Звонить из дому Маликов не мог. Вышел покурить и позвонил из автомата на углу.
- Алло, Нина!
- Здравствуй.
- Ну, как дела?
Почему-то ни один телефонный разговор с Ниной Маликов не мог начать без этого "ну, как дела".
- Нормально. А у тебя?
У нее детский голос. Маликов ясно увидел ее - легкую, смуглую, зеленоглазую.
- Нин, ты можешь выйти минут через десять?
- Могу...
До ее дома Маликов мог бы дойти за пять минут, но надо было взять сетку и мелочь и сказать жене, что он идет за хлебом.
- Сережка сегодня не был на воздухе, - сказала жена. - Возьмешь его с собой?
Сережка был ни к чему, но Маликов не мог отказаться. Оговорил только:
- В коляске.
Веди он Сережку за руку, к Нине дошел бы через полчаса, не раньше.
Двухлетнего Сережку в большой коляске уже не возили, пользовались летней - маленькой и легкой; Маликов называл ее "шезлонг на колесах". Сережке "шезлонг" нравился.
Маликов мельком взглядывал на дорогу и удостоверял:
- Да, Сережа. Машина. Автобус.
Его сына, явно будущего технаря, интересовали на улице исключительно машины и автобусы. Ничего иного вокруг себя он не замечал: ни травы, ни домов, ни птиц на деревьях... Округлившимися глазами разглядывал Сережка странно-притягательные существа, с шумом катившие неподалеку, выдыхая сгустки сизого дыма. Что за фантастические видения клубились при этом в его светловолосой голове - о том Маликов, с улыбкой посматривавший на сына, не знал.
- Папа, манина!
- Это, Сережка, "жигули". А вон грузовик, видишь?
В свободной от ребятишек по случаю воскресенья беседке детского сада, мимо которого проходили Маликов с Сережкой, четверо подростков под бренчанье гитары самозабвенно распевали:
Жека, расстегни свой куртофан,
Покажи-ка этим фраерам...
Маликов стал прислушиваться, но голоса поющих заглушила поливальная машина. Детсад остался позади, и Маликов с сожалением понял, что ничего больше не узнает об этом Жеке и о том, что именно должен показать он фраерам, расстегнув свой куртофан.
На улице Маликову никогда не бывало скучно, ибо непременно попадалось ему нечто, дававшее толчок воображению: лицо, дерево ли, муравей или, как сейчас, обрывок песни. И закручивалась у него в сознании история - с сюжетом, диалогами...
На этот раз история была детективная, с ограблением магазина, с ускользающим от правосудия преступником, с брошенной им в спешке курткой ("куртофан"), по запаху которой милицейской овчарке удается взять след... И Маликов уже не удивлялся своей способности, к которой давно привык: находиться здесь и сейчас, идти с сыном по улице - и одновременно ощущать себя то убегающим преступником, то овчаркой, мчащейся по его следу, то ментом, бегущим за овчаркой, ощущая тяжесть "макарова" в руке...
Историй, и серьезных, и не очень, вроде сегодняшней, было хоть пруд пруди, по вечерам Маликов записывал черновые схемы наиболее запомнившихся в общую тетрадь с тщательно выведенной фломастером на обложке буквой "С", что означало "Сюжеты". Но между сюжетами и их воплощением простиралась пропасть, преодолеть которую можно было единственным способом: кропотливой работой. Условий же для такой работы не было. Маликов писал урывками в редакционном кабинете, постоянно отвлекаемый коллегами, посетителями, телефонными звонками. Впрочем, это был еще не худший вариант. Вот когда его посылали в командировки, приходилось значительно хуже. В дороге, в гостиничном номере чужого города он вообще не мог писать. А ведь его способность перевоплощаться в других, переноситься в иные времена и ситуации никуда не исчезала, она требовала для себя адекватного словесного выражения. А если этого выражения не обретала, Маликов страдал.
Газетное дело многому его научило. Но в последнее время оно стало ощущаться как помеха другому, более важному, точившему Маликова изнутри и требовавшему всех его сил.
Маликов снова ясно представил Нину, но уже не в обычном обличье, а такой, какой видел ее, когда она писала его портрет. Нина, сосредоточенно-строга, попросила его посидеть на единственном в ее импровизированной мастерской, обрудованной в просторном стенном шкафу, стуле, "и очень желательно - молча". Она была в джинсах и свитере, на голове - косынка. Щурясь, вглядывалась в начатый портрет перед собой и, обмакивая кисть в выдавленную из тюбиков цветную лужу на картонке, то резко наносила мазки, то едва уловимым мягким движением что-то подправляла.
Доделывала она портрет уже без него. Маликову показала только готовый результат. Портрет в целом ему понравился. Хорошая ли это была живопись, Маликов сказать бы не смог. Как, впрочем, и о других работах Нины. Что-то в них было, определенно было... Он считал, что для непрофессиональной художницы это уже немало. Увлекается живописью, выражает в ней какие-то грани своей натуры - что ж, прекрасно. Ведь скука, небось, сидеть по восемь часов в день в библиотеке, пусть и крупной, общегородской. Сколько бы Нина ни утверждала, что ее работа ей нравится, Маликов был уверен, что скука там имеет место быть. А живопись - это великолепная отдушина.
До встречи с Ниной оставалось два квартала.
Писать ей помогало Пятно.
Однажды у нее с Павликом был странный разговор. Она вскользь упомянула по какому-то поводу о происхождении мира. И Павлик торжественно процитировал:
- В начале было Слово...
Неожиданно для себя она возразила:
- Еще неизвестно, Слово или Пятно...
Сказала и поняла, что это - здорово. Представила себе гигантское, переливавшееся всеми красками Пятно в мировой пустоте. Оно медленно вращалось, высвечивая космическую темь вокруг, и понемногу от него отпадали пятна-звезды, пятна-планеты, пятна-кометы...
- Цветовое пятно как праоснова сущего, - сказал Павлик. - Любопытно. Однако цвет сам по себе не есть жизнь. Скорее уж Слово, под которым следует понимать некий дух жизни, её экстракт, способно было...
Она слушала его наукообразные выкладки вполуха. Зрелище зарождения миров из Пятна завладело ею.
С тех пор она часто вспоминала о Пятне. Заметила, что легче работается, когда оно брезжит на втором плане сознания.
Прошла очень холодная в этом году зима, кончилась дождливая весна. Лето наступило. И все было хорошо, за исключением одного: с Павликом ничего не прояснилось.
Она была терпелива, даже - сверхтерпелива. Ни разу словом не обмолвилась о том, как у них будет дальше. И скорее пошла бы на пытку, чем решилась бы поставить вопрос ребром: выбирай... Но мысль эта - как хорошо было бы, если бы... - её не оставляла. Дома, взяв со стола фотографию Павлика, она говорила ему (как будто он мог услышать!):
- Маликов, мука моя! Как ты нерешителен, внутренне скован! Пока эту внутреннюю свою несвободу не переборешь, не видать тебе счастья. И писателем настоящим не станешь.
Она обрывала себя. Говорила: что будет, то и будет. Павлик сам должен решать.
И при встречах с ним была такой же, как раньше.
Неделю назад она закончила "Город ночью". Как всегда по окончании большой работы, навалилось на нее чувство полной опустошенности. Из-за этого она несколько дней не могла работать. Сегодня попыталась писать, но ничего путного не вышло.
Позвонил Павлик. Она обрадовалась тому, что через десять минут увидит его. Представила, как он, крупный, неторопливый, шествует по улице с непроизвольно солидным выражением лица, прокручивая меж тем в голове только что придуманный сюжет. Маликов рассказывал ей об этом.
Она переоделась, привела себя в порядок. И вышла на улицу.
2.
Он не сказал, что придет с сыном.
Я не сказал ей, что приду с Сережкой.
- А это Сережка, - сказал Маликов.
- Какой большой! - присела на корточки. - Меня зовут Нина. А тебя? Не знаешь?
- Папа, манина!
- Что он говорит?
- Машину увидел. Да, Сережа, машина. Я вижу. Манина - это машина.
- Да? - Нина засмеялась.
- А вместо "кран" он говорит "кань".
- Как? Кань?
Я могла бы родить ему сына.
Она могла бы родить мне сына. Если бы у меня не было Сережки.
...быть здесь и сейчас - и одновременно переноситься в будущее, где сын Сережка - не малыш в "шезлонге", а здоровенный, красивый и умный парень, и рассказывать этому парню: "Ты не представляешь, как мы с мамой любили тебя. Боготворили! Со временем на твоем лице стали проступать мамины черты, но тогда, в раннем детстве, я смотрел на тебя и мне казалось, я вижу себя - в том возрасте, которого не помню. Абсолютное сходство. Чудо, прихоть неведомых сил..."
- Ты долго не звонил, Павлик.
- Работы много. Замотался на новом месте.
Всегда у него много работы. Работы у него больше, чем меня.
- Давай пройдем до поворота, Нина.
- А потом?
- А потом - обратно.
И я соглашаюсь. А через пятнадцать минут он скажет, что ему надо домой... До каких пор? Господи, дай мне разлюбить этого человека!
- Жарко...
- А я, Павлик, на той неделе в Крым поеду. Дней десять там побуду.
- Хорошо тебе.
- Не прикидывайся несчастным, Маликов.
- Что ты, я счастлив.
- А хочешь - махнем вместе.
Зачем это я?
Зачем ты так, Нина?
- С тобой, Нина, - хоть на край света, как пишут в высокохудожественных романах. Но я опять без отпуска.
- Возьми за свой счет.
- После месяца работы в новой редакции? Так и дали... Привет!
- Кому это ты?
- Знакомый. Как раз - с работы.
- Непризнанная надежда русской словесности, как все твои знакомые.
- Да нет, журналист-середнячок.
- А в самом деле, Павлик, махнем? Плюнь на всё - и поехали.
Что это со мной сегодня? Я жестока.
...быть здесь и сейчас - и одновременно помимо воли переноситься в далекое будущее, в котором писать письмо своему взрослому сыну:
"Здравствуй, Сережа!
Знаешь, почему мы, отец и сын, живем порознь? Ты уже взрослый человек, пора тебе это узнать.
Тебе был год, когда я встретил и полюбил Нину, женщину, понимавшую меня, как никто. Но жениться на ней означало потерять тебя. Нам приходилось встречаться украдкой. Это было мучительно.
Я долго думал, метался - ведь я боялся потерять тебя, и я боялся потерять Нину - пока не понял, что, отказавшись от Нины, убью лучшее в себе.
Было жутко от мысли, что теряю тебя, Сережа, что стану для тебя чужим человеком, - но я решился на разрыв. Когда тебе было два года, летом, мы с Ниной уехали в Крым..."
- Папа, атобус!
- Да, Сережка, автобус. Как твой "Город ночью", Нина? Закончила?
Он уводит разговор в сторону. Он не хочет отвечать. Почему я не могу настоять, сказать: или-или?
Я увожу разговор в сторону...
- Закончила. Теперь опять до поворота, Павлик?
Повернули.
- Слушай, Маликов: "Солнце садится... Ты так весела, точно еще обернутся иначе эти отчаянные вечера, грустные праздники наши. Точно еще обернутся они гранью сверкающей и незнакомой, снимут саднящую муку вины с нашей любви незаконной... Нравится?
- Посредственно, - сказал Маликов и закурил.
- Вот как? Ну, спасибо, Маликов. Это я написала.
- Ты?
- Ну да. Называется знаешь как? "Незаконная любовь, или О несомненной пользе некоторых принципов".
- Я знаю эти стихи, - сказал Маликов. - Называются "Грустные праздники". И кто написал, знаю. Чайкин, поэт местного значения. "Саднящую муку вины" - плохо.
- Напиши лучше.
- Будь я поэтом, все стихи писал бы только о тебе.
- Серьезно?
- Спрашиваешь.
- А ты прозой!
- Не то. О тебе прозой не получится.
- Льстишь. Сойдет, Маликов, и прозой. Повесть напиши. Или рассказ. И назови: "С тобой - хоть на край света".
...быть здесь и сейчас - и одновременно в далеком будущем делиться со своим взрослым и все понимающим сыном:
- Я тебе о ней рассказывал, Сережа. Это было двадцать лет назад. Однажды я чуть было не поехал с ней на море.
Я тогда все не мог принять решение, колебался, и так, и эдак прикидывал. И в итоге понял, что не смогу без тебя...
И мы расстанемся. Скоро. И он уйдет.
И мы расстанемся. И я пойду за хлебом. Но я позвоню