвете - опухшие, искусанные. Педро ушел, кивнув на прощание - старик на редкость был немногословен. Факундо едва разыскал лошадей, пока я собирала бивак - ушли за целую милю, спрятавшись в кедровые заросли. В кедровнике москиты не так разбойничали: не любили его смолистого запаха.
   В кедровнике-то, в молодой поросли, мы и начали строить себе пристанище.
   Хижину мы поставили за два дня. Соорудили ее из пальмовых досок - ствол раскалывался вдоль, мягкая сердцевина счищалась, а из получившихся горбылей собирались щелястые стены и обрешетник крыши, крытой пальмовыми же листьями. Дверной проем и никаких окон; прочные стойки для широкого гамака, глиняное основание очага. Повесили гамак, застелили одеялами. Развесили по стенам прихваченную с собой утварь и одежду. Зажгли огонь в очаге, в нем круглые сутки курился едким дымом конский навоз, - хоть какое-то спасение от кровососов. Завесили вход парусиной и уселись снаружи, около двери - если можно было ее так назвать, на обрубке пальмового ствола, положенного вдоль стены. Факундо закурил трубку, я просто сидела рядом, сложа руки, и на душе было до того тошно, что и сказать нельзя. Солнце заходило, лягушки орали, ухала где-то выпь, начинали наглеть москиты.
   Где ты, дом с золотыми ставнями?
   - О, Йемоо, неужели это на весь остаток жизни?
   - Я думал об этом всю дорогу, - сказал Факундо. Хотя бы год-другой придется прятаться, пока забудут про злосчастную вдовушку. А потом найдем способ... если хочешь, дадим знать дону Федерико. Он может нам помочь... если захочет. Ты знаешь, какую цену он за это запросит. Не скажу, что это мне все равно. Я постараюсь найти другой способ вылезти из этого болота; но не знаю, придет ли что-нибудь в голову. Не пропадать же тебе здесь! А пока... Знаешь, нет худа без добра: пока ты моя, моя до последнего пальчика, и тут-то я тебя ни с кем делить не буду.
   И с этими словами так сгреб меня в охапку! Право, если знаешь, что тебя любят, жить стоит.
   Жить стоило: мне шел двадцатый год, ему - тридцатый. В эти годы еще все беды полбеды. Когда мы проснулись наутро, солнечные зайчики играли на полу хижины. Солнце было с нами и в этом доме.
   И потянулись чередой дни новой жизни. Была она хлопотна и нелегка, и днем за делами забывались прошедшие горести. Но по ночам, заслышав всхлипы маленькой совушки-дуэнде, я во сне принимала его за плач Энрике и вскакивала, чтобы бежать к колыбели, - но натыкалась на стену или на горящий очаг и лишь тогда понимала, что нет ни колыбельки, ни малыша, а есть жалкая хижина и болота на два дня пути в любую сторону.
   На первых порах пришлось мне солоно. Я родилась и выросла в толкотне большого города. И вдруг лес, болото, глушь дичайшая. Мои умения крахмалить юбки, вертеть людьми и заставлять их падать на месте не стоили ломаного гроша.
   Я бы пропала, очутись в этом лесу одна.
   Но у меня была каменная стена, прятавшая от всех невзгод: мой муж. Он родился в городе и чувствовал себя как рыба в воде в людском море. Но годы кочевок с табуном научили его вещам, о которых я не имела представления.
   Чего у нас было в избытке, так это любви. Все остальное приходилось добывать в поте лица.
   Главным делом было обеспечить себе пропитание. Это оказалось не так трудно, если умеючи. Факундо показывал мне кусты дикой маланги и юкки. Часто встречались плодовые деревья, начиная с вездесущих кокосовых пальм. Попадались то и дело мамонсийо - в глянцевой жесткой листве просвечивали кисти светло-зеленых плодов в мягкой корке; мелкие - в палец длиной - дикие бананы были слаще садовых, розовая мякоть гуайявы отдавала сосновой смолой, а в белых, величиной с кулак ягодах анона хрустели косточки. В первый же вечер в наш котелок попала небольшая черепаха - хикотеа, а потом мы обнаружили место, куда выходят откладывать яйца кагуамы, черепахи более крупной породы. Съедобны, хоть и не слишком вкусны, оказались и зеленые игуаны.
   Наша хижина стояла на берегу безымянного притока Рио-Негро. В его холодную ключевую воду не забредали крокодилы, зато там кишели рыба и утки. Снарядив острогу из крепкого стволика молодой каобы и большой двузубой вилки, Факундо выбрасывал на берег то в серебристой чешуе тилапию, то зубастую тручу с темными полосами по бокам - они норовили укусить даже на берегу, то ленивую толстую черни с усами, как у пьяного шкипера.
   А иногда Гром применял уловку, перенятую у знакомого индейца-таино: залезал в воду, соорудив над головой нечто вроде шляпы из травы - получалась эдакая плавучая кочка, и утки беспечно садились рядом, пока проворная рука не хватала одну, а то и двух. Я потрошила их, начиняла зеленью, солила (соль мы имели порядочный запас), обмазывала глиной и разводила сверху маленький костерок. Через час-полтора надо было достать спекшиеся комья, разбить их и уплетать ароматное мясо.
   Где вы, муслины и шелка? Я взяла с собою три платья, самые простые, но носила постоянно только одно. Длинная юбка была большой помехой в скитаниях по лесу, подол оборвался и разлохматился. Тогда я, в сердцах, злая на все юбки мира, отпорола от верха широкий подол и скроила себе штаны, едва прикрывавшие колени, наподобие тех, которые носил мой муж. От прежнего великолепия осталась одна пунцовая повязка, я не хотела с нею расставаться. Взглянуть на себя я могла разве что в тихой воде какой-нибудь крокодиловой лужи, но, признаться, не слишком-то этого хотелось.
   Самыми большими неприятностями были комары и крокодилы. Везде, где блестело тихое зеркало мелкой воды, следовало внимательно вглядываться, прежде чем пройти - и очень часто мы не шли через мелководье, заметив подозрительную бурую колоду, или высунутые ноздри, или выпученные глаза. А если уж позарез надо было пройти - шли, выставив вперед прочные, хорошо заостренные копья, и, случалось, протыкали острием эти тупые наглые глаза, но потом спасались бегством, потому что на шум, поднятый одним крокодилом, тут же собирался целый десяток. Зато сколько было злорадного удовольствия, когда Факундо, вооружившись веревкой, ловил одного из них в петлю, а потом, оттащив подальше от воды, глушил дубиной! В таких случаях мы с вечера заготавливали огромный ворох веток гуайявы и ночью разводили костер, дым от которого днем виднелся мили за три.
   На решетке из сырых прутьев коптились длинные ремни мяса - на вкус это было не хуже окорока.
   С комарами поделать ничего было невозможно. Их оставалось только терпеть.
   Мало-помалу мы все дальше и дальше отходили от кромки болота, где стояла хижина, и все дальше углублялись в своих вылазках на лесистую равнину. Мы ходили днем - для этого место было достаточно безопасным. Факундо держал ухо востро и учил этому меня, и я старалась перенимать все, что он знал. Его глаза не пропускали ни одного шевеления в траве или зелени листьев, его уши определяли направление и происхождение любого звука, а его зрительная оказалось память совершенно потрясающей. Он запоминал любую тропку, где мы с ним проходили, непостижимым для меня образом отличал эту поляну от той, совершенно такой же. Он в любую темень или туман определял стороны света. Из любого конца этих чащоб всегда выходил к нашей хижине напрямик, совершенно не заботясь о приметах дороги, - он шел к ней так, будто видел ее с высоты полета хищной черной ауры или как будто под его изрытым оспинами лбом кто-то нарисовал подробную карту этого места.
   - Что это место! - говаривал он мне. - У меня в голове карта всего этого острова, со всеми его городами и дорогами. Уж я по нему поездил! Только побережье знаю плохо, но стоит мне увидать его хоть раз - запомню и ничего не забуду.
   Места были безлюдны, но не сказать, что необитаемы. Небольшие имения были разбросаны по обе стороны залива Кочинос, в каблуке и шпоре Сапаты. В самом же башмаке имений не было, лишь среди сухой "щиколотки" то тут, то там попадались усадьбы белых крестьян - гуахирос. А обширные заболоченные пространства принадлежали крокодилам, комарам и нашему брату беглому. На Сапате обреталось немало беглых, и, случалось, мы с Факундо встречали кого-то из них.
   Милях в шести по течению нашего ручейка, невдалеке от его впадения в Рио-Негро, в непроходимой крепи мангровых зарослей жили трое мужчин. Они мне сразу не понравились, и не зря, - но об этом потом. Так же, как и мы, у кромки топи, обитало несколько одиночек, - они встречались нам, бывали изредка в нашей хижине, так же как и мы в их убежищах. Всего мы свели знакомство на Сапате с десятком беглых, но знакомство в приятельство не перерастало. Каждый держался сам по себе, и мне казалось и кажется до сих пор, что народ там скрывался вовсе потерянный, и что убийство белого человека числилось не за мной одной. Но там существовали свои правила этикета, и в соответствии с ними любопытства не полагалось.
   В этой сумрачной компании я была единственной женщиной. Объяснить, что это значило? Женщина, встретившаяся мужчинам, иные из которых не видели женщин годами, а если и видели, так лишь издали. Их взгляды обжигали и раздевали. Но Факундо был настороже - его присутствие охлаждало ретивых.
   Постепенно мы узнавали и своих белых соседей. На Сапате жили гуахирос - выходцы из Испании, почти все - беднота. Земля была не хуже, чем везде, но ее приходилось отвоевывать у зарослей. Те, кто жил там по десять-пятнадцать лет, становились на ноги. Каторжный труд выдерживали не все. Иной, побившись лет пять, уезжал, проклиная болота на все корки; другой, вспоминая о каменистой почве Андалузии или Валенсии, горбился за работой, благословляя жирную черную землю, и, глядишь, лет через десять обзаводился сомбреро, обшитым галуном, верховой лошадью, плеткой, а в поле и на скотном дворе хлопотали черные слуги.
   Но большинство при этом продолжали работать сами, потому что была дорога каждая пара рабочих рук.
   В этой глуши, куда годами не ездили альгвасилы и куда не лезли негрерос (потому что в болоте искать беглеца, который знает там все кочки, - лишь губить попусту собак), между гуахирос и симарронами существовал вооруженный нейтралитет. Беглых, конечно, не любили за воровство, хотя и не боялись: в каждом доме имелись ружья и собаки. Начальство с наградой за голову беглого далеко, а болота - близко, а своя рубашка еще ближе к телу, и удобнее не ссориться даже с такими соседями. Лучше худой мир, чем добрая ссора, из мира проще извлечь выгоду, и заприметив с седла где-нибудь в зарослях курчавую макушку, небогатый гуахиро не спешил гнать лошадь в сторону начальства. Наоборот, чаще он посылал в сторону лесного соседа негра или, если не обзаводился таковым, начинал переговоры сам. Так можно было заполучить почти дармового работника. За пару штанов, медный котелок или мачете негр мог проработать несколько недель где-нибудь на скрытой от посторонних глаз плантации юкки или бониато. А если нежданно-негаданно налетит начальство, к такому работнику посылали кого-нибудь из домашних с наказом испариться немедленно. Была опасность попасть под суд за укрывательство, но всякому хотелось нажиться на дармовщину, и жадность одолевала опасения.
   Мы сами до поры до времени не сталкивались с этими людьми, - не было нужды. Одолевали другие заботы.
   Приближался сезон дождей, - время сырости, лихорадок, когда земля даже на возвышенностях пропитывается влагой до того, что пальцем нажми - выпускает воду, когда под крышей по три дня не может высохнуть выстиранная или просто промокшая одежда, когда одеяла отволгают, а тело мерзнет не от холода, а от всепроникающей сырости.
   За стенами ливни сменяются изморосью, по неделе не бывает просвета в обложивших небо тучах, а если случается в разгар ненастья погожих полдня, радуешься солнцу, как после выходя из подземелья. Во время дождей надо было как можно меньше выходить из-под крыши, потому-то в сухое время наша коптильня не знала отдыха.
   Факундо устроил навес для лошадей, которые обленились и от безделья разжирели. Другой навес был сделан для дров. Хлопот хватало, дни шли, и за этими хлопотами мало-помалу прежняя жизнь, суета усадьбы, топот табунов словно отодвигались в туман.
   А меня перестал мучить крик совушки-дуэнде, все так же хныкавшей по ночам. И тут дело оказалось не в хлопотах по хозяйству: я снова была беременна.
   - Теперь уж точно это будет толстый черный карапуз, - говорил Факундо. - На худой конец красотка вроде тебя, с кожей цвета обжаренного кофейного зерна, когда она вырастет, годится хотя бы на то, чтобы заморочить голову какому-нибудь хорошему парню.
   Он сиял, хотя и старался не показывать вида. Перестал брать с собой на охоту, не давал поднимать ничего тяжелее котелка с водой и особенно усердствовал, добывая все, чего бы мне ни захотелось из еды. Помню, как он любил сидеть у стены со своей трубочкой, наблюдая за моими делами, особенно внимательно разглядывая мою фигуру, когда положение еще не очень было заметно, словно боясь, что новость может оказаться неправдой.
   Однако не успела я еще как следует располнеть, как на нас начали валиться неприятности похуже мокрых одеял.
   В один дождливый вечер как-то странно зачавкала вода со стороны ручья, так что мы, насторожившись, выскочили из жилища, пытаясь рассмотреть за косыми струями, кто же это пробирается сквозь прибрежную чащобу. К нам пожаловали три соседа с низовья ручья: Косме, Андрес и Хоакин. Нас насторожило, что они явились втроем, и у всех - тяжелые дубинки, а у старшего, Косме, еще и мачете. Из-за укрытия видно было, как они зашли в хижину. Они никогда раньше не приходили иначе как поодиночке, а тут втроем и с оружием. За ними погоня? Собрались в набег? Но убей меня бог, если я догадывалась, о чем пойдет разговор, когда вслед за гостями мы с Факундо вошли под свою крышу.
   После обычных приветствий и обмена дежурными фразами насчет погоды повисла нехорошая тишина. Непрошеные визитеры, едва видные в свете углей, переглянулись, и Косме приступил к делу, за которым пришел.
   - Послушай, Факундо, одолжи на ненадолго свою бабу. Мы ничего плохого ей не сделаем, ничего, кроме того, что ты с ней делаешь сам, обещаю.
   Факундо развернулся лицом к говорившему, а в руке у него я заметила конскую плеть, - он прихватил ее, выскальзывая в дверь, видно, первое, что попалось под руку и могло сойти за оружие.
   - Если очень приспела нужда, могу одолжить тебе кобылу.
   Все трое поднялись при этих словах, сжимая каждый свое оружие.
   - Это ты зря, куманек, - голос Косме не скрывал угрозы. - Тебе придется уступить, потому что нас трое, а ты один.
   - Если вы не уберетесь отсюда немедленно, считайте себя покойниками все трое.
   Я стояла в шаге сзади мужа, у стенки, и незаметно шарила по ней рукой. Нащупала веревку, - это было уже что-то. И когда эти трое бросились на Грома разом, тому, что стоял по правую руку, веревкой захлестнула шею. Я рванула со всей силы, - можете вообразить, каково ему пришлось. Остальным двоим пришлось того слаще. Плеть в руках Факундо свистнула два раза, не успели бы вы сосчитать до двух, и два удара по головам мгновенно успокоили двух невеж. Третьего я едва не удавила - он хрипел и задыхался.
   Возвышаясь с плетью в руках над тремя неподвижными телами, Факундо велел мне подкинуть сухих щепок в жаровню. Они вспыхнули, осветив всю картину.
   Первым очнулся мой удавленник, таращил глаза, но встать не решился. Косме и Андрес пришли в себя чуть позже. Головы у них, наверно, гудели не хуже осиных гнезд.
   - Теперь слушайте меня, - сказал Факундо. - Мне плевать, сколько вы жили тут до меня и сколько проживете еще... если не будете встречаться мне по дороге. Если кто-нибудь попадется мне на глаза снова - не ждите хорошего. Я считаю до трех, и чтоб духу вашего тут не было.
   После этого Факундо непременно клал мачете в изголовье, а не вешал на стенку с поясом, как раньше.
   Не прошло и нескольких ночей после этого, как снова нагрянула беда, да такая, что мы диву давались: как это она столько месяцев обходила нас стороной?
   Среди ночи за стенкой вдруг - рычание, лай, конское ржание, переходящее на визг. Вылетели под дождь - поздно: обе лошади, стоявшие не привязанными, ускакали неизвестно куда. А вслед за ними - целая волна оскаленных пастей, горящих глаз, схлынула и пропала. Только под навесом остался лежать еще теплый собачий труп с головой, разбитой кованым копытом.
   Ясно, что это постарался Дурень: кобыла ходила неподкованной.
   Дикие собаки, хибарос. Меня мороз по коже пробрал. Это было куда похуже бабников-горемык. Что будет с лошадьми, неизвестно. Что будет с нами, тоже, потому что подлые эти твари человека не боялись нисколько, знали его повадки и опасались далеко не всех, передвигавшихся на двух ногах. Обычно они избегали людных мест и не трогали человеческое жилье; а если чуяли запах огнестрельного оружия, убирались подальше сразу. Совсем плохо, если в стае оказывался одичавший дог. Эти хорошо знали разницу между черными и белыми, равно как и то, что черные являлись их законной добычей. Правда, случалось, что и белые крестьяне или лесорубы, пришедшие в лес без оружия, были растерзаны. Черного беглеца-одиночку такая участь настигала куда чаще. Отбиться от стаи голыми руками было невозможно. Спасались на деревьях, выжидая по многу часов без еды и питья, когда псам надоест держать осаду, или уходили, перебираясь с дерева на дерево по-обезьяньи - находились такие ловкачи, но оплошка стоила жизни.
   Право, было о чем подумать.
   - Никуда ни шага без мачете, - сказал Факундо, оттащив собачий труп в сторону болота. - И вообще никуда дальше трех шагов от хижины.
   Остаток ночи он просидел, поддерживая костер у входа в наше жилье. Не было петель повесить дверное полотнище, точнее - решетку, проем перекрывался ею изнутри и подпирался прочным засовом.
   Кони вернулись сами. Вороной остался невредим. У рыжей оказались следы от зубов на задних ногах и на животе. Кобыла была жеребой, и, ощупывая раны в подпашье, Факундо страдальчески морщился.
   Он понимал, что следующая гонка будет ей не под силу, что жеребенка она может выкинуть, а даже если и нет - малышу несдобровать. И уж, конечно, не только о жеребенке думал Гром, сооружая десятифутовой высоты загородку вокруг лошадиного навеса
   Несколько ночей прошло спокойно, а потом опять - дикий визг и храп перед рассветом, лай и рычание. В хижине лежали наготове пучки смолья и горели угли в очаге. Но когда мы выскочили наружу с факелами, услышали только удаляющийся топот лап и злое ржание в загоне. Факундо отодвинул заслонку.
   - Так я и думал, - сказал он. - Ах, проклятье!
   Кони кружили по загородке, дрожа и всхрапывая, жеребец бесился и прыгал. При свете смолья мы разглядели, что он топтал с таким ожесточением. Это было месиво их двух собачьих тел. Крупные псы - видно, вожаки стаи, перепрыгнули через забор и попали внутрь загона. Более слабым сородичам это оказалось не под силу, вдвоем они справиться с лошадьми, конечно, не могли. Выпрыгнуть обратно тоже не могли, потому что не хватало места разбежаться, и были убиты разъяренным жеребцом, защищавшим себя и подругу.
   - Собачье отродье, - выругался Факундо. - Дружок, дело становится нешуточным.
   Муж долго сопел трубкой, сидя на бревне у входа и наблюдая за лошадьми - они не уходили далеко, паслись у самого жилья. Наконец произнес:
   - Чтобы отвадить хибарос раз и навсегда, нужно ружье.
   Я промолчала. Гром не забыл при бегстве прихватить увесистый кожаный мешочек. Там хватило бы и на два десятка ружей. Но попробуй, купи хоть одно!
   - Ружье я постараюсь раздобыть.
   Собрался и ушел, предупредив меня, чтоб сидела дома и за него не беспокоилась - он, мол, к соседу, и вернется, если не вечером, то наутро.
   Он действительно пошел разыскивать соседа, конгу по имени Лионель, старожила этих мест, изучившего все и всех на Сапате за двадцать или больше лет. Нашел не без труда его убежище (старик хорошо прятался), дождался и уже под вечер привел к нам. Они успели потолковать кое о чем дорогой, и по ходу разговора я поняла, чего хочет мой муж.
   На самом западном краю равнины, у границы Западных топей, года за два до нашего появления поселилась семья переселенца из Испании Фахардо Сабона. Семья состояла из него самого, постоянно беременной жены и кучи детей мал мала меньше, и бедствовала отчаянно из-за того, что имела лишь одного работника в лице самого сеньора Сабона и единственную пару мулов. Он чаще остальных пользовался дармовым трудом беглых, и укромный шалаш на границе мангров редко пустовал.
   Негры обращались к нему, когда речь шла об одеяле или новой рубахе. Но ружье... Лионель с сомнением покачивал головой: "Тебе его за пять лет не заработать, парень". Однако согласился проводить нас.
   Наутро мы двинулись все вместе - три человека и две лошади. Недалеко от опушки старик оставил нас и вернулся в сопровождении испанца - невзрачного, тощего - в чем душа держится, но глазки хитренькие. Стрельнул ими на нас:
   - Здорово, лодыри! Чего нужно?
   - Кое-что нам нужно, - сказал Гром. Тебе тоже кое-что нужно. Посмотри-ка, - и он подтянул повод, заставив кобылу повернуться боком. - Хороша?
   Испанец обшарил лошадь глазами - зрачки так и загорелись.
   - Не годится, на ней клеймо.
   - Это клеймо завода. А на жеребенке - Гром похлопал по рыжему пузу - клейма не будет.
   - Покусана собаками...
   - Не сбесится, не бойся.
   - Ну-ка, ну-ка...
   Сабон долго ходил вокруг кобылы, пытаясь похаять лошадь, однако Факундо, за долгие годы наторевший в подобных спорах, лишь посмеивался. Белый, правда, поежился, когда узнал, что нам надо. Но Гром настоял на своем, и дело решилось.
   Лишнего ружья у Фахардо Сабона не было. Но кобыла стоила впятеро дороже того, что за нее просили, и он согласился съездить за ружьем в Хагуэй. На паре хороших мулов можно было обернуться за два, от силы три дня.
   Дело затевалось не без риска. Испанец был похож на человека, остававшегося честным до тех пор, пока ему это выгодно. Но, однако, он не соврал и в назначенный день появился в условленном месте. Ружье было не новое, но в полной исправности, порох сухой, пули по калибру, пыжи, шомпол. Факундо вздохнул, расставаясь с рыжей. Мало кто так любил лошадей, как он. Но на болоте ей было не уцелеть. А Дурень - старый Дурень в свои пятнадцать лет вполне мог постоять за себя.
   Из этого ружья мы стреляли раза два, когда стая околачивалась поблизости. Потом собаки стали обходить наше жилище стороной, и мы его повесили на столб. Лишний шум был не в наших интересах.
   Тем временем дожди зарядили вовсе не на шутку - по неделе без просвета. Тоскливо было сидеть день-деньской в четырех щелястых стенах, и еще тоскливее - вылезать за чем-нибудь наружу.
   Мы коротали время у глинобитного очага за бесконечными разговорами, больше всего, конечно, о будущем ребенке. Факундо однажды полез послушать, как шевелится малыш, а тот в это время дал отцу пинка прямо в ухо... и сколько было счастливого изумления в глазах.
   - Драчливый будет парень, вот увидишь, - говорил он.
   И радостно и больно было это слушать. Тот-то сыночек, он тоже был мой... Но что с этим было поделать?
   А еще мне все время хотелось молока. Но тут дорожка была уже проторена, и Фахардо Сабон расстался с дойной козой. Правда, взял он за нее, как за корову. Из того же источника к нам попадали и мука для лепешек, и рис - все втридорога. Гуахиро неплохо на нас нажился той зимой. Правда, кофе и табак он нам поставлял бесплатно, сам того не ведая.
   Тяжело нам досталась та дождливая пора. От постоянной сырости у Факундо стали болеть суставы, - он больше времени проводил вне дома, а я и дома постоянно мерзла и ходила вялая, как снулая рыба. Февраль с его синим небом и теплым ветерком явился нам как избавление.
   Близился мой срок.
   Он наступил в последних числах февраля, ровно год спустя после нашего бегства, и снова ровно в полдень, и снова муж принял на руки младенца, перерезав пуповину складным ножом.
   На двух его ладонях не помещался толстый, щекастый мальчишка, и басил при этом как-то очень миролюбиво, словно для порядка. Он был очень черный, много темнее меня, и во всем был полной отцовской копией, вплоть до уродливо торчащих ногтей на мизинцах ног и родимого пятна на бедре, в том месте, где у отца остался шрам от давнего неудачного падения с лошади.
   - Экий пузырь, - сказал Гром. У него глаза сверкали. Он не сразу освоился со своей радостью, не сразу поверил глазам и должен был поминутно трогать малыша руками, чтобы понять, что сын ему не приснился.
   Малыша мы так и звали - Пипо.
   Пошел в разгар сухой сезон, с солнцем, с жарой, с изобилием фруктов, летняя благодать, когда на открытом месте до сумерек не тронет ни один москит. Я почти не покидала хижины, занятая малышом. Факундо в одиночку ходил на промысел, снабжая нас продовольствием. Его зимний ревматизм отступил, но после лазанья по холодной воде боли снова возобновлялись, и приходилось ставить сухие припарки с солью на шерстяном лоскуте к ступням и коленям. Даже в мае месяце мы с тоской думали о приближении октября.
   Малыш рос таким же покладистым, как и его старший брат - ел, спал и почти не плакал. Единственное, что его выводило из равновесия, - это москиты, до язв объедавшие все, что выглядывало из пеленок. На ночь приходилось заворачивать плетеную колыбель в тонкую ткань, - и все равно кожа младенца оказывалась наутро в волдырях. Я лечила их соком горькой сабилы, к вечеру они проходили, но наутро появлялись вновь. Мучение! Такова была плата за безопасность.
   Дни тянулись за днями. Не сказать, что однообразие и замкнутость жизни не тяготили меня. Но при мне был мой мужчина и мой ребенок. Это с избытком окупало многое.
   Факундо переносил уединение тяжелее. Он был человек общественный, дитя многолюдных бараков, любитель почесать язык за трубочкой, торговец, чувствовавший себя в родной стихии среди базарной толкотни, счетов и приходно-расходных книг.
   Видно было, как он томился, лишенный всего этого. Утешением ему служило лишь то, что тут, в лесу, за его спиной прятались мы, те, кого он любил, и защитить нас иначе возможности не было.
   В один из таких бесконечных дней Факундо вернулся с промысла с каким-то странным выражением на лице.
   - Посмотри-ка, - сказал он, доставая что-то из сумки.
   Это был щенок. Крепкий, серый, кургузый кобелек, с необсохшей пуповиной. Подушечки лап холодели, но он еще поскуливал. Едва ли ему от роду было больше двух часов.
   Лесная трагедия из тех, что случаются поминутно, разыгралась на человеческих глазах. Старая сука на какую-то минуту потеряла осторожность, подойдя к луже напиться, и ее схватил крокодил. "Дядя" был невелик, а собака сопротивлялась отчаянно, и ему не сразу удалось затащить добычу в воду. Сука была на сносях и, погибая, разродилась этим самым щенком на кромке воды. Конечно, крокодил пересилил, потому что в воде ему не могут сопротивляться и животные покрупнее. А детеныша подобрал Факундо и принес домой, - кажется, я догадывалась, о чем он думал при этом, обтирая несчастного сироту и пряча в сумку.
   Долго раздумывать было нельзя, я взяла щенка и приложила к груди. Он впился в сосок и мял его холодными лапками. Муж не сказал ни слова: видно, понял, о чем я могу думать при этом. Вот такой оказался у моего сына молочный брат - он стоил иного родного.
   В конце лета я написала и отправила письмо в Гавану Федерико Суаресу. Мы очень много надежд возлагали на это письмо.
   Фахардо Сабон долго колебался, прежде чем разрешил поставить свое имя в обратном адресе. Опять пришлось ему платить звонкой монетой.
   Трата денег оказалась напрасной. Через некоторое время гуахиро отдал нам маленький конверт, за которым ездил за десять миль. Почерк на конверте оказался незнакомым.
   "...В качестве супруги Федерико Суареса не могу ему позволить якшаться с всякими сомнительными личностями. Не знаю, кто ты есть, но если имеешь серьезное дело к моему мужу, пиши ему на адрес жандармского управления. Уверена, там тобою заинтересуется не только Федерико.
   Сесилия Вальдеспина де Суарес".
   Вот так-то; писать в жандармское управление, в самом деле, нечего было и думать. Обратиться к донье Белен?
   Конечно, думали мы об этом. Конечно, убийство, тем более белого человека, тем более родственницы, хотя бы дальней и никем особо не любимой, не тот проступок, на который она могла бы посмотреть благосклонно при всем хорошем отношении к нам. Мы могли рассчитывать хотя бы на то, что нас выслушают, не вызвав альгвасила сразу.
   Но как до нее добраться? Письмо запросто могло попасть на ее муженька, а того вероятнее - на Давида, а от него уж прямехонько к хозяину. Мулат хорошо знал почерк и мой, и Грома. И радости от такого исхода предвиделось мало.
   А обнаглеть и явиться в усадьбу самим - тогда нам это еще не приходило в голову.
   - Что ж, - сказал Факундо хмуро, - подождем еще немного.
   Чего было ждать? Сентябрь шел к концу, и я с ужасом думала о том, каково-то нам придется на болоте через месяц.
   Но тут последовал случай, который круто переменил установившееся было течение нашей жизни.
   Так вот, как же это было? Не хочу соврать, это был слишком важный день в истории нашего бегства. Теплый день, без дождя, он клонился уже к вечеру, когда Факундо уже вернулся домой. Он пришел не с пустыми руками: к шесту был привязан за лапы убитый крокодил. А помогал ему тащить шест незнакомый парень - небольшого роста, с необыкновенно плоской физиономией и каким-то нарочно дурковатым выражением на ней.
   В узких глазах, однако, светилась яркая серебристая искра, и так хотелось посмотреть в них повнимательнее: что же еще он там прячет?
   - Погляди на этого олуха, жена. Знаешь, за каким занятием я его застал на заднем плесе?
   Оказывается, парень, вися на нижней ветке дерева, вытянутого над краем лужи на высоте не более шести футов, опускал вниз ноги, дразня сидевшего в воде крокодила; и когда "дядя" бросался на него, чтобы схватить, тот молниеносным рывком подтягивался вверх, вымахивая на ветку, как обезьяна. Дикая эта забава длилась долго, когда Факундо положил ей конец. Он окликнул отчаянного и бросил ему веревку. Тот вместо баловства занялся делом и, изловчившись, накинул "дяде" на шею петлю и потянул вверх. Тут же подоспел Факундо с мачете, и в результате крокодил футов двенадцати в длину волочил хвост по земле, а двое мужчин обливались потом, таща его разделанную тушу.
   - На какого черта тебе это понадобилось? - спросила я парня.
   - А так... хотелось посмотреть, что из этого получится, - отвечал он неопределенно.
   Человек, играющий со смертью - право, он стоил того, чтобы взглянуть повнимательнее. Нет, прикрыл глаза так, что они, и без того узкие, превратились в щелочки, - дурковатая чернющая рожа, да и все тут.
   Он обратил внимание на малыша, спавшего тут же в тени.
   - Сколько ему, полгода?
   - Да, точно.
   - Как его зовут?
   - Пипо.
   - Как, просто Пипо и все? - он был удивлен. - Нет, ему имя нужно. У каждого человека должно быть имя, ему же жить среди людей.
   Мы с Факундо переглянулись: странным образом это не приходило нам в голову.
   - А как зовут тебя? - спросила я.
   - Филомено, по прозвищу Каники.
   - Филомено? Ну хорошо, пусть мальчик тоже будет Филомено. Ты ему будешь вроде крестного, куманек.
   Факундо не возражал. Для него было главным иметь сына, а как его будут звать - дело десятое. К тому же он и сам вглядывался в гостя с не меньшим вниманием, чем я. Что-то в нем такое было, что располагало к себе и притягивало внимание.
   Я не сразу поняла его чудное прозвище, пока Гром, лучше меня знавший странное наречие, на котором говорили в невольничьих бараках - исковерканный испанский, пересыпанный словечками из всех языков Западной Африки - не объяснил мне его смысл. Баламут, смутьян, озорник, заводила... да неужто? Филомено сидел на корточках у колыбели, с невозмутимой улыбкой истукана на черно-фиолетовой маске, и задумчиво пускал струйки дыма из самокрутки. Как-то не вязались с этим задумчивым выражением ни прозвище, ни лихая игра с "дядей". Нет, он был не то, что остальные, и не то, чем хотел казаться. В этом парне чувствовалась незаурядная сила, настоящая Сила, и я ее распознала. Но при этом на его плечах лежало словно черное облако, и я гадала, припоминая уроки Ма Обдулии - что это значит?
   Само собою, что куманек остался у нас, разделывать добычу. Закоптить такого крокодилища требовало большого труда, и мужчины занялись этим вдвоем.
   Новый приятель, несмотря на то, что казался малорослым рядом с моим мужем, хилым отнюдь не выглядел. Я рассмотрела его ближе за работой: лет двадцать шесть или двадцать семь, широк в плечах и мускулист, и когда не валяет дурака - сосредоточенное умное лицо, взгляд, направленный больше в себя, чем наружу.
   Гром обратил внимание, как Филомено орудует топором:
   - Ловок ты, парень!
   - Я был помощником плотника в господском доме.
   Снова мы были озадачены: чтоб сбежал домашний слуга, должно было произойти нечто из ряда вон. Жизнь челяди была куда как легче и приятнее, чем у полевых рабочих - не говоря о том, что в дом брали самых смышленых. Одежда на парне была крепкая, не истрепанная - штаны и рубаха, на ногах сыромятные альпарагаты, волосы коротко стрижены. Это говорило, что из дома он совсем недавно. Я прямо хотела об этом спросить, но Факундо меня опередил.
   - Из какого ты места?
   - Из Тринидада, - последовал ответ. Мне это мало что сказало тогда, но Факундо присвистнул:
   - Приятель, это ж больше сотни миль отсюда, и то, если идти по прямой!
   - Ну что, - отвечал Филомено. - Я вторую неделю гуляю, времени много было.
   - Значит, недавно дал тягу?
   - Считай сам. Я ушел в прошлый вторник, а сегодня уже воскресенье... почти две недели.
   Мы вели приблизительный счет времени, - месяцы, дни, но дни недели для нас давно смешались и перепутались. Они потеряли всякий смысл в этой зеленой чаще, впрочем, так же, как и даты, поэтому странно и приятно было услышать от свежего человека, что сегодня воскресенье и что он совсем недавно из того мира, где это что-то значит.
   Наступили сумерки, мы развели костер. Белый дым от свежих листьев гуайявы разогнал москитов, и я собрала ужин под этой едкой пахучей завесой. Филомено оглядел жестяную посуду и то, что в ней было положено, (а еще раньше он хмыкнул, заглянув мимоходом в хижину, осмотрев утварь и обнаружив наличие у нас скотины) и заметил:
   - Богато живете, куманьки!
   - Остатки роскоши, - бросил Факундо.
   Я рассказала не торопясь, все, что с нами происходило. Каники слушал молча и внимательно, покачивая головой: история его захватила.
   - Вот дела! - проговорил он наконец. - Моя сказочка покороче, но тоже чудна, ей-богу.
   Начиналось все с того, что этот баламут, удрав ночью из барака, пробирался к подруге. Девчонка была горничной при единственной хозяйской дочери и спала в каморке, смежной со спальней сеньориты, как это было принято везде на острове. Парень лазил туда не первый раз, пользуясь окном заброшенной домовой часовни: по кирпичной стене с выступами - на второй этаж, там - в неплотно притворенную ставню, затем в галерею, где и днем-то всегда пусто, а дальше милашкина открытая дверь. Потом тем же путем назад, и все бывала шито-крыто.
   - До поры до времени, - проворчал Факундо, которому все было знакомо до боли.
   - Так оно и вышло, - кивнул Филомено. - Только совсем не то, что ты думаешь.
   А было так. Парень влез на второй этаж, по карнизу прошел до окошечка и тут только заметил, что в щелку ставни пробирается слабый свет. Любопытство пересилило осторожность, и он потихоньку приоткрыл окошко пошире. А там, на каменном полу, в одной сорочке распласталась ничком сеньорита, нинья Марисели.
   - Она с чудинкой, нинья - добрая очень, но с чудинкой. Такая богомольная, такая молитвенница - не пропустит ни одной мессы, ни одного церковного шествия, ее монашкой прозвали, она молоденькая совсем, едва шестнадцать исполнилось. Женишок, конечно, имелся - она богатая невеста. Старший брат четвертый год тому как умер, она одна у дона Лоренсо, а старик из первых богатеев в Тринидаде.
   Не могу сказать, что там стряслось: грешу на женишка, что он ее обидел чем-нибудь... Мало ли, думал, если невеста, так почти что жена. Словом, бог ее знает, нинью: молилась, молилась, билась лбом о камень, да долго, так долго - инда мои ноги занемели; карниз-то в пол-ладони шириной. А потом - слушай! - достает откуда-то гвоздь, десятидюймовый, кованый, таким балки крепят. У меня глаза на лоб полезли: что она делать будет? А она садится и - слушай! - прокалывает себе кожу на ступнях. Кровь пошла. Потом ставит его шляпкой на пол, и - одной ладошкой на острие, а острие как шило, оно насквозь прошло, и - другой... Сил нет, как я испугался, - распахнул окно и крикнул. А она поднимает на меня глаза и будто не видит, а потом начинает падать грудью на этот гвоздь - медленно так...
   Я, конечно, успел в окошко вскочить и гвоздь выхватить, - грудь ей только поцарапало и сорочка разорвалась. Стою и не знаю - что делать?
   Крови полно, пол в крови, из ног течет, льется, под грудью кровоточит, сорочка намокла. В доме - тихо, ни звука, ах ты, боже мой! Подхватил ее на руки и к Ирените. Та, конечно, не спала - ждала меня. Тоже оторопела: стоит, зажав рот кулаком, чтобы не заорать. А кровь так и хлещет, ждать некогда. Я быстро сорочку ее порвал и перевязал все, как умел.
   - Ну, - говорю Ирените, - теперь кричи что есть мочи, поднимай переполох.
   А она на меня смотрит:
   - Каники, ты в крови по самую макушку. Что я скажу сеньорам?
   - Говори, - отвечаю, - все как было.
   - А ты?
   - А я смазываю пятки салом.
   Ну и смазал: оттуда же спустился и задал ходу. Не виноват ни в чем? Так-то так. Но старик хозяин больно горячий, нравный. Он сперва всегда прибьет, потом разбираться будет. Разберется, простит, обласкает - а толку что, коли шкура уже спущена. А тут такое дело... Нет, я уж лучше погуляю.
   - Ну, а дальше-то что с вашей ниньей? - спросил Факундо.
   - Почем мне знать? - пожал плечами Каники. - Я как ушел в ту же минуту, так и пошел. Бог знает, как там все обернулось - только уж без меня.
   - А твоей подружке не могло достаться под горячую руку?
   - Не должно, - ответил он. - Какой с бабы спрос? На нее и не подумают ничего. А когда нинья очнется, все вовсе уладится.
   - Не боишься, что на тебя свалят чужой грех?
   Покачал головой:
   - Это нет. Я не знаю, что там приключилось, но я же говорил - чудная: сроду не соврет.
   - Так может, тебе вернуться к тому времени?
   Пожал плечами:
   - Может, и стоит.
   Долго мы сидели в ту ночь - почти до света. Болтали о том, о сем, снимали пахучие провяленные пласты мяса и уносили их в хижину, а на их место укладывали новые. Лишь когда под утро потянуло сыростью со стороны болота, залили костер водой.
   На другой день проснулись под раскаты грома и шум дождя по крыше.
   - Начинается, - поморщился Факундо. - Что-то рано в этом году.
   - Это еще не дожди, - возразил Филомено. Он возился со своим крестником - взялся его обмывать и, к моему удивлению, делал это ловко и умело. - Это ненадолго. Самое позднее к завтрашнему утру все тучи разнесет и будет ясно.
   Я стала жаловаться на прошлый сезон дождей - хлебнули горя из-за сырости, а теперь вот с крошкой на руках боишься еще больше. Сырость может съесть самого здорового мужчину, а ребенку она страшный враг.
   - Почему бы вам не перебраться в местечко посуше? - спросил Филомено.
   - Тут безопасно, - отвечал мой муж. - Ни альгвасила, на жандармов, ни облав. Это кое-что значит, потому что моей жене не сносить головы, если ее поймают.
   - Твоя женушка не даст себя ослу лягнуть... (я слыхала изысканнее комплименты, но эта похвала меня очень тронула). А что, если я укажу место настолько же безопасное, но посуше и поуютнее?
   - Ради бога, - проворчал Факундо - у меня уже сейчас кости ноют, и прошлый год я чудом не подцепил лихорадку. А если я свалюсь... - он не договорил.
   - Только это не близко, - предупредил куманек. - Это в наших местах, в Эскамбрае. Я знаю дорогу в один маленький паленке - приходилось там бывать.
   Опять мы с мужем переглянулись - гость удивлял все больше. Но я знала, что он не врет. Не из таких, чтобы врать попусту. Таким-то образом дело о переезде было решено.
   В путь собрались не сразу. Сначала заказали Сабону пуль и пороха, которые раздобыть иным манером не представлялось возможным. Кроме того, полотна, соли и кое-что из хозяйственных мелочей, чего в лесу не найти. На это ушла несколько дней. Потом собрали наше хозяйство в тюки и котомки, навьючили растолстевшего Дурня и пустились в стодвадцатимильную дорогу.
   Мы уходили не тем путем, каким пришли, и пересекли топи в окрестностях Оркитаса. В тех местах уже приходилось идти по ночам и прятаться днем. Это были окрестности большой дороги, которую Факундо хорошо знал. Но он послушно следовал за низкорослым провожатым, который уверенно вел нас напрямик и которому, судя по всему, хорошо были известны все кривые тропинки. Откуда они были ведомы человеку, по должности обязанному быть домоседом так же, как мой муж по должности был обязан быть кочевником? Спрашивать я не стала. У этого парня была Сила, спрятанная глубоко внутри и проявлявшаяся пока лишь в лихачестве, - но сила недюжинная. Я ее почувствовала и доверяла ей.
   Без происшествий пересекли дорогу в глухой послеполуночный час и в ту же ночь, под утро, вступили в первые отроги гор Эскамбрая.
   Еще через день мы пришли в паленке, поселок беглых, на реке Аримао.
   Нас заметил и остановил дозор, но Каники знали и пропустили беспрепятственно, и нас вместе с ним. Нас отвели к старшине, седовласому конге Пепе, что был избран в правители трех десятков мужчин, женщин и детей, собравшихся в тесной, укрытой от посторонних глаз долинке.
   В паленке всех вновь прибывших принято тщательно расспрашивать и переспрашивать: кто таковы и откуда. Но нас приняли на слово куманька; и если я рассказала Пепе нашу историю, то лишь потому, что не хотела быть невежливой.
   Мы выбрали место в сосняке, над говорливым ручьем, и поставили хижину, такую же, как остальные. Разместили утварь, подвесили гамак, зажгли очаг. Только в этот очаг уже не попадали ни конский навоз, ни зеленые ветки: в нашем новом жилье не было ни одного кровососа, и впервые за много месяцев в душную ночь мы могли спать, не заворачиваясь с головой в одеяло.
   Филомено деятельно помогал в обустройстве жилища. Он, в самом деле, хорошо плотничал - с одним топором сделал из сосновых плах лежак, полки, стол, новую колыбель с верхом, оплетенным прутьями. Жил он с нами вместе и не называл иначе, чем куманек и кумушка; и мы его величали кумом. Рыбак рыбака видит издалека, и он пришелся к нам в компанию, точно соль в воду или туз к масти. Мы понимали друг друга с полуслова. Так что когда однажды - недели две спустя после нашего водворения в паленке - он сказал, что ему, пожалуй, пора домой, мы не спрашивали ни о чем. Факундо лишь вздохнул сокрушенно:
   - Ох, вздуют тебя, кум.
   - Авось ничего, кум, - отвечал Филомено. - Я уж не первый раз хожу гулять, правда, первый раз так надолго.
   - Все до времени, - вымолвил Гром.
   - Э, парень, чему быть, тому не миновать. Знаешь, мне сказали как-то раз: "Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице!" А раз так - чего бояться? Все равно один конец.
   Он опять напустил на себя дурковатость. Но уж мы-то знали, что все это шуточки. И когда на другое утро он спускался по каменистым ступенькам к ручью, чтобы направиться домой, в Тринидад, неизвестно к чему, что его там встретит, - сердце у меня вдруг защемило при взгляде на эту подобранную, легкую фигуру, по-обезьяньи ловко прыгавшую с уступа на уступ. Мы провожали его глазами до тех пор, пока не скрылась в зелени белая рубаха. Мы просили Элегуа хранить его судьбу.
   - У него на плечах покрывало смерти. Он не боится ее: в нем столько скрытой силы, что она его обходит до поры. Я таких не видала раньше, Гром; и не знаю, увидим ли мы его в другой раз.
   Гром задумчиво смотрел в зеленую чащу.
   - Я тоже первый раз вижу этакого черта. Но помяни мое слово, жена: он по нас заскучает. Рано ли, поздно ли придет навестить куманьков. Я не верю, что он пропадет!
   Он появился вновь спустя четыре с половиной года.
  
  
   Глава вторая.
  
   Кончался сезон дождей - пятый с тех пор, как мы переселились на Аримао. Зная предыдущие и последующие события, кто бы подумал, что мы так долго можем просидеть на одном месте тихо и спокойно?
   Однако это было так. Поневоле нам пришлось обжиться в Эскамбрае и привыкнуть к его неторопливому распорядку.
   Красивые, здоровые места, изобилие плодов, дичи и рыбы. Небольшое, разношерстное общество в поселке. Из каждых десяти человек девять были мужчины и восемь - негры босаль, помнившие Африку.
   Большинство бежало от побоев и голода из бараков для полевых рабочих. Иные, как сумрачный мина Пабло-прыгун, пускали сеньору красного петуха, прежде чем уйти. Другой, развеселый ибо Данда, любитель выпить, горлопан и плясун, хватил дубиной по виску своего хозяина прежде, чем тот выхватил пистолет, и дал стрекача. Остальные просто удирали - то ли выбравшись ночью из-под замка, то ли спрятавшись днем в гуще сахарного тростника или за кустами кофе, или кому как пришлось.
   Тридцатилетняя толстуха Долорес была мулатка. Ее работа состояла в том, чтобы плодить детей на прибыль хозяину. Тот делал на продаже ребятишек недурные деньги, и она рожала каждый год по ребенку, и каждый год у нее забирали подросшего, и больше она не видела его. Но вот в какой-то год она не забеременела и поняла, что вот это дитя может оказаться последним и что его непременно отнимут, как и всех остальных. Она захватила малыша и ушла в лес. У бедняги были стерты в кровь ноги, и пропало от недоедания молоко, пока ее след в зарослях не привлек внимание кого-то из старых бродяг.
   Женщина в паленке - большая ценность, Долорес стала утешением всех одиноких в поселке, ее любили и холили, и ни она, ни ее ребенок (и все последующие дети) не знали недостатка ни в пище, ни в тепле.
   А еще была Гриманеса, неопределенного возраста заморыш. Ее нашли совсем крошечной подле трупа женщины на лесной тропе. Она умирала от голода, и чудо, что ее раньше не обнаружили хибарос. Подобрал девочку Пепе, выхаживала Фелисата, старуха мандинга, молчунья и неулыба. Говорили, она первая поселилась в том месте, - но о старухе до самой ее смерти никто ничего не знал. Потом девочку взяла к себе Долорес - она по природе была наседкой и пригрела бедняжку.
   А сам Пепе, старшина паленке, тоже всякого повидал. Проданный в рабство молодым мужчиной, попал в другое испанское владение - в Венесуэлу. Там сбежал в первый раз, прожил лет десять в джуке - поселке беглых в непроходимом лесу на реке Бербис. Бродяжил, был пойман и снова продан в рабство. С новым хозяином попал на Кубу и не замедлил опять сбежать. Ему было лет пятьдесят - дважды клейменый, с отрезанным левым ухом. Мы с ним подружились, с Пепе - он был умница.
   По обязанности старшины он держал дисциплину среди людей, вообще к дисциплине не предрасположенных. Тем не менее - всегда в двух местах на подступах к поселку были выставлены дозоры, соблюдалась очередность их несения, обусловлены сигналы на случай опасности, производились все работы, которые были необходимы в человеческом поселении. Пепе был и судьей, наказывал отлынивавших, разбирал ссоры, творил расправу в случае каких-либо несправедливостей и воровства. Да, случалось, что и подворовывали свои у своих. Был и записной вор, фула Деметрио, битый не раз, но своего не оставлявший.
   Наша тяжелая поклажа сразу привлекла внимание людей, у которых только и было одеться, что подпоясаться. По правде, большей рвани я в жизни не видела. (Меня немало потешило, что женщины - и старуха, и Долорес, и еще одна - Эва - носили штаны. Не одной мне пришло в голову, что юбка в лесу помеха.) Куманек посоветовал не скаредничать - дешевле обойдется, и я отдала Пепе немалую часть запасов, чтобы он одел самых оборванных по справедливости.
   Порядки в паленке были суровы, но не чрезмерно. Больше всего это напоминало житье рода или деревенской общины в Африке, а поскольку почти все то житье хорошо помнили, то и принимали легко.
   Мы мечтали о другой жизни... хотя теперь, из такого далека, не могу худым помянуть те годы. Дни текли мирно и дружелюбно, в заботе о пропитании, хлопотах с малышом, с вечерней болтовней у костра. Мужчины ходили на охоту, но редко выбирались в обитаемые места - разве что наворовать табака с плантаций в долине, либо подбирать, что плохо лежит. В тех местах гуахиро не водили дружбы с беглыми именно из-за постоянного воровства, потому что одиноко лежащие крестьянские усадьбы гораздо чаще подвергались набегам, чем хорошо охраняемые имения.
   Факундо ждал, что я нарожаю ему сыновей. Но я почему-то больше не беременела, и Пипо оставался единственным и любимым. Отец в нем не чаял души. Он рос на полной свободе, Филоменито, в безопасности и компании таких же, как он, лесных детишек.
   Но лучшим другом и ангелом-хранителем был Серый, его молочный брат. Конечно, Серый вырос гораздо раньше, чем Пипо вышел из младенчества. Это был огромный, широкогрудый, остроухий, горделивой осанки пес, наделенный собственным достоинством и редким умом.
   Он слушался только нас с Факундо и понимал без слов. Он сопровождал Факундо в вылазках в обитаемые места и не раз отвлекал внимание хозяйских собак, давая возможность уйти Грому и тем, кто с ним случался. Он мог в одиночку свалить оленя венадо. Он гнал стадо диких свиней прямо на копья охотников, заворачивая их по дуге. У многих собак в крови гнать дичь на человека; но Серый мог теснить кабана-одиночку до тех пор, пока тот не сваливался в яму-западню, а затем шел в паленке за кем-нибудь из нас. Он ловил уток в зарослях. Он выскакивал из воды, пугая сидящих на берегу черепах, так что они кидались в сторону суши, где он мог их схватить, либо, если добыча попадалась крупная, подозвать кого-то из нас. Он иногда исчезал на несколько дней, заслышав лай хибарос из соседней долины, но неизменно возвращался - со следами трепки на шкуре, но не потерявший самоуверенности.
   - Серый великий унган среди своих, - говорил Факундо. - Он слишком много впитал с твоим молоком, чтобы остаться просто собакой.
   Ибо Данда говорил, что Серый - воплощение священной собаки Нкита; как бы там ни было, я считала его своим приемным сыном.
   Дурень, старый верный Дурень поседел, но был еще бодр и носил по горам и долинам двести с лишним фунтов, которые весил его хозяин, по-прежнему легко. А сам Гром ничуть не изменился за эти годы, по-прежнему предпочитал верховую езду пешим прогулкам и не давал коню застаиваться.
   Я примеряла последнее оставшееся платье перед тем, как распороть для переделки, и обнаружила, что его можно ушить в боках на добрых два дюйма: так я похудела. Впрочем, мне тогда было мало дела до того, как я выгляжу.
   Я постепенно осваивалась в лесу, перенимая от мужа хитрую науку бродяжничества. Я научилась ездить верхом с седлом и без седла, разводить костер в любую сырость, прорубать мачете дорогу в зарослях, узнавать съедобные травы и коренья, определять направление по солнцу, звездам, по мху, по полету птиц; научилась красться бесшумно и видеть в темноте. Факундо брал свое за те времена, когда он не мог оградить меня от бед. В лесу он был хозяин.
   День сменялся ночью, засуха дождями. Жизнь была, в общем, однообразной. Этот паленке не трогали много лет. Население менялось: умерла старуха Фелисата, родилось двое детей у Долорес и трое у Эвы, кое-кто ушел бродяжить в одиночестве, а другие пришли со стороны.
   Одно лицо среди вновь пришедших мне показалось знакомо.
   Молоденький очень светлый мулат, необычайно красивый: нежное лицо с правильными чертами, большие глаза, пухлые розовые губы, стройная юношеская фигура. Руки без мозолей, но подушечки пальцев исколоты иглой, - признак, по которому безошибочно можно определить портного. Я долго смотрела на него, пытаясь вспомнить, откуда же я его знаю, пока эти следы на пальцах не подсказали.
   Звали парня Ноэль, по кличке Кандонго. Придя, он вел обязательный разговор с Пепе, но потом я его перехватила будто невзначай.
   - Эй, приятель, давно ты сбежал от сеньора лейтенанта?
   - Он уже капитан, - ответил парень, тараща на меня глаза.
   Он меня не узнавал до тех пор, пока я не припомнила ему обстоятельства нашей встречи.
   - Когда ты ходил в юбке и носил веер, тебя звали Линдой. Как это ты переоделся опять в штаны? Помнишь, как сидел с опахалом у моей постели?
   Парень с испугу побледнел.
   - Только не говори об этом здешним! Я совсем не хочу найти тут то, от чего сбежал.
   - Так от чего ты сбежал-то? Кажется, дон Федерико тебя любил и жаловал.
   - Дон Федерико любил и жаловал, а мне от этого было некуда деться. Из Гаваны не очень-то сбежишь. Да только дон Федерико женился, и всех таких, как я, и таких, как ты, разослал по разным имениям. Меня отправили в инхенио в Вилья-Кларе. А там управляющий - того же поля ягода, и стало невмоготу. Сбежал портняжка! Слоняюсь по лесу уже полгода.
   Я успокоила мулата, пообещав держать язык за зубами; но себе зарубила на носу покрепче неожиданную новость. Это была всем новостям новость! В порошок можно было стереть сеньора капитана, стоило только это известие обнародовать в его кругу. Содомский грех считался чем-то невыразимо порочным в силу своей противоестественности. Однако подверженные ему находись всегда. На мой взгляд, это что-то врожденного уродства.
   Но по некотором размышлении мы с Громом пришли к выводу, что проку нам в новом обстоятельстве никакого. Да, всегда болтают о ком-то слуги и негры. Но чтоб уничтожить кого-то, надо, чтоб о дурной склонности узнали соседи, сослуживцы, приятели по карточному клубу, ближайшие лавочники, начальство, священник. Важна огласка, и даже если поп в том же самом грешен, он всегда прочтет надлежащую проповедь. А негры - что негры! На чьем хвосте может приехать подобная весть в богатые особняки Гаваны?
   А самое главное, какой смысл был нам топить человека, нам совсем не враждебного? По крайней мере в прежние времена, когда мы ничем перед жандармской управой не провинились. В какой-то момент мы даже усомнились, особенно из-за привязанности дона Федерико ко мне, а не врет ли портняжка. Но только на момент. Подумали, перебрали все подробности - нет, не врет. И махнули рукой: пусть его жена перевоспитывает, если сумеет, а нам дела нет.
   Это было на второй год после нашего прихода в паленке.
   Так вот все и шло, своим чередом, пока однажды февральской ночью спокойствие не было прервано.
   Разбудил меня Серый. Без церемоний стащил одеяло и, поскуливая взволнованно, метнулся к двери. Он звал, и мы с Факундо, не медля минуты, оделись и пошли за ним следом, мимо дозоров, вниз по ручью, туда, где он впадал в речку на расстоянии примерно мили от нашего жилья. Быстро и уверенно пес привел нас на каменистый мысок у слияния двух потоков, где мы обнаружили ничком лежащее человеческое тело. Перевернули его - звякнули о камень кольца кандалов. В кромешной темноте безлунной ночи не было различимо лицо. Но потому, как метался и юлил обычно сдержанный Серый, я поняла, что это кто-то из своих.
   Свои были все в сборе. Кто же это?
   И тут Гром ахнул:
   - Да никак куманек! Жив, бродяга!
   Он действительно был жив, хотя без памяти. Факундо поднял, как пушинку, исхудалое тело и на руках отнес наверх, в поселок, который уже проснулся: беглые спят чутко.
   Так вернулся в паленке Каники. Мы говорили потом "до прихода Каники" или "после прихода Каники", как образованные господа говорят об истории до нашей эры или после рождества христова. Что поделать, у каждого своя отметина в жизни.
   Вскоре его имя будут знать и в самой Гаване, а в Вилья-Кларе он станет живой легендой среди рабов. Но в ту ночь мы подобрали на приречных камнях просто Каники, Филомено, беглого раба господ Сагел де ла Луна из Тринидада.
   История его такова.
   Его бабушка, личность столь же хорошо известная по округе, как и ее внук - Ма Ирене - была принцесса племени мандинга, привезенная в рабство молодой женщиной и еще смолоду прославилась как колдунья, ворожея, мастерица сглазить и навести порчу. Несмотря на это, а может быть, именно из-за того, она была приставлена в доме господ к должности няньки и за свои несчитанные годы вырастила три поколения владельцев высокого двухэтажного дома с колоннами на улице Ангелов в Тринидаде. Дочь ее, правда, ничем особым не отличалась, несмотря на то, что была чистокровная мандинга, как и мать. А всем известно, что негры мандинга всегда являлись душой любого бунта, свары, драки, всяческих гадостей хозяевам и чаще всех пускались в бега.
   Сам Каники, однако, чистотой происхождения похвастаться не мог. Отцом его был китаец из числа новых переселенцев, работник прачечной (говорят, это заведение процветало). Женщин из Поднебесной империи приезжало много меньше, чем мужчин, женитьба стоила больших денег, и молодые парни искали утешения у любых доступных женщин. А доступными были в первую очередь негритянки. От отца, чье имя осталось неизвестным, достались Филомено плоская, косоглазая азиатская физиономия, будто в насмешку выкрашенная черной сажей, малый рост и необычайное проворство - при том, что он был широк в плечах, силен и жилист.
   Впрочем, это оказалось не самой лучшей долей отцовского наследства - Каники был, в общем-то, некрасив. Куда более примечательный результат смешения древней азиатской крови и мятежной крови мандинга произвело в области духовной и мыслительной. Филомено был всегда улыбчив, невозмутим и ни при каких обстоятельствах не поддавался панике, что для черных совсем не характерно; при этом хитер, очень смышлен, восприимчив к любой науке и приспособляем к любым условиям.
   В десятилетнем возрасте бабушка определила его к маленькому Лоренсито - первенцу дона Лоренсо Сагел в качестве тайто. Этим африканским словом назывался сопровождающий в прогулках, товарищ для игр, камердинер - маленький дядька при подрастающем барчуке.
   С той поры мальчики стали неразлучны. Сперва негритенок даже спал у колыбели младенца, его лежак вынесли в соседнюю комнату, только когда малышу исполнилось три года. Вместе они проводили круглые сутки, и не удивительно, что Филомено привязался к своему подопечному, как к младшему брату. Молодой негр взрослел, сеньорито Лоренсо рос и также платил своему дядьке самой нежной привязанностью.
   Он оберегал его от мелких неприятностей, всегда подстерегающих раба в господском доме, таскал ему сладости и давал всяческие поблажки (вроде ночных прогулок в женский барак) в обмен на молчание о собственных проделках (вроде соучастия в вышеуказанной прогулке). Словом, хозяин и слуга были друзьями в наибольшей мере, какую только позволяло положение. И когда на пятнадцатом году жизни молодой Лоренсо заболел оспой, сведшей юношу в могилу в считанные дни, Филомено был безутешен.
   Рухнула опора всей его жизни, то, что составляло и смысл, и цель. На похоронах негр выл по-собачьи, уткнувшись лицом в землю свежей могилы, у ног так же убитых горем родителей, и никто не посмел его тронуть или оттащить в сторону от белых. Придя домой, долго слонялся из угла в угол с каким-то странным выражением лица, а вечером кучер, случайно заглянувший в каретный сарай, вытащил его из петли чуть живого. Бедолагу успели отходить.
   Шло время, рана затягивалась, но с той поры покладистого прежде раба словно подменили. Он стал строптив, несговорчив, часто отлынивал от работы, получая за это зуботычины от мажордома, которые сносил молча - будто не его бьют. Затевал перебранки и драки с неграми из имения и из соседних домов, за что получил кличку "Каники", впоследствии с лихвой оправдавшуюся. Мало того, стал появляться пьяным, зарабатывая деньги на выпивку тем, что писал для неграмотных негров письма - плут выучился чтению, письму и счету, сидя за спиной барчука во время занятий. И однажды, придя домой с заплетающимися ногами, встретил старого дона Лоренсо среди двора и сказал ему:
   - Ай, хозяин, хозяин! Свяжи меня, чтоб я не убежал!
   Хозяин дал ему плюху, от которой раб грохнулся на землю, обругал скотиной и велел идти проспаться.
   Впрочем, может быть, негр упал оттого, что был сильно пьян. Поднялся молча, по своему обыкновению, но, уходя, проворчал себе под нос одну фразу, что стала со временем его постоянным присловьем:
   - Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице!
   Наутро в доме его не оказалось.
   Его поймали через неделю, совершенно случайно, - беспечно спал на открытом месте в жаркий полдень. Хозяин велел ему дать плетей, но не усердствовать, помня странную фразу, сказанную рабом накануне бегства: "Свяжи меня, чтоб я не убежал!" Надо же!
   Некоторое время спустя история повторилась. Но на сей раз беглец сам появился дня через три пред очи дона Лоренсо.
   - Дай мне плетей, хозяин: я пришел, - произнес он, ухмыляясь плоской рожей и протягивая старику хлыст. Тот лишь махнул рукой, бить не велел, но послал на самую грязную работу. Несколько дней подряд Каники вычищал отхожие места.
   И так в течение двух или трех лет: пропадет, поболтается по округе неделю-другую, вернется с повинной и на какое-то время утихомирится; а потом все сначала. Хозяин спускал негру, памятуя его привязанность к покойному сыну.
   Но однажды он попал под горячую руку. Все сошлось одно к одному в тот злополучный день. Филомено вернулся после особенно длительной отлучки - той, в которой свел с нами знакомство; и в это же утро нинья Марисели, едва оправившаяся от нанесенных себе увечий, учинила в доме скандал, наотрез отказавшись выйти замуж за своего кузена и разрушив тем самым давно составленные планы отца. Дон Лоренсо, сердитый на все и всех, припомнив негру все грехи, сгоряча велел посадить его в колодки.
   Марисели, зная причину столь строго по сравнению с обычным наказания, бросилась защищать раба. Но дело кончилось тем, что сеньорита получила от отца пару оплеух, а Каники после порки остался в колодках до утра. Старик хозяин наутро пожалел о своей горячности, но в больницу парня снесли замертво. Затем дон Лоренсо, рассудив, что грамотному и неглупому рабу можно найти лучшее применение, нежели черные работы, вернул его в свой особняк в качестве домашнего слуги.
   В первый же день, как новый слуга появился в доме, он в тихий послеполуденный час пришел в покои сеньориты, пряча что-то за спиной. Ма Ирене, прислуживавшая Марисели, впустила его и без расспросов позвала госпожу. Та вышла тотчас.
   - А, Каники, - молвила она, - что это у тебя? Тут негр встал на колени и протянул ей то, что прятал - ременный хлыст.
   - Вздуйте меня, нинья Марисели! Вздуйте меня, чертова негра, из-за меня вам досталось от сеньора.
   - Нет, Каники, все было наоборот: это тебе досталось из-за меня. Из-за меня отец был так сердит, а иначе разве посадил бы он тебя в колодки? Не беспокойся об этом больше. Пусть Ма Ирене даст тебе конфет, и иди отдыхай. Я думаю, ты любишь сладости до сих пор. Помнишь, как братец Лоренсито опустошал для тебя сахарницу?
   С этого разговора и повелась странная дружба между смутьяном-негром и набожной хозяйской дочкой. Кто знает, что было сказано между слов? Точно известно лишь то, что непоседа и смутьян вроде бы взялся за ум и прекратил свои самовольные отлучки. По просьбе сеньориты Каники привел в порядок заброшенную домовую часовню; здесь они зачастую просиживали самое жарко время дня, иногда со старухой Ма Ирене, иногда одни.
   Марисели читала библию и жития святых, а негры рассказывали старые, еще из Африки привезенные легенды и всякие небылицы о порчах, сглазе и колдовстве.
   Стоит ли говорить, несколько неодобрительно смотрели на эту идиллию родители. А одно происшествие переполнило чашу их терпения.
   Случилось же вот что.
   Каники по просьбе ниньи конопатил стеклом крысиные норы в маленькой гостиной. Когда он толок в ведре тяжелым молотком старые бутылки, один осколок, довольно большой и острый, как бритва, рассек ему вену на руке. Вид крови, хлынувшей потоком, произвел на Марисели самое неожиданное действие. Она впала в истерику, заголосила, кричала о помощи, билась в конвульсиях - словом, вела себя так, будто с ней самой произошло нечто ужасное, и переполошила весь дом. После этого ее мать, донья Августа, не на шутку встревожилась и решила от чертова негра избавиться. Ну а уж если хозяйка что решила, способов сделать по ее она имеет всегда достаточно.
   И вот Каники за сходную плату отдан "в аренду" помощником корабельного плотника на фрегат "Сарагоса", курсирующего между Кубой и различными портами Испании; и три бесконечных года судьба болтала его по Атлантике взад и вперед. Гавана и Малага, Матансас и Картахена, Сантьяго-де-Куба и Валенсия... С корабля его не спускали. Негр благодаря природной сметке быстро освоился на своей плавучей тюрьме и стал мастером на все руки.
   Первые несколько плаваний на "Сарагосе" ему жилось совсем не плохо. И матросы и офицеры "Сарагосы" были кубинцы, привыкшие к чернокожим и не слишком задиравшие хитрого малого, который к тому же смекнул, что тут ему скорее сослужит добрую службу обходительность, чем строптивость. Не давал обижать помощника и старший плотник, сваливший на него изрядную часть своих забот.
   Черные времена настали для Филомено, когда вместо капитана-креола командование "Сарагосой" принял галисиец, посчитавший пребывание на корабле чернокожего личным оскорблением. Тут уж не могли помочь ни заступничество корабельного плотника, ни обходительность - негр был бит и за дело, и без дела, и походя. Раньше его кормили так же, как и остальных матросов. Теперь сгребали в свиное корыто объедки. А проклятия, сыпавшиеся на его курчавую голову, мог изобрести только изощрившийся в богохульстве ум кастильского дворянина.
   Каники терпел, как велела ему осторожная и благоразумная китайская половина его души. Но даже китайскому терпению есть предел, и сквозь этот заслон прорвался однажды буйный мандинга. Никто не обратил внимания, как капитан дал мимоходом пинка в зад негру, склонившегося над бухтой каната; и никто глазом моргнуть не успел, как капитан уже лежал плашмя на палубе, выплевывая зубы и обливая кровью надраенные доски.
   Страшно сказать, как били Каники после этого. Если б не необходимость представить невольника живым перед хозяевами - ах, Каники, чертов негр, помереть бы тебе на виселице, и невелико утешение, что в море ею служила бы нок-рея... Но наш смутьян, как всякий хороший раб - ремесленник, стоил весьма недешево, и это обстоятельство сохранило ему жизнь. У спесивого капитана не оказалось лишних пятисот песо - а именно столько он должен был бы заплатить сеньорам Сагел де ла Луна за порчу их движимого имущества. Поэтому капитану пришлось отказаться от удовольствия повесить обидчика своими руками и предоставить это королевскому суду.
   А до тех пор судьба хранила Филомено, и заживало на нем как на собаке, хотя держали бывшего плотника закованным в кандалы в сырой каморке.
   Судно шло тогда по направлению к Кубе; смутьяна решили спустить на берег в первом же порту. Этим портом оказался Баракоа на восточном побережье острова. "Сарагоса" встала на якорь в Байя-де-мьель - Медовой бухте. К борту подошла лодка с двумя солдатами.
   Один из солдат передал письмо капитану. В письме было уведомлено о том, что наследница имущества дома Сагел донья Марисели Сагел де ла Луна требует вернуть принадлежащего ей раба... Капитан бросил письмо и сказал:
   - Пусть она забирает его у судьи... точнее, то, что от него останется.
   Негра с оковами на руках и ногах спустили в лодку, солдаты уже подняли весла, как вдруг Каники неуловимым движением разорвал цепь на руках, наступил на борт лодки, опрокинув ее, и нырнул. Оба испанца камнями пошли ко дну. Бросились их вылавливать, а когда хватились, он уже плыл, направляясь против солнца. Подняли было стрельбу, но солнце слепило глаза испанцам. Спустили шлюпку, но негра не нашли: то ли утонул, то ли исчез в густой прибрежной растительности. Решили считать чертова негра утопленником и поиски прекратить.
   Через несколько недель после этого Серый и обнаружил старого знакомого на каменистом мыске... последние мили он шел, как механическая игрушка с пружинным заводом, и упал, будто пружина развернулась в нем до конца. Обморок был вызван усталостью, истощением и следствием давних побоев.
   Факундо сбил с него кольца кандалов, а я клала повязки с листьями сабилы и кундиамора на язвы, образовавшиеся под ними. Первые дни он, изнуренный, не в силах даже говорить, пролежал в нашей хижине. Но молодость брала свое, - не столько физическая сила, сколько упорство.
   Через неделю он уже улыбался, посверкивая серебристыми искрами в узких глазах, через две - сумел подняться, вышел к костру и тешил публику байками о своих похождениях на суше и на море; через три был здоров, хотя и слаб еще. Чистый воздух гор, пропитанный ароматом смолы и цветов, снял с него усталость. Он отмылся в прозрачной воде ручьев и отъелся в благословенных лесах. Он нашел старых друзей, нашел надежное прибежище, сильно разросшееся с того времени, как он был в нем последний раз, и затосковал.
   Никто не хозяин был над ним, некуда торопиться. Журчит вода в ручье, шумят сосны, чередуются солнце и ливни. Целые дни - броди по каменистым склонам, собирая манго и гуайявы, или у бегучей говорливой воды выкапывай клубни маланги, или лови восьмифунтовых лягушек-быков, - нежного мяса, пахнущего курятиной, хватало на пятерых, и приправой к нему, испеченному в углях, служили фрукты и дикий перец. Или лежа под деревом, глядя в голубое небо сквозь просвечивающую крону, веди часами неторопливую беседу с приятелем, таким же, как ты, бродягой... Среди поросших лесом скал спряталась горстка беглецов и могла сидеть там годы и годы, потому что иные паленке не обнаруживали десятилетиями.
   Но тоска брала его все сильнее, - та же самая тоска, что поедом ела меня и Грома. Его тоже манили солнечные зайчики на каменном полу, и не однажды, усевшись в укромном месте, он спрашивал себя:
   - Так что же делать-то, а, Каники?
   Была, правда, возможность вернуться домой и избежать петли, и наш висельник об этом знал. Если раб совершал преступление, хозяева по закону могли выкупить его, заплатив сумму, назначенную судом. Это часто практиковалось и было делом совершенно обычным. А законной хозяйкой Каники стала нинья Марисели, и она наверняка раскошелилась бы на кругленькую сумму за выбитые зубы капитана и двух утопленных солдат. В этом Филомено был уверен.
   Но после выкупленный у правосудия негр всю оставшуюся жизнь должен был ходить тише воды, ниже травы, и при малейшем проступке он ставил под удар себя и, главное, хозяйку, которая обязана была давать за него поручительство. Жизнь предстояла долгая, Каники было едва за тридцать, и за свое благонравное поведение он не мог поручиться даже перед самим собой. Выбил зубы капитану, может выбить и еще кому-нибудь, смутьян есть смутьян. А потом? Опять вступайся за него нинья Марисели? А потом сеньориту спросят, с какой стати она укрывает смутьяна и убийцу. Да еще начнут шептаться в городе, приплетут и колдовство, и черные силы, и бабушку, которой пугали детей в Тринидаде. Старуху, умершую во время эпидемии холеры, отнесли на кладбище и положили в общую могилу. А на утро она как ни в чем не бывало вернулась домой, и с тех пор все до последнего человека в городе пребывали в полной уверенности, что Ма Ирене запанибрата с самим дьяволом. Да мало ли что еще наврут, дай только повод поговорить!
   Как не нашептывал об осторожности благоразумный китаец, а своенравный мандинга взял-таки верх.
   - Ах, Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице! И теперь уж наверняка. Но сколько бы мне ни осталось, буду сам себе господин, и что бы ни натворил - нинью Марисели это не коснется.
   И вот Каники объявился в окрестностях Тринидада. Только теперь это не был недотепа, укладывающийся спать на солнышке.
   В сахарном имении около Касильды был жестоко избит надсмотрщик, проявлявший всегда намного больше кнутобойного усердия, чем требовалось по должности. Он очнулся через двое суток; а когда очнулся, сразу же назвал имя Каники, которого хорошо знал: плантация доньи Марисели лежала по соседству в этом же округе.
   Затем у помещика Сабаса Кальво, из экономии голодом морившего своих негров, было угнано несколько коров, и опять-таки кто-то из челяди узнал смутьяна. Когда у дона Себастьяна Борхе сбежало из крепко запертого барака шестеро негров лукуми, недавно купленных с невольничьего корабля, опять подозрение пало на него. Когда выстрелом в голову был убит зверь-майораль на конном заводе в Потрерильо, власти забеспокоились не на шутку. А когда в собственном доме была привязана к кровати и избита плетьми старуха донья Лоба Седеньо Пити, чье старинное имя вполне соответствовало ее характеру, поднялся невообразимый переполох.
   Кражи, драки, поджоги, организация побегов, избиение и убийство надсмотрщиков и управляющих пошли чередой по округе, иногда на значительном отдалении, и спустя несколько месяцев слух о Каники гремел по всему Эскамбраю. Каники стал черным Робин Гудом этих мест, и ему приписывали, как водится, и то, чего он не делал. Самому герою сплетни надоели, и как-то ночью он влез в дом альгвасила Тринидада дона Педро Польвосо, взял хозяина на мушку и подробно объяснил, что является его собственной проделкой, а что чужой под прикрытием его имени.
   Назвал имена главарей и прибежища нескольких орудовавших в округе конокрадских шаек, потребовал у обалдевшего от страха блюстителя закона десять песо, полагающиеся за подобного рода сведения, и исчез, как испарился.
   В паленке отнеслись к его славе неодобрительно, и конга заявил, что если он хочет озоровать - вольному воля; но только пусть не наведет беды на остальных. Каники кивнул: он занялся озорством на большом пространстве и всерьез, и мастерски путал следы, возвращаясь к месту своего обитания.
   Филомено озоровал, а мы с Громом до поры сидели тихо. Но до поры... Однажды он сказал, что в одном имении шестеро негров лукуми прямо из Ибадана родом, - как раз в имении Себастьяна Борхе. Они с полгода как из дома, продолжал он, и меня кольнуло не на шутку.
   Стоило лишь взглянуть на куманька разок, чтобы понять, что он это неспроста.
   - Анха, Филомено, и что из этого следует?
   И Филомено сказал без обиняков, что парни попались строптивые, что их держат в кандалах и сильно бьют, что их можно выкрасть, - "но, черти, трех слов не свяжут по-испански, нужен толмач". Гром задумался: он не был в восторге от этого предложения. Но он видел, что я согласна пойти. Поэтому сказал, не дожидаясь, что я решу без него:
   - Я могу помочь в этом деле.
   - Мы, - поправила я. - Пойдем втроем.
   Гром повел на меня глазами и понял, что спорить бесполезно. Филомено тоже понял. И улыбнулся так, как я ни разу не видела у него: широко и радостно. Протянул руку ладонью вверх и сказал:
   - Я не ждал другого.
   Мы коснулись ладонями его ладони. Этот жест значит много - для тех, кто понимает.
   Первое для нас дело оказалось не из простых. Дон Себастьян Борхе содержал своих негров весьма бдительно.
   Этот орешек мы разгрызли, хоть не все было просто. Чего стоило раздобыть повозку, которая требовалась по ходу дела! Мы ее одолжили в одном месте весьма занятным образом.
   Я уже говорила, что гуахирос в Эскамбрае были первыми врагами беглых. Но Каники имел обширные знакомства. Он повел нас прямиком в одну маленькую, аккуратную усадьбу в месте, где холмы переходили в предгорья. Едва светало, когда он постучал в окно.
   На стук вышла женщина лет сорока пяти - небольшого роста, пухлая, грудастая. Это была креолка из тех, что обычно сходят за белых - кожа светлее, чем у многих испанцев, но глянцевые волосы круто вьются, курносый нос широковат, а в уголках розовые, пухлые как подушки губы отдают лиловым.
   - Эгей, Марта, - приветствовал ее Каники, - а где хозяин?
   Толстуха без церемоний разглядывала нас.
   - Подожди с недельку, как раз дождешься, - отвечала она, пропуская нас в дом. - Что тебе нужно?
   Филомено объяснил.
   - Повозку? Ну-ну! Вздумал стащить что-то крупное, разбойник?
   - Хоть бы и так, - отвечал Каники. - Не все тебе одной.
   - Что мне за это будет?
   - Что спросишь?
   - Долю.
   - Клейменый товар.
   - ...ньо! Воровали бы что-нибудь получше.
   - Так как же насчет телеги? - настаивал Каники.
   Марта минуту была в раздумье. Потом неожиданно сказала:
   - Полчаса услуг твоего приятеля, и я сама отвезу вас в любое место.
   Каники, сверкнув глазами, жестом выразил свой восторг по поводу этого предложения. Я, почувствовав мгновенное замешательство Факундо, отпустила пару таких фраз, что передать их чем-нибудь приличным нет никакой возможности. Это, в свою очередь, вызвало бурный приступ веселья у толстухи, но Гром подтянулся мгновенно и стал тем Громом, что не терялся ни перед одной женщиной, кроме меня.
   Когда они ушли, Филомено повернулся ко мне с глазами, сощуренными в ниточку:
   - Ну, кума, потом ты его сделаешь мерином?
   - С какой стати? - отвечала я. - Ему не убудет. Пусть лучше он пойдет с другой встряхнуться, думая обо мне, чем будет ложиться со мной одной, думая о ком-то на стороне.
   - Об этой вздыхать не станет, - покачал он головой. - Марта Руис, воровка на покое и скупщица краденого. Муж того же полета птица, но вдобавок пьянчуга. На них можно рассчитывать, потому что я слышал кое-что про их проделки.
   ...Марта, получив плату вперед, сдержала слово. Она выкатила во двор большую пароконную повозку, уложила нас на дно, прикрыв мешковиной и всякой всячиной, и отправилась в неблизкий путь по лесным дорогам.
   Толстуха осталась с лошадьми за полмили от места.
   У ворот кораля, где запирали негров, сидело двое сторожей. Они играли в кости при свете фонаря и по части охраны больше полагались на двух белых с отметинами догов.
   Мы прятались в кустах с подветренной стороны. Факундо выпустил Серого. Тот, зная, чего от него хотят, - не торопясь, вразвалочку, пошел к воротам, и начался церемонный собачий ритуал с обнюхиванием и непременным задиранием ног.
   Одуревшие от ночной скуки сторожа обрадовались неожиданному развлечению. Они стали науськивать догов, и собаки сцепились.
   По части драк не догам было тягаться с Серым. Он уступал в росте, но не в ширине груди, силе, смелости, а главное - в опыте сражений. И если он начал отступать к кустам в отдалении, в которых мы прятались, то лишь потому, что услышал особый хозяйский сигнал.
   Доги, занятые дракой, ничего не заметили, и клубок из собачьих тел подкатился нам почти под ноги. Одну из пятнистых бестий Факундо прикончил ударом мачете так ловко, что она не издала ни звука; зато вторая орала во все горло, потому что Серый уже не церемонился.
   Один из сторожей направился в нашу сторону с пистолетом в руке. Пока он разглядывал в темноте, где своя собака, а где чужая, на его висок опустилась увесистая дубинка.
   От ворот послышались стук и возня: Каники управился со вторым сторожем. Ворота были на замке - с помощью топора отодрали пробой. За створками слышалось рычание, как из преисподней: там тоже караулили доги. Их было трое, и с ними разделались тремя ударами мачете, выпуская из створок по одной.
   Каники знал, куда идти, - к отдельно стоящему каменному строению. Замок там был плохонький. Из кромешной тьмы ударила такая вонь, что дух перехватило. Тут-то пришел черед толмача, то есть мой: Я на лукуми обратилась туда, где послышался шорох и лязг цепей.
   Шесть теней выползло, придерживая кандалы - больше там никого не было.
   Марта, определявшая на слух, как идут дела, подогнала повозку ближе, и едва мы в нее подваливались - хлестнула коней.
   Нечего было опасаться, что стража скоро поднимет тревогу: мы слишком хорошо обоих ублаготворили. Но собак по следу должны были пустить неминуемо, потому-то повозка выехала на большую дорогу, где следы ее колес затерялись среди множества других. Когда рассвело, по дороге ехал крестьянский воз со всякой рухлядью, с почтенной кумушкой на облучке. Никто нас не остановил, и к полудню мы были на финке Марты. Если бы мы были пешком, нечего было бы думать уйти от погони.
   Скажите мне кто-нибудь что-нибудь о большом мире! Я в тот день могла поспорить на что угодно, что он не больше наперстка. Первый, кого я разглядела в свете солнца на дворе у толстухи, угадав под слоем грязи и запекшейся крови, был охотник Идах, брат моей матери.
   Остальные пятеро тоже оказались знакомы, хотя не принадлежали к нашему роду; и все были из городской знати. Я недоумевала: не за долги же продали братьев Савенде, у которых связок каури было больше, чем в городской казне?
   Дядя поведал невеселые новости. В Ойо вступили на престол Аоле. Полученная в юности порка его не образумила, и теперь по всему государству действует закон, разрешающий обращать в рабство и продавать на сторону соплеменников по суду за самые разные провинности. Алафин назначил нового городского правителя - из числа своих рабов; тот, опасаясь соперников, поспешил обвинить всех, кто имел в городе влияние, в измене и продал, избавившись от неугодных и набив карман.
   Оставалось непонятным, как попал в эту компанию дядя - человек из уважаемой семьи, никогда не лезший ни в какие городские дрязги. Оказалось, он попытался вступиться за мать одной из своих жен, йалоде Идеммили. На дочери йалоде - главы союза женщин-торговок, он женился уже без меня, его тоже причислили к изменникам за то, что осмелился сопротивляться священной маске огбони. Идеммили умерла по дороге к морю, а Идах в чужой земле встретил меня, давно пропавшую...
   Наш род погром пощадил. Дядя Агебе умер; отец отказался стать боле, и род возглавил мой старший брат Аганве. Мать тоже была жива, хотя сильно постарела и стала сварлива... Он видел это все так недавно!
   У Марты нашлись и молоток, и зубило - с бывших узников сняли цепи. Ночью на подводе толстуха вывезла нас всех мили за две от своей усадьбы, чтобы не наследить поблизости. Факундо дал ей десять песо - хмыкнула и сказала:
   - Пока, приятель. Будет охота - навести. Ты мне пришелся очень по вкусу. Заходи в любое время, мой муж не ревнивее твоей жены.
   - Пока, мой персик, - отвечал Факундо невозмутимо. - Буду проходить мимо - загляну в твое окошечко.
   - Нахалка! - ухмыльнулся Каники, когда наш караван с быстротой похоронной процессии двинулся в глубь гор. Больше о Марте слова не было сказано. Но только на привале Гром отвел меня в сторону от остальных и на сухой земле, едва прикрытой лиственным опадом, принялся на деле доказывать, что лиловый каймито ему по вкусу куда больше, чем перезрелые персики.
   Ах, я знала это и так! Но вновь и вновь это кружило голову. Мой мужчина любил меня, а я его - ничуть не меньше оттого, что нам никто не мешал. Право, есть фрукты, которые не приедаются.
   Вдевятером вернулись в паленке, где Пипо оставался на попечении старого конги. Он измаялся, ожидая нас. Когда я показала ему деда - Идах доводился ему двоюродным дедом, - он не сразу понял, что это такое. Пришлось сыну объяснять, что такое большая семья, где живут рядом, под одной крышей, три или четыре поколения, отцы и деды, бабки, тетки, дяди, братья, сестры, двоюродные и троюродные. Ну где ж он мог это видеть?
   Но когда Филоменито все уразумел - прилип к Идаху, как семя кошачьей колючки. Он целыми днями пропадал в хижине, которую построили себе вновь прибывшие. Шестеро немолодых мужчин, у которых остались в невообразимой дали дети и внуки, стали мальчугану двенадцатирукой нянькой. Пипо часами слушал их рассказы об Африке - неизвестно, верил или не верил им. Хорошо, что в это время он с ними выучился хорошему, чистому лукуми. Наш разноплеменный сброд пользовался в разговорах между собой ленгвахе - исковерканным испанским, страшно прилипчивым языком. Пипо учил ему всех шестерых и был на первых порах толмачом - они и впрямь трех слов связать не могли.
   Каники оставался в паленке еще с неделю - послушать, лежа под любимым деревом, рассказы о земле за морем, снисходительно глядя на тех, кто где-то там был спесив и горд, а тут оказался таким же обездоленным, как и все; поначалу был оживлен и весел, но оживление прогорало, как костер, и угли начинали жечь пятки. Это повторялось потом много раз - в какой-то момент, неважно, утро или вечер, тихо, немелодично насвистывая, собирал котомку, пристегивал к широкому поясу мачете, взваливал на плечо ружье с насечкой - бог весть где раздобытое, и, бесшумно ступая, исчезал в зарослях.
   Я провожала его взглядом до порога - днем, - пока не скрывался за деревьями, ночью - пока различимы были очертания фигуры. Не пятки - сердце жгло ему невидимым огнем, и эту боль не заглушали и не пересиливали никакое лихое озорство, никакой риск. В глубине раскосых глаз, словно подернутых лиловой дымкой, бешено плясали знакомые искры... Я не спрашивала ни о чем.
   Он появился в паленке через месяц и снова предложил пойти с ним. Мы согласились, без всякой видимой причины. Нас тоже захватил азарт игры с огнем. Нас тревожил своим призраком дом с золотыми ставнями, и у нас накопилось много сил за последние годы. А если человек не может в жизни использовать свою силу так, как хотел бы - она прорвется, словно вода из-за створа плотины, и будет так же беспощадна и разрушительна. Как надоела нам - приспособленным совсем для другого - первобытная, растительная жизнь! Мы были готовы сменить ее на что угодно.
   Так-то случилось, что черно-серебристый плащ смерти за плечами смутьяна накрыл нас своим краем.
   Во вторую свою вылазку я увидела лихую работу мачете - как обманным молниеносным движением заставляют собаку метнуться в сторону, открыв шею, а потом сносят ей голову. Это виртуозно проделывал Каники. Грому в таком не было нужды. Он рубил наотмашь, круша черепа, рассекая туловища. Я в это время выбивала искру в сухую тростниковую крышу, - ранчо Сан-Хуан мы подожгли в пяти местах. Здесь хозяин взял привычку травить негров собаками - и две из них были настоящие людоеды. До людоедов мы не добрались. Однако перепуганные коровы, шарахнувшиеся от огня, смели ограду и рванули на простор залесенных холмов, - я полагаю, многих не досчитался наутро хозяин, имя которого стерлось в памяти.
   Пользуясь всеобщим переполохом, мы поспешили скрыться. Но Каники задержался на минуту. Он ясно обрисовался всей фигурой на фоне скоротечного пламени, прежде чем исчезнуть. Разумеется, он делал это нарочно.
   Откуда Каники знал все и всех, меня поражало. Правда, он любого встречного мог расположить к себе так же, как некогда меня. Так или иначе, он знал, в каком имении, на каком ранчо или ни какой плантации слишком прижимают черных - и туда-то и наносил удар.
   На дворе стоял расчетливый девятнадцатый век - европейцы уже называли его просвещенным. Поголовная жестокость, ужасы, о которых рассказывали легенды среди поколений, отошли в прошлое. Но оставалось главное - полная зависимость раба от хозяина. А хозяева попадались разные, и до многих просвещение не доходило или же доходило в самом облегченном виде. Особое место для порки и прочих наказаний имелось везде, где имелись рабы. Насколько часто ими пользовались - другое дело. Мало, однако, было имений, где ими не пользовались совсем, потому что и сорок лет спустя о пользе порки для негров писали газеты.
   Мне сдается, больше, чем просвещение, облегчила участь негров английская блокада у африканских берегов. Она резко подняла цены на живой товар, и убивать рабов стало очень накладно. Но только если сеньору захочется показать дурь, он не посмотрит на денежные потери. Это я видела не раз и пробовала на себе.
   Каники пропадал неделями, появляясь в паленке редко и ненадолго. Раза четыре он, разведав дело, приходил просить у нас помощи - если что-то оказывалось не по зубам даже такому бойцу, каким он был.
   Но в основном обходился сам, в течение всего сухого сезона перемещаясь по горам и долинам Эскамбрая, возникая то на востоке, то на западе, кочуя от ранчо к ранчо, от усадьбы к усадьбе, добираясь от южного побережья до северного, сея страх и наводя панику. Он показывался однажды в самой Санта-Кларе, правда не объяснил, какого черта ему там требовалось. Это был чистый перебор, его могли узнать. Хотя Санта-Клара не такой маленький городок, чтобы знать в лицо всех негров в нем, но все же... Ведь куманек не упускал случая мелькнуть в лунном свете, в пламени пожара, а то и средь бела дня.
   - Зачем? - спрашивала я его.
   Усмехался одними глазами:
   - Если я это делаю, значит, знаю, зачем мне это нужно.
   - Дразнишь крокодила?
   - И это тоже, - отвечал невозмутимо.
   За ним в это время числилась то ли дюжина убийств, то ли больше. Каники был отменный стрелок, не нам с Факундо чета.
   Куманек подтянулся и окреп за эти несколько месяцев - сорок миль пешком без отдыха стали ему не крюк. В глазах блестели чертенята, когда однажды он принес в паленке газету с описанием своих примет и четырехзначной цифрой награды.
   - Эй, негры, я теперь не просто так, я теперь очень важная птица...
   В голосе - ни гордости, ни тщеславия, одна не очень веселая насмешка, и не понять, над кем смеется: то ли над неповоротливыми альгвасилами, то ли над собой? Мы с Факундо прочитали газету - других грамотных не было. О нас в объявлении не говорилось пока ни слова.
   С какого-то времени я стала замечать, что Гром при появлении куманька весь подбирается, как перед прыжком в воду.
   Конечно, он ревновал, - притом, что Филомено не бросил в мою сторону ни одного взгляда из тех, которыми я была окружена со всех сторон и которые безошибочно чувствует кожей любая женщина.
   - Брось дуться напрасно, Гром, он на меня и не смотрит.
   - И не посмотрит, и вида не подаст - он такой.
   - И что тогда?
   - Тогда, когда он решит посмотреть, мне останется только помахать рукой вот так. Ты спала не со мной одним, но в душе не держала никого больше. А теперь куманек не выходит у тебя из головы. Правда, э?
   Правда, хотя и не вся. Пришлось объяснить Факундо другую ее половину, то, чего он по мужской близорукости не замечал в упор. Мужчины на некоторые вещи до того тупы, что не могут сложить два и два.
   Он выслушал все, о чем я догадалась, все, что поняла из слов и между словами, по движениям, дыханию, улыбке, по взгляду, идущему куда-то далеко и мимо, по задумчивости, по лиловым искрам в глубине зрачков, по нелепой игре со смертью.
   Грома проняло. Бросил свою трубочку, вцепился себе в отросшие патлы руками и спросил изумленно:
   - Послушай, унгана, чем это может кончиться?
   - Если бы речь шла о ком-нибудь другом - ничем. Но Каники - он тебе не кто попало. У него может получиться что угодно.
   Пришел октябрь с дождями - шестой с тех пор, как мы переселились в Эскамбрай. Куманек этой годовщины не запамятовал и под страшенным ливнем заявился в паленке с бочонком хорошего рома.
   Напились все, кто хотел напиться. Нас осталось на ногах четверо. Я не любила хмельного никогда и лишь пригубливала. Факундо был осторожен со спиртным: его столько раз пытались подпоить перекупщики на ярмарках, что он с точностью до капли знал свою меру. Данда был на редкость крепкоголов, с детства имея привычку к пальмовому вину. А Филомено тоже в какое-то время узнал вкус этого зелья и умел с ним обращаться.
   За открытым дверным проемом стеной стоял, гудел ливень. В такую погоду даже не выставляли часовых - голову можно было сломать под столбами воды на раскисших скользких тропах. Гроза ходила совсем рядом, грохот грома раздавался вслед за молнией почти без опоздания. Хорошо было сидеть в тепле и сухости, слегка навеселе, коротать время за приятной беседой.
   А дождь шумел и шумел, и вот в какой-то момент куманек - с глиняной чаркой в руках, из которой потягивал только что - повернулся к открытому проему двери, затянутому ливневой завесой. Он не был пьян. Только глаза поблескивали больше обычного, и смотрели они туда, где за гребнем, поросшим соснами, за десятками миль островерхих нагромождений лежал Тринидад. Будто он просил кого-то там услышать, будто он не мог достучаться в чье-то закрытое окошко.
   Задумчивость Каники никого не удивила, она была ему свойственна. Вряд ли, однако, кто-нибудь, кроме меня, догадывался, о чем он задумывался, и какая война с самим собой происходила, едва замеченная через раскосые щелочки глаз.
   Вот он вздохнул глубоко, поднял кружку, держа обеими руками, и осушил залпом, словно за чье-то здоровье. Потом, не отрывая глаз от дождя за дверью, на ощупь поставил посудину около чурбака, на котором сидел, - а потом, будто стряхнув с себя оцепенение, включился в разговор, подтрунивая над шутником Дандой, - тот рассказывал о какой-то своей проделке еще в бытность в отцовском доме.
   Какое-то решение было принято. Я была уверена, что узнаю об этом скоро.
   Однако не сразу. Сначала он еще раз пропал дней на десять - помню, вернулся с огромным ворохом всякой одежды, принарядил нас, окончательно оборвавшихся, остальное отдал Пепе. Потом еще с неделю выжидал перерыва в зарядивших ливнях. Когда небо прояснилось, он снова засобирался. Но в этот раз не так, как обычно.
   Было прохладное утро с небом, точно вымытым прошедшими ливнями. Еще накануне он попросил меня выстирать и зачинить ему одежду: штаны, вышитую рубаху и пестрый головной платок. Наутро побрился направленным на камне ножом, спрятал его где-то в складках широкой, враспояску, одежды. Затянул платок вокруг головы, перекинул через плечо котомку и пошел, не взяв ни ружья, ни мачете.
   Я прошла с ним вниз к ручью шагов двадцать и остановила - полюбоваться. Низко надвинутая на лоб повязка - концы свисали с левого виска - сделали совсем неузнаваемым его скуластое лицо.
   - Филомено, брат мой, ты не хочешь, чтобы она тебя узнала?
   Покачал головой:
   - Она меня узнает все равно. Хорошо, если бы не узнали другие.
   - Это опасно.
   - Не больше, чем все остальное.
   - Ты вернешься?
   - Когда я это знал?
   - Брат, пусть хранит Элегуа твою судьбу.
   Больше мне нечего было ему сказать, разве что проследить за мельканием пятен в зелени на другом берегу ручья.
   Вернулся он неожиданно быстро. Полуголый, с непокрытой головой, иссеченный вновь начавшимся косым ливнем. Он вошел и сел - не произнося ни слова, будто не понимая, куда и зачем пришел, глядя на нас глазами до того широко открытыми, что не поверила бы, если бы не видела сама, и не замечая ничего вокруг. В этих глазах кипела адская смола, бушевали смятение и растерянность.
   Факундо молча полез за посудиной с ромом, припрятанной в самом дальнем углу, едва не силой влил куму в рот добрый глоток. Я засуетилась с растиранием и одеялом: бедняга совсем окоченел. Срочно требовалось чем-то его подкрепить, и пока закипал бульон, сдобренный зеленью и лимонным соком, моя голова прямо вспухала: что? Что могло так выбить из равновесия непрошибаемого Каники? Видел он ее или нет и что там, черт возьми, случилось?
   Меж тем Филомено согрелся, попросил закурить, взгляд стал осмысленным. Он как будто наконец понял, где он и с кем он. Тут-то Факундо сгреб его в могучие объятия и пророкотал:
   - Давай, куманек, рассказывай. Рассказывай все, иначе душа у тебя лопнет, как горшок с бражкой.
   Итак, воскресным днем Каники затерялся в пестрой ораве кучеров, лакеев, горничных, судачивших, смеявшихся, строивших куры на площади перед кафедральным собором Тринидада в ожидании хозяев, отмаливавших недельные грехи. Каким чудом его не узнали, не могу сказать; но это точно было чудо. Завалясь на истоптанную травку под кустом у коновязи и закрыв лицо концами платка, он наслушался о себе довольно всякого вздора пополам с правдой, - а сам поглядывал то на церковную дверь, то на знакомую коляску с откидным верхом, где на козлах дремал старик Хуан, давний приятель.
   Наконец кончилась месса, кончилась и проповедь. Белые господа кучками стали выходить из церкви, в сопровождении горничных и камердинеров, несших молитвенные принадлежности. В толпе слуг возникла суматоха, кучера побежали к облучкам, лакеи - к запяткам, горничные - к госпожам, и в этой-то суматохе Филомено тихонько поднялся и прошмыгнул куда ему было надо. Там несколько дам в мантильях чинно беседовали между собой, и позади каждой стояла негритянка с ковриком для коленопреклонения и молитвенником. Разговор и там шел о нем.
   ... - совсем, совсем обнаглел! Он наведался в Топес на днях и поджег склад табака дона Иньиго Вентуры. Убытков было на тысячу с лишним песо. Честное слово, милая, я за тебя боюсь. Что, если он вздумает когда-нибудь тебя убить? Симарроны всегда пакостят хозяевам в первую очередь, а ты, дитя, так беззащитна в своем доме, одна-одинешенька с неграми!
   Каники не упускал ни звука - хотя к случаю в Топесе не имел никакого касательства. А вот он, голос, заставивший его вздрогнуть:
   - Донья Каридад, неисповедимы пути господни. Когда-то он был добрым слугой. Не знаю, что толкнуло его на дурной путь. Но я его не боюсь, потому что не причиняла ему зла.
   - Ничего не значит, сеньорита! Он причинял зло многим людям, не знавшим о его существовании до поры.
   Дамы, занятые разговором, не обращали на него внимания. Не то старуха, стоявшая за спиной молодой девушки в черном, худая, костлявая старуха с молодыми пронзительными глазами. Филомено, не задерживаясь прошел мимо, словно занятый делом, и старуха проводила его взглядом. Эта старуха была Ма Ирене, а белокурая девушка в трауре - его хозяйка, донья Марисели.
   В глухой послеполуночный час, когда вечерняя луна уже скатилась в долину и не успела подняться с другой стороны, Каники прокрался по темному проулку, перемахнул через ограду и постучал в закрытое ставнями окошко. Он знал, что его должны ожидать.
   Действительно, ставня открылась беззвучно и тут же плотно закрылась, едва гибкое тело перекинулось через подоконник. Ма Ирене - кому ж еще быть! - сдернула платок с затемненного фонаря.
   - Ты пришел, - сказала она. - Давно я тебя жду. Рассказывай, бродяга.
   - Ты все уже слышала, - отвечал он, усевшись на несмятую лежанку: бабка, похоже, не собиралась спать в ту ночь. Она захлопотала около шкафа, ставя перед ночным гостем тарелки, кофейник и стакан.
   - Подкрепись, - сказала она. - Донья Августа умерла прошлой зимой в холерное поветрие.
   - Знаю, - кивнул Филомено. - На "Сарагосу" пришло письмо, я его видел. В нем объявлялось, что наследницей и моей хозяйкой становится нинья. Это так?
   - Да.
   - А что было с тобой, бабушка? Что за глупости болтают по всей округе, что ты вышла из могилы?
   Старуха беззвучно усмехнулась.
   - Э, сынок! Я-то ведь тоже заболела тогда. Не знаю, сколько мне лет, душа плохо держится в таком ветхом теле, - видно, отлучилась погулять. Вот меня и сочли мертвой и бросили в общую яму на негритянском конце кладбища. Только старость живуча, милый: вечером меня отнесли, за ночь отлежалась на свежем воздухе, да и выбралась из ямы. Мор-то был большой, и могилу держали полузасыпанной; вылезла и домой приковыляла. Еще пускать не хотели, вот какие дела! А донья Августа - ей ведь не было сорока пяти. Как убивалась нинья! Худо остаться сначала без матери, а потом и вовсе одной.
   Филомено отодвинул стакан и слушал внимательно.
   - Да, одинешенька! Нет, дон Лоренсо не умер. Но только он с дочкой плохо ладил всегда, а без матери и вовсе. Поругались они и разъехались. Он оставил Марисели материно приданое - сахарное имение в Касильде, всех негров, что там работают, сколько-то денег, и от себя - этот дом со службами и челядью и мастерскую в городе. Она живет, ни в чем не нуждаясь, - но во всем доме лишь она одна и негры.
   - А сеньор?
   - Он сюда ни ногой, хотя живет в городе поблизости.
   - А жених?
   - Племянник доньи Августы? На похороны тетки не приехал, но как только услышал о ссоре ниньи с отцом и что она живет одна - прилетел вместе с матерью. Донья Елена мастерица петь: твоя мать - моя родная сестра, а ты теперь совсем сирота, и неприлично такой молоденькой жить одной.
   - И что?
   - Ничего; знаешь, нинья с чудинкой, но без глупинки. Женишок просвистел в Гаване все денежки - учился там, учился, неизвестно чему выучился, но приехал без гроша, разинув рот на жирный кусок.
   - А Марисели?
   - Не стала с ним разговаривать: я, мол, в трауре по матери и никаких предложений слышать не хочу.
   - Я видел ее сегодня в церкви.
   - Только в церковь и ходит; да еще в контору, потому что управляющего не держит, занимается хозяйством сама.
   - А часовня цела?
   - Цела, и все там как было.
   Филомено, отодвинув нетронутую тарелку, допивал холодный кофе маленькими глотками.
   - А Марисели прожужжали обо мне все уши?
   - Да уж, - фыркнула старуха. - Как будто она тут при чем-то! Ты очень громко заявил о себе, сынок.
   - Она говорила обо мне? - спросил Каники, ощущая в груди странную холодную пустоту.
   - Куда ж ей деваться, бедной, когда пятый месяц подряд кто только ее о тебе не спрашивал. Сначала алькальд, альгвасил, жандармы, а потом просто бездельники, кому охота почесать языки.
   - Она боится меня?
   Холод внутри усилился, но скуластое лицо смутьяна осталось недвижным.
   - Говорит, что нет - а там господь ее душу знает. Бедная одинокая душа, она боится лишь себя да бога, да молится по целым вечерам.
   - Ма Ирене, - попросил он тихо, вставая, - отведи меня к ней.
   Бабка не подумала возразить, хотя городские часы уже пробили два пополуночи. Она лишь пристально посмотрела на внука, и тот - не моргнув и не вздохнув - выдержал этот долгий взгляд.
   - Что ж, пошли, - промолвила она наконец. - Нет, погоди. Пойди ко мне, я тебя обниму, мой красавчик. Боюсь, потом тебе будет не до меня.
   И с неожиданной для своего возраста силой сжала его в объятиях. Отстранилась, всматриваясь в сверкающие миндалины узких глаз, и еще раз прижала к себе. Филомено отвечал ей тем же, с горечью чувствуя, как исхудала старуха, и со стыдом - что ему действительно не до бабушки, которой не видел четыре года и которая была единственным родным ему человеком
   Не слыша под собою ног, шел смутьян по коридорам и комнатам, раньше так хорошо знакомым. Вот лестница на второй этаж, вот покои ниньи Марисели. Все. Последняя точка в судьбе, за которой движение теряет всякий смысл. А имело ли смысл все то, что было раньше, все, что он вытворял и что вытворяли с ним?
   Старуха шмыгнула в приоткрытую дверь. Каники прислонился к притолоке, преодолевая слабость. За дверью слышались шорох и шепот: "Пошла вон, пока не позову, и не сметь ничего замечать за дверями!" Подхватив подол, опрометью кинулась горничная, ночевавшая в комнате, смежной со спальней ниньи. Скорее угадал, чем узнал в ней Ирениту, свою давнюю подружку и двоюродную сестру, тоже внучку Ма Ирене. Значит, его приход останется в тайне. Впрочем, в этом можно было не сомневаться. Ни один негр в доме под страхом смерти не осмелился бы ослушаться Ма Ирене - ни один, кроме него самого. Вошел в комнату, залитую лиловым светом поднявшейся луны, - на втором этаже окна, вопреки всеобщему обыкновению, на ночь не запирались, и две томительные минуты смотрел на диск, похожий на круглый сыр: стояло полнолуние.
   Зашуршала ткань, зашелестели шаги, и на пороге спальни в соломенных сандалиях, в бата, накинутом поверх ночной сорочки, появилась Марисели. Вышла в освещенный луной прямоугольник и обмерла:
   - Эй, Каники, это в самом деле ты?
   Голос, ответивший ей в тишине, звучал тяжело и сдержанно:
   - Да, нинья, это я. Я вернулся.
   - Но как? Зачем? Почему?
   Их разделяло расстояние вытянутой руки.
   - Ты опять, как бывало, пришел с хлыстом, чтобы я наказала тебя? - горечь слышалась в ее словах.
   - Нет, нинья, разве тут отделаешься хлыстом. Уж очень я напроказил за это время.
   Спокойная, усталая, бесстрашная насмешка обезоруживала настолько же, насколько была непонятна и неуместна - а может, только чудилась?
   - Так чего же ты хочешь?
   Ма Ирене тенью выскользнула из-за ее спины и хотела пройти в дверь. Марисели жестом остановила старуху:
   - Не уходи. Ты не помешаешь, что бы тут ни произошло. Так чего же ты хочешь, Филомено?
   Ничем он не выдал волнения, услышав ее имя из ее уст. Не часто его называли по имени последние годы.
   - Нинья Марисели... помнишь, как говорили обо мне все и как я сам говорил: Каники, чертов негр, помереть тебе на виселице! Я тогда эту виселицу не заработал - а она уже чудилась. Теперь-то чертов негр заработал ее с лихвой. Мне все равно: жить или умереть. Но только мне не нравится виселица, понимаешь?
   Нет, она не понимала, расширенными глазами вглядываясь в его черты. Невозмутима была скуластая рожа, лиловый лунный свет скрадывал черноту, лиловые искры плясали в миндалинах глаз.
   - Я могу тебе чем-нибудь помочь?
   - За этим пришел. Держи, Марисели.
   В лунном свете сверкнуло десятидюймовое лезвие.
   - Что это, зачем? - девушка попыталась отшатнуться. Горячая сильная рука удержала ее за плечо.
   - Есть хороший способ улизнуть от виселицы. Смотри!
   Он встал на колени и попытался стащить рубаху с левого плеча. Ворот был узок, - нетерпеливо рванул его, дрянная ткань треснула и поползла. Поймал правую руку девушки и прикоснулся ее тонкими пальцами к ямке над ключицей.
   - Вот сюда, сверху вниз - и разом! Так-то славно мы надуем и петлю и перекладину.
   - Но почему, почему?
   Не глядя в помертвевшие глаза, сжал тонкое запястье крепче и приложил ее узкую белую ладонь к своей щеке. Шепот его был едва слышен:
   - Потому что ты - госпожа моя, госпожа моей души и тела, госпожа моего сердца. Не люди и не бог - только ты мне судья. Тебе трудно? Только скажи, и я все сделаю сам. Что ты молчишь? Скажи мне хоть слово, Марисели!
   И такая боль прорвалась в его голосе, так долго сдерживаемая, что груз ее, как камень, придавил хрупкие девичьи плечи, и Марисели опустилась на колени рядом с тем, кто призвал ее имя прежде божьего. Почти беззвучно отвечала она:
   - Филомено, о, Филомено, не хули господа: он справедливый судья, он знает, что ты не виновен, так же, как знаю это и я.
   - Что с того? - возражал он, словно издалека. - Перед богом, может, и нет, а перед людьми я, говорят, сильно провинился. Скажи мне - да или нет?
   Марисели тихо поднялась, заставив его сделать то же самое. Они стояли вплотную, глаза в глаза - худощавая высокая девушка вровень с крепким, хотя и не рослым мужчиной.
   Ладонь ее по-прежнему покоилась на его щеке, а его тяжелые, обнаженные по локоть руки бессильно свесились вдоль тела. Молча слушал раб сбивчивую речь своей законной хозяйки:
   - Не сужу тебя я, и господь тебя не осудит. Несправедливость людская толкнула тебя на зло. И я, и моя семья виноваты в этом прежде всего. Мать отдала тебя на корабль, испугавшись того, что... что я принимаю тебя близко к сердцу, Каники. Ты любил моего брата, ты любил и меня - разве могло быть иначе? Господь наказал ее ранней смертью, наказал он этим и меня, - я осталась одна, совсем одна, и даже родной отец отвернулся от меня. Я никогда не думала, что на свете так мало людей, которые меня любят. Ма Ирене, твоя бабушка, заменила мне всех родных, а ты... Когда я получила на тебя права, я попыталась тебя вернуть. Оставила письма на "Сарагосу" во всех портах, куда она заходила; но оказалось поздно. Иначе... иначе разве произошло бы то, что произошло? Разве крался бы ты, как вор, ночью, в свой родной дом?
   - Что случилось, то случилось, - ответствовал смутьян, - только где уж тут твоя вина, Марисели?
   Она как будто не заметила ни того, что он сказал, ни того, что называл ее по имени, без обязательного обращения. Отступив на два шага, оглядывая с ног до головы того, кого знала всю свою жизнь и кто стоял перед ней теперь такой знакомы и такой чужой.
   - Ты изменился, Каники. Ты тот и не тот, что был. Ты мне расскажешь, что с тобой произошло. Но как бы там ни было - я виновата перед тобой и в неоплатном долгу.
   И, медленно приблизившись, тихо обняла его за плечи и поцеловала в плотно сомкнутые черные губы.
   Все, что угодно, ждал мандинга от этой встречи - но не такого. Пол поплыл под ногами, и закружился потолок, и будто невидимая стрела пронзила все его существо, лишив дыхания и остановив сердце, и несколько мгновений - или целую вечность - стоял он, ни жив, ни мертв - умирая? улетая? - а нежные тонкие руки скользнули на шею, и бледное личико с глазами, полными слез, отодвинулось, давая в себя вглядеться близко и пристально, и снова приблизившись, расплылось и потерялось, - а тонкие губы снова коснулись легко и нежно его губ.
   Тогда качнувшийся было пол обрел устойчивость, сердце бухнуло, как в большой колокол, дыхание вернулось, и с ужасом понял буян и бродяга, что засевшая в нем заноза сильнее его, сильнее всего, сильнее светопреставления, законов, границ и условностей, и прижал к себе хрупкое нежное тело, а губами перехватил ее губы и ответил им.
   Боль и горечь, стремление и отчаяние, тоску и одиночество, и уголья, жгущие сердце, и нежность, спрятанную глубоко, то за молчанием, то за насмешкой, умноженные на бесстрашие духа, на истинную человеческую Силу - все вложил смутьян в этот поцелуй. Лишь когда задохнулся - медленно разжал объятия и опустил руки.
   - Теперь я готов умереть, - сказал он и не узнал своего голоса - хриплого, изменившегося. - Теперь - хоть на виселицу, и поделом тебе, чертов негр, поделом!
   Он попытался отстраниться, но Марисели, крепко обвившая ему шею, не пустила - и только повторяла его имя снова и снова; и снова он начал ее целовать - лицо, шею, плечи; а в голове гвоздем сидела мысль о недопустимости этого - всего, что происходило. Он все равно вне закона, а она, она? Она покрывала поцелуями его лоб, глаза, щеки, и кто знает, как долго бы все это длилось, если бы вдруг не прошелестело, как вздох:
   - Бедные дети, безумные дети, не поддавайтесь луне: она вскружила вам головы, она может погубить.
   Это Ма Ирене, позабытый свидетель всего произошедшего, смотрела на них, горестно качая головой:
   - Бедные дети, безумные дети! Знаете ли вы, что делаете?
   - Да, - отвечал Каники, - разве ты не слышала, что я сказал? Боль и радость разрывает меня надвое, и то и другое ранит.
   - Но почему?- вскричала, забывшись, Марисели. - Почему, пресвятая дева! Я не могу, не должна дать ему уйти, пропасть, погибнуть! Ведь у меня нет никого, кто любил бы меня, кроме тебя, Ма, - ни друзей, ни семьи. Филомено любит меня, я знаю, я чувствую, насколько - разве я могу это потерять?
   Старуха продолжала покачивать головой, как болванчик.
   - Нет, нинья, ты ничего не знаешь или не хочешь знать. Мой внук не отец тебе и не брат. Он зрелый мужчина, черный мужчина, и по закону он твой раб. Он целовал твои губы - не как отец и не как брат, а как мужчина целует женщину. Только когда ты это поймешь - ты сможешь понять, чего хочешь, и решить по-своему.
   Марисели с испугом, изумлением, недоумением перевела глаза со старухи на Каники, которого продолжала обнимать.
   - Это... правда? - прошептала она, глядя в его лилово-сумасшедшие в лунном свете глаза и с ужасом убеждаясь, что можно было бы и не спрашивать.
   Он опустил взгляд.
   - Но... но ты же знаешь, чем это может кончиться для тебя?
   - И что? - усмехнулся сорвиголова, гладя ее по рассыпавшимся в беспорядке светлым волосам. - Сколько бы я бед ни натворил, повесить меня больше одного раза никто не сумеет. Не бойся, я уйду. Я видел тебя. Мне больше ничего не надо.
   После этих слов повисла тишина, ясная и звенящая. Упал в саду апельсин, закричал ночной охотник сыч, заскреблась в шкафу мышь. Трое людей в освещенной луной комнате оставались неподвижны. Наконец Марисели спросила:
   - Ма Ирене, из чего я должна выбирать?
   - Из двух вещей, - отвечала старуха. - Или ты отпустишь Филомено с миром и будешь знать, что где-то там, в горах, есть человек, который любит тебя больше жизни, и на этом все закончится. Или ты можешь попросить его остаться. Но тебе придется крепко запомнить, что он для тебя - мужчина, если ты не хочешь обречь его на муки жажды подле источника. Мальчик в шестнадцать лет может жить поцелуями. Мужчина в тридцать два... Ах, что я говорю, старая я дура! Он любит, кровь его горяча, и нечего терять. Раньше или позже - он умрет не своей смертью. Я это говорю, потому что это правда,- хоть никто из моих детей и внуков не был мне так дорог. Я лучше остальных знаю, и чего он стоит, и чего заслуживает.
   Но тебя я тоже люблю, нинья. Я принимала тебя новорожденную и перерезала твою пуповину. Если ты свяжешься с симарроном - тебе придется дорого за это заплатить. Может быть, дороже, чем ему - потому что он умрет, а ты останешься жить, и неизвестно, что обернется горше - позор хуже смерти, дитя мое. Решай, решать должна ты. Он - он примет все, что ты скажешь, и всему будет рад.
   Старуха замолкла. Для Каники она не сказала ничего нового. Но для Марисели тяжкая правда ее слов была беспощадным открытием.
   Растерянно оглянулась девушка вокруг, будто ища у кого-то помощи - а помощи не было; луна поднималась вверх из ночной долины, и прямоугольник ее света уходил из-под ног. И тишина - такая, что стук сердца отдавался в ушах. Ее собеседники замерли, боясь пошевельнуться. Они ждали решения, а решать было страшно.
   Она собралась с духом.
   - Ма Ирене, ты говоришь, что Филомено нечего терять. А что терять мне? Мое одиночество? Мою тягостную жизнь? Меня никто никогда не любил, кроме матери. Но даже мать - мир ее душе - любя меня, заставляла страдать, делая будто бы для моего блага, как она понимала его, то, что причиняло боль. Отец? Не хочу о нем говорить. Общество? Мужчины, которые охотятся за приданым, женщины, что от скуки злословят, - зачем это мне? Один господь мне отрада, но разве он не завещал нам любить? Нет в божьем законе деления, кого можно любить, а кого нет. Все это придумали корыстные люди. Нельзя жить человеку нелюбимым, это тоже хуже смерти. Как же я могу оттолкнуть сердце, которое так любит - больше жизни, не считаясь ни с чем? Разве это не стоит любой цены и разве мне есть из чего выбирать?
   И в ярости схватив прореху ворота на рубахе Каники, рванула изо всех сил на себя. Дрянной ситец разлетелся до самого низа, обнажив мускулистый черный торс. Полоску ткани, что осталась зажата в кулаке, в смятении скомкала и отбросила в сторону.
   - Филомено, я прошу тебя остаться. Я... я принимаю все, что с этим связано. Ты... ты столько вынес из-за меня, ты любишь меня наперекор всему и заслуживаешь всего, чего захочешь. Если хочешь - прямо сейчас. - И, увидев, как он качает головой: - Нет? Не сейчас? Тогда, когда ты захочешь. Я сказала все.
   И снова скрипучим деревом вмешалась в разговор старуха, слушая это опрокидывание всех основ привычной жизни:
   - Дитя мое, ты уверена, что именно этого хочешь? Что любишь так же, как он любит тебя? Подумай, подумай еще!
   - Это вопрос? Я не могу на него ответить. Но я хочу, чтобы меня любили, чтобы он меня любил, слышишь? Бог нам в этом судья, он видит все, он знает, что этим мы не причиняем зла никому.
   - Кроме себя, - вздохнула старуха. - Видно, мне нечего тут больше делать. Утром я приду разбудить вас. Да хранят вас Огун и Элегуа, да хранят вас все старые боги...
   Она удалялась, шаркая сандалиями по камням коридора, и слышалось ее приглушенное бормотание: "Бедные дети, безумные дети..."
   Они остались одни в комнате, из которой уходила луна - раб и хозяйка, девушка из хорошей семьи и бунтовщик. Теперь, когда все мыслимые преграды были разрушены, на обоих напала странная робость. Наконец Марисели подала ему руку.
   - Пойдем в мою комнату. Там можно сесть и поговорить. Я о стольком хочу услышать от тебя.
   В угловой просторной комнате бушевала луна, и все было как четыре года назад: широкая деревянная кровать без спинок, шкаф, зеркало, столик и две качалки, полозья для которых гнул он сам - как давно это было. А на столике, так же как тогда, стоял кувшин с лимонадом и коробка сладостей.
   Она усадила гостя в качалку, предложила мармелада из гуайявы. Каники смутился: Марисели принимала его как кабальеро. Куда проще было заходить в эту девичью келью с топором и рубанком, чтобы заменить разболтавшиеся дощечки жалюзи.
   Она коротко рассказала ему о том, что он уже знал. Расспрашивала о его приключениях. Беглый раб поведал госпоже все без утайки: скитания по морю, издевательства капитана, наконец, свои разбойные налеты.
   - Но зачем, зачем? - глаза Марисели были в слезах. - Ведь теперь, если тебя схватят... - она запнулась. - Ты бы жил подле меня - спокойно, открыто...
   Каники покачал головой.
   - Нет, нинья, нет. Подрался с капитаном, утопил двух солдат, а потом стало все одно! Бог терпел и нам велел, только мы не боги и даже не святые. Я по крайней мере ни про одного черного святого не слыхивал.
   - Ты... тебя сильно били?
   Каники усмехнулся вопросу, молча кивнул. Марисели попросила показать его шрамы и сдернула напрочь разорванную рубаху, гладила нежными пальцами спину, исполосованную рубцами.
   Ах, луна, как ты кружишь головы... Мгновенье спустя он уже стиснул ее в объятиях, его палящая, отчаянная страсть прожигала ее насквозь, заставляла откликнуться вопреки всему, чему ее учили.
   Он чувствовал всей кожей, теснее вдавливая в прохладу простыней, ее тонкое гибкое тело под легкой тканью, распахнул бата, смял батистовое шитье сорочки и ощутил разгоряченной грудью нежную прохладу ее груди. Потом одежда куда-то исчезла, будто сама собой - последняя хрупкая преграда на пути к соединению... Но Филомено медлил. Смутьян и боец, он не был искушенным любовником. Он просто любил - и старался длить, до бесконечности эти сладкие минуты. Острое волнение переполняло его, выдержать это было невозможно. В одно неуловимое мгновение липкая густая жидкость оросила девушке живот и плотно сомкнутые бедра.
   Сконфуженный, раздосадованный, Каники замер неподвижно, ожидая бури негодования, упреков. Но Марисели все так же обнимала его, прижавшись щекой к щеке и зарываясь руками в курчавые волосы. От них пахло дымом, сосновой хвоей, горькой травой.
   - Это так и бывает, да?
   Отстранившись, он изумленно взглянул в ее лицо. Нет, она не шутила. Смутившись еще больше, Филомено скользнул вниз на подушки и, тщательно подбирая слова, стараясь избежать ядреных креольских выражений, объяснил все как есть. (Хотя многое из того, о чем шла речь, было проще сделать, чем рассказать.) Теперь изумлена оказалась Марисели. Жизнь открывалась ей стороной, о которой она представления не имела. Некоторые стороны жизни для испанских девушек просто не существовали, и теперь для ниньи открывался целый мир - обжигающе яркий, где жизнь имеет другой вкус и запах.
   Сумбурный разговор длился долго, когда Марисели тихо уснула, не закончив фразы. За открытым окном серело небо. Усталость сморила и мужчину, привыкшего к ночным бдениям. Он тоже задремал.
   Проснулся Каники как от толчка, мгновенно, и первое, на что упал его взгляд, была Марисели. Она сидела у стены, натянув на себя простыню, прикусив зубами кулачок, с невыразимым ужасом в серо-голубых глазах. Она смотрела прямо на него, не прикрытого совершенно ничем, осквернявшего своей чернотой снежную белизну простынь.
   Обостренным чутьем дикаря Каники понял, в чем дело. Натянул холстинные штаны. Подал Марисели бата, которой она прикрылась не одеваясь. Поднял с пола рубаху - разорванную, в следах того, что он так тщательно стирал с ее тела прошедшей ночью. Конечно, ее было невозможно одеть. Посмотрел на нинью, все так же неподвижно застывшую у стены. Присел на краешек кровати, затягивая на ощупь сыромятные ремешки альпарагаты и не сводя с нее глаз. Сказал задумчиво:
   - Старуха права: луна морочит голову, может и погубить вовсе. Разве не сыграла она над нами злую шутку? Солнце, оно не так: оно живо поставит на свои места все и всех. Ну да ничего... Считай, что это был дурной сон. Дурной сон, который только забыть и надо... Прости, если я обидел тебя. Лунный морок - вот что это было, а больше - ничего не было. Ах, чертов негр, угораздило тебя примерещиться хозяйке... Не поминай лихом, нинья, - я ухожу.
   Поднялся и, неслышно ступая, пошел к выходу. От самой двери обернулся - словно в надежде, что его окликнут, долгим взглядом попрощался с той, что ночью была так бесстрашна, а днем так робка. Ответа ему не было.
   Каники не оставался в доме и нескольких минут. В двух фразах он объяснил бабке суть случившегося, и, несмотря на ее предостерегающий возглас, даже не заботясь о том, чтобы его не заметили - махнул во двор через подоконник, и вышел в проулок через боковую калитку. Судьба, однако, хранила безумца - на смутьяна никто не обратил внимания. Может, он не стал бы торопиться, знай он, что случилось сразу же по его уходе. Но его уже и след простыл.
   На другой день после безостановочного пути он был уже в паленке.
   - Что ж делать, унгана? - спрашивал он, и глаза его темнели. - Я не знаю, что делать. Я не смогу показать глаза в ее дом после такого позора. Честное слово, было бы легче, если бы она сказала: уходи и умри. Я ушел бы или умер. Я не думал, что она меня ждет. Я думал: вот увижу ее, и можно убираться ко всем чертям, я готов это сделать каждую минуту. Я не думал, что счастье может быть несчастья горше. Боги, было это или не было? Вот тут, - коснулся он рукой левой яремной впадины, - она схватила мою рубаху и рванула...
   Глаза его блуждали неведомо где, а ладонь продолжала гладить место, которого касались ее пальцы - весь он был там, в этом призрачном, ошеломляющем счастье, в неверном свете лиловой луны, потерянный, растерзанный, переполненный чувствами, опустошивший запас надежды. Слезы в груди закипали при взгляде на его опущенные плечи, потому что я слышала каждое движение бедной воспаленной души. Не было сил выносить эти муки, ничего нет хуже отчаяния.
   - Слушай меня, брат мой, встряхнись! Посмотри на себя в спокойную воду - тут у нас нет зеркала. Что ты увидишь там? Силу, мужество, любовь. Нет больше раба; был, но больше его нет. Есть мужчина, полный любви и дьявола, против этого женщине не устоять, даже если бы она была к тебе равнодушна. Но она тебя любит и любила много лет - разве ты этого не знал? Разве не ждет она твоей любви как небесного дара, разве не сказала об этом сама?
   - Много ли стоят слова, сказанные при свете луны?
   - Они были сказаны, брат.
   - Она взяла бы их обратно, если бы страх не запечатал ей губы.
   - Верь в себя и знай себе цену. Тебя стоит любить, и она тебя любит.
   - Ну, хорошо... Ладно, пусть ты права. - Он откинул голову, прислонился к стенке, - но что бы ты сама подумала о мужчине, которого ты позвала в свою постель, а он осрамился, как я в ту ночь?
   Он был мужчина, и он не мог об этом не думать.
   - Я бы гордилась таким мужчиной, - отвечала я, вспыхнув, - потому что знала: я настолько волную ему сердце, что это мешает ему быть просто мужчиной, как все прочие. Она этого не знает, потому что она не знает об этом ничего. Но она поймет, если ей это сказать, даже если все повторится.
   - Но почему она так испугалась меня наутро?
   - Дружок, не требуй с нее слишком много. Даже я прятала глаза от парня, с которым провела ночь, и какую ночь!
   - Боги, о, боги, - проговорил он, сидя все так же неподвижно, - где я найду смелость увидеть ее еще раз?
   Но я уже заметила, как в глазах его затеплилась надежда. И стала подбрасывать хвороста в этот огонек:
   - Тебя хватало и не на такое - разве ты не Каники? Ты не чета прочим. Ты робеешь увидеть ее? Напиши ей письмо.
   Он ухватился за эту мысль - да только не с той стороны.
   - Я знаю, что у тебя есть бумага и чернила. Напиши ты: ты лучше скажешь то, что вертится в голове, но не складывается в слова.
   Слышали б вы, как смеялся на это молчавший до поры мой муж!
   - Это все равно, как если бы ты попросил меня сходить вместо тебя на свидание, куманек! Надо, чтобы письмо было написано твоей рукой, чтоб в нем жила твоя душа, чтобы, когда оно придет к ней, никого не было бы при этом свидании. А еще знаешь, что скажу тебе, брат... Ты умеешь обращаться с топором и ружьем, но не с женщинами. Один на один я расскажу тебе то, что тебе следовало бы знать.
   Один на один они проговорили полночи. Я могла догадываться, о чем. Я уверена, однако, что было в этом разговоре упомянуто и о сеньоре, отбивавшейся от мужа башмаком...
   Каники на другое утро был молчалив, задумчив и бродил по лесу целый день где-то поблизости, взяв в компанию Серого, и не пришел ночевать. Явившись на другой день, попросил бумагу и чернила, устроил себе что-то наподобие конторки из обтесанной доски и сел писать.
   Писал чисто, без помарок: видно за сутки успел подумать, что хотел бы сказать возлюбленной. Потом свернул лист трубочкой, перевязал шнурком и собрался снова в путь - отправить послание.
   Но тут произошло невероятное. Уже близко к вечеру дозорный заметил человека, идущего вверх по нашему ручью, и поднял тревогу. Посланные посмотреть поближе выяснили, что это всего лишь старуха негритянка, и привели ее в лагерь. Это оказалась Ма Ирене, разыскивающая внука. С собой она принесла послание, которое Каники выхватил у бабки из рук. Оно было куда короче его собственного и содержало всего две строчки: "Любимый мой, прости мне мой нечаянный испуг. Жду тебя и клянусь, что в следующий раз не буду так боязлива. Любящая тебя Марисели."
   Я думала, он упадет - так долго не дышал, пробегая глазами вновь и вновь эти строки. Нет, перевел дыхание, и пока мы хлопотали вокруг старухи, усаживая ее поудобнее отдохнуть и готовя ей перекусить, Ма Ирене рассказала следующее.
   Едва Филомено махнул через окно, в комнату старой няньки влетела нинья. Узнав, что опоздала - рыдала в голос, уткнувшись в тощую старухину подушку. "Все, все пропало, - причитала она, - я эгоистка, я дура, я не удержала его. Ах, почему я не сказала, что люблю его, почему? Он среди врагов, он может попасть в их руки ежеминутно - только я тому причиной!" Большого труда стоило привести в чувства безутешную девушку.
   - Только тем я ее успокоила, - говорила старуха, - что сказала: "Нинья, пока он жив - жива надежда. Я разыщу его тебе". И вот я тут, прохвост - за столько миль несли меня мои старые ноги, чтобы сказать тебе то, о чем ты сам должен был догадаться. Я уже вижу: ты готов лететь на крыльях. Только тебе придется подождать.
   На лице Филомено, однако, не дрогнул ни один мускул.
   - Отдыхай, сколько хочешь, бабушка, - сказал он. - Я не тороплюсь.
   Он действительно не торопился, дав Ма Ирене отдохнуть с дороги и поговорить со мной, и ушли вдвоем, подстраиваясь под неспешные старческие шаги.
   В поселке Аримао, куда нинья послала старуху под каким-то пустячным предлогом, ее ждала повозка с мулом. Каники ехал в Тринидад, спрятавшись под ворох травы на дне возка. Можно было думать, что Каники, пользуясь этим прикрытием, так и приедет в объятия любимой. Ничуть не бывало! Не доезжая пары миль до города, он соскочил с колымаги. Стояли густые вечерние сумерки, луна шла на ущерб.
   - Я приду к тебе под утро, - сказал он. - Скажи нинье, что скоро буду.
   С таким старанием написанное письмо он бросил в костер перед выходом из паленке.
   Едва серело небо на востоке, когда Каники скользнул в заботливо приоткрытое во двор окно.
   Бабушка не спросила его, где он пропадал ночь, хотя мог бы провести ее в этом доме. Не спросила, почему не торопится к Марисели, - а внук не торопился, чего-то ждал. И лишь когда солнце взошло, когда брызнуло на землю сквозь ажурные кроны пальм и покрытые цветами ветви лимонных деревьев жаркое, яркое, звонкое утро, наполненное запахом кофе и перекличкой негритянских голосов - попросил Ма Ирене сходить к Марисели и сказать, что он пришел.
   Старуха исчезла с проворством юной негритяночки. Вернулась почти тотчас.
   - В тебе нет ни капли совести, - сказала она с упреком. - Нинья плакала всю ночь, а ты заставляешь ее ждать и молчишь, как камень.
   - Недолго, Ма, - сказал он голосом, заставившим ее вздрогнуть. В нем впервые за много лет светились надежда и радость.
   В переходах и на лестницах не было ни души. Вот и комнаты сеньориты. Резные филенки на дверях, тяжелые портьеры с кистями. Вот и передняя, - та, что несколько дней назад была залита призрачным лиловым светом, а теперь просвеченная сквозь планки жалюзи солнечными лучами, словно золотившими тонкие кедровые дощечки. И в этих солнечных полосках, сцепив в волнении руки на груди, стояла Марисели - шелковый бата перехвачен поясом в талии, золотисто-русые волосы рассыпаны в беспорядке по плечам, припухшие от слез глаза сияли.
   - Вот он, наш бродяга, нинья, - сказала Ма Ирене, пропуская внука вперед. - Теперь-то, думаю, обо всем вы договоритесь.
   И с тем тихо притворила за собой дверь, оставив влюбленных наедине.
   Девушка, не в силах что-либо вымолвить от переполнивших чувств, протянула руки навстречу долгожданному гостю. И тот тоже, не проронив ни звука, сжал хрупкие запястья, привлек ее к себе и, подхватив, как пушинку, увлек в соседнюю комнату - в спальню.
   - Филомено, о, Филомено, - только и могла шептать она, уткнувшись ему в плечо мокрым лицом.
   В спальне царил сумрак: жалюзи были плотно закрыты. Каники сел на смятую в беспорядке кровать. Один бог знает, чего стоило ему разжать объятия и опустить обвившую руками его шею девушку на прохладную атласную простыню.
   - Марисели, душа моя, - сказал он негромко, - вот я снова пришел, потому что ты позвала меня.
   - Чтобы попросить у тебя прощения, - перебила она, - чтобы исправить свою ошибку.
   - Никакой ошибки не было, - отвечал Каники, едва касаясь пальцами ее талии, - это было наваждение луны, глупые шутки сумрака. Я не хочу, чтобы сумрак кружил голову двум взрослым людям. Пусти меня, пожалуйста, на минуту.
   И, отстранившись от ниньи, с испугом наблюдавшей за ним, - встал и рывком распахнул рамы одного, потом второго окна.
   Ослепительный свет залил комнату, заставив обоих на мгновение зажмуриться.
   - Я пришел сказать тебе, что я обманщик. Я сам себе обещал, что мои дела тебя не коснутся; а сам пришел сюда с полным грузом своих грехов. Я таков, каков я есть, и другим не буду, и буду дальше жить, как жил, пока не умру.
   Нинья, слушай меня и смотри внимательно, - говорил Каники, стоя в центре беспощадно ярко освещенного квадрата. Смотри: это я, вот он я. Точно ли я тот, кого ты любишь? Ночь скрывала мою черноту, а день не знает пощады и жалости. Ты видишь меня хорошо, Марисели, моя жизнь? Вот он я!
   И беглый раб, стоя в жарких лучах перед испуганным взволнованным взглядом законной хозяйки, замершей неподвижно, медленно стянул через голову рубаху, бросил на пол. Наклонился, подставив ее глазам исполосованную спину, - развязал ремешки на альпарагатах и сбросил их, ощутив босыми ступнями прохладные, еще не накаленные плиты пола. Потом распустил тесьму, стягивавшую в поясе просторные холщовые, до колен, штаны, сбросил их ко всему остальному и обнаженный, в ярком свете утреннего солнца выпрямился перед ней, застыв на минуту неподвижно и молча. Черный мужчина во все своем естестве и неприглядности любовной жажды. Мускулистые ноги вырастали из слишком узких бедер, непропорционально широко были развернуты грудь и плечи. Руки, опущенные вдоль тела, сжимались в кулаки. Узкие глаза полуприкрыты, черные, припухлые губы плотно сомкнуты, голова на короткой шее откинута назад.
   - Вот он я! - повторил наконец Каники, поворачиваясь и давая осмотреть себя со всех сторон. - Смотри, нинья, смотри: точно ли я тот, о ком ты думала? Точно ли ты не выдумала меня от одиночества и грусти? Я уже давно не тот, кем был, кем ты меня знала. Ты знаешь, кто я сейчас? Я Каники. Звали меня так и раньше, только я не тот, что был раньше, только я люблю тебя еще больше, чем прежде. Нинья, ангел, посмотри на меня, черного урода убийцу, висельника: разве может быть правдой то, что ты написала мне, что говорила мне при свете луны? Скажи, что все это был лунный морок, нинья, - скажи это, и все станет на свои места.
   И снова замолк, стоя от нее в двух шагах, едва сдерживая крупную лихорадку, что сотрясала тело. Марисели стыдливо опустила взгляд к его босым ступням. Щеки пылали в солнечном свете, солнечный свет сковывал губы. Она ответила не сразу, она ответила так:
   - Ты единственный, кто любит меня бескорыстно и с такой силой. Это такая же правда, как то, что солнце светит.
   И, неожиданно осмелев, подняла глаза к его глазам и сказала, негромко и решительно, словно бросаясь в омут головой:
   - Я хочу, чтобы ты меня поцеловал. Слышишь, Филомено?
   Два раза просить не пришлось.
   Молодость и любовь - разве это не достаточно для того, чтобы забыть обо всех невзгодах? И стократ слаще выстраданная, обреченная любовь. Марисели отдалась мятежнику, подхваченная волной его страсти, не в силах ей сопротивляться и не имея ничего, на что могла бы опереться в таком сопротивлении. Одиночество и неприкаянность - лучшие источники для безоглядной любви, и вот две одинокие, неприкаянные души встретили друг друга.
   - Филомено, любовь моя, - говорила она, - я твоя раба. Люби меня, возьми меня, причини мне боль - я этого хочу.
   Эти слова перевернули душу и перевернули все тело. И снова Филомено опозорился - но на этот раз даже не смутился. Он пил губы возлюбленной, точно изжаждавшийся путник, он дышал ее дыханием. Освободил ее тело от одежды и всем своим жарким телом прижался к ней, стараясь раствориться в этой нежности и прохладе. А речи были бессвязны и горячи, как руки, ласкающие тонкую девичью кожу:
   - Марисели, неужели ты любишь меня? Я так люблю тебя, и боюсь тебя тронуть - не будь на меня в обиде, помоги мне, обними меня крепче, не бойся...
   - Все, что хочешь, - отвечала она, - все, все...
   И ласкала его неумело и нежно, и почувствовала вновь умноженную силу, и со вздохом отдалась этой силе во власть - едва застонав от боли и счастья, когда разлетелся щит ее девственности под напором копья черного дерева, когда стали двое плотью единой, переполненной любовью, с единой душою, переполненной нежностью, с единым неровным дыханием, в ярком свете утреннего солнца. А очнувшись - стыдливо спрятала зарозовевшее лицо в подушки отстранившись.
   - Тебе было больно? - спросил он. - Ты такая хрупкая, а я такой же скотина, как все мы - на что только бог нас такими придумал?
   - Все, что угодно, - отвечала она, - все что угодно для тебя одного.
   Качался перед глазами потолок, струились драпированные портьеры. Да нет, это не мерещилось. То, что виднелось в просвете, было худой старушечьей фигурой. Ма Ирене все видела и слышала. "Вот чертова старуха", подумал он, не испытывая ни тени досады, - возможно, потому, что был слишком счастлив в эти минуты. Однако реальность стояла буквально за дверями, и надо было ее принимать так, как есть.
   - Нинья, - сказал он, - может быть, оденемся?
   - Как хочешь, - отозвалась она. - Правда, я слыхала, что тебе всегда было мало.
   - А! Ирените, да? - спросил он. - Ты уже ревнуешь?
   - Нет, - сказала она. - Это было так давно.
   - Да, последний раз - на кануне того дня, когда я увидел тебя в часовне с окровавленными руками. Я ведь к ней лазил через окошко часовни. Нинья, можно я закурю? После этого и до сегодняшнего дня у меня не было никого.
   - Почему? - изумилась Марисели. - Я слышала, что терпеть это трудно. Вот видишь, ты не такое животное, как говорил о себе.
   - Да только не своими заслугами, - отвечал Каники, натянув штаны и разыскав в глубоких карманах табак, кукурузные листья и кресало. Присел на краешек кровати, сворачивая сигару. - Сперва меня дон Лоренсо - не в обиду никому будь сказано - угостил такими конфетами, что стало бы не до сладкого любому. Ну, а потом... потом я часто бывал в той часовне, и она напоминала мне одно и то же... Тогда тоже было полнолуние, лунный морок начинался уже давно.
   Потом я понял, что тебя тоже охватило этим мороком - после того случая, как я поранил руку - помнишь? Ты была такая молоденькая, Марисели, ты тогда не понимала, что любишь меня, а я понял, да сказать не мог. Вот донья Августа поняла, потому и поторопилась отправить с глаз долой - мол, авось, утонет чертушка где-нибудь в море. На корабле никогда не бывало ни одной женщины... а потом, когда я дал оттуда деру, у меня в мыслях не было никого, кроме тебя. Но если бы я не знал, что ты обо мне помнишь - ноги бы моей не было в этом доме.
   Курил, пуская синие струйки по потолку, смотрел на девушку сверкающими, потеплевшими глазами:
   - Только я не знал, что нинья так несчастна и одинока, что решилась принять любовь симаррона, висельника. - И, глядя в ее вдруг передернутое испугом лицо, ласково усмехнулся:
   - Не бойся. Если ты любишь меня такого, каков я есть - это кое-что меняет в моей жизни... хотя горбатого могила исправит.
   Подал ей бата, путавшийся где-то в изножье постели:
   - Оденься, Марисели. Ма Ирене сейчас придет.
   Старуха уже стучала костяшками пальцев в притолоку. Лицо ее было непроницаемо, как деревянная маска. Бесстрастным голосом она проскрипела:
   - Вы все-таки не смогли не поладить, двое несчастных детей: слишком уж вы похожи. Чертов бродяга добился своего, а что будет дальше? Нинья, в доме нет ни души. Сейчас я приготовлю купание, а потом принесу сюда завтрак. И переменю простыню. - И, не выдержав тона:
   - Дети, дети мои! Что вы наделали!
   - Бабушка, что ты? Бабушка, не плачь! Ма Ирене...
   Старуха, утешусь, улыбалась сквозь слезы:
   - Бедные дети, безумные дети! Ничего не поворотить вспять, будь теперь что будет. Эй, ты, обормот, не смей трогать ее до вечера, это тебе не черномазые кобылы. Ах, бедные дети, влюбленные дети...
   И было купание в фаянсовой ванне, и чистая белая одежда с вышивкой, завтрак, поданный в спальню, серебристый девичий смех - потому что всем столовым приборам негр, нимало не смущаясь, предпочитал пятерню, и ароматные сигары "Ла Рейна" - он их пробовал впервые, отдых в объятиях друг друга, чудо сдержанного желания, марево сладкого, бестревожного сна, когда забыто все, что было, и все, что может быть. А потом пробуждение - последние косые лучи солнца покидают комнату, стук в дверь, аромат кофе, уединение и любовь - опухшие от поцелуев губы, сладкая истома и легкость во всем теле, неверная нить беседы.
   Вот сумерки, вот свечи, за окном сверкает низко над горизонтом Южный крест, звездами сияют при свечах глаза Марисели. И не верится, что это не сон.
   Ах, нет, не сон. Глаза у ниньи снова в слезах.
   - Филомено, ведь теперь ты останешься со мной навсегда, верно? Я увезу тебя в Касильду - там нет лишних глаз и ушей, там ты сможешь жить в безопасности, там я буду с тобой.
   Нет, это не сон. Это все та же самая жизнь - благословенная и проклятая. До чего же они хитра, как же просто ею рисковать и как же трудно в ней держаться.
   Он промолчал, со знакомой улыбкой глядя ей в глаза. Марисели в испуге сжала его руки:
   - Неужели это не возможно? Послушай, может быть, можно тебя легализовать?
   И снова жесткая насмешка в раскосых глазах остановила ее порыв.
   - Господь не оставит нас, - сказала она наконец. - Господь не оставит две любящие души. Но если ты прекратишь свои безумства...
   - Самое большое из них, нинья, - то, что я здесь с тобой.
   - Мне осталось только молиться, - вздохнула нинья, - господи, спаси и сохрани тебя на пути, который ты избрал. Хотя эти пути недостойны христианина, а ведь ты им когда-то был. Мстительность и жестокость - непростительные грехи. О, матерь божья, разве я думала, что они могут родиться от чистой и доброй души! Все мы, и я, виноваты в этом. Филомено, я не могу представить тебя с ружьем и мачете. Стоит закрыть глаза, и я вижу тебя с топором и дощечками, с коробом всяких инструментов.
   - Было время, - отвечал негр, - я подолгу играл этими игрушками. На корабле не приходилось бездельничать, да и сейчас я бы с удовольствием помахал топором. Да вот незадача...
   Помолчал, собираясь с духом, чувствуя снова в груди странный холодок. Но сказать надо было все до конца. Как непонятливому младенцу растолковывал ей, такой бесстрашной и наивной, жесткую подоплеку жизни - просто и ясно.
   - Когда я был прежним Каники - драчуном и озорником - ты меня тоже любила, но не так. Это было хозяйское благоволение к домашнему рабу, привычному в семье человеку. Нет, конечно, не совсем так. Но ты не понимала, чем я тебя волновал - не может же тебя волновать этот стол или та собака... А раб в обычном порядке жизни вообще-то немногим больше стола или собаки. Ну, невидаль - христианин, крещеная душа - взяли и отдали напрокат, как клячу. Отправили в море, ах ты, ну ладно. А в море знаешь, как хорошо думается! Я и раньше догадывался кое о чем. Твой брат Лоренсито - земля ему пухом - он меня сильно испортил, потому что любил и баловал. Он мне давал воли куда больше, чем полагается рабу - но все-таки я при нем оставался рабом. Но я любил его очень - куда больше, чем тайто должен любить воспитанника. Может, потому и взбрело мне в башку, что тебя можно любить больше чем сеньориту.
   Но только Лоренсо, когда умер, был еще мальчиком. Боюсь, если б он вырос, все стало бы на свои места. Он бы был хозяином добрым и справедливым, - но хозяином, а не своим братцем. И вот когда мне это в голову пришло - тут-то я и понял, что все пустое. Пока есть колея заведенного порядка, пока ты хозяйка, а я раб - все надо выбросить из головы.
   - Но ты не сделал этого.
   - Это не я, - усмехнулся Филомено, - это жизнь так повернула. Когда я это понял - все мне стало все равно. Я и думать перестал, жил, как трава, без мыслей. Смотрел, как облака бегут, как птицы летят - и не думал ни о чем, как оцепенел. Да только не надолго. Потом явился этот капитан на мою голову, - а я негр балованный, я уж об этом говорил, - да при том еще наполовину мандинга. За нашу строптивость на всех базарах за нас дают полцены - знаешь? Даже мулу не сладко, когда его бьют. Если считать себя мужчиной... а кто меня им считал? Я не помню, как все вышло; ну а что из этого вышло, ясно: кандалы да петля. То, что я сбежал - это случай, судьба.
   - Все-таки ты пришел ко мне?
   - Пришел; и это тоже судьба. Я не надеялся ни на что, когда шел сюда неделю назад. Видишь, луна на ущербе, а тогда была полная? Я выбился из колеи, Марисели, выбился из колеи настолько, что стало все равно: жить или умереть. Меня живым можно было отпевать, как покойника. Что думал в это время? Убей меня бог, не соберу сейчас, чего только не передумал. Точней, думал одно: нинья всегда может сказать, что я шел причинить ей зло и что она обороняясь убила меня, чертова негра. Потом ты меня поцеловала... и тогда в один миг столько было подумано, сколько, наверно, за всю жизнь до того. Стало ясно, как день, что жить тебе тоже тошнехонько, хоть и на другой манер.
   По-хорошему, этого должно было хватить с лихвой. Показалось, однако, мало - полез дальше и опозорился. Ну это ладно, полбеды; беда в том, что утром ты меня увидела, такого противного, черного, в своей белой постели и испугалась: что же я наделала? Нет-нет, не возражай, разве можно на тебя сердиться? Ведь ты тоже вышла из своей колеи, а это, скажу, поначалу страшно.
   А теперь слушай меня внимательно. Послушай меня... Если бы я оставался рабом, никогда бы ты меня не любила, как сейчас. Я б и не мечтал о том, чтобы ты лежала на моей груди - вот так. Раз выбившись из колеи, в нее уж не вернешься, да я и не хочу. Я Каники, смутьян и симаррон. Я останусь тем, что есть, чтобы уважать себя и заслуживать твою любовь. Я не могу уже стать тем, чем был, если почувствовал себя мужчиной... мужчиной, который вправе тебя желать и любить.
   Нинья плакала, уткнувшись лицом ему в грудь. Он дышал ей в макушку, шевеля русые волосы.
   - Я не смогу слишком долго оставаться в доме, потому что это может быть небезопасно для тебя. Не хочу прятаться под твоей юбкой. Единственное, что я могу тебе обещать - не искать смерти, как раньше. Рано или поздно она сама меня найдет. Но пока меня не убили, пока я дышу, я буду тебя любить.
   Нинья долго молчала - слезы успели высохнуть на лице. Потом взяла его за руку и без свечи по темным коридорам повела его в часовню.
   Там горели лампады - те же, что и были, и ничего не изменилось за эти годы ни на каплю, и от этого к горлу почему-то подступал комок. Вот кресла и стол, и на столе Библия, а рядом чернильница с пером и бумага. Нинья села за стол и начала писать:
   "Мы, ниже именнованные Филомено де Сагел прозванием Каники и Марисели Сагел де ла Луна, не имея возможности вступить в брак достойным образом с соблюдением всех христианских таинств, перед лицом Всевышнего, господа нашего Иисуса Христа, матери его пречистой девы Марии и всех святых угодников и мучеников и при их свидетельстве объявляем себя мужем и женой - чтобы быть рядом в счастье и горести, в болезни и здравии, в бедности и богатстве, покуда смерть не разлучит нас. Аминь.
   Тринидад, 28 ноября 1825 года, в доме Сагел де ла Луна".
   И подписи.
   Мне в руки это удивительное брачное свидетельство попало уже после смерти обоих супругов. А тогда... Тогда Каники долго слушал молитвы Марисели - такие же жаркие, как до того речи, обращенные к нему. А потом, вернувшись в спальню, любили друг друга при свете ущербной луны.
   Так состоялась женитьба Каники.
  
  
  
  
   Глава третья
   Не было его в этот раз долго - так долго, что Факундо забеспокоился: не попал ли куманек в неприятности? Я над ним смеялась:
   - Ты бы торопился в лес на его месте? Смотри, какие дожди, чего коту попусту лапки мочить? Только март обсушит крыши, он будет тут как тут.
   - Шутки! Что он, три месяца будет прятаться в ее постели?
   Я так не думала, потому что это было и небезопасно; однако терпением стоило запастись.
   Он появился внезапно на каменных ступенях, ведущих вверх от ручья к хижинам - неторопливым шагом, насвистывая, под нежарким зимним солнцем, - и с восторженным воплем бросился к нему Пипо, заметивший крестного раньше остальных.
   Мы тоже ждали его, ах, как мы его ждали! Все из рук валилось без Каники, и еда казалась несоленой, и даже мысли не возникало о том, чтобы взять ружье и пойти прогуляться где-нибудь в округе.
   Он вернулся; и он был тот и не тот. И дело не в новой добротной одежде, не в запахе хорошего табака. Словно поредело черное облако вокруг его головы, и стали проглядывать сквозь него и серебристая голубизна неба, и красные отблески вечерней зари.
   Это была целая ночь разговоров под треск маленького костерка. Куманек рассказывал о своей женитьбе.
   - Убить тебя мало, - сказал ему Факундо. - Девушка плачет, девушка ждет, а ты заставляешь ее мучиться. Право, бесчувственный - верно сказала твоя бабка.
   Филомено не обиделся.
   - Хорошо тебе смеяться, толстопятому негру. Ну, смейся - видишь, я тоже не плачу.
   - Почему ты не остался еще немного?
   - Стало невмоготу сидеть взаперти... Негры, не хотели бы вы прогуляться?
   Мы были не против размять кости - и я, и Гром, и старина Идах с нами напрашивался. Игра со смертью затягивает, когда есть сила, но нет возможности ее приложить в жизнь, - тогда она растрачивается в опасной игре. Это я сообразила позже, когда игра все продолжалась, хотя осточертела до смерти, а прекратить ее не было возможности. Но тогда голова была занята тем, как бы половчее в нее вступить.
   Я сказала: если мы не самоубийцы, нам надо кое о чем подумать наперед. Почему белые всегда берут верх над неграми? Пушки, ружья и прочее? Да, но не только. Черный думает: сегодня день прошел, и ладно. Белый думает: а какая выгода из этого дня мне будет завтра? Нет, среди них тоже хватает таких, что дальше собственного носа не видят, но сама их порода более расчетлива. При этом если испанцы рассчитывают, скажем, за неделю, то англичане - не менее чем за год, потому-то янки, которые суть те же англичане, накостыляли испанцам по шее во Флориде (а впоследствии мало-помалу везде пролезли с хозяйским гонором). "А я, негры, - сказала я парням, - была на выучке у англичан и научилась не только крахмалить юбки".
   Слушали меня с интересом.
   Я сказала им: рано или поздно на нас устроят большую облаву. Неплохо было бы к этому подготовиться заранее, присмотреть какое-нибудь укромное местечко. Еще: не ходить пешком, раздобыть лошадей - конного трудней выследить, чем пешего. И последнее: раздобыть оружие и научиться с ним обращаться как следует.
   Спорить не стали: право, не с чем было спорить.
   Лошадей раздобывать ходили Факундо и Каники, я в том деле не участвовала. Это именно в тот раз Факундо коротал день в комнатке Ма Ирене, пока куманек... Словом, ночью они увели четырех скакунов у Хесуса Рото, барышника и перекупщика, - ровно столько оказалось в его конюшне в пригороде, и две из лошадей были его, а другие краденые. Сделано было чисто и без шума. Наутро он спохватился - э! Ищи больше. "Вор, что у вора крадет, сам в святые попадет". На святость мы не рассчитывали, но кони были хороши.
   До этого надо было еще научить Филомено ездить верхом - ох, было смеха, как он трясся на старом вороном! Дурень стал смирен с годами - ему перевалило за двадцать, только потому куманек не посчитал боками все камни на нашей горке. Нет, конечно, ездить он выучился, но все равно больше любил ходить пешком и ходок был неутомимый.
   Раздобылись мы и сбруей, и ружьями, и пистолетами, и порохом с пулями - через Марту, к которой куманек ездил в тот раз один.
   Каники знал Эскамбрай вдоль и поперек. Пришла пора и нам знакомиться поближе с этими горами. К тому же не стоило поднимать ружейный переполох слишком близко от поселка. Едва закончился сезон ураганов, как мы внушительной компанией двинулись в путь. Нас было шестеро. Впереди бежал Серый, вынюхивая и разведывая, и на отцовском вороном все старался опередить остальных Филоменито - в свои шесть лет он был очень взрослым и не хорохорился, как обычно дети, попавшие во взрослую компанию.
   Он знал себе цену, этот мальчишка, и требовал к себе уважения. За спиной у него был лук, который смастерил ему Идах, и в кожаном футляре - десятка три стрел. Такой же лук, только большого размера, был у самого Идаха: это оружие было ему привычно и знакомо. Заправский охотник, следопыт и славный человек был мой дядя. Ему пришлось учиться больше, чем нам: и ружье, и лошадь он впервые увидел близко на этом острове. Но он научился всему, и раньше всех земляков стал понимать ленгвахе - коверканый негритянский испанский.
   Каники привел нас к месту, где Аримао начинает, будто нитка за невидимой иголкой, нырять под землю и выныривать, словно делая великанские стежки. Река промывала ходы в скале, образуя пещеры, по дну которых струилась вода. Можно было на плоту вплыть в такую пещеру и проплыть с милю, лишь наклоняясь иногда под низкими сводами, и выплыть к солнцу на другой стороне какого-нибудь гребня.
   Гора в этом месте напоминала косо положенный слоеный пирог, и в одном из слоев, видимо самом рыхлом, похозяйничала вода. Известняк напоминал сыр, изгрызенный мышами, лабиринт с пустотами, многочисленными ходами и выходами, открывающимися частью в туннель, по которому текла река, частью на солнечный западный склон. Удобное, укромное жилище, идеальное убежище при облавах. Куму его показал какой-то приятель много лет назад, и заметно, что им пользовались не мы одни.
   Каники показал свое стрельбище - тоже очень укромное местечко, где пласт мягкого камня выветрился с поверхности, образуя нечто вроде грота, но огромных размеров. Света было достаточно, а стены глушили звук. Еще сохранилась на известняковой стене нарисованная человеческая фигура, исколупанная пулями. Принялись за дело и мы.
   Упражнения - великое дело, и мало-помалу начало получаться у всех. Идах стал стрелять отлично сразу, как только освоился с ружьем; но, перезаряжая, каждый раз неодобрительно покачивал головой. "Время, время! Вас убьют всех, пока вы будете возиться с шомполами". Мы ничего не могли с этим поделать. Но как-то раз Идах взял на стрельбище лук. Пока Каники забивал заряд в дуло - а он делал это весьма проворно - Идах одну за другой всадил восемь стрел в ствол старой каобы. Грубо скованные из звеньев цепи наконечники пробили кору и плотно засели в твердой древесине, - это на расстоянии в восемьдесят шагов. Настал наш черед почесать в затылках... Я припомнила детство и разговоры о том, что кто-то подстрелил антилопу за двести пятьдесят шагов, поразив ее насмерть. Идах подтвердил: двести пятьдесят шагов - это много, но сто пятьдесят - обычная дальность выстрела на поражение всякого уважающего себя охотника. Восемь выстрелов друг за другом может не каждый, но пустить пять стрел почти без промежутка - это требуют со всякого мальчишки, собирающегося стать охотником. И при том все тихо и скрытно: ни грома, ни дыма, звон тетивы, свист стрелы, человек падает, а спутник упавшего не понимает, откуда настигла смерть.
   Я вспомнила нашу первую вылазку. Если бы у нас тогда был лук! Положительно, такое оружие было нам необходимо.
   - Ружье бьет дальше, - ворчал Филомено, - без ружья не обойтись.
   Но в лесу, где видимость сильно ограничена, это преимущество сходило на нет. И, кроме того, я вспомнила еще кое-что.
   - Идах, ты сможешь сделать актанго?
   Тот почесался:
   - Если сумеет наш кузнец.
   Самострел актанго бил прицельно до четырехсот шагов. Правда, он не был скорострельнее ружья, но зато бесшумен. Филомено заинтересовался:
   - Что-то знакомое... Кажется, я такое видел.
   Но до поры разговор этот был оставлен. Мы учились обращаться с оружием, что было под рукой. Те дни помню больше всего по боли в плечах, отбитых ружейной отдачей, и нытью в руках, потому что мышцы сводило то держать на весу тяжеленное ружье, то натягивать тугую тетиву, норовившую при любой оплошке стегануть по запястью. Мудреная наука стрелять из лука, мудренее, чем из ружья. Можно говорить, что лук - оружие дикарей, но пусть попробуют научиться им владеть! Эту науку с ходу было не взять, потребовалась долгая практика.
   Когда Каники сказал, что в корову в трех шагах мы уже не промахнемся, мы снова оседлали коней. Мы просто гуляли по горам, где днем, где ночью, где верхом, где ведя коня в поводу, избегая торных троп, откладывая в памяти приметные заостренные вершины и держа в голове вместо координатной сетки сеть речных русел и притоков.
   То, чем мы занимались, на военном языке называлось разведкой местности. Но мы недурно проводили эти недели, то слоняясь по чащам, то выбираясь к границам заселенных мест. Ружья лежали поперек седел, луки готовы были свистнуть, глаза глядели, а уши слушали.
   И вот однажды тихим вечером (давно закончился сезон дождей) к костру, где мы ужинали, подкатился Серый. Молча уцепил Факундо за штанину и потащил куда-то в сторону.
   Факундо бросил недоеденный кусок и пошел. Если Серый звал - значит, нужно идти, по пустякам он не беспокоил. Следом двинулся Идах, на ходу пристегивая мачете. Мы втроем остались ждать.
   Мужчины появились не скоро: Серый увел их едва не за полмили. Вернулись не с пустыми руками: возникнув из темноты, уложили у костра немолодую женщину, довольно светлокожую, сильно исхудавшую, судя по тому, как обвисло ее платье. Она была зверски голодна и в обморок упала от недоедания. Ее удалось привести в себя и накормить, а пока она ела, мы гадали про себя: кто бы могла быть мулатка лет пятидесяти, с холеными руками, в хорошем платье?
   Конечно, тетка Паулина не была кто попало. Она была экономкой и домоправительницей у дона Тимотео Вильяверде. Правила делами, носила креп и муслин и жила в свое удовольствие. Она была в полном доверии у хозяина, приходясь ему родной сестрой по отцу. Числилась рабыней, но фактически была вторым управляющим, и без ее участия не принималось ни одно хозяйственное решение.
   Что же произошло, чтоб заставить такую важную и немолодую особу пуститься в бега?
   Дон Тимотео был вдов и бездетен. Хозяйство - несколько десятков негров, сахарные и табачные плантации - содержал рачительно и в меру строго. Майораль у него даже не имел помощника - для такого имения надзор был, по общим понятиям, слабый, но все обходилось тихо-смирно, не считая мелких происшествий вроде краж из винного погреба. За работу спрашивали строго, но кормили сытно и раз в месяц устраивали праздник с барабанным боем, танцами и жареным поросенком. Дон Тимотео умел ладить с неграми, а среди негритянок попригляднее не было ни одной, обойденной его вниманием, не считая Фермины, двадцать лет спавшей в хозяйской опочивальне. Как следствие этого внимания, пасла гусей, кормила кур и пугала птиц с огорода ватага разноцветной ребятни. Казалось, все в усадьбе Вильяверде были довольны по-своему, и маленький мирок на патриархальный лад благоденствовал.
   Идиллия кончилась со смертью хозяина. Ему не было шестидесяти, и был дон Тимотео здоров как бык, но только однажды в субботу, возвращаясь от церковной службы, попытался в пьяном виде взять какую-то изгородь на галопе. Норовистая лошадь заупрямилась и резко встала. Всадник перелетел ей через голову и сломал себе шею.
   Охи, ахи, слезы, похороны. Покойник в простоте душевной собирался прожить сто лет и не оставил завещания. Но на жирный кусок всегда найдется роток, и прикатила из Гаваны дальняя родственница, которой покойный при жизни знать не знал. Донья Мария де лас Ньевес, сеньорита за тридцать пять, и была - по словам Паулины - божьим наказанием.
   Много позже я узнала ее историю. До того как ей на голову свалилось неожиданное богатство, она жила в доме герцога Харуко в качестве компаньонки, а точнее - приживалки при герцогине. Место для безбедного жилья на всем готовом; мне это сразу напомнило вдовушку Умилиаду. Если человек не хочет заработать себе на хлеб сам, а идет в приживалки, о нем ничего больше не надо говорить: для этого нужен особый характер.
   Сеньорита семнадцати лет попала в герцогский дом прямо из монастыря, где воспитывалась. Герцогиня держала порядочный штат, нечто вроде двора. Через ее опеку проходило немало бедных монастырских воспитанниц, сироток и незаконнорожденных, и их свадьбы для старухи являлись истинным развлечением. Среди них было немало квартеронок, мулаток, пард, тригеньяс и прочих оттенков и переходов от черного к белому. Так же семнадцати лет появляясь из монастыря, так же склонялись в реверансах, обмахивали веером патронессу, подавали стаканы с лимонадом - и через два-три года, а то и раньше, подбирали пышные белые юбки, поднимаясь по ступеням домовой часовни, ведомые к алтарю каким-нибудь самодовольным лейтенантом из Батальона Верных Негров, или пронырливым квартероном-стряпчим, а порою даже - отпрыском хорошей креольской семьи, достаточно терпеливым или достаточно влиятельным, чтобы получить разрешение на такой брак. Воспитанницы герцогини были ходовым товаром, и белые девушки тоже не засиживались во фрейлинах, но вот Марию де лас Ньевес мужчины обходили. Конечно, она была бедна, как церковная мышь, но сеньора Харуко всем девушкам давала небольшое приданое (имея огромные угодья и то ли восемь, то ли одиннадцать тысяч негров, она могла себе это позволить). Видно, женихи чутьем угадывали в ней нечто, чертом заложенное, и ни один не польстился ни на приданое, ни на протекцию знатной особы. Сеньориту стали представлять не как воспитанницу, а как компаньонку, и с этим пришлось смириться... Наследство от троюродного дядюшки было подарком судьбы.
   Люди, которым в молодости приходится туго, выбравшись из несчастий, разделяются на два сорта: одни рады, что беды позади, и счастливы. Другие готовы на всех выместить досаду за то, что поначалу не везло. Вот к этим последним и принадлежала новая хозяйка Вильяверде.
   - Бешеная, как есть бешеная! - докладывала Паулина. - Будто ее черти грызут, а она нас, кого зубами достанет.
   Первым делом она рассчитала прежнего майораля и наняла нового, а при нем - четверых помощников, все с оружием и собаками. Соседи недоумевали, негры поеживались. Но первые дни все было вроде по-прежнему. Хозяйка ходила по усадьбе с хлыстом и пистолетом, опять-таки напомнив мне вдовушку. Но, приученная годами интриг, и здесь выжидала и показала характер только тогда, когда уверилась в безопасности.
   Тут, на беду, подошел день ежемесячного праздника. Паулина доложила новому майоралю, тот доложил хозяйке, хозяйка вызвала Паулину.
   - Праздник? - спросила она. Будет вам праздник. И с этими словами поднялась, взяла хлыст и дважды ударила экономку по лицу, так что кожа лопнула. - Будет вам праздник!
   На другой день всех до единого рабов выстроили на утрамбованной площадке перед бараками. Надсмотрщики, майораль, собаки, и, конечно, хозяйка.
   - Сегодня вам будет праздник, - говорит она всем, - единственный праздник, которого вы по своему скотству заслуживаете. Покойный дядюшка, мир праху его, распустил вас безобразно. Сейчас каждый из вас получит по десять плетей за то, что возомнили не по чину. И будет исправлено еще одно безобразие: подумать только, ни на одном нет клейма!
   Надсмотрщики приступили к делу. Не шутка была, перепороть и переклеймить такую уйму народа, человек до сотни, считая с детьми. Ад стоял кромешный, и среди этого ада стояла гордая сеньорита Мария де лас Ньевес с пистолетами в руках и улыбалась, время от времени стреляя в воздух.
   Наконец с экзекуцией было покончено, но это было не все. Не успели матери успокоить орущих от боли детей, как произошло что-то новое.
   Двое стражников разыскали в толпе и выволокли к столбу Фермину, хозяйскую фаворитку, содрали платье и привязали. Стоя рядом, скучным голосом хозяйка читала проповедь о том, что некоторые негры, с попустительства неразумных белых, мнят о себе то, чего они, животные, мнить о себе не должны, что блуд белых с небелыми - хуже, чем скотоложство, и если белых наказывает бог, как неразумного дядюшку, то черных должны наказывать белые, и наказывать жестоко.
   И махнула рукой, дав сигнал спустить собак.
   С крепкой сорокалетней женщиной было покончено в считанные минуты.
   - От нее остались одни лохмотья, - говорила Паулина, глядя куда-то в сторону. - Она красивая была, Фермина, хоть и не молода. Дон Тимотео ее очень жаловал.
   Следующим намерением новой хозяйки было - продать всех цветных рабов из имения и на их место купить черных. Старая мулатка подслушала разговор сеньориты с управляющим дня через три после зловещего праздника.
   - Только экономку оставлю, - заметила хозяйка между делом. - Пока она мне нужна, а потом я с ней сама разберусь.
   Какого рода может быть это "разберусь", Паулина уже знала и в тот же час, в чем была и с чем была, выбралась из усадьбы и подалась в горы. Недели две она бродила в лесу наугад. Ослабела от голода, усталости, страха. Своих спасителей в полуобмороке приняла за ангелов небесных, пока до нее не дошло, что от ангелов не разит потом...
   Мы, не сговариваясь, повернули лошадей в сторону паленке. Старуху посадил к себе на седло Пипо. Были мы не так далеко и добрались скоро.
   Все, что требовалось Паулине - подкормиться, отлежаться, прийти в себя. В свои пятьдесят она была еще бодра, и если показалась старухой сначала, то только от пережитого. Мужская часть населения проявила к новенькой неподдельный интерес и вскоре почтенная дама была окружена десятком кавалеров, которых ее возраст мало трогал.
   Пока Паулина отвечала на любезности, мы обсуждали ее дела.
   - Пустить в усадьбу красного зверя, - сказал Идах.
   - Она опять отыграется на неграх, - возразил Факундо.
   - Увести всех в лес! Места хватит.
   - Кучу народа с детьми и стариками? Глупость, брат, это немыслимо.
   - Ее надо убить, - вымолвил наконец Каники. - Чтобы другим было неповадно.
   - Чтоб неповадно было другим, - сказала я, - надо убить ее так же, как она убила несчастную Фермину.
   - Дружок, - усмехнулся Факундо, - у нас не найдется таких собак, и сами мы не собаки.
   Решили так: если будет возможность, попытаться выкрасть сеньориту, если нет - застрелить.
   Мы выспросили у Паулины все, что она знала о расположении дома и построек, о собаках, об охране, о распорядке дня в усадьбе. Она смекнула дело и дала хороший совет:
   - Обойдите поместье кругом, чтобы оказаться от него на запад. Там в полумиле покрытый лесом холм. Если залезть на какое-нибудь дерево, все будет как на ладони.
   В тот же вечер мы начали собираться, потому что до Вильяверде было не близко - собственно, это было уже за пределами Эскамбрая, на равнине, намного дальше того места, где мы нашли беглянку.
   Самым трудным оказалось не взять с собой сына.
   - Я тоже умею драться! - заявил он, сверкая глазенками и сжав кулаки. - Я стреляю не хуже вас, и бросаю нож, и могу просидеть на лошади хоть сутки.
   Все это было правда, и доказать парню, что это еще не все, было нелегко.
   - Сын, - сказал Факундо, - у тебя остается нелегкое дело: ждать нас здесь. Знаешь сам: возвращаются те, кого ждут. Жди нас и пожелай удачи.
   На той горке - странной каменной шишке, выросшей из земли на ровном месте и поросшей непролазным чащобником - мы просидели долго.
   Справа виднелся маленький, аккуратный двухэтажный дом, весь увитый плющом. Ближе к нам небольшой сад, а прямо перед нами - беленая стена вокруг негритянских бараков, и между оградой и садом - площадка с врытым посередине столбом, у которого собаки разорвали несчастную женщину.
   В то утро там кто-то тоже был привязан, судя по яркой головной повязке - женщина. Мы пришли на горку ночью, наблюдать стали с рассвета, - она уже там стояла. Невозможно было понять, жива она или нет - догадались, что жива, когда ее вечером отвязали и дали воды. Столб, однако, недолго оставался пустым, - к нему тот час же привязали новую жертву, тоже женщину. Потом какого-то парня били плетью, поставив на четвереньки, пока он не свалился. За моей спиной скрипел зубами Идах - его собственные рубцы едва успели зажить.
   - Сандра, - сказал Каники, - будь по-твоему. Ее надо брать живой.
   Мы наблюдали за предметом нашей охоты - она выходила из дому, прогуливаясь то тут, то там, обходила все службы в сопровождении двух телохранителей. На ночь майораль выпустил собак. Численность своры превышала всякое вероятие, и мы приуныли: с такой оравой нам не справиться.
   Свору скликал свистом на рассвете все тот же майораль и запирал в каменный сарай. На другой день повторилось то же самое: ранняя побудка, рабы отправляются по своим местам, а хозяйка дважды в день совершает обход: те же два телохранителя, по два пистолета у каждого и по собаке на сворке.
   - Ее надо брать среди бела дня, - сказал Каники. - Быстро и нагло, чтобы никто ничего не понял.
   Вступать в схватку днем, в изрядной дали от спасительных гор, под угрозой преследования... Но с Каники спорить можно было дома, а в бою - делать то, что он сказал. Он объяснил, что надумал, и пришлось согласиться, что это самое умное из всего возможного.
   На следующий день к вечеру мы незаметно спустились к самой опушке леса, оканчивавшейся шагов за двести до беленой стены. Дальше только стелилась трава и торчали кое-где кусты.
   Прозвонил колокол к окончанию работы. С разных сторон собирались негры на площадку для экзекуций. Там уже стояли трое надсмотрщиков с собаками и майораль, а потом в сопровождении еще двух появилась и хозяйка. Пора!
   Я оставалась с лошадьми. Мужчины нырнули в траву и ужами поползли от куста к кусту, к самым крайним, вот уже миновали открытое пространство и прячутся среди построек, перебегая от одной к другой. Они бы могли даже не особо прятаться, потому что внимание всех приковано к тому, что происходило на площадке. Опять кого-то истязали, слышны были крики, что не доносились на гору, и меня уже закололо: не случилось ли чего-нибудь с парнями, все ли гладко?
   Но вот хлопнул выстрел, потом еще и еще. Я вскочила на лошадь, с остальными в поводу (а три лошади в поводу на таком галопе вовсе не просто, скажу вам!) лечу прямо к столбу. Один повод я потеряла, но лошадь все равно не отставала от прочих. С седла видно все, что происходит.
   Четыре собаки из шести поражены стрелами - работа Идаха! Стрела торчала из спины одного из надсмотрщиков. Майораль залег за пыточным столбом и отстреливался из пистолета, и по нему в двенадцать копыт прогрохотали три коня, и еще в одного стражника я разрядила пистолет прямо с седла. Тем временем оказались убиты последние собаки. А четверо против четверых - это была уже не схватка.
   От ближайшей стены отделились три грозные фигуры - Факундо и Каники с ружьями у плеча, Идах с натянутым луком.
   Испанцы храбры против безоружного и слабого. В равной схватке девять из десяти трусы. Надсмотрщики, побледнев, побросали оружие. Женщина, взвизгнув, попятилась - но сзади нее стояла плотная стена негров. Ни один не убежал, несмотря на то, что несколько человек было ранено. Стена не расступилась под наведенным дулом пистолета, и тогда хозяйка, повернувшись, швырнула пистолет в проходивших мужчин - видно, расстреляла заряд.
   Все было кончено в несколько минут. Связать оставшихся стражников, забить им кляпами рты тоже много времени не заняло. Сеньорита бегала глазами по сторонам, и в руке у нее был кинжал - очень тонкий, с лезвием, извивающимся, как след змеи. Вид у нее был такой, словно она готова заколоть себя, но не сдаться. Виду этому я знала цену и подошла к ней, даже не перезарядив пистолет. Протянула руку и сказала:
   - Дай!
   Сверкнула глазами, выругалась как шлюха и отдала.
   Лентами с ее же платья стянула ей руки и завязала рот.
   Каники тем временем приказал неграм убираться в загон:
   - Эй, вы, пошевеливайтесь! Вам придется посидеть натощак, потерпите, если хотите, чтобы шкуры остались целы.
   Его узнали. Не потому, что знали в лицо - так далеко он не заходил, зато доходили слухи. Его имя так и шуршало в толпе, за которой он запер тяжеленные двери.
   Мы вскочили на коней. Солнце касалось краем зарослей кустарника на склоне горки. Через седло у Каники мешком висела владелица усадьбы Вильяверде, где мы пробыли незваными гостями минут десять в общей сложности.
   Отдохнувшие лошади взяли в галоп. Пересекли плантацию тростника, въехали в заболоченный лесок в пройме ручья, притока Дамухи, еще засветло успели проехать милю вверх по течению, но с наступлением темноты выбрались на берег, потому что болото кишело крокодилами.
   Сзади было тихо. Может быть, кто-то и слышал перестрелку, но к стрельбе в Вильяверде соседи уже привыкли, а потом пока еще распутают следы... Мы решили не останавливаться до самой пещеры и прибыли туда в середине следующего дня.
   И мы устали, и лошади измучились, когда наконец водворились в свое подземное убежище. Сеньорита в полуобморочном состоянии сидела на седле у Филомено. На круп коня переместить ее было нельзя, свалилась бы, так что куманек был вынужден придерживать ее одной рукой за талию, поминутно отмахиваясь от завитых волос, лезших в лицо. Почему-то он не догадался обрезать их ножом, а я почему-то не напомнила.
   Только в пещере мы наконец смогли рассмотреть как следует пойманную пташку. Ей развязали руки, сняли тряпки с лица и привели в чувство холодной водой.
   Совершенно заурядная блондинка лет тридцати пяти, не толстая, но в теле, не красавица и не урод - так себе на внешность. Странное выражение на лице - смесь страха и высокомерия.
   - Что вы будете со мной делать? - спросила она. - Я голодна и смертельно устала.
   - Мы тоже, - отвечала я не без юмора, - поверь на слово, не меньше твоего.
   Мужчины с любопытством прислушивались к разговору - один распаковывал седельные сумы, другой разводил костерок, третий укладывал на место сбрую с расседланных лошадей.
   - Вы не посмеете меня убить! Если бы вам надо было меня убить, вы бы это сделали еще в Вильяверде.
   - Почему же не посмеем? - спросила я. Тут она вспылила и ответила даже с придыханием:
   - Потому что ни одно вонючее черное животное не посмеет поднять руку на белую женщину благородного происхождения. Потому что вы знаете, что вам за это будет, собачьи отродья.
   - А знаешь, - сказала я, - я уже отправила на тот свет одну благородного происхождения даму.
   - Почему же ты не убила меня сразу? - спросила она запальчиво.
   - Чтобы твоя смерть не оказалась слишком легкой... донья Мария де лас Ньевес.
   Кажется, больше всего ее испугало то, что мы знаем ее имя.
   - Я не сделала ничего плохого ни тебе, ни твоим товарищам! - возразила она, запнувшись.
   - Это, пожалуй, так... Фермину, бедняжку, с того света не вернешь. Но тут недалеко есть кто-то, кто вместо собаки вцепится тебе в горло. А если мало покажется - съездим в твое имение и привезем еще человек пяток. А мы - что ж... нам ты ничего плохого не делала.
   Легли отдохнуть и свистнули Серого, чтоб караулил пленницу. Мне что-то не спалось. Проснулась от солнца, что к концу дня проникало в пещеру через щели - чем ниже светило, тем светлее было в нашем укрытии. Спали мужчины, спал Серый, намаявшийся не меньше нас, спала на тощей травяной подстилке донья Мария де лас Ньевес. Теперь у нее был еще более жалкий и непрезентабельный вид - волосы слиплись, кожа серая, от румян и белил не осталось и следа. Как-то даже не верилось, что это невзрачное существо может быть так жестоко. Приказать бить плетьми сотню ни в чем не виноватых людей, в том числе детей, ведь даже шести-семилетние получили столько же, сколько взрослые. Почему? Ни один плантатор в своем уме не станет портить рабочих и озлоблять их против себя. За что она казнила страшной смертью негритянку, виноватую лишь в том, что ее троюродный наплевать, родственник, которого она знать не знала, любил с ней спать? Мне казалось, причина была в том, что Фермина, несмотря на ее черноту, была избрана мужчиной, а донью Марию де лас Ньевес мужчины обходили стороной. А что старые девы, как английские доги, с годами становятся все свирепее - об этом я и раньше слышала. Тем более что закон этой страны позволял одной женщине отдать другую на собачий корм. Говорите, господа, о гуманном девятнадцатом столетии...
   Я думала: надо, чтобы она на своей шкуре почувствовала; что такое быть в полной власти того, кто тебя ненавидит.
   А потом она должна умереть.
   Проснулся муж и сказал:
   - Что-то у тебя в глазах черти пляшут.
   Я рассказала ему, о чем думала. Он всегда меня понимал, хотя иногда не сразу.
   - Может, выдать ее замуж? - наморщил он нос.
   - Хочешь взять второй женой? - поддела я его.
   На его лице изобразился комический ужас.
   - Только не эту! Лучше скажи куманьку, он знает уже толк в блондинках.
   - Нужна ему такая...
   - Ну тогда жени дядю. Э, Идах! - толкнул его ногой. - Вставай, жениться опоздаешь!
   Идах отнесся к делу серьезно.
   - Подобреет? Вряд ли! Она вся пропиталась злостью. Из нее злость надо выбивать, как из циновки, что долго лежала у порога.
   От нашего разговора проснулась пленница - спросонок вытаращила глаза, не поняв, где находится, вскочила, но тут же опустилась назад. Она так и сверлила нас глазами, переводя их с одного лица на другое.
   - Жениха выбирает, - проворчал Факундо.
   Проснулся Каники и спросил, о чем мы - он не понимал лукуми. Факундо объяснил - в его объяснении было больше неприличных жестов, чем слов. Куманек ответил:
   - Делайте что хотите. Лишь бы сладко не показалось.
   - Кому? - спросил неугомонный Факундо.
   Каники был что-то невесел - но и он улыбнулся.
   Эту ночь решили провести в пещере: кони не отдохнули после долгой скачки.
   Сеньорита тем временем осмелела. Увидев, что ее не убивают не сдирают кожу живьем, она обрела необыкновенную разговорчивость. Она стояла на коленях перед Филомено, безошибочно определив в нем старшего; она клялась, что больше руки не поднимет ни на одного негра, что осыплет нас золотым дождем, что сделает что угодно, лишь бы отпустили.
   - Скажи это тетке Паулине, - ответил он наконец, - если она тебе поверит, может, и я подумаю.
   Тогда она завыла и упала в ноги. На сочувствие Паулины она не рассчитывала.
   - Крокодил заплакал, - сказала я. - Расскажи, почему ты бешеная хуже собаки? Ты из нищеты попала в богачки и сразу стала рубить сук, на котором сидела. У тебя весь доход с имения уходил на то, чтобы прокормить собак и стражу. Ты убила негритянку, которая стоила хороших денег. Ты вообще-то в своем уме?
   Тут она вскинулась дикой кошкой и, забыв о том, что только валялась в ногах у симаррона, стала шипеть и браниться. В три минуты мы услышали столько о похоти и извращенности черной расы, совращающей белых праведников, что я окончательно уверилась в своей догадке.
   - Анха! Значит, какая-то цветная все же увела у тебя жениха, оттого ты взбесилась. Что ж, дело поправимое. Видишь вот этого красавца? Это Идах, и он готов на тебе жениться хоть сейчас. Но уж если этот тебе не хорош - можешь поехать с нами в паленке, там холостых много. Э? Говоришь, похотливые? А ты не похотливая? Если бы ты вовремя завела любовника, не стала бы людоедкой.
   Хотите - верьте, хотите - нет, но она уставилась на дядю с таким странным любопытством - в глазах зрачки дышали, то расширяясь, то пропадая, как у кошки. Идах был крепкий, мускулистый мужчина немного за сорок; лицо покрыто татуировкой, тело разукрашено рубцами от плетей, одно ухо отсечено. На нем был заметен налет той невидимой африканской пыли, что отличает креола от босаль и сразу бросается в глаза понимающему человеку. Не знаю, определила ли это сеньорита и думала ли она что-нибудь вообще, но молчание затянулось до неприличия.
   - Молчит - значит, соглашается, - ввернул Факундо. - Идах, ты ей, похоже, понравился. Как ты насчет этой девушки?
   Идах усмехнулся недобро и встал. Девица обмерла и попятилась от него - шаг, другой, третий, споткнулась на неровности пола, едва не упав, но сноровистый охотник ловко подхватил ее и они упали на пол вместе. Крики его не смущали, замысловатых проклятий он просто не понимал, и с застарелой невинностью было покончено быстро и жестоко прямо на наших глазах.
   Я следила за женщиной: заплачет или нет? Представляете, не заплакала. Она была в такой ярости и негодовании - что сделали? как смели? - и не вспомнила, что сделала и смела сама. Я знаю, что мы были жестоки. Но мы лишь соблюдали равновесие справедливости.
   - Знаешь, Каники, - сказал Идах, - кажется, я ей не понравился.
   - Ее блажь, - ответил тот, пожав плечами. - Вот приедем, узнает, почем фунт сладкого... если Паулина не прикончит ее сразу.
   Куманек будто в воду глядел. Едва только пленницу спустили с коня, развязав глаза и руки - мулатка, сверкнув глазами, с топориком в руке (рубила хворост для очага), - боком, боком, словно готовый к драке пес, двинулась в ее сторону. Вот тут-то донью Марию де лас Ньевес охватил настоящий страх. До сих пор она надеялась неизвестно на что; теперь до нее дошло, что надеяться не на что. Она пыталась спрятаться за нас - это надо было вообразить! Отсрочил расправу конга.
   Пепе велел Паулине уняться, выслушал нас и неодобрительно покачал головой:
   - Скверное дело! Эта баба не должна выйти отсюда живой, иначе мы пропали. Вы не могли прикончить ее где-нибудь и не тащить ее сюда?
   - Она бы рассталась с жизнью куда легче, чем заслужила, брат.
   - Что вы хотите?
   - Отдать ее нашим мужчинам. Паулина получит ее напоследок.
   Пепе, помедлив, кивнул.
   Паулина, с видом королевского прокурора, вершащего правосудие, ободрала с бывшей хозяйки все, что на той еще оставалось от одежды. Сразу же над ней будто сомкнулась темная волна, уволакивая подсудимую в большую хижину на каменистом склоне.
   - Как та монашка: и досыта, и без греха, - съязвил кто-то. Фраза запомнилась, хотя было не смешно. Когда мучитель попадает в руки жертв - не бывает ничего справедливей и страшней. Мы в течение нескольких дней или уходили в лес, или отсиживались в своей хижине, и всем было не по себе, хоть мы и знали, что все правильно.
   Когда однажды вечером Паулина наконец пришла и села у порожка, молча поставив в сторону топорик, и беззвучно заплакала - у меня будто свалился с души камень. Все кончено, и слава богу. Мулатка плакала, вздрагивая всем телом, и слезы скатывались по щеке, на которой пунцовело свежее, величиной в серебряный песо, клеймо в форме шестигранной снежинки. Она долго плакала, смывая слезами ужас, мирный человек, ставший палачом по непостижимому повороту судьбы.
   Каники сказал:
   - Это дело надо довести до конца.
   - Что еще тут не сделано? - возразил Факундо.
   - Кое-что осталось! Поедете со мной?
   На другое утро мы уже собрались в неблизкую дорогу. Ехали большой компанией, Пипо снова взял на седло Паулину. У коня куманька лежал на холке мешок из грубо выделанной оленьей шкуры. В нем уместилось то, что осталось от гордой доньи Марии де лас Ньевес Уэте Астуа - таким было ее полное имя.
   Оставили лошадей на Грома и Пипо в лесу на границе тростникового поля. Паулина шмыгнула в тростник, мы следом с оружием наизготовку.
   Среди рубщиков, орудовавших мачете на другом конце поля, Паулина рассмотрела своего мужа. Почему-то рядом не было видно ни одного надсмотрщика, что всех удивило... Старик рассказал, что произошло в Вильяверде.
   Переполох был страшный! Все негры имения оказались взаперти. Но в доме осталась недавно нанятая белая горничная госпожи, которая до утра не осмелилась высунуть носа, но утром все же пошла посмотреть, что случилось, и освободила связанных стражников. Ни майораль, ни раненые не дожили до рассвета. Четверо негров ранено нашими пулями, один плох, неизвестно, выживет ли. Стражники, что уцелели, привели жандармов. Жандармский чин, что распоряжался следствием, велел отыскать прежнего майораля - надо же было хоть кому-нибудь следить за хозяйством.
   Этот офицер не поленился расспросить всех, начиная от стражников и кончая самым тупым негритенком: что и как происходило? Он проследил наш след до болота, где собаки сбились. Он поднялся на горку, где обнаружил следы трехдневной стоянки. Он, наконец, задался вопросом: почему напали именно на эту усадьбу и почему владелицу не убили, а похитили? И тут-то он наслушался от негров такого, что волосы вставали дыбом: и про Фермину, и порки, и измывательства над пассиями прежнего владельца.
   Жандарм схватился за голову, но эта сторона дела не входила в его ведение, и он продолжал расспрашивать о тех, кто налетел так дерзко. Подобрал все оставшиеся стрелы, осмотрел пули, вынутые из тел пострадавших, и снова и снова спрашивал: кто был с Каники? Как выглядели те трое? Наконец углем по бумаге сделал три рисунка: предполагаемые портреты. Негры мялись и жались - вроде то, а вроде не то, но стражники, натерпевшиеся страху на десять лет вперед, признали сходство.
   Стали искать наследников. Далеко ходить не пришлось, у хозяйки была младшая сестра, - замужем за каким-то мелким чиновником из Гаваны, по имени донья Вирхиния. Она явилась на четвертый день, неизвестно как успев одолеть неблизкую дорогу от столицы, одна, без мужа, и вела себя спокойно и подчеркнуто доброжелательно. Глаза ее горели при виде всего богатства: имение с почти сотней рабов! Но права у нее были птичьи, пропажа старшей сестры не означала ее смерти, стало быть, вступление в наследство откладывается на долгий срок, хотя в конечной судьбе сеньориты никто не сомневался... а до тех пор опека и шаткое положение. Мог объявиться другой дальний родственник, и тогда тяжбе конца не предвиделось.
   Одно хорошо: духом ведьмы больше и не пахло. Неграм это было самое важное. Они - чего сроду раньше не бывало - с охотой взялись за работу, надо было делать ее за себя и за тех, кто не мог оправиться от истязаний, а старик майораль не успевал везде, вот и случилась невиданная штука, что негры рубят тростник без надсмотрщика... Но мазать пятки салом никто не собирался: худшее позади.
   - Найди-ка мне донью наследницу, - попросил Каники Паулину. - Я хочу на нее посмотреть.
   Мулатка прямиком пошла в усадьбу, разыскивать сначала управляющего. Старик испанец ей даже обрадовался. Он ничуть не удивился тому, что экономка вернулась, и ничуть не сомневался, что более чем месячное отсутствие сойдет ей с рук без последствий. Самолично отвел представить новой хозяйке.
   С новою сеньорой разговор шел сначала о том, о сем, о прежнем владельце, о разорении из-за непомерной своры, о жестокосердии сестрицы, и, наконец, Паулина ловко закинула удочку, выразив уверенность, что при новой хозяйке, такой разумной и обходительной, дела в имении пойдут прежним благополучным порядком, когда и негры сыты и веселы, и хозяева как сыр в масле катаются.
   Донья Вирхиния сразу клюнула на приманку, посетовав, что не все так просто, что еще уйма судебной волокиты.
   - За чем дело стало? - спросила степенно экономка. - Ваша сестрица, не тем будь помянута, сама накликала на себя смерть.
   - Факт смерти не доказан, милая моя Паулина.
   Паулина "милую" пропустила мимо ушей, поскольку дур в экономках не держат.
   - Вы могли бы вступить во владение хоть с сегодняшнего дня.
   - Так? Что для этого надо сделать?
   - Взять бумагу, чернила, перо и пойти со мной.
   - Далеко?
   - Нет, сеньора, не очень. В лесочек тут не далеко.
   - Что же я буду там, в лесочке, писать?
   - Обязательство на отпускную для меня, как только станете хозяйкой имения.
   Крючок был проглочен, и рыбку потянули в нужном направлении. А на бережку уже сидел Каники, поджав ноги и покуривая. Рядом лежал мешок.
   Донья Вирхиния перепугалась до дурноты.
   - Каналья, куда ты меня привела? Кто эта протобестия?
   А куманек в ответ с невозмутимой улыбкой:
   - С тем, кто доставил тебе изрядное состояние, могла бы и повежливей.
   - Так ты Каники?
   - Он самый.
   Это известие даму почему-то даже успокоило.
   - Что тебе от меня надо?
   - Наоборот, тебе от меня, - и вытряхнул мешок.
   Я смотрела из-за кустов, и то мне стало не по себе. А дама была не храброго десятка, и ее вовсе стало мутить. Паулина привела ее в чувство.
   - А теперь, сеньора, письменные принадлежности. Надо написать две бумаги.
   Одна представляла отпускное свидетельство на имя Паулины Вильяверде. Грош цена ему была без подписи и печати нотариуса, однако оно было написано по всей форме.
   - Теперь под диктовку еще одну бумагу... - и куманек начал диктовать. Сеньора писала с вылезшими на лоб глазами. Немудрено: смысл бумаги состоял в том, что она, вышеназванная сеньора, вступила в сговор с разбойником Каники, цель которого состояла в похищении и убийстве ее сестры.
   - Готово, - сказала она.
   Филомено потребовал лист и поглядел на то, что там было написано.
   - Сеньора думает, что я неграмотный, а я грамотный. Пиши по новой, если хочешь получить останки сестрицы и жирный кусок.
   - Для чего тебе это? - возмутилась дама. - Тут все от первого до последнего слова неправда. Это грешно! Можно мстить человеку, но оставь в покое труп. В конце концов, она моя сестра, и я обязана похоронить ее по-христиански.
   - Мне это нужно, - объяснил Филомено, - во-первых, для безопасности вон той кумушки. Пусть всем будет ясно, что Паулина не имеет ко мне никакого касательства. Сбежала, шаталась около имения, обнаружила труп и поняла, что бояться больше некого. Во-вторых, ты сестра вот этого отродья. Неизвестно, чем ты будешь, вступив во владение усадьбой. Имея эту бумажку на руках, я буду знать, что в Вильяверде людей не отдают на съедение собакам.
   - Что ж, и не выпороть никакого негодника?
   - Нет, почему же, всякое случается в жизни... Только ты в это дело не лезь, майораль его знает лучше твоего.
   - С этой бумагой ты будешь вытягивать из меня все, что я буду получать с имения.
   - Вот дура! - рассердился Каники. - На кой черт мне деньги в лесу? Или пиши, что я сказал, и все останется между нами. Или я брошу это крокодилицу туда, к ее родне, - живи на жалованье таможенного чиновника еще пять лет, а опека тем временем разворует все, что сможет, и получишь огарочки...
   - А как же насчет погребения? Нельзя же так!
   - Можно. Я не христианин и она не была христианкой. По крайней мере не водилось за ней ни христианской доброты, ни христианского смирения. Уж если на то пошло, мы ее похороним в лесу и найдем добрую душу, чтоб помолиться за упокой.
   Не знаю, что подействовало на донью Вирхинию, но она скоренько написала то, что от нее требовалось. Каники прочитал и остался доволен. Уложил бумагу в кисет, сказал Паулине "прощай, кума" и пошел в заросли. Но на полдороге обернулся.
   - К сеньоре у меня один вопрос. Как зовут того дотошного жандарма, что проводил следствие?
   - Не знаю, зачем тебе это знать, - ответила дама недовольно. - Это капитан Федерико Суарес, и я уверена, что он рано или поздно до тебя доберется.
   Донья Вирхиния Уэте де Сотомайор до поры исчезла с нашего горизонта.
   - На кой черт она тебе понадобилась? - спросил Факундо куманька на обратном пути. - Подкинул бы мешок на видное место с запиской: так и так, мол. А ты устроил целую церковную службу с проповедью.
   - Ты, кум, сказал глупость, - отвечал Филомено. - Ты же был купец, стало быть, голова должна работать. Она у меня теперь вот где сидит, эта баба - и похлопал себя по кисету.
   - Мало ли какая нужда приспеет?
   Гром долго чесал в затылке.
   - Знаешь, кум, все-таки ты китаец. Негру бы сроду до такого не додуматься.
   Это было одно из наших самых дерзких дел. После него Филомено сказал, чтобы мы посидели тихо месяц-другой.
   - Всегда так: раз, что-то случилось! Переполох, собаки, стража, шум, трах-тарарах! Рыщут, скачут, нюхают. Через неделю в дозорах играют в карты, через две их сняли, через месяц забыли, что что-то случалось - до нового переполоха.
   Но я уже знала, кто взялся нас искать, и не думала, что Федерико Суарес так же беспечен и непредусмотрителен, как прочие. Без сомнения, он узнал нас с Факундо по описаниям: слишком он хорошо нас знал. Времени, конечно, прошло немало - семь лет, как мы были в бегах. Но я всегда полагалась на свое чутье в людях и была уверена, что ему это не срок. Конечно, он будет искать нас не только для службы, но и для себя, и использует для этого все служебные возможности. Конечно, он будет искать прежде всего меня. А остальные? Впрочем, он должен был сначала нас поймать, а мы не собирались доставлять ему такого удовольствия. На одного умного жандармского капитана приходилась уйма людей, которые не горели служебным долгом. Они отказывались драться, если их было меньше десяти на одного симаррона. Благословенны испанская лень и безответственность - благодаря им мы могли надеяться много лет гулять по Эскамбраю... и были правы.
   Была еще одна опасность - охотники-негрерос. Они работали не за совесть, а за деньги. Народ, занимавшийся таким промыслом, шутить не любил и пустолаек среди собак не держал. Правда, негрерос работали в основном по горячим следам. Если беглого не удавалось изловить на второй, ну - на третий день, или хватало у негра сметки дать деру в проливной дождик, - махнув рукой и на негра, и на награду, созывали свору и убирались восвояси.
   С такими подвижными, хорошо вооруженными и обстрелянными группами, как наша, негрерос предпочитали не встречаться. Такая охота сулила тяжкий труд и неизбежные потери. Однако, когда число нулей в объявлении о розыске переваливало за какую-то критическую отметку, находились желающие рискнуть. А я подозревала, что после недавнего происшествия в Вильяверде губернатор Вилья-Клары раскошелился еще раз. Нет, куманек был прав: стоило посидеть тихонько.
   Сам куманек отправился к нинье в Касильду.
   Мы остались в паленке отдохнуть от бродяжничества и еще заняться кое-какими делами. Главным было упражнения в стрельбе из лука. Идах выстругал для каждого оружие по руке из двуцветной кедровой заболони - он чуть не все местные породы перепробовал, пока нашел ту, что лучше всего подходит. Наука эта, повторяю, не из простых, наскоком ее было не взять. Семь и семьдесят семь потов сошло с меня, прежде чем руки и глаза приобрели согласованность и сноровку. И я, и Факундо научились неплохо стрелять, хотя до дяди нам было, конечно, далеко.
   Я все мечтала об актанго - но наш кузнец Акандже не мог изготовить натяжной и спусковой механизмы в нашей примитивной кузне с каменной наковальней и каменными молотками. Приходилось усердствовать, натягивая длинные луки.
   Некоторым вещам учиться чем раньше, тем лучше. То, что стоило нам труда и терпения, у нашего сына получалось будто бы само собой. Стоило посмотреть, как он вгоняет стрелы одну за другой в белый затес на коре, а потом с видом заправского воина, без улыбки, выдергивает их, осматривает наконечники и укладывает в колчан!
   Он был очень взрослый, наш сынок. Он был самим собой в жизни, в которой каждый стоил ровно столько, сколько он стоил. Там не было ни богатства, ни титулов, ни должностей, что могут подменить истинную суть человека. Филоменито походя учился всему, чего требовали обстоятельства. Он ел, когда был голоден, спал, когда хотел, говорил, когда имел что сказать, и смеялся, когда было весело.
   Он удался очень похожим на отца - так же темнокож и с этакой прирожденной вальяжностью и чувством собственного достоинства. Он очень рано потребовал признать его на равных и не давал поблажки себе, принимая участие во всех делах - в охоте, стряпне, в стирке, и потому-то так яростно он требовал права на участие в бою.
   Он обожал крестного, который первый взял с ним, малышом, дружеский тон. Каники принес с собой войну, а на войне взрослеют быстро. Дети, заквашенные на войне, ничего не боятся, и таким был Пипо. Он был готов к войне, на нее толкала вся наша жизнь. Потому-то я полагалась на судьбу и не возразила, когда Каники предложил его взять во вторую экспедицию в Вильяверде. Потому-то, наверное, не возражал и отец. Вел себя Пипо образцово. А где было безопаснее - вопрос этот оставался без ответа... В конце концов мы решили, что лучше брать сына с собой, чем прятать под подол Долорес.
   Каники не было долго, и мы скучали. Жизнь без этого сорвиголовы становилась однообразна.
   Впрочем, один скандал все-таки случился. Но, по правде говоря, это было довольно кляузное дело.
   Из-за чего началось? Шерше ля фам, как говорят французы. Если одна женщина приходится то ли на десять, то ли на пятнадцать мужчин - как тут не быть скандалам? Перебранки и мордобои из-за благосклонности Эвы или Долорес были привычны, и прекращали их обычно сами Эва или Долорес. Иногда доставалось им самим, и тогда требовалось вмешательство Пепе. Что поделаешь, природа требовала своего; по-моему, она не оставила этого и в наши дни, хотя люди прикрыли ту же голую натуральную нужду кисейными занавесочками. Но в том месте в то время кисеи не случилось, а случились испостившиеся поневоле мужчины каждый со своей блажью.
   Хочу сказать наперед одну вещь, - ее могут счесть кощунством нынешние кисейные господа, романтики: симаррон - это совершенно необязательно благородный герой. Иной раз попадалась такая дрянь, что господам романтикам не худо было б взглянуть. Но в основном это были люди - просто люди, со всем, что человеку свойственно.
   Причиной для скандала оказалась Гриманеса.
   Глазастый такой заморыш, не помнящий о себе ничего, кроме чудного имени, очень худенькая и слабенькая. Ей было, по приблизительным подсчетам, лет тринадцать или четырнадцать. Негритянки обычно скороспелы, в четырнадцать я сама имела все, что полагается, в смысле форм и прочего. А эта - кости да кожа, узкие бедра, пупырышки вместо груди, одно слово - заморыш. Ее считали за ребенка, каким она, по правде, и была. И, пока ее считали за ребенка, никто девочку не трогал. У африканцев такое не в обычае.
   Но вот однажды этот чертов фула, Деметрио, от вечного нечего делать подглядел, как она стирает в ручье свою единственную рубаху, и заметил эти самые пупырышки размером не больше глазуньи. Много ли надо сухому пороху? Фулу не пускали на порог ни Эва, ни Долорес по причине того, что он у обеих что-то пытался стащить. Подозреваю, что он и сбежал оттого, что его свои же колотили за воровство. Говорят, что есть какая-то мудреная болезнь, что заставляет человека воровать. Ну ладно, воровство еще полбеды, беда в том, что был он сам по себе редкий поганец. Ладно, ему пригорело, черт с ним. Всем пригорает, кто носит штаны и в штанах кое-что. Он мог бы ходить перед девчонкой павлином, распустив хвост. Мог бы украсть для нее вторую рубашку - на что-нибудь он был ловкий вор. Мог бы ее уговаривать - это никому не заказано. Но он, рассчитав, что заморыш не сможет сопротивляться, подстерег ее в лесу и попытался изнасиловать. Рассчитал он верно все, кроме одного: поблизости случайно оказались Пипо и Серый.
   Пипо сразу оценил обстановку, и принялся колотить Деметрио первой попавшейся палкой. Потом Серый стерег преступника, пока Филомено галантно проводил девушку до поселка - фула ее ударил раза два, а много ли заморышу надо?
   Суд да дело - целое разбирательство. Вина Деметрио была слишком явной, и его вздули. Над Пипо добродушно посмеивались, называли женихом и спасителем. Сын досадливо отмахивался: "Пойдите вы все"...
   Пепе зашел вечерком покурить и сказал:
   - Это дело еще не кончилось. Теперь ей жить не дадут спокойно, замучают. Боли, моя голова, придумай, что с ней делать.
   Конечно, нельзя было оставить девчонку без присмотра, и конечно, Долорес не могла этого сделать. Она не оставила привычки рожать и едва управлялась со своей оравой. Я намек поняла. В тот же вечер Неса (так мы ее для краткости стали называть) ночевала в нашей хижине. Долорес вздохнула облегченно, спихнув с себя обузу. Я вздыхала по другой причине. Я бы плохо знала негров, если б не предвидела, что начнется после этого.
   Обделенные женихи стали коситься и наскакивать на Факундо: у тебя есть жена, а ты еще и девчонку заграбастал. Объяснять что-нибудь было бесполезно, тот же Данда, например, - совсем не злой и не злой и не жестокий по натуре, не хотел взять в толк, что еще хотя бы год надо было дать бедняжке окрепнуть и подрасти. Дело клонилось к драке, и пришлось принимать срочные меры.
   Мужчины взялись за топоры; к нашей хижине добавили просторную пристройку, и Идах, который жил с остальными земляками, теперь переселился к нам.
   Конечно, дядюшка тоже страдал от всеобщей болезни и сразу начал оказывать знаки внимания новой подопечной. Но если сказать, что я на это не рассчитывала, это будет неправда. И смешно-то и досадно было видеть, как он увивается около девочки в три раза с лишним моложе себя. Но, во-первых, в Африке в порядке вещей, если у мужчины младшая жена - ровесница старших детей. Во-вторых, я знала точно, что тут не будет никаких грубостей. А в-третьих, неожиданно обнаружилось, что самой юной особе нравится покровительство сильного мужчины, и эта маленькая каналья с природной женской ловкостью довольно долго вертела дядюшкой, как хотела, не давая ничего взамен. Все стало на свои места, оставалось только подождать. Забегая вперед, скажу, что через полгода замухрышка изрядно посвежела на изобилии дичи, а через год поправилась вовсе и уж совсем выглядела женщиной, - только никто не сомневался, чьей.
   Мороки хватило с этой глупышкой на все время, пока отсутствовал Каники. Его не было два месяца, и мы его заждались. Филомено всегда, приходя в паленке, останавливался у нас, а теперь и вовсе все сорвиголовы собрались под одной крышей, и мне это было почему-то очень приятно. Даже заморыш Неса легко вошла в нашу компанию. Глупышка твердо следовала правилу: "Молчи, дурак, за умного сойдешь", и хлопотала себе у очага молчаливой уютной тенью. Мне кажется, она даже гордилась тем, что принадлежала к нашей семье - ведь мы были семья, а куманек Каники входил в нее на правах брата - любимого брата.
  
  
   Глава четвертая
  
   Он появился под вечер, в такую страшную грозу, что, казалось, над ухом стреляют пушки, а молнии по затейливости напоминали королевские фейерверки, и ливень гудел, сшибая листву и ломая мелкие ветви. Как всегда, вылетел куму под ноги Серый. При виде Каники мой приемыш терял всю свою суровость, становясь ласковым щенком.
   - Анха, друзья! - приветствовал он нас с порога. - Хорошо стали жить, завели такие хоромы! Меня, может, пускать не захотите уже?
   - Отсохни твой язык за такие слова, брат, - сказал Факундо, вставая ему навстречу, и по сверкнувшим глазам было заметно, до чего мой муж рад видеть куманька. Помог ему стащить с плеч котомку, снять одежду, с которой текло ручьем, а я приготовила одеяло и раздула огонь в очаге.
   - Мы глаза проглядели, ожидая тебя - нет и нет. Видно, там, где ты был, тебя хорошо встретили!
   - Не говори, дружище: так, что если плохо приветишь, подумаю, да и вернусь, - отвечал Филомено, обнимая всех по очереди, улыбаясь широко, сверкая глазами и зубами. Был он весь как-то по-особому напружинен и всегдашнюю задумчивость прятал в уголках приподнятых к вискам глаз.
   Он расспрашивал о наших делах, подшучивая над Идахом ("старый кот молодую мышку ловит?" - "Не все тебе одному", - огрызнулся дядюшка.) Он не сразу выложил сногсшибательную новость.
   - Слушай, кума, видел я твоего старого приятеля, капитана Федерико Суареса.
   Дотошный этот человек не поленился приехать в Тринидад, а затем в инхенио Марисели близ Касильды, чтоб расспросить ее кое о чем.
   Он нагрянул нежданно-негаданно, наутро после той ночи, как Каники сам пришел в Агуа Дульсе - так называлось имение ниньи, и не успел даже выспаться. Марисели, сделав утренние распоряжения по хозяйству, вернулась в спальню, где в ее постели отдыхал ее бывший раб. И тут же без стука вошла Ма Ирене и объявила:
   - Внизу ждет какой-то военный.
   Марисели побледнела. Но ее возлюбленного испугать оказалось не так просто.
   - Их много? - спросил Каники, торопливо одеваясь.
   - Один, - ответила старуха. - Говорит, что ночевал в Тринидаде и приехал сюда поговорить с сеньоритой.
   - Точно, что один?
   - Не считая кучера-губошлепа, - я говорила с ним.
   - Анха!
   Теперь Каники точно знал, что гость один. Если бы устраивали охоту на него - офицер непременно заменил бы негра-кучера на солдата, обязательно. Об этом он сообщил обомлевшей нинье, добавив к тому же, что он в усадьбе лишь со вчерашнего вечера, и никто, кроме бабушки, не видел его даже из своих негров. Значит, нечего поднимать панику - надо поговорить с ним и вежливо проводить.
   Его уверенность успокоила перепуганную девушку. Она наскоро поправила помятое платье и поспешила вниз, а Филомено по галерее шмыгнул на заднюю лестницу, спустился вниз и прислушался к разговору в гостиной.
   Человек в мундире представился как капитан жандармерии Федерико Суарес.
   - Сеньорита Марисели Сагел де ла Луна, полагаю? Могу узнать, донья Марисели, чем вас так встревожил мой визит?
   Сердце екнуло у негра, - но он держал себя в руках, он весь напрягся, и дух перевел только тогда, когда услышал прерывистый от волнения голос?
   - Скажите, с моим батюшкой действительно ничего не случилось?
   - Он в полном благополучии, я видел его не далее как вчера в городе. Впрочем, мне известно, что вы не в слишком хороших отношения с отцом, сеньорита. Меня удивляет и трогает ваша дочерняя почтительность.
   - Сеньор, я покривила бы душой, если бы сказала, что мы в отличных отношениях. Но мой отец, он единственное, что осталось от моей семьи, и я приписала ваш визит на счет того, что с ним могло случиться какое-либо несчастье. Разве не мне бы поспешили сказать, если - не дай бог - его постигнет что-либо?
   Каники пропустил мимо ушей все комплименты дочерней почтительности. Он их навострил, только когда разговор зашел о нем самом. Что же интересовало капитана Суареса?
   - ...весьма, весьма опасный и дерзкий преступник. Пожалуй, самый дерзкий из всех, о ком мне приходилось слышать за все время моей службы. Я хотел бы узнать о нем кое-что, что могло бы облегчить его поимку.
   - Боюсь, мало чем могу помочь вам, сеньор, - спокойствия не было в ее голосе, зато начало мелькать раздражение. - Меня уже расспрашивали о нем раз двадцать, все, что я рассказывала, записывали на бумагу. Вряд ли я что нового могу добавить или вспомнить о негре, которого не видела невесть сколько времени.
   - Вас расспрашивали олухи, сеньорита. Я заранее прошу прощения за их глупость - они не могли составить представления о том, кого должны ловить.
   Итак, беседа принимала затяжной оборот. Нинья велела принести кофе - нельзя же, право, показаться невежливой.
   В маленьком двухэтажном доме было тихо. В этот утренний час все негры находились при своих делах: на плантации, на мельнице, на сахароварне. Тишина стояла ясная и звонкая, каждое слово беседующих слышалось отчетливо.
   Капитана интересовало многое. Чем занимался нынешний разбойник в доме? Не подвергали ли его чрезмерно строгим наказаниям? Кто остался в доме из его близких?
   Марисели не была словоохотлива. Да, был тайто при ее покойном брате, царство небесное мальчику. Потом стал плотником. Отлынивал от работы, не раз сбегал. Да, ему за это попадало, отец любил порядок. Несколько лет назад мать - мир ее праху - отдала его на корабль. Да, пыталась вытребовать его обратно. Зачем? В хозяйстве нужен был плотник, старик Анастасио еле ноги таскает, а другого нет до сих пор. Родня, или подружка, - словом, к кому захотелось бы прийти? Древняя старуха бабка, больше никого. Нет, никто не замечал. Видно, не очень-то ему нужна старуха. Нет, никуда не ходит - очень уж стара. Что за человек он был? Капитан, простите, но какое дело сеньорите до того, что любил и чего не любил сбежавший раб?
   Раздражение в голосе ниньи нарастало, и капитан его почувствовал. Что делать? Он был вынужден откланяться, что и сделал весьма сухо. Так сухо, что хозяйке, как бы извиняясь за нелюбезность, пришлось проговорить наконец:
   - Прошу меня простить великодушно: я так устала от этих разговоров про Каники. Меня мучают ими несколько месяцев подряд, словно я в чем-то виновата сама.
   Она, должно быть, покраснела при этих словах. Сам Каники ее уже не слушал. Прихватив по дороге какую-то метлу, выскочил в боковую калитку и, зайдя справа от дома со стороны кухни, делая вид, что занят работой, поглядывал на коляску, запряженную парой гнедых с дремлющем на облучке кучером. Он внимательно рассмотрел визитера, искусно мелькая из-за угла и взглядывая искоса. Даже Марисели, провожая гостя, не заметила ничего. Он проследил за тем, как коляска отъехала, и после этого поднялся в спальню, где обнаружил нинью в слезах, на коленях перед распятием. Девушка с изумлением смотрела, как он, стянув рубаху через голову и ногами сковырнув альпарагаты, снова растянулся на кровати.
   - Как, ты не ушел? - прошептала она.
   - Зачем? - спросил он, нащупывая на коробке сигару. - Сеньор приехал и уехал; он сюда больше не явится. Иди ко мне и отдохни, ты ведь сегодня не выспалась.
   Нинья закончила все же благодарственную молитву со множеством поклонов. Но потом они долго разговаривали, и Марисели начала с того, что показала другу одну газету. Каники принес ее нам, изрядно подпорченную дождем. Бумага намокла, но не расползлась, и отчетливо видна была сумма награды - баснословная сумма под тремя рисунками мужских лиц (впрочем, сходство было довольно отдаленное). Женского лица не было. Да, видно, сеньор Суарес меня не забыл.
   Потом Каники, распаковывая мешок, с самого дна достал какой-то разрогаченный сверток и снял тряпку.
   - Актанго! - ахнул Идах. - Где ты его взял?
   - Арбалет! Это игрушка покойного Лоренсито. Ничего себе игрушка, мне понравилась. Я нарочно за ней ходил в Тринидад. А вот, - он развернул другую тряпку, пропитанную маслом, - натяжные рычаги и спуски. Это делал наш кузнец Николас по чертежам одной толстой книги, книгу я тоже нашел в комнате покойного. Остальное я выстругаю сам. Мои руки - не то что ваши крюки, с деревом я умею обращаться.
   Мы с удовольствием опробовали оружие. Даже игрушка била неожиданно сильно, стрела отскакивала от тетивы с такой быстротой, что глазом было не уследить за этим движением; и наконечник так глубоко вошел в дерево мишени, что погнулся, когда его вытащили.
   Мы изготовили и тщательно отделали четыре арбалета. Это оружие славно послужило нам; оно до сих пор хранится в укромном месте рядом с двуствольным кремневым пистолетом "Лепаж". Пусть смеются над ними нынешние кольты и винчестеры, как смеется над стариками молодежь. Для своего места и своего времени оружие было грозным.
   Каники все же качал головой:
   - Хорошая вещь, спору нет. Но ружье все равно надо брать с собой, хоть одно. И ты не бросай пистолет, бери его, когда пойдем прогуляться.
   Прогуляться он собрался в сторону Тринидада, взяв с собой одного Идаха. Он уже знал, куда идет.
   - Надо снова пошарить в конюшне у Чучо Рото. Слишком много своих грехов норовит свалить на меня.
   - А почему не сразу к альгвасилу? - спросила я. - Заодно заработал бы десять песо.
   - Слишком много стирки будет его жене, если я сам к нему загляну. Одних испорченных штанов хватит. Без нас найдутся те, кто притащит к альгвасилу конокрада.
   Как и в прошлый визит к Чучо, завернули сначала на улицу Ангелов, пешком, чтобы не быть заметными. Дело было не только в том, что куманек соскучился по Марисели, хотя, конечно, он по ней скучал. Первое, что он попросил наутро, - газеты, где выискал все объявления о пропаже лошадей. Несколько оказалось совсем свежих, и Филомено довольно усмехался, запоминая место жительства и имена обокраденных владельцев. Потом попросил бумагу, перо, чернил и крепкой суровой нитки. Написал несколько записок и перевязал накрепко нитками.
   Оставалось ждать ночи и идти делать дело. Но до ночи было еще далеко.
   Нет, я совсем не удивилась тому, что Марисели захотела увидать Идаха, - как только узнала, что Филомено пришел не один, тут же отправилась посмотреть на его товарища. Я хорошо понимала ее любопытство, которое заставило преодолеть страх и все вбитые в голову с детства представления о приличиях. Но снявши голову, по волосам не плачут; ее слишком уж занимал Филомено и все, что с ним было связано - с превращением из себе на уме губошлепа и озорника в яростного, дерзкого и упорного бойца. Другое дело, что от Идаха она мало что смогла добиться - он неважно говорил по-испански и не очень был склонен пускаться в разговоры, дичился, смущался и не всегда понимал, что хочет от него узнать эта странная белая женщина. Она спрашивала его о значении татуировки, трогала обрубки ушей, взяла в руки и осмотрела длинный лук и стрелы. Думаю, что если она и не очень поняла его путаный ленгвахе, то вполне поняла и почувствовала исходящую от него внутреннюю, первобытную силу и человеческое достоинство, то, что не дает человеку быть рабом в любом случае в жизни.
   Она захотела узнать о семье, оставленной в Африке. Дядя рассказывать не стал - растравливать душу зря не хотелось. Каники, посмеиваясь, сообщил, - у этого парня есть невеста, вот так и так, нинья не изумилась, сказала только: "Я приготовлю ей подарок!"
   Едва стемнело, покинули дом и отправились обходить обокраденные ранчо и финки. Сколько миль они одолели в ту ночь, знает лишь хозяин дорог, - чтобы в пяти или шести местах на видном месте оставить вбитую в дверь или деревянную стенку стрелу с привязанной к ней бумажкой. Во всех бумажках было написано одно и то же: "Твою лошадь украл Чучо Рото. Поищи в его конюшне".
   В окошко Ма Ирене успели прошмыгнуть, когда небо уже серело.
   - Дело сделано, - сказал Каники. - Если сегодня хоть одна лошадь в конюшне Чучо будет краденой, ему несдобровать. Но готов биться об заклад, что их окажется больше.
   Следующий день был воскресным, и Марисели, бледная после бессонной ночи, поехала, как всегда, к утренней мессе, - промолившись всю ночь в домашней часовне за благополучное возвращение своего язычника-возлюбленного, поехала благодарить бога за то, что он вернулся живым и невредимым. (Если бы дело касалось чего-то другого, я посмеялась бы над такой набожностью. Но я знала, знали мы все, что ожидание - это Сила, способная спасти и сохранить, и что молитва - это умноженное ожидание. Может, эти-то молитвы и спасали смутьяна, выносили из бед, пока...) Сам Филомено считал, что нельзя ей пропускать службу, поскольку не пропускала ее никогда. К тому же в церкви собираются все самые свежие сплетни - как среди слуг, так и среди господ. А свежие слухи им как раз и были нужны.
   Их принесла Ма Ирене, сопровождавшая нинью.
   - Хесуса Рото сегодня посадили под замок у альгвасила. Три пропавшие лошади обнаружились у него в конюшне; надо думать, скажет, куда подевал остальных.
   Собственно, дело было на этом закончено, а поскольку следов Каники в нем не искали, можно было бы спокойно возвращаться. Но он задержался на два дня - он имел на это право.
   ...Идах принес подарки для Гриманесы: новую ситцевую рубаху, кусок холста, какие-то ленты, гребень. Девчонка сказать ничего не могла - млела от счастья.
   Каники всегда в первые дни по возвращении от Марисели был задумчив, - мысленно он оставался в плену этих глаз и рук, он ощущал эти призрачные объятия до того живо, что тело сводило судорогой, и приходилось прикусывать губы, чтобы сдержать стон. В этот раз он был задумчив по-другому. Факундо, тоже заметивший, что было что-то неладно, хотел было расспросить друга, но сдержался. Что могло быть ладного в нашей неладной, неустойчивой жизни?
   Никто ни о чем куманька не расспрашивал, но однажды - на второй или третий день после того возвращения, вечером, тихим и теплым, мы сидели у костерка, мужчины курила, а я так, без всякого дела валялась на прогретой за день каменистой земле, он сам заговорил о том, что сидело где-то с левой стороны груди, что жгло изнутри лиловую кожу. Слова его были непривычны для его речи, медлительны, тяжелы и прозрачны, словно капли, стекающие с листьев в траву, когда дождь уже прошел и радуга повисает между облаками.
   ... - она отдалась мне, она моя, - полгода назад, придя к ней с повинной головой, разве я мог об этом подумать? Однако это случилось, и она сама пошла мне навстречу, сама - и я чуть не умер от счастья. А вот теперь, чертов негр, тебе этого мало, ты уже больше хочешь. Хочешь знать: что, отчего, почему? Могу ли я поверить, что она в самом деле меня любит? Кажется, чего тебе еще нужно: вот ты, такой черный, лежишь в ее постели, обнимаешь ее, такую белую и нежную, и думаешь: вот, бог позволил непозволенное, и мы вместе, мы одно, и пусть будет хотя бы сильным то, что не может быть ни долгим, ни прочным. Хочется, чтобы она зодохнулась от счастья... как я, закричала бы. Нет, понимаешь, - она делает все для того, чтобы мне было хорошо, но она не принимает ничего для себя, будто отдается мне не по любви, а по какому-то обету, данному перед богом, будто я для нее то же самое, что отточенный гвоздь, каким она терзала себя шесть лет тому назад, в часовне, помнишь? Она отстраняется, мягко, незаметно, чтобы ничего не получить для себя, - ни капли радости, ни капли счастья от... от моей любви, хоть, может быть, что такое моя любовь для нее? Можно, можно руками сжать, стиснуть ее бедра так, что пятна видны наутро на белой коже, можно не дать ей уйти в себя, заставить вздрогнуть тонкое нежное тело, влить в него едва не силой весь жар, все, что жжет сердце, заставить вырваться то ли стон, то ли вздох, он звучит почти как раскаяние, - можно, ладно! Ну и что? Серые глаза полуприкрыты, куда они смотрят - на тебя или мимо, куда-то в небо? Что там, в этих глазах под веками? Порой готов разорвать ее, чтобы увидеть, что же она там прячет? Есть ли вправду там место для меня? Или она вправду любит одного господа бога, а я... я не знаю даже, зачем я ей. Убей меня бог - не могу понять. Неужели мужчина, которого она любит? Или плетка в божьей руке? Если б я ее не знал... а я ее знаю, что с неё станется.
   Сигара обжигала кончики пальцев, освещала неровными заусеницами обстриженные ногти.
   - Вот так... Человек скотина жадная. Как я. Сперва был рад, что не прогнали. Потом разрешили любить. Потом и этого мало, хочу, чтоб меня любили, хочу знать это, мне, дураку, мало белого тела на атласной простыне, мало того, что она рискует для меня тем, чего у меня сроду не было и не будет. Так чего ж мне надо? Убей - не скажу. Нет, скажу. Я хочу, чтоб ее при встрече брала такая же сумасшедшая радость, как меня. Чтобы у нее жгло здесь вот так же, как жжет меня... может, и ее жжет этот огонь, только почему я его не чувствую? Э? Унгана, ты моя сестра, ты сама женщина и знаешь их, скажи, могу я этого хотеть или зарвался не по чину? Или пора меня убить? Ты не знаешь, что ей от меня надо?
   - Знаю, брат, - отвечала я, - знаю, и не бойся: господь бог тебе не соперник.
   Я взяла его руку и почувствовала, как он вздрогнул. Он любил так, как никто никогда на моих глазах, и он имел право так любить и быть любимым.
   - Не бойся, брат, будь спокоен и уверен. Марисели - удивительная женщина. Но ты должен знать: ты основа всему, что с вами произошло. Если бы ты не был тем, кто ты есть - разве она вышла бы к тебе среди ночи, едва заслышав твое имя? После стольких ночей, проведенных вместе, у тебя душа замирает всякий раз, когда ты вспомнишь, как она разорвала тебе ворот, так? Да, так. Ни с кем другим она так бы не поступила, потому что ты ее избранник - ты. Ты, мандинга, дьявол, симаррон, китайское отродье, - потому что ты любишь ее так, что заставил ее выбрать тебя и полюбить тебя, - не сомневайся, что она тебя любит. Даже если она выбрала тебя орудием наказания за несуществующие грехи - она не взяла в свою постель любого из своих негров, она столько лет ждала тебя, бродяга. Почему? Подумай и скажи. Не хочешь? Потому что в тебе есть Сила, - против нее не устоит ни одна женщина, потому что у нее нет этой силы, и она жива твоей. Ей нужно, чтобы ее любили так, как ты любишь, и это как отрава, как хмель, как соль - если ты пропадешь, брат, ей соль не будет солона и солнце светить перестанет. Понял? А она еще не поняла, потому что не оставила до конца белой привычки считать себя слишком взрослой. С нее все это слетит, и она все поймет. Клянусь Йемоо - это будет скоро.
   Мне казалось, я правильно все объяснила. Семьдесят лет спустя я остаюсь в этом убеждена. Я ничуть не удивилась, узнав, что Марисели хотела нас всех повидать. У меня самой вызывала жгучее любопытство эта из ряда вон выходящая девушка, - хоть я и была уверена, что сумела ощутить движения ее души. Но этому воспротивился неожиданно сам Каники.
   - Еще чего! - сказал он. - Нинья увидит вот этого красавца с его жеребячьей статью и с подвешенным языком и сразу даст мне отставку. Она на старину Идаха делала глаза - каждый в монету по реалу. Хорошо, я догадался сказать, что он без пяти минут женат.
   Кажется, звезды затряслись на небе от нашего дружного хохота. Немудрено, что две или три из них, не удержавшись, сорвались вниз в тот вечер.
   Раз вернулся Каники, долго мы на месте не засиживались. Дня через два или три мы вчетвером, на конях, вооруженные и с запасом провизии, снова двинулись вверх по Аримао.
   Дома оставалась Гриманеса, а с ней Пипо и Серый, несмотря на бурные возражения обоих молочных братьев. Филоменито объяснили, что останется он за главного, а Идах еще долго нашептывал парнишке на ушко - можно догадаться, что.
   Мы расположились в удобном местечке милях в пяти западнее Санта-Клары, там, где дорога огибает каменистый, покрытый лесом выступ, с которого просматривался на полмили в обе стороны пыльный тракт: влево - до очередного изгиба, вправо - до моста через реку Сагуа-ла-Гранде, по которой мы пришли к этому месту, намочив копыта коней. Мы второй день сидели на каменистом холме, не совсем понимая, чего ждет и чего хочет Филомено. Но полагались на него и ни о чем не расспрашивали: если привел нас туда, значит, знает, зачем.
   Он совершенно менялся, когда мы покидали пределы безопасной необитаемой части Эскамбрая. Он ничем не напоминал куманька, покуривавшего себе под деревом и глядевшего в небо. Оставлены все заботы и дела, спрятана глубоко любовная истома. Глаза блестели остро и настороженно, речь становилась короткой и ясной, движения - плавными, походка - невесомой. Он собирался в кулак, и в такие моменты всегда сгущалось видимое только мне черно-голубое облако вокруг него. Он превращался в бойца - прирожденного и бесстрашного, как каждый мандинга, но с расчетливым и холодным умом и азиатской хитростью.
   Мы были все не таковы. Нам всем не хватало этой расчетливой холодной ярости. И если мы приобрели ее потом - в этом заслуга Каники... и капитана Суареса.
   Итак, мы поглядывали за дорогой с удобного места в кустах, - в густой листве были прощипаны такие окошки, чтобы не выглядывать, не выдавать себя. Каники занял другой пост - его не было видно в глянцевой листве высокого прямого дерева мамонсийо. Кони были привязаны. Солнце припекало.
   Народу на дороге в обе стороны проезжало не очень много. Кое-кого Факундо даже узнавал - в прежние годы он часто бывал в Санта-Кларе, жил там иногда неделями и хорошо знал город и окрестности. То богато разукрашенная карета с занавесками, а рядом кабальеро на холеном коне, сзади на лошади похуже черный грум, на запятках два лакея, - какой-нибудь богатый плантатор едет в город просвистывать денежки; то запряженная парой быков телега, на ней пирамидой сложены мешки, тюки, корзины, поросята, а сзади привязана пара понурившихся телок - гуахиро собрался на базар ; а вот изящная коляска, где сидят два монаха, румяные, дородные мужчины в черном, и на козлах сидит тоже монах, но поплоше видом; а то верховые - в разной одежде, на разных лошадях, в город и из города; и вот снова пуста дорога в обе стороны, блестит под солнцем песком и мелкими избитыми камушками.
   Вдруг сверху раздался протяжный свист, куманек свалился нам на голову, подзывая жестом.
   Через мост проезжала воинская команда - десятка два конных в мундирах жандармерии, с двумя офицерами. Все вооружены. В середине строя - крытая повозка четверней.
   - На окнах и двери решетки, - просипел Идах. Его прищуренные, с напускной придурью глаза видели не хуже морской подзорной трубы, я это знала с детства. - Там внутри кто-то есть.
   Филомено жестами показал, что нужно. Мы разобрали оружие и перешли на скальный выступ с восточной стороны холма. На нем мы оставались незамеченными снизу дороги.
   - Пропускайте передних, - шептал на ходу Каники. - Бейте в тех, что сзади, за повозкой, и чтоб стрелы летели дождем.
   Замечала потом много раз: в бою, в жаркой схватке время растягивается, подобно резиновой тесьме, и кажется, будто минула целая вечность - а прошло не больше минуты.
   У меня с тетивы сорвались и со свистом улетели в цель три или четыре стрелы, когда первые крики тревоги огласили окрестность. Авангард в замешательстве рванулся назад, чтобы узнать, что там сделалось с хвостом отряда, а тем временем Каники и Идах тоже открыли стрельбу - быструю, настильную, беззвучную и оттого страшную. Кто-то был ранен, кто-то - убит, но большинство перепугалось и бросилось наутек, пригибаясь к конским гривам, оглядываясь назад, показывая оскаленные в страхе зубы. Нет, право, испанцы всегда были плохие вояки.
   Не успели они разбежаться, оставив на дороге человек восемь убитых и раненых, - мы попрыгали вниз. Идах собирал стрелы. Факундо, действуя мачете как рычагом, отодрал решетчатую дверь вместе с замком.
   Колымага была разгорожена надвое. В одном отделении лежали ящики и мешки. В другом сидело двое негров: мужчина и женщина, оба закованы в цепи.
   Я быстренько пошарила среди груза. В ящиках было серебро - внушительное количество, стоящее хорошего конвоя. В мешках - письма. На одном - бирочка с надписью: сеньору капитану Федерико Суаресу, управление жандармерии, Гавана. Этот мешок был самым маленьким, и я прихватила его как есть. Из остальных вытрясла бумаги, пересыпала в них деньги. Факундо обрезал постромки лошадям, вожжами перевязывал мешки, нагрузил ими лошадей. Сверху посадили арестантов, как были, в цепях. Филомено сноровисто помогал, Идах, взлетев на скальный карниз, наблюдал за дорогой.
   Спустя еще несколько мгновений на пустынном тракте остались лежать несколько безжизненных тел и стояла сиротливо пустая колымага.
   - Быстрее, негры, - торопил нас Каники, - теперь-то все начинается не на шутку. У нас есть время на десять миль: пять, пока они доберутся до города, и пять - обратно. Ну, может, милю-другую прибавят болтовней.
   Сам он уже сидел в седле, держа повод одной из добытых лошадей, мы поторопились сделать то же самое и задали ходу.
   В таких скоротечных схватках главное было - не налететь дерзко и неожиданно на превосходящие силы. Это-то не так трудно. Трудно благополучно унести ноги, вот тут нужны и расчет, и талант, и предусмотрительность, и везение. Мили три мы скакали по лесу, пока не достигли безымянного притока Сагуа-ла-Гранде, и потом стали спускаться по нему вниз. В этот приток впадал чуть пониже другой, уж вовсе мелкий ручеек, и пока мы пробирались по камням первого, Факундо со вторым конем и с ошалевшим скованным негром на нем, сидевшим без седла на конской спине как собака на заборе, поднялся на три сотни шагов вверх по второму, давая лошадям ступать то в воду, то на прибрежные скользкие камни, - чтобы собаки, которых неминуемо пустят по следу, потянули погоню в ложном направлении. Обратно вернулся, строго следя за тем, чтобы копыта обеих лошадей постоянно омывала вода. Спустившись еще с полмили по ручью, срезали угол, обходя стоящую на берегу ферму, и снова вышли к реке, когда населенные места остались уже позади. Погоня, по нашим расчетам, должна была двинуться по следу, когда мы пустили коней на скользкую гальку, направляясь вверх по течению. В своих верховьях Сагуа-ла-Гранде почти смыкается с Аримао, и, самое главное, такими же стежками ныряет по землю.
   Время было для нас очень неудобное - солнце перевалило за полдень, погоня могла быть пущена по горячим следам, хоть мы и остудили их родниковой водой. Но потом прошел быстрый короткий ливень, промочивший до костей - и у всех отлегло от сердца.
   Уже не торопясь добрались через водораздельный хребет в подземное убежище на Аримао. Надо было позаботиться и о лошадях, и о себе, и об освобожденных арестантах.
   Женщину, молодую и измученную, звали Хосефа, мужчину - Адан. Они друг друга не знали и встретились первый раз в жандармской кибитке. Оба, однако, принадлежали одному хозяину, а именно - жандармскому капитану Федерико Суаресу... Хотя они были из разных имений: он - из инхенио близ Пласетаса, она - из кафеталя за Гуаракабулья, - одного из самых далеко продвинутых в горную глушь имений. Названия показались знакомыми. Конечно, потому что из-под Пласетаса сбежал портняжка Кандонго, стало быть, легко будет проверить личность Адана, который мне с первого взгляда не понравился. Вроде рожа как рожа, такая же, как у всех прочих, курносая и губастая, а меж тем с души воротило на него смотреть. И, роясь при свете костра в мешке с бумагами, я, сидя поодаль, прислушиваясь к разговору, что после ужина затеяли куманьки с освобожденными - разумеется, сбив с них сначала цепи.
   Мне что-то было не совсем понятно в этой истории.
   Девочка провинилась в том, что встречалась тайком с беглым, своим давнишним приятелем, удравшим за несколько месяцев до того из соседнего имения.
   Адан сказал, что убил мулата, сына управляющего, мол, житья не давал сопляк, и он двинул ему два раза, и пытался бежать, но был пойман. Серьезная вина, за такое обычно вешали, а поскольку казнить негра без согласия хозяина нельзя, то можно было объяснить, почему он оказался в жандармской каталажке на колесах. Возможно, хозяин сам захотел разобраться с убийцей и воспользовался служебной повозкой для того, чтобы доставить его к себе в Гавану. Это ладно; но что касается девчонки, что-то не вязалось. То, в чем провинилась Хосефа, наказывалось обычно поркой на месте. Она подтвердила: да, выпороли, и в доказательство показала свежие рубцы, и посадили в каталажку там же, в имении, но потом вдруг надели цепь, на телеге отправили в Пласетас, где на другой день водворили в зарешеченную повозку в компанию к Адану и повезли. Куда? Надо подумать, к хозяину. Зачем? Адан в твердой уверенности заявил: "Чтобы повесить". Но молодая женщина только пожимала плечами: не знаю, да и все тут.
   Оба с опаской почему-то посматривали в мою сторону; я копалась в бумагах. Это были все служебные донесения. "В связи с появлением различных неприятных слухов докладываю Вашей Милости о настроениях негров в подведомственной мне территории. Негры босаль, по причине их тупости, никакой опасности не представляют, ибо не имеют зачастую возможности договориться друг с другом, плохо понимая испанский. Гораздо серьезнее дела обстоят в среде негров-креолов, которые более способны оценить обстоятельства и между которыми нередки даже грамотные"... Это он был прав, подумала я, что касается нашей компании - из четверых было трое грамотных, из них двое креолов, а одна имела в детстве гувернантку... да, среди негров такие компании попадались нечасто.
   Никакого указания на происхождение денег (а их было уйма) мне найти не удалось, принадлежали ли они сеньору Суаресу или кому-нибудь еще, а потом - стоп! - кое-что интересное! Это было, как можно понять, письмо управляющего - того самого доверенного - дону Федерико лично.
   "От Хосефы в деле, что вы задумали, будет мало проку, по моему мнению. Можно, конечно, пообещать ей вольную и много чего еще, но только мне кажется, эта негритянка слишком бестолкова для такого деликатного задания. Что касается Адана, степень его провинности столь велика, что заслуживает веревки; но коль скоро вы полагаете, что он может быть вам полезен, не могу противоречить. Он оказывал немало услуг в том качестве, в каком вы хотите его использовать и сейчас; но опасаюсь, что в данном случае он предпочтет не слушать обещаний и даст согласие, чтоб только сбежать, предоставив на нашу долю дополнительные заботы о его розыске".
   Похоже, тут было о чем подумать. Для чего сеньору Суаресу двое проштрафившихся негров?
   Письмо я прочитала вслух - Каники с Факундо переглянулись. Допрос пошел с пристрастием: стали выяснять, знали ли негры что-нибудь о том, что задумал хозяин. Хосефа разревелась - вправду, была она бестолкова. Адан отнекивался: знать не знаю, ведать не ведаю. Что за качество, о котором писал управляющий? Почем он знает, мало ли всяких работ пришлось переделать и мало ли о чем идет речь. "Ах ты рожа, - подумала я, - ну ладно! В конце концов у нас есть у кого узнать, что ты за птица".
   Про деньги они тоже ничего не знали. Нам они были, в общем, без надобности - в какую лавочку мы пойдем здесь, в горах? Каники сказал, что Марисели в жизни их не возьмет. Так что четыре увесистых мешка отнесли и спрятали в дальнем закоулке пещеры. Так мы никогда и не узнали, что это были за деньги, - все серебряные монеты от реала до песо, ни единой золотой монеты там не было. Они еще долго пролежали без дела, деньги эти.
   Кандонго опознал Адана сразу.
   - Стряпал на кухне для черных. Наушник, доносчик, ябеда, подлипала. Мулат, сын управляющего? Не знаю, может, там еще какие были, но я помню одного, - у прачки Деворы, ему было лет семь, когда я удрал.
   Посчитали - если это тот, то парнишке было лет десять-одиннадцать.
   - Не знаю, с чего мальчишка стал бы заедаться, - сказал Кандонго. - Его не баловал папаша, держал в черном теле. Вправду, что ли, ты убил Хорхито?
   - Ага, - кивнул Адан, но сам посерел от страха.
   Тут-то меня и осенило.
   - Значит, так: ты этого мальчишку убил, но хозяин, зная, что ты проныра, решил тебя использовать - для чего? Чтобы ты изобразил беглого, разведал бы, где наше жилье, а потом бы навел на наш след собак. Так? В обмен на прощение, а может, вольную и часть награды за наши головы. Так?
   - Придумать все можно, - отвечает, а я что знаю, то сказал. Что хотел сеньор - за то я не отвечаю. А этого слушайте больше - он сам был господской подстилкой.
   Трах! Молнией сверкнуло мачете в руках Кандонго, - за годы в паленке наловчился им орудовать портняжка не хуже прочих, и Адан с подрубленной шеей упал на траву.
   Били Кандонго смертным боем, но вступился Каники.
   - Стойте! - сказал он. - Угомонитесь. Я туда схожу и все узнаю.
   Кандонго он позвал с собой.
   - Ты тамошний, с тобой легче станут говорить.
   Тот отказался резко и грубо.
   - Пошел бы ты (и тра-ля-ля-ля...) Не было тебя - было все спокойно, тебя дьявол принес - все завертелось вверх дном! Чтоб тебя собаки сожрали!
   Факундо хотел надрать ему уши - Каники жестом остановил кума.
   - Пусть его скулит, как побитый щенок. Я разберусь, в чем дело.
   И пошел через вес Эскамбрай в Пласетас разбираться.
   Много он не узнал. Что хотел капитан Суарес, выяснить так и не удалось. Зато выяснил, что покойный Адан врал, и врал нагло. Мальчишка-мулат никому ничего плохого не делал и делать не мог. Он пас гусей сеньора и продолжает пасти до сих пор, а синяки и ссадины благополучно зажили. Адан его изнасиловал, зажав рот, посчитал полузадохнувшегося ребенка мертвым и бежал, не понадеявшись на то, что служба в качестве доносчика его защитит. Остальное известно.
   Нам приходилось только плюнуть гадливо. Жаль, что Кандонго досталось зря. Лодырь был отчаянный, оттого и Кандонго (означает лодырь, сачок - прим. Автора); но только он был безобидный парень, если его не трогали.
   Опять у нас выпала передышка. Идах увивался за девчонкой, Факундо обхаживал наш разросшийся табунок - он прямо цвел от радости, расчесывая коням подстриженные гривы. Я занималась повседневными делами. Филомено шастал по округе, не уходя от паленке далеко и избегая шума. Ясно, если он искал приключений на свою и наши головы, он их находил.
   В этот раз он нашел... краденых негров. Наблюдая днем за уединенным кафеталем, он заметил, что негры на нем постоянно работают в цепях. Это его насторожило и заинтересовало - спустился пониже, улучил момент и поговорил с одним. Оказалось - краденые.
   - Дьяволы, не хотят бежать, - ворчал он. - Хотят назад к своим старым хозяевам - а сами не знают, откуда они есть!
   Помолчал, покачал головой и добавил, усмехаясь невесело:
   - Дурачье, как есть дурачье!
   Увы, он был прав: девять из десяти негров не могли назвать, в какой провинции находятся имения их хозяев. Я насмотрелась на таких еще у сеньора Лопеса. Факундо изъездил остров вдоль и поперек; но кухарка Немесия, ни разу не выбиравшаяся даже в Карденас, считала, что в Матансас надо плыть через море, а Гавана для нее была чем-то нереальным. А сколько таких Немесий в юбках и штанах - и они составляли большинство даже среди креолов.
   Кум, однако, еще раз наведался в этот кафеталь, и не напрасно. На шестнадцать человек нашелся один посообразительнее, который знал, что все они из Пинар-дель-Рио. Он, этот умник, из городишка Виньялес, а остальные, по его предположению, откуда-нибудь с округи. Он назвал полное имя своего хозяина и адрес, этот негр, - уже кое-что!
   Они хотели вернуться к прежним хозяевам. Пинар-дель-Рио, однако, не шутка: через половину острова тайком, по ночам, в крытых фурах, везли воры свой товар, дважды украденный, чтобы за четверть цены продать какому-нибудь ловкачу. А уж тот постарается спрятать их подальше от глаз посторонних, загонит на самую дальнюю плантацию, запрет в самый глухой барак и уж непременно наденет цепи и приставит самого бдительного надсмотрщика; потому что если сбежит краденый негр и доберется до первого альгвасила - будет ловкачу тюрьма, если, конечно, альгвасил не куплен. Если вообще с неграми не церемонились, то краденых били и убивали не задумываясь. Тошнехонька была жизнь у краденого, куда хуже, чем у обычного раба. Свои хозяева тоже, конечно, не сахар. Но хотя бы не тянули цепи месяцами и годами без перерыва, были мелкие радости и поблажки, были семьи... Да что там говорить! А дома их числили в бегах - почти наверняка; иной сеньор, может, и догадывался, что раба украли, но найди попробуй.
   Выкрасть бедолаг можно было - глушь, в которой стоял кафеталь, позволяла это сделать без риска. Но куда бы мы дели эти шестнадцать человек? В бега они не хотели. Нечего было думать доставить их на место к хозяевам, за столько-то миль. Мы прикидывали и так и эдак. Можно было бы, конечно, известить об этом местного альгвасила. Ну, а если тот получил взятку? Запросто могло быть такое. Тогда бедолагам придется еще хуже: скорее всего, увезут в другое место, где помочь будет некому.
   - Хватит головы ломать, - сказала я наконец. - Отправим письмо капитану Суаресу. Будьте уверены, обрадуется возможности отличиться.
   Адрес жандармского управления у нас был, остальное трудностей не представляло. Когда Филомено отправился в Тринидад, навестить нинью, он позаботился о том, чтобы письмо отправили по назначению. Можно себе представить, что за впечатление произвело это письмо в жандармерии. Однако действие возымело сразу. Через несколько недель при случае мы как-то навестили этот кафеталь. Он выглядел заброшенным, из прежней большой команды копошилось там два-три человека. Действительно, налетели жандармы; краденых негров расковали и увезли, хозяин попал под арест.
   Дело было сделано чужими руками, - единственный раз так легко и просто.
   Шли недели и месяцы. Мы все больше и больше втягивались в эту отчаянную жизнь. Ах, какое было время: отчаянное, бесстрашное... и этим страшное. Мы не берегли свои жизни и лезли напролом. Мы не полагались на судьбу, мы о ней не думали. Как повернет наши судьбы Элегуа, на какой путь направит бог перекрестков Легба? Призрак солнечного дома пропал, растаял в зеленом сумраке леса, в синей дымке над Эскамбраем. Как во сне, урывками, помню себя - среди языков огня, с неистребимым запахом гари на волосах, дико перекошенное лицо какого-то домашнего палача, которого едва не пополам разрубила ударом мачете с лошади, запекшуюся кровь на руках, на отточенном лезвии. И словно в другом мире - хрустальные капли воды, пение цикад, трава и ласкающее солнце. Трудно и страшно вспоминать все это, но жить так было не страшно. Тоска ли, дым, туман застилали нам глаза.
   Ах, где вы, наставления в христианских добродетелях почтеннейшей миссис Дули? Сама себя не узнавала я тогда. Неужто это та самая лощеная, разряженная парадная горничная, любовница хозяина и наперсница хозяйки? Да полно, было это или не было? Шуршащие шелковые платья в оборках, тугой крахмал и кружева нижних юбок, стук каблуков по мраморному полу, тяжелый блеск серебра, кипень белоснежных скатертей и салфеток с вербеновым и лавандовым ароматом, тонкий перезвон бокалов на подносе? Их сменили парусиновые рубаха и штаны до колен, пропахшие лошадиным потом, гарь костров, тяжелое мачете и пистолет на широком кожаном поясе, босые потрескавшиеся пятки, чашки из скорлупы гуиры, арбалет и стрелы за спиной. Я из него била без промаха, также как из двуствольного "лепажа", стала неутомима верхом не хуже, чем сам Факундо. Похудела и обзавелась такими мускулами, что в пору любому мужчине. А главное, все мы - Факундо, Идах, малыш Пипо, которого брали с собой все чаще и, уж, конечно, я не в последнюю очередь, прониклись духом отчаянного сорвиголовства, исходящего от Каники, молчаливо и без обсуждения признанного старшим среди нас. Черно-серебряный плащ смутьяна летел над нашими головами, и ни его, ни нас не брала никакая смерть.
   Каники продолжал время от времени наведываться то в Тринидад, то в Касильду, - бывал задумчив и тих первые два-три дня по возвращении, потом встряхивался и предпринимал очередную отчаянную вылазку, и каждый раз все дальше и дальше от нашего паленке, к молчаливому одобрению Пепе. Мы добрались до Хикотеа - Ориенталь в провинции Камагуэй на восток, а на западе заходили далеко за Хикотеа - Оксиденталь, за речку Дамухи, вплоть до Коралийо на северном побережье. Оттуда оставалось рукой подать до Карденаса и Санта-Анхелики, и не так уж опасно было проехать ночью тридцать пять миль вдоль поросшего манграми глухого побережья, подняться по заболоченной пойме речки Ла-Пальма, а потом свернуть по ручью, на берегу которого я ожидала милого в памятную ночь бегства... Но я не знаю, что меня удерживало. Во всяком случае, не тень убитой вдовушки. Вслед за ней последовали на тот свет другие, отправленные моими руками. Ни об одном из них у меня нет желания сожалеть или мучиться угрызениями совести вплоть до сегодняшнего дня.
   Время от времени Филомено приносил газеты с описанием очередной проделки... Мне было интересно, что по-прежнему там красовались три рисунка мужских лиц, а про меня - ни словечка. Но цифры под каждым рисунком все росли, и ясно становилось, что скоро на нас откроется большая охота. Нас спасала подвижность, быстрота переходов и то, что мы заявляли о своем существовании в местах, отстоящих друг от друга порой на сотню миль, так что рассчитать наше местопребывание было весьма затруднительно. Тревожным знаком было то, что нас начали ожидать и преследовать более упорно и настойчиво, чем раньше.
   Однажды нас выследили. Точнее, это случалось не однажды. В сухой сезон не всегда можно спрятать следы. Это было недалеко от Энкрусихады, за Санта-Кларой. Там на одном кафетале был надсмотрщик, по которому давно плетка плакала - плакала ну и доплакалась. Время было под вечер, когда негров собирали уже домой, и, управившись со своим делом, мы дали ходу. Уже в темноте ушли к югу - туда, где поднимались первые лесистые отроги Эскамбрая. Там было довольно безлюдное место, - но между ним и теми глухими урочищами, где можно пропасть без следа, лежала Санта-Клара и отходящие от нее большие дороги.
   Забыла сказать, что с нами в тот раз был Филоменито, - Пипо, как продолжали мы его называть. Ему уже исполнилось семь, и молодец был хоть куда. Жизнь у него, конечно, была совсем не той, что полагалась по его годам. Но и хваток был парень не по годам, и чуток, как зверек - умнеть приходилось поневоле. Он не знал аза в глаза - при такой редкости, как грамотные родители, - но умел владеть конем и всем оружием, какое у нас было. Дитя, заквашенное на войне. Конечно, мы избегали брать его с собой на вылазки заведомо опасные. Но в тот раз не предполагалось ничего особенного, и в этот кафеталь заглянули, можно сказать, случайно. Но случай - он висит над головой, как камень на скальном карнизе, и рано или поздно сваливается на голову.
   Неподалеку от этого кафеталя случился отряд негрерос. То ли они там были по работе, то ли оказались нечаянно - кто разберет! Может быть, у них имелась особо хорошая ищейка, а скорее всего - продувная бестия из числа ловцов, что сумела распутать хитросплетения наших следов. Так или иначе, но нас выследили и догнали на дневке в укромном распадочке, и не застали врасплох лишь потому, что Серый - мой выкормыш, недреманый сторож, мой приемный сынок то ли почуял, то ли услышал их за добрую милю и забеспокоился, глядя в сторону, с которой мы пришли. Мы ему доверяли безоговорочно. В минуту бивак был собран, кони взнузданы. Когда мы вскочили в седла, уже можно было в отдалении расслышать собачий лай.
   Была вторая половина дня - как теперь соображаю, часов около четырех, и времени до темноты оставалось уйма. Ни слова не говоря друг другу, мы взобрались на гребень холма, - но всматриваться в зеленые волны внизу было бессмысленно. Лес укрывал наших врагов так же хорошо, как и нас; но наверняка их было больше, чем нас.
   Почти сразу же за гребнем Каники повернул коня вправо, пустив его настолько быстро, насколько это позволял лес и каменистые склоны. Преследователи все равно не смогут ехать быстрее, тем более что они пустились в путь с раннего утра, а мы - только что, на отдохнувших и накормленных лошадях. Неизбежно они должны были задержаться у стоянки, - это давало нам время оторваться, топить след в подвернувшихся ручейках, а главное - описывать продолговатую петлю, мили в четыре в поперечнике. Если считать по прямой, то милях в шести от того места, где располагался бивак, мы ступили на свой старый след, - он был хорошо заметен, весь истоптанный коваными копытами. Таким образом, мы зашли преследователям в спину и еще имели небольшой запас времени, чтобы на отрезке в неполную милю сдвоить по-заячьи след. Свежий след на старом не собьет с толка хорошую ищейку, в двух свежих следах разобраться уже труднее, а потом вместо пяти следов осталось три, потом - два, потом один, - а потом и этот один исчез, будто испарился, в синих вечерних тенях.
   Сначала исчез мой, потом - Идаха, потом Каники, затем - Факундо, утопая в мелких ручьях, текущих в сторону Сагуа-ла-Чика - их там было множество. Последний же след - старого вороного с мальчиком на спине - исчез, испарился прямо на сухом месте, среди неровной каменистой тропы. Я так и представляю, как забегали в этом месте собаки взад-вперед с растерянным выражением на мордах и как выругался ловчий, когда понял, что случилось.
   Слева от тропы темнела неширокая, футов в десять-двенадцать, но глубокая проточенная дождями промоина, а сразу за ней - мелкокаменистая осыпь. Перескочив через промоину, Дурень приземлился на плывущем под копытами щебнистом откосе и пошел, танцуя, приседая на обе правые ноги, а осыпь, шурша, ползла вниз, унося и путая следы. Хотя в этом уже не было смысла: никакой другой всадник ни на какой другой лошади не прошли бы по этой неверной, ползущей, головокружительной крутизне. Требовался именно такой старый, умный, многоопытный конь с хорошей выучкой и невесомый, бесстрашный, ловкий всадник на широкой, как крышка обеденного стола, спине. Сам Факундо не мог бы повторить этот скачок - тяжесть его тела помешала бы четвероногому другу ловить неверное равновесие.
   Он наблюдал за сыном снизу, сдерживая своего коня, и пустил его на скользкие камни лишь тогда, когда услышал пронзительный крик гончоли - знак того, что все сошло гладко. Пока он спускался по извилинам потока, Пипо, пробравшись через осыпь, уже ждал его в месте, где этот ручей сливался с другим. Судя по рельефу местности, все они должны были сходиться в одном потоке, сбегавшем в мелкую, капризную Сагуа-ла-Чика, текущую на север. В этом-то потоке и собрались мы снова вместе - вечерние тени сгустились и стали непроницаемы.
   Рассвет нас застал уже в горной глуши по ту сторону Санта-Клары. С этого дня Пипо по молчаливому соглашению стал считаться на равных с остальными.
   За год или полгода до того он бы лопнул от гордости, когда Каники (последний почему-то пришедший к месту сбора) без слов и крепко пожал его загрубелую ручонку. Теперь он только хлопнул крестного ладонью по плечу и тронул поводья - молча, лишь глаза сверкнули. Этот последний лихой финт был его выдумкой от начала до конца. Значит, в лохматой головенке должны были отпечататься, как на бумаге, и промоина, и осыпь, должны были промелькнуть расчеты того, что ни собаке, ни всаднику их не одолеть, что на огибание крутизны уйдет время, что времени до ночи осталось мало, что ручьи не остались бы необследованными, если бы на каком-то из них следы обсеклись, что собака не скажет, один конь или пятеро проскочили через промоину, - короче, что погоня будет сбита с толка и до утра вряд ли продолжит преследование.
   Так оно и случилось.
   Это происшествие заставило нас быть осторожнее; однако при нашем образе жизни осторожность оставалась понятием весьма относительным. Мы в тот год безобразничали отчаянно, месяца не проходило без очередной наглой вылазки. Нет, иногда делали передышки. Мне прострелили бедро навылет; Факундо собаки порвали плечо; Идах сломал лодыжку и с тех пор немного прихрамывал, - это не говоря про всякие мелочи. Только Каники был как заговоренный.
   Он по-прежнему время от времени навещал Марисели - то в городском особняке, то в инхенио, и пропадал там иной раз подолгу. Странная эта связь установилась прочно - хотя не все было гладко и быть не могло. Что-то он рассказывал, что-то - нет, но, возвращаясь, он неизменно приносил с собой какую-то струю, будоражившую всех, горячившую кровь... так что нам начинало припекать пятки.
   Однажды мы уж очень задержались. Мы уходили под Сиего-де-Авила, до конца восточных отрогов, и отсутствовали в паленке почти три месяца. Когда вернулись, то обнаружили, что в нашей хижине хозяйничает, ворча и покрикивая на Гриманесу, старуха, - разумеется, Ма Ирене.
   Она третий день ждала нашего возвращения с вестью: "Нинья в Аримао у родственников по каким-то делам (хотя, конечно, это только предлог), она хочет видеть Филомено, разумеется, но она хочет видеть и вас всех. Она просит разрешения к вам приехать - ни больше и ни меньше".
   Мы переглянулись. Речи быть не могло о том, чтобы привести ее в паленке. Старуха поняла это без слов и кивнула.
   - Ей любопытно увидеть, как вы живете, но больше всего она хотела поговорить с тобой, подруга.
   Если Марисели хотела поговорить со мной, не знаю о чем, то у меня уже много месяцев все горело от любопытства взглянуть на нее. Посмотрела на куманька - усмехался как всегда, делая вид, что ничего не слышит. Пришлось его тормошить:
   - Эй, Каники, что ты на это скажешь?
   Фыркнул, отстегивая с пояса мачете, пороховницу, сумку с пулями:
   - Мне-то что! Заводите бабьи сплетни.
   И по этой резкости слепому стало бы ясно, что ему вся затея решительно не нравится. Но сказать я не успела ничего - перебил меня сын, сказавший веско и гневно:
   - Ты не прав, Каники!
   - Почему? - спросил Филомено, быстро и внимательно взглянув на своего крестника.
   - Потому что она всегда ждала тебя, чтобы ты вернулся и с тобой ничего не случилось, поэтому на тебе ни царапины! Она помогала тебе и нам чем могла. Она бы сто раз могла продать тебя, если б хотела. Теперь, может быть, ей надо помочь. Почему ты не хочешь, чтобы мы пришли на ее голос?
   - Потому, дружок, - отвечал Каники, - что я боюсь. Увидит она твою мать - и станет ревновать меня. А если увидит твоего отца - бросит меня, тощего китаезу...
   И пойми его по виду, правду говорит или шутит. Пипо принял все всерьез.
   - Седлай свежую лошадь, Ма, - распорядился он. - Я поеду с тобой и все улажу.
   Каники покачал головой, улыбнувшись медлительно:
   - Я опасался твоего отца, сынок, - произнес он, - а теперь вижу, что насчет тебя тоже надо держать ухо востро.
   Отправились все, кроме Идаха. Спустились по долине Аримао до мест, граничивших с обитаемыми. Там стояла давно заброшенная хижина углежога, скрытая в непролазных зарослях кустарника, который поднялся на месте двадцатилетней давности вырубки. Место было достаточно укромное. Мы прождали в нем больше суток, когда к вечеру следующего дня, грохоча по камням ошинованными колесами, подъехала к зарослям легкая одноколка. Лошадью на анафемской дороге правила Ма Ирене.
   Железом шитая эта старуха слезла с облучка, подобрав подол, взяла под уздцы пегашку и завела экипаж в такую гущу, что его не стало видно с речки.
   Факундо с Серым несли дозор - мы никогда не забывали выставить дозор; и когда мы подошли, он уже помогал спуститься даме с ловкостью школенного конюшего и с уверенной повадкой настоящего мужчины, знающего себе цену. Отстегнул фартук, откинул подножку, опустился на одно колено - чтобы на другое наступила изящная туфелька, выглянувшая из пены нижних юбок и темно-зеленого бархата верхней. Ах, как он выглядел в эту минуту! Залюбовавшись на него, я не сразу перевела глаза на нинью, которой он, поднявшись с колена, небрежно поклонился.
   Она была чуть выше среднего роста, с волосами цвета золотистой блонды, убранными под мантилью, с мелкими чертами миловидного лица. Нежно-розовые губы, прямой нос, серые глаза под длинными ресницами раскрылись широко, когда она заметила позади меня будто выросшего из зеленой стены Каники.
   - Я не опоздал? - спросил он особым, напряженным голосом, и я почувствовала, как он подобрался весь, - так же точно, как Гром, случалось, в его присутствии. Забавно и досадно было видеть эту слабость, - и чтобы скрыть ее, - шагнул девушке навстречу, взял ее протянутые руки, привлек к себе, быстро и горячо поцеловал. Нинья вспыхнула пунцовым огнем, - но он уже отстранился, успокоенный, почувствовавший нелепость своей ревности, повернулся, собираясь, видимо, нас представить, - но в этот момент из кустов выкатились Пипо и Серый.
   - Добрый вечер, сеньорита! - вежливо сказал Пипо, едва не наступая на край юбок. - Меня зовут Филомено, в честь крестного Филомено. Это мой отец, Факундо, это моя мать, унгана Кассандра, это мой брат, Серый, - тише, черт, не обдери подол, это тебе не наши лохмотья! Я знал, что ты красивая и добрая, - разве другая стоила бы того, кого зовут Каники!
   - Так ты думаешь, я стою его? - спросила нинья с выражением тихого изумления в голосе.
   - Еще бы! - отвечал мальчик с небрежной снисходительностью, - он не кто-нибудь, чтобы путаться с кем попало! Небось, ту белую задрыгу из Вильяверде он не взял себе, хоть и мог бы, - на что ему отрава этакая!
   Факундо распрягал пегашку, Ма Ирене выгружала мешки, и все прислушивались к разговору. Устами младенца глаголет истина! Мой младенец был не глупее многих, но младенцем оставался и он.
   - Почему ты называешь эту собаку братом? - спросила нинья. - Это его кличка?
   - Нет, его зовут Серый. Он правда мой брат - молочный брат. Его мать сожрал крокодил, и моя мать взяла его к себе и выкормила своим молоком.
   Могу поклясться, что по ее белому, не тронутому загаром лицу пробежала тень страха. Но она с собой совладала и сказала моему сыну:
   - Ты умный мальчик, хоть и мал еще.
   - Я не мальчик, - ответил он, отведя пытавшуюся его погладить маленькую белую ручку. - Я мужчина и боец, я умею воевать не хуже остальных. Вряд ли кто из твоей родни может похвастаться таким в семь лет, да и из моей тоже.
   Марисели пребывала в замешательстве, но нашлась и протянула сорванцу руку:
   - Рада знакомству с таким мужественным юношей. Вижу, что ты достойный крестник моего Филомено.
   Мне этот разговор сказал многое: и о моем так рано повзрослевшем ребенке, и об этой белокурой девушке, на чьем запястье лежала рука моего названого брата.
   Она придумала что-то, что позволило ей провести у нас дня два или три, - кажется, сказала, что едет куда-то на богомолье, но только ей для богомолья церковь не слишком требовалась, она могла молиться, став на колени лицом к востоку и перебирая агатовые четки, в любом месте, или просто замереть на минуту-другую на ходу, беззвучно что-то шепча губами. Молилась истово и от души - не чета, скажем, сеньоре Белен, ходившей в церковь и бывшей набожной по обязанности, ровно настолько, насколько это необходимо для дамы ее положения.
   Для молитвы, конечно, подходила и старая хижина с прохудившейся крышей. Для ночлега, боюсь, она показалась слишком неуютной. Нам пришлось немало потрудиться, чтобы устроить более-менее сносную постель для ниньи - мне и Ма Ирене. Нинья отважно провела там две ночи.
   Со мной она заговорила в первый же вечер. Было заметно, что она смущена - теребила веер, совсем не нужный в ночной прохладе, не знала с чего начать. Сердце болело глядеть на нее, ничем не напоминавшую ту фурию, разорвавшую рубаху на кающемся грешнике, - скорее, похожую на ту, что испугалась поутру черноты своего возлюбленного. Как эти две могли уместиться в одной?
   - Ты мудрая женщина, Кассандра. Я много слышала о тебе - так же, как обо всех вас. У меня... у меня очень трудный вопрос. Я... то есть мы... Мы с Филомено уже много времени вместе, и до сих пор у нас нет ребенка. Я слышала, что ты помогла своей прежней хозяйке. Может быть, ты сможешь помочь и мне?
   Тут я рассказала ей, как все было на самом деле. Ее эта история удивила, но самообладанием она была под стать своему Каники, только на другой лад, - бровью не повела, лишь спросила: как же быть? Насколько, - она запнулась, - насколько ей известно, у Филомено не было детей, по крайней мере (тут от ее щек потянуло жаром) никакая негритянка не говорила, что имеет ребенка от Каники, - и едва не заплакала при этом, и в сердце меня так кольнуло - потому что это был признак живого чувства, живой любви, старательно загоняемой вглубь. Их действительно было две, яростный нежный ангел и девушка, воспитанная в старых испанских традициях...
   Я о многом ей сказала в тот вечер, - долго, долго говорили мы, и никто нас не беспокоил. Нинья, ах, нинья, она была моложе меня на пять лет, а казалось - на целую вечность. Я помогала ей улечься в постель, - удивляясь тому, насколько хорошо помнят пальцы то, о чем голова забыла, казалось, начисто; я говорила ей вещи, которые переворачивали с головы на ноги все привычные ей истины, и порой у ниньи пылали уши - как всякой благовоспитанной девице, ей было страшно говорить о том, что случалось делать, а назвать вещи своими именами было жесточайшим табу не только для девиц - я в этом убедилась.
   - Ты уверена, что хочешь ребенка, нинья? Он сильно усложнит твою жизнь. Хочешь? А от кого, от святого духа или от твоего мужчины? Брось пост и молитвы, набери крепкое, тугое тело и люби его крепче, так, как он любит тебя - с огнем и радостью. Грех любострастия? Чушь несусветная. Есть грехи пострашнее. Мы тут все, например, висельники и грешники. Ах, невинные? А что ты себе приписываешь в грехи то, что с грехом рядом не лежало! Анха, совокупление любящих душ. Это ты права. Это не шутка. А зачем тогда бог дал тело с его способностью любить и радоваться любви? Умертвлять вожделения плоти? А разве они не богом даны? Сатаной? Если б сатаной, ты бы на моего мужа смотрела, а ты смотришь на своего единственного.
   Запомни: другого такого нет.
   - Я знаю, - кротко молвила она.
   - И другой такой, как ты, нет. Мой сын сказал правду: тот, кого зовут Каники, не полюбит всякую. В тебе есть горячая, живая душа - как у него.
   - Если я буду любить его так, как ты говоришь, мне кажется... кажется, что бог не продлит нам нашего счастья.
   - Оно и так слишком хрупко. Когда оно оборвется, жаль будет, что оно не было полным... потому что ты его любишь, нинья, любишь так, что тебе страшно признаться в этом себе самой.
   - Почему, ради всего святого, ему не укрыться у меня в усадьбе? Мы были бы вместе - долго и безопасно.
   Ах, мираж дома с золотыми ставнями... Но если наш - мой и Грома, поманив, исчез - он был все же реален. А их солнечный дом... Люди или боги, скажите мне, есть ли на земле хоть одно место, где черный мужчина и белая женщина могут жить - свободно, счастливо, открыто, гордо? Разве не вселит это огонь в сердце мужчины, разве не переполнит его горькая отвага - если он мужчина, если кровь горяча, если он считает невозможным сидеть под юбкой жены тихо-смирно?
   Она слушала меня, не проронив ни звука. Что-то она все же, видно, поняла. Она поднялась и пошла за мной, когда я выходила из хижины. Там, у костра, сидели мужчины, слушая какой-то рассказ Ма Ирене. В ночной рубашке с накинутой на плечи шалью, Марисели подошла к Каники и шепнула ему что-то на ухо. Они вдвоем исчезли в дверном проеме. Над старой пальмовой крышей, ей-богу, залетали маленькие купидончики... Только вместо луков у них, пожалуй, были арбалеты - сообразно местной моде.
   Мы пробыли в этом, надо сказать не совсем безопасном месте три дня. Что мы там делали? Охраняли покой влюбленных. Сами привычные бродяги, месяцами обходившиеся без крыши над головой, мы устроили палатку из одеял для Ма Ирене, чьи старые кости не выдерживали столь неделикатного обхождения.
   Марисели по-прежнему нас слегка дичилась, хотя меньше и меньше с каждым часом. Ее лучшим другом стал Пипо - парень, выросший на свободе и начисто лишенный священного трепета перед белой расой. Он называл ее крестной и держался свободно, точно со старой приятельницей, дружелюбно и несколько покровительственно.
   - Да брось ты закутываться во все эти тряпки! Ты как луковица в шелухе во стольких юбках. Так полагается? Ну и ходи в них где полагается. Тут видишь, как ходит Ма? И ты не парься в жару. Я же видел, у тебя подо всем штаны есть!
   Марисели не стала раздеваться до панталон, потому что ее смущал Факундо. Он, конечно, все понимал и посмеивался, но днем скрывался из лагеря в дозор, взяв в компанию Серого. По правде, они друг друга стоили, Гром и Каники, каждый на свой манер был неотразим.
   В то утро, когда нинье настала пора уезжать, - пегашка была уже запряжена в одноколку, - она обратилась ко мне с неожиданной просьбой.
   - Отдай мне своего мальчика. Разве здесь место для ребенка - среди постоянной войны? Филоменито очень умен и развит для своих лет, но он не умеет ни читать, ни писать, не знает слова божьего. Какое будущее может быть у него, если вся его жизнь - вечный бег? Я могу устроить так, чтобы он числился свободным, это даст ему возможность спокойной, достойной жизни.
   Ах, солнечный дом - не для нас, так хоть для сына - как он поманил золотыми искрами... Честно скажу, я подумала о том, что надо бы согласиться. О том же подумал и Факундо. Но сам Пипо отказался наотрез:
   - Еще чего! Наберусь там вони и стану как Кандонго...
   Последнее слово писать не стоит. Нинью от него передернуло. Однако смолчала и протянула мальчику руку:
   - Зря ты думаешь так. Я надеюсь, что ты изменишь свое мнение. Во всяком случае, мой дом открыт для моего крестника всегда. До свидания!
   Следующее наше свидание с ней было последним, - но состоялось оно не скоро.
   Нинья вернулась в особняк на улице Ангелов; ну а мы - мы продолжали жить как жили. Блаженные вечера в паленке - особенно когда сидишь в дозоре на высоком месте, так, что видны в пяти-шести милях зубчатые гребни, позолоченные солнцем, а камни еще не успели остыть, застывает разогретая дневной жарой сосновая смола и весь воздух пропитан ее ароматом; прохладные ночи с едва солоноватым ветром и тявканье хибарос в соседней долине, слышное так, точно они рядом, всхлипывание сычика-домового у дупла, зябнущие плечи и луна, закатывающаяся в ночную ложбину; холодные рассветы с обильной росой, мокрые ноги, влажная шерсть лошадиных бабок, первый робкий - еще в потемках - птичий посвист, зажженный огонек в окне какого-нибудь стоящего на отшибе ранчо или бедной уединенной финки - знак того, что пора искать укромное место для дневки; дни - яркие, жаркие, с солнечными лучами, что пробивают густые кроны иглами, с хрустом травы, которую щиплют кони, с разноголосым птичьим гомоном. Свистели арбалетные стрелы, гремели выстрелы, метались рыжие языки пламени, дробью стучали копыта на быстрой рыси, била в лицо на скаку листва, взлаивали нетерпеливо, путаясь в неразберихе следов, одураченные ищейки. Мы жили как жили, и слава Каники росла, слух о нем шел от имения к имению, от ранчо к ранчо, от плантации к плантации, волнуя тех, кому жилось сносно, вселяя надежду в тех, чья жизнь была невыносима, а шепот и шушуканья распространялись со скоростью, которая могла бы поспорить с нынешним телеграфом. Любой негр, завидев плоскую скуластую физиономию Филомено, где-нибудь в дальних посадках кафеталя, или за прикрытием коровьих спин, или в кустах на окраине огорода, словом, вне пределов досягаемости глаз майораля или надсмотрщика, рассказывал всю подноготную о местности, людях, хозяевах, порядках. Защитники угнетенных, поборники справедливости? Это про нас сочинили потом. Это было не совсем так. Мы просто срывали зло за наш дом с золотыми ставнями, который видели иногда во сне, - мы выбирали, на ком не грешно, по большому счету, сорвать эту злость. И это то ли поняла, то ли почувствовала Марисели, - кроткая душа, истинная христианка, каких я не видела больше во всю мою жизнь, не боявшаяся молиться за симарронов - язычников и убийц, какими по закону мы являлись. Мне думается, ее молитвы были не последней причиной того, что нам так долго все сходило с рук.
   До тех пор, пока не грянула беда.
  
  
   Глава пятая
  
   Мы возвращались с Северо-восточных высот, как уже привыкли, вшестером. Мы сильно пошалили там - в трех местах остались наши заметки. Но, пожалуй, мы слишком долго оставались на той стороне
   "На той стороне" - это значило по северную сторону от большой дороги, идущей через весь остров в длину и отделяющей пологие Северо-восточные высоты от основного массива Эскамбрая. Днем по ней не переставая сновали повозки и всадники, и даже ночью нет-нет да и проезжал какой-нибудь нетерпеливец, чье дело было слишком спешным, чтобы ждать утра. Эту дорогу нам надо было пересечь неподалеку от Фалькона, в том примерно месте, где она проходит по мосту через Сагуа-ла-Чика. Мы перешли ее в самый глухой предрассветный час, на третьих петухах - еще не посерело небо, не побледнели звезды. За нами тихо - погони не было. Впереди лежали горы. На дороге ни вправо, ни влево ни души. Пересекли ее беззвучно, углубились в леса на другой стороне мили на две и, найдя удобную лощинку, остановились на дневку.
   Не сказать, чтобы мы были неосторожны. Серый исправно нюхал воздух. Лошади паслись нерасседланными. Костра не разводили, и наскоро перекусив всухомятку, Идах влез на дерево - поглядеть на окрестности. Можно сказать, что и это не помогло. С другой стороны, можно сказать, что лишь благодаря рутинной предосторожности нас не схватили сразу всех тепленькими, как наседку на гнезде.
   Капитан Суарес, услышав, как мы бедокурим на Альтурас-Норд-Оэсте, смекнул, что рано или поздно мы должны будем пробираться обратно в Эскамбрай, а для этого - непременно пересечем дорогу. Он нарядил вдоль нее круглосуточный конный патруль с собаками. Следы некованых копыт, пересекающие пыльный тракт поперек, обратили на себя внимание. Мгновенно - вопреки обычаям жандармерии и испанцев вообще - было вызвано подкрепление и организована погоня, которой мы совершенно не ждали. Тут чувствовалась чья-то ясная голова и жестокая рука - я уж знала, чья, кто догадался использовать нашу единственную оплошность. Так что все могло быть гораздо хуже, и я не сидела бы сейчас на этой вот веранде столько долгих лет спустя.
   Не все, однако, спали наши боги. Мой дядя, забравшись на самый верх лощинки, влез на дерево оглядеть окрестность. Вдруг с тревожным свистом он - едва не кувырком - слетел с дерева, скатился в лощинку и выдохнул: "Жандармы!"
   Тут-то все и закрутилось бешеной скоростью.
   Некогда было собирать лагерь, укладываться - побросали все, кроме оружия, вскочили в седла и дали шенкелей.
   Форы у нас почти не было. Выскочив на гребень, я поняла, почему осрамился Серый с его несравненным нюхом. Дул крепкий, устойчивый южный ветер, несший наш запах прямо на ищеек жандармерии. Уже слышался приглушенный расстоянием лай - собаки нажимали. Вдали хлопнул выстрел, другой. Собак, судя по голосам, было много. Чтобы их перестрелять, требовалось выбраться на открытое место.
   Уставшие лошади тяжело шли на очередной подъем, и это было скверно, очень скверно.
   Наконец после получаса гонки на рысях открылась большая, косо поднимающаяся по склону поляна. Свора, слегка отставшая, нагоняла нас. Мы пересекли поляну и встали на противоположной стороне - успокоили лошадей, взяли наизготовку оружие.
   Догов было десятка полтора, здоровых, как телята, и живучих, как бесы. Мы вывели из строя половину, когда остальные были в десяти шагах от нас. Мачете мы держали на изготовку, когда Пипо, взглянув случайно вниз и вправо, вскрикнул, указывая ножом в ту сторону.
   Там, на расстоянии в три четверти мили, замелькали среди деревьев лошади, собаки, синие жандармские мундиры.
   Тут-то Факундо гаркнул дико, - так, что собаки затормозили, осадив на все четыре лапы, поднял лошадь на дыбы, обрушив ее копыта на спину какому-то из догов, пригнулся, плеткой ожег лошадиный зад и тяжелым ядром вымахнул из зарослей на открытое место.
   Собаки прыгали, пытаясь цапнуть его за ноги. Кому-то это удавалось, - по белым штанам расползлись алые потеки. Это произошло в одно мгновение, а в следующее он уже скакал, пригнувшись, вверх по склону, увлекая за собой собак, рычавших и хромавших. Около нас не осталось ни одной, кроме убитых. Снизу часто захлопали выстрелы - на таком расстоянии палить было, правда, бесполезно. Каники торопил: уходим, не теряй момента! Мы под прикрытием леса поднимались выше по склону, а сзади гремела стрельба, крики, лай - настоящая преисподняя. У меня сердце оборвалось, когда стрельба стихла, а шум застыл на одном месте. Это могло означать лишь одно; оно и случилось.
   Мы вылетели на высокий гребень - он господствовал над местностью, и даже с нижних ветвей было видно, что происходит на прогалине. С высоты можно было разглядеть убитую лошадь, валявшуюся у кромки леса, синюю волну мундиров, стекающую по поляне, и белое пятно, затертое среди синего окружения. А позади, на отшибе - еще один синий мундир, и даже с такого расстояния осанка и посадка показалась мне знакомыми.
   Каники дергал снизу за пятку.
   - Давай-ка уносить ноги отсюда. Не думай, что все кончилось. Этот сеньор может прощупать его пятный след. Если дождь не пойдет прямо сейчас, будет худо.
   Собак по пятному следу капитан пустил. Но дождь уже собирался, молнии рвались таким треском, что поневоле мы пригибались к лошадиным гривам. Наконец, когда погоня опять стала наступать на пятки, хлынул ливень - из тех, что четверть часа льет, как из ведра, с грохотом и шумом, а через полчаса его нет, словно и не было, и небо сияет голубизной.
   Мы не останавливались пережидать дождь - себе дороже обходилось, промокшие до нитки, гнали вперед промокших лошадей - без звука, без слова, будто придавленные тем, что случилось, углублялись все дальше в горы. Кавалькаду вела я, направляясь к пещере на Аримао. В этот раз отдыха не было, хотя кони измучились. Мы не задерживались в пещере. Даже не расседлывали. Просто я зажгла факел, пробралась в дальний угол, где лежали полтора года забытые за ненадобностью мешки с серебром, и пересыпала содержимое одного в седельные сумы. Потом мы направились к Марте. Я уже знала, что делать, но без помощи старой воровки вряд ли что смогла бы. По крайней мере, все становилось гораздо затруднительнее и опаснее.
   К уединенной усадьбе подъехали наутро. Снова толстуха в одной сорочке вышла к двери без малейшей опаски - черта не баялась эта баба, не то что беглых.
   Пипо я сняла с седла чуть живого. Он не спал две ночи и полтора суток пробыл в седле, так же точно, как и мы все. Он уснул, едва привалившись к моему плечу, и в предрассветных сумерках было видно, как посерело от усталости его лицо.
   Марта не раскрыла рта, пока лошади не были устроены в конюшне, и там же, на мешках с овсом и кукурузой, под старой попоной спал каменным сном мой сын. Он сутки там проспал, не копнувшись.
   Нам было не до того.
   В доме Марта налила нам по стопке рома и только после этого произнесла:
   - Слышала, что твой красавчик влип.
   - Как кур в ощип, отвечала я в лад. - Теперь его надо выручать.
   - Шутишь? - удивлялась Марта. - Он в Санта-Кларе, в губернаторской каталажке, - туда не сунешься. А и полезешь сдуру - все равно его оттуда не вытащишь.
   - Если ты поможешь, все пройдет как по маслу, - возразила я.
   - С какой стати я буду помогать? Если я разок легла с ним в постель, это еще не значит, что я ему должна по конец жизни.
   На это я без слов пошарила в кармане, вытащила горсть серебра и высыпала на стол. Толстуха хмыкнула, пухлой рукой с короткими пальцами разровняла мелкие монеты по столешнице, попробовала одну на зуб.
   - В прошлый раз чешуйки были покрупнее, - сказа она.
   - Один песо, десять реалов - не один ли черт? Чешуя мелка, зато ее много.
   - Договоримся, - отвечала парда, сгребая монеты в горсть и подмигивая, - и еще разок переспать, когда он выберется.
   - Пусть, - отвечала я, - я не жадная. Только надо торопиться, потому что у одного жандармского капитана на нашего красавчика вот такой зуб.
   - Небось не охолостит, - сказала Марта. - Что от меня требуется?
   - Приличное платье, записку в город, лошадь с тележкой.
   - Анха, - сказала Марта. Записка установленного образца была охранной грамотой любого цветного, появлявшегося на людях без хозяина. Что-нибудь наподобие "негритянка именем Сандра принадлежит мне и отправлена в Санта-Клару с моим поручением". Дата, подпись, печать: "Марта Карвахаль, финка Сан-Ласаро".
   С платьем было хуже - все из-за моего роста. В штанах, ясное дело, в городе не появишься. Марта доставала мне макушкой до плеча, а ее платья едва прикрывали колени. Это тоже не годилось. Чем приличнее была одета черная женщина, тем меньше обращали на нее внимания на улице, - ели, конечно, речь не шла о юной красотке. Толстуха перемерила мне платья со своих негритянок. Одно было узко и не лезло, другое впору, но тоже коротко дюймов на десять. Проклятье!
   Марта сказала, наконец:
   - Знаешь что, негра? Толку от тебя сейчас все равно мало будет. Идите-ка вы все в конюшню, вам туда принесут поесть. Поспи хоть пару часов - к тому времени все будет готово.
   Какое там поесть! Мы уснули, едва головы коснулись мешков.
   Казалось, минуты не прошло, когда Марта трясла меня за плечо - а солнце стояло уже высоко. Парни, все трое, лежали вповалку. Я не стала их будить - были ни к чему на первый раз.
   Готовая одежда лежала на кухонной скамье. К низу пришили новую оборку, и юбка подходила по длине в самый раз. Я столько лет не носила уже платьев, что казалась сама себе стреноженной лошадью, - так мешали, путаясь в ногах, подолы. Пунцовую шелковую повязку сменила на клетчатый фуляр, завязала на спине опрятный вышитый передник.
   На столе стоял горячий кофе и блюдо с лепешками. Тут же лежала записка с печатью, объемистый кошель и еще какой-то листок. Пробежала глазами: список покупок, перечень лавок, которые надо обойти. И пустой кошель. Ах, выжига! Хоть голова была занята другим, я не могла не восхититься этой бабой. На чем-нибудь да сорвать, ну и хватка. Но этот список был отличным оправдательным документом, и я уложила его в самый глубокий карман вместе с запиской. А кошель набила серебром, попутно отсыпав Марте еще горсть и условившись о том, сколько она получит, если Гром жив и невредим выберется из этой передряги. Я не склонна была скупиться, - пять тысяч реалов? - хорошо, пускай, половину вперед - договорились. Пятьсот песо, не считая по мелочам. Два года безбедной жизни. Или две негритянки-прачки, или один хороший плотник, или шорник, или каретный мастер. Я об этом думала мимоходом, - прятала под передником пистолет и заряды, ставила в одноколку корзины и коробки.
   Миль пятнадцать было от финки Марты до Санта-Клары, я попала в город лишь после обеда. Я ни разу до этого там не бывала, но хорошо его знала по рассказам Факундо. Первое, что бросилось в глаза - стража! В самое пекло слоняются туда-сюда альгвасилы и жандармы. Еще на въезде мою одноколку остановили:
   - Эй, бестия, ну-ка сюда поближе! Чья ты есть и куда черти несут?
   Но бумажки - великое дело, без них бы я не ступила в городе ни шагу. А так - я уже знала, где поставить лошадь с тележкой, и с корзиной на голове шаталась по улицам, заходя из лавки в лавку, поглядывая по сторонам, примечая расположение улиц, церквей, таращась на кареты и повозки, заговаривая с городскими служанками, - немало кумушек в фулярах и с корзинами, как у меня, утаптывало мостовые Санта-Клары. Две таких щеголихи в белых передниках судачили о вчерашнем событии - о, Йемоо, неужели это было только вчера? Бочком я втерлась к ним в компанию, и, зная, что хлебом их не корми, дай удивить новостью, спросила, что случилось. Так, поймали одного из шайки Каники. А что с ним сейчас? В тюрьме, конечно. Что же с ним будет? Надо думать, вздернут бедолагу. Так сразу? Нет, сеньор капитан Суарес должен выпытать у него сначала, где остальные и где сам китаезный черт, главное. Анха, ясно все. И, по-прежнему ахая и охая, как заправская деревенщина, попавшая в город, я расспрашивала кумушек обо всем: чья это карета, а вон та коляска, где две такие сеньориты, а чей вон тот богатый дом, и много еще о чем. Эти сплетни были нужны для дела на следующий день.
   А в это же самое время Факундо тоже вел разговор совсем недалеко от того места, где я болтала с черными кумушками. Он сидел в каталажке при жандармской канцелярии, один, в цепях, с внушительной стражей. В эту-то каталажку и припожаловал дон Федерико Суарес, велев слуге прихватить с собой стульчик. Беседа предстояла долгая и наедине, а в камере не было ничего, кроме охапки маисовой соломы на полу.
   Факундо сидел на этой охапке, не поднимаясь. Он сильно ушибся, когда падала под ним убитая лошадь, а на ногах места живого не оставалось, и все тело было исполосовано собачьими зубами до самых плеч. Его не разорвали лишь потому, что он был нужен капитану живым - для многих целей.
   Дон Федерико принес трубку и кисет, отобранные у Грома при обыске. Сам закурил сигару, дал пленнику прикурить и начал разговор неожиданный:
   - Знаешь, что ты дурак?
   - Знаю, - ответил он. - Когда это негр был умным?
   - На какого черта тебе потребовалось лезть вперед всех? Остальных-то мы тоже переловили.
   - Врешь, - ответил Факундо. - Если б переловили, зачем бы ты со мной тут сидел? Нас бы уж вздернули, верно?
   - Умный, - сказал дон Федерико. - Но все равно дурак. Знаешь, что когда ты сбежал со своей красоткой, на тебя была готова и подписана вольная?
   - Дела не меняет, - проворчал Факундо. - Да я о ней и не знал.
   - Твоя красотка тоже дура. Зачем ей понадобилось убивать эту старую курицу?
   А когда выслушал, как было дело, вздохнул и сказал:
   - Жаль, что сразу не обратились ко мне. Я бы сумел это дело утрясти.
   - Вряд ли, - отвечал Гром. - Пока бы ты все утрясал, да пока бы ты узнал, ее бы повесили прямо в Карденасе, не откладывая надолго.
   Потом капитан выдержал красивую паузу, пуская клубы дыма, и сказал тихо:
   - Я и сейчас, если захочу, смогу это дело уладить, хотя это будет куда как труднее.
   - Так это ж еще захотеть надо! - поддел его негр.
   - Почему же нет; у меня есть такое желание. Мы обо всем можем договориться.
   - О чем?
   Капитан снова ответил не сразу, а когда заговорил, вроде бы даже не о том.
   - Так где же сейчас твоя колдунья? Спит с Каники, пока ты тут сидишь?
   Факундо лишь ухмыльнулся: сам догадался капитан или дошли до жандармерии наши сплетни?
   - Не думаю. Он на Сандру никогда глаз не клал, у него своя хороша.
   - Однако он большой привереда, Каники, если уж эта ему не хороша. Мне она, например, была очень по вкусу... разве что подурнела за это время? Сколько лет прошло, восемь? Подурнеешь, поди - ни поесть, ни поспать.
   - На мой вкус, она тоже не плоха. И не подурнела. Разве что похудела немного, а так как была, так и осталась.
   - И все так же ходит, как поет?
   - Еще легче прежнего, и проворна стала как лисичка.
   - Хотел бы я на нее посмотреть, - сказал капитан задумчиво.
   - Не сомневаюсь, - ввернул мой негр.
   - Закрой рот, - сказал дон Федерико, - сейчас не до шуток. По твою шею готова петля, и чтоб тебе в нее не попасть, слушай меня внимательно. Делаем так: ты указываешь мне, где искать остальных. Вас видели последний раз впятером, так? Троих придется повесить, но тебе и Сандре дам возможность отвертеться. Вы поселитесь у меня в доме, там укромно и тихо, и никто не доберется до вас.
   - Из этих троих, - сказал Факундо, - один - дядя Сандры, другой - сам Каники, третий - мальчишка, наш сын.
   Новость о сыне капитану не понравилась, но он отмахнулся:
   - Ладно, мальчишку не повесят. Главное, добраться до Каники. Я до него все равно доберусь, рано или поздно, но другой возможности спасти головы вашей семейке может не представиться, - особенно тебе. Сандру я постараюсь укрыть в любом случае, но до остальных мне дела нет.
   - Я понял, - сказал Факундо. - Только вот захочет ли она?
   - То есть как это - захочет ли? Выбирать между петлей и жизнью - не шутки, негр.
   - Кто тут шутит? Только ты, сеньор, не знаешь дела, если думаешь, что все шутки. Если негр сбежал, но хочет жить - он сидит в горах тихо. Но если негр стал озоровать - значит, отпетый, значит, все равно, жив или помер. Так-то, сеньор!
   Капитан не сдавался.
   - Ладно, вы. А мальчишка?
   - А мальчишку мы таскаем за собой всюду, и в те места, где можем пропасть, тоже. Кабы Сандра над ним дрожала, как над тем беленьким, его бы вчера не было на той поляне.
   - Положим, - сказал капитан. - Но зачем же ты тогда дал себя поймать, чтоб только ушли остальные? Умный, умный, а дурак.
   - Прости, сеньор, про тебя могу сказать то же самое. Если я дал себя взять, чтобы остальные ушли, - с какой стати я сейчас-то буду их выдавать? Мог бы догадаться.
   - Одно дело - решить сгоряча, а другое - подумать хорошенько. Не говори, что подумал: я даю тебе время до завтрашнего вечера. Сутки, даже больше - достаточно, чтобы передумать. Полагаю, ты не будешь дураком. А если дурак - ну, была бы честь предложена!
   С тем и ушел.
   Они свиделись на следующий вечер, - но не так, как думал капитан.
   Потому что на следующее утро Идах и я снова были в городе, а Каники и Пипо ждали с лошадьми в одном укромном месте. Я запретила куму идти в город: "Хвалиться меньше надо своей косой рожей". Его слишком хорошо знали, и это испортило бы дело.
   Мы шли, не торопясь, по улице: я с корзиной на голове, Идах в новой широченной рубахе, весь обвешанный коробками. Под его рубахой и в моих юбках сидели, до поры не выглядывая, спрятанные пистолеты и удобные ножи, заменившие для этого случая громоздкие мачете. У меня в рукаве был зажат стилет, отобранной давно у покойной владелицы Вильяверде, - тонкий, извилистый, как змеиный след, он одним видом внушал страх. Может быть, потому, что его необычная форма исключала его использование как простого ножа. Видно было, что эта вещь создана для убийства и извлекается с целью лишить жизни.
   А вот и то, что нам надо. Карета четверней, с толстым, важным кучером на облучке. В карете - две молоденькие, дорого одетые девушки. С ними дебелая дама в строгом черном платье - то ли дуэнья, то ли компаньонка из родственниц... чего им в такую жару запаковываться в карету? От пыли, наверно. Карета не торопясь, шагом продвигалась по улице, мы двигались вслед за ней. Вот кучер остановил лошадей у одной из лавок, три дамы в сопровождении горничной вышли и направились туда.
   Мы подошли и начали заговаривать кучеру зубы - не столько мы, сколько я, и продолжали это занятие до тех пор, пока не вернулись дамы вместе со служанкой. Но едва девицы вместе с дуэньей забрались внутрь, а горничная, нагруженная покупками, стала на подножку, - я толкнула девчонку под зад так, что она растянулась на полу, вскочила следом и захлопнула дверцу. В двух руках у меня было по пистолету. Снаружи послышался дядин голос: "Гони!", и я знала, что в ребра кучеру кольнуло острие ножа. Карета рванулась так, что я упала на подушку сиденья. Девицы завизжали - я дала обеим хорошего тумака рукояткой пистолета и устроилась поудобнее.
   Карета оказалась принадлежащей самому губернатору! Девицы были его дочки, а дама - гувернанткой-француженкой. На такое мы даже не рассчитывали - но тем лучше. Никем не останавливаемая, карета проехала город, выкатилась на дорогу и добралась до того места, где ждали Пипо и Каники.
   Карету спрятали, лошадей отпрягли. Всем захваченным завязали глаза, связали руки и водрузили на конские спины. Наверняка кто-нибудь из них падал по дороге, но меня это не касалось. Кавалькаду вели Каники и Идах. Мы с Пипо оставались делать другую половину дела.
   "Сеньор капитан!
   Думаю, вам известно уже, что сеньориты Бланка и Перфекта, дочери почтенного сеньора губернатора, вместе с их слугами и гувернанткой с нынешнего утра находятся в моих руках и в настоящий момент пребывают в безопасном месте. Они будут возвращены целыми и невредимыми при условии, что Факундо Лопес, схваченный вашими жандармами позавчера утром, целым и невредимым вернется в ему известную пещеру. Если Факундо умрет, сеньоритам тоже не поздоровится. Вы можете при желании устроить поиски, но уверяю, что это пустая трата времени и терпения господина губернатора и его супруги. Дайте Грому лошадь и отпустите желательно сегодня же вечером. Ему потребуются сутки, чтобы добраться до условленного места. Еще через сутки девушки будут дома. Повторяю, если Факундо будет отпущен - в чем я не сомневаюсь - с ними ничего плохого не произойдет. Разве что побудут некоторое время в компании, которая мало подходит таким благовоспитанным молодым особам.
   С уважением Кассандра Митчелл де Лопес".
   Вот такое письмо. Теперь следовало его доставить. Конечно, мы с Пипо убрались подальше от того места, где оставили карету. Мне в город идти было нельзя. Переполоха не было еще заметно на большой дороге, но в городе он поднялся уже.
   На обратной стороне листка я приписала:
   "Податель этого письма также должен быть отпущен восвояси, иначе наш договор не будет считаться действительным".
   Идти должен был Пипо. У него тоже была в кармане фальшивая записка. Но я была уверена, что она не потребуется. Тем более во время всеобщей тревоги вряд ли обратят внимание на чернокожего чертенка в одних холщовых штанах и босого (ему шел восьмой год, но он казался старше: крупный рос парень, по родительской породе). А в случае чего приписка в письме обеспечивала его безопасность.
   Еще у него в кармане бренчало с пяток серебряных монет, - на всякий случай.
   Что он заблудится - этого я боялась меньше всего. Чувство направления у него было природное, как и у его отца, а географические подробности ложились в курчавую головенку, словно на бумагу. Мне самой потребовались годы скитаний, чтобы научиться безошибочно определять румбы, - и то по точности с ним сравниться я не могла.
   Я вывела его к боковой дороге там, где дома ближе всего подходили к зарослям, переходившим в придорожные кусты, и, спрятавшись, смотрела, как он мчится вприпрыжку, взбивая накаленную солнцем пыль. Потом стала ждать.
   Не знаю ничего труднее ожидания. Говорят: ждать и догонять - хуже не бывать. Врут бессовестно. Догонять куда легче. А вот ждать, сидеть смирно и не двигаться - кто не пробовал, тот не знает, сколько всего лезет в голову, когда сидишь вот так на пригорке, непролазно заросшем дурниной, - кошехвостник пополам с ядовитой крапивой, и смотришь неотрывно на первые развалюхи-домишки, что лепятся на окраине: не мелькнет ли там маленькая черная фигурка. Парнишка никогда не был в городе, не видел домов, многолюдья, такого количества белых. Не растерялся ли он, не закружилась ли голова, не сцапал ли его какой-нибудь альгвасил? Альгвасил - это еще ничего; отведет его к начальству, а если какой-нибудь прохвост, которому плевать на губернаторских дочек и на жандармерию... Я гнала от себя эти мысли. Я знала, что если дрожать и сомневаться, можно сделать хуже для того, кого ты ждешь. Надо думать по-другому. Во-первых, все ему было рассказано, и он толком все понял: по этой улице, узкой, пыльной и немощеной, пройти до тех пор, пока ее не пересечет другая, пошире, вымощенная булыжником. Свернуть по ней налево и пройти тысячу шагов. Там площадь, и по левую же руку - двухэтажное красное здание с коновязью и большим каретным двором. Отдать письмо любому встречному черному слуге и дуть что есть силы обратно.
   И это было не так-то просто для лесного мальчишки. Но меня, так же как и Идаха, наверняка приметили еще утром, - у приказчиков лавок хороший глаз, их давно уже расспросили обо всем. Как ни крути - идти больше некому. А мой парнишка не из тех, что теряют голову. Он может попасть куда-нибудь, если испугается. Но он не испугается. В это я верила настолько, что даже успокоилась на какие-то минуты, но потом снова, в который раз, стала перебирать все, что с ним могло бы случиться, и все ли я ему объяснила, и... Хвала Йемоо! Вон, вон он, несется во всю прыть, спокойно, мальчик мой, ты не должен так торопиться, это подозрительно, особенно на пустой дороге, а нет ли за ним погони? Нет, никого следом, ни одной шавки, ни человека, и вот он уже шмыгнул в кусты, зашуршал, проползая под сплетением ветвей, и вот свалился мне на руки, горячий, потный, встрепанный, с горящими глазами, бешено колотящимся сердцем. Плечи и бока в волдырях от крапивы, на спине длинная царапина сочится кровью, весь перемазан в пыли и дресве. Он не сразу отдышался, как рыбешка, хватая воздух раскрытым ртом. Я не торопила - было уже ни к чему.
   Сын без особого труда нашел нужное здание. Около него - пусто. Ни лошадей у коновязи, ни синемундирников. Один негр сгребал метлой в кучу конские яблоки.
   - Эй, приятель, - спросил его сын, - сеньор капитан Суарес здесь?
   - А на что он тебе, чертенок? - осведомился дворник.
   - У меня к нему дело, - отвечал парень. - Письмо для него.
   - Ишь ты! От кого, интересно?
   - Так, одна сеньора просила передать. Видишь, - он достал из кармана монетку и покрутил ею, - что мне за это дали!
   - Ну, так готовься отдать деньги назад. Никого нет в конторе. Все ищут губернаторских дочек.
   - Как это? - сделал изумленный вид маленький хитрец и, глазом не моргнув, выслушал рассказ о том, что "ихняя карета как сквозь землю провалилась, и видели двух чужих негров, которые садились в нее". А потом, помня о своем деле, предложил негру два реала из своих пяти, чтобы письмо положили на стол сеньору капитану, - "я, мол, так и скажу сеньоре - отдал надежному человеку!"
   И, отдав письмо, подрал что есть духу обратно - как я велела и еще прытче.
   И еще что заметил мой глазастый сынок:
   - Никого из стражи на улицах! Как провалились все.
   - Сынок, они ищут нас.
   - Пусть ищут, - небрежно бросил тот, - Эва!
   Это он, конечно, зря. Нам еще предстояло идти пешком пятнадцать миль до финки Марты - неблизкий и небезопасный путь. За Каники и пленных я не волновалась. У них было время и возможность прятать следы.
   Уже в темноте, порядком покружив, добрались до места. Толстуха облегченно вздохнула, впустив нас ночевать в конюшню. Негритянка принесла поесть - кусок не лез в горло. Опять я была в проклятом ожидании. Сын тоже - не меньше моего. Но крепился и лишь один раз спросил:
   - Скажи, точно Гром оттуда выберется?
   - Я надеюсь, сынок. По крайней мере, мы сделали все, что могли - все мы.
   Помолчал еще немного и спросил опять:
   - А может, он уже едет в пещеру?
   - Может быть. Может, даже и едет.
   Он еще не ехал. Он как раз в это время разговаривал с Федерико Суаресом.
   Капитан жандармов едва успел приехать в контору - уже в полной темноте. Он сам ищейкой метался по городу и окрестностям в поисках пропавших сеньорит. Он нашел карету далеко за городом, он пустил собак по следу. След ушел в реку Сагуа-ла-Гранде, а река ушла под землю.
   Собаки обрыскали оба берега - без пользы. И вот капитан, едва живой от усталости, уже догадавшись, что это может означать, возвращается в канцелярию, а тут его ждет письмо на столе.
   Капитан просто остервенился. Он велел позвать дворника, и тот, в простоте душевной, доложил: да, приходил мальчишка, и говорил, что какая-то дама велела передать.
   - Шерше ля фам, - сказал капитан. И, внутренне успокоившись, стал расспрашивать, что это за мальчишка. Ну, отвечал негр, лет восемь-девять, шустрый такой, очень черный, кажется, лукуми.
   - Почему лукуми? - спросил он, а негр объяснил, что заметил татуировку на запястьях, какую обычно носят лукуми босаль. Капитан запомнил такую же на моих руках, поэтому выругался замысловато; не стал негру бить рожу и пошел прямиком в тюрьму.
   Факундо спал на своей соломе, - в полном неведении относительно того, что творилось в городе.
   - Ну, что, - спросил капитан, - не передумал?
   - Нет, - отвечал Гром, - не передумал.
   - Ах, каналья! Или ты с самого начала знал, что так будет?
   - А что случилось? - поинтересовался Гром.
   - Ты в самом деле не знаешь?
   - О чем я могу знать в этом клоповнике?
   - О том, какую свинью подложила мне твоя чертовка с приятелями. Ну-ну, не отпирайся. Зная вашу компанию и в особенности эту даму, я не удивлюсь, что у вас было заранее что-то придумано на случай, если кто-то вляпается.
   Тот покачал головой.
   - Нет, сеньор капитан. Если они что-то придумали, значит, сообразили по ходу дела.
   Тут-то капитан заметил, что бывший конюший и бывший невольник, который мальчишкой рос в его доме, обращается к нему на "ты". Мало кто из негров мог справиться с обращением на "Вы", и сейчас еще многие путаются, даже креолы. Но Факундо, ведший торговые дела и умевший обходиться с любой публикой, знал все тонкости обхождения: когда сказать "Usted", когда "Ustedes", а когда "Vuestra mersed", и вертел глаголами в соответствии со всеми правилами. Испанский у него, в отличие от лукуми, был чистый и правильный. А тут запростецкое "ты", как у мачетеро.
   - Мог бы быть повежливее, - сказал капитан, едва не поддавшись искушению дать нахалу в зубы.
   - А ни к чему, - объяснил тот. - Ты меня - одно из двух - или повесишь, или отпустишь. Но что так, что этак, я не буду от тебя зависеть. Зачем же мне быть слишком вежливым? Я и так, кажется, не грублю.
   - Это от меня зависит, вздернуть тебя или нет.
   - Скажи сначала, что за свинью тебе подложили, а там видно будет, повесишь ты меня или нет.
   - Ты читать не разучился? Солдат, вторую свечку! На, прочти.
   Факундо прочел, вернул письмо и сказал, почесывая за ухом с самым серьезным видом:
   - Да, капитан, повесить меня будет не просто.
   - Вот возьму и повешу, наплевать мне на двух дур и одну старую курицу.
   - На них - да, а вот на себя - нет. Губернатор этого даром не спустит, и на надгробие карьеры можно ставить крест шире конской задницы.
   - К сожалению, любезный, ты прав... Хотя и так вы мне нагадили порядком. Сегодня утром - среди бела дня! - у лавки Бернальдеса твоя чертовка и еще какой-то лукуми с расписной рожей...
   - Идах.
   - Идах или дьявол, как ни назови - она села в карету, а он на козлы, и карета испарилась. А днем приходит твой сын и приносит это письмо, - "с уважением" и так далее.
   - А где сейчас мальчишка?
   - Хотел бы я знать! Я приехал полчаса назад. Еще я хотел бы знать, что делал в это время твой дружок Каники. Как-никак хлопотали за тебя - если можно так выразиться - твоя жена, твой сын и дядя. А он?
   - Рожа у него слишком приметная соваться в город. Наверно, ждал с лошадьми, путал следы.
   - Логично... Следы-то путать он мастер.
   - Стало быть, не нашли, - заключил Факундо. - Ну, что ж из всего этого, дон Федерико?
   Капитан прикурил сигару от свечки, долго стоял, затягиваясь. Заговорил наконец тихо и почти грустно.
   - Ах вы, прохвосты и сукины дети... Нет, мне, право, жаль, что все так вышло. Не хотел говорить, но теперь скажу. Знаешь, англичане-то приехали за ней, недели не прошло после того, как вы удрали. Бодрая такая старушка, миссис Александрина, и мистер Уинфред, ее сын. Слов нет сказать, как они были расстроены.
   - Чего уж там расстраиваться, - устало вздохнул Факундо. - Эта тетка твоя, черти б ее на том свете... А про беленького мальчишку ничего не слыхали?
   - Нет. По правде говоря, его никто не искал. Я даже не знаю, куда она хотела его отправить - в приют, в монастырские дармоеды или на воспитание кому-нибудь.
   - Жаль. Очень Сандра по нему плакала.
   - Похоже, ей есть, кем утешиться. Тот сорванец, что приносил письмо...
   - А почему ты думаешь, что это именно он приносил письмо?
   Капитан протянул сложенный вдвое листок:
   - Посмотри приписку на обороте.
   Факундо посмотрел, вернул обратно:
   - Похоже, это вправду был наш Пипо.
   Дон Федерико кивнул:
   - Больше некому. Что за семейка сорвиголов! Я восхищен. Нет, я просто в восторге. Вы обремизили жандармское управление, вы поставили шах и мат. Можешь передать Кассандре, что я ей мысленно аплодирую, - а придумала она, голову даю на отсечение, что она. У кого еще хватило бы фантазии на такое? Каники дерзок до безумия, но он практикует обычные выходки симарронов, - правда, в хорошем исполнении. Но додуматься взять заложников... Смелый план, безошибочный расчет, виртуозная работа.
   Ладно, хватит комплиментов... Я сейчас еду к губернатору - вряд ли в его доме сегодня спят. Тебя, конечно, придется отпустить, - если не прямо сейчас, то завтра. Сидеть на лошади сможешь?
   - Уж как-нибудь, - ухмыльнулся Гром.
   - Как-нибудь усидишь. Я не думаю, что тебе хочется оставаться тут до тех пор, пока твоя черная задница заживет. Жди! Я велю собрать твое барахло.
   И исчез за тяжелой дверью.
   Вернулся не скоро - усталый, расстроенный, подавленный настолько, что даже шутил.
   - Никогда не думал, что так случится: хотел вздернуть, а пришлось, наоборот, заботиться. Губернатор хотел дать тебе плетей на дорогу, а я намекнул, что его дочек тоже могут вздуть, там, в горах. Губернаторша ему едва в глаза не вцепилась, и вот, в результате, мне приказано тебя сопровождать - а то, не дай бог, не доедешь до места, свалишься по дороге. Как тебе это? Смейся, негр, над дураками смеяться сам бог велел. Мне не смешно: мне устроили разнос такой, что чертям тошно. Хоть он и остолоп распоследний, губернатор Вилья-Клары, но что еще он доложит генерал-губернатору... Сейчас снимут цепи, и поедем.
   Факундо вернули нож и арбалет со стрелами. Дон Федерико долго и с интересом вертел в руках оружие.
   - Хотел бы я знать, откуда у вас игрушки эти. Но все равно ведь не скажешь?
   - Почему нет? Собственноручная работа Каники.
   Капитан гладил полированное дерево ложа.
   - Каналья, какой мастер! Право, жаль. Он что, и с железом умеет обращаться?
   - Нет, это делал один беглый лукуми, кузнец.
   - У вас что, и кузница есть?
   - Так, на африканский манер: камень вместо наковальни и каменные молотки. Он перековал на наконечники свои цепи.
   - Пожалуй, даже символично, - ядовито заметил капитан. - А что, до идеи он сам додумался?
   - Да не совсем. Он как-то раз притащил нам в лагерь книгу, где эта штука была нарисована и все написано, как делать.
   Тут капитан выругался так, что где-то во дворах петухи заголосили не ко времени.
   - Будь я проклят, если хоть в одной шайке симарронов есть подряд трое таких грамотеев! Нет, это что-то из ряда вон выходящее. Будь я проклят!
   Факундо дали старую клячу, дрогнувшую под его весом. Дон Федерико Суарес провожал пленника за город мимо жандармских постов. Доехали до того места, где днем стояла брошенная карета.
   - Дальше я, пожалуй, поеду один, - сказал Факундо, останавливая лошадь. - Не так уж плохо я себя чувствую: лесной воздух мне очень полезен.
   - Надо думать! - съязвил его сопровождающий. - Хотя я с удовольствием прогулялся бы дальше. Я бы хотел повидать Кассандру. У меня есть что сказать ей, несмотря ни на что. Если вам надоело бродяжить... Словом, мое предложение остается в силе, и я даже не требую головы Каники. Если вас с ним не будет, он не долго сможет гулять один. Подумайте!
   - Я ей скажу, - невозмутимо ответил Гром.
   - Она сама меня найдет, если посчитает нужным. Меня разыскать легче, чем вас, я не прячусь.
   - Что делать, сеньор, - отвечал Факундо, - работа у нас теперь такая.
   - Так! А теперь слушай меня внимательно. То, что я тебе сказал - это между нами. Но дружба дружбой, а служба службой. Службой я очень дорожу. Потому предупреждаю: теперь, кто бы из вас ни попался, будет казнен немедленно. Больше вам подобного фокуса проделать не удастся.
   - Ну, тогда в отместку кто-нибудь будет украден или убит, - возразил Факундо.
   - Это уже другое дело. Я вас предупредил, и я умываю руки. Если Сандра захочет меня видеть, пусть напишет письмо с указанием, где ее найти. Все! Прощай.
   Он повернул коня и дал шпоры. Скоро затих в ночи стук копыт, и Факундо направил свою клячу в сторону реки. Путь предстоял еще не близкий.
   А мы в это время находились в томлении ожидания. Ни свет ни заря Марта запрягла одноколку и поехала в город. Вернулась быстро.
   - Его отпустили, - сообщила она, зайдя в конюшню, где коротали время мы с сыном. - Слежки не было. Капитан Суарес сам проводил его мили четыре и вернулся. Собак по следу пустили утром, но след потерялся у реки. Если к завтрашнему вечеру девчонки вернутся в город - значит, дело выгорело.
   Судите сами: могло ли у меня хватить терпения дожидаться еще сутки с лишним? Мы с сыном оседлали лошадей, задами выбрались в холмы и погнали через лес напрямик к нашему подземному убежищу на Аримао.
   Он не намного нас опередил, Факундо: кляча еле шла и норовила попастись на каждом шагу, а он, хоть и хорохорился, но был еле жив, - избит, искусан собаками, потерял много крови. Он на одном упорстве держался, пока не добрался до пещер. Свистнул условным свистом, дождался ответного сигнала и, представьте себе только, что детина в семь без малого футов роста падает в обморок, мешком свалившись в холодную бегущую воду, - и захлебнулся бы в месте, где по колено курице, да вовремя подоспели друзья. Когда мы приехали, он успел уже отдышаться.
   Заложников сторожил Серый - в одном из ответвлений пещеры, в сухом, но непроглядно темном тупике. Перепугались они до смерти - имею в виду девиц; а так ничего. Гувернантка, не переставая, то читала молитвы, то пела псалмы, кучер опух ото сна, а горничная все пыталась заговорить и крутила задом, но успеха не имела. Даже моему любвеобильному дядюшке было не до того: всех проняла лихорадка ожидания.
   Потом надо было отправить домой почтеннейшую публику. Вывели всех наружу, взгромоздили на неоседланных коней; тех, что были выпряжены из кареты. Я им сочувствовала от души: волдыри на ляжках при такой езде обеспечены, особенно с непривычки. Служанку посадили к кучеру, а белых дам - по одной.
   Идах и Пипо остались с Факундо - его нельзя было бросать одного. Провожали компанию мы с Каники - вывели на одну из дорог, развязали глаза и руки и показали, в какую сторону ехать. Стояла тьма кромешная - безлунная ночь, близ вторых петухов. Смех и грех - эти дуры перепугались. Ехать? Ночью? Ах, ах! Пришлось объяснить, что страшнее нас на этой дороге не встретят и, скорее всего, наткнутся где-нибудь по ходу на патруль. Повернули коней и поехали к Марте - там было недалеко.
   Толстуха была, как всегда, настороже - мы еще не постучали в окно, как она возникла в проходе.
   - А где милашка? - спросила она.
   - Милашке худо, - отвечал Каники, - собаки порвали. Самое главное, дело сделано. Но, боюсь, заглянуть к тебе по старой дружбе он сможет не скоро.
   Я расплатилась с Мартой сполна и дала сверх того. Помню, что попросила тогда у нее кое-что из утвари и лекарств и снова поехали в пещеру. А там Факундо уже лежал в горячке, с воспаленными ранами, и бредил, то смеясь, то ругаясь, то рассказывая что-то непонятное.
   На другой день он пришел в себя и даже смог кое-как сидеть в седле, но его приходилось держать с двух сторон, чтобы не упал, теряя по временам сознание. Раны растревожило от дорожной тряски, снова началось кровотечение. Когда мы добрались до дома - до хижины в паленке, он снова был едва жив, хотя и в сознании - стучал зубами в ознобе и трясся. Я думаю, что он снова держался больше упорством, чем силой. Когда его уложили в постель, он спросил: "Мы доехали?" - и впал в беспамятство. Было это беспамятство глухим и черным, без единого проблеска.
   Мы хлопотали над ним все, очищая раны от гноя, накладывая поверх рассеченные листья горькой сабилы, перевязывая исполосованные руки, ноги, бока - он оставался бесчувственным, хотя вся процедура была очень болезненной. Мы поили его с ложки отваром трав, укрыли одеялом и стали ждать, когда он придет в себя.
   Но Гром в себя не приходил. Лихорадка сменялась холодным потом, бред - неподвижным забытьем, а сознание не возвращалось. Ночь, день, еще ночь, еще день... неделя прошла, а все оставалось без изменений, если не считать заострившихся скул и полопавшихся губ.
   Даже когда Факундо схватили жандармы, я меньше боялась. Тут его сцапала сама смерть. Ему было тридцать семь - расцвет сил, и он никогда ничем не болел по-настоящему. Эту громаду широких костей и стальных мускулов невозможно было представить больным. Глянцевая кожа посерела, глаза ввалились. Я не отходила от его постели и не видела, чем могу помочь.
   Каники, против обыкновения, не ушел в тот раз. Он остался в паленке - ждать, что будет с куманьком, когда же, наконец, выкарабкается. Но куманьку становилось все хуже и хуже, и вот однажды он засобирался куда-то. Седлая свою лошадь, сказал только: "Скоро вернусь". Куда бы он мог, - гадала я, - в Тринидад никогда не ездил верхом. Но он направлялся именно туда и в самом деле не задержался. Он видел лишь мельком Марисели после двухмесячной разлуки. Зато он привез на седле Ма Ирене с мешком, в котором шевелилось что-то живое, и другим, туго набитым.
   Старуха осмотрела больного, метавшегося под парусиновым покрывалом, - как раз был приступ бреда, покрывало сбилось, и стали видны проступившие ребра - так он исхудал. Покачала головой и стала копошиться в мешках. Из одного достала курицу - черную, без единой отметинки. Из другого - мешочки, пучки трав, кое-какие принадлежности, знакомые по алтарю в хижине Ма Обдулии: утыканный гвоздями крест, расшитые бисером тряпичные ладанки в форме сердца, каменные посудины. Незнакомыми были странно разрисованные плоские камушка и блестящее неровное острие на костяной ручке. Потрогав его, я догадалась, что это камень, кремень, с бритвенной остроты лезвием, - редкая диковина. Старуха сказала, что она привезла его с собой оттуда - а там он достался ей от матери, переходя из поколения в поколение, что он хранится с тех незапамятных времен, когда люди не знали ни железа, ни меди. Сколько веков каменному ножу, с черенком, закрепленным в расщепе отполированного куска слонового бивня тонким ремешком?
   На редкие седые волосы Ма вместо обычного клетчатого фуляра повязала красный платок, нацепила гремящие деревянные браслеты. Поставила в горшке на огонь отвратное варево, и тихо приговаривая что-то на незнакомом языке, постукивала в маленький барабан. Была ночь; мы ждали восхода луны.
   А с восходом луны Ма принялась за свершение обряда, которому было больше веков, чем каменному ножу. Он одинаков - или почти одинаков - у всех народов, где я его видела, у народов так отдаленных друг от друга, что перенять его было невозможно. Я не могу объяснить это иначе, кроме как тем, что по всей земле действуют одни и те же силы - духи ли, боги ли, под разными именами, но в сути они - одно и то же, как их ни называй.
   Старческой, высохшей, но не дрожащей рукой Ма Ирене взяла священное острие - оно употреблялось только для одной цели. Левой рукой взяла сонную курицу и встряхнула ее так, что крылья распахнулись беспомощно, а голова повисла на вытянутой шее. Филомено, сидя сзади, - на него едва падали отблески огня - чуть слышно выбивал тревожный ритм на бабкином барабане. Под этот гул старуха шептала заклинания. Она кивнула мне в нужный момент, чтобы я придержала куриную голову с удивленно разинутым клювом. Потом одним движением - таким быстрым, что мой глаз не мог за ним уследить - каменным ножом отсекла эту голову и бросила на угли очага. Сразу зашипело и запахло паленым. Тут же Ма, ни на мгновение не прекращавшая свой речитатив, перевернула ошалело хлопавшую крыльями птицу и пошла, неся ее, как букет, к гамаку, где лежал неподвижный, покрытый холодной испариной мой муж. Она откинула с него одеяло и, вновь перевернув курицу тем местом вниз, где не было уже головы, стала обрызгивать его кровью - с макушки до пят.
   Когда курица перестала биться, отнесла ее к порогу, вырыла яму с помощью мачете и закопала тушку на глубине примерно фута. Потом сняла с огня варево и, опуская туда метелку из какой-то травы, стала щедро брызгать во все стороны. Поднялась несусветная вонь, от которой чертям стало бы тошно, но я согласна была терпеть и не то. А когда на угли Ма Ирене высыпала еще какой-то порошок, так что сизый дым потянуло по полу, я уже плохо понимала, что было дальше. К концу двух почти бессонных недель я могла уже путать, что явь и что наваждение. Мерещились мне мерзкие хари, лезшие из всех углов, кружившие над гамаком, или в самом деле они были - не могу сказать. Я видела там себя, и Каники, и Ма Ирене, и Идаха, и маленького Пипо, и Серого там, в мутном облаке у изголовья, со сверкающими серебристо-голубыми лезвиями в руках, и будто мы рубили эти мерзкие создания, как собак, хитрыми обманными ударами. А еще кто-то светлый, прозрачный, в голубом облаке, не принимая участия в схватке, мерцающим покрывалом отделял изголовье больного от драки, что шла вокруг, - я догадалась, кто это мог быть; да еще отчетливо помню, что один из демонов чем-то напоминал Федерико Суареса.
   Наяву я видела это или помстилось - в конце концов, неважно. Пусть даже мне все померещилось. Суть всего была проста: возвращаются те, кого ждут и зовут; а мы его звали к себе из этой мути между жизнью и смертью, мы были готовы отвоевать его у всех чертей... и у нас хватило на это сил. Можете считать за случайность, что на другой день - утро выдалось сырое, с дождем - Факундо открыл глаза и сказал:
   - Укройте меня, я замерз.
   И, завернувшись в одеяло, уснул - не впал в забытье, но уснул, по-настоящему, тихо и сладко похрапывая. А проснувшись к вечеру, попросил есть - впервые с того, времени как свалился в воду у пещер, похоже, последний раз он ел в гостях у капитана Суареса в каталажке. Немудрено, что после двухнедельного поста остались от него кости да кожа, из прежних двухсот с лишком фута веса не набралось бы и ста пятидесяти, но были бы кости, а мясо нарастет - самое главное, что дело шло на поправку.
   Грому долго пришлось отлеживаться под деревом махагуа, пока к нему не вернулись силы. Во время вынужденного безделья он развлекался тем, что курил и беседовал с куманьком Филомено и его бабкой - оба оставались в паленке до тех пор, пока благополучный исход не перестал вызывать никаких сомнений. Тогда-то он и рассказал подробности недавнего плена, свои разговоры с капитаном и все его соблазнительные предложения: "А что ты на это скажешь, жена?"
   - А что ты на это скажешь, кума? - повторил Каники, сверкнув на меня глазами.
   - А вот продам вас, зубоскалов, капитану по три реала за пару, - отвечала я.
   - Неужто не задумалась? - дразнил меня косой черт. - Шелковые платья, белые служанки, кофе на подносе - не ты подаешь, заметь, а тебе - в постель, прямо к подушке. Днем валяние с книжкой на диване, чешешь с прислугой языки, а вечером - ученые беседы с сеньором, а ночью...
   Тут я дала ему тычка под ребра и велела закрыть рот - а не то еще схлопочет.
   - Молчу, молчу, - отвечал он, - а то она уже почувствовала себя сеньорой.
   Была в этой насмешке, однако, заноза, что меня кольнула больно. С другой стороны, почему бы ему не подумать, что я могу соблазниться? А почему бы не соблазниться на предложение, которое ничем не обременяло мою совесть, поскольку на выдаче самого Каники капитан уже не настаивал?
   Соблазн был велик, ох как велик. Разве в начале нашего бегства я не считала такой исход дела желанным и благополучным?
   Но что-то все же меня царапнуло.
   - Знаешь, куманек, мой муж уже не такой молоденький, чтоб лазить ко мне по столбам, - ответила я первое, что пришло в голову. Это было одно из многого; главное состояло в том, что после восьми лет полной вольницы, после двух с половиной лет чистейшего разбоя, когда с белыми господами встречаешься на равных и обычно с оружием в руках, снова вернуться к тому, от чего ушли, казалось немыслимым. Ходить по струнке, быть в чужой воле, - хотя бы и в руке старого приятеля Федерико Суареса, человека, которому можно поверить на слово, - но тем не менее не быть себе хозяйкой и при этом постоянно рисковать своей шеей. Теперь-то я хорошо понимала Филомено, почему он отказался просить у хозяйки защиты и выкупа от суда. Если дать себе один раз сорваться... Нет: будем говорить по-другому. Если один раз настоять на своем человеческом достоинстве, очень трудно его потом гнуть и прятать, и хочется его защитить. А достоинство и положение черного раба - вещи трудно совместимые, каким бы просвещенным ни был хозяин.
   Ах, солнечный дом, дом, где пробивается золотой свет по утрам через тонкие щели в жалюзи... А Факундо, между прочим, понял меня с полуслова.
   - Я уже отвык от того, чтобы меня гоняли и в хвост и в гриву. И со своей женой спать хочу сам.
   Тут мы все рассмеялись, потому что в том состоянии, в котором он был, ему было не до любезничания; а когда я напомнила про должок Марте, то рассмешила даже Ма Ирене.
   - Шлюха толстозадая, - беззлобно ворчал Факундо. - Ей-богу, чем с ней связываться, лучше насыпать ей реалов из капитанского мешка, пусть себе купит по своему вкусу стоялого жеребчика...
   Он только и мог на первых порах, что держать трубку или кусок во время еды, а слаб оставался, как младенец.
   - Знаете что, ребята, - сказал он, - хорошо гулять на воле, но я хотел бы от этих прогулок отдохнуть.
   - Видно, что ты настоящий негр, Гром, - поддел его Каники. - У тебя запала до первой неудачи.
   - Я не помесь дьявола с мандингой, - отвечал Факундо, - если только мать не соврала мне - то чистокровный лукуми. Нет, лукуми тоже не прочь подраться. Но если в драке разбили сопатку - отлежись и уйми кровь.
   Отлеживаться ему пришлось долго. Начался сезон дождей, ноябрь громыхал грозами, а он только-только передвигался по хижине без посторонней помощи. Каники то появлялся, то исчезал, иногда прихватывая с собой Идаха. Просился с ними и Пипо, и однажды выпросился вместе с крестным наведаться в Касильду - он там пробыл неделю, не считая дороги туда и обратно. Парню в усадьбе не понравилось: того нельзя, этого не делай - но он вынес из этого визита нежные воспоминания о конфетах и расписную азбуку. Сластеной он остался по сию пору, а азбуку одолел сам, почти без нашей помощи - лежа на пузе, ножки кверху, на циновке, расстеленной у порога, подперев кулачками щетинистую стриженую головенку, и толмачил по складам, а за дверным проемом лупил косой дождь... Забыла сказать, что все в то время ходили стриженные налысо. Факундо принес из каталажки вшей. Белому еще можно спастись от этой напасти частым гребнем, но для негров единственный способ от них избавиться - снять вместе с волосами. Так все и сделали - кроме меня. Ко мне эта дрянь не липла. Чем я им не нравилась - ума не приложу, но за мои без малого сто лет (а в какой грязи приходилось иной раз обретаться!) ни одна вошь, ни одна блоха не грызнула даже по ошибке. Так что мои косы остались при мне.
   Вообще сезон дождей невеселое время, но в тот год он выдался особенно тоскливым. Мало гроз, после которых облака рвались клочками и выглядывало голубое небо, много нудных, затяжных, обложных, многодневных дождей, особенно тяжких в хижине, в которой все щели продувались сырым ветром. Факундо всегда не любил сырости, а тут он еще хворал, и слякоть, конечно, здоровья не добавляла. Нет, это было полгоря - все равно дело шло на поправку. Горе в том, что мы с ним оба затосковали, - как будто давала отдачу лихая жизнь последних лет, отрыжка после пированья. То, что избавляло от лесной зеленой тоски, само вогнало в тоску. Неудача тут была ни при чем - да и разве можно был назвать неудачей переделку, из которой все вышли живыми? Наоборот, удача, успех. Но, может быть, эта выходка потребовала слишком большого напряжения сил, и мы выдохлись, - по крайней мере, в течение многих недель не только больной Гром, но и я чувствовала себя совершенно обессиленной. Ничего не хотелось делать, через силу выполнялись самые необходимые ежедневные дела, пища теряла вкус, а краски - яркость. Мы подолгу сидели в хижине у огня - а куда ж пойдешь под проливным дождем, расквасившим все тропинки? - и между прочим подолгу перебирали все подробности происшествия. И уж, конечно, разобрали по косточкам все слова капитана, все мелочи - тон, жесты, выражение лица, все, что удалось рассмотреть при скудном свете, когда происходили переговоры.
   - Сандра, он без ума от тебя до сих пор, - говорил Гром. - Когда он о тебе заговаривал - глаза у него были тоскливые и больные. Крепко же ты ему заморочила голову.
   - Да уж, - отвечала я, - ты сам не скажешь, что я вертихвостка, но если я кому морочу голову, то делаю это основательно. Правда, для этого надо иметь эту самую голову.
   - Не обязательно, - возражал муж. - У сеньора Лопеса, можно сказать, головы отродясь не было, а ты умудрилась заморочить ту тыкву, что сидела у него на плечах. Хорошего мало вышло, но - что было, то было.
   Конечно, мы много раз возвращались к предложению капитана. Чего, казалось бы, возвращаться - уж отказались, так и поставили бы крест. Но нет - вновь и вновь говорили об одном и том же. Соблазн был все-таки велик.
   Факундо сказал:
   - Знаешь, я не ревнивый. Нравится тебе дон Федерико - ладно. Ради детей я согласен многое проглотить. Но если тебя от него с души воротит, а тебе его придется ублажать - такого я не потерплю.
   - Все зависит от того, с каким уважением отнесется он к тебе и твоему сыну.
   - Все зависит от того, с каким уважением отнесешься ты сама к себе и что ты от него потребуешь.
   - А ты думаешь, стоит попробовать?
   Он пожал плечами. Надо было понимать так: и хочется, и колется. Всегда решавший все сразу, тут он колебался.
   - Что еще скажет на это куманек, - произнес он. - Или думаешь, лучше ничего ему не говорить?
   - Я не знаю даже, что скажу на это сама, - возразила я. - А куманьку это будет как ножом по живому.
   Факундо помолчал еще и сказал то, что меня просто поразило:
   - Я готов бросить всю затею, не начав, потому что нам будет стыдно перед Каники.
   Он был, конечно, прав. Мы ощущали на себе жар огня, палившего его душу. Мы любили его и шли за ним; а он любил нас и верил. Мы не могли его оставить таким образом.
   Он был одни такой - человек, примирившийся со своей преждевременной смертью, ждавший ее к себе поминутно, словно старого приятеля. Он был отмечен черным облаком, - и даже Марисели не могла много изменить. Она сама была отмечена этим пятном - только не наделена такой Силой.
   И так, и этак прикидывали мы - на это уходили недели... И в конце конов решили оставить предложение капитана без ответа. Ах, сеньор, свобода - сладкая отрава, неволи горек хлеб, а самые крепкие цепи - те, что человек накладывает на себя сам, цепи своих привязанностей и дружбы.
   Как ни долго длились дожди, как ни мучила нас хандра, - всему на свете приходит конец. Мы пережили ту зиму. Снова будто вымытое засинело небо - наступил февраль, ясный, прохладный, бодрящий. Давно я не встречала эти дни с такой радостью и надеждой, неизвестно откуда взявшейся.
   Сыну в эти дни исполнилось восемь, и хотя точную дату его рождения я назвать не могла, - календарь для нас оставался понятием отвлеченным, - главное, что он родился в эти прозрачные дни. Я про себя знала, что тоже родилась в феврале - и меня всегда волновало без причины это время. И если так считать, то мне в ту зиму исполнилось двадцать восемь.
   Но что-то в тот февраль тревожило и бередило больше обычного, и по временам, обманывая слух, чудился отдаленный, замирающий, протяжный звук. Я не поверила себе, услышав его впервые. Но он повторялся сильнее и сильнее, пока не зазвучал в полную силу, тревожил и звал. Кто слышал его однажды - не может не узнать, а я его уже слышала. В тот же вечер я сказала мужу:
   - Ветер нашей судьбы переменится. Я слышала раковину Олокуна.
   - К лучшему или к худшему? - спросил Гром.
   - К лучшему, я думаю. Хотя достанется оно не легко.
   - Что и когда легко давалось негру? - усмехнулся Факундо.
   Он к этому времени уже полностью был здоров и набрал прежний вес, так что у лошади екала селезенка, когда он без стремени, птицей, взлетал на седло. Он по вечерам прогуливал коней по ближним тропинкам, и со дня на день мы ждали Каники, который весь сезон дождей провел, то отдыхая в Касильде, у ниньи, то слоняясь от имения к имению, вынюхивая, выведывая и разведывая: где, что, как. Однако никаких вылазок в эти четыре или пять месяцев он не предпринимал, хорошо понимая, что после того отчаянного случая лучше затаиться и переждать. Он был отпетый, куманек, но все же не самоубийца.
   Он явился, пешком - как всегда, когда ходил один, и не с той стороны, откуда мы его ждали.
   - Я был у Марты, - сказал он. - Там у нее какая-то парда, такая очень видная женщина в годах, примерно как сама Марта. Сандра, ей зачем-то надо тебя видеть, именно тебя.
   - Как ее зовут, эту парду? - спросила я. Кум пожал плечами:
   - Она не сказала имени, но Марта говорит, что все надежно. Марте совсем не выгодно иметь дело с жандармами. Если бы ветер дул с этой стороны, ее интересовал бы скорее я, чем ты. И при чем тут баба, тем более цветная, тем более старуха? Нет, ищи в другом месте.
   Ну, я поискала и, кажется, нашла, откуда может дуть этот ветер; но вот кто была эта нежданная сваха - не догадалась до последнего момента, когда со всеми предосторожностями, оставив остальных дожидаться в лесу, напрямик через маисовое поле прошла к маленькой аккуратной финке.
   Это оказалась собственной персоной Евлалия, экономка сеньора Суареса и распорядительница его уютного особняка в Гаване. Зря Каники назвал ее старухой: в пятьдесят она была еще бодра, свежа и недурна собой.
   Ни хозяйка, ни гостья не спали, несмотря на то, что стояла глухая ночь. Они ждали меня, потому что Марта хоть и не знала места, где находится паленке, но имела возможность прикинуть расстояние, которое отделяет поселок беглых от ее дома, способ передвижения, а следовательно, время возможного появления того, кого они ждали - то есть меня.
   - Наконец-то, - проворчала Марта. - Чего ты колупалась? Я же сказала - все безопасно.
   - Как сказать, - отвечала я усаживаясь. - Еще полгода не прошло, как один наш общий приятель заявил, что вздернет на месте любого из нашей компании, кто попадется в руки.
   - Тебя, красавица, это в любом случае не коснется, - у Евлалии был усталый голос и усталый вид. - На, это тебе от нашего общего знакомого.
   Она вынула письмо из просторной блузы и подала мне. Оно было запечатано и подписано: "Кассандре Лопес, в собственные руки".
   - Откуда ты знала, где меня искать? - спросила я капитанскую экономку. За нее ответила Марта:
   - К кому же обращаться в случае чего, как не к старой подруге! Много лет назад мы начинали вместе в борделе на улице Меркадерес, и ей повезло больше, чем мне.
   - Не знаю, право, - отвечала я, - ты, Марта, тоже неплохо устроилась.
   - Не с ней сравнивать, - возразила толстуха. - Вишь ты, какая чистенькая! Что твоя барыня! Дочку замуж отдала за белого прощелыгу.
   - Да, прощелыга, - заметила Евлалия спокойно. - Но он белый, и моя дочь официально белая сеньора, а внуки белые ангелочки. То, что он ни к чему не способный бездельник, меня мало волнует, но мои внуки не будут считаться цветными. Я еще в силе и сумею их поддержать, а скоро они станут на ноги. Я заработаю на приданое внучке, унгана, если ты напишешь ответ немедленно, и на учебу внука - если в ответе будет написано то, что капитан ждет.
   Я, однако, не торопилась вскрыть печать. Экономка вызывала у меня одновременно и уважение, и неприязнь.
   - Так ты решила окончательно отделаться от черного прошлого, Евлалия?
   - Оно мне ни к чему, - последовал ответ, - а моим детям подавно. Быть цветным очень невыгодно, детка. В каком-то смысле это хуже, чем быть откровенно черным, как ты.
   - Ты знаешь историю, из-за которой я сбежала?
   - Слыхала что-то, - ответила она равнодушно.
   - Знаешь, сколько я смогу заплатить тебе, если ты разыщешь моего белого мальчика?
   Тут-то она взглянула на меня с интересом, хотя и недоверчиво. Перевела вопросительный взгляд на Марту:
   - Не врет?
   - Нет, - коротко ответила старая воровка. - У этой негры полно серебра. Не мое дело, где она его добыла, но сыплет им не скупясь.
   - Договорились, - сказала экономка. - Капитан не должен ничего знать?
   - Нет, конечно.
   - Это его мальчишка?
   - Нет, не его.
   - Белый, ты говоришь, чисто белый? Удивительно, как это получилось с первого раза. Обычно требуется долго подливать сливки в кофе - раза три-четыре, не меньше.
   - Вот так получилось - не просто белый, а блондин, правда, кудрявый. Сейчас ему одиннадцатый год - мог и измениться.
   - Надо же, блондин, - качала головой Евлалия. - Я поищу, так и быть, и если что-то выйдет, напишу Марте.
   Я уже хотела было встать, но экономка схватила меня за руку:
   - Эй-эй, а письмо? Я сюда добиралась не из любви к красивым историям. Хотя одну придется сочинить - на тему о том, как тебя искала и каким опасностям подвергалась. Может, выжму с капитана побольше. У него-то денег куры не клюют.
   Письмо, о котором за разговором я едва не позабыла, оказалось коротким.
   "Дорогая Кассандра!
   Мне больно получить о тебе известия после стольких лет при обстоятельствах столь трагичных. Не менее больно знать, каким образом ты используешь свои многочисленные таланты. Однако речь сейчас не об этом.
   Думаю, твой муж, с которым я имел удовольствие беседовать в обстоятельствах так же весьма затруднительных, честно передал тебе все мои предложения. Не имея от тебя ответа в течение нескольких месяцев, я предположил две возможности: или ты мои предложения сочла неподходящими, или не имеешь возможности отправить мне письмо. Надеюсь, что правильным окажется второе предположение. Известная особа взялась доставить мое послание тебе лично. Прошу тебя с этой же особой отправить свой ответ, и в случае положительного решения назначить место и время, удобное тебе. Личная безопасность будет обеспечена моим словом - кажется, ты знаешь, что на него можно положиться. Прими во внимание лишь расстояние и время, в течение которого я смогу явиться в назначенное место.
   С уважением, искренне твой - Федерико Суарес Анхель".
   P.S. Кассандра, жизнь моя! Я умирал от отчаяния все эти годы. Я умираю и сейчас, зная, что при теперешнем образе жизни тебе поминутно угрожает смерть. Умоляю, дай тебя спасти. Если не для меня - для тебя и тех, кого ты любишь".
   Почему-то после этого письма у меня отяжелела голова, как после сорокамильного перехода. Две старые шлюхи с любопытством смотрели на меня.
   - Перо и бумагу, - сказала я.
   Марта возникла с прибором тут же, словно наготове его держала, - а может, так оно и было.
   "Сеньор!
   Ваши предложения мы тщательнейшим образом обсудили. Они сделаны от чистого сердца, но по целому ряду причин неприемлемы. Я имела возможность отправить вам письмо, но сочла, что в данном случае молчание будет понято как отказ.
   С уважением - Кассандра Митчелл де Лопес.
   P.S. Я уступила просьбам вашей свахи - ей ведь надо зарабатывать на приданое для внучки. Ровно через две недели, считая от сегодняшнего дня, на рассвете один ждите меня у Санта-Клары, на том месте дороги, где было нападение на жандармский конвой два года назад".
   Спросила у Марты число - оказалось одиннадцатое марта. Поставила дату, запечатала письмо и отдала Евлалии.
   - Ну-ну, - сказал Факундо, услышав подробности. - Зачем тебе это надо? Я понимаю, что засады можно не опасаться. Но ведь все, кажется, решили.
   - Оставь ее делать, что она делает, Гром, - вступился вдруг Каники. - Она знает, чего хочет, и знает больше, чем ты. Она унгана, брат. Если ей нужно видеть этого человека, значит, нужно. Я и сам с удовольствием посмотрел бы на него. Можно, э?
   Две недели пролетели незаметно.
   С ночи я облазила все углы за милю от изгиба дороги. Оставила лошадь в укромном месте и заняла позицию на скале, между уступами выветренного камня.
   В сереющих сумерках я услышала издали торопливую иноходь. Неясная фигура остановилась подо мной в каких-нибудь двенадцати футах. Я свистнула. Всадник выхватил из-за пояса пистолет.
   - Эй, капитан, - сказала я, - так не пойдет. Если бы мне надо было тебя убить, я бы это сделала три минуты назад. Или ты стал трусом за эти годы?
   Пока я спускалась вниз по каменистому склону, он спешился и ждал меня; а едва увидел - попытался обнять. Я не дала ему это сделать.
   - Некогда, светает быстро. Надо убираться подальше с дороги, пока нас тут не увидели.
   Рассвет и впрямь был стремителен: едва, с его конем в поводу, мы добрались до места, где была стреножена моя лошадь, стало совсем светло, и холодная роса брызгала на мои босые ноги и на щегольские сапоги капитана. Мы могли друг друга рассмотреть ясно - что и делали с любопытством, неудивительным после стольких лет.
   Федерико в свои сорок погрузнел, отяжелел, раздался в плечах и груди, потерял юношескую легкость, но выглядел все же молодцевато. Одет был в штатское - темный костюм для верховой езды, шляпа.
   Во что была одета я, говорить не приходится. Я не сочла нужным прихорашиваться для встречи. Не было необходимости. Его глаза и так блестели нездоровым блеском, когда он меня разглядывал. После тех нарядов, которыми он меня баловал, не знаю, как ему показались холщовые штаны, рубаха и кожаный пояс. Только пунцовая повязка и ожерелье Ма Обдулии были на месте.
   - Ты похудела, - сказал он. - Ты стала красивее, чем была, в десять раз. Можно мне тебя поцеловать?
   И тут, непонятно каким образом, я поняла, что прежнего Федерико Суареса уже нет. Человек напротив меня был и тот и не тот. Он не утратил дерзкого, живого ума и дерзкого, живого, на свой лад благородного характера. Но все словно покрылось пыльным налетом, его сила словно ушла вглубь и замкнулась в самой себе. И ясно стало, что никакие его предложения, сколь бы они ни были искренни, принимать было нельзя. Спроси меня, откуда я это знала - знала, и все. Мне хватило одного взгляда, движения, звука голоса, того облака, что его окружало - его оттенок из ярко-красного стал тускло-кирпичным.
   Все, я уже знала все, зачем хотела его видеть. Но отправить его сразу назад не могла. Я уважаю Силу, даже если она покидает человека мало-помалу. Он меня поцеловал - я ему позволила, и он понял, что не может рассчитывать на то, за чем пришел. Есть вещи, которые говорятся без слов; и если человек достаточно проницателен - он многое может понять по тону, по жесту, повороту головы. Дон Федерико обладал этим качеством, он не утратил его за годы разлуки. Он утратил нечто иное, что трудно назвать. Но ум, чутье, хватка оставались прежние, в этом была его сила, а силу я уважала.
   -Поехали со мной, - сказал он.
   - Нет, ты поедешь со мной, - отвечала я. - Мои ребята ждут нас недалеко отсюда. Давай-ка сюда пистолет.
   - Ты много потеряла в вежливом обращении, - заметил он.
   - Мой муж сказал мне, что нужда в этом отпала; поразмыслив, я поняла, что так и есть. Можешь оставить оружие при себе. Ты не так глуп, чтобы стрелять здесь.
   - Какая разница, - пожал он плечами. - Если я пойду с тобой, мне его и вынуть не дадут, пистолет этот.
   - Мое слово в лесу значит меньше, чем твое в Гаване или Санта-Кларе. Если не хочешь ехать со мной - возвращайся назад, и каждый поедет своей дорогой.
   Подозрения в трусости не может вынести ни один кабальеро. Капитан вскочил в седло с зардевшимися щеками. Я тоже села в седло; мы двинулись по каменистому бездорожью, я впереди, он следом. Но неожиданно он нагнал меня и схватил мою лошадь за повод.
   - Сандра, скажи, - заговорил он, с трудом подбирая слова, стесняясь неожиданности положения, - скажи, ты любила меня... тогда?
   - Тогда меня и надо было об этом спрашивать, - отвечала я. - Что ж махать кулаками после драки?
   - А разве я не спросил? - опешил он.
   - Нет, насколько я помню - ни разу. Ты спрашивал, почему я с тобою не остаюсь, несмотря на все преимущества близости с таким важным сеньором, как ты.
   Он проглотил ком в горле. Солнце пробивалось сквозь листву, слышался звонкий крик токороро, колибри трепетал крылышками у цветущего куста, да лошадь переминалась с ноги на ногу. Наконец он нарушил молчание.
   - Пусть уже поздно, но я хочу тебя спросить: ты любила меня?
   - Да, - отвечала я, - не кривя душой, - да. Я люблю тебя и сейчас, но только не так, как тебе того хочется. Я люблю в тебе человеческую силу - это большая сила. Но только мне для этого совершенно не обязательно спать с мужчиной по имени Федерико Суарес.
   Повода он не выпускал.
   - Почему же ты пошла тогда в мою постель?
   - А разве я могла отказать? Слишком многое сошлось к одному.
   - Но твое колдовство...
   - Всякое колдовство лишь тогда чего-нибудь стоит, когда оно хорошо подготовлено. Спроси свою кузину, как это делается - она тоже кое в чем знает толк. Кстати, как она поживает?
   - Лучше, чем раньше, - отвечал капитан, отпустив, наконец, повод. Мы поехали рядом, не прекращая разговора. У него много что имелось сказать мне, но у меня на все был ответ.
   - Скажешь, ты не околдовала меня?
   - Каждый мужчина бывает околдован женщиной помимо воли - своей так же, как и ее. А я была обязана тебе, - разве не ты способствовал моему возвращению в Англию? Если оно сорвалось, то не по твоей вине.
   - Глупое юношеское благородство. Я понял бы очень скоро, что совершил ошибку, - я и так это понял. Жизнь для меня есть только тогда, когда я могу увидеть тебя, когда захочу.
   - А карьера?
   - Рутина, которой заполняешь время.
   - А женитьба?
   - Дань необходимости.
   - А цветные белошвейки?
   - Надоели все до единой.
   - Чего же ты хочешь?
   - Тебя.
   - Брось все и иди с нами в горы.
   - Ты смеешься?
   - Ничуть. Просто я знаю, что ты хочешь присоединить меня к списку всех благ, которыми пользуешься: положение, богатство, семья, карьера. И в добавление ко всему этому женщина, о которой мечтал десять лет. Но променять все на одну негритянку? Нет, конечно. Вот Гром - тот для меня бросил все, а ведь имел на свой манер, для своего положения не меньше, чем ты для своего.
   - Но я могу предложить тебе много, очень много.
   - Опять торговаться? Деньги - это много, но не все. Меня могли продать за деньги, но купить ты лучше не пробуй.
   - Значит, у меня нет надежды?
   - Надежда есть, пока есть жизнь. Только смотря на что надеяться - на деньги, пожалуй, не стоит.
   - Значит, на силу?
   - Скорей поможет.
   - Сейчас приставлю к твоей голове пистолет и прикажу ехать со мной.
   - У меня свой за поясом, и я достану его быстрее.
   - Неужели? - рассмеялся он.
   - У меня было время упражняться.
   Рассмеялся снова невесело и хрипловато:
   - Похоже, тебя ничем не возьмешь.
   Я покачала головой в такт:
   - Похоже, тебе меня действительно не взять. Даже жаль. Все равно я рада, что тебя видела - хоть не знаю зачем. Правда, это не все. Тебя хотел видеть Каники.
   Капитан даже осадил лошадь.
   - Это еще зачем?
   - Не знаю, похоже, поговорить захотел.
   Он тронул поводья.
   - Вот каналья! У вас что, все такие?
   - Все, - отвечала я развеселившись, - один к одному!
   Чудненькая, однако, была сцена, когда за одним костерком - он трещал, не дымя, сложенный из самых сухих сучьев, потому что дело было днем, когда дым совсем, понимаете, ни к чему, а на рогульке висел котелок с кофе - собрались охотник и дичь. Юмор положения оценили все.
   - Здорово, бродяги, - сказал капитан, без церемоний подсаживаясь на плоский камень поближе к огню.
   - Здравствуй и ты, раз не шутишь, - сказал Каники. - Как в той толстой книге: лев рядом с ягненком.
   - Знаем мы ваших ягнят: пусти их втроем - волка съедят, - отвечал ему в лад белый гость. - Ты, похоже, хорошо знаешь эту книгу.
   - Для черного - чересчур, - рассмеялся Филомено. - Немного поменьше - было бы в самый раз.
   Я любовалась этой сценой со стороны. Не часто видишь у одного костра столько настоящих мужчин - сильных и уверенных в себе. Дон Федерико держался - надо сказать - без тени заносчивости. Заносчивость, равно как и смущение, порождается страхом, а он не боялся. Запах кофе плыл над поляной, и Пипо наполнил чашки из скорлупок гуиры, подав в первую очередь гостю. Тот отхлебнул с видимым удовольствием, поблагодарив мальчика:
   - Очень кстати! Я сегодня рано встал и не выспался. А где вы берете кофе такого замечательного сорта?
   - Воруем помаленьку, - посмеивался Каники. - Вряд ли даже можно назвать это воровством. Он с того кафеталя, откуда ваши синемундирники вызволили краденых негров из Пинар-дель-Рио. Наверно, зачлось по службе, а, капитан?
   Тот сделал жест рукой, означающий: лучше молчи, но сам не мог сдержать улыбки.
   - Твое письмо, приятель, пришлось вроде шила в нежное место. Жандармское управление стало похоже на перепуганный курятник. Неграм ничего, но нам всем тогда досталось.
   Дон Федерико отпил со вкусом из своей чашки, отер усы и с той же усмешкой продолжал:
   - Это все мелочь по сравнению с тем, что мне досталось от губернатора Вилья-Клары за вашу последнюю проделку, чертовы негры. Скажите, кто вас надоумил увезти именно губернаторских дочек?
   - Это нечаянно вышло, - отвечала я. - Мы вон с тем одноухим искали коляску побогаче, и эти две куклы подвернулись как раз вовремя. Я и не знала, чьи они есть.
   - Так-так, - отвечал капитан, - а что, если бы губернатор не приказал выпустить Грома, с ними было бы то же самое, что с наследницей Вильяверде?
   - Не думаю, - отвечала я. - Они же не кормили собак живыми людьми. Но сладко бы им не пришлось, могу поручиться, а папаша, конечно, предполагал худшее. Ведь мы симарроны, убийцы, мы живьем едим бедных белых девушек - правда, парни?
   Факундо фыркнул, Каники усмехнулся, Идах, не улавливая полностью нить разговора, напряженно вслушивался. Капитан, однако, бровью не повел. Достал из кармана портсигар, галантным жестом предложил. От сигар не отказались, закурили непринужденно, передавая от одного к другому обломок сухой ветки с тлеющим концом.
   - Короче, негры, - сказал капитан, - трое грамотных симарронов из четверых в одной шайке - это уже чересчур. Тем более таких шустрых, как вы, которые додумываются использовать в своих целях жандармское управление и брать в заложники членов губернаторских семей.
   - Похоже, что сеньор имеет что-то предложить, - заметил Каники словно бы нам одним.
   - Да, имею, - подтвердил дон Федерико. - Причем сам от себя, без каких бы то ни было официальных полномочий. Их просто не может быть в таком деле, как ваше, сами понимаете, я действую на свой страх и риск. Если кто-нибудь об этом узнает... Лучше, впрочем, промолчать, здесь сидят люди не глупые.
   Помолчал, оглядел всех еще раз и начал излагать свое предложение.
   Относительно меня, моего мужа и моего сына оно осталось без изменений: нам предлагались защита и покровительство. Для Каники, так же как для Идаха, у него тоже нашелся пряник. Он обещал им выправить отпускные свидетельства по всей форме, - от своего имени, с тем, чтобы они из Вилья-Клары. где их знают как облупленных, убрались бы на другой конец острова, все равно, в Гуантанамо или Пинар-дель-Рио, и сидели бы там тихо, как мыши.
   - Для двух таких здоровых парней работа всегда найдется. Устроитесь, женитесь и будете жить спокойно, как люди живут. В случае осложнений с местными властями отсылайте их ко мне, я всех успокою. Идет?
   Я переводила смысл речи для Идаха, а Каники все поглядывал да покуривал, держа сигару в пальцах колечком, между большим и указательным, и усмехался едва заметно. Факундо смотрел в сторону, будто это его не касалось. Разом решив вопрос о бегстве, он предоставил на мое усмотрение решать вопрос о возвращении.
   Идах, уразумев сказанное, молча и выразительно сделал капитану неприличный креольский жест. Дон Федерико вздохнул:
   - Понятно все по твоей оструганной голове. Ты натерпелся от белых так, что не хочешь иметь с ними дела? Уверяю тебя, не все так плохи, как твой бывший хозяин.
   Идах пожал плечами и отвернулся.
   - Ну ладно, - не сдавался Суарес. - Он босаль, он не понимает этой жизни, он боится белых. Но вы, дьяволы! Вы умны, грамотны, вы снова приспособитесь к жизни, которую оставили по несчастью. Королевский суд вас не тронет. Разве что-нибудь еще держит вас в горах? Ну скажите что-нибудь - да, нет?
   - Ты умный, но ты дурак, - сказал, наконец, Филомено.
   - Почему? - спросил капитан с неподдельным интересом.
   - Потому что думаешь, что мы рассуждаем как ты. А ты рассуди, как я думаю. Возьми себе в толк: разве я усижу тише воды, ниже травы? Если я вижу, как бьют ни за что негра, разве я утерплю не встрять? А бьют нашего брата губошлепа почем зря. Так стоит ли пытаться?
   - Поэтому не вернулся к хозяйке, которая готова была тебя откупить.
   - Поэтому тоже.
   - Есть еще какие-нибудь причины?
   - Неважно. Этой хватит с лихвой.
   - Пожалуй... но уж тут я сделать что-нибудь бессилен Ладно, посчитаем, что обстоятельства сильнее вас. Но вы? Сандра, Гром, что вы скажете? Почему?
   - Потому что единственное, что тебе надо из всей затеи - спать с моей женой, сеньор Федерико.
   - Пусть так, а почему нет? Это не силой и не задаром. Не жадничай, ты у нее все равно на первом месте.
   - Ну тогда отдай мне взамен свою жену, идет?
   Я заметила уголком глаза, как Филомено положил ладонь на рукоятку мачете; но капитан, раскуривая свою давно погасшую сигару, ответил на удивление спокойно:
   - Я бы продал ее тебе за три реала, если бы эта дура стоила тех денег. К тому же, боюсь, после твоей чертовки она не придется тебе по вкусу. И вдобавок она не из семьи Суаресов и не умеет называть вещи своими именами. Сандра, а ты? Не хочешь мне сказать ничего нового?
   - Нет, - отвечала я, - нет, Федерико. Я сказала все, что могла сказать. Я рада, что видела тебя.
   - Жаль, - проговорил он, не сводя с меня глаз, - чертовски жаль, я все предлагал от чистого сердца. Жаль. Ну что ж... Налейте мне еще одну чашку кофе, и я поеду назад. Все остались при своих, как два хороших игрока за карточным столом, и каждый идет своей дорогой.
   Он не торопился покидать наш костер и пил горячий кофе мелкими глотками.
   - Это было бы забавно, - сказал он, отставив чашку, - сейчас я у вас в гостях, а завтра буду за вами охотиться, чтобы вздернуть, если бы не эта женщина... может быть, мне и ее придется убить, и тогда мне останется только повеситься. Впрочем, тут я не буду оригинален: то же самое пытался сделать бедняга Фернандо Лопес. Прощайте!
   Он уже сидел в седле, когда Каники его окликнул. Поднялся, взял за стремя коня и сказал:
   - Капитан... Ты самый лучший мой враг, капитан. Когда придет мое время умирать - хотел бы я, чтобы меня убила твоя пуля.
   - Твоя судьба висит над тобой поминутно, парень. Боюсь, я не смогу успеть вовремя.
   - Э, нет, ты не знаешь судьбу. Она не глупа, она сведет нас вовремя. Прощай! Ты настоящий мужчина, хоть ты и испанец.
   И протянул Федерико руку. Склонившись с седла, тот крепко пожал черную жесткую пятерню. Эти Суаресы, когда их не видел никто, много чего могли себе позволить.
  
  
   Глава шестая
  
   Война была объявлена, и раковины Олокуна звенели боевыми трубами.
   - Ребята, перебрались бы вы на Сапату на годик-другой, - говорил нам Пепе. - Что-то по лесу стало лазить слишком много белых. Мне это вовсе не по душе.
   Он говорил правду. Хорошо вооруженные отряды по пять-шесть человек с собаками прочесывали горы. Мы встречали их дважды, и оба раза не оставили в живых никого. После этих встреч у Пипо появились первые заметки на ложе арбалета по числу уничтоженных врагов. Они были не жандармы - негрерос. Мы с ними не церемонились, бесшумно снимая выстрелами по одному, и совесть - клянусь! не мучила никого. Они при случае поступили бы с нами хуже. Но случай был на нашей стороне.
   На нашей стороне было дождливое, грозовое лето, ливни, смывавшие следы, вздувшиеся ручьи и паводки на речках. Поныне не помню такого слякотного года.
   Мы-то были не против уйти на Сапату и там переждать. Но Каники в ответ на предложение Пепе молча смотрел куда-то в сторону. Он так ничего и не решил - точнее, не мог решиться уйти слишком далеко от особняка с колоннами на улице Ангелов в Тринидаде. Он предложил нам пройтись снова до Хикотеа... или в Камагуэй. Но тут впервые за все время, пока Каники возглавлял наш маленький отряд, я возразила резко. Хорошо прогуляться за Хикотеа и пошуметь там, чтобы капитан Суарес искал подальше. Ловить-то нас будут и там, но капитан постарается найти место, куда мы возвращаемся.
   - Помните Адана, которого убил Кандонго? Почти наверняка его хотели использовать как лазутчика, а он бы на это пошел, он был подлый малый. Кто поручится, что сеньор не попробует еще раз? Нет, нам и впрямь лучше уйти из паленке, а еще лучше паленке перейти на другое место.
   - Их отсюда под зад лопатой не сковырнешь, - буркнул Факундо. - Обленились, обсиделись, обросли барахлом... Нам самим легко, что ли, сниматься с насиженного места?
   Решили в конце концов поход за Хикотеа отложить и разведать дорогу, по которой в случае опасности мог бы утечь весь пестрый люд, населяющий паленке. Конечно, Эскамбрай велик, и обшарить все его закоулки было бы под силу лишь целой армии. Но мало ли что! Адан не выходил из головы. И мы решили показать Пепе свое пещерное убежище. Старик одобрительно покачивал головой, но посоветовал лучше нам самим переселиться туда насовсем
   Все сходилось к одному: раз начались тщательные, специально на нас направленные поиски, надо было или прятаться и пережидать (если только это могло помочь), или убираться.
   Пришлось разведать старые места на Сапате. Невесело было ходить по своим остывшим следам. Хижина развалилась, подпорки сгнили, сырость показалась еще более пронизывающей, а комары еще более настырными, чем восемь лет назад. Возвращаться мне туда не хотелось никак. И - хотите, верьте, хотите нет, я знала, что мы туда не вернемся. Раковины Олокуна трубили не к этому.
   Зато мы хорошенько заметили дорогу: тропы, ручьи, проход через топь. На обратном пути Факундо не утерпел заглянуть в Сарабанду - губернаторское имение. Перестреляли собак, подожгли службы, конюшни, увели с собой трех тонконогих красавцев, разогнав остальных лошадей куда попало, и ушли опять через болота. Гром говорил, что каждому из этих жеребцов не было цены. Мало для чего, однако, они могли служить нам, потому что в наших условиях от лошадей требовалась скорее выносливость, чем резвость. Но Факундо не мог пройти мимо хорошего коня так же, как какой-нибудь юбочник мимо красивой женщины.
   Мы еще в двух или в трех местах побывали в Матансас - не столько для того, чтобы кому-то чем-то навредить, сколько помелькать и создать впечатление, будто мы обосновались в тамошних болотистых местах. Это было безопасно. Стоило углубиться в мангровую топь хотя бы на полмили - и погони можно было не бояться. А когда стали замечать вдоль непроходимой поймы Рио-Негро жандармские разъезды - повернули на восток конские морды и хорошо знакомой дорогой ушли на Эскамбрай.
   И решили сделать передышку. Я надеялась, что мы убедили капитана, будто нас больше нет в Вилья-Кларе. Но поверить в то, что его удастся перехитрить так легко, мне было трудно.
   Нас не было в паленке около месяца; с нами ездил и Пипо, а в хижине оставалась хозяйничать одна Гриманеса. За время отсутствия в горах стало тише, негрерос пропали, так и не подобравшись близко к нашему ущелью. Не было их слышно и еще месяц, пока мы жили в паленке, а Каники пропадал знаем где и не скажем, и потом, когда сделали еще одну вылазку в окрестности болот, и тогда, когда снова вернулись в свои стены, ставшие до того привычными, что временами казалось - а не это ли дом, о котором мечтали, где в безопасности и уюте можно проводить день за днем в тихих хлопотах, в окружении тех, кого любишь? Уже в разгаре было лето, июньское солнце плавило голову, июль гремел небывалыми грозами изо дня в день.
   Когда мы вернулись в очередной раз, в паленке было событие: пришел новый человек. Женщина, мулатка, очень красивая, по имени Сара. Она обратила на себя мое внимание, во-первых, тем, что знаться не желала ни с кем из осаждавших ее мужчин, а во-вторых, тем, что сама начала осаждать Каники. Она крутила перед ним всем, чем можно было крутить - а у нее все крутилось, тело было красивое, упругое, налитое. Конечно, ей сказали, что у Каники своя зазноба где-то на стороне, потому-то так часто и пропадает, но кроме нас, никто не знал, кто была эта зазноба. Куманек на соблазнительные авансы внимания не обращал, улыбался и смотрел сквозь нее словно через пустое место. Потом она стала с ним заговаривать - то да се, а я расспросила Пепе о том, кто была эта Сара. Горничная, хозяйская любовница, хозяйка со свету сживала - похоже, ладно; но только настырность, с какой она добивалась внимания Филомено, коробила и его самого, и нас, и многих. Что-то мне показалось не так, и я расспросила Кандонго и Хосефу, не встречали ли они когда-нибудь раньше эту девчонку. Нет, не встречали. Я и не надеялась на другой ответ: если капитан решит заслать лазутчика, постарается найти кого-то, кто не будет узнан. Откуда у меня возникла такая мысль - сказать не могу, но возникла и не давала покоя. А она приставала и приставала к Филомено, пока ему не надоело. Он сказал красотке:
   - У меня есть жена, после которой на тебя смотреть не хочется, не то что...
   Вместо того, чтобы назвать его мерином или чем похуже, Сара начала расспрашивать: кто такая, почему не бросила все ради такого мужчины, почему не ушла с ним... Но Каники опять смотрел сквозь нее как сквозь пустое место. Ей-богу, мой бы муж не упустил воспользоваться случаем - зная, что его кусок лучше, попробовать и от этого пирога... Но куманек был не таков - не в упрек никому из двоих будь сказано, не таков, и все.
   Что же делала эта дальше? После того, как Каники отшил ее со всеми прелестями и любопытством, а потом и вовсе ушел к своей подруге, она начала заговаривать со мной. Она хитро ко мне подъехала, не к кому-то из мужчин, а именно ко мне, зная, что если в походе командует Каники, то дома слушают меня.
   Она просила разрешения жить с нами. Мол, все остальные вне нашей компании - неотесанные мужланы, что она без ума от Каники - готова мыть ему ноги и быть второй женой, поскольку та, первая, никогда не появится в паленке, "и, правда, неужели она такая красивая?"
   Я не чувствовала, не видела в ней влюбленности - оттого-то мои подозрения переросли в уверенность, а я привыкла себе доверять. Я сказала:
   - Ты хочешь иметь здесь защиту? Вон старик Пепе, он тут старшина, и он смотрит на тебя так, как будто три дня не ел.
   - Я не хочу Пепе, я хочу Филомено, - отвечала она. - Он слушает тебя, скажи ему, чтоб он меня не отталкивал. Ведь той, другой, все равно тут нет!
   - Хотела бы сначала послушать тебя, - отрезала я ей в ответ. - Кто ты такая, чтобы навязываться нам и ему?
   Тут-то у нее и мелькнул страх первый раз - словно серая мышка пробежала по лицу и скрылась. Она была не из робких.
   - Не хуже, чем все, - заявила она. - Ты что, делиться не хочешь?
   Эти местные сплетни я знала давно: мне приписывали Филомено в любовники едва ли не с первого дня. Ни я, ни муж на это не обращали внимания, так с чего бы это должно волновать не влюбленную и испуганную мулатку? Если она хотела защиты - чем ей был плох Пепе? На своем шестом десятке конга был мужчина хоть куда.
   Тут-то вдруг и всплыли строчки давно прочитанного доверительного послания: "Эта женщина слишком бестолкова для столь важной миссии..." Это про Хосефу. Но Сара? Ушлая такая полукровка, пригодная для исполнения самых тонких дел. Догадка требовала немедленной проверки. Я послала мальчишку за Пепе и позвала своих. А потом спросила прямо в лоб:
   - Что обещал тебе капитан Суарес за наши головы?
   Она попыталась было запираться:
   - Если с кем и имел тут дело капитан, так это с тобой.
   - А чего ты тогда испугалась? Ладно, молчи. Ничего не говори. Отсюда вон до того дерева - сорок шагов. Пройди их и вернись назад. Если ты вернешься и ни разу не упадешь - я прошу у тебя прощения. Если нет - ты врешь.
   Она поднялась, попыталась было шагнуть и села: не держали ноги, так она испугалась, и лицо побледнело от страха.
   - Рассказывай, - хмуро сказал Пепе.
   Рассказ был ошеломляюще прост. Красивая мулатка-отпущенница работала в борделе на улице Офисиос, где заприметил ее капитан. Он пообещал ей все наградные - пятизначная цифра! - что сулило за наши головы начальство. Он рассказал ей, что делать, и в начале апреля (шустро же развернулся мой приятель!) ушлая эта бабенка с хорошо уложенной котомкой пробиралась вверх по реке Каунао, долина которой отстояла от долины Аримао не более чем на десять миль в самом узком месте. Там-то и нашел ее один из наших, Данда, - она к тому времени пообтрепалась, спала с тела и стала похожа на настоящую симаррону. Данда и привел ее в паленке - это было в нашу последнюю отлучку. Расспрашивали ее, как водится - но она ни разу не сбилась и не запуталась.
   Вот так!
   Мы сидели и думали. Сара поскуливала от страха и все спрашивала, что с ней будет.
   - Молчи себе, - сказал Факундо. - Тут не знаешь, что с нами будет, - о тебе, что ли, думать?
   - Что делать, старик? - спросила я Пепе. - Это ведь из-за нас и Каники. Решай, ты тут старший.
   Решать было трудно. Он знал, что полагалось делать в таких случаях, но делать этого не хотел.
   - Оставь ее мне, - молвил он наконец. - Она не уйдет отсюда, это я говорю.
   - На твое усмотрение, Пепе, - отвечала ему я. Что ж, если мужчина в нем пересилил вождя, это случалось со многими. - Но только боюсь, паленке придется отсюда перекочевывать.
   - Нет, - покачал головой конга, - ее скоро не хватятся, а хватятся, не смогут найти. Давно все следы остыли.
   Суд и совет на этом окончился. Пепе увел шельму в юбке в свою хижину - надо думать, она не стала воротить от старика нос. А мы остались встревоженные донельзя, потому что происшествие сулило мало хорошего. И как назло, не было Филомено. Идти за ним в Тринидад? Посовещались и решили, что не стоит. Пепе прав: скоро лазутчицы не хватятся.
   А тут еще пропал фула, Деметрио, наш неисправимый воришка. Он пропадал часто, но, по заведенному порядку, предупреждал, куда и насколько идет. Он отправился во Флор Бланко за табаком, а это могло занять самое большее дня четыре. Прошла неделя, другая, третья - есть, отчего забеспокоиться. Не то что его было жаль, но мысль у всех была одна: не иначе попался, бродяга. А такое не беспокоить не может, особенно когда человек ненадежный и все пошло валиться одно к одному.
   Посылать кого-то за Каники мы все же не стали. У нас было условлено место для встречи на всякий случай, если придется оставлять насиженное место и уходить. Пещера в западных отрогах за Каунао, как раз по дороге на Сапату. Если бы планы изменились, тот, кто окажется в ней раньше, должен оставить послание на известняковой стенке в одном из тупиков - нацарапать углем два-три слова. Мы со дня на день собирались уходить, если не на Сапату, то в пещерный городок выше по течению, но все откладывали, потому что со дня на день ожидали возвращения куманька. А беспокойство росло, и однажды вечером мне стало вовсе не по себе.
   После полудня налетел дождь. Солнце быстро высушило воду на камнях, и воцарилась прежняя духота. А меня бил озноб, и я уж подумала было, что подцепила какую-то странную лихорадку, да только жара не было, а было какое-то странное беспокойство, которое не давало ни сесть, ни лечь, как будто я то ли что-то забыла или потеряла... Даже не знаю, как это назвать: не по себе, и все. А отчего - никак не пойму, и знаю точно, что надо понять, догадаться, что это знак судьбы, предсказание какой-то беды. А с какой стороны ее ждать?
   И вот, когда солнце уже заходило за вершины, я не усидела в хижине и поднялась на гребень за поселком, на плоский камень под сосной.
   Все было спокойно в синеющих, сумеречных горах. И в спокойствии этом особенно ясно доносились привычные ночные звуки: хохот сычика, лягушачий крик, стрекот сверчков, отдаленный собачий лай.
   Вот этот-то лай, раздававшийся словно с нескольких сторон, и привлек мое внимание.
   - Хибарос гонят оленя, - сказал Факундо, прислушиваясь. Пипо не был так уверен.
   - Звук с одного места. Точнее, с трех разных. Везде он стоит на месте. Видишь - Серый ловит ветер?
   Серый вытянул морду, не шевелясь, - только уши подрагивали и на затылке дыбилась шерсть. Мы не думали спорить ни с одним сыном, ни с другим. Слух у обоих был не просто тонкий - безошибочный. Мальчишка лучше нас знал лесные звуки и шорохи, потому что они окружали его с рождения, его не могли спутать и смутить не эхо, ни переменчивый ветер в ущельях. А Серый знал каждую собаку в окрестностях, подолгу погуливал с ними и не был враждебен ни к одной из появлявшихся в округе стай. Значит, это собаки пришлые.
   Звуки по ночным горам разносятся далеко. Самый ближний лай, что был слышен со стороны верховьев Аримао, раздавался мили за три-четыре и по речной долине доносился чисто и отчетливо. Глухой, басистый рев, он показался знакомым до того, что в утробе стало тошно. Вот он затих, - то есть это мы не слышали ничего, но Пипо уверял, что слышит визг и рычание, шум собачьей драки, и Серый, с ощеренными зубами и взъерошенным загривком, подтверждал то же самое всем видом.
   Безусловно, следовало разведать, в чем дело. Даже если мы найдем на прибрежной полосе клочья шерсти и следы от задних лап, сдиравших дерн в собачьем "танце презрения" - и то это стоило бы сделать.
   Взяли пистолеты, ножи, мачете. Свистнули Серого и пошли втроем, предупредив лишь Идаха и Пепе.
   По мокрому берегу, по обмытому водой приплеску добрались до того места, откуда шел напугавший нас звук. Ветерок тянул на нас, и вот сначала Серый повел носом, а потом и до наших ноздрей донесся запах дыма. А через полмили за излучиной реки, за поворотом, сверкнули языки пламени - костер догорал, но среди ночной черноты он просто резал глаза.
   Костер горел на другом берегу - на обрывчике в полроста человека, поросшем редкими кустами. Перебрались через реку и выглянули из-за обрывчика. У костра вповалку спали люди - большой отряд, судя еще и по тому, какой табун лошадей пасся у кромки леса. Собак не было видно за костром: верно, их привязали к глубине поляны. Оттуда слышалось сонное взлаивание. Часового тоже не было видно: надеялись на собак, наверно, собак было много.
   Вот она, беда! Скорее спешить в паленке, поднимать тревогу! Но Факундо медлил, тянул голову из-за кустов, словно пытался сосчитать спящих. Медлил и дождался: один из лежавших у костра зашевелился, поднялся и направился к нашим кустам. Он стал мочиться с обрывчика, расставив ноги, и, видно, почти не разлепив сонных глаз.
   Он их и не успел разлепить, как оказался под обрывом с зажатым ртом и ножом у горла. Гром при своем росте был проворен, как кошка, и сцапал этого парня так же ловко, как хорошая, незалежавшаяся кошка хватает мышь. Он сразу же сунул испанца головой в воду, а когда бедолага нахлебался ее вволю - приподнял, шагах в двадцати от того места, где опустил. Я придерживала брыкающиеся ноги. Вода журчала на перекате, заглушая плеск шагов, а испанец не мог издать ни звука. Его вынимали из воды ровно настолько, насколько требовалось, чтобы не отдал богу душу. Только когда мы отошли шагов на пятьсот, Гром откачал бедолагу, едва живого - перевернул вниз головой и тряс за ноги, пока тот не отплевался.
   Я сделала кляп из головной повязки. Серый куда-то исчез, но за него волноваться не стоило. Испанец вертел головой и дико таращил глаза, не в силах разглядеть что-либо во тьме кромешной.
   Сзади было тихо.
   Припустили бегом по мокрой отмели, свернули в боковой ручеек, поднялись по нему немного вверх и выбрались из воды. Развязали пленнику рот.
   - Эй, сеньор охотник, что скажешь?
   Его лицо смутно белело во тьме, он озирался и все шарил вокруг себя. До меня дошло потом, что он просто нас не видел - как черную кошку в темной комнате. По крайней мере, пока не понял, что к чему. А как понял, - перепугался и упал на колени, прося не губить. Пришлось приводить его в себя парой затрещин, потому что у труса страх можно вышибить только страхом.
   - Захлопни рот, - сказал ему Факундо. - Закрыл? Теперь скажи, откуда ваша шайка?
   - Со всей Вилья-Клары.
   - Сколько вас?
   - Здесь около сорока человек.
   - А собак?
   - Почти столько же.
   - Немудрено, что передрались. А на Гуманайягуа сколько?
   - Откуда вы знаете?
   - Знаем! Сколько?
   - Примерно столько же.
   - Сколько всего народа участвует в облаве?
   - Больше двухсот конных, а пеших загонщиков и собак уйма.
   Испанец трясся, ноги подгибались, а зубы выбивали чечетку.
   Его лысина отсвечивала даже в потемках.
   - Где еще ваши стоянки?
   - На Камароне и Сиро-Редондо.
   - Почему облава именно здесь?
   - Так сказал начальник - жандармский капитан.
   - Суарес?
   - Он самый.
   - Как пойдет облава?
   - С рассветом перекроют все ручьи, и лес между ними будут прочесывать, как гребнем.
   - В какой точке сойдется облава?
   - У Макагуа.
   Паленке брали в клещи, отрезая путь от спасительных пещер. Проклятый фула тому причиной или нет, гадать не приходилось, а приходилось поторапливаться.
   Испанца в живых мы не оставили. Война есть война. Бросив его тело у ручья, мы заторопились обратно. Но не отошли и мили, как сзади поднялся переполох. Собачья грызня, конское ржание, топот. Серый! Он оказался умнее нас. Случайно или нет, он распугал лошадей на этой, самой близкой к нам и самой опасной стоянке ловцов. Какая-то часть лошадей оказалась не стреноженной, и судя по грохоту копыт, многие разбежались с испуга. Это давало нам лишнее время.
   В паленке не спали: там слыхали переполох и сами переполошились. Серый нас догнал - язык вывален на плечо, но на морде - выражение "Знай наших!". Идах седлал коней и собирал котомки. А уж как крыли - на все бока! - и куманька, и нас, и по отдельности, и вместе взятых! Одно было хорошо: не пустились врассыпную, как это обычно водится, и не напутали следов, потому что в лесу всех переловили бы как зайцев, и если пяток из большой компании спасся бы, то это было бы чудо.
   Каники не было, и ждать его уже не приходилось. Люди были готовы впасть в панику. Увы, но так есть: негров легко вогнать в панику, куда легче, чем даже труса-испанца. Единственным способом их успокоить было - показать, что кто-то знает, что делать. И вот этим "тем, кто знает, что делать", пришлось стать в ту ночь мне. Это вышло само собою, а впрочем - пунцовая повязка ко многому обязывает.
   На лошадей вьючили котомки, сажали детей. Все было устроено в считанные минуты. В суете поймала Пепе, потому что у меня было дело к старику.
   - Пепе, где та женщина?
   - Сидит взаперти.
   - Ее нельзя брать с собой.
   - Знаю.
   - Свяжи ее и оставь здесь. Ее найдут завтра днем.
   - Хорошо.
   - И попроси от меня передать привет капитану Суаресу.
   И вот молчаливая кавалькада осторожно начала спускаться по мокрым камням. Впереди я, за мной на передней лошади - Филомено, потом остальных лошадей ведут под уздцы, потом пешие гуськом. Шли споро, без остановок, вниз по Аримао, к местам, где жили люди.
   Ночь переваливала за половину. Дорогу я знала хорошо. Не доходя крошечного поселка Макагуа, вышли на правый берег и двинулись прямо по торной дороге, ведущей к усадьбе Потрерильо. Дорога была наезженная, каменистая. Если лысый испанец не врал - а вряд ли он врал - сегодня тут столько соберется людей, лошадей и собак, что наши следы будут затерты совершенно. Покажите мне хоть одну собаку, кроме нашего Серого, которая на торной дороге отличит следы беглого негра от следов негра хозяйского! А потом свернули налево по едва заметной, но хорошо знакомой тропе и оказались в долине мелкого безымянного притока Каунао, там, где находилась наша укромная пещерка.
   Время поджимало, и когда наш караван сворачивал с дороги, небо начинало сереть. Тут-то и случилось то, что едва нас всех не погубило: ни свет ни заря нанесли черти на эту дорогу двух каких-то господ с собакой. Наверняка - ехали в Макагуа, чтобы принять участие в большой охоте. Собака нас почуяла, и поскольку была не на сворке, рванулась в заросли.
   Я шла впереди и не могла видеть, в чем дело: только лай и грызня, и крики. В хвосте, подгоняя и поддерживая отстающих, шли Факундо, Идах и Серый. Они ждали на свертке, когда пройдет последний из наших. Тут-то и налетела псина, опередив хозяев.
   Идах уже изготовил лук, но Гром остановил его и свистом послал навстречу Серого. Началась грызня. Шум собачьей драки заглушил и чей-то испуганный вскрик, и проклятия самих сеньоров, когда породистый дог удирал из зарослей под защиту хозяина. Дог в добавление к укусам получил от хозяина пару плетей, но продолжал жаться к конским ногам. Сеньор достал пистолет и прицелился, - но Серый был тоже грамоте учен и скрылся в кустах. Испанцы тронули лошадей, проклиная всех собачьих ублюдков на свете. Опасность миновала.
   К пещере подошли уже засветло. Серый, пущенный вперед на разведку, вдруг весело подпрыгнул и полетел стрелой. И тут же из кустов показалась знакомая косоглазая физиономия. Каники! У меня отлегло от сердца.
   Куманек ничем не показал своего удивления - словно ожидал увидеть всю нашу орду.
   - Мажем пятки салом, чертовы дети?
   Его счастье, что ни у кого не было сил на ругань. Он помогал снимать вьюки, расседлывать и стреноживать лошадей, а мы по ходу дела поведали о происшедшем. Каники эту историю тоже знал, но, разумеется, с другого конца.
   Слухи о готовящейся большой облаве ходили и в Тринидаде. Она готовилась загодя и держалась в секрете, хотя у испанцев секреты всегда относительны. А фула, подлая шкура, в самом деле попался, и вместо того, чтобы заявить, что ходит сам по себе (а этому поверили бы без особого битья, потому что все же большинство негров в бегах так и ходит) рассказал, где стоит паленке, и негрерос с жандармами вместе двинулись в горы на несколько недель раньше, чем собирались. Сам Каники, выйдя из города и не зная, ушли мы в болота или задержались в горах, направился сначала в эту пещеру, благо она была ближе, чем паленке. Послания не обнаружил и собирался уже идти дальше, несмотря на бессонную ночь - но тут мы пожаловали сами.
   Налетел дождь - такой частый гость в это лето и такой желанный в тот день. Он продолжался долго, и лишь под вечер небо прояснилось.
   Прояснились и наши планы: идти в болота. Не близко и не безопасно, особенно это касалось ближайшего ночного перехода. Каники взялся разведать дорогу. Он вышел днем и вернулся в темноте. Он добрался до окрестностей городка Лас-Вальяс, где нам не миновать было проходить и где места были самые людные из всех, что лежали на пути. Знакомые негры - где у кума не было знакомых? - доложили, что про облаву в Лас-Вальяс знают и посматривают внимательнее обычного, а на большой дороге, что полукольцом охватывает Эскамбрай со стороны моря через Лас-Вальяс, Тринидад и Санкти-Спиритус, ходят патрули.
   Ну, еще бы. Капитан Суарес дело знал. А то, что мы в начале лета шалили на Сапате, обернулось против нас.
   Таким образом, мы имели три возможности: отсидеться на месте; попытаться проскочить на Сапату; наконец, через верховья Каунао обогнуть район, охваченный облавой, и вернуться в коренной Эскамбрай севернее мест, кишевших людьми и собаками. Все три варианта могли удаться, а могли и не удаться, а не удаться могли в основном потому, что любой из них человек с головой, поразмыслив, мог бы вычислить. А у Федерико Суареса голова была ясная. Это могли не брать в расчет дуроломы вроде Данды, но не мы, знавшие его хорошо. К вечеру того дня он имел в руках, во-первых, труп испанца, во-вторых, рассказ Сары, которая слышала, как мы спускались вниз по реке и, в-третьих, рассказ фулы, который наверняка выложил все, что знал, про наши свычаи и обычаи. "Если он не рассчитал все эти возможности, негры, - считайте меня бревном". Нет, тут требовалось что-то неожиданное, что не поддавалось бы логике. Над этим-то мы и ломали головы и придумали кое-что.
   План был сумасшедший с виду, но если подумать, он имел больший шанс на успех, чем остальные. Мы спускаемся к Лас-Вальяс, пересекаем дорогу, но не западнее города, где лежит проход к болотам и где нас ждут, а восточнее и выходим на низменный безлюдный берег, туда, где узкий пролив тянется от моря к просторной уютной бухте Лас-Вальяс. Пролив этот длиной в две мили, но его ширина в самом узком месте доходит до ста пятидесяти шагов. Полузаброшенный форт с маяком не помеха. Неужели мы не сможем переправиться? А на той стороне начинается равнина Сапаты с ее крокодиловыми топями.
   Ждали темноты. А на меня навалилась разом усталость и тоска. Ей-ей, от беспокойства и неуверенности устаешь больше, чем от тяжелой работы. Я отошла в сторонку вместе с Серым - не было компании лучше, чем мой приемный сын, когда надо было о чем-то подумать. А думы все лезли в голову невеселые.
   Ах, этот остров, распроклятый остров, с теплым солнцем и ласковым воздухом, такая большая тюрьма с такими толстыми стенами - без конца и края, сгореть бы ему, провалиться в тартарары. Чего стоили все мечты о солнечном доме в земле, где солнце одних греет, а других обжигает? А та земля, где солнце греет черных, потому что, хвала богам, белые до нее пока не добрались - ах, где она? Через столько лет скитаний мне казалось иногда, что ее и вовсе нету, такой земли, что приснилась мне в детском сне, а все, что есть - это или рабство, или бег, поскольку то, что у нас было, свободой назвать было по большому счету нельзя.
   Так вот я сидела, когда раздвинулись кусты и вылез из них куманек со своей плоской рожей - маска, ни дать ни взять, и если бы я не знала его как облупленного, не подумала бы ни за что, что он встревожен и обеспокоен ничуть не меньше меня. Даже больше, потому что с его появлением само собой выходило, что ему отвечать за весь табор, что одно дело переть напролом с несколькими опытными бойцами, которые могут проскользнуть в игольное ушко, и совсем другое - выводить из окружения караван со скарбом, детьми, женщинами и бестолковыми неграми.
   Он, однако, об этом помалкивал. Толку-то говорить о том, что ясно и так... Пыхтел сигарой и спросил неожиданно:
   - Что, размечталась о своем доме? Брось-ка ты это дело, сестрица, не трави душу. Не было, нет, и вряд ли будет. Видишь, даже хижины в горах сейчас, наверно, уже нет. Думай о другом: жива, цела, и мы все тоже, слава богу. Живи тем, что есть сегодня. Или ты не негритянка?
   Я огрызнулась:
   - Я-то негритянка, а тебя вот делал китайский портомой, и негритянского у тебя - колер один и только.
   - Не только, кума, не только - видишь, волосы овчиной и нос курнос... а мы, негры, всегда так: думаешь про то, что сегодня, потому что если думать про то, что завтра, такая жуть возьмет, что хочется плюнуть и вовсе ни о чем не думать.
   - На том и попадаемся, - в тон ему отвечала я. - Федерико Суарес обо всем подумал, наверное.
   Каники забыл про сигару, погасшую в пальцах - дорогую, захваченную, видно, с Тринидада. Потом сказал:
   - Около Касильды в одном инхенио живет мандинга - немного постарше меня. Он родился на корабле, когда его мать везли сюда. Он сбегал раз двадцать, если не больше. А знаешь, куда он бежал? Всегда на восток, пока не кончалась суша, а потом заходил в воду, насколько мог, и смотрел в ту сторону, где Африка. Там его и ловили, из раза в раз - в окрестностях Пунта-Галета, и всегда по шею в воде. Может, он и сейчас там мокнет. Дурак? Конечно, дурак. Только все мы дураки - каждый на свой лад, и все хотим чего-то, что нам не по зубам. А чтоб от этого не мучиться - живи по-негритянски, как трава: день прошел, и ладно.
   Смеркалось, пора было собираться. На том и прекратили беседу с куманьком. Я не раз вспоминала ее потом и думала всегда: ах, Каники, чертов негр, жил бы сам так, как мне советовал, - может, тоже дожил бы до старости.
   ... Переход прошел гладко, через дорогу перебрались без шума и замели за собой следы. Некованые копыта не гремели, конские храпы замотали тряпками. К побережью добрались до света и расположились в зарослях. Низменный лес был чащобой непролазной: кошехвостник, кардо, оруга, низкорослая гуира и прочная дурнина.
   Наутро из этой дурнины осмотрели канал. Уже всего у маяка, но там люди. Хоть и полторы калеки, но все же лучше на глаза не попадаться. А вот в миле от маяка было местечко шириной шагов в триста, со спуском на этой стороне, удобным подъемом на той - Каники, плававший как рыба, не поленился проверить. Можно было переправляться вплавь на лошадях, потому что акулы в это узкое место не заплывали. Но плавать умел мало кто, большинство просто боялось воды. Решили связать несколько маленьких плотиков и выстругать хоть что-то напоминавшее весла. Управились с этим быстро и стали ждать ночи, самого глухого часа.
   Но только мы этого часа дождались и хотели спускать плотики на воду - послышались плеск воды о борта, шум перекладываемого руля, приглушенные голоса команд. Все попрятались по кустам, а большая барка - шагов в двадцать пять в длину - причалила ровно к тому месту, где мы собирались спускаться. Люди на ней ловко и умело ошвартовались о каменные зубцы в крошечной бухточке, едва вмещавшей развалистый корпус.
   На палубе было трое, судя по голосам.
   - Чтобы к полуночи - как шлюха с танцев! Если нас в этой щели застанет отлив, мы не пробьемся в лагуну до завтрашней ночи.
   - Чертовы негры! - добавил другой. - Из-за них честному контрабандисту лишние хлопоты.
   - Я быстро, - сказал третий. С кормы послышался плеск - спускали на воду ялик. - Не думаю, чтобы их пришлось долго уговаривать. Спусти-ка мне дюжину красного, Хорхе. Мы же не те, кого они ждут.
   Ясно, что ждали нас, а не контрабандистов - эти всегда везде проныривали. Ялик отплыл, едва слышно поплескивая веслами. Двое оставшихся покуривали у борта, огоньки их сигар в безлунной ночи горели так близко, что, казалось, рукой подать - только протяни ее с невысокого берега. Когда испанцы затягивались, во вспышках были видны руки и лица. Они вполголоса переговаривались и никуда не торопились.
   Сзади послышалось какое-то шевеление. Свись, свись! Оба контрабандиста упали на палубу. Спрашивать не приходилось, и так знала, кто постарался. Попрыгали вниз, Каники - первый. Пошарил где-то и бросил на берег дощатые сходни.
   - Живо, заводите лошадей, сами лезьте. Время, негры! Поторапливайтесь.
   С гор тянул теплый ветерок, он сразу зашевелил и расправил косой парус, поднятый Каники. Под тяжестью людей и лошадей суденышко огрузло едва не по самый палубный настил, неуклюже, боком выползло из укрытия. Я стала к рулю - я хотя бы имела представление о том, как это делается. Филомено поправлял парус, тихо указывая мне, в какую сторону и на сколько перекладывать румпель. Он единственный знал, как управлять парусником. Остальные тянули снасти по его команде. "Ну, негры, сейчас на ту сторону, - и в кусты. Там - трех миль не пройти - начинается такая чаща! Раньше утра нас искать не станут, а к утру - ищи нас!"
   Мы до середины пролива не доплыли, как откуда-то снизу, как из преисподней, раздался приглушенный трюмными переборками дикий вопль:
   - Слушайте, негры! Тут такое! Что тут есть!
   Топоча, все хлынули вниз, и вопли стали громче. Я не могла отойти от румпеля, но Факундо появился сзади меня, едва не рыча.
   - Это беда, - проговорил он. - Там выпивка, раньше, чем мы причалим к берегу, они все будут в стельку пьяны. Идах, старая каналья, тоже машет бутылкой и глотает из горлышка.
   Парус заполоскал, и некому было привести его к ветру. Суденышко дрейфовало в узком проливе. Снизу слышались смех, визг, звон разбитого стекла. Захмелевший сброд хлынул на палубу с богатой добычей. Крышку люка оставили открытой, и из нее пробивался огонек свечки, при свете которой дуролом Данда разглядел нечаянное богатство.
   - Эй, негры, - окликнул компанию Каники, - уже хороши? Приготовьтесь высаживаться, приплыли. Бросайте бутылки, на берег - и ходу. И не засните под кустами, пьяная рвань. Ни с одним не буду нянчиться.
   - Почему это ты тут раскомандовался, китайский ублюдок? - спросил Кандонго голосом, не предвещавшим ничего хорошего. Никого не было видно с темноте, - одни фигуры очерчивались смутно, и узнать спорящих можно было лишь по голосу.
   - Потому что я умнее тебя, придурок, - отвечал Каники невозмутимо.
   Удар, шум драки, возгласы, ругань, свалка. Факундо бросился в гущу, отвешивая оплеухи направо и налево. Я переложила руль так, что барка встала вдоль канала. Парус опять заполоскал. Пепе пытался образумить кого-то. "Вы что, с ума посходили?" - куда там! Я бы с удовольствием перестреляла недоумков, но вот стрелять-то и нельзя было из-за близости поста. Даже приглушенный шум и возня могли быть слышны на маяке - по воде ночью звук идет далеко и чисто. А хлопок моего "лепажа" прозвучал бы как пушечный гром. Между мной и мачтой храпели, переступали ногами испуганные кони, которых никто не придерживал за уздечки и не успокаивал. Внезапно один из них, буланый красавец, взятый из губернаторской конюшни в Сарабанде, прыгнул с борта и с плеском, фыркая, поплыл к тому берегу, который мы оставили. За ним - еще несколько, барка накренилась и черпнула бортом. Оставшиеся кони били копытами и готовы были кинуться туда же.
   Посудина грозила опрокинуться, и это испугало охмелевшие головы. Снова по команде Каники кто-то успокаивал лошадей, кто-то тянул снасти. Мы давно уже миновали место, где собирались причаливать. Барка стояла кормой почти точно по ветру и ходко, устойчиво шла к устью пролива, в сторону открытого моря.
   Под легким северо-восточным ветром мы проскочили канал по высокой приливной воде. Когда растаяла в темноте черная кромка берега, Филомено распорядился еще раз перекинуть снасти и руль - и барка по плавной дуге повернула вправо, на запад. Ветер усилился, перегруженное судно тяжело шлепало с одной длинной, пологой волны на другую.
   Откуда-то сзади поднимался серп молодого месяца.
   Каники велел закрепить снасти и подошел сменить меня на руле. Вертевшегося рядом Пипо послал зажечь сигару от свечки, догоравшей в трюме. Там шумели голоса и мелькали тени: на смену одной опустошенной бутылке откупоривалась другая.
   - Кто сказал, что на воде нет следов? - спросил куманек. - За нами, например, тянется след из вереницы пустых бутылок.
   Вздохнул, затянулся вкусно пахнущим дымом.
   - К утру, если доплывем благополучно, придется спускать их на берег, как дрова. Слава богу, на этой посудине троих достаточно, чтобы управиться с парусом и рулем. А нас здесь трезвых пятеро, считая Пипо и Серого. Так или нет?
   Он снова затянулся. При свете вспышки стало видно, что костяшки пальцев сбиты. Из ссадин сочилась кровь и коркой засыхала на коже.
   Взошла луна, и сразу стало видно, что мы движемся с большой скоростью. Каники еще до света рассчитывал свернуть в залив Кочинос, а если будет возможно - пройти немного вверх по речке Анабана. Это составляло миль шестьдесят и было вполне возможно, если ветер не переменится. В случае если он переменится, мы могли бы спокойно высадиться в любом месте шпоры Сапаты под спасительный зеленый полог лесов. Но Каники говорил, что ветерок станется неизменным, и оказался прав.
   Этот ветер, так благоприятствовавший нам всю дорогу, оказался в ее конце нашим противником. Залив Кочинос круто поворачивает на север от моря. Мы не сумели направить перегруженное, глубоко сидящее судно галсами против норд-норд-оста, посвежевшего к утру. Чудом нас пронесло мимо коралловых рифов, мимо мыса Пунта-Пальмийяс, и лишь под его прикрытием в заливе, усыпанном мелкими островками, команда из одного моряка, нескольких сухопутных крыс и кучи перепившихся негров причалила барку среди корявых мангров.
   На востоке серело.
   Чертовы негры! Они спали вповалку где попало, и от них разило перегаром. Двое девчонок безуспешно трясли толстуху Долорес. Младшая обливалась слезами: боялась, что мать умерла.
   Каники качал головой, и впервые на его лице я увидела откровенную злость.
   - Проклятое пойло! Знал бы, покидал бы все в воду сразу. Чертовы негры! Пришлось разбить сопатки двоим-троим дуракам. Унгана, скажи, что с ними делать? Ах, негры, негры, что с них взять? Пропадем с ними, верное слово!
   И решительными тычками принялся поднимать Идаха - он, к слову сказать, набрался не слабее всех прочих.
   Факундо прикидывал, как свести оставшихся лошадей. Пипо полез в трюм: там ему что-то приглянулось. Барка была нагружена ящиками с вином, тюками, корзинами, коробками. Кое-что уже распотрошили. В рассветном сумраке на палубных досках валялись пьяные негры, замотанные кто в штуки узорчатого шелка, кто в индийский муслин. От новехоньких тканей шел запах, перебивавший даже запах потного немытого тела.
   А светлело быстро, прямо на глазах. Черт знает, как было тошно и нехорошо. Как ни пустынен был залив, вклинившийся в топи и мангры Сапаты, но все равно на прибрежной кромке мы были открыты всем взглядам, как вши на лысине. Упаси все боги, чтоб не нанесла нелегкая кого-нибудь!
   Человек десять встало с горем пополам - лили из ведер себе на голову воду, рыгали, свесившись через борт. Остальные были недвижимы и неподъемны. Факундо срубил несколько длинных жердей и прилаживал новые сходни - прежние были коротки. Я собирала и навьючивала котомки. Раздавала съестные припасы детям... а мой сорванец все лазил внизу.
   Когда меньше всего готов встретить беду - тут-то она и сваливается на голову, словно спелый кокос. Так и в тот раз. Кто там, наверху, бросал шестнадцать символов нашей судьбы - не скажу до сих пор. Уж больно причудливо легли знаки.
   В нашу укромную бухточку стремительно - плевать хотел на почти встречный ветер! - влетел под одними косыми парусами трехмачтовый клипер. Я не своим голосом заорала; на этот вопль повскакали все, даже мертвецки пьяные, только было уже поздно. Потому что на этом корабле сидели не вахлаки в синих мундирах, а люди, привыкшие воевать.
   Клипер еще разворачивался, а пушки были уже нацелены на нас. Борт ощетинился стволами, и зычный голос проорал, чтобы мы, поганые негры, так и так нашу мать, стояли смирно и не рыпались.
   Можно было бы схватить высунувшего голову из люка сына и сигануть за борт. Можно было бы попытаться дать стрекача в мангры, где с собаками не разыщешь. Вместо этого я, как гвоздем пришитая к палубе, стояла и пялилась на пожилого чернобородого испанца в повязке на голове почти такого же цвета, как моя. Один глаз у него был завязан черной тесьмой. Этот глаз я у него выбила кованым каблуком туфли двенадцать лет тому назад.
   С нами наши судьбы!
   А две шлюпки, спущенные в воду с такой быстротой, что глаз протереть не успеешь, летели на мангровую отмель, и на них находилось десятка полтора вооруженных до зубов людей.
   Разговоров не было, кроме ругани. Действовали дружно и быстро, словно не первый раз, да так оно и было.
   Одни, толкая еще не очухавшихся бедолаг в хвост и гриву, собирали негров в лодки. Другие рассыпались по барке, и вопль, раздавшийся из трюма, превзошел во много раз тот, что раздавался оттуда в начале ночи.
   Людей в обе лодки набили, как селедку в бочку. Я примечала все вокруг, приметила и странные, выжидательные взгляды, которые на меня бросали и муженек, и куманек. Не знаю, было ли у меня что-нибудь эдакое на лице написано. Раковины Олокуна гремели над ухом, ясно и призывно, и снова моя покровительница Йемоо уступила свое место Огуну Феррайлю, богу битвы.
   Нас подняли на борт и выстроили на палубе. Капитан - насколько можно было судить по обращению с ним - оказался коренастым рыжим детиной. Он оглядел наш понурившийся строй. Точнее, все понурились, кроме меня. Я же стояла руки в боки и напустила на себя самый разбитной и шлюховатый вид, какой только могла.
   - Всех в трюм, - буркнул главный.
   Тут-то я и выступила вперед.
   - Как всех? И меня? Сеньор, это вы зря. Вы поглядите на меня - разве ж меня можно в трюм?
   И при этом задираю свои штаны по самое дальше некуда. За спиной у рыжего перешептываются, толкают друг друга, кто-то уже гогочет.
   - Сеньор, вам нельзя без нас. Там на барке вина - искупаться можно. А пить без женщин - фи! Бабы! Покажем сеньору капитану, что с нами скучно не будет.
   Вышли как миленькие: Долорес, Эва, Хосефа, Гриманеса. Все в остатках ночной роскоши.
   На палубе за капитанской спиной - жеребячье ржание, забористые словечки. Что за моей спиной, не вижу, но кожей чувствую, что поняли и мешать не будут. А раз так, мое дело выгорит. Ей-ей! И я стояла, задрав штаны, с таким видом, словно я королева и хозяйка положения.
   Главный распорядился отвести мужчин в трюм, а женщин - в чулан. В чулане темно, воняет. Дуры ко мне с расспросами: что я придумала. А я сама еще не знала. Я отвечала:
   - Не ваше дело. С мужиками спать умеете? Нам этим скоро предстоит заняться. Постарайтесь делать это так, будто за каждого вам платят по золотому. И не сметь больше винища трескать, а то всем каюк!
   Мы успели еще придремать, пока нас не вывели снова на палубу. Судно стояло на том же самом месте на якоре. Обед накрывали прямо наверху. На длинном столе красовалось множество знакомых бутылок - точь-в-точь как те, что отмечали наш след ночью.
   А вот что меня удивило - малое количество народа, человек с полсотни всего, и многие с повязками. Еще я заметила свежие царапины на бортах, проломленный и заделанный наспех кусок фальшборта, куцую среднюю мачту, еще кое-какие повреждения, которые шторм не мог нанести. И вывела из этого кое-что.
   Пили господа за удачу. По словам рыжего, им послал бог в одно плаванье два жирных куска, и хотя один из них нелегко достался (ясно, это речь не о нас); все-таки им повезло.
   Пили за удачу, за добычу, за чей-то со святыми упокой, за чьи-то раны. Пили основательно. А я все ждала своего момента.
   Момент, наконец, настал. Рыжий капитан поднялся из-за стола и поманил за собой. Остальных тоже расхватали, и я им сочувствовала. Но каждый был предоставлен своей судьбе.
   Судно было очень похоже на "Звезду востока" мистера Митчелла. Название я, конечно, узнала лишь потом. Откуда я могла догадаться, что "Звезда" и "Леди Эмили" сошли в один и тот же год с одной и той же верфи? Но то, что у них совпадала планировка, было очень на руку.
   Пьянка на палубе продолжалась. Оставалось, однако, человека три-четыре часовых, которые были лишь слегка хлебнувши. Прочие не томили себя жаждой, и черный стюард то и дело пробегал с новыми бутылками под натянутый парусиновый навес.
   В каюту капитан пропустил меня вперед. Уж я крутила задом, и поводила плечами, и подмигивала - тьфу, противно вспомнить семьдесят лет спустя. Рыжий запер дверь и подошел ко мне. В два движения ободрал с меня рубаху. Третьего сделать не успел. Змеиный нож, спрятанный в рукаве, вошел меж ребер по рукоятку. Рыжий свалился к ногам без звука.
   Каюта была кормовая, с высокими окнами, страшно неприбранная. Дверь запиралась на кованый крюк.
   Приходилось поторапливаться. Натянув на себя первую попавшуюся рубаху покойного, обшарила помещение. Меня интересовало оружие. Ножи, кортики, пистолеты - все обобрала. Вышла из каюты. В проходе - никого. Только одна дверь открыта. Соображаю, что там должна быть кладовая со съестным и что там вряд ли больше, чем один человек. Так и есть!
   Черная тень на ощупь копается в шкафу и бормочет проклятия... на моем родном языке.
   Я его окликнула. С перепугу бедолага что-то уронил. Успокаивать было некогда. Я пристала с ножом к горлу:
   - Куда заперли наших?
   - В носовой трюм, - ответил он заикаясь.
   - Заперты на замок?
   - На засов.
   - Где можно взять оружие?
   - Ружья все под замком.
   - Ножи, топоры, дубины, - что угодно?
   - Тут... Это где-то здесь... сложили ваши мачете и самострелы.
   - Пошли туда. Захвати мешок какой-нибудь.
   - Хозяин меня велит ободрать живым! - засипел он шепотом.
   - Твой хозяин наелся земли, - отвечала я ему, но это скорей испугало, чем успокоило. По спине парня текли струйки пота. Он все-таки провел меня в другой чулан, и там на ощупь - темнота стояла как в брюхе - я собрала наше оружие. Где-то сбоку хлопнула дверь, хриплый голос велел кому-то обождать, пока придет приятель. Хозяин этого голоса и этих шагов умер прежде, чем сумел что-то понять - в руках у меня было мачете.
   Вдвоем со стюардом затащили труп в кладовку. В соседней каюте оказалась Эва. Я велела ей идти и звать следующего: "скажи, что сеньор решил соснуть". Она пошла наверх и вернулась сразу же в сопровождении другого бородача. Он тоже занял место на полу кладовой. У обоих были ножи, пистолеты, лядунки с патронами - целое сокровище.
   Потом я выглянула на палубу.
   Под навесом все шло гулянье, но народу за столами убавилось. По словам стюарда, остальные пошли с тремя негритянками в матросское жилище. А впереди поблескивал начищенными закраинами люк носового трюма. До него было далеко, и проходить пришлось бы мимо всего шумного застолья.
   Правда, застолье пировало по левому борту, а пройти можно было по правому. Но как прошмыгнуть? Без старшего к бутылке приложились и те, что были на часах. Однако головы у всех были крепкие, и под стол никто не падал. А время шло: того гляди, хватятся кого-то из убитых.
   Но я уже поняла, что надо делать.
   Сначала вернулась в каюту, где, стуча зубами, сидела Эва. Сбросила забрызганную кровью одежду - и рубаху, и штаны. Взамен натянула и навертела на себя какие-то тряпки, найденные на месте. Сказала Эве и стюарду, таращившим испуганные глаза:
   - Вы мне поможете.
   А что я, в самом деле, могла одна?
   Главное было - напугать их так, чтобы они перестали бояться. Терять было нечего, рассчитывать больше не на кого.
   Стюард сбегал в свою каморку за двумя погремушками из гуиры, - такими отпугивают злых духов те, кто их боится. Они мне годились; мы снова подошли к люку.
   Я уже объяснила тем двоим, что надо было делать. Похоже, они боялись в ту минуту меня больше, чем испанцев - а я боялась, как бы со страху не натворили глупостей.
   - Ну, храни нас боги! Пошли!
   Стюард - средних лет мужчина, с татуировкой на лице (я его только наверху разглядела хорошенько) вытолкал меня наверх, подвел к столу и объявил:
   - Дон Диего желает отдохнуть, а этой женщине велел, чтобы она для вас сплясала.
   Сам подобрал на столе доску, на которой резали сыр и ветчину, и деревянным черенком ножа стал отбивать ритм:
   Bayla, bayla, negra,
   Mueva la sintura,
   Que a mi me da locura
   De verte asi baylar.
   Con tus movimientos me voy a morir,
   Con tus movimientos me vas a matar.
   Bayla, ya, negra, ya,
   Mueva ya, negra, ya.
   и так до бесконечности. Эту песенку до сих пор поют, и сто лет петь будут; очень заводная песенка.
   Ну, так я и пошла плясать, подпевая. Хорошо хлебнувшие бродяги стали отбивать ритм по столу. А я, кружась, переместилась в сторону корабельной кормы, да так там и осталась.
   Bayla, ya, negra, ya
   Тряпок на мне было наверчено уйма, и вот потихоньку, одну за другой я начала их сбрасывать.
   Mueva ya, negra, ya...
   Все до единого пялились на меня. Скажу, не совру, посмотреть было на что. Если я сейчас, в сто лет без малого, еще хоть куда, - вообразите меня в мои тогдашние двадцать восемь. Ни капли жира, мускулы как пружины, кожа гладкая и блестит, и все выпуклости и впадины круглы как раз настолько, насколько нужно. Нет, я вполне понимала тех мужчин, что готовы были из-за меня сломать себе шею. Вот и эти выворачивали себе шеи, не отрываясь, таращили на меня глаза. А ритм убыстрялся:
   Bayla, bayla, negra...
   Никто не заметил, как исчез стюард, как Эва, согнувшись под тяжестью мешка, шмыгнула на правый борт, под прикрытие возвышения у средней мачты.
   Mueva la sintura...
   Зато мне было видно, как стюард возился с засовом, как приподнял крышку, как Эва пролезла туда, а потом приняла мешок с оружием.
   Обернись кто-нибудь в этот момент - крыть нам было бы нечем. Но в это время -
   Que a mi me da locura...
   я одну за другой расстегивала пуговицы на мужской рубахе, а затем -
   De verte asi baylar...
   батистовая рубаха соскочила с плеч, держалась только на запястьях, затем я переложила обе мараки в правую руку, затем в левую, и вот рубаха уже валяется на досках, а я, до пояса раздетая, двигаю талией, бедрами, плечами - так, что груди трясутся, и пою:
   Con tus movimientos me voy a morir...
   До того ли им было, чтобы оглядываться? Они меня уже сожрать были готовы и ели глазами, а когда я сдернула головную повязку и упали на спину шестнадцать моих кос, они дружно взвыли:
   Con tus movimientos me vas a matar...
   Я начала разматывать то, что навертела вокруг талии. Крышка люка приподнялась, и из нее первым вылез Идах - с натянутым луком и пучком стрел в зубах, потом Факундо и Каники с пистолетами, и остальные за ними с чем попало перли на палубу.
   Идах поднял лук и прицелился.
   Последний поворот, пестрый сатин падает на палубный настил, и туда же падаю я - в чем мама родила, если не считать волосяного ожерелья на шее.
   Тут-то и началось. Три пистолетных ствола и восемь стрел, выпущенных одна за другой в упор - кому угодно мало не покажется. Хоть Идах и был с жестокого похмелья, свое дело он знал, и руки работали независимо от больной головы.
   Шум, стон, вопли. Эти испанцы были не чета майоралям и плантаторам, - народ обстрелянный и тертый, все не хуже того одноглазого. Попросту, они были пираты - все как один с оружием и все схватились с места мгновенно, даром что были пьяны. Они успели сделать по выстрелу из пистолетов, а перезаряжать оказалось некогда. Пошла рукопашная. Но нож в рукопашной всегда уступит мачете. Испанцы отбивались как могли - солдаты против рубщиков тростника.
   Про меня все забыли, а зря. Свою "Змею" я нашла под грудой тряпок и достала еще двоих.
   Схватка была жестокой и скоротечной. Не прошло двух минут после того, как оборвался ритмический напев, как на палубе все кончилось.
   Оставалось человек десять или двенадцать в кубрике.
   Я лихорадочно заряжала пистолеты. Внизу выжидательно притихли. Потом стало слышно, как кто-то поднимается вверх по лестнице.
   Едва-едва бродяга высунул голову, как на него с разных сторон нацелилось столько пистолетов и ножей, что хватило бы на полбатальона. Он побледнел и поднял руки.
   - Скажи остальным, чтоб не валяли дурака и вылезали без оружия, - сказал Каники. Аргументы в пользу сдачи были весьма убедительны. Одиннадцать человек поднялись из кубрика, а за ними - Неса, Хосефа и Долорес, все три в совершенно растерзанном виде, едва кутавшиеся в разодранные лохмотья.
   - Теперь все, - сказала я.
   - Ну да! - возразил Факундо. - А что делать с теми белыми, что сидели с нами в трюме? Их там полтора десятка человек, и ни один по-испански не свяжет двух слов.
   - А ну-ка!
   Гром подошел к люку и открыл крышку. По лестнице уже поднимались. Действительно, белые - заросшие щетиной, оборванные, бледные, щурили глаза от солнца - видно, давно сидели в темноте. Впереди шли двое - один молодой, другой пожилой, одетые лучше других. Не потому, что их одежда была целее, а потому, что лохмотья были из хорошей ткани. Остальные в обычной матросской холщовой робе. Вот они проморгались, прослезились, и вижу, с каким любопытством двое явных начальников уставились на меня, да и остальные тоже.
   Проклятье! Только тут я сообразила, что как закончила танцевать считанные минуты тому назад, так и разгуливаю по палубе - в одном ожерелье, с ножом и двумя пистолетами в руках. Было отчего поползти краске по розовым щекам молодого и зашептаться сзади матросам.
   Шептались, между прочим, по-английски. По-английски я их и спросила:
   - Кто вы, черт возьми, такие и за каким дьяволом попали в трюм?
   Старший сверкнул глазами изумленно, но оставался невозмутим... как настоящий англичанин.
   - Мэм, с вашего позволения, я Джонатан Мэшем, а это мой племянник Александр Мэшем, и корабль этот со всем имуществом неделю назад принадлежал нам.
   - На вас напали в море.
   - Вы очень проницательны, мисс...
   - Кассандра, миссис Кассандра Лопес, к вашим услугам, - я даже удивилась, до чего легко вспомнила язык, на котором не говорила много лет, и манеры, с которыми на нем говорить полагалось. - Прошу прощения за состояние моего туалета (матросы хихикали в кулаки): я лишилась одежды в ходе схватки. Я приведу костюм в порядок, как только вы освободите место для этих негодяев.
   Испанцев водворили в трюм - двенадцать сдавшихся и всех оставшихся живыми после схватки на палубе. Пипо сбегал и принес мне какую-то тряпку из тех, что валялись на палубе после танца с раздеванием, и я наспех обмоталась ею.
   Мэшем-старший спросил:
   - А позвольте, узнать, миссис Лопес, вы являетесь главой этого... гм... отряда?
   Продолжая закручивать тюрбан на голове, позвала куманька:
   - Каники, им до тебя какое-то дело!
   Каники с двумя-тремя парнями успел проскочить по всем палубам, проверяя, не остался ли где-то кто-то. Никого не обнаружили, кроме стюарда Даниэля, который, совершив героический подвиг и открыв люк, поспешил испариться и сидел в дровянике при камбузе.
   - Каники, они хотят с тобой поговорить. Они говорят, что это их корабль.
   - Наверно, так оно и было. Оставим разговоры на потом. Если они не дураки, пусть поймут: отсюда надо удирать, и поживее. Скажи, чтоб становились по местам и готовились сниматься с якоря. Стрельба слышна далеко, а палили много. Чем дальше отсюда мы будем через час, тем лучше.
   Ночь застала нас вне видимости кубинских берегов.
   Отплыть удалось не так быстро, как хотелось бы. У нас оказалось несколько раненых. Пепе непонятно как вывихнул руку. Гриманеса лежала плашмя, кусая побледневшие губы. Все-таки она была заморыш, и не с ее здоровьем было выдерживать то, что выпало в тот день. Вот Долорес, той все оказалось нипочем: встряхнулась и пошла. Было еще несколько ножевых и пулевых ранений, но все не смертельных. Хуже всего пришлось Данде: ему прострелили грудь навылет. Развеселый ибо, схожий цветом с заветренной доской, лежал на подвесной койке в кубрике и дышал, похрипывая, а на губах пузырилась пена. Среди англичан уцелел один, что-то понимавший в медицине. Он положил тугую повязку, но с сомнением покачал головой: пробито легкое, вряд ли выживет.
   Стали сортировать испанцев, лежавших на палубе - кто жив, кто нет - и тут-то я хватилась Серого. Его не было видно нигде. Кто-то вспомнил, что он никуда не уходил с барки. Кинулись обшаривать эту барку, привязанную за кормой, и нашли: истекающего кровью, со страшной ножевой раной, но живого. Из пасти сочилась кровь. Английский лекарь отказался его перевязать:
   -Заниматься собакой, когда страдают люди?
   Пипо направил на лекаря пистолет:
   - Если ты не поможешь моему брату, я продырявлю тебя самого.
   Англичанин не понял ни слова, но суть была ясна и так. Посмотрел на меня - но я не выпускала из рук своей Змейки.
   - Прошу вас, сэр: нам лучше знать, кто в этих краях человек, а кто собака.
   Глаза у лекаря стали дикие и круглые. Он положил повязку, - большего он не мог. Колотая рана была маленькая и глубокая, нанесенная кинжалом сзади, - судя по направлению удара. Видно, его достал один испанец, когда он атаковал второго. Один на один этот удар Серый не пропустил бы: он был боец не хуже нас.
   Потом занялись испанцами - живыми и мертвыми. Мертвы были все восемь, в ком сидели стрелы. Право, лучше Идаха я не видала лучника. Двое были убиты пулями, один ранен в живот и умирал. Еще нескольким мачете раскроило головы. Внезапность - великая сила, она не дала нашим противникам воспользоваться преимуществом огнестрельного оружия. Потому-то так много лежало на палубе мертвых тел, потому-то почти не было потерь у нас, не считая двоих тяжелораненых.
   Живых испанцев перевязали и спустили в трюм, убитых сложили у борта. Каники сказал, что их надо похоронить в море. Каники распоряжался на палубе, как настоящий боцман, и гонял нерасторопную, неумелую нашу команду не хуже, чем боцман англичан, лысый и низкорослый мужичонка по имени Джаспер своих матросов. Удивительно, но куманек и Джаспер понимали друг друга без меня. Они тарахтели на каком-то своем наречии - грот-топ-фор-бом-тарарам-то-непонятно-что, разбери поди, и ругали отборными словами свои команды: Филомено - сердясь на бестолковость, а лысый - по привычке. Среди англичан половина была раненых.
   Мы направились в открытое море. Можно было, конечно скрыться в лабиринте островков Кайос-бланкос-дель-сюр, а ночью высадиться у мангрового побережья Сапаты. Это предложил Пепе, но Каники покачал головой: нет, нельзя, точнее, можно, но в этих местах от залива Кочинос до острова Пинос тянется цепочка островов, окруженных рифами. Он, Каники, не знает этих мест. Днем выйти из-за Кабо-Пальмийяс еще можно - рифы распознаются по бурунам. А ночью крутиться в этих опасных водах он не намерен:
   - Это вам не суша, негры. Я за три года видал чертей, знаю, что такое соленая вода, - слушайте меня и молчите. - И - ко мне: - Надо бы спросить англичан, есть ли у них лоции этих мест.
   Лоции были, но только половина островов и рифов на них оказались не обозначенными. В каюте, где пол был залит кровью, на столе развернули карту, и Филомено незажженным кончиком сигары указывал старшему Мэшему, где обозначать опасные места.
   И вот "Леди Эмили", ловя парусами послеполуденный бриз, пошла петлять вокруг уймы островков, а потом повернула на юго-запад, в обход большой рифовой гряды, а когда ее обогнули - уже смеркалось. Впереди было открытое море, сзади - облака на горизонте, на том месте, где остался лежать остров, длинный и узкий, словно огромная ящерица, плывущая в море.
   Барка тащилась следом на буксире, шлепая с волны на волну. Но только она не сидела так низко в воде, и ее не заливало.
   Кони стояли в трюме, и им там не нравилось. Не было корма, а старый Дурень, похоже, страдал морской болезнью.
   Провизии на корабле имелось много, но до вина Каники не дал никому дотронуться.
   - Один раз я вам уступил, чертовы негры - и зря. Не упились бы вы как сукины дети - мы бы ставили сейчас безопасный лагерь на Сапате. А чем закончится заваруха, в которую мы попали - хотел бы я знать! Короче: увижу кого-нибудь пьяным - скину за борт немедленно.
   Чем кончится заваруха - это был вопрос! Днем разбираться было некогда. Вечером Филомено велел Даниэлю накрыть ужин в кают-компании на нас и англичан, с целью выяснить, не спеша, все, что было интересно.
   Белая скатерть, свечи, столовые приборы. Неудобные стулья, привинченные к полу; на спинках висят мачете в ножнах. Англичане без оружия, в новых рубашках и сюртуках, поглядывают на своих странных сотрапезников. Но хочешь, не хочешь, - приходилось иметь с нами дело. Даниэль подал суп.
   Старший Мэшем начал первый.
   - Итак, друзья, вряд ли я ошибусь, если скажу, что вы не принадлежите к законопослушной публике.
   Я вела переговоры сама, отвлекаясь для того, чтобы перевести суть дела остальным.
   Скрывать, что мы беглые, не было смысла.
   - Поверьте, это обстоятельство нас огорчает не меньше, чем вас. Но уверяю, сэр, что от альгвасила вы помощи бы дождались не скоро. В моей жизни это не первый бой с кубинскими пиратами, и я точно знаю, что местные власти имеют долю в их добыче. Я знаю эту публику - в трюме сидит один старый приятель, которому я когда-то выбила глаз... Представляю, как они взяли ваш корабль - наверно, потрепанным после бури? Нет? Неважно. Дали предупредительный выстрел, приказали остановиться. Вы сопротивлялись, и судно взяли на абордаж. Большая часть ваших людей перебита. Так?
   - Не совсем, - покачал головой старик. Точнее, не старик, а довольно бодрый мужчина лет пятидесяти с небольшим. - Мы потопили их корабль. От удачного выстрела их посудина дала течь. Но "Леди Эмили" была уже лишена руля; они успели добросить крючья и сцепиться с нами бортами. Когда бой закончился не в нашу пользу, их капитан велел перетащить на наш борт всю рухлядь и обрубить канаты; а едва канаты были обрублены, их корыто ушло под воду.
   - Значит, весь ваш груз цел?
   Англичанин замялся:
   - Мы шли без груза.
   - Разгрузились на Ямайке и получили деньги. А потом пошли за грузом сахара в Бриджтаун, но не дошли.
   - Совершенно верно. Но как вы...
   - Просмотрела судовые документы. Количество денег в вашем сейфе примерно соответствует сумме сделки - точнее, немного превышает.
   Сэр Джонатан церемонно приподнялся, взял мою руку (я сидела рядом с ним, справа) и церемонно поцеловал.
   - При нашем знакомстве я не подозревал, что встретил леди столь образованную.
   - Да, особенно принимая во внимание мой костюм при знакомстве.
   - Превратности боя... Но вы скажете, леди Кассандра, с чего это вы проявляете такой пылкий интерес к моему денежному ящику?
   - Плевать нам на деньги и на ящик. Если у вас не было груза и все деньги целы, значит, все остальное было с пиратского судна и мы можем пользоваться всем без угрызений совести. У нас несколько десятков раздетых и разутых людей. Нам многое могло бы пригодиться, от рубах до котелков, а особенно оружие.
   Старший Мэшем заерзал на стуле.
   - Но продовольственные запасы...
   - Ну уж это слишком, сэр! Вам жаль покормить людей, которые вас выручили.
   - Смотря как долго, - возразил он. - Черт вас побери, леди, - ох, прошу прощения, сорвалось! - если бы меня выручил из беды кто-нибудь порядочный с точки зрения закона, а не беглые негры, я бы зашел в любой порт, починил бы такелаж, набрал бы команду и отправился дальше. А куда я сунусь с вашими рожами?
   - А без нас вы тоже никуда не сунетесь. У вас народа - полторы калеки, в тихую погоду с парусами не справитесь. А сейчас сезон штормов, не дай бог налетит...
   - Что же вы предлагаете делать?
   Я предложила ему то, что нам днем предложил куманек: плыть к укромным островам Хардинес-де-ла-Рейна. А там видно будет, что делать дальше.
   - Хорошо, - буркнул Мэшем. Видимо, эта перспектива ему не улыбалась, но спорить он не мог.
   Даниэль, неслышный как призрак, переменил блюда.
   - Сэр Джонатан, скажите, не были ли вы знакомы с Адрианом Митчеллом, вашим коллегой?
   - Как же, знаю: видел его с полгода назад в чьей-то гостиной... он лет десять тому назад, если не больше, попал в такую же переделку, как мы сейчас. Его здорово пощипали тогда, но все же старик не обанкротился и снова развернул дело. А откуда вы его знаете, позвольте спросить?
   - Много знаю, - отвечала я, - потому и не сплю спокойно.
   Дальше разговор вертелся о пустяках.
   Младший Мэшем весь вечер не произнес ни слова, только все нас рассматривал, особенно меня. Приятный молодой человек, почти мальчик, - лет восемнадцати, высокий, голубоглазый блондин, как полагается доброму англичанину. Я на него внимания не обратила поначалу.
   Мы расположились в каютах офицеров, убитых в стычке с испанцами: Каники, Идах с женой, мы с Факундо и Пипо. В свою каюту я распорядилась перенести Серого и устроить со всем возможным удобством. Остальные разместились в кубрике вместе с английскими матросами. Англичан, конечно, могло тошнить от подобного соседства. Нас это не волновало. Черным было запрещено задирать белых, а белым - черных. Куманек был суров:
   - Черный, белый, - наплевать! Замечу свару - выкину за борт любого шлюхина сына, кто бы ни начал, поняли?
   Его боялись негры, а англичане не смели перечить. Они были безоружны; об этом мы позаботились.
   В нашу каюту я принесла кое-что существенное. Это был покарябанный, побитый, видавший виды железный ящик. Замок мы с него сбили еще днем, когда обшаривали судно. Ящик был полон серебра. Рядом примостился другой, поменьше и подобротнее, на две трети наполненный золотом и всякими побрякушками, от дешевых браслетов дутого золота до бриллиантовых колье. Мэшемам это не принадлежало. Другое дело, как это могли использовать мы?
   Хозяйская каюта располагалась за переборкой. Мы нарочно поселились к ним поближе - для присмотра за джентльменами. Но разговаривали без стеснения: мы их понимали, а они нас нет.
   Вышколенный Даниэль принес кофе и сигары. В пламени свечи плавал сизый дым.
   - Так ты собралась плыть с ними в Англию, Сандра? - спросил Каники.
   - Лучше бы завезли меня сначала а Лагос, - проворчал Идах.
   Смысл этой фразы дошел до меня не вдруг. Я еще почесала в затылке - а потом вдруг разразилась ругательной импровизацией во много ярусов, путая проклятия трех языков, куда там боцману, и хохотала как сумасшедшая, топала ногами по полу, и в полном восторге так завезла дядюшке по спине, что у того екнула селезенка:
   - Негры, к чертям собачьим Лондон! Домой, домой, едем домой!
   Как, почему я об этом не подумала раньше? Уму непостижимо, что за помрачение нашло. Или уж так прочно отложилось в голове, что дом недостижим, что тысячи, десятки, сотни тысяч чернокожих пересекали Атлантику в одном направлении и никто никогда - в обратном?
   Но мы-то были не кто попало.
   Вот они, трубы Олокуна!
   Вот о чем бог моря, предвестник перемены ветров, предупреждал меня тревожным гулом своих раковин.
   - Каники?
   Он улыбался невозмутимо, сидя прямо на полу у стенки, и держал горящую сигару двумя пальцами - большим и указательным.
   - Как же ты, брат?
   Он отмахнулся от облака дыма:
   - Да я тут думаю кое о чем, - сказал он неопределенно. - Снарядить корабль в Африку - это не раз плюнуть. И тебе еще придется уговаривать англичан.
   - Вот уж нет, - заявила я. - Это будет проще всего остального.
   Легли поздно, взбудораженные и встревоженные. Неужели дом? Солнечный, золотой дом в стране, где все равны, потому что все черны? Долго не могли уснуть.
   Не спали и в соседней каюте. Через дубовую переборку отчетливо доносились голоса.
   Я прошу меня простить: я знаю, что подслушивать нехорошо. Однако школа лондонских горничных к этому просто обязывает (а, впрочем, и не лондонских тоже). Меня извинит то, что речь шла обо мне.
   - Какая женщина, дядя, какая женщина! А шарм, а спокойствие! А как держит себя!
   - Да уж, стоит голяком среди полсотни мужчин, и хоть бы бровью повела.
   - С такой фигурой можно вообще ходить без одежды.
   - Что думаешь, а в Африке так и ходят...
   - А выговор! Какой у нее безупречный английский! А манеры? Это уникум какой-то.
   - А еще хороший комплимент - скажи, как владеет ножом. Она убила в это утро пятерых, мой мальчик. Но за это я премного благодарен, иначе бы мы с тобой сидели сейчас не в каюте, а в трюме. Беглая рабыня, шустра бабенка эта необыкновенно, награда за ее голову, надо думать, не мала. Они все хороши, эти рожи, видел ты их за ужином! А этот косой черт! А тот размалеванный! Ужас! Наверняка за ними много чего числится. И откуда она, черт ее дери, знает Митчелла? И что за шум они подняли там за стенкой? И что с нами будет завтра? Ох, у меня голова сейчас треснет!
   Возникла пауза, после которой молодой Мэшем мечтательно произнес:
   - Но все-таки, дядя, какая женщина!
   - Ты рехнулся, - ответил старший. - Ты точно рехнулся, Санди. У тебя отсырели в трюме мозги? Ты всегда любил брюнеток, но не настолько же жгучих! Ладно, мы не будем обсуждать, кто она и что натворила. Прими в соображение хотя бы то, что она может тебя уложить одной левой, если ей что-то не понравится, а ее верзила муж отшибет тебе голову щелчком. Милое дитя, что сказал Джо Доу? Она ему говорила, что серая здоровенная собаченция, которую полудохлой притащили с барки, ни более ни менее как ее сын. Дикость, Санди, совершеннейшая дикость. Выкини из головы весь этот вздор и думай о деле.
   Тут мистер Санди пустился в длинную речь о том, что все люди - люди, что рабство калечит судьбы и губит таланты, а красивая женщина - всегда красивая женщина... Это я знала без него и потому, измученная за беспокойные сутки, уснула под эту колыбельную песенку.
   Островная гряда Хардинес-де-ла-Рейна - тридцать миль островов и островков, проливов, заливов, лагун, мелей, рифов и проходов, - черт ногу сломит! Клипер бросил якорь в одной из укромных, со всех сторон укрытых от любопытных глаз бухточек. Эта имела два выхода - на случай, если потребуется тихо улизнуть. По прибытии туда никем не замеченными (эти острова и сейчас мало посещаются) мы снова устроили военный совет в кают-компании.
   Мы прибыли на острова на другой день после полудня. До того момента, когда корабль бросил якорь в мелкой бухте, все были заняты по горло.
   Каники с англичанами налаживал службу: все-таки матросами наши негры были никудышними.
   Мы с Факундо наводили ревизию добру, которое не принадлежало Мэшемам - тому, что было награблено испанцами бог весть где и свалено в кормовом трюме без всякого порядка: ткани, ковры, посуда, одежда, бочонки с вином, бутылки с ромом и виски и полным-полно всякой провизии. На барке в трюме тоже было полно бутылок и тюков с тканями, кружевами и лентами, и, кроме того, упаковки цветного бисера, - товар бесценный, если иметь в виду предстоящее путешествие. Еще мы успели до вечера раздать штаны, рубахи и платья нашей оборванной команде. Принарядилась и я вместе со всеми. После стольких лет щеголяний в штанах и рубахе непривычно и странно было чувствовать льнущие к телу мягкие ткани, путавшиеся в ногах накрахмаленные нижние юбки, стесняли движения узкие рукава, сжимали ноги легкие козловые туфельки на каблуках.
   В каюте, где переодевалась к ужину, стояло зеркало, можно было полюбоваться на себя во всей красе, и я себя не узнавала. И Гром не узнал, вернувшись с берега - спускал лошадей, чтобы попаслись на берегу и отдохнули от качки, и Пипо не узнал - он меня такой еще не видел. На моих парнях тоже были обновы - рубахи и штаны, но от обуви отказались наотрез и пошли в кают-компанию босиком.
   Для мистера Александра мое преображение тоже не прошло незамеченным, ужас как выразительно смотрел он и на меня, и на Грома, который слушал светскую беседу на непонятном ему языке. Санди решился-таки заговорить. Его задела история с Серым, и я рассказала, с чего она началась, почему пес стал моим молочным сыном. Мэшем-старший тоже внимательно прислушивался: право, эта тема очень подходила для светского разговора. А серьезное дело я приберегла на десерт.
   - Мистер Мэшем, - спросила я, - что бы вы сейчас предприняли, если бы мы сейчас высадились с вашего корабля и предоставили бы вам свободу действий?
   Старик задумчиво почесал бороду.
   - Что же, такой поворот событий меня бы устроил, - сказал он с некоторым оттенком сомнения в голосе. - Конечно, от нашей команды осталось всего ничего. Но дойти до Ямайки мы смогли бы. Там бы я набрал новый экипаж, отремонтировал бы судно и продолжил бы прерванное путешествие.
   - Понеся при этом убытки?
   - Разумеется, миссис Кассандра, весьма серьезные. Разумеется, мы благодарны вам, так же как и мистеру Филомено, за ваше спасительное появление, иначе речь шла бы не об убытках, а о банкротстве. Леди, нас свел несчастный случай, который мы общими усилиями обратили в счастливый. И если на этом злоключения закончатся - видит бог, я буду счастлив.
   - Ваши, сэр, близки к завершению. До завершения наших гораздо дальше.
   - Простите? - так и вижу перед собой его зависшую над коробкой с сигарами руку.
   - Мистер Мэшем, у нас есть для вас весьма недурное предложение.
   И я выложила ему вкратце все, о чем мы между собой судачили весь день: не выходя из этой укромной и удобной бухты, сделать на корабле необходимые починки - благо что мистер Филомено имеет большой опыт подобных работ; затем судно берет на борт груз негров и везет их в обратном направлении через океан, зайдя по дороге на Ямайку, приняв нескольких матросов и запасшись всем необходимым, но не задерживаясь там. В Лагосе мы расстанемся довольные друг другом.
   - У нас есть чем заплатить и за понесенные убытки, и за неполученную прибыль - намного больше, чем вы намеревались получить, выходя в море. Клянусь Йемоо: это будет самая выгодная сделка в вашей жизни.
   По моему знаку Каники, сидевший слева от молодого Мэшема, вытянул из-за пояса небольшой кожаный кисет. Вместо табака он был набит кое-какими безделушками из меньшего сундука. Я хорошо в них разбиралась и не удивилась тому, каким блеском загорелись глаза бывалого купца. Он тронул одну, другую, третью вещь, оценил размер и отделку камней, а я назвала примерную их стоимость. Думаю, если ошиблась, то не намного. Мэшем хмыкнул и неожиданно спросил:
   - Миссис Кассандра, а кто этот Йемоо, которым вы изволили сейчас клясться?
   - Это богиня текущей воды, моя покровительница. Так что, беретесь вы за наше дело?
   - Эта ваша богиня, - она такая же хваткая и ловкая особа, как вы?
   - Право, не могу сказать; впрочем, она выручала меня всегда, а уж я бывала в переделках!
   - Отлично, мэм; это все, что я хотел знать. Я согласен. А мой племянник и совладелец Александр, я полагаю, будет согласен из одного счастья видеть вас. С вашего позволения, я возьму половину из имеющихся здесь ценностей в качестве задатка.
   Мы знали, что даже половины за весь рейс было слишком много. Но разве имела смысл арифметика: снова мерещился впереди дом со ставнями, щели которых позолочены солнцем.
   В тот же вечер, собрав всех своих, мы рассказали о том, на что удалось уговорить англичан. Ехать решили все, даже креолы, хоть они и побаивались африканских берегов. В самом деле, им на этих берегах нечего было искать или ждать. Каники по такому поводу вынес из трюма две оплетенные бутыли с вином; а чтобы не было тарарама на корабле, нагрузил корзины провизией и отправил всю орду веселиться на берег.
   Скоро в ночи светился костер и грохотали палки по сухому дереву - за неимением барабана. Мы тоже туда пошли - только сначала проведали Данду, лежащего без движения на своей койке. Он был плох, совсем плох, ибо Данда, мне было его жаль. Он был не злой, а только любитель всяческих удовольствий в этой жизни. Без его флейты праздник был не праздник и танцы не танцы.
   Мы прихватили с собой на берег и англичан - из предосторожности. Санди все пытался заговорить со мной, но я помогала его дядюшке и Каники договариваться о подробностях предстоящего ремонта. Сколько потребуется древесины на починку, хватит ли корабельного запаса, найдется ли подходящая лесина, чтобы надстроить сломанную мачту? Кум отвечал толковее и со знанием дела: материала достанет, рабочих рук тоже... а потом он отправится на барке на берег, забрать еще кое-кого из людей и раздобыть кое-какие вещи, без которых нельзя обойтись. А также он может отправить письмо в Англию о том, чтобы скоро не ждали и не беспокоились: и подготовка к плаванию, и само плавание займут много времени.
   Старик кивал, ответы ему нравились. Он наклонился ко мне:
   - Спроси-ка этого парня, а не плюнет ли он на все и не пойдет ли ко мне корабельным плотником? Жалованье положу хорошее и обижать не дам.
   Я перевела. Каники не ответил, усмехнулся и посмотрел через нас, через лес, через пятьдесят с лишним миль морской глади, туда, где лежал между горами и морем городок Тринидад. Было в его глазах что-то такое, что заставило англичанина прикусить язык и не соблазнять кума жалованьем.
   Со следующего утра закипела. Мачту вынули из гнезда и осторожно опустили. Запас для починки рангоута оказался в целости. Любо-дорого было посмотреть, как распоряжался куманек: корабельный плотник на "Леди Эмили" был убит, и Филомено, с топором в руках, с грифелем, засунутым в волосы, указывал каждому его дело. Любо-дорого было и посмотреть, как работают наши негры. Ленивый портняжка Кандонго (одно прозвище чего стоит!) взмок от усердия, потому что старался для себя, так же как и все остальные, и никого не надо было взбадривать и подгонять.
   Старик Мэшем все же ворчал: людей не хватало, дела шли не так быстро, как он хотел, и сам он с утра до ночи был занят вместе с остальными. Молодой Мэшем в аврале участия не принимал: у него левая рука висела на перевязи, были отрублены два пальца. Мистер Александр приводил в порядок внутренние помещения судна вместе с женской командой, приданной ему в подчинение. Конопатили и смолили заново борт, о который бился бортом неприятельский корабль - швы не текли, но отпотевали, а это ввиду сезона штормов и предстоящего неблизкого перехода было серьезно. Да и вообще на судне царил разгром, а ни один настоящий моряк не терпит бардака на борту. Аврал и ремонт само собой; но каюты и кладовые прибрали, палубу мыли каждое утро, пушки были начищены и заряжены. По-моему, зря ворчал старший Мэшем.
   Старик на другой день после нашего разговора собрал остатки своей команды и объяснил им, в чем дело; а чтобы объяснения вышли доходчивей, захватил с собою кошель и распределил его содержимое между моряками.
   - Это задаток, - сказал он. - А когда доберемся до Лондона, ей-богу, ребята, вам будет на что погулять.
   Вдобавок к этому он, во упреждение неприятностей, добавил:
   - Ребята, не трогайте негров! Их больше, они вооружены, и терять им, сорвиголовам, нечего. Мы их выгрузим в порту Лагоса и забудем; а в карманах будет приятно позванивать. Что лучше? Безо всяких штучек с ними.
   Несмотря на это предупреждение, одна неприятность все же произошла, - под конец работ, когда починенная мачта была уже установлена в гнездо и стояла голая: снасти на нее поднимали.
   Я была внизу с другими женщинами. Надо сказать, меня не так часто звали на помощь: боцман Джаспер Скелк, так же как и другие морские бродяги, умел объясняться на каком-то жаргоне, состоящем из чудовищной смеси всех языков. Каники не случалось гулять по портовым кабакам, но поскольку основу речи составляли названия снастей, два моряка друг друга понимали. Особого дружелюбия не было и быть не могло. Терпения и незадирания вполне хватало для совместной работы. Однако на работе-то все и произошло.
   Слышу на палубе гром, треск, что-то падает на настил, и почти сразу же крики и шум. Я кинулась наверх бегом, чуя недоброе.
   Так и есть: обе команды, побросав дела, стоят кольцом у мачты, со всех сторон подбегают отставшие, а в центре этого кольца мой муж с мачете в руках. Сердце так и екнуло: что еще? Но когда я растолкала всех, оказалось не то, что я думала.
   На досках лежала какая-то свалившаяся снасть. По одну сторону стоял боцман Джаспер, по другую - Пабло-прыгун, у одного разбита сопатка, у другого под глазом наливается кровоподтек. Стояли, как два петуха, готовые друг на друга кинуться, а Гром держал свое мачете между ними. Казалось, опусти он руку - эти двое кинутся в драку, как по команде. И гвалт стоит страшный. Подбежал Каники, подошли оба Мэшема. Стали разбираться, в чем дело.
   Все оказалось просто. Пабло плохо привязал веревку, которой тянули наверх снасть, узел развязался, тяжелые смоленые канаты рухнули вниз. Боцман действовал по привычке. Он сразу понял, кто причиной, и заехал виновнику в рыло. Он оправдывался тем, что и белому матросу заехал бы так же, потому, мол, что вина непростительная, даже для сухопутной крысы.
   По сути, боцман был прав. Каники кивал, соглашаясь, но покусывал губы. Потом отвел меня и Мэшема в сторону.
   - Объясни тому парню, что боцман прав, - сказал Мэшем. - За такое полагается бить.
   - Объяснить-то я объясню, - сказал Каники. - Только этим делу не поможешь. Пабло парень злопамятный, а ваши запомнят, как он ударил боцмана - двойное нарушение всех правил.
   - Да за такое полагается линьков.
   Филомено лишь усмехнулся.
   -А знаешь, что будет, если я его накажу? Мы получим войну в команде. Тебе это надо? Мне тоже ни к чему. Их надо помирить.
   - Всемогущий боже, как их помиришь? - воскликнул Мэшем. - Гляди, они опять начинают!
   Начать-то им не дали, обоих держали крепко, но многоярусная ругань поднималась выше мачт.
   - Слушай меня, - сказал Каники. - Их надо посадить под замок.
   - А Джаспера за что? - возмутился старик.
   - В одну каюту, - продолжал кум, не слушая его. Тут-то дошло и до меня:
   - Выпивки хоть залейся и что получше из закуски...
   - Женщин на выбор...
   - И пусть сидят там пока не надоест...
   - Пока не помирятся!
   Ох, как мы хохотали! Сэр Джонатан, когда я перевела ему, тоже ржал по-жеребячьи.
   Сказано - сделано. На глазах у оторопевшей команды обоих водворили в одну из пустых кают. Никто ничего не понял. Когда туда понесли несколько бутылок хорошего вина, окорок, лепешки, фрукты, по толпе пошел ропот. Когда в эту же каюту водворили умытых и наряженных Эву и Долорес - до всех дошло. Гогот и соленые шуточки продолжались до вечера, мешая работе, - из каюты доносились то песни, то хохот, то притворный женский визг.
   - Гениально придумано, - сказал Мэшем. - Ты прав: ссору гораздо надежнее погасить шуткой, чем наказанием. Слушай, может, все же пойдешь ко мне на службу, а? Ты парень грамотный, выучу тебя навигации. Подумай-ка: первый в мире черный штурман. Идет?
   Молчаливая усмешка была ему ответом. Нет, морская карьера не соблазняла Каники. Чертов полукитаец умел заглянуть чуть-чуть вперед и понять, что проку из этого не будет.
   На другое утро каюту открыли. Там стоял такой перегар - хоть топор вешай. На одной койке лежал Прыгун в обнимку с Эвой, на другой тщедушный боцман обнимал пышные телеса мулатки, и все четверо были вдрызг пьяны. Их не стали трогать, обе парочки под насмешки со всех сторон выползли из постелей лишь к обеду. Работать они не годились. Зато весь день на палубе царил смех.
   Боцман Джаспер нас с тех пор зауважал. Он тоже говорил мне "леди" и "мэм", и не стеснялся выражать свое отношение в комплиментах самых возвышенных, вроде:
   - Сатана в юбке, не баба!
   Мне это нравилось больше, чем самые лестные оценки бедер, талии и груди. Таких на меня тоже сыпалось немало, особенно когда мужа не было поблизости.
   Но был один обожатель молчаливый и серьезный, не опускавшийся до пошлых комплиментов. Он был единственный, кого отметил Факундо, внимательный по долгу:
   - Смотри-ка, младший хозяин глаз с тебя не сводит.
   Не сводит и не сводит, что с этим делать? Главное, я на него не очень-то смотрела, и мой умница муж знал, почему:
   - Зелен виноград, когда еще дозреет! Не бывал в переделках - бьюсь об заклад, что эта у него первая, не видал чертей близко. Белым воздыхателем тебя не удивить, а Федерико Суаресу, например, - он в подметки не годится.
   Тем временем ремонт судна был почти завершен. Надо было делать прочие дела.
   Все имущество с барки перенесли на корабль, оставив небольшой запас провизии и бочонок с водой.
   Каники сказал:
   - Едете со мной.
   Поехали Факундо и я, и конечно, с нами увязался Пипо. Идах остался "для порядка, чтоб пугать", а также для того, чтоб ухаживать за Серым. Для порядка же, во избежание неприятностей, с нами ехал и мистер Санди.
   Вышли из бухточки затемно, а к вечерним сумеркам уже кудрявились перед носом мангровые заросли, куда несла барку высокая приливная волна. Ловко и быстро мужчины сняли мачту, Филомено пересел за руль, и барка медленно втянула свое грузное тело в одному ему известный проход. Внизу шелестела соленая вода, вверху смыкались корявые ветви. Темнота стояла непроглядная. Каники на корме толкал барку шестом, пока она не заскребла днищем по илу.
   - Вы же ее не сдвинете потом с места! - удивленно сказал Санди.
   - Ее на руках отсюда вынесут, - проворчал Гром, поняв вопрос.
   Мы ехали набирать себе попутчиков в Африку. Желающих было более чем достаточно - только свистнуть.
   Хорошо, что я не стала одевать в дорогу новое великолепие. На мне был матросский костюм и кожаный пояс с вооружением, а ноги оставались босы. Кто не был бос, тому пришлось разуться, прежде чем лезть в жидкую грязь и пробираться по ней на ощупь. Хороши же мы оттуда вылезли!
   В инхенио "Агуа Дульсе" нас ждали. Точнее, там ждали одного желанного гостя, но приветили и остальных. Каники, издали увидев условный знак "Все благополучно" - лампаду в одном из окон, свистнул собакам, знавшим его, и смело постучал в угловую ставню условным стуком.
   Открыла Ма Ирене - кто ж еще! Она впустила нас через черный ход и первым делом повела на кухню мыть. Она и бровью не повела, увидев среди перемазанных тиной негров перемазанного тиной белого парнишку. Если он пришел со своими - значит, свой.
   Потом пошла наверх будить Марисели, оставив нас ждать в гостиной. Свет от трехсвечника блестел на полированном кедре плотно закрытых ставен. В маленьком доме царила полуночная тишина.
   Из нас в этом доме прежде бывал один Пипо. Он, заслышав на лестнице шаги, хотел первым броситься приветствовать хозяйку, но, оглянувшись, остановился, попятился и пропустил вперед крестного.
   У Мэшема удивленно полезли вверх брови: он ничего не понимал. Вот прошуршал плотный шелк ночного бата, вот две тени встретились и слились в полумгле... А вот сорвиголова, вожак шайки беглых рабов, держа за руку, ведет к столу хрупкую молодую женщину с рассыпанными по плечам волосами цвета блондового шелка, и она с глазами, полными радостных слез, крепко обнимает и целует всех полуночных гостей.
   Нет, не всех. Когда она увидела, что последний гость - белый, она испуганно оглянулась и спросила:
   - Кто это? И где Идах? Что со стариком?
   - Ничего, - успокоил ее Филомено, - он не мог отлучиться от захворавшей жены. А это свой человек, сеньор Алехандро... А это Марисели, моя жена.
   Он произнес эти слова тихо, но так, что мороз продрал по коже. Не одну меня. Мистер Александр Мэшем поцеловал протянутую руку, и по выражению его лица я поняла, что мальчик кое-что понял.
   Принесли еще свечей, накрыли поздний ужин. Свет канделябров отражался на хрустале стаканов, блики прыгали по лицам странной компании, собравшейся за столом. Черные и белые. Это и сегодня не сплошь и рядом. А тогда... Каники хотел назвать свою Марсели своей женой перед всем светом. Он имел на это право, потому что любил. Но он мог это сделать только перед нами, - теми, кому верил. Боль и досада жгли его, и он вымещал эту боль на всем постылом мире.
   Капля камень долбит: за семьдесят лет с места сдвинулось многое. В этом имеет свою заслугу и Каники. Может быть, пройдет еще семьдесят лет, и другой такой же черный, с жаркой кровью парень возьмет другую нежную, стойкую белокожую девушку за руку и сможет пройти с ней через толпу в большом городе, не встретив ни единого косого взгляда. Отчего бы мне об этом не помечтать? Я надеюсь, что так и будет.
   А тогда - что ж, черное и белое, белое и черное, оттенки, переходы цветов, их игра многое определяла в жизни. И если черные и белые собирались за одним столом - это было нечто из ряда вон выходящее. Но мы привыкли уже жить так - из ряда вон; я, по крайней мере, привыкла. И хотя эта жизнь была порой рискованна и всегда нелегка - в ней были свои приятные стороны. Например, чудо такой тайной вечери.
   Не знаю, какие ангелы трепетали крылышками под потолком высокой залы - но дух беспокойных скитаний, сопутствовавший нам так долго, отступил в эту августовскую ночь далеко. Дружелюбие и умиротворенность царили за столом, словно предвестник счастья нашего дома, словно просыпалась золотая пыльца его ставен.
   Марисели очень изменилась. Видно, много воды утекло с тех пор, как я видела ее впервые. Смягчились черты лица, пропала настороженность, скованность. Я не слышала в ней больше чувства вины, что мучило ее долгое время. Какой вины, за что, о боже?! Она будто даже пополнела немного.
   Конечно, разговор шел о бурных событиях предыдущих дней. Не прошло и трех недель с того вечера, как я, гонимая странным предчувствием, прислушивалась к ночным звукам с вершины гряды. А как переменилась за это время судьба! Каники сидел во главе стола и совсем не напоминал безжалостного убийцу, человека, способного зажать в кулаке кучу разношерстного сброда.
   Вот он снял с шеи маленький кожаный мешочек - я знала, что в нем. Сверкнули разноцветные огоньки в ожерелье, которого не постыдилась бы и королева. Марисели с испугом в глазах закрылась от снопа бьющих искр и упрекающе воскликнула:
   - Ах, нет, ты же знаешь...
   Но тут неожиданно для всех вмешался Санди. Он сказал:
   - Леди, не отвергайте этого подарка. Он честно заслужен, это его награда за спасение моего корабля.
   Марисели поняла и ответила на плохом английском:
   - Но это должна быть ее награда! - и попыталась отодвинуть сияющую грудку мне.
   - Не волнуйтесь, леди Марисели, - сказал Мэшем, - для всех, кто помог мне в деле справедливости, достанет благодарности.
   Нинья улыбнулась и, расправив ожерелье, приложила к шее. Факундо толкнул меня ногой под столом, что означало примерно: "Сопляк, а сообразил!"
   Поздний ужин заканчивался. Филомено предупредил нинью, что сеньор Алехандро несколько дней проведет гостем в ее усадьбе, подождать, пока остальные закончат свои дела. А нам к завтрашней ночи нужны оседланные кони. Нинья выслушала без вздоха и ропота, - она, кажется, ко всему привыкла. Она даже переменилась в движениях, стала плавнее, осторожнее... или мне это померещилось? Да нет, не померещилось.
   Когда Ма Ирене провожала нас во флигель, где нам отвели место для ночлега, я спросила:
   - Давно это она?
   Старуха покосилась:
   - Что, очень заметно?
   - Только если глаз наметан.
   - Да наметан-то он у многих, вот беда!
   - Так сколько?
   - Почти два месяца, по моим подсчетам.
   - А Филомено знает?
   - Вот сейчас и узнает, прохвост!
   - Что собираетесь делать?
   - Что, что! Она не первая и не последняя. Сообразим, что делать. Ах, лишь бы все было хорошо: она такая слабенькая!
   - Ма, - сказала я ей, - ты знаешь, что мы собрались уезжать в Африку?
   Старуха замерла со свечкой в руке:
   - Это как?
   - С тем молоденьким инглезом. Мы приехали собрать еще людей, чтобы корабль не шел полупустым.
   Ма Ирене не раздумывала.
   - Мне там нечего делать. Кому нужна дряхлая карга, которую давно позабыли за столько лет? На кого я оставлю этих сумасшедших, кто будет оберегать нинью с ребенком? Нет, нет. Я рада за вас, но для меня возвращаться поздно.
   - Значит, Каники остается, - полуутвердительно, полувопросительно сказал Факундо.
   - Разве ты в этом сомневался?
   - Пожалуй, нет, - задумчиво ответил он. - Тем более теперь - посмотришь, от эдакой новости глаза у него станут круглые. Ах, черт! Я бы дал себе палец отрубить, чтоб посмотреть, какой у них будет ребенок. Я много перевидал мулатов, но у всех были белые отцы и черные матери. А если случай наоборот - будет какая-нибудь разница?
   Он долго не мог успокоиться, но вдруг оборвал себя на полуслове:
   - Ах, дружок, - сказал он мне, - а может, тебя тоже задор возьмет и ты подаришь мне еще одного ребятенка?
   Что было отвечать? Мы перепробовали все травы и все средства. Благодарение судьбе, у нас уже был Пипо, и благодарение судьбе, что она его хранила.
   На другой день Каники зашел к нам во флигель - рожа как маска, но мы-то его знали... Глаза не округлились, но читалось в них явственное: будь что будет, но сегодня я король.
   - Я не поеду с вами сегодня вечером, - сказал он.
   - Будешь готовить линьяо? - спросил с подковыркою в голосе Гром.
   - Все-то вы, забодай вас дьявол, знаете раньше меня самого.
   - Кум, твоя бабка не захотела ехать в Африку.
   - Что ей там делать и что там делать мне? Скажи, кума, на милость, куда я поеду? В страну мандингов? Я на мандинга не свяжу двух слов. Я не знаю языка, я не знаю обычаев, я не оттуда родом, та земля мне не мать и не мачеха - так... Я здешний, я креол. Тут, на этом проклятом острове, все, чем я живу и от чего помру. Тут остается моя кровь, тут будет жить мое потомство. Единственное, чего мне будет не хватать - это вас. Ясно?
   Каники назвал нам места, куда непременно надо было заглянуть - укромные уголки гор, прибежища симарронов. Там мы должны были искать желающих и сообщать им место сбора. Дело предстояло мешкотное и требовало времени.
   Я, однако, выбрала момент и завернула к Марте. Толстуха не обрадовала. От ее подружки по борделю не было никаких известий. Приходилось уезжать, не зная ничего о судьбе старшего сына.
   Потом у нас еще осталось немного времени, и Факундо уверенно повернул коней. Мы направлялись в Санта-Анхелику.
   Шел десятый год с той поры, как мы умчались в галоп, подгоняя лошадей - подумать только! Давно истлела в могиле стервозная вдовушка, истрепалась до дыр пунцовая повязка Ма Обдулии, заросли новой кожей старые рубцы, но только что-то щемило душу, когда с холмов завиднелась белая, как сахар, усадьба и знакомое каре конюшен, бараков, скотных дворов. Я недолго там прожила, но Факундо, который провел в том месте и отрочество, и юность, и молодость, который добился там многого и - как статься - мог бы добиться еще больше - Факундо переменился в лице и помрачнел. Ах, Гром! Я думала тогда, положив ему руку на плечо: в путь! Что было, то было; десять лет прошли в скитаниях, и это из-за меня. Но впереди уже дорога домой - к нашему, солнечному дому.
   Откуда я знала, что эта дорога растянется еще на десять лет?
   Мы знали, кого искали, и потому спустились к лугу, на котором пестрели коровьи спины. Тот же луг, и та же серая ограда вдали, и тот же длиннорукий пастух в красной повязке, надетой на лысую голову.
   - Мухаммед, эй!
   Он узнал нас сразу, но не сразу поверил своим глазам. И не сразу понял, зачем мы явились.
   - Если бы это было так просто...
   - За чем дело стало? Корабль ждет.
   - Сестра моя, я тоже учен кое-чему. Я знаю, что такое земля и что она не маленькая. Твой город, он расположен примерно на полдороге между моим городом и этим забором. А еще, если бы я был один! Не знаю, поверишь или нет, но у меня четверо сыновей. Я не могу подумать о том, что с кем-то из них случится несчастье по дороге. А на дороге бед много, я знаю, я в молодости их перевидал.
   - Что ж, - сказал Факундо, - ты прав, потому что ты богат. Четверо сыновей - это достояние! Мое единственное сокровище поедет со мной, и я постараюсь не допустить ничего дурного.
   Нам непременно нужно было повидать Обдулию.
   По правде, к ней не было никакого дела, кроме как попрощаться. Хитрыми кругами ходит судьба, и нечего удивляться, если придется невзначай наступить на свой собственный след. Надо уважать свое прошлое, каким бы трудным оно ни было, и мы приехали отдать дань уважения тому, что оставалось за спиной.
   Старуха с трудом встала нам навстречу, опираясь на костыль. Ма Обдулия сильно сдала за эти годы.
   - Вы пришли, - сказала она, ловя наши руки своей сухой горячей рукой. - Хорошо, что не забыли меня. Слышала, слышала про вас.
   Ее под локоть поддерживала Амор. Что осталось от худышки с грудями в пол-апельсина? Статная, крепкая женщина с сильными руками и пышными формами, с каскадом стеклянных бус, прикрывавших гирлянду из уродливых рубцов - след одной душной ночи.
   - Слышала, и не один раз, - продолжала унгана, кряхтя и усаживаясь в качалку. - Хозяйский братец, жандарм, не оставил привычки заглядывать к нам время от времени, а хозяйка нет-нет да и зайдет сюда, по старой памяти, когда гуляет в саду с ниньей. Последнее время, правда, все реже и реже: сварлива стала и сердита, и все дела забрала в свои руки. Сеньора иногда заносит в загулы, но не так, как прежде; Давид по-прежнему майораль, а конюшего наняли со стороны. Все вспоминают про вас, дети, но я - чаще всех. Помните, как мы сиживали здесь?
   Помнила все, но больше всего мне помнились вечера и ночи в неторопливых беседах, и я ей сказала об этом.
   Ма Обдулия смеялась, трясясь рыхлым телом.
   - Помню, как же! Ты была умной девчонкой, дочка. И знала столько, что меня могла кое-чему научить. Но, прости меня, скажу: тебе, моя милая, никогда не стать матушкой Лоа.
   - Почему, Ма?
   - Потому что ты не живешь в мире духов, ты живешь в мире людей. Твои способности - видеть людей насквозь и знать, кто чего стоит, и ты сможешь вертеть ими при необходимости, как захочешь. Твоя способность предчувствовать будущее касается только тебя, твой трюк с веревочкой - что-то вроде вечной детской шалости. Нет, ты унгана по праву, по праву твоей Силы, но жрицей Лоа тебе не быть. Легба не отворит тебе дверей храма. Но, сколько я тебя знаю, тебя не слишком это огорчит.
   Это она сказала правду. Каждому свое; если среди духов и божеств будет толочься слишком много людей, в небесах наступит беспорядок. Мы рассказали Обдулии о том, что происходило с нами за эти годы - она покачивала головой и как будто подремывала, только пальцами перебирала бусины маленьких четок.
   - Что ж, мне будет легче умирать, - сказала она под конец. - Легче уходить, когда знаешь, что небывалое может стать возможным. Я не помню своего рода и племени, я не знаю того берега. Но если ты вспомнишь обо мне и произнесешь мое имя, ступив на ту землю - считай, что я вернулась туда на твоем корабле.
   - Нам пора, - сказал Гром. - Нельзя, чтобы нас застало утро. Очень было бы обидно попасть куда-нибудь, когда корабль ждет.
   - Не торопись, сынок: успеешь. Ничего не случится с вами по дороге. Не хотите передать ничего донье Белен? Пожелания благополучия и здоровья? Хорошо; а остальное я добавлю от себя, если понадобится. А теперь подведите ко мне поближе этого молодца.
   Филомено без боязни подошел к старухе, заложив руки за широкий пояс. Унгана долго глядела в его круглые блестящие глаза.
   - Он хороший боец, - сказала она, - хотя и молод. Сила, стойкость и смех - вот что я вижу в нем. Он настоящий мужчина, и проживет долго и счастливо. Он не был рабом и никогда им не будет. Элегуа будет хранить его. Это мое благословение, и это правда. В вашем роду, дети, не будет больше рабов.
   Она пошарила за пазухой и достала шнур, сплетенный из волос, и надела его на шею Пипо. Потом обняла нас всех:
   - Теперь пора! Прощайте!
   Мы ушли, потому что больше не хотели видеть никого.
   Каники ждал нас в инхенио Марисели: он вернулся днем раньше нас. В Агуа Дульсе мы провели еще два дня.
   До сих пор вживе ощущаю аромат этих дней, их цвет, вкус, запах, и горький дым сигар во время долгих бесед запомнился мне как дым расставания.
   Мы перемешивали воспоминания с мечтами. Мы прощались. А это всегда нелегко, даже если впереди ждет дом с золотыми ставнями. Но мы не говорили о том, что больше не увидимся. Мы и так это знали - к чему говорить? Много было нерешенных дел и без того. Одно, например, не давало покоя.
   - Послушай-ка, куманек, ты знаешь, что мы богаты?
   Каники вынул изо рта сигару.
   - Знаю, на двух кораблях было много барахла.
   - Как мы его будем делить?
   - С кем?
   - С тобой и остальными.
   - Хм... Задачка. Меня она не касается: я свою долю получил, а с остальными разбирайся как знаешь.
   - Твоя доля куда больше того, что ты получил.
   - Не забудь, кума, про те мешки с серебром, что остались в пещере. Вряд ли я ими воспользуюсь, но - лежат, есть не просят. Я прошу тебя об одном: не давай денег тем, кто не может ими распорядиться. Дураков всегда больше, чем умных.
   Иногда с нами сидела Марисели. Она не вмешивалась в наши разговоры и больше потихоньку переговаривалась с Пипо, а я незаметно наблюдала за ней. Да, я оказалась права, и все стало на свои места. Она даже молиться стала как будто реже. А может, она напиталась силой от своего мужчины, и не стало надобности просить ее у бога? Она тихо рдела, когда Санди расписывал ей, что за отчаянный парень Филомено и какой он замечательный моряк.
   Санди был не посвящен в наши разговоры и однажды остановил меня на внешней галерее флигелька:
   - Миссис Кассандра, скажите, неужели он оставит ее? Эту чудную женщину, переступившую все ради любви?
   Мне захотелось назвать его дураком.
   - Кто тебе сказал, что он уезжает?
   - А разве нет? Что его может ждать здесь, кроме виселицы?
   - Пуля в лоб.
   - Так почему же он не уезжает?
   - Санди, ты дурак.
   Поморгал глазами и сказал:
   - Действительно дурак.
   Ну, значит, не все было потеряно. Безнадежен лишь тот дурак, кто считает себя умнее всех прочих.
   В назначенный вечер мы прощались с Ма Ирене и Марисели. Старухе я пожелала сил, - я знала, что их понадобится много. Нинье сказала:
   - Береги свое счастье - ты им жива. Жаль, ты не сразу поняла, что оно для тебя - в этом мужчине: он сильно страдал из-за этого. Но теперь он счастлив, и ты тоже. Каждый день осушайте до дна, потому что ваши дни полны. Прощай! Будь мужественна. Храни тебя Элегуа, душа моя.
   - Храни вас господь и святая дева! - сказала она и каждого перекрестила на дорогу.
   - Отвори Легба ваши пути, - вздохнула Ма Ирене, когда мы выбирались из дома через заднюю дверь.
   Луны еще не было. Стояла душная ночь конца августа. В звезду превратилась и затерялась среди прочих звезд одинокая лампада в окне маленькой усадьбы, у ручья со сладкой водой.
   А мангровые прибрежные заросли, казалось, кишели неграми. Когда Каники условным свистом собрал их на пустой прогалине между искривленных, словно ревматических стволов, в свете зажженной смолистой головешки высветились лица, полные тревоги и надежд. Там было человек восемьдесят - конга, мина, апапа, лукуми, карабали, мандинга, бог весть кто еще, со всего западноафриканского побережья. Был тут и одноглазый мандинга из Касильды - его единственный глаз горел мрачной решимостью. Люди кратко откликались на свои имена и клички и замолкали. Шумел невдалеке прибой, кричала ночная птица, надрывалась, орала во все горло одинокая лягушка.
   - Не забыли никого? - спросил Каники, поднимая факел повыше. Мы стояли рядом с ним на небольшом сухом пригорке над низкой хлюпающей луговиной, - Факундо, я, Мэшем. Каники осветил нас поярче неровным светом.
   - Видите этих людей? Этот белый парень, он взялся отвезти вас за море. А вот этих двоих - слушайте меня! - если хотите благополучно добраться домой, то повинуйтесь каждому их слову. Они заплатили выкуп за вас всех - они и я, а больше всех - великая унгана Кассандра. Она знает то, что вам и не снилось, негры. Берегите ее и слушайтесь: без нее вас не донесет домой ветер.
   Он замолчал и обвел собравшихся из-под прищура раскосых глаз. Все безмолвствовали.
   - Что ж, пора!
   Толпа расступилась, пропуская его вперед, а за ним пропустили двух человек, гнавших упитанного белого, без единого пятнышка бычка.
   - Это еще зачем? - спросил Мэшем недоуменно.
   - Молчи, Санди, за умного сойдешь!
   Я решительно была с ним на "ты" и просила его сделать то же самое; но он робел, и оттенок, с которым он произносил you, был сбивчив и неуверен.
   - Зачем ты их напугал? - спросила я у Филомено.
   - Лишний раз попугать не помешает, - отвечал он, посмеиваясь незаметно. - Тут собрался не самый пугливый народ, надо, чтоб тебя уважали.
   Раз-два! Со стуком теленок, поднятый в воздух двумя десятками рук, свалился на палубу барки. Само суденышко крепко сидело в вязком иле. Стоял прилив, но он не достигал той высоты, что была в день нашего приезда. Однако Каники посмеивался не зря - восемьдесят пар рук схватились, восемьдесят пар ног уперлись, и барка словно перо заскользила по грязи и врезалась в воду. Шестами вытолкали на открытую воду, поставили мачту, парус. Санди стал к рулю, Каники намотал на руку шкот, и мы двинулись.
   К концу следующего дня мы уже были в укромной бухточке, где гляделся в тихую воду красавец клипер - стройный, нарядный, в полном снаряжении.
   Новости на корабле тоже были хорошими, - право, после стольких мытарств мы заслужили свою долю везения. Данда, несмотря на мрачные прогнозы английского медикуса, поправлялся и шутил:
   - Кому жить нехорошо, пусть умрет и попробует, хорошо ли это!
   Он еще лежал пластом, но видно было, что встанет. Данде было лет тридцать пять, здоров как бык и не измучен работой - чего б на нем не заживать ране, как на собаке! Серый выздоравливал с гораздо большим трудом. Они были ровесники с Пипо, но восемь с половиной лет по-разному считались для моего сына и его молочного брата. Кости можно было пересчитать под серой шкурой - так он отощал. Но уже пытался подняться на разъезжавшиеся, как у щенка, лапы при виде нас.
   Дюжину оставшихся в живых испанцев приготовили к высадке в последний момент. "Леди Эмили" был готова к отплытию "хоть сию же секунду", как сказал старший Мэшем. Пабло-прыгун, получивший кличку за то, что мог целые мили преодолевать, прыгая с дерева на дерево, как обезьяна, с успехом применял свои верхолазные способности, карабкаясь на верхушки мачт, и с ним еще несколько мужчин половчее и попроворнее осваивали работу марсовых, учась у уцелевших англичан. Вместе они составляли команду, с которой можно было дойти если не до Африки, то до Ямайки наверняка.
   Сэр Джонатан торопил нас с отплытием, но мы еще на несколько часов задержались у берегов уютной лагуны. В последних косых лучах солнца на утоптанной площадке у берега, образовавшейся за время стоянки корабля, расчистили место и обступили его плотной толпой, образовав проход от круглого пятачка к плавно уходящей под воду песчаной отмели.
   В центре площадки горел костер, и у костра, держа за шею белого бычка, стоял широкоплечий мужчина из племени иджебу - той ветви народа йорубов, что ближе всех жила к морю и знала и чтила его больше остальных.
   Готовилась священная жертва Олокуну, богу моря, повелителю течений и ветров.
   Иджебу не был ни жрецом, ни вождем (правда, зачастую это одно и то же). Он не знал обряда, и никто его не знал. Но жертва была необходима, чтобы непостоянный бог не сменил милость на гнев. Олокун, совмещающий в своем теле и мужчину, и женщину, изменчив и непостоянен, как судьба или море: то улыбается ласковой красавицей, то хмурится грозным мужем.
   Иджебу говорил на своем языке - мне едва понятном. Грянули гулом с четырех сторон четыре витые раковины, сверкнула сталь ножа. С шипением хлынул фонтан крови на раскаленные угли. Дым костра потемнел, поднимаясь к небу, обители ветров.
   Иджебу вырезал сердце быка и, зайдя с ним по грудь в воду, отпустил.
   Остальные, окунув руки в окровавленные внутренности, полоскали их в море, образовав бурую муть. Иджебу читал молитву, ту, что скорей могла быть услышанной, чем каноническая, потому что исходила от души:
   Отец ветров и течений, Олокун, экуэ-ямба-о!
   Прости, что не умею говорить с тобой,
   Прости, что забыл тебя, отче,
   На чужбине,
   Прими нашу жертву, Олокун, экуэ-ямба-о!
   Пропусти нас через синюю пропасть,
   Пропусти, экуэ-ямба-о!
   Пропусти нас к домам, нда,
   К нашим оставленным очагам,
   Экуэ-ямба-о,
   К нашим забытым женам,
   К нашим выросшим детям,
   К духам наших предков, нда,
   Экуэ-ямба-о.
   И снова грянули четыре витые раковины; и когда они затихли, то ли послышался, то ли почудился всем - отзвук этого гула в стороне, противоположной той, куда уходило солнце. Может, это было эхо, но это был ответ. Раковины Олокуна трубили в душах, хрипло пели о свободе и родине.
   Без единого звука толпа негров поднялась на корабль.
   Мы стояли поодаль, пропуская всех.
   Вот наступило то, чего мы ждали со страхом и болью: расставание.
   Каники стоял, крепко уперев в песок ноги в альпарагатах - словно его на твердом берегу донимала качка. Не было и тени привычной усмешки на лице, словно вырезанном из черного эбена.
   Идах плакал, обнимая его, и просил, и упрашивал в последний раз:
   - Брат, может быть, ты все же поедешь с нами вместе? Ты знаешь, что мы вместе - а что будем мы без тебя и ты без нас?
   - Прощай, мой брат, - сказал Факундо, - по голосу я поняла, что слезы душили его. - У меня не было брата, и ты им стал. Прощай, мой брат!
   - Прощай, мой брат, - сказала я, и словно колья застревали в груди, мешая говорить. - У меня есть братья на этой земле, но не было лучше брата.
   Захрустел песок на прибрежной полосе: кто-то приближался сзади. Это был Кандонго.
   - Вы скоро? Что это с вами? Шевелись, эй, Каники! Без вас мы не отплывем.
   - Я остаюсь, - сказал Каники.
   - Ах, раздери меня семь чертей... Я остаюсь с тобой, если позволишь.
   Каники посмотрел на красавца портняжку и впервые улыбнулся.
   - Ну что ж, если не шутишь, - сказал он. - Мы креолы, чего мы не видали в Африке? Кроме разве что вот их... Прощайте и знайте, что я люблю вас, пока жив.
   - Прощай, - сказал Пипо, - я буду с честью носить имя, которое ты мне дал.
   Прощай! Прощай! Это слово звенело в ушах, и пятки словно прирастали к земле, словно не впереди, а позади сиял призрак дома с золотыми ставнями. Я не помню, как поднялась на корабль. То ли я плакала, то ли была сама не своя? Загремели якорные цепи, заскрипели снасти, корабль дрогнул, как живой. На берегу хлопнул ружейный выстрел. В ответ я разрядила оба ствола Лепажа. Это было последнее приветствие названому брату.
  
  
  
  
  
  
  

Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"