|
|
||
Таким призраком оказался и я в своем маленьком городке. Как давно не был я там! Меня вдруг отпустили на праздники, и я суетился, бросал в сумку всякие мелочи, покупал билет, споря до хрипоты с угрюмой компьютерной девушкой в кассе, - а позвонить домой забыл. Да и кому звонить? У дочки под Пасху на работе самый аврал, а больше никто не ждет меня в старом тихом городишке, в котором я когда-то жил, любил, творил... И вот я прошел круги московского бытия без своего Вергилия и погрузился в предпраздничную дремоту провинциального вокзала. До меня никому не было дела: ни охранникам, ни голодным собакам, ни таксистам - особенно таксистам, всем своим тренированным чутьем ощущавшим, что поживы не будет.
Минуя корыстных возничих, заламывающих несусветные цены, я зашагал к трамваю. В сумке у меня бритвенный прибор колотился о мыльницу, смартфон покаянно курлыкал, разнося счастливые вести о новых и несомненно нужных мне рекламных акциях во всех магазинах необъятной столицы, в которых меня угораздило оставить свой номер, а в нежной дымке распускающихся деревьев насвистывали, цокали, распевали на все лады звонкие пичуги. И ничто, ничто не нарушало тишину привокзальных улочек, кроме задорного птичьего щебета да стука редких трамваев. Наяву ли все это? Или я просто заплутал в чужом сне - быть может, во сне самого города - и навсегда останусь в зыбком весеннем мареве безлюдных улиц, не ведающих, что над ними летит в блеске и грохоте безумный двадцать первый век.
Видение, вторгшееся в мои грезы, тоже не могло быть явью - настолько красиво и печально было оно. В честь последнего царя возведенная и его судьбу разделившая, - белоснежная Иверская со своими изящными маковками и кокошниками возносилась над дремотным покоем. Показалось мне, что и я сейчас, раскинув руки, воспарю над тишиной и коснусь нежных майских листочков.
- Сынок, ты, что ль, к Плащаничке-то последний? - послышался деловитый старушечий голос, и наваждение развеялось.
В церковной ограде бурлило пестрое море платков, свечей, крашеных яиц, куличей и цветов. Усталый священник с кропилом выводил привычное: "Егда снизшел еси к смерти, Животе Безсмертный..." Великая Суббота стояла на дворе. Оттого и были так нездешне тихи улицы, что укутались молчанием в ожидании пасхальной ночи. И мне вдруг остро, до спазма в горле, вспомнилось, как я сам в былые дни шел с корзиной за священником и пел: "Егда снизшел еси..." Память разбила настывший ледок и резанула по сердцу. Захотелось бежать куда-то, где я был покоен и счастлив, где еще умел надеяться на что-то - что, однажды поманив, растаяло в веренице бессчетных пустых дней... Стоит мне попасть туда - и я непременно вспомню, какой надеждой я жил.
Я долго ехал на трамвае, потом шел через сплетение тихих улочек, минуя деревянные дома, покосившиеся заборы, кусты сирени, - к Николе на Песках, где когда-то служил я и командовала старушечьей армией та, чей печальный лик я так и не смог забыть...
Город разросся, обступил маленькую белую церковку, окружил ее высотками и супермаркетами, которые предстали передо мной как-то сразу: вот я минул розово-пряничную громаду Смоленской, оставил позади заспанную, совсем деревенскую улицу - и оказался у дороги, забитой машинами. Теплый, почти летний ветер пригоршнями швырял в лицо пыль, я щурился и пытался разглядеть впереди... что? Весточку из прошлого? Намек? Знакомый силуэт?
Тщетно. Другие служки, другие священники, другие старушки хлопотали во дворе. Никто здесь не помнил меня. Я постоял у церковного порога, уже досадуя на свою сентиментальность, и собрался уходить.
- Юрка! Ты, что ли?
Андреевна. Шустрая, неутомимая Андреевна - пожилая алтарница, гроза пономарей и, что греха таить, самих батюшек.
- А поседел-то! А бороду отрастил!
- Да разве ж это борода! - недавно я, больше со скуки, отпустил короткую бородку и сам еще не привык к ней. - Служите?
- Какой там!
- А клиросные?
- Да никого уже нет из старых. Татьяну твою вижу иногда, болеет она...
Заныло сердце. Да, болеет - а я сволочь, сволочь! Оставил за собой последнее слово и уехал, победитель!..
- А отец Иоанн? - легко спросил я, как всегда спрашивают о людях, в незыблемой вечности бытия которых твердо уверены. Ведь матери и светлые люди-лампадки, не дающие нам споткнуться во мраке, совершенно бессмертны. Есть ли в мире человек, который не верит в это?
- Уж сколько лет, как преставился. В самый день Пасхи отошел.
Чего я ждал, на что надеялся? Всех поглотила медленная, холодная река забвения. И меня, и двух неунывающих легконогих старушек, которые вечно спорили, пели не в лад, но беззаветно любили свое дело. И строгую, степенную женщину, о которой говорили, будто она тайная монахиня. И бестолковую ледащую бабенку, чье имя запамятовал даже я.
Я бродил по кривым улочкам, с невыразимой горечью чувствуя, что и весь сонный, ветхий город, заросший гроздьями покосившихся домишек, как трухлявая коряга опятами, погрузился в забытье. Сначала я шел по асфальту, развороченному корнями деревьев, потом кончился и он. И начали мелькать в причудливом смешении эпох и стилей деревянные домики с резными наличниками и цветами на подоконниках, новостройки состоятельных людей с претензией на дизайн, вовсе заброшенные, покрытые плесенью дома со слепыми окнами, редкие хрущевки, невесть как вклинившиеся в это заповедное царство вековечного сна. В палисадниках распускались нарциссы, весело желтели одуванчики. Пели петухи, лаяли собаки, играли дети. Кое-где по лавкам сидели бабульки, щурясь на солнышко. И больше ни души не было вокруг.
Подумалось внезапно: чем живут все эти обитатели разномастных домов, чего алчет их душа? Как проводят они вечера, вернувшись с работы? Вон на покосившейся печной трубе деревянной развалюшки каким-то чудом держится спутниковая тарелка. А на соседнем домике с облупившейся штукатуркой - аж две. Скажи я этим людям, что по их улице бродит актер, поверят ли они? Или просто посмеются, как смеялась моя женушка, когда поняла, что я получаю меньше уборщицы? Для них актер - это крутой парень из Голливуда, а не жалкий неудачник Юрка Дымов, научившийся исполнять все роли, кроме одной - "Чего изволите-с?" - а потому милостью режиссера давно потерявший и репертуар, и зарплату, и театр.
Впрочем, мне ли судить их? Я давно мертвец. И яснее всего я понял это именно сейчас, кружа по призрачному городу. Истаскавшийся по ресторанам фанфарон, называющий себя артистом. Вдохну ли я вновь милый сердцу запах театральной пыли, загляну ли в черный провал зрительного зала? Да и где он, этот зал?
Театр ветшал давно. Сначала перестали приезжать столичные звезды, потом и свои потянулись в места если не более хлебные, то хотя бы такие, где не заставляют артистов почтенного возраста и не менее почтенного телосложения щеголять на сцене в семейных трусах. Мода смела с подмостков дерзновенных студентов, удалых русских парней, советских солдат, прижимистых купцов и благородных отцов. Пришли шуты, крикуны и крашеные молодцы, многозначительно виляющие бедрами. Визжать я не умею, вилять бедрами - брезгую. Потому и мотаюсь по утренникам и свадьбам. В столицах повидал я и оперу с голой грудью, и балет нагишом. Нет, умер актер Дымов, умер. И нечего плакать. Самое мне место на кладбище, тем более что ноги уже привели меня туда.
На кладбищенской стене жажда народного творчества вела извечную войну с побелкой. В разные времена здесь выводили: "За Ельцина!", "Бога нет", "За Веру, Царя и Отечество!" Стена была внушительна и обширна, при желании на ней поместилась бы хоть Библия, хоть устав КПСС, что доставляло малярам особые страдания. Сейчас каменная скрижаль сияла первозданной белизной.
Старое кладбище давно превратилось в лес, наполнилось воркованием горлиц, вороньим граем и шелестом молодой листвы. Так спокойно, так мирно было здесь - хоть и шла под стеной трамвайная линия. Сочно зеленели деревья, укрывая ветвями кладбищенскую церковь. Издали заметен был только шпиль стройной колокольни, воскрешающей в памяти времена дворянских усадеб.
Видал я и Исаакия, и Храм Христа Спасителя, но нигде так сладко не вздрагивало сердце, как в этой маленькой, приземистой, не возносящейся высоко белой церквушке, куда меня водила бабушка. Здесь она тайком и крестила меня. Моя черная тревога развеялась сама собой, словно и не метался я по глухим улицам, мня себя мертвецом. Уже с легким сердцем устремился я в людское море. Пора было отыскать дочку.
В детстве Ленка была беленькой, тощенькой, бледненькой и очень походила на тушканчика со своей длиннющей косой, прыгающей в такт шагам. По русому тушканчикову хвосту я опознал ее и сейчас, иначе нипочем бы мне не разглядеть в толпе худенькую девушку. Зато мою бородатую физиономию легко разглядела она. Через миг на меня уже надвигался чрезвычайно грозный тушканчик с нотами под мышкой.
- Ты! Не позвонил! Приехал! Как всегда! Ты ел? Точно не ел! Иди и поешь! - выговаривали мне на одном дыхании. - Весь в пыли! Ну как так можно?! Чтобы я тебя здесь не видела! Чтобы поел и пришел! Ну па-ап, почему тебе все говорить приходится?! Как маленький!
Русый хвост скрылся в церкви, а я стоял и улыбался. Ну какой же я, в самом-то деле, мертвец? Взбредет же в голову всякое... Ведь не ради себя я таскаюсь по столицам. Вот выучится мелкая, тогда и наладится все. И с голоду не умрем, и в театр вернусь, в какой-нибудь. И все у нас будет, даже без воплей моей благоверной, верещавшей, что только через ее труп Ленка будет учиться на регента. Сами с усами. Даже с бородой. Ничего, как-нибудь, как-нибудь...
Кажется, я мылся, спал, ужинал. Очнулся лишь в трамвае. Пустой дребезжащий вагон шел в депо, и кондукторша никак не могла взять в толк, куда в субботу вечером едет празднично одетый мужчина. А у меня, как у школьника перед экзаменом, дрожали руки - неужели я буду не отверженным у ворот, а своим, званным, сопричастным? И когда услышал из алтаря приглушенное пение стихиры, и шагнул с фонарем в ночную мглу, я уже не помнил, где я и кто я. Больше не было "когда" и "где" - лишь радость, и свет, и ликование. Заутреня прошла под веселые, простонародно-хороводные распевы пасхального канона, и мне казалось, что пляшут и прихожане, и алые свечи, и золотые винограды у Царских Врат.
Потом я гнездился на каких-то стульях, потому что утром нужно было служить вторую литургию. Когда я ввалился на клирос, сонный и порядком потрепанный, в груди еще теплился радостный огонек, и никак не отпускало чувство, что где-то рядом со мной ходит счастье, стоит лишь обернуться. Как драгоценное сокровище, обнимал я Апостол, поправлял атласную закладку и все боялся потерять зачало, которое знал наизусть.
Я вышел читать, обмирая от счастья при одном виде церковного шрифта. В глазах у меня стояли непролитые слезы. Я возвысил голос, позволил ему заполнить церковь, и мое ликование, казалось, в самом деле долетело "даже до последних земли". И все время мне чудился чей-то внимательный взгляд. Но разве обернешься!
- А ктой-та такой читал-та? - прямо под клиросом громко спросила какая-то бабулька, явно глуховатая.
- Это нашей псаломщицы отец, из Москвы в гости приехал.
- Ишь ты, голосистай какой!
Ленка прыснула. Улыбнулся и я - и так простоял всю службу со счастливой улыбкой.
А когда вышел на улицу и вдохнул полной грудью упоительный аромат юной листвы...
- Христос воскресе, Юра!
Она стояла у церковных дверей, и в целом свете не было никого милее этой высокой женщины с печальными глазами. Тихая, утомленная, бледная до мраморной синевы, она теребила концы кружевного платочка и напряженно улыбалась мне. "Ждала", - радостно вздрогнуло сердце.
После стольких лет, после ужасной ссоры... Неужели простила? Должно быть, я выглядел очень глупо, не знающий, что сказать. Наконец, выдавил через силу:
- Это ты на меня смотрела?
- Я, - вспыхнули легкой лукавинкой зеленые глаза.
- Ты домой? Может, провожу... пройдемся?
- Ну попробуй.
Она сняла платок, и сердце у меня захолонуло, когда я увидел, как много седины в ее темно-русых волосах. Совсем же молодая, моложе меня!
- Таня, Танечка! - пробормотал я, сжав ее руку.
Она не отняла ее, и мы пошли так - неудобно держась за правую руку правой.
- Я был ужасным идиотом тогда, - собравшись с духом, начал я.
- Юрий Палыч, ваши откровения потрясают! - рассмеялась она.
А потом вдруг сказала, очень тихо и очень серьезно:
- Знаешь, Юра, я могу хоть как-то жить только потому, что не вспоминаю тогдашнее. Иначе недолго сойти с ума. Если не вспоминать - можно вполне прилично существовать. Пойдем лучше домой. Похвалюсь тебе новым компьютером.
Барышни девятнадцатого века показывали женихам рисунки и рукоделие. Барышни века двадцать первого ловят кавалеров на компьютер. Эта мысль почему-то очень веселила. Впрочем, в этот день все веселило меня. И очередная спутниковая тарелка, установленная на руинах стены столь древней, что ее, пожалуй, видел еще Батый. И странное объявление: "Скупаю рога лося, оленя". И вывеска на деревянной развалюшке: "Стильная одежда европейских брендов". Мы, хохоча, гадали, кому принадлежит антенна в руинах, кто торгует лосиными рогами и что за одежда продается в ветхой домушке, у которой крыльцо заросло одуванчиками, когда из-за угла выскочил неизвестный мужчина и отчаянно вопросил:
- Как выйти отсюда в город?!
- Чувак, ты попал, - еле выговорил я сквозь смех. - Это и есть город!
Бедный мужик ошалелым сайгаком унесся прочь, а мы все так же медленно брели, взявшись за руки. И я не выдержал. Когда она, прикрыв глаза, запрокинула голову, чтобы вдохнуть нежный аромат цветущей вишни, я поцеловал ее.
Она не отвечала, но и не сопротивлялась. Потом открыла глаза и удивленно приподняла брови.
- Юрка...
Тогда я начал говорить быстро, горячо, сбивчиво:
- Я не могу так жить, Танечка. Скоро я выйду на улицу и буду кричать: "Да полюбите же меня хоть кто-нибудь!" Буду просить любовь, как подаяние!
- Начинается... - вздохнула она. - Монолог вечного паладина. Разве ж я сказала тебе "нет"?
- То есть ты сказала "да"?
- Дурак ты, Юрка.
И я, онемевший от счастья, еще раз поцеловал ее мягкие бледные губы...
Весь день я сонно блаженствовал в маленькой квартирке, заваленной книгами, пил кагор, от которого еще больше хотелось спать, ел куличи, картошку, какие-то сказочно вкусные салаты - она была великая мастерица делать их. И понимал, что я, забывший радость, наконец-то вспомнил ее. С этой мыслью я откинулся на вышитые подушки и сам не заметил, как уснул.
Вывел меня из забытья вездесущий смартфон. Татьяна сидела за компьютером тихой мышкой. В трубке источал насмешливый сарказм голос моей другой радости:
- Папулечка, я, конечно, все понимаю, но мы же хотели в собор к вечерне. Или ты не пойдешь? А чего голос какой-то сонный? Ты дрыхнешь там, что ли?
Мне осталось лишь виновато вздохнуть.
- Хорош кавалер! - веселилась Ленка. - Так мне ждать?
- Я щас!
Смартфон издевательски хихикнул и отключился.
Мы поспешно засобирались. Каким, оказывается, блаженством было погрузиться в давно забытую атмосферу женского бытия! Татьяна заявила, что не может идти в собор в той "жуткой" юбке, в которой была утром.
- Ты что, там же куча знакомых!
И она выгоняла меня из комнаты, искала какие-то колготки, десять раз меняла юбку - не ту, снова не ту, другую и "вообще позорище". Наконец, вышла в точной копии, на мой неискушенный взгляд, утренней, отличающейся лишь цветочком на подоле, но неимоверно довольная. У меня радостно щекотало в носу от этой милой суеты.
Мы бежали на троллейбус, потом пересаживались на какую-то маршрутку, торопились, опаздывали. Она не позволяла обнимать себя при людях, и для меня величайшим блаженством было сжимать ее нежные пальцы, помогая выйти из транспорта. В эти мгновения я казался себе счастливейшим человеком в мире.
А над городом плыл, легкий и радостный, переливчатый колокольный звон.
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"