|
|
||
Утром, ровно в девять часов, Фёдор был у подъезда Ватракшина. В "Мерседесе" Ильи Сельверстовича, стоявшем чуть поодаль, уже сидела Марина. Несмотря на утро, выглядела она по-вечернему томно. Только глаза оживлённо блестели, контрастируя с её медлительными и осторожными движениями. С первого взгляда становилось ясно, что говорить она ни с кем не расположена и возможно, несмотря на открытые глаза, спит.
Фёдор решил не лезть к Марине с приветствиями, стал дожидаться хозяина авто.
Вскоре появился Ватракшин. Поздоровался с Фёдором за руку и молча, жестом, пригласил его в машину. Сам уселся за руль и "Мерседес" отправился в путь.
- Вчера не смотрели по телевизору программу?- Сразу заговорил Илья Сельверстович. - Трое молодых людей, как бы это помягче сказать, отмудохали попа, так тому и надо. И,как вы думаете- за что? За несоответствие. Вы видели эту передачу, Фёдор Лексеич?
- Не видел,- сказал Фёдор.
- Тогда спокойно можно врать,- хохотнул Ватракшин.- Так вот. Серьёзно. Пострадавший оказался не священником, а таким же шалопаем, как и те, кто его мудохал. ВХраме Божьем, в котором служил, девчонкам подмигивал, в доме у себя держал магнитофон с кассетами модными, а возможно, и журналы неприличные листал в свободное от работы время. Половина из сказанного- чистейшая правда, половину домыслил я, сколько смог, про подмаргивания, про журналы с картинками. Вот те трое увидели всё это несоответствие и подстерегли плутоватого, в ход пустили кулаки. Это несоответствие формы и содержания, оно природу человеческую более всего задевает. Я это знаю по себе. Водних случаях всё кончается смехом. Ну, а в других- мордобоем, что в данном случае и произошло. Мне этот попович тоже не понравился. Вы, спросите- как я определил, что он не соответствует сану? Отвечу. Ну, во-первых, по внешнему виду определил, а во-вторых, он на вопрос журналиста: "Верите ли вы в то, что когда-нибудь все люди на земле уверуют в Бога?". - Ответил: "Нет". Итак мотивировал: "Сам Христос ходил, проповедовал, и тому не поверили". Или нет, подождите, он не так, не точно так выразился, он сказал: "Сам Христос ходил, проповедовал и то не уверовали". Вот так сказал, а затем добавил- куда ж, дескать, нам-то, со свиным рылом да в калашный ряд. Что с нас-то спрашиваете? Я, как это услышал, так даже на месте подскочил. Как же, думаю, ты, подлец, молишься, как же просишь ты тогда у Бога своего, чтобы царство его с небес сошло на землю? Просишь, молишься, и в то же время сам тому не веришь? Читаю, дескать, молитву назубок, как стишок школьный: "Чижик-пыжик, где ты был? На базаре водку пил", и плевать на остальное. Как говорится, деньги платят, да и ладно. Аглавное - у прохвоста на лице всё это написано. Ну, то есть, что он неверующий. Вот ребята за это его и поколотили. Убеждён, что только за это и ни за что другое. Ведь вспомните, Фёдор Лексеич, ходил же Флоренский Павел в рясе, соблазнённым математику и физику читать. Страну, тогда уже крыло поганое накрыло, вороны кремлёвские крови просили, ан не посмели, не тронули. Аведь он не только в Университете, он и по улицам в облачении свободно ходил, в то-то время бесовское, когда зло кипело в сердцах и жизнь человеческая ничего не стоила. Когда ношение рясы было уже смертельным преступлением. Вот я смотрел вчера передачу, вспоминал Флоренского и мысленно у этого попа избиенного спрашивал: "Как же так? Как же это ты, шалопут, стал православным священником и не веришь в Бога? Заметьте, будь он католик или протестант, я бы и слова ему не сказал, те все воры и лицедеи, то нам известно, но вот представитель русской веры, веры отцов и дедов, веры правой и славной- и не верит, что Царство Божие воцарится на земле, не верит в то, что все уверуют! Мне, мне, Илье Ватракшину, можно было бы так говорить и то страшно, и то подсудно, а кто знает, вдруг взыщется, что же, думаю, ты, называющийся пастырем, не боишься слова такие говорить, позволяешь себе такое? Ты тот, кто не имеет права сомневаться в том, что проповедуешь. Аиначе- что же получается? Получается, что мы такие же протестанты-католики. Сплошное лицемерие получается!
- А мне кажется, Флоренского потому не трогали,- взволнованно заговорила Марина, которая от эмоционального многословия Ватракшина, спать расхотела,- что в народе тогда сильна была вера, и зло в их сердца, корней ещё не пустило. Они только дышали прокажённым воздухом, но проказой не болели. А теперь избили как раз беспричинно злые, безнадёжно больные проказой коммунизма. Мне кажется, что наше время намного страшнее, чем то, послереволюционное. На днях, тоже по телевизору, выступал кинорежиссёр Абдрашитов и сказал, что гений и злодейство стали совместимы. Куда же дальше идти после этого? По-моему, приехали. Япосле этих слов его всю ночь не спала, да и не одну ночь, если говорить откровенно. Я, думала-думала и согласилась с ним. А ведь действительно, так! Всё теперь настолько перемешалось, так соединилось и переплелось, что не поймёшь, где добро, а где зло.
- Значит, близится конец света, грядёт Антихрист в силе и славе своей?- Как-то весело, нараспев, спросил Ватракшин у Марины, при этом многозначительно посмотрев через зеркальце на Фёдора, сидевшего и отмалчивавшегося, как бы адресуя вопрос и к нему.
- Выходит так,- подтвердила Марина.- Где-то пишут, что конец света будет через год. Где-то, что через пять лет. Год, пять лет, какая разница? Ясама лично не знаю когда, но чувствую, что скоро. Не я одна это чувствую, все чувствуют, что конец света не за горами. Спросите, об этом вам скажет даже ребёнок. Анасчёт того, что гений и злодейство стали совместимы, мне ещё передавали одно подтверждение. ВГИТИСе совсем недавно была беседа, на которую приходил священник, и он говорил то же самое, слово в слово, как Абдрашитов. Асвященник непростой, он до Семинарии Университет закончил, по образованию филолог, очень знаменитый, известный и даже, я бы сказала, модный. Отец Арсений.
- А-а, этот сладкоголосый козлик. Теле-радио-звезда? Ненавижу,- сказал Ватракшин, скрипя зубами.- Очень хорошо его знаю. Вот кому нужно было бы морду набить.
Фёдор, ехавший молча и в полемику не вступавший, в отличие от Ватракшина, отца Арсения очень любил. Отец Арсений, как и всякий живой человек, имел недостатки, страдал словолюбием, временами приводившим к словоблудию, к путанице в словах и понятиях. Сердце же отец Арсений имел чистое, за что Фёдором, несмотря на все свои недостатки, и был любим. Фёдор вспомнил ту беседу в ГИТИСе, он присутствовал на ней. Отец Арсений действительно сказал там много лишнего, в числе чего и о гениях-злодеях. Фёдор, после беседы, которая строилась в форме урока-монолога, подошёл к батюшке и сказал: "Вы меня своими словами смутили". Узнав, какими именно, отец Арсений тут же поправился и извинился. Но, сболтнул-то (как выражались тогда же о нём многие) он всем, а о его поправке было известно только Фёдору. Поэтому, когда выйдя из класса, Фёдор услышал: "Заговорился святой отец, договорился до того, что сказал: Бога нет",- ему стало грустно. Вот и Марине не передали его опровержение собственным словам, хотя Фёдор объявил о нём и жарко спорил, доказывая, что именно это истинная мысль, которую хотел донести священник. "Духовенству,- думал он теперь,- надо строго следить за своими словами. Священников слушают по-особенному".
- Вы чего, Фёдор Лексеич, всё молчите?- Поинтересовался Ватракшин, обращаясь напрямую.- А впрочем, это хорошо. Молчание ценное качество, а иначе пришлось бы молчать нам. Япризнаться, тоже не охотник болтать, вот только сегодня что-то разговорился. Как вы считаете, Фёдор Лексеич, близок конец света?
- Нет. Считаю, не близок. Человечество ещё молодо, кого Антихристу соблазнять? Оно должно пройти длинный путь своего развития, устроиться единым миром, избавиться от голода и болезней, зажить счастливо, пресытиться доброделанием, если можно так выразиться, зажировать. Вот тогда может быть. А теперь-то что? Куда Антихристу приходить? Некуда.
- Очень интересное замечание,- сказал Ватракшин и, кинув мгновенный взгляд на Фёдора, через зеркальце, тут же спросил. - Бьюсь об заклад, что вы со словами о злых гениях не согласны?
- Не согласен,- подтвердил Фёдор. - Для меня слова пушкинского Моцарта очень дороги и изменениям не подлежат. Могу объяснить, как я это понимаю.
- Сделайте одолжение,- хохотнул Ватракшин.
- Гений, человек избранный для утверждения добра. Он на обдуманное зло, коим злодейство, бесспорно, является, конечно, не способен. Так было, есть и будет всегда. Признаюсь, считаю, что и вы, Илья Сель...- Фёдор запнулся.
- Сельверст. Сельверст, русское имя. Не Сельвестр, а Сельверст, Сельверстович,- тут же подсказал и объяснил Ватракшин.
- Да, спасибо,- продолжал Фёдор.- Считаю, что и вы, Илья Сельверстович, точно такого же мнения.
- Да. Такого же. Апочему? С чего это вы так узнали?
- Потому, что вы достаточно умны для того, чтобы разбираться в простейшем.
Фёдор намеренно грубил, мстил Ватракшину за то, что, когда об отце Арсении тот говорил "ненавижу", не сказал вовремя своё "люблю".
- Достаточно?- Хихикнул Ватракшин.- Ну, что ж, спасибо и за это.
Всю оставшуюся дорогу провели в молчании. Подъезжая к месту, свернули на специальную дорогу, проехали мимо автодорожного знака с изображением кирпича и, въехав за забор, отделявший дачный посёлок от внешнего мира, очень скоро оказались у дома Ильи Сельверстовича.
Дом был большой, в два этажа. Построенный из белого кирпича, имел четырёхскатную медную крышу и множество окон, балконов и труб.
Из-за того, что все эти окна балконы и трубы были расположены на разных уровнях и разнились в размерах, создавалось впечатление, что дом изломан и перекошен.
Фёдор ещё не знал, как дом устроен внутри, но снаружи вид у него был непривлекательный, можно сказать- нелепый.
Освоих замечаниях он никому ничего не сказал, впрочем, его и не спрашивали. Хозяину, как казалось, было всё равно, какое впечатление его жилище произвело на гостей, а проснувшаяся в машине Марина, снова ходила томная, ничего не замечала и похоже, опять с открытыми глазами спала.
Сразу по приезду Илья Сельверстович повёл Фёдора и Марину к небольшим хозяйственным постройкам, прятавшимся за домом. Показал зверей и птиц из "живого уголка" своей дочери, Ядвиги. Карликового петушка, двух серых гусынь, одного белого гуся и крольчиху с крольчатами.
- Я взял её покрытую,- стал Ватракшин рассказывать о крольчихе.- Обещали, что четырнадцать штук принесёт, а она вот только шестерых. Итех поначалу прятала, нельзя на них было даже взглянуть, сразу бы загрызла. Это всё дочь моя, Ядвига, знает. Она за ними следит.
Он открыл крышку у ящика и стал доставать оттуда крольчат.
- Держите,- говорил он, протягивая кроликов Марине и Фёдору.- Теперь можно. Вы их за уши берите, их надо за уши держать.
Фёдор взял крольчонка за уши, как учили, но крольчонку это явно не нравилось, он весь дёргался, стараясь вырваться. Лишь после того, как Фёдор подставил ему под задние лапы ладонь и усадил его на неё, крольчонок успокоился и затих.
- Видали, какие?- Говорил Илья Сельверстович, разглядывая крольчат.- Смотрите. Видите, у них ушки чёрные, хвостики чёрные и носы чёрные, это они в папашу. Мать у них белая, без единого пятнышка.
Ватракшин рассказал о том, какая крольчиха заботливая мать, затем сказал много лестного о карликовом петушке, особенно отметив тот факт, что петушок кричит "кукареку" ровно через час и не просто так, как взбредёт ему в голову, а именно в шесть, семь, восемь, девять и так далее. То есть, является фактически живыми часами. Рассказал о том, что гуси очень умные и любят слушать разговоры. Что гусак одну гусыню любит, а другую щипает, житья не даёт.
Гуси и впрямь смотрели на Илью Сельверстовича так, что казалось, они его слушают и понимают.
После зверинца хозяин пригласил в дом, на лёгкий завтрак. Завтрак, на самом деле, был лёгкий, символический- чай и варенье. Даже хлеба к варенью не подали.
Служанка, которую в своё первое посещение Ватракшина, Фёдор видел на московской квартире, жила и хозяйничала теперь на даче. Завтракали втроём, сидя за круглым столом, на просторном балконе второго этажа. Выпив чашку чая одним махом и нервно поковыряв чайной ложкой варенье, положенное в блюдце, Ватракшин вдруг без всяких видимых причин заговорил о народе. Заговорил так, словно Фёдор и Марина до этого без умолку болтали, не давая ему вставить слова и только теперь, наконец, пришла его очередь. То есть заговорил с необыкновенным жаром:
- Для всякого народа,- говорил Ватракшин,- есть только два исторических пути: языческий путь самодовольства, костнения и смерти и христианский путь самосознания, совершенствования и жизни. Только для абсолютного существа, для Бога, самосознание есть самодовольство, и неизменность есть жизнь. Для всякого же ограниченного бытия, следовательно, и для народа, самосознание есть самоосуждение, и жизнь есть изменение. Если бы я был Генеральным Секретарём, отменил бы нравственность. Разрешил бы жить с кем угодно. Да, да, кому угодно и с кем угодно, без предрассудков. Дал бы всем свободу и эту свободу пропагандировал бы и защищал юридически, то есть законами. Скотоложство, мужеложство? Пожалуйста! Есть тяга спать с малолетними детьми? Тоже не возбраняется. Скажете- растление, а я скажу- развитие и образование. Кто прав? Кто скажет, что я не прав? Я раскрепостил бы людей, снял бы с них путы, отомкнул бы все их тайные замки и засовы. Дал бы стимул к жизни, этим бы и оправдался перед Богом, если Он есть. Любишь мальчиков? Люби, мы не осудим. Любишь овечку, овечка жена твоя? Пожалуйста, не надо краснеть, ты нам не мерзок. На земле наступило бы истинное царство любви, и не было бы зависти, ненависти. Общество, открытое для любви, исцелилось бы от болезней и бедности, как вы, Фёдор Лексеич, справедливо давеча заметили. Как? Согласны с моим рецептом спасения? Чего ж вы молчите?- Ватракшин как-то болезненно оживился.- А хотите, дам вам совет, как писать? Сделайте главным героем подлость, низость, мерзость, что угодно на выбор, и пишите. Это и общество шокирует и на весь мир прогремит, а главное, всеми примется. Спросите- почему? Отвечу. Потому что подлость, низость и мерзость, всем одинаково понятны и близки!
Глаза у Ватракшина блестели, сам он весь побелел, за столом воцарилась напряжённая тишина. Выдержав паузу, Илья Сельверстович захохотал болезненным, деревянным смехом, как сумасшедший. Отсмеявшись, вытерев носовым платком с лица, вдруг выступивший пот, он налил себе в чашку чая и стал разоблачать сказанное.
- Это я пошутил,- говорил он.- Проверку вам, а заодно и себе устроил. Какой из меня Генеральный Секретарь? Какой из меня советчик? Достало б ума разобраться в простейшем.
- Я так и знал, что обидитесь,- сказал Фёдор.- Извините. Бес попутал.
- Извиняю,- с кривой двусмысленной улыбкой, сказал Ватракшин и, вдруг, убрав улыбку, серьёзно добавил.- Хотя, если желаете, действительно скажу, как писать.
- Скажите,- согласился Фёдор, не находя, о чём ещё можно было бы говорить.
- Рекомендации простые. Найдите самого жалкого, бесправного, обойдённого судьбой человека и попробуйте его защитить, оправдать. Ивсё описывайте не торопясь, с любовью и болью. К светлому концу ведите через страдания, чтобы вызвать в читателях сострадание. Ибо, и это ни для кого не секрет, всё, как вы это говорили, стояло, стоит и будет стоять на сострадании. Собственно - весь секрет. Хотя, повторяю, секрета никакого в этом нет. Все это знают, да вот беда, написать не могут. Слабосильны, так сказать, не способны. Аскажите, Фёдор Лексеич, у вас были какие-нибудь скрытые пороки? Вы боролись с ними, изживали их? Преодолевали когда-нибудь великие соблазны? Ведь знаете, неискушённый человек- он не искусен. Не испытав, не изведав- ничего хорошего не напишешь. Аесли хорошо не писать, то лучше совсем не писать. Так? Так или не так? Впрочем, можете не отвечать, это я к слову. Вы, наверное, не знаете, а ведь я в молодости тоже пробовал перо. "Рука к перу, перо к бумаге". Да, да. С женой своей Ниной познакомился, как начинающий писатель. Отцу её, маститому и обласканному, приносил свои опыты на суд. Как теперь всё помню. Он, тесть мой, был скользкий старикан. Знаете, что он тогда, в первый приход мой сказал, после прочтения опытов? Я слово в слово запомнил. Вот послушайте: "Что, Илья, сказать о твоём творчестве? Пока что ничего. Видишь ли, голубчик, я ещё не разобрался. Моё состояние можно сравнить с состоянием человека, вошедшего в подъезд и слышащего шаги. Понимаешь? Шаги-то слышны, но понять сразу трудно, куда они направлены, вверх или вниз. Подожди, дай мне время прислушаться. Трудно, Илья, сразу определить, а, не определив, что могу сказать? Но шаги- да. Шаги слышны. Адля начинающего в твоём возрасте это немало. Давай, Илья, шагай. Шагай, и если даже идёшь вниз, шагая, сможешь исправиться. Главное- не останавливайся и сам всякую минуту прислушивайся, спрашивай себя: куда я иду, спускаюсь или поднимаюсь? И, если научишься к себе прислушиваться, спрашивать, а что важнее всего, по совести себе отвечать, то всё Илья, у тебя будет хорошо". Вы, наверное, решили, что я ему огромный роман приносил или повесть? Полстранички, два четверостишья.
Коммунистическая партия страны
В работе стать тебя достойным,
Я в вашу попрошусь семью,
Как только стану... Э-э-э...
- Забыл.
Смотри вперёд, открыв глаза, и руки погрузи в работу,
Знай и живи одной заботой о светлом дне своей страны
О том, что нужно всему миру.
Борись, чтоб не было войны.
- Где-то что-то напутал, но в целом немного переврал, такие были стихи и нет бы сказать "плохо". Нет, тесть никому ничего впрямую не говорил, такой был у меня тесть. Не говорил правды даже мальчишке. Хотя надо понять его, время научило быть таким. Вы видели картину художника Пузырькова "Иосиф Виссарионович Сталин на крейсере "Молотов"? Не видели? Вот. А, тогда в Третьяковке такие картины висели. Такое особенное время было. Аизменилось время- и тесть изменился. После смерти Генералиссимуса зашёл к ним и тестя будущего не узнал. Пьяный, счастливый, кричит на плачущую жену, как мужик невоспитанный, чего ранее никогда себе не позволял. Подождите. Вру! Обманываю честное собрание. Это всё не после смерти "сухорукова", а как развенчали, или нет, когда выволокли. Да, да. Выволокли за ноги из гробницы, вот тогда его жена и голосила. Как раз по этому поводу голосила, а тесть при мне на неё кричал. "Плачь, дура, громче, когда сын ключницы Русь крестил, да идола Перуна тащили волоком, так тоже многие плакали, бо слишком уж привыкли к истукану". Тогда же, спьяну, стал каяться, говорить, что за тридцать сталинских серебряников продал душу. Красиво говорил. "Было мне, Илья, тридцать три года, а Нового завета не имел, идущие следом наступали на пятки, торопили, говорили: "Иди быстрей", вышестоящие интересовались: "Что выбрал, голубчик, серебро или крест?". Да, приходилось тогда выбирать. Страшно мне показалось, не имея своего слова, на крест идти, а серебряники в самый раз пришлись. Дочки росли, хлеба просили". Долго он мне в тот день объяснялся в любви, оправдывался, от неверной дороги предостерегал. Он, старый Лис, надо отдать ему должное, любил меня. Ажена моя, дщерь его младшая, тогда смешная была. Помню, сел с ней рядом, она стихи Пушкина читала, говорю, почитайте мне вслух. Стала читать. Ясмотрел на её влажные, розовые губки, на их движение, слушал голос её. Да, и не выдержал, поцеловал. Втот же день, перед уходом, тесть будущий, по правилам гостеприимства, снова в гости приглашал и ей велел просить меня об одолжении. Ая её спрашиваю при отце, будет ли она, как сегодня, мне Пушкина читать? Она покраснела, но нашлась, ответила: "Буду, но только другую страницу".
Ватракшин рассмеялся и стал задумчиво твердить:
- Так-то, так-то, так- то,- опомнившись, оглядел гостей и сказал.- Как жизнь-то бежит. Да, Нина была натурой возвышенной. А, кстати, вы знаете, что такое возвышенное? Это великое, в природе, в жизни и в изображениях искусства, определяемое в качестве великого не со стороны количества, которым оно превосходит сравниваемые с ним явления, но по его особенному эстетическому действию на человека. Да. Это я ещё тогда учил, чтобы умным казаться, как собственно и то, что я о народе и о путях его вам говорил вначале. Сам я не знаю ни народа, ни путей его, ни того, что на самом деле возвышенное,- он усмехнулся и продолжал.- Сколько лет прошло, а смотрите, всё хочется умным казаться! Но теперь-то я с Фёдором Лексеичем посмеяться над этим могу, а тогда, прежде... Кто я был тогда? Ни мясо, ни рыба, даже не рак, который на безрыбье хорош. Так, рачок, водяной ослик. Был беден, питался водой из под крана и мундиром от картофеля. Носил штанищи, брюками я их назвать не осмелюсь. Штанищи с огромными пузырями на коленях и ещё кое-где. Абахилы? Дырявые бахилы мои, они всегда просили каши. От меня плохо пахло, сверстники чурались моей компании.
- Ой! Да, вы наговариваете на себя. Явам не верю. Не могли вы ходить таким,- обворожительно глядя в глаза Ватракшину, заметила Марина.
Ватракшин внимательно посмотрел на неё, тряхнул головой и, сменив в своём лице грусть на весёлость, ответил:
- Ну, если что и приукрасил, то самую малость. Ты иди, Марина, прогуляйся. Мы тут с Фёдором Лексеичем о делах поговорим.
Марина встала и, не сказав ни слова, послушно ушла. Проводив её взглядом, Ватракшин в разговоре, как будто перескочил на другую тему, на самом же деле всё это было продолжением рваных бахил.
- Ненавижу воров,- говорил он,- хотя сам воровал.
Заметив улыбку на лице у Фёдора, которую тот просто не сумел скрыть, Ватракшин, возможно, собиравшийся закончить этими словами воспоминания юности, или только скользнуть по теме воровства, углубился, стал объяснять себя, дотошно доказывая свою правоту.
- Я воровал до Москвы, но как приехал в столицу, то как отрезало. Верите вы в это или нет?
- Верю,- поспешил успокоить его болезненную мнительность Фёдор.
- В общежитии у нас поначалу тоже воровали,- продолжал Илья Сельверстович, который слегка успокоился, но всё ещё рвался доказывать.- Поужинаешь, оставишь кусок хлеба на утро, чтобы позавтракать. Встанешь, хлеба нет. Воровство процветало. Ия взялся, стал устраивать тёмные. Ложится вор спать, его в темноте с четырёх сторон накрывают одеялом вместе с головой, и это одеяло держат, а остальные начинают лупить его, чем попало. Ремнями, бляхами, палками, сапожной ногой. Знаете, что это такое? Это не нога в сапоге, хотя и ноги в ход пускались. Это палка с железным загнутым концом, предназначенная для того, чтобы каблуки подбивать. Вот такой сапожной ногой, словом, чем попало охаживали. Охаживают, а он там скулит, крутится веретеном. Ибили до тех пор, пока не затихал. Ибили все. Всех заставляли бить. Ивсе видели, что за воровство бывает, и это от воровства лучшее лекарство. Сразу же всё прекратилось, все кражи. Ясобрал как-то всех и сказал: "Вобщежитие неси всё. Воруешь ты где-нибудь, меня это не касается, лишь бы ты в общежитии не воровал и из общежития не выносил. Да, я тогда задиристым был и не смотрел, что кто-то выше меня, сильнее. Вкармане всегда соль носил, в глаза швырну горсть, и пока он, высокий да сильный, глаза протирает, бью его наотмашь кулаками по голове или свалю на землю и ногами. Меня боялись. Асейчас люди зажрались. Я, помню, мочил белый хлеб в воде, посыпал его сахарком толчёным, и для меня это было пирожным. Да, было тогда другое время. Время было голодное.
Ватракшин как-то воспалённо взглянул на Фёдора и сказал:
- Вы, я знаю, приехали за деньгами для ребят. Вам все эти мои воспоминания- ничего не значащая болтовня.
- Отчего же, мне интересно,- поправил его Фёдор, но Ватракшин, сделав вид, что поправку не услышал, продолжал гнуть свою линию.- И в этом вы правы. Но, болтал я не только потому, что воспоминания нахлынули, но ещё и по той причине, что не хотел при Марине говорить о знакомых ей ребятах.
Илья Сельверстович вылил из своей чашки остывший чай в пустую Маринину, налил себе горячего чая и, воровато оглянувшись, продолжал:
- Ребятам тем я денег не дам. Им не дам, а Вам дам. Но Вам, не для них. Понимаете? Не для них, а для себя. Вы мне нравитесь. В ваших глазах горит огонь, светится мысль. Я Вам верю. Ате, господа- бросьте их, они никогда ничего не сделают, ничего не создадут. Почему? Спросите вы у меня, а я вам отвечу. Потому, что не сумеют. Вих глазах растерянность, страх, безверие, они думают чёрт знает о чём, они глупые. Впрочем, что я вам говорю то, в чём вы лучше меня осведомлены? Я же знаю, что вы деньги приехали просить единственно из своей доброты. Сами же в глубине души уверены, что они их пустят в трубу, и всё-таки поехали просить, хлопотать. Мне денег не жалко, берите, пожалуйста, но только не для трубы и не для демонстрации добрых качеств, драгоценной вашей души. Нет, на эти цели не дам, обидно. Дайте же слово, что фильм будете делать вы, по моему замыслу и дело в шляпе. Даёте слово?
Фёдор, сидевший за столом с опущенными глазами, от слов Ватракшина покрасневший, не поднимая глаз на собеседника, ответил:
- Нет.
- Почему? Объяснитесь,- мстительно настаивал Ватракшин, который, видя смущение Фёдора, ликовал.
- Я не режиссёр,- медленно, с расстановкой заговорил Фёдор, поднимая глаза.- Я, как вы правильно поняли, всего-навсего тот человек, которого посылают за деньгами. Если вы всё-таки пересмотрите своё отношение к моим друзьям... Пересмотрите и решитесь помочь или пожертвовать, вот телефон режиссера, его зовут Вадимом. Такими будут мои объяснения.
- Да, Фёдор Лексеич, расстроили. Расстроили вы меня, впрочем, всего этого и следовало ожидать. Люди такого типа как вы, не обижайтесь на "типа", для себя бы денег не просили и не взяли бы. Ведь не взяли бы? Никак? Ни под каким соусом? Ну, с кино понятно, закончим с кино. Телефон я оставлю, отношение к господам вашим друзьям пересмотрю. Но вот вы, не как я не знаю там кто, а как нормальный, обыкновенный молодой человек, ведь, наверное, нуждаетесь в деньгах? Так возьмите. Возьмите для себя, по-человечески. Для поддержки, так сказать.
- Большое спасибо, у меня деньги есть,- с чувством, искренне поблагодарил Фёдор.
- Ну, вот,- не унимался Ватракшин.- Смеётесь надо мной? Ну, смейтесь, смейтесь. "Нет, спасибо. Уменя их есть". Похвально! Откуда они у вас есть? Ну, не хотите, так не хотите. Да, неприятно, что всё это так получилось, но не беда. Апризнайтесь, Макеев Фёдор Алексеевич, вы, должно быть, очень хороший человек? Нет, не улыбайтесь, я серьёзно. Так жить- заботясь о других и в наше-то время, когда всякий-каждый рвёт и тащит. Так недолго, мой любезный, и дурачком прослыть. Да, я ручаюсь, что те, для кого вы эти добрые дела делаете, за глаза вас давно уже им потчуют. Не верите? Очень скоро убедитесь. Воткрытую окликать начнут этим зычным словом и будут смело смотреть в глаза, твёрдо зная, что правы. Да, мало того, что дураком назовут, оно бы ладно, если только это, подозреваю, этого не боитесь, так ведь ещё и пострадать за свои добрые дела можете - вот чего бы не хотелось, чего больше всего боюсь. Поверьте, не пришло ещё время добрые дела делать. Не понимают, не ценят!
- Да, разве для этого они делаются? Для того что бы ценили?- Не выдержав, заговорил Фёдор.- И потом, если уж страдать, то лучше за добрые дела, нежели за злые.
- Одинаково!- Завопил Ватракшин, но тут же, опомнившись, взял на несколько тонов ниже.- Поверьте, Фёдор Алексеевич, одинаково. И спасибо за то, что сказали так, а не иначе. Я-то, испорченный, грешным делом подумал, что скажете по-другому. Ябы, на вашем месте, не упустил случая, вот что сказал: "Лучше не сделав зла, быть осуждённым, чем, не сделав добра, удостоиться похвалы". Зря не сказали так. Думаю, вы меня просто пожалели. Сказав так, вы бы тем самым, кроме того, что себя оправдали, ещё бы могли и меня ковырнуть. Ведь вы же, конечно, считаете, что я... Ну, ладно, оставим. Так вы, значит, убеждены, что пришло время добро людям делать?
- Убеждён,- тихо, но твёрдо сказал Фёдор.
- Ну, тогда мне пора на тот свет, потому что я этого прихода не заметил,- отшутился Илья Сельверстович и, потерев ладонью лоб, спросил.- А вот скажите мне, милейший Фёдор Алексеич, ещё вот что. Ещё один такой момент. Ведь вы, должно быть, как все доброделы, уверены в том, что богатство даётся одному для того чтобы тот поделился им со многими, а ум даётся одному, что бы этот один сделал жизнь многих безумных легче и привлекательней? Да? Так ведь вы думаете?
- Я об этом никогда не думал. Но если было бы всё так, как вы сказали, то было бы хорошо. Да, конечно, богатому нужно делиться, а тому, кто чувствует в себе силы, помогать. Да, так ведь оно и есть, Илья Сельверстович, а иначе давно бы уже и мир не стоял, не всходило солнце.
- Признаться, думаю иначе,- холодно заметил Ватракшин, вставая из-за стола.
- Разве?- Недоверчиво спросил Фёдор, вставая следом.- А как же деньги, которые вы мне предлагали в качестве поддержки?
Ватракшин улыбнулся.
- Молодость, молодость,- многозначительно произнёс он.- Вы, Фёдор Лексеич, не очень-то обольщайтесь на мой счёт. Я, может быть, оттого вам деньги и протягивал, что знал- вы инвалид без рук, взять вам их нечем, начнёте в благородство играть, откажетесь. Яв том уверен был на тысячу процентов. Согласись вы деньги у меня взять, я при всём своём расположении к Вам призадумался бы, возненавидел вас за эту слабость, и всё равно всё кончилось бы тем, что денег я Вам не дал бы. Поймите вы это раз и навсегда, и не лезьте вы с добром ко мне в душу. Знайте про себя своё, я буду знать своё, давайте каждый со своим и останемся.
После чаепития на балконе Фёдору была выдана увесистая сумка, в которой что-то глухо позвякивало, и сам Ватракшин понёс в руках точно такую же. Марина шла налегке. Шли, как вскоре выяснилось, на речку и, действительно, слишком было жарко, чтобы не идти купаться.
Пройдя мимо старых яблонь, которые росли за домом и составляли целый сад, а затем мимо соснового бора, в котором сосны были сказочной величины, вышли к низкому пологому берегу, поросшему сочной травой. Почти у самой воды росла одинокая небольшая сосна, лежала перевёрнутая лодка, вёсла, стоял мангал. При мангале имелись рабочие рукавицы, совковая лопата и целая горка угля. Стоял ящик с бутылками питьевого спирта. Чуть поодаль от сосны и от мангала наблюдались качели, выполненные в форме дивана. То есть, вместо узкой дощечки на одного, на весу был обычный, со спинкой, диван и эти качели были не кустарной работы, а продуктом фабрики, разумеется, зарубежной. На них можно было качаться впятером, но лучше вдвоём.
Заглядевшись на качели, Фёдор понял, что не только яблоневый сад внушительных размеров, но и сосновый бор, и этот берег, всё это собственность Ватракшина.
"Аиначе не оставлял бы он на берегу вёсел, ящик со спиртом",- мотивировал Фёдор для себя то, до чего дошёл интуитивно.
Он даже хотел об этом спросить у Ильи Сельверстовича, то есть, о том, кому принадлежит все это, но вовремя раздумал. Да и какая, в сущности, ему была разница, разве что из любопытства.
Расстелили покрывала, а точнее, специальные подстилки, на покрывала похожие, красивые двухслойные, на траву положили клеёнчатой стороной, а наверх мягкой, ворсистой. Достали из сумок сырое мясо, для шашлыков предназначенное, заблаговременно замоченное в соусе, огурцы, помидоры, лук, хлеб и двенадцать бутылок вина "Алиготе". Достали шампуры, стаканы, игральные карты и три телескопические удочки. Судя по количеству и разнообразию заготовленного, досуг обещал быть занятным и Ватракшин, казалось, по крайней мере, до вечера, возвращаться домой не собирался.
Илья Сельверстович разделся, и оказалось, что он в купальнике. Купальник был в бело-зелёную полосочку и ему очень шёл, так сказать, был к лицу, делал похожим на борца. Сразу после того, как разделся, он принялся хозяйничать. Первым делом поставил все двенадцать бутылок "Алиготе" в специальный проволочный ящик и опустил в воду, поближе к берегу, затем надел рабочие рукавицы, взял в руки лопату и стал загружать мангал углём. Закончив эту работу, открыл четыре бутылки спирта и тщательно полил спиртом уголь, лежащий в мангале.
"Так вот зачем спирт питьевой,- отметил Фёдор, который боялся это даже предположить. - Переводит добро, почём зря, рассказать об этом в цеху, где работал, так не то, что Ватракшина- самого рассказчика насмерть убьют".
Между тем угли в мангале уже горели, а Ватракшин, успевший каким-то образом всё же вымазаться как чёрт, ворошил их железной кочергой.
- Пусть прогорят,- сказал он смотревшему на него Фёдору и вдруг, бросив кочергу, отплёвываясь и щурясь от жара, разбежался и с криком, хлопнув при этом ещё и в ладоши, кинулся в реку. Он нырнул с небольшого мостка, как дельфин, аккуратно, без брызг войдя в воду.
Река в том месте, где они находились, была довольно широкая, и люди, отдыхавшие на другом берегу, казались карликами, которым не под силу вплавь добраться до них.
Затем были шашлыки с хлебом и овощами, "Алиготе". Фёдор, накупавшись, ел с аппетитом. После шашлыков и вина, до этого всё хмурившийся, Ватракшин повеселел, стал показывать Марине карточные фокусы. Фёдор получил возможность спокойно лежать под сосной и любоваться солнечными зайчиками, бегавшими по её ветвям. Блики, отражающегося в реке солнца, на ветвях сосны были так необыкновенны, что, казалось, - кто-то подсвечивает сосну снизу радужными, волшебными фонариками.
Фёдору неудобно было перед самим собой за этот вынужденный отдых. Убивать таким образом время он считал преступлением, но утешал себя тем, что всё это нужно Вадиму и Генке, а главное,- должно скоро кончится, завтра, а может быть, даже сегодня. И тогда спокойно, с чистой совестью, он сможет засесть за свой роман и писать.
"Что же делать, надо терпеть",- думал он, улыбаясь.
Ровно в пять часов вечера, сказав: "начинается самый клёв", Ватракшин разложил удочки. Клёв, действительно, был хороший, Илья Сельверстович не успевал менять наживку. Он взял три удочки из того расчёта, что и гости станут удить, но Фёдор отказался, у Марины не получалось, и в результате всеми тремя удочками пришлось орудовать ему самому.
После рыбалки вернулись в дом. Был сытный ужин и пустые разговоры. Поужинав и наговорившись, пошли смотреть на закат. Зрелище было впечатляющее, но продолжалось недолго. Прямо на глазах, то есть, в считанные секунды, солнце скрылось за дальним лесом, и сразу же весь тот лес покрылся дымкой или туманом, от чего стал казаться синим. Небо над этим синим лесом было высокое и делилось на несколько разноцветных полос. Сразу же над лесом стояла довольно узкая, малиновая полоса, над ней, пошире,- розовая, над розовой оранжевая, а ещё выше, совсем широкая, жёлтая полоса. Всё небо над лесом просто светилось, и облака на фоне светящегося неба казались фиолетовыми. Повернувшись спиной к синему лесу, Фёдор поднял голову. Прямо над ним в светло-голубом, высоком и прозрачном небе тихо плыли облака нежно-розового цвета. Фёдор смотрел во все глаза и наслаждался. Он сначала вдоволь налюбовался сам, а затем предложил полюбоваться и Марине с Ватракшиным. Их это так, как его, не поразило.
Назад, к дому, возвращались обходным путём. Шли по лесу, и вдруг, каким-то странным и необъяснимым для Фёдора образом, он плохо ориентировался на местности, вышли на асфальтированную улицу дачного посёлка. На этой, освещённой фонарями, улице было много детворы. Мальчишки, те, что постарше- девяти, десяти, и одиннадцати лет устраивали между собой гонки на велосипедах. А девочки и те мальчики, которые ещё не подросли и не участвовали в первенстве, были зрителями.
Между тем Ватракшин и его гости сначала незаметно, но затем всё явственнее, стали "продавать дрожжи", то есть продрогли и застучали зубами. Хорошо, дом был рядом. Они немного пробежались, и открыли калитку, коей была железная дверь в глухом двухметровом заборе.
Войдя в дом, вместо того, чтобы потеплее одеться и этим согреться, Ватракшин попросил служанку, которую звали Лукерья, затопить камин.
Когда согрелись и, слушая приятное потрескивание горящих берёзовых поленьев, уселись за стол пить чай, который подала та же Лукерья, Илья Сельверстович заговорил:
- А знаете, я очень люблю дубовые чурочки. Они и рубятся со звоном, и жару от них много, и горят, паршивцы, хорошо, зрелищно. Угли прозрачные, красненькие, сквозь них, как сквозь стекло, всё видно, и по ним синий огонёк, слегка эдак гуляет. А, какая музыка? Они, угольки дубовые, когда горят, не потрескивают, а позванивают, звон в камине стоит. Словно не деревом, а хрусталём топишь. Так что приезжайте ко мне зимой, хрустальными дровами камин натопим, будет у нас огонь со звоном. Под эту музыку коньячку выпьем, поговорим и с Лукерьей в "лото" сыграем. Кстати, Лукерья, где твоё "лото"? Неси-ка сюда, голубушка.
Как оказалось, "лото" Лукерья давно держала в руках, видимо, желание Ватракшина поиграть не было экспромтом. Своей поспешностью служанка чуть было не смутила хозяина, но Илья Сельверстович тут же нашёлся.
- Ты умеешь мысли читать, надо тебя бояться. Ну, чего ты? Садись, давай, раскладывай.
Он пододвинул ей стул. Лукерья робко на него села, но играла бойко. Раскрасневшись, войдя во вкус, она никому не оставила шансов. Фёдор ни разу не выиграл, дважды Марина, один раз Ватракшин. Лукерье везло постоянно. Проиграв последнюю копейку, Фёдор сказал, что устал.
- Да, действительно, время позднее,- согласился Ватракшин, глядя на Фёдора и догадываясь об истинных причинах такого заявления.- Идите спать, Фёдор Лексеич. Вам постелено на третьем этаже.
"Это где же? На чердаке, что ли?",- думал Фёдор, поднимаясь по узкой деревянной лестнице.
И оказался прав.
Комната, в которую служанка его привела, действительно была на чердаке. Большая, вполне благоустроенная, если не считать трёх труб, пронизывавших её насквозь. Комната была заставлена узкими, сетчатыми, одноместными койками, две из которых были застелены.
- Выбирайте любую,- любезно предложила служанка и беззвучно стала спускаться вниз.
Фёдор осмотрелся, нашёл у стены кучу грязного постельного белья, приготовленного, видимо, к стирке, и три простых, деревянных табурета, один из которых взял.
Раздевшись и аккуратно сложив одежду на табурете, Фёдор направился к выключателю. Но не дошёл до него. Вкомнату вошла Марина и, сказав, что выключит свет сама, заторопилась раздеваться.
Раздевшись донага, она, не выключая свет, легла в таком виде поверх одеяла. Заметивший эти фокусы и отвернувшийся Фёдор, полежав при свете несколько минут, встал и пошёл к выключателю. Марина лежала на спине и разглядывала свой маникюр.
Фёдор вспомнил слова Вадима о Ватракшине: "он вдовец и имеет моральное право на развратную жизнь", рассказ самой Письмар: "Илья Сельверстович, конечно, порочный человек, но его надо простить" и впервые серьёзно подумал о том, что, возможно, и в самом деле, она является любовницей хозяина дачи.
Не валяйся она голышом, ему и в голову не пришла бы такая мысль, а теперь, даже если всё было и не так, в это верилось.
Выключив свет, возвращаясь к своей койке, Фёдор спросил:
- Ты чего это вздумала, стриптиз показывать? Илья тебя об этом попросил?
- Жарко,- ответила Марина.
Не успел Фёдор лечь в постель и повернуться на бочок, как дверь в комнату открылась и с подсвечником в руке, появился Ватракшин. Он был одет в широкий, длинный шёлковый халат красного цвета и в чёрную пилотку офицеров-подводников. Свет в комнате включать не стал.
"Неужели, правда? Неужели решили при мне, в этой подсобке? Марселя из меня хотят сделать, но я им не Костя",- мелькали мысли в голове у Фёдора.
Но он ошибся. Илья Сельверстович подошёл к его койке и, назвав его по фамилии, что само по себе прозвучало странно, если не сказать дико, спросил:
- Не спите?
Фёдор повернулся.
- Сделайте одолжение, долго не задержу. На два слова.
Фёдор встал и направился к выходу, не одеваясь.
- Э, нет! Пожалуйста, оденьтесь,- попросил Ватракшин и, подождав пока Фёдор надел на себя брюки и рубашку, пошёл вперёд, освещая дорогу и указывая путь.
Пришли в комнату, в которой все три стены были заняты книжными полками, на столе, стоявшем у окна, стояла начатая бутылка коньяка. Только тут Фёдор почувствовал, что от Ильи Сельверстовича сильно пахнет спиртным.
- Садитесь вон туда, на то кресло. Если хотите, наливайте, пейте,- сказал Ватракшин и призадумался.
Фёдор сел в кресло и посмотрел на хозяина кабинета. Тот, судя по его внутреннему напряжению, сам садиться не собирался, а скорее, расположен был стоять или ходить.
- Чему вы улыбаетесь?- Спросил вдруг Ватракшин у Фёдора, перехватив его взгляд, устремлённый на пилотку.- Это память моя,- пояснил он.- Сам я из Ленинграда. Не из Питера, как иные говорят и не из Санкт-Петербурга. Из Ленинграда, который, говоря по-вашему, был, есть и будет Ленинградом. Вы, Фёдор Лексеич, болели дистрофией? А кости рыбные месяцами сосали? Вот. Амне пришлось перенести и то, и другое, и ещё много кое-чего, о чём не то что рассказывать, но и вспоминать страшно. Моряки меня спасли от голодной смерти, вот в память о них пилотку и ношу. Много всякого было в жизни, много чего испытал, но, знаете, изо всех сколько-нибудь сильных потрясений мог бы выделить только два. Ну, на первом месте, конечно, блокада, об этом не стоит, думаю, даже и говорить, но вот о другом, о втором своём потрясении, я хотел бы поговорить с вами подробно. Яиспытал его совсем недавно, при чтении одной книги. Автор в ней среди прочего, очень занимательного, описывает Ад, каким он его видел. Дескать, там грешники чинят никому не нужную ветошь, отмывают промасленные склянки и их к тому же при этом едят черви величиной с кошку. Фу! Противно-то как. Да, ещё он пишет там, что эти черви с человеческими головами.
Ватракшин замолчал, на лице его появилась гримаса отвращения. Видимо, он представлял себе то, как они его будут есть, и при этом сам шевелил губами, возможно, ставя себя одновременно и на место червя, вгрызающегося в плоть.
- Да, не переживайте вы так,- решил успокоить его Фёдор.- Может, без этого обойдётся.
Он шутил, но Илье Сельверстовичу было не до шуток.
- А? Что?- Как бы очнувшись, тревожно переспросил он.- Нет, не обойдётся. Представьте, я даже знаю, какие лица у червей этих будут,- с уверенностью заявил Ватракшин.- За блокаду же надо рассчитываться. Ведь я, знаете, людей ел. Да, да. Не удивляйтесь. Не смотрите на меня так. Не ты- так тебя, вот как было. Сейчас это трудно понять, как и вообще, трудно понять что-либо, не испытав на собственной шкуре. Так что вам, Фёдор Лексеич, не знавшему голода, не весёлого, мирного, когда всегда уверен в том, что хоть украдёшь, да поешь- а военного, страшного голода, когда и украсть-то ничего невозможно и даже надеяться не на что. Вам, не знавшему такого голода,- повторил он,- меня до конца не понять. Собак, кошек, ворон, землю, на которую, что-то когда-то съедобное- всё это сожрали сразу. Смотришь, идёт по улице, качается, а следом за ним- человек пять. Споткнулся, упал- раз, два- и нет человека, по кускам растащили. Сказать, что страшное времечко было- ничего не сказать. Мы жили тогда в Аду и были червями с человеческими головами. Ия, признаюсь, ел. Кушал, а что было делать? Дошёл до той черты, когда стало ясно- не ты, так тебя. Ну, и сделал свой выбор.
Ватракшин, вдруг как-то странно посмотрел на Фёдора и улыбнулся.
- Знаете, Фёдор Лексеич, каков человек на вкус?- Спросил он.- Сказать? Хе-хе... Ну, не морщитесь, не буду. Вот, говорят ещё, сам часто слышал, что тот, кто хоть раз попробовал человечинку, уже не может жить без неё, не может не есть людей, становится людоедом. Считаю что это ложь, самые настоящие враки. Верьте мне, Фёдор Лексеич, я-то знаю, что говорю. Тот барашек, которого мы на берегу вместе с вами сегодня "умяли", поверьте, в тысячу раз вкуснее. Чего вы весь съёжились? Вы не бойтесь меня, не стану я вас есть. Ятеперь совсем другой, давно уже другой. Вот странно, Фёдор Лексеич, всю свою жизнь я таился, скрывался, а вам вот открылся. Так бы и пред всеми открыться, всем объяснить. А, впрочем, зачем? Ведь от того, что я пред вами сознался, всё рассказал, мне легче не стало. Почему это так? Не знаете? Я знаю. Знаю, но вам не скажу. Скажу только, почему всенародно не откроюсь. Потому что не принято у нас всенародно в мерзостях своих сознаваться. Ты можешь быть самым последним мерзавцем, но не афишируй ты этого и будешь слыть приличным человеком, что я всю жизнь с успехом делал, делаю и буду делать. Марина говорила, что вы сны какие-то особенные видите. Я тоже, представьте, кое-что вижу. Хотите, расскажу?
И, боясь, того, что Фёдор откажется, Ватракшин немедленно приступил к изложению снов.
- Действия в снах всегда происходят в одном и том же городе, очень похожем, с первого взгляда, на наши, но имеющем свои отличительные особенности, которых напрочь лишены последние. Как бы вам это понятнее объяснить. Там нет листвы, травы, животных, птиц, детей. Даже женщин нет. Ну, то есть, какие-то особи женского пола попадаются, но их женщинами даже с большой натяжкой невозможно назвать. Нет в этом городе никакой красоты. Нет ни малейшей привлекательности. Всё лишено духа жизни. Нет ничего, на что бы взглянув, не захотелось плюнуть. Адвижение по улицам такое. На большой скорости несутся машины, а если надо перейти на другую сторону, то перебегай, светофоров нет, как нет и переходов. Горожане придумали своеобразный способ перейти дорогу. Усамой кромки скапливается народ и те, что стоят сзади, выталкивают на дорогу тех, кто стоит впереди. Эти несчастные, шесть, семь человек, вылетают на автостраду, их тут же всех сбивают и давят, а те, кто их вытолкнул, пользуясь пробкой, успевают перебежать. Во-первых, то, что на твоих глазах людей сбивают - одно это страшно и противно, но представьте, что после того, как я всё это увидел и пережил, на меня свалилась новая напасть. Из машины, сбившей человека, вылез жлобяра и сказал, что во всем виноват я, и не просто сказал, но и погнался за мной. Ая, конечно, от него побежал, ибо этот город, где все сошли с ума. Где ломают все, но ничего не строят, где стоит такая матерщина, что простое, обычное слово кажется уже чем-то диковинным. Итак, за мной гонятся, а я убегаю. Улепётываю изо всех сил, но оторваться не получается. Не могу убежать. Бегу в гору и слышу за спиной постоянное сопение, постоянный говорок: "Не убежишь, поймаю, пойдешь в тюрьму. Из-за тебя столько людей сбил!". Слыхали? Не он виноват, не те, кто несчастных пихнул под колеса, а я, видите ли, который стоял в стороне. Бегу, в себе всю эту несправедливость переживаю, понимаю, что никому ничего не докажешь, а он с чувством негодования всё это говорит, как будто он прав и всё сопит за моей спиной, не отстаёт. Бегу, мне тяжело, задыхаюсь, да и не виноват, за это обидно и больно, и всё это в страхе, в паническом страхе. Итолько я совершенно обессилел, только решил остановиться и сдаться преследователю, полагая, что хоть мгновенье, но передохну, даже думаю, пусть убивает, за то время пока бить будет или вести куда-то, передохну обязательно, как сразу же картина изменилась, преследователь исчез, а я оказался в заплеванном дворике. Итут же, на моих глазах, на глазах милиции, которая тут же стояла, убивают старика, режут ножом. Милиция смотрит на убийство и с места не двигается. Якидаюсь к убийце, хочу помочь милиции в его поимке, но тут происходит странное. Милиция хватает меня, заворачивает мне руки за спину и при этом один из них мне на ухо шепчет: "Возьмёшь на себя!". Я стал выкручиваться, действовать их методами, стал пугать их, угрожать им, хотя сам при этом бесконечно всего боялся. Привели они меня в отделение милиции, там везде грязь, сырость, запах мочи, а в голове молоточком бьёт мысль: "Вот сейчас будет решаться моя судьба. Меня будут допрашивать, обвинять, быть может, засудят и расстреляют, а для них это всё не имеет значения. Жизнь моя, моя судьба, их нисколько не занимает". Изнаете, ощущение такое, что из под ног ушла земля, что мир лопнул, и тут же видишь безразличное ко всему морщинистое лицо старухи-уборщицы, которая трёт рваной тряпкой щербатый пол и понимаешь, что это только твоя беда, твои проблемы, и от этой мысли так нехорошо, так одиноко, так холодно. Посадили меня в камеру к ябедам, предателям и беспробудным пьяницам. Камера небольшая, все друг у друга на виду, спрятаться, укрыться негде, пожаловаться, понимания найти не у кого. Вокруг уродливые, отвратительные лица, тупые безразличные глаза, которые если и загораются иногда, то одной только ненавистью. Там же, в камере, при всех, происходит неправый допрос, меня запугивают, мучают, больно бьют. Ите и другие оказывается, заодно, и милиция, и уголовники, все объединились против меня, все они злые, глухие к словам, слепые к слезам, лупцуют меня, чем попало, лупцуют больно. Ясмирился, сдался им на радость, они бить перестали. И, тут я заметил, что дверь в камере открыта. Рванулся и выбежал из камеры. Вкоридоре много людей, милиции, каждый мог меня схватить, но им было не до меня. Они шли все куда-то по коридору в одну сторону, чего-то рассматривать. Яшёл мимо них, боялся бежать, чтобы не вызвать подозрения и напряжённо ждал, что вот-вот за спиной раздастся крик: "Держи его!". Но крика не последовало. Явышел из отделения и побежал. Ябежал от них, бежал со страхом, забегал в какие-то дворы, приглядывался, прислушивался- нет ли погони, боялся всякого шороха, дрожал как осиновый лист на ветру и, вдруг- появились люди. Неприятные на вид люди, но у меня не было выбора, я им всё рассказал и попросил помощи. Они пообещали помочь. Пообещали отправить в другой город, сказали, что я должен подождать до вечера. Япрогуливался, ждал, хотя точно знал, что именно они меня и продадут. Агород мрачный, чужой, и я в этом городе, как белая ворона. Все меня замечают, показывают на меня пальцами, шепчутся, а я всё хожу, как загнанный волк и жду развязки. Ивот, развязка наступила,- я увидел знакомые лица. Те, неприятные на вид люди, которые обещали помочь мне, переправить в другой город, шли вместе со знакомыми мне лжемилиционерами, говорившими "возьмёшь на себя", лупившими меня в камере. Сомнений не было, они меня продали. Мне бы лечь на землю, притаится, переждать пока они пройдут, но нервы сдали, я побежал. Они заметили меня, кричали "стой", стреляли, и начался гон. Они гнали меня, и я бежал. Бежал, но сил на беготню уже не было, стал искать, где б спрятаться. Забежал в дом, потянул на себя ослабевшими руками тяжёлую дверь, за ней другую, такую же тяжёлую, и, вдруг- стена. За дверьми оказалась простая стена. Обычная стена с облупившейся штукатуркой. Ястоял, ждал ареста, рассматривал стену- и мне казалось, что весь мой страх именно в том, что она облупилась. Казалось, что если бы она не облупилась, не была бы в таком безобразном виде, то и страха, такого, какой есть, не было бы. Это я уже потом, проснувшись, объяснить себе пытался. Раскручивая мысль с конца, всё это можно понять и объяснить так: будь там, за второй дверью, пропасть, чудовище, или какая-нибудь, пусть даже стена, но стена страшная, вся в кровавых шипах, в чём-то эдаком, всё это своей значительностью, необычностью, может, и ужаснуло, но при этом, хоть на мгновение, да удивило, порадовало бы. В том смысле, что душа получила бы пусть мимолётную, но возможность для отдыха. По крайней мере, не примешивалась бы к страху та брезгливость, ибо всё до отвращения знакомо, обыденно, вся эта грязь, нищета, которая ни удивляться, ни отдыхать не даёт. Ивот, я стою у этой стены, жду ареста. Судорожно ищу, за что удержаться, чем мне эти мгновения жить. И,волей-неволей, поиски мои кончаются тем, что я начинаю с жадностью рассматривать поганую стену, что передо мной. На неё мне смотреть противно, но я себя заставляю смотреть. Вон, под ржавой трубой стена чёрная, а там с краю и вовсе виден кирпич, тоже чёрный от времени, мёртвый. Рассматриваю, потому что знаю- это мои последние секунды. Сейчас войдут, и всё кончится. Убьют, и ничего не будет. Не будет стены, не будет даже отвращения к ней. Но меня не убивают и, как вскоре выясняется, более не преследуют, даже напротив, я где-то в подвалах этого города устраиваюсь на работу. Даже вроде как будто в их милицию. На мне новенькая форма. Китель, галифе, блестящие сапожки, весь затянут ремнями со скрипом, на поясе кобура с револьвером, и мы с помощником моим теперь сами издеваемся над другими. Вызываем человек пятьдесят, заводим их в одну большую комнату, даём им всем стихи и говорим: учите назубок, через пять минут будете рассказывать без бумажки, кто не расскажет- тому пулю в лоб. Итут же, без обещанных пяти минут, начинаем опрос. Выкликаем фамилии по алфавиту, а то и так, на глазок, того, кто не нравится. Вытянул я одного такого, отвечай, говорю, не выучил, пеняй теперь на себя! Хватаю и тащу его куда-то, в какой-то там специальный кабинет, в ту комнату, где их исполняют, отстреливают. Тащу его, а он дрожит, всё зубрит на ходу данное ему стихотворение, не понимает, что всё это насмешка, злая игра, в которой нет ему шанса. Я смеюсь, глядя на эти его потуги. Смеюсь и злорадствую. Ивот вроде как душе моей стало спокойно, то есть- и в этом городе сумел пристроиться. Инапарник не ублюдок, а нормальный и даже симпатичный парень, есть у нас с ним взаимопонимание. Короче, не один теперь в этом городе. Ивдруг, когда, отведя очередного "поэта", вернулся я в ту большую комнату, где стоял гомон, где все лихорадочно вслух зубрили стихи, этот мой напарник, родственная душа, протянул мне бумажный лист с текстом и мило улыбаясь, сообщил, что следующий, оказывается я. Так и сказал: "Знаешь, а ведь следующий- ты". Итак спокойно это сказал, с какой-то даже теплотой в голосе, если не сказать, с любовью. Сказал и посмотрел мне в глаза. Итут я понял, что из охотника превратился в жертву. Хоть до конца ещё и не верил в то, что это так, думал, шутит. Ачто? Ведь мы с ним приятели, думал я, ведь он такой хороший, он душа-человек, он единственный, кто хотел меня слушать и потом- он так ласково смотрит! Да, без сомнения, всё это шутка, он шутит, не может быть, что это правда. Но он не шутил, он вышел за дверь и ввёл в комнату, в эту страшную комнату, где зубрили стихи обезумевшие, обречённые на смерть люди... Кого бы вы думали? Мою мать! Ввёл её с почтением, как вводил бы мать своего лучшего друга. Даже более того, как вводил бы мать своего непосредственного начальника. Имать шагала гордо в его сопровождении, воспринимала всё спокойно. Он сказал ей: "Садитесь, сейчас сын ваш нам будет читать стихи". Как? Здесь? В этой комнате, при матери, при дрожащих за свою шкуру людишках, которые наблюдали мою власть, видели моё величие, понимали, что я был над нимицарь и Бог - и вот я уже ниже их. Ниже, потому что у них ещё есть время, а моё-то всё кончилось. Яв растерянности. Смотрю то на мать, то на напарника, то на стихи, которые мне дали. Эти стихи не то, что учить, я их и прочитать не могу. Буквы прыгают, строчки плывут. Ивот я в одно мгновение соглашаюсь с тем, что я ничтожество. Прошу напарника, моего сердечного друга, лишь об одном- чтобы он вывел из комнаты мать, чтобы мать моя, вырастившая своего сына, не видела его позора. Не видела бы и не слышала того, как он, дрожащим от ужаса голосом, станет декламировать чьи-то стихи. Но он не слушает, он поясняет, что и рад бы, да никак нельзя. Аглавное,- совсем не боится. Ничего не боится. Ия тогда свирепею и как зверь, загнанный в угол, которому некуда отступать, достаю из кобуры свой револьвер и начинаю угрожать. А точнее, всё так же плакать и просить об одном- чтобы вышла из комнаты мать. Ядаже не пытаюсь отказываться от чтения, не интересуюсь, по какому праву он взял надо мной верх и приговорил меня, это уже свершившийся факт, это произошло как-то само собой, и я с этим смирился. Но вот- мать! С этим я смериться не мог, просто не умел. Явымаливал у него одно лишь право. Право матери не видеть сыновнего позора. Вымаливал, унижаясь, как это только возможно. Но он был неумолим. Да, ещё по-отечески советы давал. Дескать, не трать попусту время, лучше учи, кончатся отведённые пять минут, придётся рассказывать, а ты не готов. Он издевался, он вынуждал меня пойти на преступление, вынуждал меня на то, чтобы я его застрелил. Но всё равно, как не был я загнан, измучен, унижен, застрелить его оказалось мне не под силу. Всё оказалось гораздо сложнее, чем я мог себе предположить. Мне теперь кажется, что в жизни застрелить его было бы проще, чем в том сне. Ой, как же страшно, как же невозможно было на курок нажать. Имать, опять же, сидит на стуле иот той мысли, что он шутит, я всё ещё отказаться не мог. А мать ожидает, что стихи буду читать. Аон мне подмигивает, ходит вокруг неё, заботливо интересуется: "Не жёстко ли сидеть? А то, если что, подберём стул помягче?". Смотрю, спокоен напарник, без притворства спокоен. Заметь я, что он только притворяется, а на деле трусит, ни секунды не медля, всю обойму бы выпустил. А у меня в душе такие бури и муки! И, руки так ходят ходуном, словно за них взялся кто-то невидимый и трясёт их, что есть мочи. Авремя идёт, неумолимо идёт, уходит, а стихи я не знаю и знаю, что всё это не шутка. И,кажется, что уже готов на преступление, совершенно готов, а вместе с тем прекрасно понимаю, что я не в силах этого сделать и всё это так стыдно, так гадко, так мучительно! И это у всех на глазах, и длится долго, со всеми мельчайшими подробностями переживания, и нет исхода, нет, конца. Некуда спрятаться, кругом одно сплошное мучение. Вот такие сны снятся, Фёдор Лексеич. И просыпаясь после снов таких, я всегда себе представлял, что так вот должно быть только в Аду. Иведь великое множество этих страхов мне снилось, и я почти не сомневаюсь, что это так оно и будет там, - он показал пальцем на пол, - и даже гораздо страшнее. Я, знаете, для того, чтобы не видеть этих снов, одну ночь сплю, а две следующие за нею бодрствую. Априбавь сюда то, что попавший в Ад не имеет надежды оттуда выбраться. Так это что ж? Так это, вообще, можно с ума сойти! Вот почему прочитав эту книгу, я, как вам уже и докладывал, испытал настоящее потрясение. Ведь попы как говорят: "Оставь надежды всяк туда попавший. Бесы тоже веруют, трепещут, но не имеют надежды получить спасение!". Не имеют надежды! Каково? Я их слушал, в споры не вступал, но всегда при этом возмущался. Как же это, думаю, так? Что же это за Бог такой, который учит любить ненавидящих тебя и при этом, одновременно, кого-то надежд лишает? Не увязывалось всё это в моём мозгу в один узел. Не верил я, что он может надежд лишать. Не верил! И вот мне поддержка- эта книга. Не поверите, но я как прочитал о том, что даже последний злодей и тот имеет право на надежду и, в конце концов, тоже будет спасён, я, поверите иль нет, подобно праведникам, уже на земле испытал наслаждение мира небесного. Человек, не лишённый надежды, всё может стерпеть, всё вынести. Как люди живут с любовью без счастья, так и с надеждой можно без любви прожить. Надежда- это такой цветок, который никогда не вянет. Это не мои слова, просто к месту вспомнились. По его книге, насколько я понял, грешникам очиститься и оправдаться помогут праведники. Каждый, всяк своего, то есть своих грешников доставать станет. Да, так написано, и я ему, милому, верю. И, сразу же прошу вас дать вперёд слово, что достанете меня из пекла. Если, конечно, в праведниках удержитесь, в нашем грязном мирке. Вы, Фёдор Лексеич, будете надо мной смеяться, но поверьте, что только из-за этого я вас к себе и пригласил. И только поэтому так длинно и так подробно рассказывал вам про свои ужасы. Подождите, не уходите, Фёдор Лексеич, не знаю почему, но мне сегодня ужасно хочется говорить, я вижу, что вам не терпится, но послушайте меня, сделайте милость, это вам, как человеку пишущему, должно быть интересно. Всё же в вашу копилку пойдёт, всё потом переработаете, измените фамилию, наклеите мне бороду, лысину и пойдёт у вас Илья Сельверстович по страницам гулять каким-нибудь Папироскиным или Сигареткиным. Янедолго, не бойтесь.
Илья Сельверстович налил себе полстакана коньяка, выпил его, не морщась, и с новыми силами заговорил:
- Прежде всего, хочу сказать, что женился я не по любви. Утестя моего, знаменитого Александра Сергеича, было две дочери, Елизавета и Нина. Жену мою, если не забыли, звали Ниной, младшая она была, а влюблён-то по- настоящему я был в старшую, в Елизавету. О! Если хотите знать, это была настоящая русская душа, способная на жертву, способная пожертвовать собой. Яуже состоял в близости с Ниной, а Лизу всё не знал, ни разу не видел, она у тётки жила. Ивдруг, неожиданно, как радуга после дождя, появилась она, Лизавета. Вот здесь, на даче, тут другой дом стоял, чёрный, бревенчатый, всё было другое. Здесь увидел её впервые. Было лето, июль месяц, она вошла с распущенными волосами, с огромным букетом полевых цветов и молчала. Она всё время молчала. Мы с ней никогда ни о чём не говорили. Молча смотрим друг другу в глаза и всё понимаем. Мы с ней любили друг друга. Ввоскресенье, помню, я приехал сюда, было шумно, кругом ходили гости, много гостей, я от Нины ушёл, спрятался и в сад. Атам- она с щенками. Дети соседские принесли трёх пушистых, маленьких щенков, вот она и играла с ними. Смеялась, глядя на то, как щенки неловко ступая, толкали друг друга, и очень легко со мной заговорила, словно мы только тем и занимались, что беседовали. Окакой-то глупости говорили, не помню уже о чём, помню, она спрашивала- я отвечал, щенка при этом гладил, а сам всё старался коснуться её руки. Апотом, знаете, так осмелел, что взял её руку, поднёс к губам и стал откровенным образом целовать. Целую,- смотрю, позволяет. Я тогда руку её повернул, стал целовать в ладошку, а она её, что бы вы думали, стала к губам моим прижимать, давала понять, что приятен ей мой поцелуй. Сделал попытку поцеловать в губы, уклонилась, не разрешила. По голове меня гладила, а через месяц в Канаду уехала. Нина ей, оказывается, уже тогда по-женски проболталась, что у неё ребёнок будет от меня, что скоро поженимся. Вот Лиза и отдала себя канадцу, который, как потом выяснилось, давно к ней клинья подбивал и с ним- туда. Аведь любила меня, и я любил, да и теперь люблю. АНина,- она мне прежде дочку родила, а уж затем мы с ней записались. Пожалел я её, не надо было жениться. Вэтих делах жалость только во вред. Жену я не любил, любил дочку, дочка смешная росла. Прибежит ко мне, плачет: "папа, мне больно, чайник меня укусил". Слышите? Чайник её укусил. Мне и жалко её и смеха сдержать не могу, а она мне: "плохой, папа плохой!". Да, воистину,- устами младенцев глаголет истина. Говорила- "папа плохой", и не подозревала, что говорит правду. Вот я только что сказал, что жену не любил, любил дочь. Солгал. Дочь я тоже не любил. Ни жену, ни дочь не любил, и любить не мог. Мне завидовали, говорили "счастливчик"- а я не любил. Говорили: "Какая жена, какая дочка!". А я не любил. УНины и у Ядвиги ангельские лица, не лица, а лики, с них иконы писать, да молиться на них, а я ненавидел. Итеперь ненавижу. ИНину, покойницу, ненавижу, и Ядвигу, дочь, ненавижу. Честное слово, умерла бы, только бы сплюнул. Клянусь, не вздохнул бы и слезинки б не пролил. Может, всё это сам себе напридумал, и есть другие причины, но уверил я себя, что ненавижу их за счастье своё несбывшееся, возможное, но так и не состоявшееся и на этом, как вы говорите, стоял, стою и буду стоять. Японимаю, что девяносто девять процентов здесь самообмана, нет у меня иллюзий и на тот счёт, что с Лизой было б всё гладко, всё хорошо. Наверно, не гладко бы было, даже точно всё плохо, дело в другом. Украли, отняли возможность, вот что. Так бы некого было винить, сам бы был во всём виноват, а теперь есть, кого винить, теперь есть. Жена моя, если не знаете, актрисой была, на театре юродствовала. Как-то раз пришёл к ней, а она сцену репетирует из "Кремлёвских курантов", где рабочий в кабинете её запирает и в любви объясняется, а ему, попутно, ещё и Ленин туда звонит. Видите, сколько лет прошло, а всё помню. Напарник её, партнёр по сцене, тот, что рабочего играл... Хе-хе, партнёрами называются... Тот актёр, что рабочего играл, рожа была у него вся в оспе, рябой был... Эдак, знаете, самодовольно, с насмешкой, с чувством превосходства на меня смотрел. Как бы спрашивал- что, муженёк, ревнуешь? Пришёл, жену контролировать? Боишься, что со мной пойдёт, а мы тебя всё одно, проведём. Вот что я прочитал в его взгляде. Да ещё и жена, что-то слишком весёлая в тот вечер была. Ну, думаю, так и есть, смеются надо мной. Втот же вечер, дома, я не выдержал и всё высказал ей. Что я её ненавижу, и ненавижу дочь нашу, что они проклятье моё, моя кара. Сказал, что любил и люблю Лизавету, что она, Нина, причина нашей разлуки, что если бы не её длинный язык, то жил бы с Лизой, которая тоже любит меня, и был бы счастлив. Ну, и многого ещё чего наговорил. Вчисле прочего сказал, что ей не верю, знаю, что обманывала и обманывает, сказал, что и сам теперь в верности ей ручаться не могу и не исключено, что стану приводить прямо на дом. Сказал это всё и на дачу, в черный, бревенчатый, пить до бесчувствия. Ятогда частенько пивал-с. Аследующим днем прикатила Лукерья, она тогда уже у нас жила и сообщила, что Нина Александровна "выкинулась" из окна. Вот так я и сделался вдруг холостым. Возьмите, Федор Алексеич, у меня деньги. Возьмите, спасите меня, а вам с деньгами будет легче не сделать тех ошибок, что сделал я. Вы не возьмёте? Нет? А жаль. Себя жаль и вас жаль, пожалеете, может, уже завтра же об этом пожалеете. Да, я прекрасно знал, что вы спасать меня не станете, в пекло за мной не полезете, денег моих не возьмёте и ошибок моих не сделаете. Всё моё останется со мной, а всё ваше с вами, и никогда-то нам не слиться душами, не понять, не полюбить друг друга. Вы, вот, смотрите на меня своими чистыми глазами, слушаете, а про себя, должно быть, смеётесь или жалеете меня, а того и не знаете, что за это я вас ненавижу сильнее, чем дочь свою, ныне здравствующую и жену, в бозе почившую. Ненавижу из-за того, что имею потребность вам исповедоваться в грехах своих, рассказывать то, что и себе рассказывать не смел, сознаваться в том, в чём и пред Богом хотел таиться, хотя всех он нас видит, всех он нас знает и рано или поздно, на чистую воду выведет. Так ненавижу, что имею желание убить вас, зарезать вот этим вот ножичком, - (Ватракшин потряс в воздухе маленьким перочинным ножом, который в процессе исповеди достал из кармана халата и коим, нервничая, вычищал грязь из-под ногтей), - ткнуть вам в глаз, или в висок и посмотреть, как вы подохнете. Но не бойтесь, не зарежу,- поспешил сказать он, хотя Фёдор вовсе и не испугался,- потому, что свои деньги и свои ошибки,- пояснил Илья Сельверстович,- я люблю больше, чем вас ненавижу. Идите спать. Постойте. Япо глазам вашим заметил... Вы сейчас подумали: "Как бы старый осёл, после всего, что наговорил, не раскаялся и себя бы не пырнул?". Угадал? Так ведь подумали? Не бойтесь, не пырну. Старый осёл не только деньги с ошибками, он и себя ещё очень любит. Так что опасаться вам за Ватракшина нечего. Постойте. Мне только что в голову пришла гениальная мысль. Знаете, а хорошо бы нам с вами теперь же, не откладывая на потом, взять и разбить друг другу морды? В кровь разбить, чтобы сопли кровавые по стенам летели, чтобы глаза разбухли от синяков и подтёков, да закрылись бы вовсе. Разбить друг другу морды, а затем сойтись, обняться и примириться. А? Хе-хе! Как? Хе-хе! Хорошо придумано? Да, хорошо бы так, ведь иначе никак нельзя. Ну, идите, идите. Подсвечник я вам не дам и подсвечивать вам не пойду, дорогу найдёте и в темноте. Не удивляйтесь, если найдёте в своей постели Марину. Это я её просил стриптиз вам показать, как вы, со свойственной вам проницательностью, это правильно и подметили. Для сновидений хороших, так сказать. Хе-хе. Простите мне это, а Марине передайте, что она тварь, что я её насквозь вижу, знаю, что она со мной только из-за славы и денег, и поэтому ничего не получит. Ну, идите, идите. Идите же. Не бойтесь, не зарежу я себя. Хотите, ножичек заберите с собой, если вам так спокойнее будет. Вот, возьмите.
Ватракшин стал складывать ножичек и протягивать его Фёдору. Фёдор ножичек взял, положил его на стол и, встав с кресла, направился к выходу. Он хотел выйти, открыл дверь, но выйти не удалось. Прямо перед собой увидел Ядвигу, дочь Ильи Сельверстовича, которая, судя по её виду, давно стояла за дверью и всё слышала.
Бледная, заплаканная, с дрожащими, в кровь искусанными губами и с распухшими от слёз красными веками она, не видя того, кто открыл дверь, но чувствуя, что дверь открыта, сделала несколько нетвёрдых шагов и лишилась чувств.
Фёдор и Илья Сельверстович, почти одновременно, с двух сторон, обхватили её бесчувственное тело и попытались удержать его в вертикальном положении. Но из этого у них ничего не вышло. Ядвига, выскользнув, оказалась на полу. Фёдор нагнулся и взял её на руки.
- Сюда, сюда,- кричал Ватракшин, весь побледневший.
До смерти напуганный, он бежал по коридору впереди, заглядывал во все комнаты, включал свет, где нужно и не нужно.
- Что ж это с ней? Никогда такого не было. Не умерла же она. Что ж это? - Бормотал он, как помешанный.
Войдя вслед за Ватракшиным в комнату Ядвиги и положив её на кровать, Фёдор пошёл за служанкой. Когда он с ней вернулся, то Ядвига уже пришла в себя, и, сидя на краю кровати, тихо, с упрёком в глазах, что-то шептала отцу, стоявшему перед ней на коленях.
Перебивая её, говоря громко с явно выраженным притворством в голосе, Илья Сельверстович оправдывался.
- Ядя моя, Ясочка!- Говорил он.- Да, разве это может быть правдой? Всё это я выдумал! Клянусь тебе всем святым! Клянусь нашей мамой покойной! Здоровьем своим клянусь! Всё это я придумал, чтобы Фёдора Лексеича позлить. Вот и Фёдор Лексеич тебе подтвердит. Мы с ним даже подраться хотели, из-за того, что я вру. Лгун твой папка. Ну, что теперь с ним поделаешь, жить не может без того, чтобы не соврать, не позлить. Кто ж знал, что ты не в городе, что ты всё слышишь.
Оставив Ватракшиных со служанкой, Фёдор поднялся на третий этаж, к своей койке. Убедившись, на ощупь, что в ней никого нет, он сел на её край и стал смотреть в окно.
Окно, довольно-таки большое, выходило на запад, на тот далёкий, синий лес за рекой, которого из окна, конечно, не было видно, и который стал теперь, должно быть, чёрным, как стали чёрными верхушки сосен-великанов, отчетливо выделявшиеся на приятном, лазурном фоне неба.
Любуясь видом из окна, Федор стал расстегивать пуговицы на рубашке.
- Федя, - вдруг услышал он за своей спиной взволнованный голос Марины. - С тобой можно поговорить?
Федор вздрогнул и судорожно стал застегивать уже расстегнутые им пуговицы. Он застегнулся наглухо, под самый воротник, и только после этого повернулся. Стоящая у его койки Марина была одета, и в ее намерениях ничего предосудительного не было.
- Садись,- сказал он, указывая ей на табурет, стоящий рядом с койкой.
Он ожидал, что она, прежде всего, извинится, а затем заговорит о Ватракшине, о своих взаимоотношениях с ним, но ошибся. Марина прощения просить не стала, вела себя так, будто безобразной сцены раздевания не было, а заговорила она о Степане. И заговорила так, словно уже говорила с Фёдором о нём тысячу раз, говорила и сегодня, сейчас, минуту назад, как будто их просто прервали. Стала рассказывать о том, о чём до прихода Фёдора, должно быть, думала и чем непременно, вдруг, решила с ним поделиться.
- Я всегда была готова к разлуке,- говорила она.- Но когда это случилось, когда Степан мне сказал: "Давай, не будем жить вместе", - я не выдержала, заплакала прямо при нём. Япри нём никогда не плакала, а тут нервы не выдержали. Знаешь, я однажды наблюдала занимательную картину. Девочка перед собачьим носом крутила масленым блином. Инадо было видеть собачью мордочку в этот момент, мордашку, сияющую от счастья, не верящую глазам своим. Собака всем своим видом говорила: "Язнаю, что мне это не положено, не смею и рассчитывать, не обижусь, если ничего не дадут. Но если дадут, пусть это будет даже крохотный кусочек, то счастливее меня на земле никого не будет". Вот и вся наша семейная жизнь, все наши отношения со Степаном, как две капли воды походили на сцену, о которой сейчас рассказала. Яжила с ним и смотрела на него, как преданная собачонка. А он то и дело вертел перед носом блином, манил, обманывал, а я всё ждала, надеялась, думала, хотя бы кусочек, но он... Он ни кусочка от своего блина мне не отломил.
ЯСтепана очень любила, первый месяц после свадьбы промелькнул, как один день. Да, и те восемьмесяцев, до армии, слишком быстро кончились. Он был тогда лёгкий, свежий, живой, то, как ребёнок наивен, то вдруг слишком уж рассудителен и умён. Я порой за ним даже записывала. Ну, то есть, слова его, то, что сказал. Яне ходила, а летала, так было хорошо. Мы перед его армией от счастья с ума оба сошли. Нам нужно было бы умереть тогда, вдвоём умереть, потому, что лучше уже не будет. Впрочем, это всё глупости. Сума, говорю, сошли. После любовных объятий, ночью, часа в три, садились за рояль, играли в четыре руки, пели, хохотали, носились по квартире, как угорелые. Откупорим шампанское, смеёмся, кричим в открытое окно, на всю Москву: "Люди, не спите". Да, за те восемьмесяцев счастья я заплатила дорогой ценой, и до сих пор плачэ. Апотом его забрали в армию и началось. Стал писать какие-то холодные письма, а вернулся, так и вовсе чужим. Стал каким-то дерганным, нервным, появилась в нём подозрительность. Стал ревновать буквально ко всем, а сам при этом, не забывал на каждую встречную юбку поглядывать. Иэто при мне, на меня никакого внимания не обращая. Как будто меня и не было рядом, как будто всё это нормально. Ятогда уже поняла, что это- всё. Пришёл конец нашей семейной жизни. Стала плакать белугой по ночам. Он спросит- чего плачу? Ну, а что я могла ответить? Что тут скажешь? Он же стал думать, что я ему изменяю, а плачу от того, что совесть нечиста и меня на супружеском ложе терзают угрызения нечистой этой совести.
- Надо было правду сказать. Объяснить всё, как есть.
- Федя, думаешь, я не говорила? Говорила. Только я же видела, что он не верит, даже не слушает. Он хотел думать, что я ему изменяю, а больше и знать ничего не желал. Уж кто-кто, а я его знаю. Так он ничего не говорил, не обвинял, только думал всё об этом. Думал и молчал, страшно было смотреть. Ну, представь себе моё положение. Оправдываться в тысячный раз, зная, что он оправдания эти не слушает? Ох, сколько слёз я тогда выплакала, сколько передумала всего. Так намучалась, что теперь кажется,- сил бы не хватило всё это заново пережить. Врагу лютому того не пожелаю, что я пережила. Да, и чего от тебя-то скрывать. Несмотря на все слёзы свои, несмотря на то, что он сплетне поверил, я всё ещё надеюсь на какое-то чудо и жду его. Ведь ты же знаешь, мы с ним официально не разведены и не разрывали, так как оно иной раз бывает, что уже ничем не склеить. Он просто ушёл от меня, вот и всё. Ия не была бы женщиной, если бы не верила в то, что он однажды так же просто ко мне вернётся.
А сплетня, о которой Марина упоминала, была следующая. Сокурсник Степана, заметив Марину в городе, подвёз её на машине к институту. После чего распустил слух, что она, во время поездки, стала его любовницей. Сболтнул, и тотчас признался, что всё это только мечта, его выдумка. Но слово не воробей. Степан сокурсника поколотил, жене сказал, что сказанному не поверил, но ей поставил в вину то, что села в чужую машину. Подразумевалось: если согласилась сесть, могла и изменить. Все доводы жены, что тот же сокурсник не раз подвозил их и находился на положении хорошего знакомого, супругом не брались в расчет. Марина решила, что Степан всё же сплетне поверил.
- Да,- заговорил Фёдор, обращаясь более к себе, нежели к собеседнице.- И ты, и Степан оба красивые, замечательные люди. И как при этом мучаетесь. Ичего, казалось бы, не жить счастливо? Или и впрямь красота лишь для мучений даётся?
* * *
Степан проснулся рано утром с сухими, как у больного человека, глазами. Нехотя встав, походив, поохав, с трудом привыкая к пробуждению, он, не умываясь, прошёл на кухню. На кухне он долго, с каким-то особенным интересом, следил за тем, как на тонких стенках стакана, то появлялась, то исчезала испарина от горячей заварки. Кончилось наблюдение тем, что он, вспомнив об одном вчерашнем намерении, сорвался с места и кинулся в ванную.
Через полчаса, умывшийся и побрившийся, одетый как жених, в чёрный костюм, белую рубашку, галстук и мягкие туфли со скрипом, Степан отправился в Храм. Поехал в единственный ему известный, располагавшийся на станции метро Бауманская.
При входе на него налетели просящие милостыню. Он достал из кармана мелочь и раздал, кому сколько досталось. Последней не досталось, и тогда он дал ей рубль, за которым забирался в карман особо. Заметив это, стоявшая рядом женщина, последняя из тех, кому досталась мелочь, схватила Степана за рукав и пристыдила.
- Что ж ты меня обидел?- Сказала она.- Ей рупь, а мне всего двугривенный!
Ничего ей на это не ответив, Степан достал бумажник и дал пристыдившей его десять рублей.
Войдя в Храм, он увидел там большое скопление народа, шла служба, было необыкновенно красиво.
"Икак на такую красоту могла рука подняться?- Подумал он, вспомнив взорванную деревенскую церковь. - Надо бы отца помянуть, и за здравие матушки свечку поставить".
Сэтими мыслями он подошёл к тому месту в Храме, где продавали свечи.
- Какие подешевле?- Спросил Степан.
Ему почему-то казалось, что свечи стоят необыкновенно дорого, потому как, должно быть, большая честь ставить свечу в Храме перед иконой.
- Пятьдесят копеек, рубль, два рубля,- говорила женщина, не разобрав сути вопроса до конца, когда же поняла, что от неё хотят, тут же добавила.- Вот, по тридцать копеек, самые дешёвые.
- Дайте две, за два рубля,- сказал Степан и, получив свечи, поинтересовался, как и где ему их поставить, чтобы было правильно. - Слышал что, вроде как "за упокой" свеча ставится слева от иконы, а "за здравие" справа. Или наоборот?
К нему подошла миловидная старушка, всё это слышавшая, и взялась им руководить. Первым делом повела к Кресту, сказала, что за усопших свечи ставят на канун у Распятия. Степан снова взялся спрашивать, слева или справа, но оказалось, что не имеет значения. Проблема была в другом, толстая двухрублёвая свеча не могла найти себе подобающего места. Иопять на выручку пришла старушка, и вскоре свеча уже стояла, возвышаясь над всеми остальными.
- А за здравие к иконе Спасителя или Божьей Матери "Всех скорбящих Радость", - сказала она и принялась давать другие рекомендации, но Степан остановил её вопросом.
- И к Казанской иконе Богоматери, можно?
- Можно. В нашем соборе хранится весьма чтимый список Казанской иконы Богоматери, а ещё покоятся мощи Московского чудотворца святителя Алексея.
Степан ходил со старушкой по Храму и делал всё то, что она велела. Поставил свечу к Казанской иконе Богоматери, приложился к ней. Подошёл, приложился к мощам Святителя Алексея. Вернулся в придел, где проходила служба с твёрдым намерением отстоять её до конца.
Прямо перед ним стоял худощавый монашек, облачённый в рясу, который часто крестился и низко при этом кланялся. Всвоих поклонах монашек всякий раз касался тыльной стороной ладони, плит Храма, что очень Степану понравилось. Сам он не крестился и не кланялся, стоял и, слушая священника, потихоньку разглядывал молящихся.
Люди были разные, и юные, только начинавшие жить, и пожилые. Некоторые стояли на коленях, крестились проникновенно, были и такие, как он, которые не крестились.
Женщина средних лет подошла к монашку и, сказав что-то хорошее и тёплое ему на ушко, подарила яблоко. Монашек её поблагодарил, но от яблока временно отказался, сказав, что возьмёт его только после службы. Но женщина настаивала, и монашек ей уступил. Спешно и конфузливо поблагодарив дарительницу, он положил яблоко на подоконник, рядом с которым стоял, и продолжал молиться.
Степан понимал, что неприлично в Храме, да ещё и во время службы, смотреть по сторонам, но не мог удержаться и продолжал разглядывать прихожан.
Впереди, шагах в пяти, не прямо перед собой, а чуть левее, он заметил Максима и Жанну. Они стояли друг за другом, впереди она, за ней он. Степан сразу определил, что пришли они не вместе и похоже, Жанна ещё не знала, что за её спиной стоит Максим. Наблюдая за ними со стороны, Степан опытным глазом определил, что они не чужие друг другу люди, и не просто знакомые, а именно мужчина и женщина, состоящие между собой в определённых отношениях, да и, скорее всего, находящиеся в самом пике взаимного чувства.
Если бы его попросили объяснить, почему это он так вдруг решил, то он скорее всего растерялся бы и слов для объяснения не нашёл, но весь его жизненный опыт, опыт любовника, говорил ему, что это именно так.
Тем временем, словно что-то почувствовав, Жанна медленно повернула голову и, увидев Максима, посмотрела ему в глаза долгим внимательным взглядом, после чего, опустив голову, стала пробираться к выходу. Максим последовал за ней.
Степан вспомнил самонадеянные слова дяди: "она меня любит, обмануть не сможет". "Вон, кого она любит",- подумал он, и вдруг в службе что-то изменилось. Все праздные мысли пропали, всё замеченное им ранее разнообразие молящихся разом исчезло, слилось во что-то единое, неразрывное. Наступил особенный, торжественный момент. Окружающие его люди, все разом, вдруг, запели.
- Верую во единого Бога Отца, Вседержителя,- доносилось со всех сторон,- Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым.
- "Откуда у них такие ангельские голоса?",- думал Степан, приходя в восторг, сожалея, что не знает слов и не может петь вместе со всеми. Но, стремясь к единению, он незаметно для себя стал подтягивать, издавать гортанью звуки сходные с неизвестными ему словами и испытал от этого, неведомое ранее, состояние родства со всеми стоящими рядом, и даже с теми, кто находился за стенами Храма. Испытал необыкновенную радость слияния своей души с душой общей, с душой народа.
Отстояв службу до конца, Степан вышел на улицу. Случилось невероятное. Он заметил, что люди изменились в лучшую сторону.
"Странно,- думал он,не пряча улыбку, - все вдруг подобрели. Были бы всегда такими, как теперь, как легко бы жилось".
От той женщины, которой при входе пожаловал рубль, он, против воли своей, узнал следующее:
- Мы "шалашовку" ту избили и прогнали,- возбуждённо говорила она.- Я ей сказала: "не умеешь милостыню просить, не будешь". Так я говорю?
- Так,- подтвердил Степан, находящийся в блаженном состоянии, совершенно забывший про то, что происходило с ним до входа в Храм.
Вернувшись домой, он хотел позвонить Фёдору, рассказать, что ходил в церковь, что с ним там произошло чудесное превращение, что видел там Максима с женой Черногуза, но взяв телефонную трубку в руку, передумал.
"Потом, - решил он. - Ещё будет смеяться, что не доехал до моря. Пусть думает, что я с дельфинами купаюсь".
Степана одолевало теперь другое желание, грудь и голову теснили новые чувства, новые мысли. Ему захотелось побыть одному. Он любил наедине рассуждать.
"Так вот что такое церковь,- открывал он для себя новую страничку в книге бытия.- Она даёт ощущение сопричастности ко всему и ко всем, ощущение семьи. Даёт понимание того, что все мы, люди- не только граждане-товарищи, но - братья и сёстры, существа друг для друга родные, близкие. Да, да, именно так. Иесли Бог для чего-то и создавал жизнь и людей, так только для этого, понятного и ясного мне теперь, любовного, в духовном смысле, родства. Так вот что такое церковь!",- повторял он, ликуя.
- Как хорошо! Ой, как же мне хорошо!- Выкрикнул он во весь голос и, походив в возбуждении по комнатам, вспомнив Жанну с Максимом, стал думать о Марине, о первом своём поцелуе с ней.
"Какой же краткий и в тоже время длительный по ощущению был этот миг",- вспоминал Степан, и сердце его замирало.
Случилось это давно, во время спектакля, на сцене Дворца Культуры, а точнее, за сценой. Переодетый в нарядный костюм сказочного молодца и готовый к финальному, торжественному выходу, он стоял в полутьме рядом с Мариной, следил за тем, что творилось на сцене, слышал дыхание зала и находился в состоянии, близком к восторгу. Степан не помнил того, как он к ней повернулся, как обнял её, помнил только то, что она сама потянулась к нему, и что губы её дрожали. Это был даже не поцелуй, а какое-то лёгкое, трепетное касание, всего лишь касание. Да, но ничего в его последующей жизни не было сильнее и значительнее того самого касания.
* * *
Встреча Максима с Жанной в церкви действительно, была случайной и заранее не планировалась. Увидев накануне Жанну с незнакомым мужчиной, Максим ни о чём предосудительном не подумал, надеялся, что завтра же всё разъяснится самым наилучшим образом. Проснувшись утром дома, он оделся и поехал в Елоховский собор. Туда, куда с детства ездил с отцом.
Когда входил в Храм, служба там уже шла, впереди, на фоне иконостаса, мелькнуло что-то до боли знакомое, он тотчас опустил глаза и пошел за свечами, когда же свечи были поставлены и он пригляделся, то узнал в светловолосой головке, покрытой лиловым прозрачным платком, голову Жанны.
Пробравшись к ней и стоя за её спиной, он какое-то время оставался незамеченным.
Выйдя из Храма, любовники молча дошли до станции метро Бауманская. Не разомкнув уста, спустились на эскалаторе вниз и вошли в вагон подошедшего поезда.
Вагон был с кабинкой машиниста и что важнее всего, дверь в кабинку оказалась незапертой. Взяв Жанну за руку, Максим вместе с ней зашёл туда.
Это была неосвещённая, тесная комнатёнка с приборами и железяками. Всё её преимущество заключалось лишь в том, что она давала возможность остаться наедине и спокойно поговорить. Первой заговорила Жанна.
- Видимо, от судьбы не уйдёшь,- сказала она.- Первый раз в жизни пришла в церковь и надо же... Ведь я к тебе и шла.
- Выходи за меня замуж,- предложил Максим.
- Да, да,- сдерживая нахлынувшие было слёзы, отвечала Жанна.- Яочень бы хотела. Очень хочу,- поправилась она,- чтобы ты был моим мужем. Очень хочу, чтобы ты называл меня женой. Знаешь, а ведь раньше я не хотела иметь детей. Ядаже в детстве никогда не играла с куклами, не пеленала их, не возила в колясочке, не баюкала, а теперь хочу, очень хочу ребёнка, хочу только от тебя. Алучше двойню, чтобы мальчик и девочка. Мальчика назвали бы Максимом...
- А девочку Жанной.
- Да. Ибыли бы у нас маленький Максим и маленькая Жанна. Как красиво, как счастливо, оказывается, можно жить! Жить, имея мужа, детей, свою собственную семью. Мы бы обязательно жили вместе. Жили в любви и никогда бы не ссорились. Правда?
- Правда.
- Только сейчас... Только сейчас я понимаю, что нет для женщины выше счастья, чем счастье семейное.
- Всё так и будет,- взволнованно пообещал Максим.
- Если бы,- грустно промолвила Жанна и погрузилась в себя. Взгляд её затуманился, но ненадолго.
- О чём ты думала?- Спросил Максим.
- О себе,- ответила Жанна, улыбаясь грустной, приятной улыбкой.- О том, что я самая счастливая и самая несчастная.
Она отколола от платья большую, золотую брошь и приколола её Максиму на рубашку. Брошь была выполнена в виде кленового листа.
- Это мой талисман, пусть хранит тебя,- сказала она, блестя глазами.
Договорились, что сегодня же Жанна уйдёт от мужа. Съедет с квартиры. Снимет другую, известную только ей. Завтра утром позвонит Максиму, скажет новый адрес, и он к ней приедет.
- А, теперь поцелуй меня и иди,- сказала Жанна.
Максим поцеловал любимую тем коротким, холодным и бесстрастным поцелуем, которым всегда целовал на прощание, дабы понапрасну не распалять её и самому не распаляться. Но этим не кончилось. Когда он уже отвернулся и собирался уходить, Жанна сказала:
- Губы у тебя сладкие.
- Это от "ситро". Я "ситро" утром пил,- пояснил Максим, поворачиваясь к Жанне и обнимая её.
На этот раз он был уже не в состоянии контролировать себя, и поцелуи пошли страстные, долгие, доводящие до головокружения.
- Ну, хватит. Хватит же,- задыхаясь от волнения, говорила Жанна.- Жадина ты мой, любимый! Ну, иди же. Иди. Завтра тебе позвоню.
- Один раз. Последний,- домогался Максим, будучи не в силах отнять своих губ от её.
Жанна осторожно отвернулась, затем сама чмокнула любимого в уголок рта и, отстранив его от себя, с удивившей Максима твёрдостью, сказала:
- Иди.
Выйдя из вагона, Максим подбежал к окну той кабинки, где находилась любимая. Жанна, увидев его, прильнула губами к стеклу. Он хотел сделать то же самое, но поезд тронулся, и сделать это ему помешал.
Несмотря на эту неприятность, настроение у Максима было великолепное. Вспоминая слова, сказанные Жанной, а также те особенные интонации, с которыми они были произнесены, Максим сиял от восторга и радости, не ведал сомнений и страха, стремился скорее домой.
Он совершенно забыл о том, что сегодня нужно было идти к врачу, продлевать или закрывать больничный, что с воскресного дня не видел Назара, без которого прежде не мог провести и минуты. Он думал теперь только об одном- должна позвонить Жанна. Сказала- завтра утром, а вдруг сегодня вечером? Почему бы и нет? Вот он домой и торопился.
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"