С Саломеей я познакомился благодаря Яше Перцелю. Он попросил занести своей знакомой книгу "Архип Куинджи, репродукции с комментариями специалистов". Сокурсник мой куда-то торопился или просто делал вид, что торопится, он умолял меня ему не отказать. Я только потом узнал, что с этим возвратом книги все было гораздо сложнее или проще, с какой стороны смотреть.
Яша взял книгу на один день и не возвращал ее полгода. Затем стал приходить к Саломее с одной и той же отговоркой: "Нес тебе книгу, а точнее, думал, что несу, а на самом деле забыл ее дома. Пока шел, замерз, на улице холодно, чайком не угостишь?". Он пил чаек, что-то рассказывал, и с вожделением поглядывал на Саломею. Вся его трагедия состояла в том, что Саломея ему нравилась, а он ей был безразличен.
Утопающий, как известно, хватается за соломинку, понимая, что шансы на взаимность не велики, и что книга является единственным поводом бывать в столь приятном обществе, Яша с возвратом не торопился. Но вечера, наполненные негой, посиделки и переглядки, очень скоро закончились. Дошло до того, что Саломея просто перестала пускать Яшу в свой дом. Спросит через приоткрытую дверь, не забыл ли он книгу. "Ах, забыл, ну, так иди, сходи за ней. Вернешься с книгой, будем чаи распивать". Яша уходил за книгой и не возвращался. Затем звонил, придумывал всяческие причины, которые помешали ему явиться с книгой. Так это все и тянулось. Наконец, Саломея сказала Перцелю, что дарит ему книгу, единственно с тем условием, чтобы он никогда не показывался ей на глаза. Это подействовало на Яшу отрезвляюще. Он решился все же книгу вернуть, но вернуть самому не хватало духа, и он попросил это сделать меня.
Я, ничего не подозревая, всей этой подноготной не зная, не ведая даже, какую книгу несу, так как была она завернута в двойную газету, направился по указанному адресу.
Далее все происходило так. Я вошел в шикарный дом старинной постройки (парадное было просто царское), отыскал нужную мне квартиру и нажал на кнопку звонка. За дверью стояла мертвая тишина. Я довольно долго прислушивался, но все зря. Тишину никто не нарушал. Второй раз я не звоню, довольствуюсь всегда одним звонком. Только собрался уходить, как вдруг послышались звуки шаркающих об пол и видимо, спадавших с ног тапочек. После лязганья замка и звяканья массивной цепочки, дверь отворилась и из темноты прихожей кто-то сонным голосом сказал:
-Заходите.
Я шагнул за порог, захлопнулась дверь, и я оказался не то, чтобы в темном пространстве, а просто в какой-то тьме тьмущей, в царстве мертвых, где несть света и несть надежд грешным душам. Меня мгновенно объял ужас, темноту я с детства боюсь, и страх этот пронес с собой через годы. Я готов был уже разреветься от своего бессилия, как тот негодяй, который сначала открыл дверь ловушки (иначе назвать это было нельзя), а затем захлопнул ее, сказал мне, чтобы я не разувался и следовал за ним.
В полном мраке, на ощупь, следуя за шаркающими звуками спадавших с ног тапочек, я куда-то брел по бесконечному кривому коридору и, наконец, оказался на кухне, в которую меня и вели.
Кухня была большая, похожая на комнату, в ней было светло. Щурясь от яркого света, я разглядел своего поводыря. Это была довольно красивая молодая девушка с длинными вьющимися волосами огненно-рыжего цвета. Одета она была в салатовый свитер и болотного цвета джинсы. Она стояла у плиты и терла кулачками глаза.
-Я задремала, извините, - сказала она, зевая, и предложила мне садиться на диван. Сама же удалилась в темноту, из которой мы вышли.
Я сел на теплый, нагретый ее телом диван и, позавидовав ему, задумался о нелепой роли своей. Я-то полагал, что, не заходя, отдам книгу и уйду, а тут сиди и жди неизвестно чего. "Куда же она запропастилась? - думал я. - Умывается так долго, что ли? Какая красавица! Кем, интересно, она приходится тому человеку, которому я книгу принес?". Я же не знал, что книга ее. Яша сказал: "Отдашь книгу хозяину".
Девушка, действительно, умылась, как я и предполагал, но чего уж я совершенно не ожидал, так это того, что она меня станет кормить. Надо признаться, что к еде у меня отношение особенное. Я не брезглив, но разборчив. Есть люблю и, когда появляется такая возможность, люблю есть много. По этой понятной, я думаю, многим причине, я в незнакомых домах от употребления пищи всегда отказываюсь, если на что и соглашаюсь, так только на чай, но и от оного изо всех сил пытаюсь уклониться, так как знаю, стану пить и не удержусь, опростаю стаканов восемь, что впоследствии будет мучить не столько физически, сколько морально. Но в этот раз все получилось как-то само собой, без вопросов и уговоров, очень естественно.
Девушка поставила на стол глубокие тарелки, налила куриный суп, нарезала хлеб и, сев за стол напротив меня, стала молча есть. Тут уж встать и сказать: "Простите, мне пора" было просто немыслимо, тем более. Что она сказала: "Чего вы не едите?". До этого вопроса у меня еще были сомнения в том, что эта тарелка для меня. Все казалось, войдет сейчас какой-нибудь молодой человек и скажет: "А-а, принес книгу от Перцеля. Спасибо. А мы тут с женой обедаем". Но вот ничего подобного не произошло, тарелка, как оказалось, была поставлена для меня и суп предназначался мне.
-Как вам Москва? - спросила девушка.
-А что, по мне очень заметно, что я не москвич? - поинтересовался я вместо ответа.
-Да нет. Но меня же о вас предуведомили.
-А-а, - имея в виду Перцеля, согласился я и, не ответив на главный вопрос, принялся кушать суп.
Как вскоре выяснилось, Саломея приняла меня за другого человека. Ее дядя, по материнской линии, Матвей Пепельной, звонил ей утром и просил накормить обедом внезапно свалившегося на его голову Архангельского родственника. Этот родственник в Москве был беспомощен и дядя Матвей, зная, что тот в столовую не зайдет, упросил Саломею его накормить. Уж очень боялся, что тот умрет с голоду в промежутке между завтраком и ужином. Между делом дядя предупредил Саломею о том, что у родственника хороший аппетит.
Видимо, поэтому после съеденного мной куриного супа, последовало второе блюдо, состоящее из картофеля пюре, котлет и овощного салата. Я посмотрел на девушку вопросительно, она в ответ закивала головой, что означать могло только одно: "Все это вам, ешьте, не переживайте".
Я, ничего не зная про родственника, с удовольствием принялся за второе. Аппетит у меня тоже был хороший и я привык, все то, что мне дают, съедать без остатка. После картошки, котлет и салата, я пил абрикосовый напиток, а чуть погодя чай с тортом. Все это я ел молча, украдкой поглядывая на хлебосольную хозяйку. В душе своей я ее боготворил.
Конечно, любой нормальный человек, оказавшись на моем месте, насторожился бы, заподозрил неладное. Наконец, просто поинтересовался, с чего бы это так вкусно и обильно кормят? Или, по крайней мере, хотя бы книгу отдал. Я же ничего из вышеперечисленного не предпринял. Видимо, не зря в психбольнице держали и не решились доверить оружие. Мне все происходящее казалось нормальным, естественным ходом вещей. Ставя себя на ее место, я понимал, что поступил бы точно так же. Вследствие чего и не нервничал, уплетая котлеты и запивая их абрикосовым компотом.
За все время обеда, после ее вопроса, так и оставшегося без ответа, мы не сказали друг другу ни слова, как бы на практике демонстрируя поговорку-инструкцию: "Когда я ем, я глух и нем".
После того, как я закончил с тортом, девушка сказала:
-Посуду я помою, уберу сама. А вы как-нибудь еще заходите.
Я понял, что меня выпроваживают. Я, не торопясь, выбрался из-за стола, и мы, продолжая игру в молчанку, направились к выходу. Я шагал счастливый (так всегда со мной бывает, когда я вкусно и сытно поем), и только выйдя на лестничную площадку, опомнившись, я протянул Саломее книгу и томным ленивым голосом сказал:
-Перцель просил передать.
-Что? Какой Перцель? - непонимающе переспросила она, принимая из рук моих книгу. - Постойте, постойте... Откуда вы его знаете? А вы... Разве вы?...
Она стала всматриваться в осоловевшие глазки мои и, звонко рассмеявшись, взяла меня за руку и снова привела на кухню. Она смеялась, не переставая где-то с минуту. Я тоже, глядя на нее, смеялся, но не в полную силу. Во-первых, потому, что настоящей причины не знал (что произошла какая-то путаница, я уже понял), а во-вторых, смеяться от души мешал набитый живот.
Саломея хохотала, совершенно не стесняясь моим присутствием, иногда, когда хватало воздуха, даже приговаривала:
-Не надо... Не надо так шутить... Я больше не могу.
Отсмеявшись, она подробно рассказала об Архангельском родственнике, о дяде, и о просьбе последнего хорошо северянина накормить.
-Интересный вы человек, - сказала она, - если вы не он, то почему не отказались от слоновьей порции? Отчего ничему не удивлялись? Тут я, на радостях, что ничего страшного не натворил, сказал Саломее о том. что во-первых, молчал потому, что все было очень вкусно, а во-вторых, по той причине, что она красавица и я в нее с первого же взгляда влюбился.
После этих моих слов она засмеялась громче прежнего, сказала, что с девушками нельзя так говорить, что она мне не верит, что я хитрый и искусный ловелас.
-Хотя, нет. На ловеласа вы не похожи, - тут же поправилась она. - Давайте, оставим все эти разговоры и лучше будем пить чай с тортом.
-Давайте, - согласился я, не думая о том, куда бы этот торт с чаем мог бы поместиться.
Она подумала за меня, а точнее, вспомнила, что я только что уплел сытный обед и половину того самого торта, которым она намеревалась меня удивить. Вспомнила и вновь разразилась приступом чистого, звонкого, девичьего хохота.
Таким образом мы с ней и познакомились; когда я уже уходил, Саломея окликнула меня и сказала:
-Оставили бы телефон, несносный вы человек. А то съели суп, уничтожили котлеты и поминай, как звали?
Я смущенно заморгал глазами и признался, что живу в общежитии, и телефон у нас только на вахте, так сказать, общий для всех.
-Тогда мой запишите. И звоните, непременно звоните.
Саломея торопилась. Дело в том, что пришел настоящий родственник, предуведомленный о том, что его хорошенько накормят, и сидел на кухне с ложкой в руке, угрюмо ожидая котлет и тортов, съеденных мной. Саломее нужно было срочно ему что-то приготовить, как-то выходить из сложившейся ситуации.
Я записал ее телефон, и тотчас же запомнил его на всю жизнь. Шел по улице и повторял эти цифры, как какой-то волшебный код, суливший мне счастье безбрежное и полеты во сне и наяву. Но не люблю я телефоны и не доверяю им. Когда вся твоя жизнь висит на проволочке и ты зависишь от капризов такой ненадежной, такой уязвимой техники, как можно спокойно говорить с человеком, который тебе дорог. Да к тому же в первый раз. И за мою нелюбовь, за мое недоверие телефон отомстил мне. Я позвонил, Саломея, узнав меня по голосу, обрадовалась, но зачем-то попросила перезвонить ей через пять минут. Я перезвонил. И что же? Трубку поднял какой-то алкаш.
-Саломею позовите, пожалуйста, - попросил его я неуверенным голосом.
-Она ушла, - рявкнул он и повесил трубку. Тут волей-неволей придет на ум всякое. "А вдруг ограбление? А вдруг ее связали? Откуда в ее доме такой пропитой, противный голос? Да нет, я просто не туда попал". Я перезвонил, трубку снова поднял обладатель противного голоса. Я продиктовал ему номер, поинтересовался, правильно ли звоню, он сказал: "Правильно", а еще сказал, чтобы я больше не звонил. Я послушался его совета и звонить не стал.
Когда через два месяца на показе отрывков в ГИТИСе с Саломеей снова встретились (она специально звонила Перцелю, узнавала, когда этот показ состоится) и я, в ответ на ее: "Почему не звоните?" рассказал всю эту историю, то она посмотрела на меня подозрительно, но ничего не сказала. Конечно, не поверила, решила, что я обидчивый и до крайности самолюбивый человек.
-Звоните хотя бы теперь, и если попадете на сказочника, владельца нетрезвого голоса, то не верьте ему. Мы сейчас с мамой живем вдвоем, так что только она еще может подойти к телефону. Отец в данный момент за границей, но уверяю, что это не он тогда с вами пошутил.
Вторая попытка оказалась удачной, я дозвонился, разговорился и договорился. Мы стали встречаться. В ясные дни гуляли по улицам, в ненастные встречались в Зоологическом музее и гуляли по его залам.
В один из таких ясных дней, когда гуляли по улицам города, Саломея остановилась у дома Рябушинского, более известного, как дом, в котором вернувшись из Италии, жил Горький.
-Какой стиль? - спросила она.
-Не знаю, - откровенно сказал я.
-Стиль модерн. Посмотри, все окна в доме разные, нет ни одного похожего. Хорошо жить в таком доме, можно показать свое окно и его не спутают с другими, оно будет единственное в своем роде. Правда, здорово?
Я согласился. Она стала объяснять, чем отличается один стиль от другого, рассказывать всю ту чепуху, которой ее пичкали в Архитектурном институте. А я все это с живейшим интересом слушал и тут же забывал. Сам думал о том, что и из тысячи совершенно одинаковых окон я бы без труда запомнил и узнавал бы ее окно, так как оно всегда бы было для меня тем самым, единственным, на другие непохожим.
О чем же мы с ней говорили? Я все больше о своем институте, о той профессии, которую выбрал, о своих сомнениях, переживаниях, надеждах. Наконец, о том, что замечал вокруг себя, что казалось мне интересным и достойным ее внимания. Саломее мои наблюдения нравились, она не считала их пустыми.
Я тогда был очень осторожен на улице, боялся попасть под случайный автобус или машину, ибо был слишком уж счастлив.
Возвращаясь в общежитие после одной из встреч с Саломеей, я стоял на перроне станции Проспект Мира и ждал поезда в сторону Рижской. Душу рапирало, хотелось петь, но я изо всех сил себя сдерживал, уговаривал: "Осталось проехать одну остановку, выйдешь на Рижской, бегом по эскалатору на улицу, и пой себе на здоровье". Тут вдруг подошел к станции поезд, шедший в противоположном направлении. Из него вышла компания, которая, не обращая внимания на звенящую, почти что тревожную тишину, затянула песню и долго еще шла и пела, никого не стесняясь. Это послужило толчком, последней каплей. Я хотел осмотреться, как бы в последний раз оценить обстановку, но вместо этого просто запел. Затянул свою любимую песню. Стоявшие рядом со мной люди шарахнулись в стороны, кто-то отбежал, кто-то тихо отошел. Мне было хорошо. В голову лезли нескромные мысли: "А что, если когда-нибудь эта красивая и необыкновенная девушка станет моей женой? Мы будем с ней гулять по городу не как теперь, а как муж и жена, держась за руку, или прохаживаясь под ручку. И я покажу ей, москвичке, свою Москву. Познакомлю ее, будущего архитектора, со своими любимыми домами, с любимыми улицами, с любимыми проспектами. Повезу под сень тех тополей и лип, которые мне особенно дороги. Расскажу ей о том, как я с ними знакомился, о чем разговаривал. Как часами бродил по бульварному кольцу и мечтал о такой, как она. Я тогда уже предчувствовал, что моя невеста, моя избранница будет такой: "чистой, красивой и гордой. С ясным разумом, с добрым сердцем и милостивой душой".
Как любил я те дни, когда из-за дождя или из-за метели, мы вынуждены были встречаться в Зоологическом музее и гулять по его залам. Как любил я входную дверь этого музея, массивную, дубовую дверь. Я любил ее скрип, знал на ней каждую царапинку, каждую выбоинку, каждую выщерблинку, каждый миллиметр ее пространства был для меня родным. Я чувствовал дверь, воспринимал ее, как живое существо, так как была она моей подругой, моей помощницей, а один раз даже выступила в роли моего врача.
Расскажу чудесный, почти что сказочный случай. Дело было в декабре, я заболел, а точнее, только начинал заболевать и это начало ничего хорошего мне не сулило, ориентировало, как минимум, на недельное пребывание в постели. Настолько сильно я простыл.
Предчувствуя долгую разлуку, я позвонил Саломее. Позвонил только затем, чтобы об этом ее предупредить. Но случилось следующее. Трубку долго никто не поднимал, я хотел уже и свою положить, но вдруг на другом конце провода я услышал знакомый голос. Узнав меня, хоть я из-за насморка и гундосил, она обрадовалась и, сообщив, что моется и на звонок выскочила из ванной, быстренько назначила мне час встречи "у зверюшек" и положила трубку. Я даже не успел ей объяснить причину своего звонка. Денег для повторного звонка у меня не было, да и смысла не было второй раз звонить. Я знал за Саломеей привычку, если она договорилась о встрече, то к телефону уже не подходила. А коль скоро на мой звонок выскочила из ванной, значит, кроме нее никого в квартире не было. Приходилось, несмотря на свое болезненное состояние, идти в музей. И что же?
Стоило потянуть на себя заветную дверь, и случилось чудо. Болезнь моя разом кончилась. Кончилась так, словно ее и не было. Температура исчезла, перестало першить в горле, не стали слезиться глаза, и сопли, которые беспрерывно текли, как-то сами собой ликвидировались. Я не шучу и не разыгрываю, произошло настоящее чудо. Я выздоровел и выздоровел настолько, что даже стал смеяться. Смех происходил от переизбытка сил и эмоций, он был бы, на посторонний взгляд, совершенно беспричинен, поэтому, чтобы не приняли меня за сумасшедшего, я старался его сдерживать. Смеялся тихо, себе под нос. Таким вот здоровым и жизнерадостным Саломея меня и встретила.
С того момента, как мы познакомились, небольшой отрезок времени прошел, но произошли большие перемены. В семье Зотовых я сделался совершенно своим человеком. Частенько обедал у них, обеды были царские. Конечно, по шесть котлет я уже не ел, ел по две, по три, но Саломея всегда смеялась, когда я отказывался от очередной предложенной. Смеялась и приговаривала:
-А тогда ты не отказывался.
Вот за одним таким обедом, ближе к лету, Саломея и пригласила меня на отдых к дядьке в деревню. Дядька приходился родным братом отцу, а деревня была под Москвой.
Леонид меня звал в Крым, Толя под Ленинград, на озера. Из дома писали: "Ждем, не дождемся". А я взял, да и поехал в деревню к Андрею Сергеевичу. Так звали старшего брата ее отца. Да и куда я мог поехать, если с первой минуты нашего знакомства я постоянно испытывал к Саломее обостренное нежное чувство?
? ? ?
К моменту моего приезда Саломея уже с неделю жила у дяди и в назначенный день пришла на станцию встречать меня. Вышел я из электрички и был приятно удивлен. Совершенно не узнал ее. Вроде она, а вроде и не она. Посвежела, похорошела на свежем воздухе, лицо обветрилось, появилось в нем что-то новое, незнакомое. Саломея была одета по дачному, в ситцевое цветастое платье-сарафан и какие-то особенные, похожие на те, что носили в фильмах древние греки и римляне сандалии. Я с удивлением отметил тот факт, что ногти на ногах у нее были накрашены лаком. Я стоял на перроне, не говорил ни слова, бесцеремонно разглядывал ее. Она стеснялась моего пристального взгляда, прятала за спину свои голые руки. Ну, а когда я стал, не отдавая себе отчета в том. что делаю, рассматривать ее ноги, Саломея нервно засмеялась и сказала:
-Ну, хватит смущать. Имейте же совесть.
Хочу объяснить насчет педикюра. Не то, чтобы был я совершенно темен, я, конечно, видел накрашенные ногти и на других ногах. Видел, но как это бывает, просто не придавал этому значения, попросту не замечал. А Саломея меня интересовала, вот и эта, скрытая в городе от меня деталь, чуть ли потрясла все установившиеся взгляды о ней. "Такая умная, серьезная, - думал я, - и зачем ей это нужно?". Так я подумал, но от замечания на этот счет удержался. Что-то подсказывало мне, что об этом с ней говорить не стоит. Хочу заметить, что Саломея совершенно не пользовалась косметикой. Она попросту не нуждалась в ней. И на руках ногти не красила, а тут вдруг бац, и ногти на ногах в перламутре. Потом я заметил, что и на руках блестела "русалочья чешуя". Впрочем, все это меня не долго интересовало и нисколько не огорчило, и наверное, лишнее так много об этом рассуждать. Другие себе красят ногти, отчего же ей нельзя? Правда, на ней весь этот перламутр, как и на детях, которые, балуясь, красят себе ногти маминым лаком, выглядел излишним и неестественным.
Дом, в котором мне предстояло жить, стоял на окраине села. Когда-то в его стенах размещался сельский клуб. Это была обыкновенная изба, только чуть длиннее, чуть шире и чуть выше обычной. Сразу же за домом начинался яблоневый сад. Когда-то колхозный, кормивший село и должно быть, приносивший немалую прибыль, теперь же совершенно заброшенный никем не охраняемый, никому не нужный. Молодежь из села убежала в Москву и даже на лето не приезжала. Старикам было не до сада, да и за годы подневольного труда этот сад стал настолько ненавистен местным жителям, что приходить туда за яблоками никому не хотелось. Яблоки зрели, падали на землю, сгнивали, даже для поросят не собирали их. Я к окончанию своего отдыха дошел примерно до такого же безразличия к чудесным плодам. А сначала удивлялся и недоумевал. Стоит сад с яблоками, без охраны и ни души.
Расскажу подробнее о доме. Для хозяев дом был излишне большой. Имелось много комнат, в которые они совершенно не заглядывали. Ярким примером тому служил второй этаж. Был он совершенно не обустроен и состоял из одной просторной комнаты, не имевшей даже потолка. То есть крыша, конечно, была, она же и выполняла роль потолка. И, судя по наличию множества тазов, стеклянных банок, и даже двадцатипятилитрового бидона, на одну треть заполненного водой, она во время дождя протекала. На этой чердачной комнате хочу остановиться особенно и описать ее интерьер подробно, по причинам, которые вам станут ясны из дальнейшего повествования.
Собственно, мебели никакой в ней не было, одна лишь железная койка с панцирной сеткой, стоящая прямо у двери. На койке лежал скрученный матрас и подушки от пчелиных ульев. Вся комната была приспособлена под хозяйственные нужды. И, что по-своему замечательно, в этой комнате была своя пасека. Стояло три действующих улья. От койки они находились на приличном расстоянии. Стояли у противоположной стены, а из них вылетали пчелы. Андрей Сергеевич сделал очень удобные приспособления для того, чтобы пчелы с наименьшей затратой сил вылетали и залетали внутрь этой чердачной комнаты.
Между досками щели были расширены и к самым щелям подводились и крепились специальные площадочки, так сказать, промежуточные аэродромы. Пчела, вылетевшая из улья, пролетев полтора метра, садилась на эту площадочку (площадочек было шесть, на двух уровнях, пониже и повыше) и, пройдясь пешочком через щелочку, оказывалась уже на улице, на другой площадочке. Площадки были прибиты к доскам, как изнутри, так и снаружи. Сделав второй старт, она преспокойно летела собирать нектар и пыльцу. Возвращалась тем же путем. Садилась на площадочку, проходя, оказывалась в помещении и, сделав короткий полутораметровый перелет, у летка родного улья. От полетов этих пчелиных, непрерывных, в комнате стоял приятный гул.
Рабочих ульев, с пчелами, как я уже сказал, было три. За ними стояли два, совершенно новые, даже не распакованные, опоясанные металлическими лентами. Был тут же маленький временный улей, предназначенный для того, чтобы отсаживать пчел во время роения. Стояла огромная, не раз уже использованная металлическая медогонка. Лежали журналы кипами, в основном, "Пчеловодство" и "Садоводство". И различные специальные приспособления, необходимые для процесса медоотбора, как то: пускатели дыма, специальные ножички для вырезания сот с медом из рамок. Особенно смешно выглядели защитные шляпы с сетками. Они были ярких расцветок и все в цветочках.
Я столь подробно рассказал о пасеке еще и потому, что придя со станции, мы с Саломеей стали есть мед, специально отобранный у пчел для меня. Мы жевали мягкие вкусные соты, мед поглощали, а воск выплевывали. Мед был необыкновенный, совершенно не густой и не приторный, какой-то жидкий и с кислинкой. Такого меда можно съесть много, мы его много и съели. Потом он прямо на глазах загустевал и становился приторно-сладким, таким, каким все его знают.
Сразу же хочу пояснить, на какой стадии развития находились мои с Саломеей отношения на тот момент. Лучшей к тому иллюстрацией, я думаю, послужит разговор, который произошел между нами, сразу же после вкушения меда.
Мы сидели с ней на одной скамейке, но не рядом, а на расстоянии друг от друга. Сидели и разговаривали:
-Ты необыкновенная, - говорил я Саломее, ощущая во рту вкус меда. - Я всю жизнь искал такую, как ты. Можно я буду твоим другом? Твоим лучшим другом?
Она засмеялась и спросила:
-Как это понимать?
-Я хотел сказать... - замялся я и вдруг, неожиданно свернув на другую, опасную дорожку, спросил: - Можно тебя поцеловать?
Саломея, лукаво улыбнулась и поинтересовалась:
-Зачем?
-Не знаю, - смутился я. - Наверное, затем, что ты мне очень нравишься.
-А ты не разочаруешься во мне, если я тебе разрешу? - спросила она очень серьезно и с неподдельным интересом посмотрела на меня.
-Не разочаруюсь. Честное слово. Я столько об этом... - и тут за моей спиной дико вскрикнула кошка, так, будто ей в живот с размаху ударили ногой, обутой в сапог. Я оглянулся, отвлекся на мгновение и потерял нить разговора. - О чем это я? Что я хотел сказать?
-Хотел поцеловать, - напомнила Саломея.
-Да? - удивился я своей смелости и тут же вспомнил, что это правда и что даже уже получено косвенное разрешение. - Да-да, поцеловать. Так ты разрешаешь или нет? Можно?
-Я уже несколько раз намекнула, что можно, а ты все сидишь и разговариваешь. Да и делается это без спроса.
-Как же без спроса? Ведь мы так далеко друг от друга сидим.
-Так подвинься. Честное слово, как маленький.
Я подсел поближе, потянулся губами, но тотчас уточнил:
-Так я целую? Да?
-Нет. Не целуешь. Сидишь и болтаешь.
Наконец я решился. Закрыл глаза, сделал вторую попытку, но лишь только губы мои коснулись ее губ, как она сразу же отстранилась и засмеялась.
-Чего? - испугался я.
-Прости. Мне сделалось очень смешно. У тебя такие красные губы и потом ты так взволнованно дышишь. Мне стало щекотно. Давай, не будем пока целоваться, а займемся чем-нибудь другим.
-Это чем же, например?
-Будем дружить. Ведь ты же сам сказал, что хочешь быть моим другом.
-Да, - без особого энтузиазма согласился я, надеясь все же на то, что строгости эти временные.
Пришло время рассказать о ее дяде, который при первой встрече произвел на меня ужасающее впечатление. Глаза у Андрея Сергеевича были выпученные, как у жабы, гримаса, застывшая на лице, выражала крайнюю степень злобы, эдакую бешеную злобу.
-Ты на его внешность внимания не обращай, это у него болезнь какая-то, - говорила мне Саломея, когда мы вышли прогуляться в яблоневый сад, - это только с виду он страшный, а на самом деле он спокойный и наидобрейший человек. Самый человечный человек.
-Да. Очень трудно отделаться от сложившихся стереотипов. В Голливуде он мог бы с успехом играть злодеев, маньяков, серийных убийц. Есть такое понятие - типаж.... Значит, точно, на меня не набросится? - пробовал я шутить.
-Нет. Не набросится, - серьезно уверяла Саломея, - он добрый. Верь мне.
-Тебе поверю, - поставил точку я на этой теме, а про себя подумал: "Как странно устроен мир. Саломея - писаная красавица, а родной дядя - страшилище. Как-то это неприятно и бросает тень на ее идеальный образ".
Мы гуляли по заросшему заброшенному саду, картина была живописная и одновременно ужасающая. Вся земля вокруг, насколько хватало взгляда, была усыпана упавшими плодами, и никто не собирал, не убирал их. Одни лишь осы, ежи, да мыши питались всем этим фруктовым изобилием. Птицы клевали только те яблоки, которые висели на ветвях, да к тому же до них не тронутые пернатыми собратьями. На ветвях яблок оставалось немало, но участь они имели незавидную, то есть так же валяться на земле, сгнивать, удобряя собой землю.
Я сорвал розовое яблоко, которое просто светилось изнутри налившимися соками и протянул его Саломее. Она взяла его, но есть не стала. Сказала, что сначала напишет с него натюрморт красками на холсте, а уж потом только съест. На самом же деле они ей надоели. Она их не то, что увековечивать, видеть не могла. А я, как ни хотел сорвать еще одно яблоко, для того, чтобы тотчас же съесть, как-то не решился, не осмелился, показалось неприличным.
Саломея рассказала мне о том, что идем мы к тому месту, где во время войны упал сбитый немецкий юнкерс. Упал вместе со всеми своими бомбами, оставив после себя огромную воронку.
Теперь на месте воронки был настоящий пруд с ряской на водной глади, осокой по бережку, квакающими лягушками, и крохотными рыбешками, плавающими у самой поверхности. Эти рыбешки, как оказалось, не ради любопытства плавали, они ловили крохотных мошек, кружащихся над водой. Я вспомнил, что на Измайловских прудах рыбки вели себя точно так же, но только там на них охотились чайки. Этим же рыбкам бояться было некого, они не пугались даже тогда, когда я до них дотрагивался пальцем. Была в этом пруду и еще одна достопримечательность. Плавало осиновое полено, все сплошь поросшее зелеными ростками молодняка. Плавало, являясь символом, живым воплощением надежд на лучшее. Предназначенное и приготовленное для сжигания в печи, для превращения в пепел и дым, оно продолжало жить и давать жизнь новой зеленой поросли, радующей глаз своей нежной листвой.
Саломея призналась, что любит приходить на этот пруд в любую погоду, особенно в дождь: "Стоишь и смотришь, как капли ударяются о водную гладь, а затем расходятся кругами, - говорила она. - Во время дождя я испытываю странное ощущение. Мне кажется, что я на земле совершенно одна. Может, только ради этого, я в дождь сюда и прихожу. Хочется, пусть ненадолго, побыть совершенно одной, на всей необъятной планете. Тебе не кажется такое желание странным?
-Нет. Я тебя понимаю. Я сам два года прожил в казарме, затем в одном общежитии, теперь вот в другом...
-Я, наверное, кажусь тебе очень сильной, уверенной, но это не так. На самом деле я совершенно другая. За все переживаю, страдаю, и не могу с собой ничего поделать, закрыться, заслониться от зла не могу. Вот мелочь.... Ремонтировал дядя второй этаж, использовал для этого еловые доски. Я поднималась туда, ходила мимо ульев, вдыхала запах свежей еловой смолы и плакала. Да, плакала. Настолько жалко было погубленного леса, спиленных деревьев. Ты не поверишь, но я испытывала просто физическую муку, у меня что-то кололо в сердце, сводило руки, давило на виски так, словно голову сжимали в железных тисках. Опыт человечества, да и мой собственный, невеликий личный опыт подсказывает, что нельзя быть такой ранимой, нельзя так раскисать. Но в подобных ситуациях я бываю просто бессильна, ничего с собой поделать не могу.
-Необходимы ежедневные физические нагрузки, и белок в большом количестве. Мяса надо есть побольше, черную икру, по возможности, поглощать.
Саломея от моих слов так и съежилась.
-Вот ты сказал, что нужно мясо есть. А как я могу его есть, если это трупы убитых животных? Я помню, как соседка наша, тетя Паша, корову свою сдавала на убой, какие у коровы были глаза. Да я только выражение этих глаз вспомню и сразу плачу. Вот, видишь, и теперь... - она осторожно смахнула с ресницы слезу. - Они смотрят на тебя, как дети, а их, таких невинных, с такими живыми, добрыми, любящими глазами, под нож. Нет, этого я никогда не пойму. Конечно, у бифштекса с луком нет этих скорбных глаз, есть яичница-глазунья...
Тут я живо представил себе жаркое, невольно проглотил слюну и испугался, что Саломея, заметив это, обидится, но она не заметила, слишком увлечена была рассказом о себе и соседской корове.
-...И можно ни о чем не думать, но, видимо, такой я уродилась, что не способна питаться трупами. Возможно, тебе это покажется глупостью, блажью, но ведь это же правда. Ведь это же все так и есть, но со мной никто не хочет соглашаться. Объясни мне, пожалуйста, почему? Я же никого не заставляю отказываться от мяса, просто сама не ем. А это уже воспринимается, как бунт. Не понимаю. Это не каприз, не игра, нет в этом никакого желания показаться оригинальной. Это просто естественный выбор. Я думала, что это будет воспринято с пониманием, а тут весь мир пошел против меня войной. Я оказалась виновной чуть ли не во всех мировых ужасах и катастрофах, стала самой гадкой, самой скверной.
-Ты чудесная, необыкновенная. Я тоже хочу отказаться от мяса, - восторженно сказал я и, не спрашивая разрешения, привлек к себе Саломею и поцеловал.
Она на этот раз не смеялась и не сопротивлялась.
За ужином я публично отказался от предложенной свинины. Андрей Сергеевич и жена его Татьяна Николаевна, конечно, сообразили, что это проделки Саломеи, но не подали вида.
От предложенной водки я так же наотрез отказался. Да и куда мне было пить, сидя рядом с Саломеей, которую в первый раз поцеловал; я находился, пребывал, так сказать, в эдаком приятном полуобморочном состоянии. Все окружавшее меня укрупнялось и становилось значительным. Скорлупа от яйца, с пленочкой внутри, тарелки, ложки, кружки, волокна древесины у досок, из которых был сделан стол, - все казалось особенным. Наиболее поражали волокна древесины. Ранее мной незамеченные, теперь приобрели очертания совершенного и прекрасного в своей завершенности узора. И от одной той мысли, что я мог пропустить, не заметить такую красоту, мне становилось страшно. Как будто в данный момент ничего важнее и не существовало, но стоило Саломее встать из-за стола, - вся эта волшебная сила из узора улетучилась, и яичная скорлупа сразу же поблекла, затерялась между тарелками, утратив свою привлекательность. Я, конечно, с большей бы охотой не на скорлупу смотрел, а на Саломею, но боялся смотреть, опасаясь выдать свою любовь.
После ужина мы играли с Андреем Сергеевичем в карты, в подкидного дурака. Дядька Саломеи имел в этой области несомненный талант. Я постоянно с позором проигрывал. Саломея сидела рядом со мной, смотрела мои карты и болела за меня. Играть она не умела и даже не пыталась подсказывать. Андрей Сергеевич вешал мне "погоны", начинал с шестерок и заканчивал тузами. Наблюдавшая за игрой Татьяна Николаевна, так же державшая мою сторону, настояла на том, чтобы мы играли не в подкидного, а в переводного. Она надеялась на то, что ветер фортуны переменится и я смогу победить. Но все ее и мои усилия были напрасны. Глянув на свирепое лицо соперника и проигрывая, разумеется, в очередной раз, в голове мелькнуло: "Уж не на жизнь ли мои играем?". Сердце сжалось от ужаса. Но это было лишь мгновение, я тотчас пришел в себя. Все же внешность человека очень много значит. Андрей Сергеевич оставался непобедимым и все так же продолжал меня с позором обыгрывать. Да, я терпел одно поражение за другим, но мне было хорошо. Рядом со мной сидела Саломея, переживавшая за меня и блаженная улыбка не сходила с моего лица.
Мне выделили отдельную комнату с персональной печкой. Всю ночь я лежал с открытыми глазами и мечтал. Нет ничего слаще, лежа в чистой постели, в бревенчатом доме, купаться в радужных фантазиях своих. Я был самым счастливым человеком в ту ночь. Все у меня было впереди. Замечательные постановки в Замечательно Устроенном Театре, прекрасная личная жизнь с любимой девушкой; даже померещилось, что в этом году не будет зимы в нашей средней полосе, до того хорошо было лето. Мне сразу все понравилось в доме Андрея Сергеевича и Татьяны Николаевны, я просто отдыхал душой. Даже страшная гримаса хозяина дома представлялась эдаким прекрасным посланием венецианского карнавала. Я так и не заметил, как уснул. Спал сладко. Сон был легким и безмятежным, совсем как в детстве.
Утром следующего дня, после завтрака, Саломея предложила мне прокатиться на велосипедах по лесным тропам. Я с радостью согласился. До леса шла дорога через поле, это были две параллельно идущие колеи, судя по всему, оставшихся после ездивших туда-сюда грузовиков. По этим колеям мы и ехали рядом, друг с дружкой. Затем, съехав с дороги, мы, преодолев лесок, забрались на довольно-таки высокий обрыв, прямо под которым блестело и играло на солнце своей водной гладью, озеро. К озеру имелся спуск. Я предложил Саломее искупаться, но она отказалась и изъявила желание развести на обрыве костер. Саломея на этот случай предусмотрительно запаслась спичками. Я собрал сухие сучья, шишки, и вскоре мы уже сидели у костра.
Подбрасывая в огонь для собственного удовольствия сосновые иглы, я рассказывал Саломее о своем детстве, о своих институтских друзьях, о Толе Коптеве, о Леониде. Саломея меня внимательно слушала.
-Эх, хорошо бы по этому бору не на велосипедах, а на лошадках прокатиться, - высказал я, вдруг внезапно поразившую меня мысль.
Саломея моего восторга насчет лошадок не поддержала, даже, как мне показалось, посмотрела на меня строго. Про себя я решил, что сочла неблагодарным, дескать, вместо того, чтобы за велосипеды поблагодарить, о лошадках мечтает, топал бы пешим ходом.
Но хмурила брови она недолго, снова атмосфера за костерком сделалась спокойной и дружественной. Саломея, выглядевшая в волнах теплого воздуха, поднимавшегося от костра, такой легкой, воздушной, что невозможно было не улыбаться, глядя на нее, говорила о том, что мечтает строить белые каменные города у самого моря, города, в которых будут жить веселые, добрые люди. Эти добрые люди будут ходить в светлых, свободных одеждах, в широкополых соломенных шляпах, а питаться будут исключительно растительной пищей. Она много еще рассказывала о том, какой это будет великолепный город, какие там будут жить замечательные люди, но я, как только сообразил, что в этом городе мне не жить, так сразу же вникать в смысл сказанных ею слов перестал.
У костра мы сидели довольно долго, я готов был сидеть до самого темна, но Саломея сказала, что у Татьяны Николаевны сегодня день рождения и нам неплохо бы вернуться домой пораньше.
Обед мы, конечно, прозевали, но как я понял, его и не готовили, все силы были брошены на приготовление праздничного стола. Вместо обеда предполагался ранний ужин. Надо признаться, что я был зверски голоден. Я объяснял это тем, что один к одному, сложились сразу несколько неприятных факторов: вчера за ужином отказался от мяса, поддавшись пропаганде, сегодня за завтраком, который был скуден, постеснялся попросить добавки, и отложенный обед так же играл свою отрицательную роль в этом замкнутом кругу невезения для голодного молодого организма. Да к тому же, от свежего воздуха, разыгрался бы аппетит даже у сытого, а я, повторюсь, был очень далеко от сытости.
Ввиду всего вышеперечисленного я твердо решил, что не стану больше лицемерить. Не ест Саломея мяса, низкий поклон ей за это, выстроит город у моря, станет там жить, в свободных одеждах и соломенной шляпе. Я же не достиг еще такой степени совершенства и поэтому могу просто протянуть ноги от недополученных килокалорий. И стало беспокоить только одно. А что, как хлебосольные хозяева, напуганные моим вчерашним безобразным поведением, отказом от мяса, возьмут да и накроют постный стол. По-моему, эту мысль и этот ужас в моих глазах разглядела и разгадала Саломея, отчего до сих пор меня мучает стыд. Надо все-таки уметь себя сдерживать. Страхи мои были напрасны. Мясо присутствовало и в виде котлет, и в виде сала, и в виде нарезанного телячьего языка. На столе, так же, стройными рядами стояли разноцветные настойки собственного завода.
Садясь за стол и собираясь поздравить хозяйку немудреными застольными стишками, которые сходу сочинил, я решил, что буду есть мясо, а от спиртного откажусь. Тут же сообразил, что в день рождения неприлично будет ни рюмочки не выпить. Но как быть, не знал. Недоумения мои разрешила Саломея. Она сама налила мне настойку, и положила в тарелку сало, котлеты и куски языка. Накладывая котлеты, она, смеясь, спросила:
-Шесть, как всегда?
Я остановился на двух. Благодарность моя не имела границ. Я готов был встать на колени и читать стихи ей, а не имениннице. Насилу сдержался. Мне, действительно, было необходимо сытно поесть, и я поел. В тот вечер особенно. И поел, и попил. Не знаю, насколько именинница, но Андрей Сергеевич, "монстр", как я его про себя называл, остался мной очень доволен. Мы с ним перепробовали все настойки и все закуски. Я, как артист, рассказал все известные мне анекдоты. Андрей Сергеевич повествовал о саде своем, о том. как во время войны, будучи ребенком, нашел в поле винтовку и стрелял из нее по самолетам, и по немецким, и по нашим. "А с земли разве поймешь, наш или немец, палил по всем подряд". А после того, как Саломея ушла спать, стал жаловаться на брата, отца Саломеи. Последнее, что мне запомнилось, был рассказ Татьяны Николаевны про домового. Она учила, как надо вести себя, если тот придет. Какие вопросы ему задавать. Все было очень интересно.
Проснувшись на следующий день, я совершенно не мог понять, отчего это все тело мое в ссадинах и царапинах. Почему так нестерпимо ноют мышцы рук, ног, спины. Я вышел на улицу, умылся, обошел дом и увидел Саломею, сидящую за мольбертом. Она, как мне показалось, была не в духе. По всему двору, в беспорядке валялись поленья дров, на что я особого внимания не обратил. Ну, лежат и пусть лежат, может быть, сушатся таким образом. Я подошел поближе к Саломее, взял в руки одну из ее кисточек и спросил:
-Она из колонка?
Я заранее знал, что не из колонка, просто хотелось отвлечь Саломею от картины, сделать так, чтобы она обратила внимание на меня.
-Нет. Из ушного волоса, - сердито ответила она, даже не посмотрев в мою сторону.
-У кого же в ушах такие волосы растут? - не унимался я, пробуя шутить.
-Не знаю, - все так же строго отвечала она, продолжая работать.
Я от нее отстал. Заметив Андрея Сергеевича, вышедшего во двор и собиравшего поленья, я стал ему помогать. Собирая дрова, он тяжело кряхтел, но был со мной поразговорчивее, нежели его племянница.
-Да-а, - сказал он нараспев, недовольно поглядывая на меня. - Наломал ты вчера дров.
-Наломал? - не понял я.
-Али забыл?
-Забыл, - сознался я.
-Ну, не беда. Со мной тоже такое бывало.
Андрей Сергеевич сложил поленья и не спеша, кряхтя и охая, ушел. Я подбежал к Саломее.
-Я что-нибудь вчера натворил?
-Дрова всю ночь колол, - сказала Саломея, - завалил поленницу, забор сломал. А больше, кажется, ничего.
Я стоял, разинув рот, не зная, верить ее словам или нет. И обманывать она не могла, а с другой стороны, почему я всего этого не помнил? Заныли спинные мышцы, как бы подтверждая правоту ее слов.
-Что же теперь будет? - поинтересовался я.
-Да ты сильно не переживай. Забор давно уже сгнил и держался только на подпорках. Его мог свалить, случайно задев, любой прохожий. Даже слабый ветерок мог свалить. А дрова? Дрова - вещь необходимая, но согласись, не ночью же их колоть. Ночью нормальные люди спать должны. Да что с тобой? На тебе лица нет. Я сама точно не знаю, но говорят, пьющему человеку утром надо обязательно опохмелиться, а то он может даже умереть, если утром водки не выпьет. Пойдем, я тебе налью.
Саломея оставила мольберт и, взяв меня за руку, повела в дом. Там, оказывается, ждал меня завтрак, которого я, выходя, не заметил. Каша, творог, хлеб и горячий самовар. Саломея поставила рядом со мной вместительную рюмочку и графинчик с настойкой.
-Что же теперь будет? - спросил я низким, трагическим голосом.
Саломея посмотрела на меня внимательно и ласковым, почти что любовным голосом сказала:
-Наверное, казнят.
-Правда? - обрадовался я. - А мне показалось, что уже ничего не исправить.
- Хочешь, поедем опять на обрыв. Будем купаться.
-Да, обязательно. Очень хочу. Но сначала подниму забор. А потом поедем. Неудобно-то как получилось.
-Перед тем, как поднимать забор, не забудь позавтракать.
Саломея оставила меня в доме, а сама пошла заканчивать картину.
-Эх, была не была, - сказал я вслух и налил настойку в рюмочку, походившую на небольшой стаканчик.
Закусить решил творожком. Выпил, стал закусывать, и в этот момент услышал за своей спиной голос Андрея Сергеевича:
-Дмитро, что же ты без меня? Мне ведь тоже поправиться надо.
Он поставил передо мной свой стаканчик и положил в тарелку с творогом полдюжины соленых огурцов. Я налил в его стаканчик настойку, а в свою рюмку хотел не наливать.
-Давай, давай, - в приказном тоне сказал он. - Мне одному это все не осилить. Хозяйка и так житья не дает. Еще и ты меня будешь спаивать. Пополам, оно вроде и не так много.
Я засмеялся и сказал очень твердо, что в любом случае пью последнюю, но следом за "последней" выпил еще две. Андрей Сергеевич убрал пустой графин и поставил на стол полный. В этот момент появилась Татьяна Николаевна.
-Хватит тебе, черт рыжий, - сказал она мужу, - можешь ты остановиться или нет?
-Да мы с Димой хотели по одной. Ну, надо же опохмелиться после вчерашнего, - властно заявил свои права хозяин дома.
-Кабы по одной. Ведь пока дно не увидишь, не успокоишься.
-А мне совсем не надо, - сказал я.
-Нет. почему же, - забеспокоилась хозяйка, - одну-другую рюмочку обязательно выпей. Или не понравилась?
-Понравилась, понравилась, - говорил я, наблюдая за тем, как Татьяна Николаевна собирает на стол закуску.
Хозяйка выпила с нами, затем еще и еще. Когда Саломея вошла в дом, с готовой картиной, то застала нас поющими в три голоса красивую русскую песню.
-Да? Сейчас, - мигом подчинился я и стал выбираться из-за стола. Ноги меня не слушались.
-Сиди. Да сиди ж ты, - говорил мне Андрей Сергеевич, - это она издевается.
-Совесть у тебя есть? - прикрикнула на Саломею Татьяна Николаевна. - Мы только распелись.
-Да не только распелись, как я погляжу, - сказала Саломея и, хлопнув дверью, вышла на улицу.
Я хотел бежать за ней, но вместо этого подхватил поющих своих собутыльников и голос мой залетел в такие выси и зазвучал так сильно, так пронзительно, так звонко, что без сомнения, выбежавшая из дома Саломея просто не могла его не услышать.
Мы не только спевали, но и мило беседовали. Андрей Сергеевич рассказывал в красках вчерашнюю историю.
-Я во время войны был подростком, нашел на поле винтовку с патронами и стрелял из нее по самолетам.
Получалось нечто вроде игры, он, как и вчера, умолк и ждал вопроса, и я, подыграв, задал ему этот вопрос:
-По немецким?
-А что, с земли разберешь, что ли, немецкий он или советский? По всем подряд. Мне в то лето и немцы, и наши, все надоели. Пять раз, поочередно, брали деревню. Выстрелы только затихнут, мать кричит: "Иди, корову паси". Только выведу, стрельба начинается. Я корову опять в хлев прятать. За себя не так боялся, как за корову. Она нас всех кормила. Я и теперешней своей коровой больше жизни дорожу. Она у меня, как в Индии, - священное животное.
Напившись хорошенько, Андрей Сергеевич стал жаловаться на брата, все по вчерашней программе:
-Бывало, ждешь Серегу в пятницу вечером и лисенок ждет. А он приедет только в субботу утром. Понятно, где ночь ночевал. Приедет и просит: "Андрюша, скажи моим, что приехал в пятницу, но очень поздно. А зачем мне это нужно, врать? И семью жалко. Скандалы-то, кому нужны? Вот и берешь грех на душу. Обманываешь лисенка, говоришь, что папка приехал поздно и не разрешил будить. Обманываешь его жену. И что ж выходит? Они чистые и хорошие, а мы грязные и плохие. Жена его брезгует, ко мне не ездит, все по морям, да по курортам. А Сергуня... Сергуня недавно водкой угощал, ихней, заморской. "Виськи из пиписьки" называется. Какая-то приторная, да и изжога после нее мучила. Отравленная, что ли была? Я так и не допил и допивать не стану, нехорошо от нее. Отец у меня был бандит, скотина, как напьется, все руки выкручивал. Теперь братишка Сергуня руки выкручивает. Научился у отца? Видел, что ли? Да ему всего два года было, когда тот погиб. А туда же, сволота, как выпьет, все руки за спину, давай крутить. Ну, что ты будешь делать?
-Это Сергей Сергеевич?
-А кто же? Он у меня один.
Мы сидели за столом часа четыре и в основном, конечно, пели песни. Пели до тех пор, пока гром не грянул. А как грянул, и за окном заморосил сначала мелкий, а затем все более значительный дождь, мы песни петь перестали. Конечно, в меньшей степени из-за того, что устали. Мы могли бы петь и до вечера, главным образом, из-за того, что всех нас тревожила одна и та же мысль: "Где же Саломея?".
-Схожу к воронке, посмотрю, - сказал я, вставая.
-Сходи, сходи, - поддержала меня Татьяна Николаевна. - Да зонт с собой возьми, что ж она без него-то там мокнет?
Я надел сапоги, раскрыл зонт и пошел через яблоневый сад к воронке.
Страшно в саду во время грозы. Ветер сбивает дыхание, душит изо всех сил, дождь мочит, ветви стегают, листья шумят. Яблони кидаются яблоками.
Я шагал, не глядя под ноги. Невольно наступая на плоды, подскальзывался, ужасаясь содеянному, так как ощущение такое, что давишь что-то живое. Искал равновесие, искал на тропинке свободное место и бежал дальше. И снова наступал, давил, ужасался. Все это повторялось, как в кошмарном сне. Наконец, добрался я до воронки, ставшей прудом. Вся поверхность этого пруда пузырилась от больших и частых капель, падавших с небес. Саломеи не было. Я даже не стал обходить пруд кругом, побежал назад к дому. Зонт, выданный мне Татьяной Николаевной, только мешал. В саду он цеплялся за ветки, на открытом пространстве выворачивался в другую сторону, вел себя, как парашют, то есть тащил меня прочь от дорожки. И уж само собой, от дождя не защищал. Сообразив все это, я его сложил и бежал под дождем совершенно без укрытия. Прибежав в дом, я уже знал. Где она и что мне необходимо делать. Велосипеда ее на месте не оказалось, что только утвердило меня в мысли, что следует искать ее на обрыве. Оседлав тот велосипед, который в предыдущий раз был закреплен за мной, я, не слушая отговоров, стал крутить педали.
Какие же страшные грозы бывают в средней полосе России! Особенно страшно сделалось, когда оказался я в поле, а вокруг - ни души. Раскаты грома были такой силы, что закладывало уши. Невозможно было не то, что ехать, но даже стоять в полный рост. Приходилось всякий раз затыкать уши пальцами и садиться на корточки. А молнии? Они хоть и объяснены наукой и укрощены в лабораториях, но от этого не легче. В особенности, когда нет поблизости громоотводов и они, как ножи краюху, начинают полосовать небо у тебя над головой. Тут невольно тобой овладевает страх. И страх, доложу я вам, почти что нестерпимый. Представьте себя на моем месте, вы один в поле воин, в вас мечут, как копья, молнии с небес, гром гремит ужасный, так и кажется, что земля после очередного раската треснет пополам, в глаза, за шиворот, течет вода и надо ехать на металлическом велосипеде, считай, верхом на громоотводе, молниеуловителе. Каких же нервных и физических затрат стоила та поездка, каких трудов. Дорога стала скользкой, велосипед заносило то влево, то вправо. Грязь налипала на шины и затрудняла движение. Несколько раз, теряя равновесие, я падал с велосипеда. Весь вымок, выпачкался, изнемог и уже идя к обрыву, велосипед даже не вез, а тащил волоком. Там, на обрыве, со мной произошел еще один забавный случай. Я поставил велосипед у дерева, чтобы не таскаться с ним, не мучаться и пошел искать если и не Саломею, которой нигде видно не было, то хотя бы какие-то следы ее пребывания. Нового костра я не нашел и, не зная, что подумать, где еще ее искать, стал возвращаться к велосипеду. Вот тут-то все и началось. Велосипеда на месте не оказалось. Он пропал самым настоящим образом. Дерево я узнал, а велосипеда возле него не было. Удивительнее всего то, что и красть велосипед в лесу, под ливнем и молниями, было некому. Однако, сначала я этой пропаже даже обрадовался. Я закричал:
-Саломея, брось эти шутки, поедем домой!
Но на мой крик Саломея не отозвалась; тогда я, немного струхнув, крикнул уже другое:
-Чего ты, морда, прячешься? Я тебя вижу! Отдай велосипед и иди своей дорогой!
На это тоже никто ничего не ответил.
"Какая Саломея, какие воры, кто кроме меня может гулять в такую погоду по лесу, - мелькнула в голове здравая мысль. - Давай, ищи хорошенько, вспомни точно, у какого дерева оставил".
Я вернулся к дороге, снова пошел от нее к обрыву и нашел железного коня. Велосипед стоял, как мне показалось, облокотясь на то же самое дерево, у которого я пять минут назад его не обнаружил. Ну, что тут скажешь, может, у него были свои дела, так сказать, надобности, по которым он отлучался.
Я не стал его ругать, воровато оглянулся, нет ли какого подвоха и, схватив велосипед за раму, потянул его к дороге. Дорогу к дому я преодолел более успешно. Нежели путь к обрыву. Уже не так часто падал, хотя, надо признаться, разок поваляться в грязи пришлось. Но я уж этим сильно не смущался. Прокатавшись под ливнем около двух часов, я, наконец, оказался под крышей. И кто же меня первым встретил? Конечно, это была Саломея, которая, если судить по внешнему виду, никуда из дома и не отлучалась. У меня мелькнула мысль еще у пруда, что она, может быть, на чердаке и по возвращении из сада я хотел подняться, проверить, но как-то в один миг показалось мне несомненным то, что она на обрыве и про второй этаж, любимый ею, я уже не вспоминал. И утвердило меня в этой мысли отсутствие ее велосипеда, который, как потом выяснилось, она отдала для дела соседке.
Я, наверное, выглядел очень жалким, когда вошел с улицы в дом. Все просто ахнули и стояли какое-то время в оцепенении, ничего не предпринимая. Просто стояли и разглядывали. Я тоже стоял и смотрел на них. Ощущение было такое, что я сплю и все окружающее мне видится во сне.
Мне было не тепло, в этой теплой светелке, но я знал, я просто уверен был в том, что они непременно сейчас что-то предпримут, что-то сделают для того, чтобы это тепло пришло ко мне. И я не ошибся. Меня заставили раздеться, снять с себя всю мокрую и грязную одежду, растерли полотенцами. Тут же, пока Саломея растирала меня, Татьяна Николаевна подала стакан горячего чая. Горячий чай, в такие минуты совершает настоящее чудо. Снимает озноб, колотье, прогоняет из жилок стужу. Выпив чая, я перестал стучать зубами и дрожать. Далее было вот что. Саломея взяла у дядьки бутылку американского виски, той самой "водки", от которой изжога, и стала растирать меня содержимым бутылки. Растерла практически всего. Растерла мне грудь и спину, растерла руки и ноги. На бедрах, вместо промокших от дождя трусов, у меня было сухое полотенце. Бедра растирать она мне не стала, но предложила это сделать самому, для чего повела по ступенькам вверх, на чердак. Рука ее в тот момент была очень горячая. Я это как-то особенно отметил. Вспомнилось еще и то, что хозяева на нас смотрели очень странно, растерянно, но промолчали, не сказали ничего. Саломея сама, как мне показалось, дрожала, увлекая меня на второй этаж. С излишней трагичностью она ухаживала за мной. Сама стаскивала сапоги, снимала носки. Мои мокрые ноги, которые от влаги были бело-синие, я имею в виду ступни, стиснула несколько раз в своих ладонях, чтобы дать крови ход, как-то согреть. Конечно, она чувствовала себя виноватой, но не до такой же степени.
Ухаживая за мной, она просто пришла в какое-то исступление. Когда вела меня на второй этаж, приговаривала:
-Ведь ты не сердишься, правда? Я глупая, а ты... Ты должен простить. Пойдем к воздуху, пойдем скорее, мне нечем дышать.
Поднявшись в пустынную знакомую залу, мы с ней остановились у самой койки. Несмотря на различные звуки, исходящие от капель, падавших с крыши в подставленные под них посудины; слышимость была поразительная. Даже тихий шепот, отражаясь от стен и потолка, многократно повторялся эхом. Было в этом, несомненно, что-то мистическое.
-Ну, что же ты? - шептала мне Саломея. - сними с себя полотенце и хорошенько разотрись. Не стесняйся меня. Хочешь, я тоже разденусь? Вот видишь, я же не стесняюсь тебя. Ты замерз, ты можешь заболеть, это я виновата во всем. Я знала, что ты собираешься ехать в лес, хотела спуститься, но раскапризничалась. Это моя вина, это я виновата во всем. Но я согрею тебя, согрею.
Я медлил, Саломея, наоборот, торопилась. Она сняла с себя одежду и обращалась ко мне с все более нарастающим жаром:
-Ты меня теперь ненавидишь? Ответь мне. Да?
-За что? Нет, конечно же.
-Ты добрый. Ты прощал убийц, - имелся в виду Леонид, - жалел воров.
Был разговор. Я как-то обмолвился, что воры - это или больные или несчастные люди, в любом случае достойные жалости, а не осуждения.
-... И, конечно, простишь меня, дрянную девчонку. Ведь ты уже не сердишься на меня? Не станешь стесняться?
С этими словами она стащила с меня полотенце и мы обнялись. В том месте, где горным хребтом должен был выступать позвоночник, у Саломеи была ложбинка. Это, пожалуй, единственное, что я отметил сознательно, как факт, поразивший меня своей неожиданностью. Это единственное, что запомнилось отдельно, от общего ощущения ее, как женщины.
После ночи объятий и поцелуев наступило утро. Свистели птицы, шумели листья. Саломея ходила по просторной мансарде совершенно голая, прогуливалась между посудинами, в которые все еще продолжала изредка капать вода и получала от этого видимое наслаждение. И я получал громадное наслаждение от созерцания ее нагого тела. И были мы как в Раю до грехопадения. Состояние было именно райское, неземное, никакого вожделения, никаких страстей. Были наги, но не стеснялись своей наготы.
Саломея ходила, словно летала, словно парила, кидала на меня взгляды, полные радости и благодарности и смех у нее был тихий, счастливый.
-А ты прекрасна, как сказочная Василиса, - вторил я ей таким же ласковым и счастливым голосом.
Саломея смеялась до слез и лезла ко мне "под крылышко". Отсмеявшись, она спросила:
-Правда, хорошо то, что было?
Я согласно кивнул головой.
-Давай, это не будет у нас слишком часто, а то... А то исчезнет... В общем, праздник станет буднями. Мне бы этого не хотелось. А тебе?
Я снова кивнул в знак согласия. Когда Саломея оделась, то принялась поднимать поочередно ноги, поднимала высоко, то одну, то другую и удивлялась новым возможностям, появившимся у нее.
-А раньше я так не могла, - восторженно сообщала она.
Однако и мне, вставая с постели, нужно было что-то на себя надевать. А одежда моя к тому времени была даже не стирана, ее только замочили. Спустившись и достав из шкафа разное старое тряпье, Саломея отобрала для меня то, что по ее мнению, мне могло бы подойти. Несомненным и единственным достоинством принесенных ею вещей была сухость, но для того, чтобы носить их на себе перед любимой девушкой, одного этого было мало. Я капризничал и принесенные ею вещи не надевал.
-Это же брюки отца. Надень, пока твои в негодном состоянии. Не пойму, что тебя в них не устраивает.
-Не могу.
-Почему?
-Там у них, на самом красивом месте, слишком много пуговиц. Пока застегнешь, руки отвалятся, а расстегнуть даже и не старайся. Сколько их там? Тридцать или сорок?
-Не сорок и не тридцать, а семь, ну пусть восемь. Хочешь, я сама тебе их застегну и расстегну, когда понадобится?
-Это единственное утешение. И как я не взял ничего про запас? - ругал я себя вслух, рассматривая брюки Сергея Сергеевича со всех сторон. Я стеснялся их надевать, не хотелось выглядеть нелепым, но потом, когда примерил, вынужден был признать, что брюки сидели на мне, как родные, были лучше моих, Саломея, так просто пришла в восторг, ей отцовские брюки на мне очень понравились.
После шедшего всю ночь дождя на электрических проводах висели прозрачные капли, готовые сорваться и упасть, но отчего-то не срывавшиеся и не падавшие. Свежо, хорошо было после дождя, светило солнце, вовсю распевали птицы.
Когда я умывался во дворе, пришла Саломея с полотенцем и сама меня вытерла им. Вытерла нежно лицо, шею, грудь, руки, а затем это полотенце взяла да поцеловала. Все это походило на какой-то обряд, мне это и нравилось, а в то же время и настораживало. Смешно я, однако же, выглядел на отражении в зеркале. Был совершенно не похож на себя. Взгляд имел виноватый, как у собаки, стащившей со стола хозяйский кусок мяса. Щеки были свекольного цвета, такие, каких не было отродясь. А все из-за нее.
Саломея тем временем в дом не торопилась. Держа полотенце в одной руке, она другой рукой обняла мокрый ствол липы и, покружившись вокруг него, стала рассматривать свою ладонь, на которой остались частички слетевшей коры. При этом она стала задавать вопросы, исподволь бросая на меня короткие внимательные взгляды. Она расспрашивала о своих предшественницах, говорила, что ей, конечно, все равно, но все же интересно.
-Ведь мы теперь ближе, чем родные, - говорила она, - и я хочу узнать о тебе как можно больше. Если возможно, то практически все.
Я как-то совсем не ожидал такого разговора и не был готов к нему. Мне бы следовало пропустить кое-какие страницы из своей личной жизни, но я, растроганный ее словами, рассказал, конечно, все. И о прыжке с подоконника, и про баню, и про то, что было после нее и конечно, про Хильду, включая и то, как Леонид с Антоном, сами того не зная, поглумились над моим чувством.
-Ты очень страдал?
-Страдал? Да я жить не мог, умирал.
-Однако, живешь, - упрекнула она, - и на вид очень счастлив. Все проходит, все забывается. Как это не хорошо. А этого твоего Леонида я видела в институте. Видела мельком, один только раз, но запомнила хорошо, - Саломея говорила с нескрываемой ненавистью, будто бы мстя за меня. - Какой отвратительный, холодный и неподвижный взгляд у него, взгляд пресмыкающегося.
Понимая, что, говоря таким тоном, она заступается за меня, я, испытывая благодарность, рассмеялся.
-Правда, правда, - не унималась она, - я у ящериц и змей в террариуме такой взгляд видела.
Саломея называла Леонида негодяем и циником, говорила, что ему будет трудно на ком-либо жениться, так как он являет собой тип законченного эгоиста. Говорила, что заочно жалеет ту несчастную, что решится связать свою жизнь с ним, ибо с ним никакой жизни не будет, а будут лишь сплошные мучения. Я защищал его, говорил, что Леонид другой, что у него есть масса достоинств, но Саломея стояла на своем и отказывалась мне верить.
Ни Андрея Сергеевича, ни Татьяны Николаевны дома не было. Как впоследствии выяснилось, ходили в магазин за продуктами, а, возможно, магазин был только предлогом, чтобы не мешать молодым. Мы завтракали с Саломеей вдвоем.
Саломея пила молоко, и у нее на верхней губе остался еле заметный молочный след.
-У тебя усы, - сказал я, имея в виду, разумеется, этот самый след. Но она поняла меня по-своему. Тут же встала, подошла к зеркалу и стала рассматривать свои бесцветные крохотные волоски, скорее, пушок, росший на верхней губе. Она настолько этим увлеклась, что не сразу заметила и сообразила, что именно имел я в виду. Когда же сообразила, стерла след носовым платком, взглянула еще раз на свое отражение и отошла от зеркала.
-А если бы у меня действительно были усы, ты любил бы меня? - спросила она, подходя к столу.
-Конечно, - ответил я и прибавил, - только тебе пришлось бы по утрам бриться вместе со мной, что не всегда приятно.
-А я бы не брилась, - совершенно оставив серьезный тон и почти что смеясь, говорила Саломея, - я бы отпустила усы попышней, да бороду подлинней, как у Карабаса Барабаса. И ты, театральный человечек, меня бы боялся. Боишься? - она с ногами забралась ко мне на колени и притворно схватила за горло.
-Боюсь, боюсь, уже боюсь, - смеялся я, - и даже трепещу.
Саломея склонила ко мне голову и тихо сказала на ушко:
-Пойдем в твою комнату. Я тебе семейный альбом покажу.
Мы пошли в отведенную мне комнату, в ней было прохладно. Я собрался затопить печь, но уж слишком много было пепла и в самой печи и в поддувале. Растворив настежь две дверки, я выбрал совком золу. Набралось целое ведро. Набив печь сухими дровами и запихнув под них две пригоршни мелких стружек, я зажег огонь. Прикрыв большую дверцу, я хотел уже было подняться с корточек, но внимание мое привлек небольшой костерок. Он горел на сером от пепла дне поддувала. Это были мелкие стружки, провалившиеся через колосники. В печи огонь тем временем разгорался, было слышно, как трещали сухие дрова (дрова хранились прямо в доме, поэтому оставались сухими) под напором охватившего их пламени, а этот маленький костерок горел беззвучно, ласково, и у меня не хватало сил оторвать от него глаз.
-Прикрой и поддувало, - послышался голос Саломеи. - Если дверца настежь, то тяги не будет.
Тяга была даже очень хорошая, но я спорить с Саломеей не стал. Любоваться этим костерком в то время, когда на тебя смотрят, тебя ждут, не представлялось возможным.
Отойдя от печи и сев рядом с Саломеей, я стал думать о том, что часто в жизни своей ловил со стороны неодушевленных предметов направленный на меня влюбленный взгляд. Со стороны леса, озера, поляны. Я не мог ошибаться. Я физически ощущал поток любви, эту светлую благодатную силу. И сейчас, после костерка, я понял очень простую и естественную вещь. И лес, и озеро, и поляна, - все имеет свою душу. И даже этот маленький костерок, он тоже живой, и пока живет, то есть горит, - любит. Как интересен, как непостижимо прекрасен мир вокруг нас и как мудр, добр и любвеобилен должен быть его создатель.
Саломея тем временем листала альбом и показывала мне фотографии. На них были Андрей Сергеевич, Татьяна Николаевна, и кое-где отец Саломеи - Сергей Сергеевич. Вот они у реки, на травянистом пляже играют в волейбол. А вот уже на огороде, убирают картошку. Вот на Красной площади стоят, одетые по тогдашней моде. Сергей Сергеевич на фотографиях моложе меня, практически еще мальчик. Андрей Сергеевич в военной форме, в галифе, подтянутый. Его просто не узнать. Нет на лице этой страшной гримасы. Все молодые, красивые, полные сил и надежд.
Глядя на озаренные лица людей из прошлого, мне всегда хотелось поинтересоваться у опустившихся нынешних, куда все ушло? Я имею в виду не молодость, а стремления, порыв. Все грезили открытиями, свершениями, подвигами. Намеревались открывать Америки, изобретать вечные двигатели, сочинять стихи и музыку. Верили в то, что им под силу мир перевернуть. А в результате, словно по какому-то тайному сговору, все согласились обменять высоких дум полет на привычное, земное. На миску, койку и удобства (у кого во дворе, у кого в квартире). Или в самом деле существует такой закон, по которому Высшие силы заинтересованы в людях, как в однородной безвольной массе, как в "углеродных поленьях" для отапливания вселенной? Нет, не верю, не может такого быть. Не удобрять собой землю приходит человек, а приходит возделывать ее. И не энергией, исходящей по смерти, согреет он вселенную, а своей любовью преобразит он ее, энергией жизни. Только так, а иначе нет смысла ни в вере в Бога, ни в любви к ближнему.
Следом за альбомами с фотографиями мы смотрели книги с иллюстрациями Босха и Брейгеля. Саломея мне рассказывала о них, о их работах, а я слушал мелодию ее голоса и млел. Даже на уродцев, изображенных кистью Босха, на их воспаленные, тяжелые взгляды, как две капли воды, схожие со взглядом Андрея Сергеевича смотрел с умилением. Мне-то ближе был Репин, Суриков, тот же Куинджи, познакомивший нас, но я делал вид, что и эти художники мне очень близки и интересны.
Когда в комнате стало достаточно тепло, Саломея отложила книги в сторону и сняла с себя платье. Она хоть и говорила "давай это не будет у нас часто", но на самом деле только этим одним и занимались. Упражнялись и днем и ночью. Я окончательно исхудал, под глазами появились заметные тени, стал "прозрачным", как совершенно справедливо подметила Татьяна Николаевна. Но Саломея не желала этого замечать, и продолжала соблазнять меня. В отличие от меня ей вся эта "эксплуатация человеком человека" шла только на пользу. Она становилась все прекраснее, выглядела все здоровее. Никаких теней под глазами, никакой прозрачности.
Незаметно пролетели две недели. Мы с Саломеей вернулись в Москву.
Забор Андрею Сергеевичу я починил, поленницу подправил, даже скворечник соорудил и повесил. Сделал еще массу полезных и нужных дел, а что не успел, обещал доделать в августе. Хозяева меня очень полюбили и звали к себе в конце лета. Я обещал приехать.
? ? ?
Наступило двадцать восьмое августа, дрожащей от волнения рукой набрал я телефонный номер Саломеи. Мы договорились с ней встретиться на Тверском бульваре у памятника Тимирязеву, "борцу и мыслителю".
Я приехал задолго до назначенного срока, денек был хороший, солнечный. По бульвару прогуливалась маленькая девочка, рядом с ней бежал щенок. Этот щенок очень смешно себя вел. Если катился по земле гонимый ветром сухой лист, то он кидался на него и хватал его зубами. Терзал, истязал лист до тех пор, пока не замечал нового беглеца. Не пропускал ни одного. Но вдруг подул сильный ветер и по всему пространству бульвара пронеслись и покатились тысячи листьев. Они катились, ползли, взлетали и снова падали, и снова катились, подпрыгивая. Щенок хотел что-то предпринять, позывы были и к борьбе и к бегству, но он тут же сел, раскрыв свой маленький рот, отдавшись полностью на милость стихии. Он наблюдал все это нашествие и, возможно, думал: "Нет, это уже не игра, это форменное безобразие".
Я прогуливался по бульвару из конца в конец от Тимирязева к Пушкину и обратно и все думал о том, какой будет встреча. Подходя в очередной раз к памятнику Тимирязеву, я неожиданно для себя увидел Саломею. Почему неожиданно? Да потому, что до назначенного срока было еще добрых полчаса. Я стремительно к ней подбежал (в руках у меня была роза). Саломея смотрела на меня и улыбалась.
-А я только что совершила преступление, - были первые ее слова.
У меня сразу же замерло сердце. Мы, не сговариваясь, медленно пошли в сторону ее дома. По дороге она стала рассказывать о своем преступлении:
-Стояла я у памятника, ждала тебя, подошел ко мне подозрительный тип, весьма уцененной наружности, и стал мне рассказывать длинную историю о том, что в метро, на эскалаторе, за ним ехали мальчишки и плевались друг в друга. И он отчего-то решил, что и ему на спину плюнули. Вышел он из метро, и все шел с этой мыслью по улице, все думал, кого бы попросить взглянуть. Решил попросить о таком одолжении девушек, сидящих на скамейке, но не успел он к ним приблизиться, как из близлежащих кустов, застегивая молнии на штанах, выскочили их женихи и стали кричать ему: "Иди, мужик, мимо, эти тетки заняты". Он пошел дальше и нашел меня. Рассказав мне всю эту историю, которую я представила тебе в сокращении, он повернулся ко мне спиной и попросил: "Взгляни, красавица (это он так сказал, не придумываю), нет ли у меня плевка на спине?". Я вдруг, ни с того, ни с сего взяла да и плюнула ему на спину, а когда он повернулся, сказала: "Не переживайте, у вас там все так, как и должно быть". Ну, как тебе это нравится? Мне, наверное, надо лечиться. Надо к психиатру срочно сходить. Разве человек в здравом уме способен на такое? В детстве со сверстниками шалила, кидалась в прохожих репейником, но ведь и стыдилась потом всю жизнь этих детских шалостей, а тут такое выкинула и спокойна. Кажется, что так оно и надо. Даже угрызений совести никаких не испытываю. Это ненормально. Как, на твой взгляд, плачет по мне психушка?
Я ей не ответил. Я находился под властью новых своих ощущений. Саломея была так нарядно одета, что не только я, но и все прохожие, попадавшиеся нам на пути, забывая о своем, просто пожирали ее жадными взорами. Белые облегающие лосины, сапоги-ботфорты из белой кожи с золочеными пряжечками. Белый свитер, белая кепка, салатовый шифоновый шарф. В руке салатовый зонт с золоченой ручкой, на плече салатовая дамская сумочка, с золоченым замком. И эти, ее необыкновенные, огненно-рыжие волосы, подобных которым не сыскать на всем белом свете. Я шел рядом с ней и слышал, как шагавшие за нами следом мужики говорили:
-О-о, это фламинго! Шея и ноги в полете вытянуты. Не нам, слесарям промасленным, чета. Она хоть и ходит по одним с нами улицам, но живет в другом мире. В субтропиках Старого и Нового света.
Я шагал рядом с ней, слышал все это и мне было лестно, что они не чета такой, а я чета. "Если я с королевой, то значит, я - король", - такие были мысли.
Саломея рассказывала мне про Италию. Про Венецию, про Флоренцию, про Пизанскую башню, про Рим, про то, как их профессор, обливаясь слезами, целовал плиты в соборе Святого Петра и приговаривал: "Всю жизнь преподавал то, что довелось увидеть лишь на старости лет". Как каталась она на гондоле, и гондольеро одной рукой управлял лодкой, а другой играл на мандолине, подвязанной подмышкой и при этом пел. Много она интересного рассказывала, мало я запомнил. Я шагал с ней рядом и не смел поднять глаз, млел от всех этих нарядов, от ее красоты, от ее голоса, от того. что была она со мной.
Саломея за столь короткий срок переменилась не только внешне, но и внутренне, словно повзрослела. Изменились и ее гастрономические привычки. От прежних принципов не осталось и следа. Когда мы, придя домой, сели за стол, то в тарелке у бывшей вегетарианки оказался кусок мяса, да не простой, а специальный, с кровью. Но на этом она не остановилась, с мясом она стала пить сухое красное вино, которое предложила попробовать и мне. Мне вино не понравилось.
Ухаживая за мной, она положила два больших, хорошо прожаренных куска и в очередной раз вспомнила нашу первую встречу. На мое "хватит, хватит" Саломея сказала:
-Теперь скромничаешь? Но я-то знаю, что ты кашалот.
Сидевшая вместе с нами за столом Эсфира Арнольдовна так и вздрогнула:
-Дочка, что ты такое говоришь?
-Постой, постой, мам. Сколько котлет ты тогда съел за один присест? Восемнадцать или тридцать пять?
-Девятнадцать, - подыграл я.
Саломея засмеялась, матушка ее осуждающе посмотрела на дочь, а затем с интересом на меня.
Попивая красное вино, Саломея пожаловалась на то, что их, хоть уже и не положено, отправляют опять в колхоз, помогать собирать картофель. Тот самый слезливый профессор, который не смог, а возможно, и не захотел отстоять своих любимых студентов, дал им такой совет: "А вы не работайте там на полях. Берите с собой мольберты и делайте наброски с натуры".
-Какой негодяй, - сказал я, захмелев. - Умыл, значит, руки.
-Как хорошо вы разбираетесь в людях, - с испугу похвалила меня Эсфира Арнольдовна.
Саломея после этих слов моих резко замолчала, призадумалась, стала соображать. Она-то в профессора верила, как в мессию, а оказалось, что он предатель, приспособленец. Мои слова стали для нее настоящим откровением. Она словно прозрела. Мне показалось странным, что она, такая умная (знала три языка - английский, немецкий, французский), не разбиралась в таких элементарных вещах. Ведь была же на уборке картофеля, знала. Что не позволят там никому не то, что мольберт раскрыть, но даже и обмолвиться об этом.
После застолья Саломея попросила матушку показать мне семейные фотографии, сама же, переодевшись в махровый халат, скрылась в ванной. Мне это не понравилось. Она вела себя так, будто мы законные супруги и в браке живем уже не первый год. Меня стесняли эти ее свободные приготовления.
Эсфира Арнольдовна, тем временем, показывала мне семейные фотографии, а если еще точнее, то фотографии своей молодости. Какая юная и красивая она была на этих снимках! Особенно приглянулась мне фотография, на которой была она в наряде балерины. Откровенные снимки в открытых купальниках тогда не практиковались, приходили на помощь такие вот безобидные хитрости, как переодевание в танцовщицу. Ничего общего с теперешней Эсфирой Арнольдовной у фотоснимков не было. В молодости она была легкой, подвижной, озорной, с пылающим огнем в клокочущей груди, теперь же была грузная, уставшая. От былого огня остались лишь теплые, тлеющие головешки.
Выйдя из ванной, Саломея сказала мне:
-Дормидонт, пожалуйте мыться. Полотенец, шлепанцы и халат ждут вас, не дождутся. Зубная щетка синяя в полосочку. Я бы вам помогла, но у меня дела, работа, - стелить постельку кашалоту.
А "постельку" постелила Саломея царскую. Белье было шелковое и кровать была у нее новая, огромная, с высокой никелированной спинкой, стилизованная под тридцатые, пятидесятые годы, но при этом удобная, мягкая и, можно сказать, немая, без скрипа и визга пружин, то, о чем можно только мечтать молодоженам. Появилась в ее комнате и еще одна новинка, - огромное зеркало на стене, прямо у кровати, а вот рыбка золотая исчезла. Саломея пояснила: у рыбки стала отлетать чешуя, а сом, "огромная скотина", все за больные места ее щипал, вот и умерла.
Когда легли на это царственное ложе, Саломея прижалась ко мне и шепнула:
-Совсем отвыкла от тебя.
Мне это не понравилось. "Это как же понимать? - мелькнуло в голове, - если от меня отвыкла, значит, к кому-то привыкла?".
Как бы читая мои мысли и ощущая нарастающую во мне тревогу, она призналась. Что ухаживал за ней в Италии один летчик, "чего-то все хотел", но она его своей неприступностью разочаровала. Я этим на время успокоился, но потом все казалось, что под знойным пиренейским солнцем она не сразу сказала "нет" назойливому летчику. Я ревновал.
Саломея за прошедший в разлуке месяц очень сильно переменилась. Стала более свободной в постели, более страстной, мне даже показалось, что она не до конца поняла, с кем именно находилась, так как меня, как личность, совершенно не замечала. Говоря "как личность", имею в виду, - не замечала Дмитрия Крестникова, с его глазами, руками, душой, наконец. Казалось, что в тот момент ей нужен был просто мужчина, а я это буду или кто-то другой, совершенно неважно. Скажу еще точнее, даже целый мужчина ей был не нужен, лишь самая необходимая, самая малая его толика. В подобной интимной ситуации ершик для мойки бутылок из-под кефира дал бы фору в сто очков самому мужественному представителю планеты. Возможно, я многое и преувеличил, но мне показалось, что все было именно так.
Лежа в постели, Саломея взяла мою руку, чтобы поцеловать и нащупала бородавки.
-Когда они у тебя появились? - с удивлением поинтересовалась она.
-Они были всегда. С первого дня нашего знакомства, - стесняясь, ответил я.
-Да-а? Я никогда их у тебя не замечала. Их надо с головой в мешок и за борт. Надо вывести, - смеясь, сказала она, - некрасиво жить вместе с бородавками.
Я согласился. Рассказал, что лечил их ляписным карандашом, отчего бородавки стали черными и страшными, как проказа, но так и не сошли. Мы договорились, что вместе съездим в институт красоты и подвергнем их там современным технологиям уничтожения, эффективным и совершенно безболезненным.
Вечером, в доме у Зотовых, собрались гости за праздничным столом. Были друзья и знакомые Сергей Сергеевича, родственники его жены, и нас с Саломеей, разумеется, позвали. На столе всего было вдоволь.
Я положил себе холодной телятины и, глядя на то. как аппетитно все едят жареное мясо с красным соусом, попросил Сергей Сергеевича и мне передать соус.
-Какой тебе? - весело откликнулся он, мельком глянул на мою тарелку и подал белый.
Я хотел его поправить, но Саломея, догадавшись о моем желании, вежливо толкнула меня в бок локотком и прошептала:
-Красный с отварной телятиной не едят, попробуй тот. Что дал отец.
Мне стало стыдно, что не знаю, что с чем следует вкушать, да к тому же показалось, что ее замечание услышали все присутствующие и в тайне надо мной подсмеиваются. У меня покраснели уши, я это знал наверняка, так как они просто горели от обильного и молниеносного прилива крови. Белый соус, действительно, очень хорошо сочетался с вареным мясом, лежащим в моей тарелке. Но я, хоть убей, не мог понять, отчего такие строгости, почему нельзя было этот кусок полить соусом красным.
От мрачных мыслей отвлек меня двоюродный брат Эсфиры Арнольдовны, Матвей Пепельной. Он был уроженцем литовского города Каунас (к нему отвезли бабушку), сидел со мной рядом и я ему явно приглянулся. Он стал рассказывать про свою жизнь, о том, как не легко теперь ему с матушкой, а затем он достал из бокового кармана пиджака книгу сказок, показал одну из них, под названием "Матюша Пепельной" и сказал:
-В душе я русский человек и не понимаю, за что меня травят всю жизнь, называя жидом.
Он был светловолос, курнос, голубоглаз, да к тому же имел на руках такой документ, как русские народные сказки, где его полный тезка был героем. "И за что его, действительно, могли не любить? - подумал я с состраданием, глядя на Матвея, - может, пожадничал, его и назвали жадиной, жадом? А он так близко принял это к сердцу?".
Тут Сергей Сергеевич встал из-за стола и спросил:
-Вы новую кровать дочуркину видели? Ну, понятно, что молодой человек видел. Пойдемте, похвастаюсь, а вы заодно разомнетесь.
Все повалили в комнату к Саломее. И я пошел вместе со всеми, чтобы еще раз взглянуть на чудесное царское ложе. И ужас! Мы, оказывается, как встали с постели, так и пошли, а все безобразие, то бишь, простынь, одеяло, подушки, были так измяты, так перекручены, переворочены, что, если дать задание десятерым вертеть, крутить, топтать все это, и тогда такого беспорядка не получится. И все, конечно, улыбнулись, увидев это поле боя не убранным, не заправленным, но ничего не сказали и не торопились на выход, а наоборот, затеяли спор:
-А то я не знаю, как делается, - говорил Матюша Пепельной. - Опускают спинку кровати в бассейн с жидким никелем и она покрывается блеском. Никель при этом должен быть в расплавленном, кипящем виде.
-А цвета какого такой никель? - поинтересовался Сергей Сергеевич.
-Что за детские вопросы, Сережа? - возмутился Матвей, - конечно же цвета блестящего серебра.
-Ну, допустим. А хром?
-Ты что, хромированного покрытия ни разу не видел? Такой же, как никель, тоже серебристого цвета.
-Нет, ты не прав, - спокойно стал объяснять Сергей Сергеевич. - Хром коричневый, как йод, а никель имеет зеленый, изумрудный цвет. Я говорю про сернокислый никель, который и используется при химической обработке. Есть и гальванический никель, он с током работает. Катоды-аноды. Детали, как катоды, а раствор - анод. Никель или хром при подаче тока осаживаются на металл, но в гальванике он тоже не серебристый, так что ты не прав.
-Я не про гальванику тебе говорил.
-Так вот, в химическом процессе, о котором ты, судя по всему, говорил, так как упомянул о кипении, сначала в ванне разводится аммонит, на двухсотлитровую ванну четырнадцать килограмм аммония идет, восемь килограмм сернокислого никеля, гипофосфата семь с половиной килограмм. Это самый главный компонент, он создает реакцию, активирует среду; далее идет восемь литров уксусной кислоты и семь литров аммиака. Уксусная кислота ускоряет, аммиак плотность раствора создает (раствор может действовать как на корректировку, так и на истощение) и температура, - это самое главное, должна быть от восьмидесяти пяти градусов по Цельсию до девяносто трех градусов по Цельсию, не выше. Кипения, милый Матюша, никак нельзя допускать.
Уличенный во лжи и некомпетентности, Матвей свирепел и наливался кровью, а Сергей Сергеевич будто и не замечая этого, продолжал его уничтожать:
-На свежем растворе покрытие в шесть микрон происходит за тридцать минут, двенадцать микрон, соответственно, за час. У хрома процесс покрытия дешевле, но под хром весь металл очень гладко полируется, поверхность должна быть очень чистая, не дай Бог, раковина или царапина...
-Да пошел ты со своей царапиной, - заорал Матвей и, развернувшись, резко вышел из комнаты.
Все остальные гости с дружным хохотом повалили следом за ним. Вернулись к столу, за исключением нас с Саломеей. Она осталась убирать постель, а я с ней, за компанию. Тут я ей и передал по горячим следам жалобы Пепельного, высказанные за столом мне на ушко.
-Да ну его, - раздраженно ответила мне Саломея, - тут совсем другие причины. Все-то он знает, все умеет. Шесть тысяч языков способен за год выучить, то есть все, что есть на земле. Тебе говорит, что он русский, а сидел бы на твоем месте Перцель, он бы ему сказал, что всю родню свою поименно знает, начиная еще с тех времен, когда Тиберий с сыном во главе десятого римского легиона осадили Иерусалим. Ты ему не верь, не слушай его, он зануда.
-Странно, мне он показался очень хорошим человеком. В Каунас, в гости к себе приглашал.
-У тебя все люди хорошие, - сказала Саломея и, томно посмотрев на меня, попросила взглядом поцелуя.
Я ее поцеловал.
? ? ?
На день города мы ходили с Саломеей в Парк Победы, там совершенно неожиданно встретили Гришу Галустяна. Он, вместе с земляками (конечно, получив разрешение московских властей), раскинув целый шатер, жарил шашлыки. У них был буфет, столики и стулья из пластика. Гриша усадил нас, угостил шампанским, шашлыками, пригласил к себе на день рождения.
Там же, на празднике, я встретил Машу, актрису кукольного театра из Специализированного института искусств. Маша сидела в креслах, ее вез молодой человек, тоже студент специнститута, помогавший ей изготавливать куклы и игравший с ней вместе в спектаклях.
Я очень обрадовался этой встрече, и Машенька искренне была рада. Мы с ней от души расцеловались. Я представил Маше Саломею, а Саломее Машу. Мы долго беседовать не стали, я пообещал Маше, что на днях приеду к ним в гости. Саломея приревновала. Некоторое время мы шли с ней молча, затем я что-то стал говорить, рассказывать и почувствовал, что Саломея меня не слушает, а занята тем, что напряженно размышляет о чем-то своем. И тут ее прорвало.
-Парень несчастный везет ее, надрывается, а она тебе свои ласки расточает. "Ну, надо же, какая радость! Я Диму встретила! Расскажу, не поверят!". Ты и в институте так со всеми девочками целуешься?
-Ну, это же, как рукопожатие. Такая традиция.
-Плохая традиция. Все вы, мужики, одинаковые. У всех у вас только одно на уме.
-Хочешь, вместе пойдем к ним в институт? Там замечательные люди учатся.
Саломея посмотрела на меня с недоверием.
-Нет, - ответила она, - я слишком близко принимаю к сердцу человеческие страдания. Туда ходить могут только такие черствые люди, как ты.
Я, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, стал рассказывать о том, как мы с Зуриком в Судаке познакомились с Леной и Наташей. О том, как Лена выиграла миллион и, вместо миллиона, у нее на память осталась одна лишь газета.
Об этом выигрыше я рассказал Саломее, как о занимательном эпизоде из жизни наших людей и никак не ожидал того, что она с таким живейшим интересом примется обсуждать этот случай.
-Да как же она могла так сглупить? - чуть ли не со слезами в голосе вырвались у Саломеи слова, - нужно было получить выигрыш и остаться в Америке. Это же очень большие деньги!
Я, решив, что она шутит, засмеялся. Мы с Зуриком, например, совершенно спокойно восприняли то, что она не пошла получать этот приз.
-Ну, это же измена? - постарался я напомнить Саломее, какой путь Лена должна была бы пройти из-за этих денег. - Да и как жить на чужбине вдали от родных и близких, будучи проклятой своей страной? Ведь Родины, в таком случае, больше не увидишь. А без Родины человек, как ребенок без материнской любви, без мамкиной титьки, сохнет, мучается и в конце концов погибает. Про ностальгию слышала?
-Какая ностальгия? Этого я не понимаю. По знакомым, возможно, первое время и будешь скучать, но по стране этой вряд ли.
Представив себя на чужбине далекой с миллионом в руках, я сказал:
-Нет. Я думаю, будешь скучать. По хлебу, по воде, по небу, по земле. А главное, по языку родному, по людям. Таких добрых, прекрасных людей, как у нас, нигде не найти.
Саломея посмотрела на меня вопросительно - испытующе, стараясь понять, дурачусь я или и в самом деле так думаю. Тяжело вздохнула и предложила сменить тему разговора. Развитие этой темы ей явно было не по душе.
Потом уже я вспомнил, что именно наши люди ее более всего и раздражали. А я ей, образно говоря, наступил на больной мозоль, причем искренне, со всей душой.
К Грише Галустяну мы были приглашены в следующее воскресенье, а в это воскресенье, чтобы как-то загладить, искупить "плохое" свое поведение, я с утра пораньше решил съездить на Птичий рынок и купить Саломее вместо умершей золотой рыбки живую.
Ну, купил бы и подарил в виде сюрприза, но у меня же язык без костей. Позвонил с Птичьего рынка и сообщил, что везу "замену" и наслаждался, слушая ее троекратное "Ура!". Саломея ликовала от счастья, радовалась, как ребенок. Стояла у окна и ждала меня, ждала рыбку, как манну небесную, а я по дороге взял, да и отдал рыбку в чужие руки. Каково?
Вот вам загадка, подумайте. Кому можно отдать рыбку, которую везешь своей любимой девушке, и о которой та уже извещена и видит ее в своем аквариуме? Вы скажете: "Другой любимой девушке". Нет. Вы так не скажете, так как знаете, что другой любимой девушки у меня нет. Вы скажете: "Никому нельзя отдать". И, конечно, будете правы. Я с такой же уверенностью садился в вагон метрополитена. Рядом со мной сидел мальчик, обыкновенный мальчик, годов семи. Я сейчас даже лица его не вспомню. А прямо перед ним стояла его мать, обычная женщина, каких мы видим, не замечая, сотнями на улицах. В которых подчас и не предполагаем наличие ума, души, собственной судьбы. Которых воспринимаем, как декорацию. Вот им я золотую рыбку и отдал. Рыбка плавала в банке с водой и находилась у меня за пазухой.
Случилось все это как-то само собой. Заговорил со мной мальчик и с первого слова, с первого звука, взял меня целиком, тепленького в свои детские руки. Заполонил, подчинил себе полностью.
-Я скоро умру, - сказал он мне.
Произнес эти слова ни грустно, ни весело, а самым естественным образом. Ясно было, что он много думал об этом и не боится смерти. Меня же после таких его слов просто всего заколотило. Он сидел и говорил, разговаривал со мной, с прохожим, сделавшимся на три коротких пролета между станциями его слушателем. И я слушал. Слушал, даже не пытаясь возражать, успокаивать. Это было ни к чему. Со мной говорил много повидавший, много пострадавший маленький "старичок".
-Я скоро умру, - говорил он, - два раза была у меня уже клиническая смерть, но врачи помогали, возвращали с того света. Я сейчас из больницы. Жил там на втором этаже, нас в палате шесть человек было, а потом один выбросился из окна, стали жить впятером. После того, как он выбросился, решетки на окна поставили. Дома у меня собака живет, птица- щегол живет, красивая, мама меня любит, ни в чем не отказывает. Попрошу мороженое, купит мороженое, попрошу конфет шоколадных, купит конфет. Она меня успокаивает, говорит, что я в детстве всеми болезнями переболею, а потом уже буду жить до ста лет, не хворая. Мне не надо до ста, мне бы в мой день рождения в больницу опять не попасть. Я бы в гости позвал друзей. У меня настоящие, надежные друзья, они меня очень любят, очень за меня переживают. Где бы только взять золотую рыбку, чтобы это желание исполнилось?
Вот, слово в слово, что я услышал и покажите мне после этого человека, который рыбку бы ему не отдал. Да я не то, что рыбку, я готов был сердце из груди вынуть и ему отдать. Но достал не сердце из груди, а всего лишь навсего банку из-за пазухи и со словами "Она постарается исполнить твое желание", передал рыбку мальчику.
Я отдал банку и вышел из вагона, была как раз моя станция. Но перед тем, как выйти, мы молча посмотрели друг другу в глаза и мне этого взгляда детского не заменит ни что на свете, никакая другая благодарность. Я понял, что поступил правильно. Я счастлив был, как никогда. Я летал, поднимаясь на крыльях радости выше седьмого неба, я благодарил того, кто дал мне возможность сделать это, пусть маленькое, но такое доброе дело.
Я ни секунды не сомневался в том, что Саломея меня поймет и подождет свою рыбку еще неделю. Она выслушала меня внимательно, даже прослезилась, но не поверила ни единому слову. Смеясь, сказала, что я хороший сочинитель и талантливый актер, но таких серьезных мальчиков в семь лет не бывает. Дала понять, что трагедии из отсутствия золотой рыбки делать не собирается и готова подождать не только неделю, но даже месяц. На самом же деле обиделась. Я знал ее достаточно хорошо и почувствовал это.
Признаюсь, о мальчике я совершенно не вспоминал, не хотелось думать, что такая замечательная детская жизнь может прерваться. Он мне потом приснился через три года, но об этом в свое время.
? ? ?
Через неделю привез я и Саломее золотую рыбку и она совершенно утешилась. Скалярии приняли ее враждебно (сом, находящийся под корягой, тот просто сверлил ее глазами, полными ненависти); она плавала в одной стороне аквариума, а скалярии, словно составляя между собой заговор, плавали в другой. Но вскоре подружились.
Саломея мою рыбку полюбила, и рыбка отвечала ей взаимностью. Рыбка была совершенно ручная. Саломея при мне ее гладила, щекотала пальчиком, они жили с ней душа в душу.
-Это твой посол любви, - говорила Саломея высокие слова, - когда тебя рядом нет, она напоминает о тебе. Как хорошо, что у меня есть ты, и есть она, я самая счастливая.
Какое наслаждение, доложу я вам, слышать влюбленному от любимой такие слова. Самые счастливые те влюбленные, у которых отношения развиваются постепенно. Сначала взгляды, затем разговоры, касание руки, первый поцелуй, второй поцелуй, третий, а там "сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье". А те, что начинаются с последнего, обкрадывают сами себя. Это все одно, что выйти из материнской утробы премудрым стариком с остеохондрозом. Одним словом, неестественное нарушение естественных законов.
? ? ?
Я часто и подолгу говорил с Леонидом о своей любви к Саломее. Говорил бы и с Толей, но тот недолюбливал ее за происхождение и считал мое знакомство с ней ошибкой.
-Тебе что, русских мало? - говорил Толя.
-Сердцу не прикажешь, оно паспорта не спрашивает.
-Оно не спрашивает, а ты должен спрашивать.
-Я же не милиционер, я влюбленный.
-Любовь тебе застилает глаза, а как спадет пелена, узнаешь, что я был прав. Она тебе не нужна. Жениться на ней хочешь? Сразу разучивай песню:
"Пропала, пропала невеста моя,
С другими сбежала в чужие края".
Такое на тот момент у Толи было мировоззрение, поэтому, находясь в его обществе, я о Саломее помалкивал, а вот с Леонидом охотно делился своей радостью. Потребность говорить о своей любви, о своем чувстве возникла спонтанно, сама собой, и Леонид всегда слушал меня с неподдельным вниманием и величайшим терпением. Слушал, не перебивал.
На этой почве с нами произошел один комический случай.
Мы вошли с Леонидом в его подъезд, я, захлебываясь говорил о своей любви. В парадном кто-то был, я не обратил особого внимания. Леонид остановился, и я остановился. Остановился, но говорить не перестал. Тот человек, что находился в подъезде, хотел пройти мимо нас и выйти, но Леонид его дружески остановил и, обняв, привлек к себе. Я чувствовал, что у них какое-то важное дело, но меня несло и я не мог остановиться, все рассказывал и рассказывал. И Леонид с приятелем терпеливо слушали меня, не осмеливаясь перебить или остановить. Сообразив через какое-то время, что о деле поговорить ему с приятелем не удастся, Леонид его отпустил и направился вместе со мной к лифту. Уже в квартире он мне объяснил, что в подъезде постоянно мерзавцы гадят и ему никак не удавалось выяснить, кто этим занимается, не удавалось поймать с поличным и вот, наконец, застал негодяя на месте преступления, но бить его при мне не решился, не хотелось портить такой романтической исповеди.
-Да-а? - растерянно сказал я, - а я думал, это друг твой. Он с таким вниманием меня слушал.
-Да ты, когда о своей говоришь, на себя со стороны посмотри. Убийца с занесенным над жертвой ножом, человек, доведенный до отчаяния, стоящий на краю крыши, готовый сделать свой последний шаг, любой заслушается и забудет о своем. Ты очень эмоционально рассказываешь. Глаза блестят, щеки горят, хоть бери, да снимай на камеру в этот момент. Тебе в кино сниматься надо.
Купаясь в своей любви, как в ласковом море, я, конечно, не мог не замечать тех перемен, которые произошли с Саломеей после ее возвращения из Италии. В Италии накупила целую гору нижнего белья, совершенно нескромного, и наряжалась в него всякий раз при наших встречах. Наряжалась с излишним, на мой взгляд, шиком. Создавалось впечатление, что только на него и надеялась, только им и могла поразить, то есть белье, в ее глазах, играло роль козырной карты. Смотрела, какое впечатление оно на меня произведет, упаду ли я в обморок немедленно или чуть погодя. Мне от этого всего становилось грустно. В наземном транспорте и метро мы ездить перестали, только на машинах. На таксомоторах или на частниках. В подземные переходы спускатся Саломее стало лень (а может, считала ниже своего достоинства?), стала переходить автодороги поверху. Ну и я, разумеется, за ней, как хвостик, рискуя жизнью и выслушивая брань, направленную исключительно в мою сторону. С ней никто не ругался, шутили, улыбались водители, Саломее это нравилось (нравилось быть заметной, постоянно быть на виду), прямо на улице подходили какие-то темные личности, мошенники, я их отгонял, а Саломея с ними заигрывала, кокетничала. Все это раздражало. По музеям и выставкам уже не ходили, ходили по магазинам. По дорогим магазинам. Бывало на главных, центральных улицах ни одного магазина не пропустим. И ко всему Саломея приценивалась, если что-то покупала, то это все я за ней таскал, как носильщик. Деньги за покупки не платил, их просто у меня не было. Как-то раз ей не хватило денег, и она вслух принялась сетовать. Я в ответ на ее сетования сказал:
-Извини, я ничем не могу помочь.
И тут она опомнилась, смутилась, поняла, что постоянно, косвенно, даже не задумываясь об этом, унижала меня. Впрочем, эту неловкость она очень скоро преодолела.
Произошли и другие, на первый взгляд, приятные и нужные события, но при тщательном рассмотрении, совершенно необязательные и просто излишние. Зная три языка, - немецкий, английский, французский, Саломея поступила в Сорбонну при Московском Государственном Университете, там обучение происходило на французском языке, училась она на юриста. Кроме этого, регулярные походы в бассейн, большой теннис на закрытых кортах, конные прогулки (купили ей лошадь; лошадь жила на московском ипподроме, там ее кормили и выгуливали за деньги), стала точь-в-точь, как героиня - автор статьи "Серая мышь". Да и обучение в Архитектурном, конечно же, никто не отменял. Я все это перечислил к тому, что видеться стали редко.
В колхоз на уборку картофеля она, конечно, не поехала, мама ей сделала справку, не зря же в поликлинике работала, но от этого, как вы уже поняли, мы чаще видеться не стали. Я звоню - ее нет дома или уже спит. А то однажды Эсфира Арнольдовна подняла трубку и говорит:
-Дочка на яхте поехала кататься. А вы ей что хотели предложить?
-Ну, что тут можно еще предложить? - смеясь, ответил я и, не прощаясь, положил трубку.
Признаюсь, я тогда рассердился на Эсфиру Арнольдовну и решил, что это она мутит воду и строит козни против меня. И причину такой перемены ко мне с ее стороны отыскал мгновенно. У них на кухне, прямо на подоконнике, стояли два больших алюминиевых чайника с деревянными ручками. Точь-в-точь, какие я видел в школе, когда вел там драмкружок. Как-то, оставив меня одного на кухне, Саломея сказала:
-Пей чай.
Я взялся за чайник, по весу определил, что он полный и поставил его на огонь. Когда он достаточно уже нагрелся и готов был вот-вот закипеть, я приподнял крышку (а сделал это для того, чтобы визуально проконтролировать кипение воды, так как чайник, судя по всему, был под завязку и дожидаться струи пара из носика не имело смысла). Приподнял я крышку, и что же увидел? Увидел, что там не вода, а чай, да и не свежий, а какой-то уже стоялый, с пленкой в палец толщиной, с плесенью, плавающей по поверхности. Я не стал доводить его до кипения, снял с плиты и поставил на место. Что-то подсказывало мне, что это не то, что нужно.
Пришла Саломея, я ей тут же повинился. Она рассмеялась и включила пластмассовый электрический. Тогда такие электрочайники были редкостью и на них смотрели, как на чудо.
-Ты эти не трогай, - пояснила Саломея, - это даже не чай, а помои. Всю оставшуюся заварку туда сливаем. Этими помоями мама цветы поливает, полагая, что пользы больше, чем от обычной воды. Дядя и папа, те тоже попадались не раз. Выйдут на кухню ночью или утром, жаждой томимые, и давай прямо из носиков грязную воду пить, а потом кричат, ругаются. Хотя их предупреждали.
Мы сидели, пили чай, когда на кухню пришла Эсфира Арнольдовна. Она скоренько поздоровалась со мной, взяла подогретый, доведенный почти что до кипения чайник и стала из него поливать цветы. Причем не сразу обратила внимание на то, что из носика льется горячая вода. На четвертом горшке она заподозрила недоброе. Ни я, ни Саломея не успели ее остановить. Спохватились, когда уже было поздно. Цветы, получившие вместо живительной влаги парилку, конечно, погибли. Саломея взяла всю вину на себя, но Эсфира Арнольдовна, конечно же, поняла, кто на самом деле во всем этом виноват. Из чего я вывел, что она на меня сердита и, отлучая меня от Саломеи, таким образом, мстит мне. Не то, что встречаться, но и просто поговорить с Саломеей по телефону стало для меня редкой удачей. А тут вдруг, она мне назначила встречу, и я, как на грех, опоздал. Но она дождалась, не упрекнула, сказала:
-Пока тебя ждала, вспомнила свое детство. Детский сад, тот самый момент, когда дети ждут своих родителей, а родители не приходят. Дети ждут, и с завистью смотрят на тех, кого забирают. Я пока тебя дожидалась, на моих глазах четыре пары влюбленных встретились.
-Извини, - принялся я было оправдываться, но она не стала даже и слушать.
-Тут такое дело, - заговорила она. - У меня к тебе просьба. Помнишь того архангельского родственника, чью порцию ты съел? Он опять в Москве и мне велено с ним сходить в консерваторию и в обсерваторию. Сходишь за меня?
Что мне оставалось? Вот и получалось, что шел я на встречу с любимой девушкой, а вечер должен был проводить с человеком, считавшим меня своим лютым врагом. Звали этого молодого человека Сашей Постниковым. Предуведомленный о том, что я год назад истребил его законную порцию, он в отместку за это всю дорогу перечислял мне блюда, которые он когда-то ел. Я чуть слюной не захлебнулся.
-Харчо. Шурпа. Бозбаш. Рассольник. Грибной борщ с черносливом. Мясо жареное в сметане с луком. Котлеты, битки, тефтели в томате, рулет с макаронами, шницель рубленый, пельмени по-сибирски, паровые цыплята, кролик в белом соусе, заяц тушеный, солянка грибная.
Я жизнь прожил, ничего из вышеперечисленного не пробовал, слышал, конечно, как о висячих садах Семирамиды, как о сфинксах, охраняющих пирамиды. Что-то, конечно, доходило и, возможно, не только названия, но и запах. При всем при том и близко не стоял, не то, чтоб столовой ложкой, да в горловину. А этот архангельский мужичок, этот Саша Постников (фамилию в насмешку кто-то дал, не иначе), он уверял, что все это ел и грозился рассказать обо всех своих вкусовых ощущениях в деталях. Пока же шли мы к консерватории, он продолжал сыпать названиями блюд, будто нес с собой поварскую книгу и вычитывал их оттуда:
-Суп-пюре из шампиньонов. Осетрина паровая. Судак в белом вине. Крабы, запеченные в молочном соусе. Артишоки отварные. Плов гурийский. Омлет со шпинатом. Чечевица тушеная с копченой грудинкой. Гречневая каша с мозгами.
Даже гречневую кашу и ту, мерзавец, без мозгов не ел. Вот какой был человек.
Но на этом мое терпение лопнуло, и я его предупредил, что если он немедленно не заткнется, то его собственные мозги окажутся даже не в гречневой каше, нет, а прямо у нас под ногами, на асфальте. Он, видимо, решил, что рассчитался со мной за прошлогоднюю выходку и замолчал.
Я сфотографировал его у памятника Чайковскому. Причем в удивительно двусмысленной композиции "Мальчик с бананом". Он зачем-то очистил данный ему банан до половины и держал этот банан перед собой, как влюбленные держат цветы. И улыбался при этом нездоровой улыбкой кулинара, бросившего яд в готовящееся для меня блюдо.
В концертном зале консерватории я был второй раз. В первый раз дошел до женщины, отрывавшей контрольные корешки и был ею отправлен восвояси. Так как был нетрезв, а билет получил от Леонида, который в тот день вообще не мог подняться с дивана, все по той же причине чрезмерного возлияния.
С Постниковым мы слушали оперу Танеева. Сюжет у этой оперы оказался ужасный. Один заморский царь решил мириться с другим заморским царем и пригласил его на пир, а в качестве угощения взял да и приготовил детей приглашенного царя и, по-моему, тот их съел. Видимо, так хорошо приготовил. Опять главенствовала кулинарная тематика, будь она неладна. Вот об этом и не только об этом поочередно пели солисты, поддерживаемые хором.
По одну сторону от меня сидел архангелогородец, а по другую сторону женщина-концертмейстер того самого хора, что выступал на сцене. Она отвечала на мои вопросы, и я узнал много нового. Она показала, где первые скрипки, где вторые; их оказалось много. Я думал их две - первая и вторая, а там их было не меньше сорока. Оказалось, что на контрабасе играют и смычком, я же почему-то был убежден, что только за струны дергая, из него извлекают музыку.
Послушали мы с Сашей Танеева (у меня сложилось такое мнение, что все то, что слышали, передавалось с магнитофона по ретрансляторам, а сидящие на сцене музыканты и хористы просто притворялись играющими и поющими). Попоил я его в буфете сладкой водой "Саяны" и на тот день культурная программа у нас закончилась.
На следующий день пошли мы с ним в обсерваторию. Группа двадцать человек. Гуськом по винтовой лестнице на башню. Хозяйка обсерватории, взявшая с нас деньги, все переживала, что мы рано пришли, дескать, светло, луна еще на небе не появилась и принялась читать лекцию. Наконец в зоопарке, находящемся рядом, завыли и заорали все звери (не позавидуешь живущим рядом). Я намекнул ей на то, что это звери луну увидели, и что нам так же неплохо бы на нее посмотреть хоть одним глазком. Я не мог дождаться той минуты, когда закончится сеанс, а Сане было интересно. Я, несмотря на свое отрицательное отношение к такому времяпрепровождению, так же узнал много нового и интересного. Лекторша нас просвещала:
-Сегодня мы будем смотреть на Юпитер, Сатурн, другие яркие планеты и на Луну, разумеется. Смотреть будем через этот, самый большой в Москве телескоп. "Телескоп" дословно переводится "далеко смотрю". Этот телескоп изготовлен на заводе "Карл Цейс Йена" и способен увеличивать изучаемый предмет (а точнее, приближать его к нам) в четыреста пятьдесят раз. Его длина пять метров, диаметр окуляра триста миллиметров. Существуют огромные телескопы, зеркальные, с диаметром зеркала десять метров. С их помощью можно видеть галактики, удаленные от земли на расстояние двенадцать миллиардов световых лет, то есть с их помощью можно заглянуть в прошлое. В самое начало Вселенной, я придерживаюсь теории, что когда-то Вселенная наша была точкой. Затем произошел взрыв, произошло расширение Вселенной и с тех пор она только и делает, что расширяется. Конечно, за границей двенадцати миллиардов световых лет существует так же какая-то жизнь, только средств наблюдать ее пока что не имеется. Когда мы смотрим на небо, то видим прошлое. Даже тогда, когда смотрим на Луну, мы видим ее такой, какой она была секунду назад. Свет от Луны до Земли идет ровно одну секунду. Когда смотрим на Юпитер, то видим его таким, каким он был сорок минут назад, свет от Солнца до Земли долетает за восемь минут, свет от Сатурна за час двадцать, от Плутона за шесть часов. Альфа-Центавра, ближайшая к Солнцу звезда, до нее лететь если со скоростью света, четыре года четыре месяца.
"В полете можно ГИТИС заочно окончить", - подумал я, представляя себя астронавтом.
-А если лететь с той скоростью, с которой летают современные ракеты, - вернула лекторша меня с небес на землю, - то только через сто тысяч лет до нее долететь будет возможно. До Полярной звезды нужно лететь шестьсот пятьдесят световых лет, до Сириуса девять лет. Самые дальние звезды - это Млечный Путь. Это не дымка, это звезды. Из тех, разумеется, какие мы видим. Без телескопа человек с нормальным зрением в ясную погоду видит на ночном небе три тысячи звезд. С телескопом, конечно же, возможности его увеличиваются. Первый телескоп сделал Галилей в 1610 году. Самая близкая галактика - Галактика Андромеды, в ней насчитывается двести миллиардов звезд. В нашей галактике сто пятьдесят миллиардов звезд. Вот, посмотрите, - она показала картину. - Эта галактика называется "Водоворот". Не правда ли, похоже? Галактик на самом деле сотни тысяч.
Тут она вводную часть закончила. Я, слушая ее стрекотанье, признаться, смирился уж было с мыслью, что сказками все и ограничится. При помощи нехитрой техники (нажатием кнопки) раскрыла купол у крыши и развернула его в нужном направлении. Двигался и купол крыши и телескоп, так что смотреть можно было во все стороны. После того, как настроила телескоп, пригласила по очереди подходить и смотреть на Юпитер, увеличенный в сто двадцать раз. "А то он уходит, прячется".
-У Юпитера шестнадцать спутников, он золотистого цвета, - поясняла она. - Вот, смотрите в окуляр, должно быть видно большой Юпитер и четыре спутника, но пока что я вижу только три. Юпитер в одиннадцать раз больше Земли.
Присутствующие стали толкаться и рваться к окуляру, но она убедила их в том, что если они займут очередь, то все посмотрят, то есть успеют увидеть Юпитер до того, как он спрячется.
"Куда ему на небе прятаться?" - подумал я, но не стал задавать этого вопроса.
Рвались к окуляру действительно так, будто должны были увидеть не планету, а как минимум, дорогу в Рай или же свое будущее, а никак не прошлое, в чем уверяла их женщина-лектор. И Санька рвался сильнее других. Все видели, что он со мной и поглядывали осуждающе, в том смысле, "что же не одернешь своего друга?".
Все проходило нудно, медленно, темная комната, люди, выстроившиеся в очередь к телескопу с каким-то нездоровым любопытством. Страх не увидеть, не успеть, короткие перебранки. Я даже в очередь не вставал, сидел на деревянных обшарпанных стульях, стоявших вдоль стенки и терпеливо ждал, когда же эта каторга закончится. А каторга тянулась и не собиралась заканчиваться. Сначала к телескопу пустили детей, они смотрели долго, не желая отрываться, отходить (Саня так же долго смотрел), затем пошли взрослые, которые вели себя не лучше детей. Я, разумеется, самый последний. Я бы не смотрел, но меня подтолкнуло любопытство и то, что Саня вместо меня хотел припасть к окуляру во второй раз.
Что же такого они там увидели? Ничего особенного не было видно. Крохотный кружок оранжевого цвета и по обе стороны от него две крохотные звездочки. Мне хватило одной секунды, чтобы утолить интерес и свое безграничное любопытство. Ну, и справедливости ради замечу, что все мои мысли и чаяния были очень далеко от Юпитера.
Женщина-лектор сделала очередные манипуляции с перемещением купола, направила телескоп на Луну и сказала, что и ее мы будем рассматривать с увеличением в сто двадцать раз. Саня мой не выдержал:
-Вы же говорили, что телескоп увеличивает в четыреста пятьдесят раз? - заорал он на всю обсерваторию. - Так нельзя ли за свои кровные посмотреть Луну в полную мощность? А то я смотрел на Юпитер и удовлетворения не испытал.
-Луна слишком яркая, завтра полнолуние. Вот стеклышко вам, фильтр, через него смотрите. Луну лучше всего наблюдать в первую и вторую четверть ее роста.
-А как, по-вашему, - вдруг спросил Саня, - Луна уже мертвая, отжившая планета или совсем юная, молодая, на которой вся жизнь еще впереди?
-Считалось, что мертвая, но сейчас зафиксировано извержение газов на ней. Значит, какие-то процессы там идут.
-А по Гурджиеву, Луна питается человеческими жертвами. Она молодая планета и впоследствии станет, как земля, а Земля станет, как Солнце, - не унимался Саня.
-Читайте лучше Успенского Петра Демьяновича, - посоветовала лекторша. - У него есть хорошие книги: "Четвертое измерение", "Терцинум органум", а начните с книги "В поисках чудесного", - и, обращаясь ко всем, продолжила программу. - Луна в четыре раза меньше Земли, а ее масса меньше в восемьдесят один раз. На ней мы увидим так называемые моря: Море дождей, Море нектара, Море спокойствия, Море ясности, Море изобилия, Море кризиса, Океан бурь, кратер Альфонс, а вот кратер, у которого высадились американские астронавты. Телескоп переворачивает изображение, так что мы видим Луну вверх ногами. Кто желает, может даже зрительно полетать вокруг нее. Для этого необходимо двумя руками вращать эти два колесика.
Саня, конечно, "летал" и смотрел в окуляр телескопа так долго, что его в конце концов от него оттащили силой.
И вдруг лекторша, тянувшая кота за хвост, с такой ленцой подходившая к осмотру неба, вдруг заявила, что время сеанса закончено, и она просит всех проследовать на выход. Ни тебе Сатурнов, Сириусов, Марсов и Венер. Получилось так, что я и Луну не посмотрел, не увидел Моря спокойствия и Моря изобилия. И, конечно, когда шли к метро, я был зол на Саню и за это, но главное, конечно, за то, что вместо того, чтобы встречаться с Саломеей, вынужден был проводить свое драгоценное время с ним. А тут он еще стал мне жаловаться:
-Левый глаз болит, наверное, ослепну.
-Не надо было столько смотреть.
-А там и смотреть было не на что, она обещала Сатурн показать и не показала. Все шутками отделывалась: "Приготовьтесь, сейчас у нас опять крыша поедет".
Я молчал, вспомнил, как Саня доставал бедную женщину своими вопросами:
-А где учат на астронома?
-В университете, на факультете физики готовят в том числе и астрономов. Это единственное место.
-А по окончании курса колпак со звездами выдадут?
-Зря иронизируете. Колпак, как выяснилось, очень полезная вещь.
Я проводил Саню до самого подъезда. Он жил у Бориса Пепельного, родного брата Матвея.
Возвращаясь в общежитие, я поймал себя на мысли, что не могу отделаться от непонятного ощущения, которое было связано не с Саней, а с недавней перепалкой Леонида с дядей. Савелий Трифонович убеждал племянника:
-В годы моей юности все было иначе. И, если бы тогда мне кто-то сказал, что допустим, твой друг Дмитрий женится лишь только для того, чтобы уклониться от распределения во Владивосток, чтобы зацепиться за Москву, не поверил бы. Конечно, все это было и тогда, тем паче, что вопрос квартирный, вопрос прописки стоял острее. Но цинизм не был нормой. Скрывались, стыдились, а теперь и не скрываются, и не стыдятся. Теперь, если кто-нибудь, не имеющий московской прописки женится на москвичке, всем очевидно, что это не брак, а фикция, и ни о какой там любви не может идти и речи. Конечно, встречаются исключения из этого правила, но вы живете другими нормами морали и права. Нормами пошлыми, если не сказать, подлыми.
Я принял эти его рассуждения на свой счет. Ведь это же я, не имея московской прописки, собирался жениться на Саломее.
? ? ?
Я звонил Саломее и все не заставал ее дома, такого раньше не бывало. Я нервничал, переживал, терял живую связь с ней, отчего подчас говорил в телефонную трубку настоящие глупости. Мне говорят: "Ее нет", а я в ответ: "Хорошо". Положу трубку и думаю: "Что сказал? Чего уж тут хорошего?". И так бывало не раз, и сколько не старался себя контролировать, постоянно какая-нибудь глупость да сорвется с языка. А то заладил, как попка-дурак, все одно и то же: "Нет ее? Очень хорошо". То есть уже и сам спрашиваю и сам себе отвечаю, что ее нет, и сам себя утешаю. И тут же над собой иронизирую: "Да уж, куда лучше-то". Один раз, услышав знакомое: "Ее нет", я ответил: "Ничего страшного". А на самом деле мне было не по себе. "Занятия занятиями, - рассуждал я, - учеба учебой, но надо же и о товарищах не забывать, тем более о таком, которого называла любимым".
Так получилось, что мы с ней встретились, специально не сговариваясь. Случилось это так. Шел дождь, я шел к станции метро. Смотрел под ноги, чтобы не наступить в лужу и вдруг, словно что-то почувствовав, поднимаю голову и вижу знакомую фигуру. Саломея шла без зонта, без головного убора, в плаще без капюшона. Шла почти что вровень со мной, мокла, прыгала через лужи, меня не замечая и не чувствуя.
-Идите, девушка, ко мне под зонт, - окликнул ее я.
Она остановилась, сделала какой-то жест рукой, означающий то, что она глазам своим не верит и нырнула под укрытие.
-Что ты в такую погоду и без зонта? - спрашивал я на ходу. - Промокнешь, заболеешь. А потом не будешь знать, отчего зубы болят.
(Она как-то отговорилась от встречи, мотивируя это тем, что зубы болят).
-Они и сейчас болят. Не могу с тобой говорить.
-Может, в зубе дупло, надо просто залечить?
-Нет, на вид все зубы хорошие. А болят, вся челюсть болит, тянет аж до самого уха. Ходила к врачу, рентген делали, никто ничего сказать не может. А без зонта потому, что так получилось, у подруги ночевала. А вчера небо было ясное. Не предполагала, что под дождь попаду.
-Надо было у подруги зонт попросить, - поучал ее я, не желая замечать того, что она не в настроении и разговор ей этот не нравится.
-Ну, не будь занудой, - зло сказала она. - Ты же не дядя Мотя. Что поделаешь, раз так вышло.
Мы прошли через турникет и, спустившись, оказались на перроне.
-Ты в институт, до Арбатской? - спросила она.
-Да.
-Понятненько.
Две остановки мы ехали молча, она отводила в сторону глаза и я почему-то боялся поинтересоваться, куда она едет. Предложил ей свой зонт, она отказалась. Я не настаивал.
Весь вагон, в противоположность нам, был набит веселыми людьми. Если совсем быть точным, то пожилыми веселыми людьми. Все они были нарядно одеты и слегка подвыпившие. Из разговоров стало ясно, что с утра уже отметили круглую годовщину своего предприятия. Никого не стесняясь, находясь как бы в своем праве, они в полный голос пели песни послевоенных лет. Подростки-хулиганье были до ужаса напуганы, так как ситуация была уж очень нестандартная. Обычно они являлись нарушителями дисциплины, а тут это делали те, кто их постоянно одергивал. Похоже, известие об атомной бомбардировке не напугало бы их так, как подобное поведение взрослых солидных пожилых людей.
В битком набитом вагоне человек семьдесят в полный голос пели:
"Мне теперь все равно, я тебя не ревную,
Мне теперь все равно, что ты любишь другую".
Через неделю, в такой же дождливый день я снова столкнулся с Саломеей в метро. Она была с зонтом, который держала на небольшом отдалении от себя, чтобы капли, стекавшие с зонта, не попадали на плащ и сапожки. Рядом с ней было свободное место. Она, как и в прошлый раз, была вся в своих девичьих мыслях и совершенно меня не замечала. Хотя стоял я от нее на расстоянии вытянутой руки.
-Рядом с вами можно присесть? - поинтересовался я притворно чужим голосом.
-Да. Пожалуйста... Ой, это ты! Садись.
-Мы теперь встречаемся только в дождь и только в метро, - посетовал я.
-Что поделаешь. Учеба, занятия...Голова от всех этих ученостей болит. Да-а...
Разговор не клеился, где-то с минуту провели в гнетущей тишине, затем посмотрели друг на друга и рассмеялись.
-Погляди, как на тебя индусы смотрят, - сказал я только для того, чтобы после смеха опять не впасть в молчание
-Да-а, - согласилась она.
Индусы, сидевшие напротив, действительно, как уставились на нее, так глаз и не сводили. Я чувствовал, что что-то не так, что между нами вырастает стена отчуждения. Преодолевая стыд и неловкость, я спросил:
-Может, я чем-нибудь тебя обидел? Если так, то прости. Если ты считаешь себя в чем-то передо мной виноватой, то я тебя заранее прощаю.
-Да нет, что ты. Все нормально, - сказала она прохладным тоном.
Но на холодность тона я тогда внимания не обратил. Я уцепился за слова. Если говорит "Все нормально", значит, так и есть. "Ну, нельзя же, в самом деле, быть таким мнительным, - ругал себя я, - могут же у девушки быть свои дела".
Понимая причины, побудившие меня задавать подобные вопросы, она, помолчав, сказала:
-Вот, устроился бы дворником к нам во двор, мог бы постоянно меня контролировать, а я бы могла тебя каждый день в окно наблюдать. Да и квартиру служебную дали бы.
"Неужели, - думаю, - и она считает, что мне главнее всего прописка и квартира?". И эти ее слова задели меня очень сильно. А, главное, я открыто не мог с ней говорить о своей любви, и это было тяжелее всего.
? ? ?
Я звонил, продолжал звонить. Саломеи по-прежнему не бывало дома. Леонид так же был занят, если и заставал его дома, то говорили по телефону недолго. Как правило, был всегда с прекрасной дамой. "Звони поздно-поздно, я с "зулейкой". Поздно-поздно я не звонил. Хоть за него душа перестала болеть, после Крыма он постоянно проводил время с Бландиной и, по-моему, дело шло к свадьбе.
Только подумал я о Бландине, и в ту же ночь мне приснился сон. В этом сне я с Бландиной оказался в постели, развратничал, как только мог. И сон был какой-то особенный, все ощущения, все мысли, все, как в жизни. Даже во сне, понимая, что совершилось непоправимое, я горевал и вопрошал у Бландины: "Что же мы Лехе-то скажем?". И она, будучи совершенно невозмутимой, со знанием дела меня поучала: "Будем все отрицать. В самой постели он нас никогда не застанет, а в остальных случаях всегда можно оправдаться".
Сон был очень яркий, подробный. Проснувшись, я долгое время находился в уверенности, что это все произошло наяву. Странное состояние. И знаю, что сон, но в то же время не могу отнестись к случившемуся, как к тому, что это приснилось. Я ощущал себя мерзавцем, подлецом, я не знал, как буду смотреть Леониду в глаза. И не знал, как от этих гадостных ощущений отделаться. Рассказать о том, что снилось Леониду накануне его свадьбы с Бландиной я не мог, хотя, казалось бы, между нами и не существовало тайн и запретных тем. Вот только по одному этому можете судить, насколько потряс меня этот сон. А рассказать, очиститься, покаяться хотелось. Мне бы в церковь сходить, в Храм, но я тогда еще от этого был далек. И я решил рассказать о своем сне Толе.
Толя выслушал меня и упрекнул:
-Ты это зачем мне такие сны рассказываешь? Не надо. Больше не рассказывай.
Но на мою просьбу не передавать услышанное Леониду, поклялся молчать.
Вскоре ко мне подошел Леонид и на полном серьезе, так сказать, от чистого сердца, предложил рандеву с Бландиной.
-Что ты, как можно, - покраснел я и, отвернувшись, ушел прочь. А дальше, приготовьтесь, начинается сентиментальность, сопливо-слезные дела. Ушел я прочь, чтобы не расплакаться. Конечно, на такое благородство, на такой поступок, решиться мог только Леонид.
Я ставил себя на его место и рассуждал, будучи Леонидом, так: "Я сделал Димке много зла, пусть непреднамеренного, но все же... Я никогда не прощу себя за то. что разлучил его с Хильдой, что растоптал его любовь. Да, я люблю Бландину, люблю ее сильнее жизни, и у нас уже назначен день свадьбы, но ради Димки, ради друга, я согласен отступиться от своего счастья. Быть может, это станет маленьким извинением за то большое зло, в котором перед ним я виноват".
Так или почти что так должен был рассуждать Леонид, услышавший от Толи о моем сне и решивший предложить мне свою невесту, чуть ли не накануне свадьбы (о том, что к свадьбе они готовятся, доходили слухи и от Фелицаты Трифоновны и от Азаруева). Да и Толя, с которого я брал клятву о молчании, понял все по-своему, то есть, что сна не было, но я через него хочу передать Леониду о том, что страсть моя не прошла, и я до сих пор очень люблю Бландину. И, говоря "Нашел, кому такие сны рассказывать", он подразумевал: "Нашел, кого в таких делах выбирать поверенным. Того, кто от женщины отказался сознательно, выбрав высшую форму существования".
Убежав от Леонида, я зашел в музыкальную школу, находящуюся прямо за зданием ГИТИСа, ходил по сгоревшим ее коридорам и думал в тишине о том, какой я на самом деле жалкий и ничтожный, и какие у меня благородные, жертвенные друзья. Мне хотелось рассказать обо всем этом Саломее, но я почему-то боялся, что она меня теперь до конца не поймет. Там, в деревне, летом, она бы поняла, а теперь такой уверенности во мне не было. И все же я решил, что верну прошедший июль, верну те отношения, какие были. За свою любовь надо бороться. Обязательно надо бороться, а не находиться в роли постороннего наблюдателя.
В тот же день в институте, я узнал, что Леонид женится, и позвонил, чтобы поздравить.
-Рад за тебя. Женитьба, как сказал Толстой, по своему значению в жизни человека самый важный шаг после смерти. Но так как смерть не в человеческой власти, следовательно, на первое место выходит женитьба. Поздравляю тебя от всего сердца. Поцелуй за меня невесту, за глупый сон прости. Любите друг друга и будьте счастливы.
-Димон... Ты не перестаешь меня удивлять. Ты либо святой... Я-то думал, ты меня убьешь, возненавидишь... Постой. Ты, наверное, думаешь, что я на Бландине женюсь?
-А на ком же? Неужели на Спиридоновой?
-Нет. Не на Спиридоновой. Мою невесту зовут Саломеей. Саломеей Сергеевной Зотовой.
Слова его прозвучали глухо и безнадежно, как приговор чрезвычайки: "Привести в исполнение сразу же по прочтении". Я осторожно положил трубку на рычажки, затем мне показалось, что Леонид еще что-то говорит, я поднял ее снова, но там уже были гудки. "Как? Каким образом? - задавался я этим вопросом, - Они же впервые увиделись на дне рождения Гриши Галустяна. Впрочем, этого следовало ожидать. Она изменилась после Италии, стала совершенно другой. Там, на чердаке, пахнущем свежими еловыми досками, под шум дождя все было иначе. Там мы купались в озерах наших глаз, переполненных светом любви, и как единая душа, летали над горами и равнинами наших тел. Это было то самое остановившееся мгновение, которое сравнивают с вечностью, тот волшебный мир, в котором на глазах растут и распускаются цветы, в котором птицы поют даже зимой, а солнце светит даже ночью, так как ни ночей, ни зим в том мире нет, и ангелы спускаются с небес взглянуть на смертных, уподобившихся им, поднявшихся над мелочным, житейским и плавающих в океане света людей.
И уехала она вся сияющая и писала письма (на почтамт "до востребования"), что все удивляются, глядя на нее и говорят: "Счастливая". А я улыбаюсь, не в силах скрывать свои чувства и все думаю: "Почему именно я? Почему именно мне так повезло?". Да, такой она уехала, такой она там была. Из Италии вернулась уже чужая, словно ее там подменили. Стала еще привлекательнее, все смотрели, все заглядывались на нее. Но это была уже не она. Не та, к которой я привык, чей светлый образ носил в своем сердце. Стала ходить по дорогим магазинам.
-Я поругалась с мамой. Она узнала цену кофточки и говорит, что могла купить точно такую, но на порядок дешевле. Как она не поймет, что у меня совершенно другой статус, что я вышла на более высокий уровень? А она все тянет назад, в "совок".
Ну, и конечно, я рядом с такой "жар-птицей" выглядел просто оборванцем. Я стеснялся сам себя, гримасы мои были жалкими, раболепными, я всем видом своим просил у нее пощады, просил не водить меня по этим дорогим магазинам, просил не позорить меня. Я ощущал себя тем самым архангельским родственником, которого мы таскали за собой из милости. Пришла моя очередь занять его место. И дома она вела себя безобразно. При матери стелить постель и в ванную в одном халате. А что творилось там, на новой кровати, застеленной шелковым бельем! Все старалась смотреть не в глаза, а в зеркало, как выглядим со стороны. Была уже не моя, а чужая. Была уже где-то далеко, а не со мной. Предлагала эксперименты, мази, якобы усиливающие чувствительность тела, средства, удесятеряющие желание. А я страдал, неужели, думаю, не видит, не чувствует, что она мне дорога и желанна и без всякой этой шелухи в коробочках и баночках. Не видела, не чувствовала уже. "Отвыкла от тебя", - вырвалось у нее, как только наши тела соприкоснулись. Стала отворачиваться в тот момент, когда я искал ее губы своими. А когда я задал ей, как казалось, риторический вопрос: "Скажи, я тебе нравлюсь?" последовал довольно искренний ответ: "Не знаю". У меня внутри так все и оборвалось. Я, задавая ей этот вопрос, внутренне объяснялся в любви. Любой, самый черствый и глухой человек, услышал бы мое "Я люблю", а она не услышала. Она в ответ на мое "люблю" сказала "А я тебя не люблю". Но я пропустил это мимо ушей, не придал значения, слишком велико было желание насладиться телом. Столь прекрасным и доступным для меня на тот момент. Мне бы тогда уже остановиться, сообразить, понять. Но все продолжалось, словно по накатанной стезе. Мы, как нанятые проститутки, выполняли то, что от нас требовали наши невидимые наниматели, наблюдавшие за нами в глазки, вделанные в стены. Наверное, поэтому мне было плохо после той нашей встречи. Потом я забыл о дурных ощущениях и плохом впечатлении, жил воспоминаниями и надеждами тех деревенских дней. Но вот оно все разрешилось, выплыло.
Летом следующего года обещал я Андрею Сергеевичу с Саломеей в гости приехать, обещал Матвею приехать в Каунас, к Постникову Сане грозился в Архангельск нагрянуть. Саня, собственно, не столько к себе звал, как в Маселгу, посмотреть на торжество рук человеческих. Там, в этой деревне, восемь рубленых храмов. Я увидел фотографии и загорелся. У нас Кижи превозносят до небес, а там восемь таких Кижи. И адрес наизусть запомнил:
Архангельская область
Каргопольский район
Деревня Маселга
С Ярославского вокзала до станции Няндома, от Няндомы до Каргополя, там до деревни Лёкшмозеро, а уж оттуда и до Маселги рукой подать.
Теперь Леонид туда поедет.
Признаюсь, что после первого шока я даже испытал какое-то облегчение, тут много причин. Сам я, конечно, от нее никогда бы не смог отказаться, был бы как раб, послушен ей во всем. Я хоть и не Иоанн Креститель, а Дмитрий Крестников, но надо мной довлели все эти библейские картины, образы, где отсеченную голову на блюде Саломея матери своей передает, а та на полотне у Кипренского сидит и равнодушно смотрит на эту голову. Называйте мнительным, называйте, кем хотите, но и это было, как пресс.
Потом, конечно, мы из разных социальных сред, слоев, ниш, как угодно. Она выросла в другой обстановке, и это заметно сказывалось на отношениях. Мне тянуться туда не хотелось, и дорога у меня была своя, совершенно в другую сторону направленная. И на самом деле я часто думал о том, что Саломее хорошо бы выйти замуж за Леонида, а Леониду жениться на Саломее. Так и вышло, словно кто-то подслушал и тайные мысли мои воплотил в жизнь. Им вдвоем будет хорошо, они вдвоем непременно должны быть счастливы.
Леонид, конечно, очень переживал, поэтому-то Бландину мне и хотел предложить. И Саломея, наверное, очень сильно переживает. Надо будет позвонить, успокоить их, снять камень с их сердец. Так думал я, так размышлял.
Я позвонил Леониду, Савелий Трифонович сказал, что он у невесты. Я позвонил Саломее, она, наверное, впервые за месяц подняла телефонную трубку сама.
Еще до того, как я смог ей что-то сказать или попросить к телефону Леонида, она тихо и умиротворенно сказала:
-Димка, помнишь ту встречу в городе у метро? Я была без зонта. Ты прости меня, я тебя обманула. Я тогда ночевала не у подруги.
Все внутри у меня так и похолодело. Сердце остановилось. Вместо того, чтобы сказать ей и Леониду те успокоительные слова, которые сказать намеревался, я самым постыдным образом, в голос подскуливая, стал плакать и при этом не клал трубку, как могло бы показаться, именно для того, чтобы этот плач мой и скулеж слышали на другом конце провода и страдали.
Саломея, услышав мой позорный плач, стала судорожно что-то говорить о том, что я навсегда останусь в ее памяти, как первая любовь, как первый мужчина, как самый верный и преданный друг.
Я, наконец, нашел силы повесить трубку. Все оказалось гораздо серьезнее до того, что просто физически сделалось плохо. Схватившись за телефонный аппарат, я какое-то время стоял, качаясь, приходя в себя, после чего опустился на корточки. А звонил из телефонной будки, где просидел не знамо сколько, не то три минуты, не то три часа. Люди, желавшие позвонить, открывали дверцу, говорили мне что-то, я их слышал, но понимать не понимал, то есть ясно было, что они желают воспользоваться телефоном, но идти им навстречу, освобождать помещение телефонной будки я не собирался.
Оказывается, я привык к той мысли, что Саломея - моя невеста, что я - ее жених. Оказывается, привык я к ее родне, к ее квартире, к кровати, к зеркалу на стене, к шелковому постельному белью и, как это ни подло, привык к мысли о том, что будет у меня московская прописка. Все это стало частью меня. И вот эту мою часть, живой кусок плоти из меня взяли да вырвали. И рана, разумеется, кровоточила. Я искал причины случившегося, спрашивал себя: "В чем моя вина? Неужели обиделась на усы? Нет, не может быть, это была даже не шутка, а недоразумение. И все же, зачем я не берег свою любовь? Зачем так необдуманно говорил?".
Я припомнил слова, сказанные у нас за спиной: "Это фламинго, не нам, слесарям промасленным, чета". И подумал: "А ведь она действительно из другого мира". Спит всегда на свежих простынях, на одну и ту же два раза к ряду не ляжет. Каждый день на ней новый наряд. А я рваные носки в общественном туалете меняю (был такой эпизод, пригласила к себе, а на мне носки рваные, в кармане новые, зашел в туалет, поменял), не знаю, с каким соусом какое мясо есть. Да, я был слесарем, слесарем и остался. Я подсмеивался над Перцелем, считая, что она и Яша принадлежат к разным социальным группам. Как же я в этот момент был самонадеян. Ведь я же в той самой социальной группе, что и Яша. На что же я надеялся? На свой немыслимый талант, на любовь? Талант я свой зарыл в землю ради нее, думал, оценит такую жертву. Она не только не оценила, но даже поставила мне это в вину. А любовь? Любовь нас не только не уровняла, а наоборот, только увеличила пропасть между нами, показала всю абсурдность, всю невозможность этой затеи находиться рядом.
Снился мне как-то, еще задолго до этого известия сон. Сон-кошмар. Сон бедного человека, влюбленного в богатую девушку. Пришли мы в этом сне с Саломеей в ресторан. Сели за столик. Я и во сне не забывал про то, что бедный, заказал официанту два крохотных бутерброда (в том ресторане, в зависимости от размера бутерброда варьировалась и цена) и все. Сидели мы, слушали музыку, музыка звучала легкая, красивая, как раз для медленного танца. Мы скушали крохотные бутербродики и я пригласил Саломею танцевать. И тут появился официант и протянул мне счет. А на этом крохотном листочке, предъявленном к оплате, чего только нет, а точнее, бутербродов только и не было, а всего остального было в избытке. Было десять бутылок шампанского, и икра, и устрицы, и жареный фазан. И астрономическая сумма, разумеется. У меня от стыда, обиды, беспомощности слезы просто градом посыпались. Я, попирая все правила приличия, стал кричать и ругаться матом. Казалось, все видели, что мы съели только два микроскопических бутерброда, но официант был невозмутим. Он чувствовал себя правым, подозвал метрдотеля, тот, в свою очередь пригласил к себе на помощь каких-то крепких ребят, которые взяли меня за руки и за ноги и потащили прочь из ресторана. Я оглянулся, посмотрел на Саломею. Она уже с кем-то танцевала и не замечала, а быть может, и не желала замечать того, что меня вышвыривают. Казалось бы, надо только радоваться, что она не стала свидетелем моего позора, но мне отчего-то такая концовка сна показалась более горькой и более обидной. Целый день после этого сна я в себя прийти не мог и уж конечно, не стал пересказывать сон Саломее. Точно так все в жизни и случилось.
? ? ?
После того, как с неразгибающимися ногами я, все же выбрался из телефонной будки, пошел к Толе Коптеву. Хорошо, когда есть к кому пойти, кто выслушает, посочувствует. Ведь в наших жизненных ситуациях человеку самое главное выговориться, прожить какое-то время в новом качестве, привыкнуть к мысли, что началась новая полоса в жизни.
Толя мне обрадовался. Заварил свежего чая и в тот момент, когда я размешивал ложечкой сахар в стакане, он, без всяких предисловий огорошил:
-А ты знаешь, что Леонид добился Саломеи заговором колдовским?
Рука моя дернулась и я чуть было не опрокинул стакан с кипятком на себя.
-Он приходил ко мне, - стал объяснять Толя, - жаловался на Бландину, говорил, что хочет порвать с ней навсегда, но не находит сил. Сжалился я над ним, дал книжку с инструкциями, как отворотить от себя человека. Там же, в той самой книжке и приворотные заговоры были. Я почти уверен в том, что он ими воспользовался. Чарами взял он зазнобу твою!
Я Толе не очень-то верил, но на всякий случай поддакивал. Он повел меня в дальнюю комнату, где хозяин квартиры выращивал розы в деревянных ящиках-горшках, и, дав мне в руки листок с заговором, заставил читать его вслух. Я повиновался:
-"Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь! В печи огонь горит, калит и пышет и тлит дрова: так бы и тлело, горело сердце у рабы божьей Саломеи по рабу божьему Дмитрию во весь день, во всяк час, всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь".
Вместо Саломеи и Дмитрия в тексте заговора было написано слово "имя", взятое в скобочки, я по ходу чтения сориентировался.
После этого читал и другие заговоры, из которых теперь ни слова припомнить не смогу. И как только Толя заметил, что интерес к этим заговорам у меня иссякает, он предложил свой новый взгляд на происшедшее со мной:
-А что, если тебя сглазили? Давай-ка тебя проверим.
Я, хоть и без энтузиазма, но согласился. Толя энергично взялся за новое дело. Достал две маленькие иконки, заставил меня встать к ним лицом и сказал три раза: "Господи, помилуй раба божьего Дмитрия". После чего попросил три раза перекреститься и сходить на кухню, налить в стакан воды. Я послушно все исполнял. В принесенную мной воду Толя добавил чуть-чуть святой, из бутылочки, которая хранилась у него в шкафу. Сыпанул в стакан щепотку соли и велел зажечь три спички. Когда спички сгорели, он приказал стряхнуть головешки на воду, объяснив потом, что если бы хоть одна головешка потонула, то это означало бы, что на мне лежит порча, то есть что меня сглазили. Думаю, он рассказал мне все это потому, что мои головешки с легкостью плавали на поверхности. Убедившись в том, что сглаза у меня никакого нет и даже немного разочаровавшись в этом, так как нечего было "снимать", а заклинание от сглаза у него уже было приготовлено, Толя решил проверить себя самого. Сделал все точно так, как делал я, зажег три спички, подождал, пока они прогорят, стряхнул головешки на водную гладь и... неожиданно, прежде всего для него самого эти головешки потонули. Трудно передать то выражение, которое появилось на его лице. Это было что-то среднее между ужасом и смятением. Он смотрел на стакан и не верил своим глазам. Долго мы так молча глазели, затем он пришел в себя, собрался с духом и сказал:
-Поторопился. Спичкам не дал хорошенько прогореть, оттого головешки и потонули.
Засуетился, забегал, принялся повторять эксперимент. Подготовку, так сказать, для чистоты эксперимента провел всю с самого начала. Принес воду, долил святой (причем, святой налил больше, чем водопроводной), далее соль, спички. На этот раз он жег их долго, пока не обжег пальцы. И только после того, как увидел, что все три головешки плавают, перевел дыхание и успокоился.
Стали мы понемногу уходить в разговоре от всей этой мистики, занялись обсуждением своих работ и работ сокурсников, как вдруг Толя взял в руки заговор и, не обращая внимания на меня, стал судорожно читать его вслух, спасаясь таким образом от сглаза:
-Божья матушка, Пресвятая Богородица, Иисуса Христа сохраняла, сохрани и помилуй Анатолия ото всех глазов, ото всяких шуток, подшуток...
Толя предлагал мне остаться на ночлег. Я отказался. На прощанье он пообещал мне переписать заговоры от беды, от тоски, звал к себе во всякий час дня и ночи.
Вскоре я узнал, что Саломея с Леонидом ездили в Каунас, как раз к тому самому Матвею Пепельному, который в гости звал меня и которого сама она величала занудой. Впрочем, что ж с того? Она и Леонида называла циником, законченным эгоистом, а теперь вот собралась за него замуж.
Сборы были недолгими. Сразу же, как вернулись из Каунаса, так и сыграли свадебку.
? ? ?
Когда Саломея перестала со мной встречаться и принялась отговариваться от встреч, оправдываясь различными предлогами, со мной случилась комическая сценка в духе великого Чарли.
Заметил я на переходе станции метро девушку, похожую на Саломею и побежал за ней. Причем побежал наверх по спускающемуся эскалатору. Хорошо, эскалатор был небольшой; а затем, увидев, что эта девушка спускается, стал бежать вниз по эскалатору, который поднимал людей. Совсем как великий немой в своих бессмертных комедиях. Разница была лишь в том, что я людей смешить не намеревался, но насмешил.
Девушка же, которую я все же догнал, при ближайшем рассмотрении оказалась на Саломею совсем не похожа. То есть внешнее сходство было, но на этом все сходство и исчерпывалось. Когда я ей, извинившись при этом, стал говорить, что она, "как две капли воды" и прочее, то она меня бесцеремонно оборвала и сказала:
-Отъе...сь. Мог бы придумать что-нибудь и получше. Этот дежурный подъезд оставь малолеткам.
Между тем, она-то и была "малолетка", старающаяся играть роль "взрослой девицы".
-Зачем ты ругаешься? - сказал я разочарованным голосом. - У тебя зубы выпадут.
-Да пошел ты..., - чуть не крикнула она в мою сторону и забежала в вагон, двери которого ее хлопнули по плечам. Не то подбадривая: "Так и поступай", не то предупреждая о чем-то страшном и серьезном, ожидающем ее впереди.
А что касается зубов, я не придумал. Это действительно так. Человек, который ругается, во-первых, не растет, а во-вторых, у него выпадают зубы. Так что есть повод задуматься ругателям и хулителям всего сущего.
? ? ?
После свадьбы Саломеи и Леонида, после этого двойного предательства, последовавшего от друга и любимой женщины, повстречавшийся со мной Савелий Трифонович, улыбаясь, сказал:
-Не грусти. Это была не твоя жена, твоя мимо тебя не пройдет. Жизнь, как бурное море, побросает твой кораблик из стороны в сторону, солено-горькой водой напоит, но не погубит. Шторм утихнет, волны улягутся и все будет хорошо. Вспомнишь тогда эти слова мои.
Я посмотрел на него, как на выжившего из ума старика. Он ободряюще похлопал меня по спине и рассказал подробности прошедшей свадьбы.
Будучи уже наряженной в дорогое и пышное белое платье по дороге во Дворец бракосочетания Саломея попросила остановить машину и пошла в магазин. Леонид и все остальные, разумеется, за ней. Она стала в очередь у прилавка и стала стоять. Люди, находившиеся в магазине, смотрели на нее, улыбаясь.Те, что стояли в очереди перед ней, предложили ей отовариться без очереди. Она стала отказываться, очередь - настаивать. Тогда она подошла к продавцу и стала спрашивать у него все подряд.
-Мы завтра придем и все это купим, - говорил Леонид.
-Нет. Сегодня. Сейчас. Это не каприз. Мне это все необходимо.
Магазин был хозяйственный, а приценивалась она к лопатам, вилам и прочим подобного рода изделиям. Леонид извинился перед продавцом и, взяв Саломею за руку, силой увел ее от прилавка.
-Отпусти меня! Я тебе еще не жена, - капризно закричала Саломея и, обращаясь ко всем, находящимся в магазине, истерично добавила, - вот, полюбуйтесь на моего избранника, хорош? Правда, хорош собой? А ведь замуж за него я идти не собираюсь.
С этими словами она вырвалась, нырнула в дверь, ведущую в подсобку и, пробежав по коридору до конца, исчезла в кабинете директора.
-Миленькая, хорошая, - обращалась она к директору хозяйственного магазина, - немедленно закройте дверь на ключ и никого не пускайте, я вас прошу, просто умоляю.
Директором хозяйственного магазина была немолодая полная женщина, пользовавшаяся на рабочем месте медицинским препаратом "берегите уши", в просторечии называемым берушами. Она совершенно не удивилась, увидев перед собой девушку в свадебном платье, - давно уже ничему не удивлялась и ни во что не верила и, уж конечно, выполнять ее просьбу она не поторопилась.
Вслед за беглянкой в кабинет вошли ее родители и только после этого директриса заперла дверь на ключ. Неизвестно, о чем они там говорили, но через пятнадцать минут Саломея вышла, готовая к церемонии бракосочетания. Она молча села в машину, молча приехала во Дворец бракосочетания и молча, кивком головы дала ответ чиновнице ЗАГСа, спрашивавшей, согласна ли она стать женой Москалева Леонида Леонидовича. Ее кивок, сказав "согласна", за нее озвучила мать. Эсфира Арнольдовна, предчувствуя подобное, предуведомила чиновницу, так что та не раздражала Саломею более пристрастным дознанием клещами из нее словесное согласие не тянула.
Свадьба проходила в дорогом центральном ресторане, при входе в который молодым поднесли хлеб да соль и заставили выпить по бокалу шампанского. После того, как шампанское было выпито, эти хрустальные бокалы следовало расколошматить на счастье.
Леонид посмотрел на обслуживающий персонал, стоявший с заранее приготовленными совками и вениками в руках, размахнулся и шарахнул бокал об пол. Но тот, вместо того, чтобы разлететься вдребезги, остался цел-целехонек. Сломалась часть ножки, на которой он стоял. Второй попытки Леониду сделать не дали, подбежали, замели осколки от бокала Саломеи и его "подранка".
Далее было все так, как бывает на других свадьбах, пили за молодых, за их родителей. Играл инструментальный ансамбль. Через пару-тройку часов, подвыпив, Леонид отобрал у вокалиста микрофон и спел для всех арию Мистера Икса из оперетты "Принцесса цирка":
-Цветы роняют лепестки на песок,
Никто не знает, как мой путь одинок,
Сквозь дождь и ветер мне идти суждено,
Нигде не светит мне родное окно.
Устал я греться у чужого огня,
Но где же сердце, что полюбит меня,
Живу без маски, боль свою затая,
Всегда быть в маске - судьба моя.
После ресторана молодые поехали в свою новую квартиру.
В конце ноября Леонид с Саломеей ездили в Париж на праздник вина Божоле. Пили там вино нового урожая, закусывая его гусиной печенкой и французским сыром. А уже в начале декабря произошло следующее.
? ? ?
Сидел я на койке в общежитии, читал книгу и вдруг ко мне пришли, позвали к телефону. Звонила Саломея. Сказала, что находится в больнице, что ей должны будут делать операцию и просила продиктовать молитву об исцелении телесных недугов. Неудобно было спрашивать, что с ней случилось, я почему-то сразу решил, что ей предстоит перенести операцию на сердце. И представьте себе такую картину (я сбегал за молитвословом и стал диктовать ей молитву). Стою я на вахте, в общежитии, тут же входят и выходят с сальными шуточками проживающие и их гости, - у меня под боком люди рассматривают почту, к тому же, как любил повторять Скорый-старший, "Идеологию марксизма-ленинизма еще никто не отменял". И я стою, диктую молитву об исцелении болящего. Причем, Саломея звонила из больницы, где телефон, после двух минут разговора автоматически отключался. Она была вынуждена то и дело подбрасывать монеты. Пищали предупреждающие сигналы: "Вот-вот прервется связь, брось монетку ко мне в пасть". И писала она на стене, медленно, то есть все это, по моим ощущениям, длилось целую вечность.
Всю ночь я не спал, мне почему-то казалось, что Саломея не выживет, и что я ее больше никогда не увижу. Но по иронии судьбы увидел уже на следующий день. В институте отыскал меня Леонид, дал в руки сумку и попросил отнести ее Саломее в больницу. Сказал, что она делает аборт и что в сумке туалетная бумага, тапочки, различные вещи, фрукты, гостинцы, что сам он отнести сумку не может, а передоверить кроме меня некому.
Да, жизнь преподносит такие сюрпризы, что только держись. Никогда бы не поверил, что Саломея будет делать аборт, а я ей понесу сумку с гостинцами и туалетной бумагой. Я до сих пор не могу понять, как я на это согласился. Я оказался в шкуре Шурика из фильма Гайдая "Кавказская пленница", которому дядя героини, мерзавец, сказал: "Нина хотела, чтобы этим джигитом были именно вы" и тот пошел ее красть. И я точно так же пошел в больницу.
В больнице пришлось заплатить за пакеты, на обувь надеваемые, так как необходима была сменная обувь, а ее у меня не было. Надел я пакеты, пошел по указанному маршруту. Пошел и заблудился. Лукавый водил меня по лабиринтам больничного подземелья. А затем врач, смотревший на меня странно, указал дорогу.
А там, куда пришел, я стал свидетелем такому! Такое увидел! Все началось с курилки; площадки на лестнице между этажами. Женская курилка, в воздухе хоть топор вешай. Стоят, курят двадцать женщин и у всех удивительно похожий, воспаленно-блудливый взгляд. А в отделении на этаже воздух просто дрожал и переливался, как от жара в пустыне, дрожит и переливается. Но в отделении он дрожал и переливался не от избытка раскаленного песка, а от переизбытка низменной похотливой энергии. Было много посетителей. И никто никого не стеснялся. Пока я шагал по коридору к палате, невольно насмотрелся всякого. Я проходил мимо сидевших и стоявших парочек, которые разве что только не совокуплялись. Я невольно оказался свидетелем самой настоящей оргии, узаконенной, официальной. Одни мужчины, запустив руки под халаты, тискали и лапали своих жен, секретарш, любовниц, а может, и медсестер заодно (многие были в белых халатах). Кто их разберет? С целью ободрить и настроить их на операцию, другие утешали и клялись в преданности прооперированным. Души убиенных младенцев, казалось, так же не торопились в Рай, а жили в этих стенах, в этом коридоре и взирали на всех этих убийц с немым укором.
Мне стало так плохо, что я, шагая по коридору, стал вилять из стороны в сторону, как пьяный и чуть было не упал.
Насилу разыскал палату Саломеи, прямо на пороге передал ей сумку и стремглав помчался оттуда прочь. И выйдя на улицу, так радовался, как должно быть, радуется только узник, освободившийся из тюрьмы после долгого заключения.
? ? ?
"И все же, как же так? - В голове моей не укладывалось. - Молодая семья. Зачем вступать в брак, жениться, выходить замуж, если сразу же делать аборт, уничтожать плод совместной любви?". Мне было этого не понять. Возможно, Леонид ревновал и думал, что это мой ребенок? Разве что только этим можно было бы хоть как-то объяснить такое его решение. Но если это так, то... Боже мой, моего ребенка убьют, уничтожат, а я не в силах этому помешать, не вправе. Как же в этом случае быть? Что делать? Сидеть, сложа руки и страдать? Да, это единственное, что оставалось. Но глупо страдать, придумывая для себя причину страдания. Надо бы знать точно. А как узнать? Как спросить об этом? Да и зачем? Зачем?
Предположения мои косвенно подтвердились на дне рождения Леонида, на которое я был приглашен. Гуляли на новой квартире, Саломея подняла за меня тост:
-Я хочу выпить за Дмитрия. Если бы не он, я бы не познакомилась со своим идеальным мужем. Спасибо тебе, Дима, надеюсь, ты понял меня правильно. Я считаю тебя не сводником, а настоящим другом Леонида. Надеюсь, и моим. Хочу, чтобы все выпили за Дмитрия.
Услышав слова "идеальный муж", я невольно вздрогнул и покосился н а Леонида, но он, как ни странно, эти слова воспринял спокойно и совершенно серьезно, так как будто никак иначе Саломея о нем и не могла сказать.
Говоря тост, Саломея вдруг стала похожа на свою мать, такие же ужимки, полуулыбки. Такие же интонации, такой же прищур глаз. Ни один профессиональный пародист не передразнил бы так умело Эсфиру Арнольдовну, как это сделала родная дочь. Результат был поразительный и, по-моему, кроме меня, никем не замеченный, разве что еще Леонидом. Он поморщился и тут же встал и сказал:
-А на свадьбе обращаются к теще, поздравляют ее. А она делает вид, что задумалась, не отвечает. Как писал Толстой: "Ее мучила зависть к счастью своей дочери".
И тут произошло то, что натолкнуло меня на мысль, что отцом погубленного ребенка был я. Оказывается, и Леонид, и Саломея очень хотели ребенка. Возможно, об этом наедине часами говорили, так как тема эта как-то сама собой выплыла и на пьяном застолье.
-Я буду присутствовать на родах обязательно, - заговорил вдруг Леонид. - Это никакое не нововведение. Еще французские королевы рожали в присутствии близких родственников, всех принцев и принцесс крови. И министр юстиции сидел в ногах, удостоверял пол ребенка и своим присутствием подтверждал законность появившегося наследника.
Мне казалось, что это был совершенно неуместный разговор, так как после аборта Саломеи не прошло еще и недели, и травмировать мать, уничтожившую своего ребенка надеждами на другого было кощунством, на мой взгляд. Я постарался переменить тему, спросил о том, как поживает Андрей Сергеевич, к которому, я знал, Саломея с Леонидом ездили.
-В психушке он лежит, - смеясь, сказал Леонид.
-Как же, это?..
-Да. Сейчас все расскажу. Собрал он охотников, сказал, что пойдет на медведя. Сидят охотники у него в доме, пьют, готовятся идти в лес. А Андрей твой Сергеевич сообщает им одну историю страшней другой. В подробностях рассказывает о том, какой свирепый зверь медведь, и как он жестоко с охотниками расправляется. Какого-то разорвал на мелкие части, с другого скальп снял, и так далее. Слушающие дрожат уже от страха, а за окном светает, время топать в лес, к берлоге. Чувствует Андрей Сергеевич, что и сам от товарищей своих страхом заразился. Понимает, что в таком состоянии на медведя не ходят. А слово не воробей, коли пообещал, надо идти. Сам же всех подбил, сам же всех на медведя идти уговаривал. Вышли они из избы, а ноги в лес не идут. Ходят они по двору, мнутся, за калитку выйти боятся. Тут он, чтобы как-то их развлечь, завел в сарай, похвастаться скотиной. И в сарае у охотников сдали нервы, и первым пример показал хозяин. Он зарядил ружье и принялся палить по курам, по корове, по поросенку. За ним и все остальные стали стрелять. Опомнились, образумились только тогда, когда весь свой боезапас поизрасходовали. Вот, чтобы он всю скотину в деревне не перебил, положили его в психушку. Там теперь про медведя рассказывает.
? ? ?
У Саломеи после аборта возникли осложнения по женской части. Врачи сказали, что она не сможет иметь детей. Леонид возил ее в МОНИИАГ (Московский областной научно-исследовательский институт акушерства и гинекологии), возил в Центр репродукции человека, возил к бабкам и дедкам, к добрым волшебникам и злым колдунам. Много денег и сил потратил, но своего не добился. Рожать Саломея не могла. Чтобы как-то загладить вину, купил ей автомобиль. Автомобиль купил, а учить ее вождению было некогда. Обучение доверил боксеру, Аркаше Бокову. И он ее научил, любитель подслушивать чужие разговоры. Они стали любовниками. Да и особенно не прятались. Дошло до того, что Леониду пришлось взять ситуацию в свои руки. Аркаша слов не понимал.
-Я ему по-хорошему говорю, - рассказывал Леонид, - перестань встречаться с моей женой. "Нет, - говорит, - не перестану". Я объясняю: "Это может плохо кончиться". Не понимает, говорит: "Пусть будет, что будет". "Вот что будет, - говорю, - пойдем, наглядно покажу". Спускаемся к машинам. Я беру у дворника, коловшего лед во дворе лом и говорю: "Видишь ее машину? Новая, дорогая". И давай ломом ее рехтовать. "То же самое сделаю и с твоей машиной и с тобой. Вот что будет. Теперь понял?". "Теперь, - говорит, - понял. Я словно спал, теперь проснулся и вижу, что не в свои сани сел. Прости. Этого больше не повторится". А до разговора они в ЗАГС ездили, боксер уговорил ее заявление на развод подать. Я прознал и туда бегом. ЗАГС закрыт. Я у работников спрашиваю: "Куда перевели?". Объясняю, что жена с дружком расписаться тайно хочет. Они смеются надо мной, прямо в глаза, но мне не до них, дали другой адрес. Я туда бегом. Бегу по подземному переходу, машу руками, кричу: "Расступись". Микроинфаркт получил тогда, а следом и ребра переломал. Напился пьяным о порожек споткнулся и упал грудью на унитаз. Как Александр Матросов. Грудью своей закрыл амбразуру. Я, как ребра сломал, инфаркт прошел; организм, оказывается, универсален, если насморк - прими слабительное и насморк пройдет. Серьезно.
Леонид с радостью сообщил мне, что подаренная мной Саломее золотая рыбка заболела и сом ее съел.
-Мы ее нигде не нашли, а по сытым глазам усатого, блестящим из-под коряги, я понял, что это его рук дело.
Толя так же почему-то обрадовался, что сом съел золотую рыбку, какая-то личностная радость была. Я так и не понял, чему они радовались.
Леонид в открытую жаловался на Саломею:
-Ко всему у нее апатия. Ничего не хочет, ничего не делает, не готовит, не убирается, посуду не моет. Проснется, встанет, да так и ходит нечесанная, немытая. А то вдруг засвербит, станет убирать все. Мыть, чистить, но так же с каким-то нехорошим чувством. Пристанет: "Отодвинь шкаф, я за ним вымету". До скандала каждый раз доводит. Что-то нехорошее с ней происходит, надо бы врачам ее показать. Совместная жизнь уже стала невозможной.
Фелицата Трифоновна вторила сыну:
-Она большую ошибку делает, не создавая в доме уюта. Готовить не умеет и не хочет учиться. Спит днем и ночью. Лишний раз посуду не помоет, веником не махнет. - Фелицата Трифоновна, приблизившись ко мне и приглушив голос, сказала, - не надо было на еврейке жениться.
Но не найдя во мне сочувствия и понимания, стала продолжать разговор, перейдя на другую тему.
Встретил Эсфиру Арнольдовну (забыл сказать, что работала она врачом, решала, кому давать пенсию по инвалидности, кому не давать. Скользкое было место, все время несли ей подарки и деньги, те, кому отказывала, грозились убийством), она мне стала жаловаться на зятя:
-Вы знаете, Дмитрий, нет ничего хуже циничного взгляда на мир. как с ним люди живут, я имею в виду Леонида, просто не знаю. А главное, эта зараза очень прилипчива. Муж мой никогда в жизни матом не ругался и слов плохих не говорил, а теперь, знаете, слышу... - она достала платок и высморкалась. - Слышу, играют они с Леонидом в шахматы, и вдруг зять говорит мужу: " Не пора ли тебе, голубчик..." - это он уважаемому человеку такие слова, но это не главное, слушайте дальше. "...Принять випросал!". Понимаете? Ви - проссал! И говорит с тем циничным выражением, которое свойственно только ему. Я сначала не поняла, в чем вся соль, но он тут же это слово произнес так, что никаких сомнений у меня не осталось. Ведь випросал - это мазь? А он: "Давай, давай, запихивай випроссальчик себе под язык, не кочевряжься". Это название лекарства звучит в его устах, как бранное слово.
Она так мастерски спародировала интонацию Леонида, и с ее-то внешностью и с таким солидным обликом! Я не выдержал и хохотнул, правда, тут же смутился и закрыл рот рукой. Она сделала вид. Что не заметила и продолжала свой рассказ:
-И представьте себе, Дмитрий, ситуацию. Вчера пришел к нам в гости старинный друг мужа. Конечно, был стол, конечно, беседы, немного спиртного и что же? Стали играть в шахматы и вдруг я слышу, мой муж... Вы же знакомы с Сергей Сергеевичем, с тем же цинизмом, с которым накануне к нему обращался зять, говорит Захару Мелентьевичу, что тому, "засранцу", пора принимать випроссал. И тот тоже хохочет и говорит: "Погоди, Сережа, я тебе сам это снадобье выпишу". Понимаете? Понимаете, какая это липучая гадость, все эти словечки зятя моего. А то увидел меня в магазине и кричит через головы людские: "Ну что, "унижали" сегодня?". Я смущаюсь, киваю головой, думаю, поймет, что это неприлично, такие вопросы задавать, да еще при людях. Какой там! Кричит: "Сухими или бутылкой с конфетами?". Говорю: "По-всякому", а сама красная, как рак, хочется под землю провалиться. И ведь что самое страшное, - ни ему, ни дочери сказать об этом нельзя. Посмотрят, как на ненормальную: "Чего ты к нам лезешь?".
Я почти уверен, что женись я на ее дочери и встреть она Леонида, ситуация была бы схожая. Так же стала бы жаловаться на зятя. Все повторилось бы, за исключением деталей. Поэтому слушал я ее в пол-уха.
Кончилось все разводом. Брак Саломеи с Леонидом распался.
? ? ?
Прошло четыре года, я жил и работал в родном городе. И вот судьба распорядилась так, что я снова вернулся в Москву.
В Москве произошла неожиданная встреча. На станции "Киевская" Арбатско-Покровской линии встретил Саломею. Я поднимался по каменным ступеням, шагая на переход, и вдруг заметил ее, разгуливавшую по перрону в ожидании поезда. Глаза наши встретились. Я ей жестами показал, что сейчас спущусь, она закивала головой. Мы сели на деревянную скамейку, заговорили.
-Странно, - сказал она, - никогда не смотрю туда, а сегодня как кто взгляд направил.
Говорить особенно было не о чем, все личные темы были под негласным запретом. Я спросил про дядю и тетю.
-Татьяне Николаевне врачи отняли ногу, она теперь у нас, в городе живет. А Андрей Сергеевич умер.
-Как умер? - ужаснулся я такому известию. - Хотя болезнь жены его, наверное, доконала. Весь уклад жизни сразу поменялся.
Саломея посмотрела на меня внимательно, как бы соображая про себя, шучу я или и впрямь так думаю. Когда уверилась в том, что не шучу, сказала:
-О каком горе ты говоришь? Как только Татьяну Николаевну положили в больницу, он сразу же на все село песни запел. Ему говорили: "Ты бы хоть так явно не радовался". Он думал, что она вот-вот умрет, и тогда он захолостякует, женщину себе заведет. А вон оно как получилось. Тете ногу отняли, но осталась жива. А у него рак желудка, и он из здорового стокилограммового бугая за три месяца высох в щепку и умер. Невеселые, в общем, новости.
Саломея очень изменилась и, к сожалению, далеко не в лучшую сторону. О чем бы я с ней не заговаривал, она совершенно меня не понимала. Обиделась на сказанное ей "Вы", сказанное более для артистизма и разнообразия речи, нежели как серьезное обращение. Это был совершенно чужой человек. Я не мог с ней сойтись даже в мелочах. Точнее сказать, как раз к любой мелочи и придиралась. Все мои попытки хоть как-то поддержать беседу обрубала на корню. Разговор не клеился. Каким-то невообразимым образом из людей, когда-то умевших читать мысли друг друга, мы превратились в полнецших антиподов.
Очень скоро я стал ощущать глубокую душевную подавленность и в этом состоянии на вопрос "Изменилась я? Постарела?" я, со всем своим простодушием бухнул: "Да".
Что же после этого началось! Она стала оправдываться, говорить, что совсем недавно болела, и с тех пор еще не пришла в себя. Полезла в сумочку, достала тушь для ресниц, тени, пудру, помаду, стала при мне краситься, пудриться. Все это делала быстро, судорожно, с каким-то страхом не успеть, опоздать. Как будто должно было с ней случиться что-то страшное, если она за эти двадцать секунд не успеет привести себя в порядок.
Тут, в ее хозяйственной сумке некстати звякнули бутылки. Она от этого звука как-то болезненно сжалась и принялась оправдываться, говорить, что это не спиртное. Полезла в сумку, достала, показала мне бутылку с кефиром. Затем снова вернулась к прежнему своему занятию, то бишь стала краситься, пудриться.
Зря она старалась. Я, конечно, этого ей не сказал, но того, что в ней пропало, невозможне было вернуть никакими помадами, тенями и красками.
-А теперь? Как теперь? Лучше? - беспокойно спрашивала она.
-Лучше, - солгал я.
Она поверила и успокоилась. Принялась рассказывать о том, что всерьез увлеклась психологией, психоанализом, изучает труды Юнга и Фрейда. Я посидел с ней еще какое-то время для приличия, послушал ее, а потом извинился, сказал, что меня ждут и ушел.
Она в своей путанной и сбивчивой речи, несколько раз упоминала о том, что "теперь, после разговора с Тарасом, ты меня, конечно, понял и простил". Что я должен был понять? Что простить? Она повторяла эти слова, как заклинание, но обратил я на них внимание лишь тогда, когда с ней расстался.
Я не поехал домой, как предполагал, а поехал к Тарасу. Мы собирались к нему с Тамаркой завтра-послезавтра, но встреча с Саломеей изменила мои планы.
Тараса я нашел в добром здравии. Одет он был в шелковую рубашку цвета молодой зелени, расшитую золотой нитью. Жил он теперь не один, а с женой, которая встретила меня, как родного, радушно и весело. В их семействе ожидалось скорое прибавление, жена была в положении. Была она необыкновенно приятной и, если позволительно так будет выразиться, уютной женщиной. Одним присутствием своим вносила покой и умиротворение. В руках у нее все спорилось и делала она все спокойно, без суеты и лишних хлопот.
Я порадовался за Тараса, именно такая жена ему и была нужна. А ведь совсем еще недавно я получил от него такое письмо: "Я боюсь влюбиться, боюсь жениться. Знаю, точно знаю, что без любви жениться не смогу, а женившись по любви, не смогу ни о чем, кроме как о жене, думать. Перестану писать, а это для меня равносильно смерти. Нет. Не хочу ни любви, ни свадьбы. Хочу писать и только писать.
-Ты знаешь, она внимательная, - как бы оправдывался Тарас за свое последнее письмо. - Зимой простынь горячим утюгом гладит, чтобы теплая была. следит за мной, за моим здоровьем.
Я помогал накрывать Калещукам на стол и тарелки расставил на равном удалении друг от друга. Равно, как и стулья.
Сели за стол. Жена Тараса посмотрела на мужа, хотела его о чем-то спросить, но не решилась. Он понял мотивы такого ее поведения и сказал:
-Конечно. Иди, садись рядом.
Она тут же придвинулась к нему почти что вплотную. Он ее обнял и поцеловал в щеку. Они сидели рядом, светились счастьем, я был искренно рад за них.
Тарасу она писать не мешала, хватало мудрости понять, что для него работа всегда на первом месте. Конечно, временами в жизни мужа занимала первое место и она, но этим не злоупотребляла, не пользовалась, не старалась такое положение вещей закрепить навсегда. Была добрая и чуткая. К тому же унаследовала огромное состояние.
-Хорошо, что ты богата, - говорил, смеясь, Тарас. - А не было бы денег, на что бы жили? Зарабатывать я не умею.
-Ничего, деньги кончатся, научишься, - отвечала она тем же шутливым тоном, находясь в полной уверенности, что состояние ее прожить невозможно.
Я хотел спросить о Саломее, но вдруг, неожиданно для себя, поинтересовался Леонидом.
-Леонид? - засмеялся Тарас. - Ленька чуть было пожар в московской квартире не устроил. Мне об этом Фелицата Трифоновна поведала. Предыстория такая. Как-то за ужином адмирал вспомнил отца, деревню и соседа, которому снились черти. И будто бы эти черти соседу во сне говорили: "Мы к Скоковым не ходим, у них ладаном пахнет". И действительно, пояснял адмирал, сидя за столом, дед перед каждым праздником вокруг дома обходил, ладаном каждый угол обкуривал, да делал все это с животворящим крестом да молитвой. Леонид, присутствовавший за ужином, и как могло показаться, невнимательно слушавший дядю, на следующее утро купил в Храме ладана, специальных, бездымных угольков к нему и стал обкуривать квартиру. Дело в том, что по его же уверению, он чертей не только во сне, но и наяву давно видел. От уголька-то чуть пожар и не случился. Поначалу Леонид уголек отверг, слишком уж он пачкался. Да и боялся Леонид, что все же будет он дымить, заглушая собой запах ладана. Он положил несколько кусочков ладана на столовую ложку, которую предварительно накалил над огнем, и смола (ладан) стала таять, источая при этом аромат и благовоние. Леонид побежал с ложкой к себе в комнату, где видел чертей чаще всего, но вскоре ложка остыла, и испарение благовония прекратилось. Того количества благовония, что из расплавленных комочков смолы выделилось, было явно недостаточно для изгнания нечистой силы. Сообразив это, Леня пошел на кухню, зажег там свечку, специально приобретенную в Храме и, вернувшись в комнату, стал пламенем свечи подогревать ложку. На руку капал воск, ложка снизу вся почернела, вместе с благовонием, появившимся вновь, распространялся странный запах. То ли ложку он положил в жир, и теперь жир под огнем горел и вонял, то ли это был запах копоти, исходящий от свечи. Лене это не понравилось, он решил все же поверить старушкам и применить уголек. Но поджечь ему этот уголек очень долго не удавалось. Он принес с кухни рассекатель пламени, - эдакий железный блин с множеством отверстий, который Фелицата Трифоновна использовала при варке каши, когда имелась необходимость в слабом пламени, распределенном равномерно. Этот дырявый блин подкладывался под дно кастрюли и приносил свои результаты. Так вот, Леня положил его на подоконник, выдвинув при этом край. На край рассекателя положил уголек, который был в виде таблетки, только размером поболее и с углублением по центру для ладана и стал его снизу жечь спичками. Получалось хоть и не ахти как, но один край все же занялся. Но уголек не горел, а тлел и одного края было мало. Леонид, выйдя из себя, пошел на кухню, положил уголек на сковородку и стал сковороду нагревать на газу. Это тоже ему не понравилось. Наконец, взяв уголек двумя вилками и подержав его над огнем, он добился того, что зажег, а точнее, довел уголек докрасна. Затем сделал тоже самое и с другими угольками. Положив угольки снова на сковородку, а в их углубления кусочки ладана, он побежал со сковородкой в комнату. Сковородка была раскаленная, и он нес ее при помощи тряпки. Кусочки ладана таяли и расточали благовоние. Леонид злорадно посмеивался, представляя, как чертям это не нравится, и как они бегут теперь из его комнаты, прячутся в других местах. Он стал обкуривать каждый угол, махать сковородкой вверх, вниз, влево, вправо, делал это в виде креста. При этом, вместо чтения молитвы, он просто приговаривал: "Что, не нравится? А ну, пошли отсюда! Погодите, я на вас еще и попа натравлю". В трех углах операция "Окуривание" прошла успешно. Оставался четвертый угол, тот, к которому мешал подобраться разложенный диван. Леонид сбросил тапки и поднялся на это грешное ложе. Попинал ногой, отодвигая в сторону, одеяло, подушки, и стал делать в четвертом углу уже ставшие привычными манипуляции. Снова принялся запугивать чертей священнослужителем, и вот тут-то случилось неожиданное. То ли чертей в этом углу слишком много скопилось, и им стало тесно, то ли их вывели из себя угрозы Леонида. А скорее всего, Леонид увлекся и сильнее, чем следовало, махнул сковородкой. В любом случае, произошло следующее. Сковорода вырвалась из рук, перевернулась и упала на диван, накрыв собой раздутые докрасна угольки. Леонид попытался соковроду поднять, но обжегся. Сковорода была еще достаточно горяча. Прошло какое-то время, когда он ее, наконец, подцепил при помощи тряпки и перевернул. Из-под сковороды полыхнуло пламя, как из огнемета. Угольков видно не было, но зато все вокруг горело, - и одеяло, и подушки, и сам диван. Горело все это так дружно, словно перед этим было полито бензином. Леонид в панике бросился на кухню, там на плите стояла кастрюля со щами. Он притащил ее в комнату и вылил щи в эпицентр пожара. Но щи мало помогли, Тогда, как в сказке, в ход пошло все; тушил "пирогами и блинами". Бегал, кричал благим матом, звал на помощь. Причем, помня что-то смутное о том, что в случае обнаружения воров надо кричать "Пожар! Помогите!" он, высунувшись в окно, кричал: "Спасите! Воры!". На его счастье в квартире оказались мать и дядя, которые совместными усилиями и справились с огнем.
Кроме истории с "пожаром" Тарас о Леониде слышал многое, но передавать услышанного не хотел. Так как все это было невесело. Я рассказал о своей встрече с Саломеей. Тарас встал из-за стола и, покопавшись в своих бумагах, дал мне несколько тетрадных листков, исписанных убористым знакомым почерком.
-Это Саломея попросила передать тебе, - пояснил Калещук. - Она ко мне месяц назад приходила.
Листки были не что иное, как дневниковые записи. Не в силах терпеть, я стал их читать прямо за столом. Конечно, про себя.
"Кроме стечения обстоятельств, способствовавших случившемуся, я не могу не признаться себе в том, что подсознательно давно уже шла к этой ночи с Леонидом. Я не рассуждала подобным образом: "Пробуй все, выбирай лучшее", но мысли, роящиеся в голове, чем-то напоминали это высказывание. Москалев давно меня смущал, и я, наконец, решилась на этот страшный опыт. Решилась раз и навсегда убедиться в том, в чем, собственно, и не сомневалась. А именно в том, что Москалев плохой, а Димочка хороший. Действительно, так оно и вышло. Москалев груб, нечуток, человеческого в нем мало. Со мной вел себя, как невнимательное, грубое, самодовольное животное. После ночи, проведенной с ним, чувство отвращения к нему только усилилось, равно как и усилилась любовь к Димочке. Но странно. Случилось необъяснимое. После этой проклятой ночи я не то, чтобы обниматься, но и просто видеться с ним не могу. Все это стало невозможным. И, наоборот, за мерзкого, отвратительного Москалева (в его оценке ни ошибки, ни заблуждения у меня никогда не было) мне хотелось держаться теперь обеими руками. Меня охватил какой-то мистический страх. Я стала бояться, что если теперь потеряю и Леонида (в том, что раз и навсегда, как рай для грешницы, Димочка потерян, я не сомневаюсь), то произойдет что-то ужасное. Быть может, у всех на глазах накинутся и растерзают бездомные собаки, или еще что-то похожее произойдет. Мне именно что-то подобное мерещится. И, поэтому, унижаясь и заискивая, я первая заговорила с Леонидом о свадьбе. Стала просить, чтобы он меня не оставлял. Москалев меня не любит, о жалости ко мне, с его стороны не может быть и речи, но все же почему-то он пообещал на мне жениться и, в конце концов, слово свое сдержал. Я не пошла бы на этот опыт сЛеонидом, будь я замужем. Будучи же свободной, я решила, что такое возможно. Я хотела убедиться, что Димочка самый лучший, а Москалев самый худший. И убедилась. Видеться же с Димочкой не могу, не потому, что он меня разлюбил, или я его разлюбила, нет. Я знаю, что он меня любит, и сама я стала любить его еще сильней. Дело в другом. То, что случилось, раз и навсегда закрыло мне дорогу к Димочке. Вот в чем главная причина. Я не сомневаюсь в том, что расскажи я ему обо всем, он бы меня простил. Он бы меня простил, но я-то простить себя не смогу. И странно, я это очень ясно понимаю, люби я Димочку чуть меньше, я бы смогла ему все рассказать, смогла бы попросить прощения, но, чем сильнее расцветало чувство, тем невозможнее становилось открыться перед ним, рассказать о случившемся. После этого опыта, после ужасной ночи с Мокалевым все то хорошее, что было в моей жизни, как-то разом рухнуло, растаяло, пропало. Наступила для меня тоскливая жизнь, похожая на долгую полярную ночь, где не будет ни света, ни солнца. Остался ненавистный Москалев, холод и пустота. И надо было держаться за него, чтобы совсем не пропасть, надо было притворяться любящей, чтобы он ничего не заподозрил и не отпихнул. Надо было улыбаться и казаться веселой.
Когда-то я жила, ничего не боясь. Я не заботилась о том, есть ли женихи или нет, останусь я одна или нет. Теперь же всего боюсь. Пуще же всего боюсь того, что Москалев на мне не женится. А если не женится он, то уж, конечно, не женится на мне и никто другой. Потому, что он самый плохой, самый никчемный, самый ненужный.
И опять, в который раз, я возвращаюсь к своему "опыту", к своим мыслям "до" и "после" него. Ведь мне казалось, что пока есть возможность, пока я не замужем, можно на это пойти. Пойти, чтобы окончательно убедиться в том, что сделала правильный выбор. И убедилась. Мир перевернулся, изменился самым неузнаваемым образом. Словно взяли и поставили с ног на голову. Жизнь моя из светлой и радостной стала темной и ужасной, полной страдания и мерзости. Я только теперь отчетливо поняла, что значит жить и что значит выживать. Раньше я жила, песни распевала, а теперь подушка, мокрая от слез - лучшая подружка. Вою, как пришибленная шавка, и изо всех сил карабкаюсь, выживаю. Соблазнительно было то, что нельзя. Именно нельзя! Я чувствовала, что нельзя, и сама у себя в то же время спрашивала: "А почему нельзя? Я еще ничего не решила и пока еще свободная, незамужняя женщина. Человек в своем собственном праве. Я свободна и в желаниях, и в выборе". Подталкивал и интерес. А что будет после того, как я перешагну это нельзя? Не умру же, в самом-то деле, не стану другой. Зубы и волосы не выпадут, при всем при том Леонид к себе притягивал. Притягивал, как что-то неведомое, страшное, настолько непонятное, но при этом цельное и само по себе существующее, что все эти отговорки и самообманы ни в какое сравнение не шли с той тягой к нему, которая однажды появившись, все более и более нарастала. И когда же еще узнать его, если не теперь, пока свободна и не замужем. Потом просто возможности такой не будет, не изменять же мужу, такому трепетному и святому, как Димочка, который самый хороший, самый преданный, самый-самый. Димочку я очень хорошо понимаю, чувствую его, мне понятны все движения его души и, как мне кажется, самые сокровенные его мысли. Все в нем мне нравится, даже то, что для других, возможно, было бы и не хорошо. Другое дело Москалев. Я совершенно его не понимаю. Это настолько загадочное для меня существо, что мне неясно, как он вообще может жить. С другой стороны, за ним угадывается какая-то цельность взглядов, своя жизненная система и свое пространство, в котором можно существовать. Именно так, как о какой-то разумной машине думала я о нем.
Как же это случилось? Я услышала, как ему открыли дверь, как он вошел, направился к моей комнате. Он посмотрел на меня и сразу все понял. А как только понял, так сразу же, немедля, к делу и приступил. Я опомниться не успела, а его рука была уже под юбкой. Я успела только подумать: "Да неужели же все это возможно?". И тут же провалилась во мрак, в темноту, в пропасть. Одно слово с поразительной четкостью звенело в ушах. Звенело так, как будто я сама себе это слово в самые уши и кричу. "Пропала!" - звенело в ушах. "Пропала!" - отдавалось в голове. "Пропала!" - кололо в сердце. "Пропала!" - кричала каждая моя клеточка".
Прочитав все это и припомнив встречу в метро, я понял причину, понял, из-за чего так нервничала Саломея. Она думала, что я эти листки уже читал, и не понял, не простил. Саломея напрасно переживала, я ее давно уже простил, если и было за что. И эти дневниковые записи, в сущности, ничего мне нового не сказали. Я догадывался, что было не все так просто, как казалось на первый взгляд. Чувствовались эти тайные невидимые глазу течения. Конечно, и эта встреча в метро, и эти листки дневника были необходимы, как какой-то своеобразный итог наших с ней взаимоотношений. Такая же необходимая для спокойствия души точка, как встреча с Таней у родильного дома в Уфе.
Обо всем этом спокойно поразмыслив, я протянул листки Тарасу.