Аннотация: Алые, как кровь героев, нежные, как юность, по-военному строгие, и потому мрачные, будто созданные Господом не для живых...
Полночь цапнула меня за плечи заунывным боем часов на ратуше, заставив вздрогнуть от неожиданности. Поэтический вечер удался - мне аплодировали стоя, а особенно впечатленные девицы наперебой щебетали в попытке убедить меня в том, что глагольные рифмы - не грех, а вершина мастерства стихосложения. Возвращаясь домой, я, по своему обыкновению, свернул направо, в сторону городской площади, хотя мой дом находился в противоположной стороне.
- Ты выглядишь уставшим.
Дэйв спрыгнул с пьедестала с негромким стуком и одернул гранитный плащ, застывший неподвижными складками за спиной.
- Я был на...
- Я знаю. Я слышал, - изваяние улыбнулось, и его сухие каменные губы потрескались. - У тебя превосходные стихи. Дай же мне тебя обнять.
Я не мог не позволить. Нежности в этих холодных гранитных объятиях, пожалуй, во сто крат больше, чем в материнских. Мой язык просто не поворачивался назвать это прекрасное создание горгульей, хотя, в принципе, Дэйв ею и не был. Он - памятник неизвестному солдату Революции, в которого я влюблен с детства, и не позволить ему обнять меня - это что-то за рамками моей морали, пусть она и была искаженной, не человеческой уже.
- Ты хочешь спать? - статуя понимающе кивает, тут же соглашаясь с собой, - Тебе лучше выспаться.
- Брось, я готов читать тебе стихи всю ночь.
- Можешь прочитать еще раз "Галатею"?
- Конечно, это ведь посвящено тебе...
Я слишком поздно осознал свое неправильное влечение. Меня уже не могла спасти своими слезами моя матушка - три года уже минуло; даже Господь, казалось, отвернулся от меня и лишь осуждающе смотрел с витражей и статуй в соборе, как я чистосердечно каюсь со слезами на глазах. Ведь только смотреть Он и может. Революция свершилась, Наполеон уже давно умер, а возлюбленный мною юный воин бессмертен, как абстрактное понятие Свободы, за которую он боролся. И он был прекрасен, как эта Свобода; скульптор, сам о том не ведая, вдохнул в него жизнь: длинные волнистые волосы, пусть и статично повисшие прядями, будто бы взъерошены порывом встречного ветра, как и плащ, а красивое юношеское лицо всегда было одухотворенным, но одновременно и суровым, решительным, и оттого несколько угловатым. Тонкие пальцы правой руки сжимали рукоять обнаженной сабли, которая уже дала трещину - даже камень не выдержал такой силы.
Но обнимал Дэйв нежно и осторожно. Ему не было чуждо абсолютно человеческое понимание любви, и его ответ на мои чувства был для меня очень ценен. Каждый раз, сжимая холодные гранитные пальцы в своих, я поражался тому огню, что сиял во взоре изваяния; он был красив, изящен и хрупок, как гвоздика, и столь же пламенен.
Вообще Дэйв любил цветы, и особенно гвоздики. Алые, как кровь героев, нежные, как юность, по-военному строгие, и потому мрачные, будто созданные Господом не для живых... Их не дарят женщинам, их не ставят дома в вазе, ведь это - гордые цветы из мира мертвых; и они никогда не прощают несдержанных клятв. Они не прощают, потому что не могут ничего забыть, в отличие от людей.
Дэйв тоже не мог.
- Я должен уехать завтра.
Статуя замерла, глядя на меня бесцветными глазами. Казалось, будто даже воздух застыл прозрачным стеклом, время остановилось, и лишь мое живое сердце нервно билось о ребра, громко стуча.
- Куда?
По щеке Дэйва скатилась капля воды, оставляя за собой темный блестящий след, а сам он опустил голову. Я растерянно смотрел на него и осторожно провел рукой по его волосам:
- В Англию. Мой отец оставил мне поместье в наследство.
- В Англию? С такой бледностью? Ты болен, ты совсем не спишь, ты совсем себя измучил, и ты хочешь ехать в Англию? Она убьет тебя своим холодным туманом. И никто тебя не вспомнит, Мартин, никто, слышишь? Ты умрешь там в безвестности, бедности и болезни, вдали от Родины... И от меня. Неужели ты хочешь этого?
Я хотел сказать что-то, но слова застряли сухим комом в горле, и мне оставалось лишь прижаться к изваянию всем телом и до крови прикусить губу, чтобы не зарыдать, как мадемуазель на вокзале. Я не был великим скульптором, но почему-то именно со мной Дэйв ожил и приобрел человеческие качества; он стал полноценной личностью, правда, уже не той, что была прежде, и оставлять его мне хотелось меньше всего.
Казалось, что я теряю сознание. Глаза сами собой зажмурились в ожидании болезненного прикосновения холодного камня, которым была вымощена площадь. Я почувствовал шлифованный гранит на своих губах, но падения не произошло.
- Ты глупец, но глупость твоя прекрасна, - горько усмехнулся Дэйв. Я не дал ему договорить, целуя его каменные губы, щеки, шею... Господь видит, как я страдаю, и хочет, чтобы я страдал еще сильнее; такова плата за влечение к безжизненному камню. Безжизненному ли? Да в этой статуе желания жить больше, чем во мне. А что будет, если я уеду? Да, я умру, но и он тоже. Ведь он больше не захочет слезать со своего пьедестала, и потому упрямый ветер, жадная плесень и безжалостное время быстрее одолеют его; они лишат мою Галатею красоты и превратят ее в безликий монумент, не прославляющий свободу, а как бы насмехающийся над ней. Я не хотел, чтобы Дэйв стал таким, нет. Пыль на моих губах неприятно покалывала, но я продолжал целовать чужие... Как же не хочется уходить!..
Боже, ты же видишь, что я не хочу уезжать! Почему, почему в груди так невыносимо больно, почему? Ты наказал меня за мою любовь? Доволен ли ты своим наказанием?
Я решил, что перепишу поместье на троюродную племянницу из Лондона и вернусь обратно. Пока не рассвело, я, уже собравшись, побежал на цветочный рынок, чтобы купить несколько гвоздик; по пути я уже видел, как быстро, взахлеб объясняю все Дэйву, прошу его подождать, вручаю ему эти цветы и бегу на поезд... Одна-единственная торговка растерянно подала мне букет из огненно-алых цветов, и я, опасливо глядя на светлеющий край неба, понесся на площадь с чемоданом наперевес, чуть ли не ломая эти гвоздики...
Пьедестал был пустым. Истершиеся золотые буквы по-прежнему гласили: "Неизвестный солдат Революции", и от этого памятник выглядел еще трагичнее. 22 гвоздики выпали из моих рук; трепещущие на ветру лепестки напоминали вечный огонь, горящий в память о мертвых героях, которые тихо, без слов уходят из жизни любивших их живых.