Глава 8. Леонид о власти. Леонид возвращается к Бландине 96
Часть 2
Жена
Глава 1. Знакомство с Саломеей 105
Глава 2. Жилье. Новые встречи 113
Глава 3. Смерть Модеста Коптева 123
Глава 4. Леонид и Бландина 129
Глава 5. Тамарка 136
Глава 6. С Саломеей в деревне 147
Глава 7. Прощание с Саломеей 166
Глава 8. В гостях у Леонида 183
Глава 9. Тамарка. Тонечка. Дружок 196
Эпилог
Глава 1. Жизнь в Уфе 231
Глава 2. Возвращение в Москву 241
ПРОЛОГ
Сон
Снился мне сон. Темная комната, стол, на столе свеча. За столом напротив меня два собеседника. Свеча горит еле-еле, света от нее почти никакого. Лиц собеседников не видать. Все смотрят на огонек, все внимание на него, при этом разговор наш не прекращается. Один из сидящих напротив задает мне вопросы, другой толкует мои ответы, как бы разъясняя своему товарищу истинный смысл мною сказанных слов. На деле же все переворачивает с ног на голову. Мне дают поесть. Судя по вкусу, это старый, заплесневелый сухарь и разбавленное вино. Я с отвращением ем и с нарастающей злобой слушаю невидимого мне негодяя, извращающего мои мысли, переводчика, превращающего живые и понятные слова в мертвый и путаный язык терминов.
Пламя дрожит, вот-вот погаснет. Я нисколько не сомневаюсь в том, что собеседники только этого и ждут, вот только корысть мне их непонятна. Ждали они, но не дождались. Я отложил сухарь с вином в сторону, взял свечу и жидкий воск, скопившийся на поверхности свечи, слил в свою ладонь. Свечу же поставил на место. Пламя окрепло, стало гореть ровно, и освещенного пространства в комнате заметно прибавилось. Казалось, пройдет еще какое-то мгновение, и я увижу их лица. Но тут они встали и ушли, желая сохранить инкогнито. Но перед тем, как уйти, они жестами показывали, что хотят забрать у меня воск из руки. Я же воск им не отдал, а вместо воска вернул заплесневевший сухарь и разбавленное вино.
Долго я сидел и крутил перед глазами эту теплую кляксу, понимая, что в ней заключена какая-то тайна, разгадка которой возможно, определит всю будущую жизнь мою. И вот, когда ключ к замку был почти подобран, когда отгадка была так близка, и сердце сладко запело в предвкушении чего-то необыкновенного, над самым ухом своим я услышал голос коменданта нашего общежития:
--
Да проснешься же ты или нет? Тебя к телефону требуют.
Я вскочил с постели, посмотрел на свою ладонь, на коменданта и, надев спортивные штаны, пошел к телефону. Я нисколько не сомневался в том, что это мое руководство, но услышал в трубке знакомый голос Фелицаты Трифоновны:
- Судя по всему, я тебя разбудила? Приводи себя в порядок и немедленно приезжай, Леонид вернулся.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДРУЗЬЯ
Глава первая
КАК Я ОКАЗАЛСЯ В МОСКВЕ
1
Зовут меня Дмитрий, фамилия Крестников; родом я из Уфы. Биография простая. Родился, учился, после школы пошел работать на фабрику Уфимское производственное швейное объединение "Мир".
На фабрику я подался по двум причинам. Во-первых, потому что провалился в институт, - на юриста поступал, а во-вторых, став жертвой обмана. Дело в том, что на фабрике работал мой отец, которому недвусмысленно сказали: "Приведешь к нам в дружный рабочий коллектив сына, - дадим обещанную квартиру, не приведёшь, жди пока рак на горе свистнет". Отец поверил, поверил и я, хотелось пожить отдельно, без соседей, но нас обманули, - никакой квартиры не дали. А потом умер отец, так что и вовсе, обещавшие и обманувшие перестали прятать глаза, смело заявляя, - "не надейтесь".
На фабрике работал я слесарем, слесарем-ремонтником. Починял гладильные пресса, осноровочные машины и прочую технику. Первое время было непривычно, тяжело и даже гадко, ну, а потом привык. Так за трудами праведными, перекурами и зарплатами пролетел календарный год. Снова начались вступительные экзамены в высшую школу, снова мать, желавшая сыну лучшей участи, стала грызть меня, говоря: "учись".
На юридический я пробовать уже не стал, поступал по профилю, - во Всесоюзный заочный институт текстильной и легкой промышленности, на электромеханический факультет по специализации "Машины и аппараты текстильной и легкой промышленности". Институт находился в Москве, а у нас был филиал.
До армии, честно говоря, совсем не ходил учиться. Раз зашел на общее собрание и все. Да и смысла не было учиться перед армией. А служил я в стройбате, в Москве. Расскажу, как в стройбат попал. Интересная история со мной произошла, всегда со мной случаются истории.
В пятнадцать лет, когда в первый раз пришел в военкомат на медкомиссию, врач невропатолог спросил у меня, не разговариваю ли я во сне.
--
Наверно разговариваю, - сказал я, - все разговаривают. А вы разве нет?
Врач посмотрел на меня строго и переспросил:
--
Обо всех в другой раз поговорим. Я тебя спрашиваю, ты во сне разговариваешь?
Я повторил уже сказанные слова.
Врач повеселел, что-то записал в мою медицинскую книжку, на этом и разошлись.
В восемнадцать лет, когда пришло время призыва, врачи смотрят и видят запись того самого горе-специалиста: "Сомнамбулизм". Вот что он мне приписал. Меня осматривают, расспрашивают, говорят, что здоров, но на всякий случай предлагают лечь на обследование в психиатрическую больницу. Ну, что же, надо, так надо. Я был всегда дисциплинированным.
В одном отделении со мной были тихие психи, те трудные подростки, которых туда на проверку направила детская комната милиции и всякая другая шелупонь.
Ничего страшного там не было, нас кормили, не били, через неделю я уже был на правах санитара. Мне вернули мои брюки, дали ключ, я имел свободный выход и вход. А еще через неделю выписали с самыми восторженными отзывами. В заключении лечащего врача значилось: "Совершенно здоров". Но в военкомате к этому заключению отнеслись с недоверием и рассудили так: "Коль скоро он две недели в психушке провел, то оружие ему доверять нельзя". По этой причине и оказался я в строительном батальоне, где и служил два года верой и правдой, где и заработал по тем временам кучу денег.
2
Надо заметить, что в отношениях со слабым полом я сильно отставал от сверстников и это, как казалось, мешало жить, развиваться, лишало нормальных человеческих радостей. В армию я так и ушел, не имея ни невесты, ни девушки, ни просто какой-либо подруги, с которой можно было бы переписываться.
И вот в армии сослуживец рассказал мне о том, что переписывается с Таней, переписывается просто, как с одноклассницей, а еще рассказал о том, что она ему прислала адрес своей знакомой, которой он намеревался теперь писать с серьезными намерениями. Мне же сказал: ты давай, пиши Таньке, и всем будет хорошо".
Я стеснялся, он уговаривал, и в конце концов мы с ним вместе сочинили письмо. Таня ответила, сразу фотографию прислала, и завязалась переписка. Она про институт, про лекции, про экзамены, я ей про армейскую жизнь. Она мне про знакомую, я ей про сослуживца. Потом, работая во вторую смену, я из прорабской имел возможность, набрав номер по коду, разговаривать с ней по телефону, что с успехом и проделывал.
Голос ее мне нравился. Впрочем, в армии все, что связано было с гражданкой, нравилось.
Потом пошли с сослуживцем в увольнение, зашли в телеграф-телефон, что на Соколе и со смехом долго рядились перед тем, как отправить телеграмму. Сослуживец написал своей: тебя люблю". Я не стал так писать, но, что-то тоже с амурным смыслом отправил. Теперь не помню, что тогда написал, помню, что чем ближе подходила служба к концу, тем все чаще я писал Тане. Договорились, что сразу после демобилизации я приеду к ней. Приеду, не заезжая домой.
Службу закончил я в ноябре, взял билет в Омск и туда, к ней. Дорогу уже знал. Приехал сначала к ее подруге, к той самой, с которой сослуживец переписывался, подруга прямо у автовокзала жила, а до Тани далеко было ехать. С ней вместе поехали к Тане.
Пришли, ее дома нет, она была в институте, училась в ПГС (Институт промышленного и гражданского строительства). Стоим на улице, ждем, и вдруг подруга сослуживца говорит: "Идет". У меня чуть сердце из груди не выпрыгнуло, я ее до этого никогда не видел. Смотрю, - в белой куртке, немного не такая, как на фотографии, невысокая. Не такая, какой я ее себе представлял. То, что невысокая, я это как-то особенно про себя отметил.
Было застолье, водка была, с нами еще и сестра ее старшая за столом сидела. Я остался у них ночевать. Помню, ночью не спал, спать не мог, встал, стал ходить по комнате. Хотелось поговорить с Таней, побыть с ней наедине, а она спала в другой комнате, спала с сестрой.
Ходил я от волнения, а еще и затем, что хотел обратить на себя внимание, дать понять, что я не сплю, думал, может она выйдет. А ей утром в институт, на лекцию, нужно было спать, выспаться; но она тоже не спала (это она мне потом сказала), ворочалась, но встать, прийти, не могла, сестра ее старшая нас караулила. Находившись, притомившись, я под самое утро уснул. Уснул и не заметил, как они разошлись, кто на работу, кто на учебу.
Я ездил встречать Таню в институт, мы гуляли по городу, заходили в кафе. Денег у меня было много. Таня стала пропускать занятия, я переписывал за нее лекции. Говорили с ней много, говорили взахлеб. С недельку я у них пожил и поехал домой, дома же тоже ждали.
Приехал и стал писать каждый день письма, а она мне стала на них отвечать. В письмах писал обо всем. Что видел, что не видел, что слышал, о чем думал, - все писал. Казалось, что всем с ней надо поделиться, и она так же себя вела, понимала меня, была полностью в этом со мной согласна.
На Новый год у нее были каникулы, она приехала ко мне. Встречали Новый год у моего школьного друга, там же и спать с ней легли, под самое утро. Спали с ней, как святые угодники, как монах и монашка, как брат с сестрой. Не обнимались, не целовались. Как-то незачем было, от одной ее близости было хорошо.
Она в Уфе тоже с недельку пожила, потом поехала домой в Омск.
И тут что-то произошло, что-то сломалось. Это случилось в тот момент, когда я в поезд ее посадил. Посадил ее в поезд - и все. Наступило какое-то безразличие, и какое-то облегчение посетило душу мою. Начались сомнения, я не писал ей долго писем, но потом снова разошелся, оставил грустные мысли и стал писать. Она интересовалась моим молчанием, сама письма два или три прислала, спрашивала: "Что случилось? Почему не пишешь?". Я придумал тогда, что-то, как-то заболтал ее.
Опять в письмах сговорились, я поехал снова к ней. Приехал и понял, что отношения наши изменились. То, не целуясь, было хорошо, а тут она стала лезть ко мне с ласками, а я, когда с интересом, когда без интереса, стал на это отвечать. Сильное чувство пропало, но, несмотря на это, я в этот приезд свой пообещал на ней жениться. Были у нас с ней об этом разговоры.
Родители ее на Севере, в Надыме работали, что-то я к ним тогда за длинным рублем собирался ехать, на свадьбу зарабатывать. Я им даже письмо туда написал. А потом вернулся я из этой поездки и понял, что я не могу ни в Надым ехать, ни Таню любить. Понял я это и долго мучился. Таня письма писала, я отвечал односложно. А потом я ей бабахнул письмецо и все. Написал в письме жестокую правду, написал, что во мне что-то произошло, что-то изменилось, раньше было так и так, а теперь того уже не чувствую и не хочу обманывать. А она все винила себя, что это она виновата, что это она не так что-то сделала. Она была хорошая, добрая, аккуратная, следила за собой, белую куртку свою по два раза в неделю стирала, но разонравилась, бывает так.
Потом сестра ее старшая мне прислала письмо. Называла меня болтуном, сопляком, не знающим жизни (все это от обиды, но, как это ни горько, во всем была права), написала, что Таня очень переживает наш разрыв, даже лежала после моего письма в больнице. Я от всего этого сильно страдал, но не находил возможным вернуться к Тане и все исправить. Помыкался, помыкался и поехал в Москву.
Приехал в столицу, сходил в контору, где служил, переговорил с начальством. Сказали, давай, работай, мы тебе общежитие дадим, вызов сделаем, и не обманули. Я в Уфе работал на той же швейной фабрике, с которой в армию ушел, прислали на фабрику вызов, и меня без отработки уволили.
Приехав в Москву, жил с неделю у вольнонаемного, потом дали общежитие в Красногорске. Из Красногорска переехал в Кунцево, на улицу Ивана Франко, а затем в Текстильщики. Со мной жили работяги, инженеры-строители, одинокие приезжие офицеры-двухгодичники, те, которых после строительного института в армию посылают. Так там и жил, пока не началась у меня новая жизнь.
3
Жил я в общаге, работал на стройке, по выходным дням ходил в театры и кино. Ходил бессистемно, нравилось все, что было не похоже на ту жизнь, которую я вел. Я просто покупал в театральной кассе билет, все равно куда и шел на представление. Так однажды попал на такое, которое вспоминать буду всю свою жизнь.
Проходило оно в зале Политехнического музея, в том самом зале, в котором когда-то читали свои стихи Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, пел песни Окуджава, срывая громогласные аплодисменты благодарной публики. Но в тот раз ни поэтов, ни бардов, ни аплодисментов не было. А был старый, больной чтец с крашеными в каштановый цвет волосами, а из публики - два вьетнамца и я.
Я всегда верил людям, поверил и той пожилой женщине, сидевшей в театральной кассе, продававшей билеты, и в очередной раз попался. А она постоянно меня обманывала. Видимо, на лбу у меня было написано, что я никудышный специалист в выборе репертуара, и поэтому она подсовывала мне самые плохие билеты. Я интуитивно чувствовал обман и, как бы взывая к ее совести, спрашивал:
--
А там будут зрители, кроме меня?
--
Ну, что вы, конечно, - отвечала она, - там просто яблоку негде будет упасть.
--
Если вы меня обманываете, - шутливо, но с легким оттенком недовольства говорил я, - то пусть вас разобьет паралич.
Она испытующе поглядывала на меня, какое-то время размышляла, а потом говорила:
--
Договорились. Покупайте билет, и, если я лгу, пусть меня разобьет паралич.
И, что же, - я покупал билет, шел на представление, и, как обычно, был ею обманут. Я не сердился на нее, не топал ногами, не говорил "чтоб тебя...". Но ее на самом деле вскоре парализовало. Об этом я узнал случайно, от человека, заменившего ее в театральной кассе.
Менее всего я склонен думать, что это случилось из-за того, что она обманывала меня. Но почему-то я совершенно уверен в том, что, если бы она не лгала, то этого бы с ней не случилось.
Крашеный чтец читал бездарные стихи неизвестных авторов. Все их достоинство заключалось в том, что они являлись членами Союза писателей, и чтец был лично с каждым знаком. Он читал стихи осипшим слабым голосом и сам себя записывал на магнитопленку, для чего огромный катушечный магнитофон установил прямо на сцене.
Все было отвратительно, плохо и, конечно, следовало бы встать и уйти, но я это сделать стеснялся, сидели и вьетнамцы. Чтец был глуп и очень самоуверен. Уверял, что трудности с посещением временные, что стихи хорошие, что исполнитель гениален, и он надеется, что вскоре на его выступления снова хлынет народ.
А еще я не уходил потому, что обманщица, продавщица билета, сказала, что во втором отделении будет концерт. Но и во втором отделении, кроме чтеца, никого не было, и это, в своем роде, действительно был концерт.
Вьетнамцы убежали, я сидел в зале один, клевал носом, засыпал, просыпался, а чтец все декламировал. Читал, не замечая, а, может, просто не желая замечать того, с каким вниманием я его слушал.
Впрочем, как ни обманут я был в своих ожиданиях, все же это было лучше, нежели лежать в общежитии на койке или же пить водку с соседом по комнате.
Да, я хотел другой жизни, я часами гулял по Москве и мечтал о том, что эта другая жизнь очень скоро настанет. И время пришло, настала другая, новая жизнь.
Как-то в газете "Вечерняя Москва" прочитал я объявление: "Дорогой друг! Приглашаем тебя в народный театр Дома культуры "Знамя Октября". Руководитель - народная артистка РСФСР Ф.Т. Красуля. В нашем коллективе, помимо текущей работы, ведется подготовка в театральные училища. Первое занятие такого-то, во столько-то".
Далее следовал адрес Дома культуры и маршрут проезда с перечнем автобусов; давались контактные телефоны.
Я тотчас вырезал эту заметку и предусмотрительно сходил в парикмахерскую, чтобы явиться на первое занятие во всем шике и блеске.
Я и раньше читал подобные заметки, но там везде были отпугивающие слова: "производится конкурсный набор", а, значит, будет отбор, с кем-то придется соревноваться, бороться за место под солнцем. Писали, что необходимо прочесть стихотворение. Откровенно говоря, я учил, и, оставаясь наедине, даже читал их вслух (как-то за этим занятием на объекте застал меня мой начальник. Он подошел, понюхал, не пьяный ли я, и ушел), но идти, читать стихи людям, какой-то незнакомой комиссии, я побаивался. Это объявление в "Вечерней Москве" меня тем и поманило, привлекло, что никаких отборов, никаких экзаменов означенный Народный театр не проводил.
И все же в назначенный день и час я поехать туда не смог. И не потому, что заболел, или там нашлось какое-то срочное дело, нет. Просто-напросто испугался - а вдруг западня? Я к ним с одними мыслями, с одними намерениями, а там точно такой же отбор, как и везде. Попросят прочитать стихотворение, а я не смогу, - и выгонят с позором. Вот чего я более всего боялся.
А в театр, в другую, в новую жизнь, хотелось, очень хотелось. И тогда я прибегнул к хитрости. Раз, думаю, они берут без экзамена, то я к ним и приду так, будто шел мимо и зашел. А если на первое занятие прийти, то тут уж не отвертишься.
Все эти страхи мои, возможно, покажутся вам сумасшествием, и вы будете правы, ибо я свихнулся к тому времени, мечтая о другой жизни, о другом воздухе. И не в том дело, что мне надоело ходить в сапогах, месить на стройке грязь, слушать с утра до вечера и с вечера до утра матерщину. А дело в том, что театр был для меня символом настоящей, истинной жизни, а уж потом только всем остальным, то есть местом, где светло и тепло, где ходят в туфельках и грязно не бранятся.
И на фабрике, и на стройке, я, хоть и маскировался под слесаря-ремонтника, под каменщика, и все верили в то, что я свой. Но сам-то я в глубине души знал, что живу шпионом, живу не своей жизнью, что где-то есть моя жизнь, к которой я тянусь и, к которой я, рано или поздно, приду. К которой нужно стремиться, преодолевая все трудности и помехи. И я стремился. Стремился изо всех сил. Вот почему было во мне столько страха, столько опасений.
На стройке, в общежитии я, конечно, о своих планах никому не говорил. Обмолвился раз, меня просто не поняли. Я тогда пробовал мечтать вслух и сказал, что не плохо бы попробовать поступить на актера. Меня тогда все присутствовавшие подняли на смех.
- Конечно, не плохо бы, - отвечали мне, - деньги лопатой грести, да баб красивых трясти (они только в этом ракурсе актерскую жизнь и видели. Надо признаться, что и я тогда тоже об этом думал, но, однако не так грубо, а, главное, совсем не это меня манило. Я воспринимал театр как место для реализации своих способностей), а главное, делать ничего не надо: вышел на сцену, морду скорчил, все засмеялись, и иди, "копейку" получай. И слава тебе за это и почет. А помесил бы этот артист раствор полсмены, посмотрел бы я на него.
Так или почти так заканчивались все разговоры о людях умственного труда и творческих профессий, ученых, режиссерах, писателях.
С тех пор я о сокровенном стал помалкивать, но свое, однако ж, разумел. И, как разведчик в назначенный день выходит на связь со своим резидентом, так и я, пропустив предположительно два-три занятия, явился в Дом культуры пред ясные очи Красули
4
Как же прошел тот первый день в Доме культуры? А вот как. Подстриженный, причесанный, наряженный и напомаженный (это я для красного словца. Кремами-помадами не мазал себя, - одеколончиком слегка освежил свою голову, не более) вошел я в светящееся огнями здание Дома культуры. Все мне там нравилось. И дубовые паркетные полы, и блеск никелированных вешалок, и старушки гардеробщицы. И даже то, что в тот день было много детей. Как потом я узнал, в этом Доме культуры было множество кружков и секций для детей и юношества. Все это я потом обошел и исследовал, но в первый день меня поразило обилие детворы, - кто с родителями пришел, кто самостоятельно.
В раздевалке у одной из старушек гардеробщиц я спросил, где находится театр, которым руководит Красуля.
- Так вам Фелицата Трифоновна нужна? - уточнила расторопная старушка.
Припомнив буквы "Ф.Т.", стоявшие в объявлении перед фамилией руководителя театра, я тут же согласно кивнул, одновременно запоминая имя и отчество человека, от которого зависела дальнейшая моя жизнь.
- Это вам нужно на второй этаж, - она на мгновение задумалась и назвала номер кабинета, в котором Фелицата Трифоновна обитала.
Не раздеваясь, не сдавая вещей в гардероб (ну, во-первых, для того, чтобы, если прогонят, сразу же и уйти, а, во-вторых, потому, что от страха знобило), я побежал на второй этаж, постучался и вошел в тот кабинет, номер которого узнал в гардеробе.
А войдя, стал свидетелем нелицеприятного разговора. Как раз в этот момент Фелицата Трифоновна давала разгон педагогу по мастерству. Узнав, зачем я пришел, она попросила педагога выйти, а со мной стала беседовать. Случилось то, чего я так боялся, она попросила меня прочитать какое-нибудь стихотворение.
От напряжения я чуть было не упал в обморок. Я стал декламировать стихотворение Сергея Есенина, да так и не закончил. Сердце заколотилось, не хватило воздуха. Я стоял пунцовый, чувствовал, что просто весь горю и, стараясь оправдаться, говорил:
--
Я сейчас, сначала... Я... Потому...
--
Ты что, боишься, что в студию тебя не возьму, - спросила Фелицата Трифоновна после паузы. - Возьму. Да ведь ты по весне в театральное училище убежишь,- добавила она с такой грустью, что я невольно заинтересовался сказанным. Интерес этот, видимо, сразу же отразился на моем лице.
Она попробовала объяснить то, что имела в виду и, чем больше говорила, тем меньше доходил до меня смысл ее доводов. Да и о каких таких театральных училищах мог я тогда помышлять, я о них и думать не смел. Народный театр был для меня пределом мечтаний. А еще смущало то, что в газетной заметке было черным по белому: "Помимо текущей работы ведется подготовка в театральные училища". Чего же, - думал я, - она так грустит о тех, кто по весне сбегает, если сами обещают делать для этого все возможное?
Она и эти мои мысли сразу угадала и, как бы не желая все разжевывать, дескать, придет время, сам поймешь, велела сдать верхнюю одежду в гардероб и идти на занятия по сценическому движению. Она назвала имя педагога и номер класса, в котором проходили эти занятия.
По дороге в гардероб я думал о Фелицате Трифоновне. Она оказалась совсем не такой, какой я ее себе представлял. Она мне виделась старухой со вставными зубами, с париком на голове и костыликом в желтой руке, хромой, сутулой, желчной и злой. А увидел я приятную на вид женщину, чуть старше пятидесяти, с интересным, открытым лицом, с приятным голосом и с замашками лидера. Она мне нравилась как человек, что давало мне надежду на то, что смогу раскрыться перед ней, показать все то, на что способен.
Одним словом, дорога в будущее была открыта, и этот новый человек во мне, искавший и жаждавший всего лучшего и светлого, получал официальное право на жизнь, так сказать, право на жительство и мог теперь день ото дня расти и расправлять свои плечи. Мог, как птица, подниматься в небо и летать.
Глава вторая
УЧИТЕЛЬНИЦА И ЕЕ СЕМЬЯ
1
Настроение праздника, счастья, настолько овладело мной, что я с самого первого дня стал показывать чудеса героизма, выразившегося на уроке сценического движения в многочисленных импровизациях, а на уроке мастерства, который вела сама Фелицата Трифоновна, - в разыгравшейся моей фантазии, разыгравшейся вплоть до восторга.
В первый же день, уличив нас в глухой невежественности, уличив и обличив, Фелицата Трифоновна продиктовала список книг, которые следовало прочесть, имена художников и композиторов, чьим творчеством настоятельно рекомендовалось заинтересоваться. Я сказал "в первый же день" и не оговорился День моего первого появления в Доме культуры фактически для всех и стал первым, так как до этого со студийцами просто не занимались.
Имея список книг, я стал потихоньку почитывать Пушкина и Гоголя, Мольера и Островского, Ахматову и Лермонтова, - тот минимум, без которого, как нам сказала Фелицата Трифоновна, в театральном деле и шагу не шагнешь.
Она любила нас, хотела видеть образованными, и мы старались в меру своих сил ее не огорчать. Говоря о невежественности и необразованности, Фелицата Трифоновна била в точку. Что касается меня, так я, действительно, ничего из предложенного к прочтению никогда и в руках не держал. Если же где-то что-то и слышал, то это существовало очень далеко от меня, чуть ли не в четвертом измерении.
Поэтому, когда мой сосед по общежитию захохотал, увидев меня, читающего "Войну и мир", я сразу понял причину этого хохота. Он-то считал меня за своего, все одно, что за себя, а для него Толстой было не то, чтобы немыслимое чтение, а просто ненужное, бесполезное. Он, когда смеялся, представлял себя, сидящего на койке с серьезным лицом, делающего вид, что читает. Он хохотал долго и громко, изредка приговаривая: "Толстого читает!".
Он был незлобивым, добродушным парнем и рассказывал много смешного и интересного о своей прошлой и настоящей жизни. Одно в нем было плохо, - любил красное крепленое вино и побуждал меня пить эту гадость вместе с ним, от чего утром всегда болела голова.
Народный театр, который по сути своей театром и не был, а был студией, молодой только образовавшейся, все сильнее входил, заполнял мою жизнь. Фелицата Трифоновна, с такой грустью говорившая о том, что я по весне сбегу, сама настояла на том, чтобы я серьезно готовился в театральные вузы. Она, собственно, меня и готовила.
Жила Фелицата Трифоновна в одной квартире со старшим братом, адмиралом в отставке; по весне ждала сына из армии, который до армии закончил актерский факультет, а сразу же по возвращении намеревался поступать на режиссера. У нее в квартире мы и занимались.
2
Я привык к Фелицате Трифоновне, к ее дому, к ежедневным занятиям, и уже не представлял себе своей жизни без нее, без подготовки к экзаменам.
Сначала Фелицата Трифоновна готовила меня на актера, готовила недолго, но упорно. Я успел уже вкусить плодов успеха и выслушать кое-какие лестные высказывания о своих работах, когда она одним воскресным утром, взглянув на меня своим пронзительным взглядом, сказала:
--
Нет-нет, ты не актер. Ты - режиссер. Это две совершенно разные профессии. Затем помолчала, подумала и добавила:
--
Ты вместе с Леонидом, - так звали ее сына, - будешь поступать с ГИТИС на режиссуру.
Никто не верит, но я с ней не согласился, решил, что она сбрендила, что на нее нашла блажь. Была даже мысль оставить ее и продолжать подготовку к экзаменам самостоятельно, но я почему-то не решился на это и целую неделю не соглашался, стоял на своем: "Хочу в актеры и точка". Ни сын ее, Леонид, ни брат ее, Савелий Трифонович, ни те, кто ее хорошо знал, впоследствии не верили в то, что я мог целую неделю бороться с ней, отстаивая свое мнение. Она щипала меня за виски, стучала в лоб костяшками пальцев, вела часами душеспасительные беседы, как только ни обзывала и чем только ни угрожала. Обещала убить меня, наложить на себя руки, все было зря. Я упрямо отстаивал свое: "Хочу быть актером".
Но через неделю оборонительных боев, в следующее воскресенье, неожиданно для себя самого, я сдался. Сказал, что согласен, что был дураком и сам не понимал собственного счастья. Ответом мне на это был облегченный вздох и слова: "Ну, слава тебе...".
Тут же Фелицата Трифоновна призналась, что, если бы я сегодня не смирился, то она бы совершенно спокойно меня отравила.
--
Я бы кинула тебе в стакан с чаем яд, - весело делилась она со мной своим коварным замыслом, - и ни один бы мускул на моем лице не дрогнул. Потому что, если человек, рожденный быть режиссером, не понимает своего предназначения, то ему лучше и вовсе не жить. После чего я получил очередное постукивание костяшками согнутых пальцев по лбу и стал готовиться на режиссера.
Теперь плохо помню, что читал, что учил тогда, помню только, что ни неба, ни солнца, ни птиц летящих я не замечал.
Зачем-то надо мне было знать, что дед у Бетховена пел басом, а отец - тенором, что Гоголь имел деда по имени Афанасий, а прадеда по имени Ян. Какие-то бесконечные имена и даты теснились в моей голове, как пчелы в улье, отчего голова точно так же гудела. Фелицата Трифоновна думала, что все это пригодится мне, а пригодилось другое, то, что мастером, набиравшим курс, был ее хороший друг, однокурсник, человек, многим обязанный ей и ее брату.
Я тогда всего этого не знал, на поддержку не надеялся, зубрил днем и ночью Станиславского и уставал похлеще, чем на стройке. Зато когда выпадала свободная минута, то я испытывал неизъяснимое блаженство. Труд, любой, даже самый тяжелый и неблагодарный, хорош хотя бы уже тем, что после него наступает отдых.
Хорошо помню свое первое ощущение после известия о том, что я поступил в ГИТИС. Это было какое-то чудо. Ведь я тогда как думал. Фелицата Трифоновна готовила меня к одному, побочно заставляя учить все ненужное, второстепенное и вдруг бац! На экзаменах все ненужное и второстепенное оказалось нужным и даже главным, а то, на что она ставила, что в ее понимании являлось козырной картой, визиткой, прошло никем незамеченным. Конечно, смотрели и аппликацию и то, как я разобрал пьесу, но более интересовались моей работой на фабрике, на стройке, жизнью в Уфе. Громко смеялись над той причиной, по которой угодил я в строительный батальон.
Немного смутил меня вопрос комиссии про то, зачем я, такой здоровый и вдруг лезу в режиссеры, где место беременным женщинам, да инвалидам. Я бил себя в грудь кулаками, говорил, что жить не могу без театра, что здоровье - вещь преходящая, а театр вечен, что я исправлюсь. Потом я узнал, что пришедшему на экзамен инвалиду ставили в укор как раз обратное, то есть его увечья, говоря при этом: "Работа не для больных, космонавтов бракуем, а ты с палкой своей лезешь". Это было потом, все узнавалось потом, а до этого, как я уже сказал, - ни неба, ни солнца, ни птиц летящих. Впрочем, я забегаю вперед.
3
Как я уже сказал, Фелицата Трифоновна жила в одной квартире с братом. Хорошо помню тот мартовский день, когда впервые я увидел Савелия Трифоновича.
С разрешения хозяйки я прошел в его комнату, чтобы посмотреть диковинных рыбок и аквариумы. Сразу же бросилась в глаза чистота, простота и опрятность. На подоконнике в стеклянной банке с водой стояли ветки тополя, уже имевшие крохотные, липкие, салатовые листочки. Так и хотелось дотронуться до них, такими нежными, беззащитными и манящими они мне показались. Рядом с банкой на подставке стоял макет пиратской шхуны с черными парусами. Был он сделан из дерева, металла, ниток и тряпок, был сделан искусно и с любовью.
В углу комнаты, сокрытые от дневного света, стояли те самые чудо-аквариумы. Аквариумов было два. Первый знаменит был тем, что в нем была морская вода и удивительные по красоте морские рыбки, ежи, коньки и звезды. Второй, аквариум с простой водой, был не менее интересен. Интересен он был не обитателями, а оформлением. Фелицата Трифоновна рассказывала, что когда-то на дне была настоящая русская деревенька, настолько искусно выполненная, что были видны и колодцы и дворы и сами домики из бревен, русло реки, протекавшей через нее и даже церковь, стоящая на горе. Савелий Трифонович храм сделал с таким расчетом, что крест и верхняя часть колоколенки возвышались над водой.
Затем такое дно ему надоело, и он взялся за новый макет. На дне теперь стоял затонувший фрегат, изрядно накренившийся набок. Фрегат весь был в тине и ракушках, очень впечатлял его вид. Паруса были обтрепаны и оборваны, своим видом ничем от корпуса не отличались, тоже были в зарослях и ракушках. Корпус судна был насквозь пробит, зияла огромная дыра. Все это было специально подсвечено неведомо каким образом.
Я до сих пор не могу понять, как Савелий Трифонович добился такого тусклого и одновременно насыщенного света, исходящего из самого чрева затонувшего красавца. Усиливала впечатление картина, приклеенная к задней стенке аквариума. На ней было изображено много точно таких же затонувших фрегатов, что как бы свидетельствовало о происшедшем в этих местах страшном морском сражении. Интерьер аквариума совершенно сливался с картиной, или можно сказать так, что картина оживала и сливалась с произведением искусных рук Савелия Трифоновича.
Когда мне надоело рассматривать аквариумы, я стал изучать комнату. Стол, стул, одноместная кровать, застеленная солдатским одеялом, совершенно таким же, каким и сам я совсем недавно укрывался.
Особый интерес вызвали книжные полки. Я подошел к ним вплотную и стал читать по корешкам книг их названия: "Моторист спасательного катера", "Постройка моделей судов", "Пособие для водителей катеров", "Справочник по катерам, лодкам и моторам", "Под парусом в шторм", "Аварии судов", "Волны вокруг нас", "Под парусом через северные пустыни". Потом я узнал, что у Савелия Трифоновича был собственный дом на берегу Волги и свой катер.
На второй полке так же стояла специальная литература, но уже на другую тему: "Устройство и работа двигателей", "Учебник автолюбителя", "За рулем по Москве", "Теория и конструкция автомобиля", "Ремонт автомобиля ГАЗ-21 "Волга" (тогда у Савелия Трифоновича была именно такая автомашина).
На третьей полке стояли книги: "Книга рыболова-любителя", "Болезни прудовых рыб", "Леса, моря", "Аквариумное рыбоводство", "Аквариум в школе", "Овощи - родник здоровья", "Краткий справочник садовода", "Размножение растений". Художественной литературы я у него не нашел, были все специальные книги.
Рядом с полками располагался шкаф бельевой, к нему впритирку жался секретер, о содержимом которого я вскоре узнал много хорошего.
Так рассматривал я апартаменты и совершенно не заметил, как щелкнул замок входной двери и в квартиру вошел Савелий Трифонович. О его приходе я узнал потому, что вышедшая к нему навстречу Фелицата Трифоновна прямо в прихожей громко и возбужденно заговорила:
--
Савелий, надо что-то предпринять. Я получила извещение из части, Леонид под арестом, он убил человека. Савелий, надо хлопотать, позвони своему другу, военному прокурору, если Леонида посадят, я этого не переживу.
Я прислушался, в коридоре воцарилась тишина. Савелий Трифонович долгое время молчал, молчала вместе с ним и сестра. После продолжительного молчания раздался шелест снимаемого плаща и вместе с шелестом снимаемого плаща зазвучали слова Савелия Трифоновича, полные горечи и сожаления:
--
Эх, молодежь, молодежь. Ругаются, понимаешь, сил нет терпеть. И на улице ругаются, и в транспорте. Кругом матерщина одна, одно "х..." да "п...".
Видимо, опасаясь, что брат скажет еще что-то нелестное в сторону молодежи, вспомнившая обо мне Фелицата Трифоновна сказала:
--
- Да, совсем забыла. У нас гость. Мой ученик. - Она выдержала многозначительную паузу и позвала меня, - Дмитрий. Оторвись от аквариумов, выйди к нам. Я хочу познакомить тебя с братом.
Мгновение переждав, чтобы сразу не открывать комнатную дверь, за которой стоял, я вышел в прихожую, готовый к знакомству, как мне казалось, совершенно без тени того, что я подслушал разговор. Но брат с сестрой, конечно, все поняли.
Впрочем, они из этого страшного известия и не собирались делать тайны, о чем очень скоро мне доподлинно стало известно. Они были открытыми искренними людьми, что мне в них и нравилось.
Увидев меня, Савелий Трифонович светло улыбнулся и, крепко пожимая мне руку, с каким-то озорством вдруг спросил:
--
Как думаешь, сколько мне лет?
--
Сейчас скажу точно, - растягивал я ответ, всматриваясь в его лицо, - шестьдесят два.
--
Правильно, - захохотал Савелий Трифонович. - Дай за это я тебя поцелую. - (Потом я узнал, что ему было семьдесят четыре года; просто стало приятно, что я его принял за молодого). - А звание какое?
--
Генерал-полковник, - выпалил я.
--
Ну, можно сказать, угадал. А специальность?
Вот тут я промолчал.
--
Я флотский, - с гордостью заявил Савелий Трифонович. И, заметив, что у меня верхняя пуговка на рубашке расстегнута, как-то мягко, но в то же время тоном, не терпящим возражения, тихо сказал: "Застегнись".
Потом я буду знать, что это у него такая привычка, выработавшаяся за долгие годы службы. Впоследствии, приходя в этот дом, а я буду бывать в нем часто, я всегда буду застегивать и пиджак, и рубашку на все пуговицы. Впрочем, надо заметить, что замечания он делал всем, но, по-моему, кроме меня его никто не слушался.
Сняв с себя пиджак и, повесив его на вешалку в прихожей, он сказал мне: "Пойдем" и дополнительно поманил меня к себе коротким, приглашающим жестом руки. Фелицата Трифоновна так и осталась стоять в прихожей.
В той комнате, в которой я уже был и из которой выходил для знакомства, Савелий Трифонович подошел как раз к тому самому заинтересовавшему меня секретеру и, отперев его ключиком, открыл дверцу. Открыл таким образом, что она из дверцы превратилась в столик. А там, в недрах, приветствовал нас строй разнокалиберных коньячных созвездий, лимон и шоколад. Там же у Савелия Трифоновича хранилась дощечка, острый ножичек и чистенькие тарелочки.
Не спрашивая меня ни о чем, он приготовил закуску, - нарезал лимон и наломал шоколад, - разлил коньяк по рюмкам и, подавая мне мою, сказал:
--
Давай, солдат, за то, что б не было войны и наши специальности никогда бы не пригодились. Мы чокнулись, выпили, потянулись за лимонами, тут-то из прихожей в комнату брата Фелицата Трифоновна и вошла.
Увидев ее, Савелий Трифонович рюмки убрал. Я подумал, что он ее боится, но эта мысль была ошибочной. Он рюмки убрал, а на их место поставил стаканчики. Брат и сестра молчали, но не потому, что я им мешал говорить; просто молчали и все. Савелий Трифонович открыл новую бутылку и разлил ее по стаканам. Тут-то и пригодилась мне моя закалка, воскресные тренировки в общежитии.
--
Савелий, надо что-то делать, - как мне показалось, до странности фальшивым и безразличным тоном сказала Фелицата Трифоновна, - его же посадят в тюрьму.
Савелий Трифонович взял в руки свой стакан, сказал мне: "Давай, не чокаясь", - и осторожно, чтобы не пролить ни капли, медленно стал подносить его к своим губам. Посмотрев, как он это делает, я взялся за свой.
Коньяк был мягкий и пился удивительно легко. Допив стакан до конца и ставя его на стол, я вдруг поймал себя на мысли, что я в одно мгновение очутился в другом мире. Нет, я не опьянел, и все было прежнее вокруг меня, все было точно такое же, но при этом как бы живое. Все неодушевленные предметы ожили, смеялись, шептались, подмигивали мне со всех сторон. Я улыбнулся.
--
Вот так-то, - радушно, как будто он только и ждал, что я этот мир увижу и сумею оценить, сказал Савелий Трифонович. - Давай, давай, лимончика поешь. Его слова тоже звучали, как какая-то удивительная живая музыка.
--
В детстве безумно любил конфеты, - предельно доверительным тоном говорил Савелий Трифонович, - в юности - женщин, в зрелом возрасте - выпить, почитать книги, а теперь... - Он выдержал паузу, подмигнул мне и продолжил, - а теперь я люблю все сразу, - и одно, и другое, и третье. В этом и есть преимущество старости, жаль, что не все до нее доживают. А племянник мой, Леонид, на своих проводах в армию такой вот тост говорил: "Пью за то, чтобы все вы к моему возвращению со службы померли и очистили мне место под солнцем, чтобы не было вас на земле, чтобы не коптили вы небо, на которое, вернувшись, я буду любоваться". Говорит эдак Леонид и мне многозначительно подмигивает, дескать, тебя в первую очередь касается, зажился старик. Да что обо мне говорить, за столом вся родня сидела и все на него наглядеться не могли, а он им такое.
--
Идиот, - тихо, еле слышно, сказал Фелицата Трифоновна. Мне даже показалось, что это у меня в голове что-то замкнулось, настолько тихо все это было сказано. Но Савелий Трифонович услышал. Он так же тихо, не глядя на сестру, сказал:
--
Идиоты у арабов.
--
Кретин.
--
А кретины в Швейцарии.
--
Дурак.
--
Вот это родное. Но у нас это не ругательство, а, скорее, объяснение в любви. Ведь так?
--
Так. Будь ты проклят.
Вся эта словесная перепалка напоминала мне игру в пинг-понг. Под эти тихие слова мне так вдруг захотелось спать и, возможно, я бы извинился и, уйдя в другую комнату, на час-другой прилег, если бы не грянул гром. Конечно, гром весной не редкость, но этот гром грянул прямо в комнате, прямо над моим ухом.
--
Это он - дурак! Он - кретин! Он - идиот! - Заорал неистово Савелий Трифонович. - Он - в одном лице! Да теперь, плюс ко всему, еще и убийца!
И тут Савелий Трифонович выдал такую тираду, состоящую всю сплошь из матерных слов, что никакая молодежь, ругающаяся на улице и в транспорте со всеми своими "х..." да "п..." ему и в подметки не годилась.
Я не помню, как в тот день я от Фелицаты Трифоновны ушел, помню только, что ушел сразу после "грома" и что брат с сестрой за этот "гром" передо мною извинялись и приглашали к себе в гости чуть ли не в вечер того же самого дня.
С Савелием Трифоновичем мы подружились. Был он страстным болельщиком, болел за Центральный Спортивный Клуб Армии. Мы вместе ходили на хоккей, на баскетбол. Я помогал ему по хозяйству, вместе убирались в квартире, вместе выносили, выбивали ковры.
На общественных началах Савелий Трифонович преподавал в детской навигатской школе-интернате. Рассказывал детям занимательные истории о флоте. Перед хоккеем я, бывало, зайду к нему в навигатскую школу, сижу на последней парте и с интересом слушаю о том, как голландский капитан Хейн поймал испанскую "золотую птицу" (так назывался большой отряд кораблей, который ежегодно вывозил награбленные сокровища с Южной Америки). Как Англия на море воевала с Нидерландами. Как профессор Бубнов создавал первую русскую подводную лодку.
Возможно, тесное общение с подростками и определило его болезненную привязанность к такой пустяшной, на мой взгляд, игре, как морской бой. Играя в нее, Савелий Трифонович доходил иногда до неистовства, страшно было выигрывать, так как зачеркивая карандашом клетки на тетрадном листе, он вел настоящий бой и как командующий флотом, не мог проиграть битву.
Ощущая себя, как в настоящем сражении, он терял во время игры в весе, организм его вбрасывал в кровь огромные порции адреналина, глаза блестели. Это был человек, каждую секунду ожидающий смерти, с ним страшно было рядом сидеть. Однажды, против воли своей, я у него выиграл, так он словно пулей сраженный, стал корчиться и никак не мог смириться с эдакой несправедливостью. Только отыгравшись, пришел в себя.
Обладая исключительным музыкальным слухом, он играл на баяне и пел так, что позавидовали бы самые известные исполнители. Жизнь из него прямо-таки ключом била, и он щедро делился этой "живой водой" со всеми окружающими. А казалось бы, такой ад прошел, был ранен неоднократно, горел, тонул и такую правду мне рассказал о войне, что уши мои как закрутились в трубочки, так до сих пор в таком состоянии и пребывают.
Сожительствовал он с тридцатипятилетней соседкой, как я уже сказал имел автомобиль "Волга" ГАЗ-21 в превосходнейшем состоянии, дом в деревне, у самой реки, катер, сад и огород. Всегда светился счастьем, был весел, бодр, чего и другим желал от всего сердца.
4
У Фелицаты Трифоновны жил кот, его звали Зорро. Этого кота я видел где-то за год до того, как познакомился с Фелицатой Трифоновной.
Встреча была случайная но запомнилась в подробностях. Четырнадцатого и пятнадцатого апреля в том году погода стояла на редкость отвратительная, Дул сильный холодный ветер, с неба падал мокрый снег. Под ногами грязь, лужи. Шестнадцатого все переменилось, показалось солнце, лужи высохли, холодный ветер стал теплым и ласковым. В то, что еще вчера с неба падал снег, невозможно было поверить. Наступила, наконец, весна.
Я решил поехать прогуляться. Прогуливался по Тверскому бульвару. Воробьи щебетали, гонялись за самками. С одной стороны чугунную ограду бульвара рабочие в оранжевых жилетах мыли, другую сторону ограды очищали воздухом от пыли, и тут же красили из пульверизатора в черный цвет.
Девушки нарядились, расцвели; две шли мимо меня и одна другой громко говорила:
--
Понимаешь, все у меня есть.
--
А счастье? - не выдержав, поинтересовался я.
Девушки оглянулись, хихикнули и, перестав так громко говорить, убежали от меня подальше.
Такие же рабочие в оранжевых жилетах наводили на бульваре порядок, чинили скамейки, убирали грязь с дороги, готовили бульвар к лету.
С удовольствием прогулявшись по бульвару, я, свернув налево, пошел мимо здания Телеграфного Агентства и оказался свидетелем интересной истории, главным героем которой и являлся кот Фелицаты Трифоновны, кот Зорро.
На газоне, у агентства, лежал, грелся на солнышке, мимо него проходили три подростка, годов по тринадцать с собакой на поводке. Увидев кота, мирно жмурившегося, ребята стали травить на него собаку. Собака стала притворно лаять, потворствуя прихоти хозяина и делать вид, что рвется в бой. "Короткий поводок мешает, мне бы только вырваться, я бы разорвал этого кота на куски". Хозяин намеренно не подпускал собаку близко, так как все же, несмотря на то, что травил, заметно боялся за нее. Быть может, собака была не его, а ему просто дали с ней погулять, выгулять.
У кота оказались стальные нервы. Он не то, что не дернулся, а даже и глазом не повел, продолжал лежать, как лежал и наслаждался весенним солнцем, ни собаку, лязгавшую зубами от него в сантиметре, ни ребят, выкрикивавших угрозы, просто-напросто не замечая. И было в нем столько самоуверенности, столько презрения ко всему окружающему, что один из ребят, оскорбленный таким поведением кота, не выдержал, взобрался на газон, (а газон был достаточно высоким, собственно это была бетонная клумба, засеянная зеленой травой) и стал прогонять кота, пиная его ногой. Пинал не сильно, просто для того, чтобы кот с места своего ушел. Кот лениво покорился. Встал и не торопясь, пошел прочь. И вот тут-то уходящего кота снова пуганули собакой. Собаку натравили, она залаяла, бросилась на кота лениво, без энтузиазма и вражды, так, чтобы только хозяину угодить. Кот от неожиданности прибавил хода, даже побежал, спрятался за автомобиль, стоявший у входа в агентство.
На этом, казалось, история и закончилась, но не тут-то было. Произошло что-то необыкновенное. Когда ребята отсмеялись, празднуя свою победу, и собака, потявкав, унялась, из-за машины вновь показался кот и показался, не воровато высовывая голову, чтобы понять, можно ли, наконец, занимать свое прежнее место или следует подождать, нет. Кот вышел из-за машины смело и твердой походкой пошел на ребят и собаку. На кошачьей морде было выражение оскорбленного самолюбия, да настолько явное, что не на всяком человеческом лице такое можно прочесть и увидеть. Вот он шел и все видели, всем было ясно, что именно задета его честь, никак не меньше.
Люди, прохожие, все видели, что негодяи травили кота собакой и смотрели на ребят осуждающе, и теперь, наблюдая за происходящим, они показывали на кота пальцем и возбужденно кричали: "Смотрите! Смотрите! Что творится! Он сейчас им мстить будет!". Сомнения в этом ни у кого не было, кот, действительно, шел мстить. Ребята, смеявшиеся мгновение назад, в красках пересказывавшие, как гоняли кота ногой, стояли, остолбенев, вид у них был такой, как будто каждый мысленно прощался со своей жизнью, как будто хотелось бежать, а ноги не слушались, не могли сдвинуться с места. Все раскрыли от страха и неминуемой расплаты рты.
Кот беспрепятственно подошел к собаке, которая тоже заметно струсила и, выгнув спину дугой, сев на задние лапы, с каким-то диким криком (похожим на человеческую грязную ругань) стал бить собаку лапами по морде, совершенно, как это делает боксер на ринге. И, лишь проведя серию ударов (завалившись на спину и тут же вывернувшись и поднявшись), не убежал, а ушел, медленно и с достоинством, спрятавшись все за ту же машину.
Мне показалось, что он и когти не выпускал, а так, именно, как в драке, по-человечески, по-мужски, дал кулаком по морде обидчику.
Над ребятами все откровенно смеялись, а я, так просто обрадовался за кота, такое зрелище.
После этого моего рассказа о Зорро Фелицата Трифоновна прослезилась и сказала:
- Надо будет его побаловать, рыбки хорошей ему купить. А то живет, как сирота, все его обижают. При живом-то отце, - имелся в виду актер Елкин, хозяин кота, сожитель Фелицаты Трифоновны. Мне же она посоветовала - А тебе надо рассказы писать. У тебя получится.
Много слышал я от Фелицаты Трифоновны о ее сыне. Интересен был рассказ о том, как пытались его крестить. Свидетель, то есть крестный, носил трехлетнего Леонида на руках, священнослужитель, совершая обряд миропомазания, обмакнул стручец (кисть для помазания) в миро и нарисовал им на челе у Леонида крест, приговаривая при этом: "Печать дара духа святаго. Аминь". Быть может, делай он все это побыстрее, и не случилось бы того, что случилось. Помазал бы глаза, уши, ноздри, уста, другие главнейшие части тела и дал бы знак облачать дитя в белую одежду, но, так как все священнослужителем делалось не абы как, а с полной душевной отдачей, то и вышел вместо крещения спектакль.
Пока благообразный священнослужитель с серебряной бородой говорил: "Печать дара духа святаго. Аминь", Леонид тем временем своей маленькой ручкой стер со лба миро и, неприязненно посмотрев на священника, не по-детски зло и серьезно спросил: "Ты что, дурак?".
Многие из присутствовавших на крещении, следившие за обрядом, прыснули смешком; впрочем, тут же постарались спрятать свои ухмылки в кулаки.
Батюшка, сделав вид, что ничего не произошло, снова обмакнул стручец в миро и вторично нарисовал на челе у Леонида крест. Тут-то и случилось совсем непредвиденное. Мало того, что вконец вышедший из себя младенец ту же снова стер рукой крест, не позволив батюшке даже произнести положенные при этом слова, он посмотрел на батюшку сверху вниз, что было не сложно, так как Леонид сидел на руках, а батюшка был невысокий, посмотрел уничтожающе строго, покачал укоризненно головой и, с какой-то циничностью, не свойственной нежному возрасту, сказал: думал, ты дурак, а ты дур-р-р-а-ак!"
На этом попытка крестить Леонида закончилась. С предполагаемым крестным, Ёлкиным, державшим Леонида на руках, случилась истерика. Он стал хохотать. Это был человек театральный, хорошо Фелицате Трифоновне известный. Она знала, что, если на него нападет, то раньше, чем через полчаса не отпустит. Она схватила сына в охапку и, прячась от глаз людских, убежала.
Фелицата Трифоновна рассказывала, как сын ее, учась в первом классе средней школы, ругался с учителем. Конфликт вышел из-за того, что Леонид требовал от учителя, чтобы тот называл его по имени и отчеству. Учитель свирепел, говорил, что нет никаких оснований так величать ученика Москалева (учитель и по имени-то никого не называл), на что Леонид отвечал так:
--
Если нет основания называть по имени и отчеству тех, кто завтра станет великим ученым, знаменитым писателем или прославленным полководцем, то не находите ли вы, что тем менее оснований у нас величать по имени и отчеству человека, жизнь которого не удалась, который за свои пятьдесят лет выше учителишки начальных классов не прыгнул?
--
Молчать, щенок паршивый, - кричал учитель. - Убирайся прочь, я не намерен тебя учить!