Тишину тюремной камеры нарушал лишь этот, негромкий, но неприятный до зубовного скрежета, звук. Казалось, исчезни он сейчас - и мои перенапряженные мозги взорвутся, окрашивая стены в серо-розовые разводы.
От тишины да с непривычки.
Кап, кап, кап...
С момента моего заточения прошло всего ничего - два месяца. Откуда мне это известно? Все просто.
Два раза в сутки узенькое окошечко в двери на высоте полутора метров открывается и там появляется тарелка с мерзким как на вид, так и на вкус варевом. Там она стоит ровно одиннадцать "капов", потом, если не успеешь забрать, исчезает.
Именно по кормежкам я и определяю, сколько прошло дней.
Кап, кап, кап...
В первый день я попробовал это "блюдо" и меня вытошнило. На второй -- я просто не стал брать миску и она исчезла. Еще через два дня я съел все, что было в миске, и мой желудок даже не возмутился. Еще бы -- голод грыз изнутри, лишая сил и надежды получше всяких пыток. Спустя еще пять дней я узнал, что бывает, если не возвращать миску через положенные пятьдесят три "капа": меня лишили следующей кормежки. И стали кормить лишь после того, как я поставил миску в открывшееся окошко.
Кап, кап, кап...
Лязг металла вырвал меня из задумчивости, прерывая ставший уже привычным поток времени, ограниченный "капами".
Свет наотмашь ударил по глазам.
Не вижу.
Кап, кап, кап...
-- Заключенный, на выход! -- проревел хриплый голос, и крепкие руки рывком поставили меня на ноги.
Ноги не слушаются, впрочем, это и не странно -- в насквозь сырой камере да с таким питанием... Удивительно, как я еще не падаю.
-- П-шел! -- рычит прокуренный бас, судя по интонациям -- весьма недовольный.
Кап, кап, кап...
Меня подталкивают в спину чем-то твердым и довольно острым. Сознание равнодушно фиксирует происходящее, словно все это происходит не со мной.
Или меня уже нет, а? Вдруг это -- сон, галлюцинация, наваждение?
Я делаю шажок. Еще. И еще.
Меня нет. Я -- всего лишь галлюцинация.
Так проще.
Еще шаг и еще. Легко, как скользят тени. Или -- как падают капли.
Кап, кап, кап...
Выход из тюрьмы подобен пробуждению -- туман перед глазами постепенно рассеивается, краски приобретают сочность, звуки -- глубину, а чувства -- резкость.
Я ощущаю свое тело: негнущиеся ватные ноги, неподъемные руки и полную гулкой тупости голову. И еще ко мне возвращаются чувства.
В частности -- способность чувствовать боль.
Такое ощущение, что темнота, царившая в моей камере, укутывала меня рваным покрывалом защиты от боли, от мыслей... И теперь одеяло, пусть и с прорехами редких моментов, резко сдернули, подставляя тело без кожи под пронизывающий ветер ощущений.
Шаг, еще один, еще...
А в голове, бесконечным метрономом, -- кап, кап, кап...
Ровно полторы сотни "капов" и я вижу конечный пункт своих странствий -- поблескивающий веселыми разводами свежеспиленной древесины эшафот. И только рассмотрев его в деталях -- от прочных ступенек, ведущих к крепкой даже на вид пеньковой веревке, до тщедушного заплечных дел мастера в ядовито-красном колпаке -- я замечаю толпу.
Видели ли вы когда-нибудь в глазах других нездоровое возбуждение, вызванное чужими страданиями? Этот огонек тихой радости обывателя, что не его ноги тянутся и не могут достать до желанных досок эшафота? Это жадное внимание, нежелание пропустить хоть малейшее движение невольного актера в бесплатном и жестоком спектакле?
Может и видели. Даже скорее всего.
Хуже -- если ловили себя на таком.
Кап, кап, кап...
Я ощущаю, как скользят по моему телу взгляды, но их прикосновения не противны, а временами даже приятны -- меня оценивают, поглаживая по спине и свалявшимся в единый колтун волосам; меня ласкают, предвкушая достойное зрелище; меня поддерживают, предлагают подольше держаться, вкушая дары смерти.
Тьфу, стервятники...
Пусть нет ни первых, ни последних, ни вообще каких бы то ни было сил, но я стараюсь удержать голову прямо. Получается не очень -- болит шея, простуженная в сырой камере, и отросшие волосы, полные грязи, тянут вниз.
Но я стараюсь. И в основном -- не для себя.
Пусть подавятся, путь жрут свою "показательную казнь"!
Кап, кап, кап...
Тяжелые ноги, неподъемные веки, непослушные руки и поверх всего "веселое", розовое полотно боли перед глазами. И горький привкус безнадежности на языке...
-- Эге-гей, люд честной, добрые граждане! А не потешить ли душеньку, не рассказать ли сказочку? -- завопил вдруг в толпе высокий голос полный ядовитой насмешки и лукавства.
К эшафоту, бесцеремонно расталкивая других, протиснулся парень в грязном рванье, с колпаком шута на голове. Глаза его, казалось, смотрели сразу во все стороны: хитрые, наглые, с кислинкой насмешки, а то и откровенного издевательства. На ноги он натянул странные, все в прорехах и заплатах, штаны: одна половина красная, другая -- зеленая, да еще и разной длины.
И от этого тонкие безволосые ноги парня казались одна длиннее другой.
Его тощая фигура ужом скользнула сквозь неплотный строй воинов местного муниципалитета -- и вот он уже сидит на краю эшафота, болтая ногами в таких же рваных, как и остальная одежда, башмаках: один был почти целый, вот только каблук давно отлетел, а второй откровенно "шамкал" почти полностью оторванной и прикрученной куском бечевы подошвой.
-- Полюбил кальмар акулу, только неурядица, -- кривляясь вовсю начал скоморох. -- Родилась от этой сказки только каракатица!
В толпе засмеялись, даже стражники -- и те заулыбались.
Я споткнулся, однако тычка в спину не последовало -- стражник вовсю глядел на скомороха. А тот веселился -- жутко кривляясь, вскочил на эшафот и, встав на руки, заорал:
-- Как на Митькины именины испекли пирог из глины! Да с корой в начиночке, да с золой натирочкой! Вкуснатенье-объеденье, да повидло из поленьев! Я там был, мед-пиво пил, да не все поспел -- что-то проглядел!
В толпе загоготали еще больше.
А я стоял, и в груди рождалась какая-то странная благодарность к этому чудаку, которого, по всей видимости, знали тут очень хорошо -- никто не торопился прогонять его с эшафота, дабы привести приговор в исполнение.
Он дарил мне бесценные минуты жизни. И я был ему благодарен...
Стражники, караулившие меня, ухмылялись, поглядывая на дурака, а тот творил что-то невероятное -- ходил на руках, умудряясь при этом еще рассказывать стишки, начиная от безобидно-идиотских и заканчивая достаточно похабными в адрес аристократии; пел песни, изображая персонажей так натурально, но в то же время смешно, что толпа гоготала и орала: "Давай еще, дурак! Спой еще!"; кривлялся, передразнивая и глумясь над священниками храмов Брэдиса и Мастера Создателя.
Три сотни капов... Кап, кап, кап...
Уходят мгновения жизни. Осталось чуть-чуть.
Самую малость... Кап, кап, кап...
Внезапно, что-то изменилось.
Площадь затихла. Я глянул на шута.
Дурак стоял ровно, вытянувшись ввысь, напряженный, как струна, и не двигаясь. С лица исчезло безумно-насмешливое выражение, глаза стали серьезными. Он поднял руки, призывая к тишине, и толпа замерла.
Любимая - жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых.
Глаза ему тонны туманов слезят.
Он застлан. Он кажется мамонтом.
Он вышел из моды. Он знает - нельзя:
Прошли времена - и безграмотно.
Он видит, как свадьбы справляют вокруг,
Как спаивают, просыпаются.
Как общелягушечью эту икру
Зовут, обрядив ее, паюсной.
Как жизнь, как жемчужную шутку ватто,
Умеют обнять табакеркою,
И мстят ему, может быть, только за то,
Что там, где кривят и коверкают,
Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт,
И трутнями трутся и ползают,
Он вашу сестру, как вакханку с амфор,
Подымет с земли и использует.
И таянье андов вольет в поцелуй,
И утро в степи, под владычеством
Пылящихся звезд, когда ночь по селу
Белеющим блеяньем тычется.
И всем, чем дышалось оврагам века,
Всей тьмой ботанической ризницы
Пахнет по тифозной тоске тюфяка
И хаосом зарослей брызнется.
Он читал стихи -- громко, с выражением, напряженный до невозможности. Звонкий, молодой голос вспорхнул над площадью и упал вниз, заражая людей непонятным, неведомым им чувством, рождая в них неожиданные мысли.
Все затаили дыхание.
Шут подержал паузу, будто наслаждаясь вниманием и тишиной.
И его голос вновь зазвенел над площадью, на этот раз с горькой иронией, с неожиданной грустью:
...Виночерпия взлюбил я не сегодня, не вчера,
Не вчера и не сегодня, пьяный с самого утра,
Я хожу и похваляюсь, что узнал я торжество:
"Мир лишь луч от лика друга, все иное -- тень его!"
Я бродяга и трущобник, непутевый человек,
Все, чему я научился, все забыл теперь навек
Ради розовой усмешки и напева одного:
"Мир лишь луч от лика друга, все иное -- тень его!"
Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья,
О любви спросить у мертвых неужели мне нельзя?
И кричит из ямы череп тайну гроба своего:
"Мир лишь луч от лика друга, все иное -- тень его!"
Под луною всколыхнулись в дымном озере струи,
На высоких кипарисах замолчали соловьи,
Лишь один запел так громко, тот, не певший ничего:
"Мир лишь луч от лика друга, все иное -- тень его!"
Это был какой-то неправильный шут.
Шуты не должны с таким чувством читать стихи. Они не должны быть при этом настолько серьезны.
Должны ли шуты кривляться? Да. Шутить и балагурить? Сколько угодно. Издеваться, насмехаться, глумиться? Да, да и еще раз -- да!
Но не быть такими серьезными...
И кроме новых, неизвестных мне ранее чувств, стихи будто вливали в меня силы. Боль отступила под напором нервной дрожи, чувства обострились.
Единственное, что осталось, -- счет времени "капами".
Кап, кап, кап...
Но не такой, как был раньше, -- больше не было безысходности и равнодушия. Не было спокойного полета капли вниз.
Сейчас "кап" звучал, как начало дождя. Как преддверие лавины.
И она не заставила себя ждать.
Шут резким движением вскинул голову, обрывая затянувшуюся паузу и произнес, глядя вверх, словно что-то доказывая небесам:
Сколько нужно отваги,
Чтоб играть на века,
Как играют овраги,
Как играет река,
Как играют алмазы,
Как играет вино,
Как играть без отказа
Иногда суждено...
Свист раздался сразу с нескольких сторон. Толпа вздрогнула, словно животное, напуганное щелчком хлыста, и качнулась в сторону единым, одновременным движением.
Качнулась на, скажем прямо, весьма редкое ограждение из солдат местного гарнизона.
А те не успели среагировать.
Хрипы, стоны и звуки падающих тел вдоль эшафота -- умирают солдаты, зажимая кто располосованное горло, кто рассеченный бок. Кровь взлетает радужными веерами, течет, выталкивая себя медленно и неповоротливо, словно сытый удав из опустошенного дупла, просачивается сквозь непослушные пальцы, обволакивая немеющие конечности...
Кап, кап, кап...
Сердце заходится в радостно-бешеном рывке, словно скаковая лошадь, пущенная с места в карьер.
Рядом со мной падают стражники. Первый, а за ним, почти сразу же, начинает опускаться и второй. И лишь в глазах стынет недоумение -- почему клинок такой тяжелый? Почему колени подгибаются? Почему так отчетливо пахнет смолой и откуда такой солёный привкус на языке?
Кап, кап, кап!
Будоражащим набатом в сознании, срывающей плотину спокойствия лавиной...
Я падаю на коченеющее тело, краем глаза замечая, как надо мной проносится полоса стали. Кинжал (третий, пресветлые боги, третий!) вспарывает неподатливый воздух и вонзается с глухим чавкающим звуком в горло палача.
Губы шута больше всего напоминают тонкую полоску от разреза бритвы -- бескровные и сжатые, с угрюмыми складками в уголках. Он выхватывает еще один метательный нож и четким движением разрезает веревки на моих руках.
Толпа -- первые ряды забрызганы кровью -- отшатывается от оцепления, охваченная ужасом и над многоголосым ревом, вызванным страхом и недоумением, взлетает пронзительный голос:
-- Уби-и-или! Бе-е-ей гадов! -- звук накрывает толпу, приводя в неистовство, вытесняя все мысли, кроме одной -- убивать!
И толпа бросается на копья, на ощерившиеся лица стражников, выполняющих свой долг, и на ромбические щиты. Льется кровь, щедрым потоком орошая плиты площади, исходя паром, заливая раненых, участь которых почти предрешена, и мертвых, чья участь решена окончательно.
Кап, кап, кап!
На эшафот вспрыгивают двое стражников, однако меч, вырванный мною из ножен одного мертвого воина, не нужен -- свистят два метательных ножа, и бездыханные тела падают на доски.
И следующий рев, животный вопль страха, обрушивается на толпу, перекрывая крики безумствующих, ослепленных ненавистью людей:
-- Гвардия! Спасайся!
Толпа откатывает, словно волна во время прилива, понявшая, что с утесом не справиться. Оставляя пенные капли в щелях каменной тверди, соленый привкус на отвесном граните, волна уходит назад в океан.
Люди рванули в улочки, спотыкаясь о трупы и упавших, наталкиваясь друг на друга и стены домов. Спасая собственную шкуру.
-- Уходим, -- произносит парень, хватая меня за запястье.
Кап, кап, кап.
Он проворно спрыгивает с эшафота, я бросаюсь за ним. Одного из стражников, который заметил наше бегство и кинулся на перерез, шут ловким ударом сбивает на землю и растворяется в толпе. Я следую за ним, стараясь не отставать. Остальным охранникам не до нас -- надо перевязывать раненых, вызывать подмогу, придумывать скользкие формулировки отчетов для начальства. А то, что отцы-командиры останутся недовольны, -- яснее ясного...
***
-- Ну, что? Сударю потереть спинку? -- голосок звучал игриво и чуть насмешливо.
"Сударь" милостиво разрешил потереть ему спинку, а сам тем временем отчаянно боролся с подступающей дремотой. Тело блаженствовало в объятьях горячей воды, но, как известно, ласки много не бывает. Нежные пальчики умело скользнули по моим плечам, разминая и поглаживая.
Я закрыл глаза, отдаваясь наслаждению.
Боги, как здорово-то!
-- Размылся тут, понимаешь ли, -- произнес знакомый голос с легкой насмешливостью. -- Мы там ждем, а он здесь нежится. Никакого уважения к спасителям, или, как говорили древние: "Вот она, людская благодарность".
Пришлось открыть глаза, хотя я уже знаю, кто там стоит.
Мой спаситель. Шут.
Невысокий, худой парень, чуть моложе меня. Где-то около двадцати пяти лет. Короткие светлые, почти белые волосы, зеленые с золотистым отливом глаза. Одет он был в практичный камзол светло-серого цвета и мягкие кожаные сапоги.
-- Спасители? -- удивленно переспросил я. -- Какие такие спасители?
-- Ну вот, -- сокрушенно вздохнул парень. -- Ты что же, думаешь, я один тебя вытаскивал? Или может, оно само собой получилось?
У меня перед глазами встали картины моего спасения, в которое, честно говоря, до сих пор верилось с трудом. Крики в толпе, атака на ограждение из солдат, так к месту оказавшиеся кони неподалеку от площади...
Действительно, провернуть такое в одиночку невозможно.
-- Красавица, да прекрати ты его гладить, -- широко ухмыляясь, посоветовал "массажистке" мой спаситель. -- Он уже чистый, отсюда вижу, вот пусть вылазит из лохани и одевается.
Он кинул аккуратно сложенную одежду возле себя.
Что делать, приходится выползать из ванны и искать полотенце. Девушка, до этого усердно мне помогавшая, теперь стояла с улыбкой наблюдая за моими попытками прикрыться. Улыбка парня была намного шире и намного насмешливее.
Через пару минут я уже был одет и почти сух -- полотенца я так и не нашел, а девушка показала его местонахождения лишь после того, как я оделся.
-- Ну что, пойдём?
-- Пойдем, -- соглашаюсь я.
***
В центре комнаты стоял огромный круглый стол на резных ножках, за которым сидели парень и девушка.
Мой спаситель плюхнулся на один из стульев, всем своим видом выражая удовольствие. Из-за стола поднялся высокий человек лет тридцати. Его мускулистая фигура была затянута в бежевый камзол, а на поясе висел прямой клинок средней длины.
-- Самое время знакомиться, -- улыбаясь начал он. -- Меня зовут Торвейн.
-- Элейн Каэн Сеийлах, -- стройная девушка среднего роста с длинными светло-русыми волосами и удивительно выразительными глазами.
-- А я - Джестер, -- сообщил шут. И почему-то ехидно добавил. -- По прозвищу Шут.
-- А как тебя зовут, гость? -- поинтересовался Торвейн.
Они все с интересом уставились на меня, ожидая моих слов.
-- Я... -- я запнулся.
А как меня зовут?
О Пресветлые и Темнейшие, как мое имя?!
Я принялся рыться в своей памяти, однако, мои воспоминания заканчивались в тюремной камере. Сырость и тьма вокруг, рваный поток времени, поделенный на равные промежутки падающей водой, отвратительное варево в глиняной миске, прелые клочья свалявшейся соломы в углу...
Или правильнее -- они там только начинались.
-- Не помню, -- признался я, хотя сделать это оказалось непросто.
"Не помню" -- словно белесая пелена, в которую сколько ни всматривайся, а все равно ничего не разглядишь.
-- Собственно, мы предполагали подобное. Ты не расстраивайся.
Почему? Где, Вотан побери, мои воспоминания? Где детство, где юность, где хоть что-нибудь?
Я судорожно втянул воздух, ощущая как к горлу подступает тугой комок.
-- Почему? Почему я ничего не помню?
Ответил Шут.
-- Магия. Тебя допрашивали с помощью очень сильной магии, я подозреваю, с помощью темного Mind Reaper`a. Это заклинание выворачивает воспоминания, выбирает их до самого дна, до самого мига рождения. Они их не забрали, а просто переписали, как переписывают с древней книги на свежую бумагу.
-- Сделали копию, -- согласно кивнула девушка.
Я сидел оглушенный, ошарашенный и раздавленный. Что же получается? Я не смогу вспомнить ни кто я, ни откуда? Не вспомню лица родителей, не смогу никогда больше сказать: "Как в детстве"?
Проклятье!
Я обвел взглядом присутствующих.
-- Не волнуйся, -- спокойно посоветовал мне Торвейн. -- Элейна это поправит.
Девушка подошла, встала у меня за спиной и легонько коснулась пальцами моих висков.
-- Постарайся расслабиться, -- прошептала она...
***
... -- Лайк, -- насмешливо потянул Витень Аркдель, мой учитель фехтования. -- Сколько можно повторять, главное -- чувствовать бой. Ни скорость, ни сила не сделают из тебя хорошего мечника. Ты должен чувствовать, понимаешь? Себя, меч, песок под ногами, воздух вокруг тебя и своего соперника -- его меч, движения, дыхание, взгляд. Быть может когда-нибудь ты даже сможешь угадывать его мысли. Но это -- потом. Не через одну и, возможно, даже не через две сотни боев.
Я встал, потирая поясницу, и поднял меч. Витень изящным, едва уловимым движением, отвел мой меч в сторону и приставил острие тренировочного, а значит тупого, как ботинок, клинка к моей тощей шее.
-- Вот тебе еще один урок -- будь готов всегда. Фразы типа "начали!" или "бой!" звучат лишь на дуэльных поединках и на турнирах. Там, где тебе придется защищать свою жизнь, никто не станет говорить красивых слов и никто не станет ждать, пока ты примешь боевую стойку.
Я кивнул...
***
...Витень саркастически хмыкнул и метнул вилку через стол. Столовый прибор, ставший на короткое мгновение метательным снарядом, мелькнул в воздухе и с глухим звуком вошел в деревянную дверь прямо над головой слуги, который как раз вносил какое-то блюдо.
И это в гранитный бук, который прозвали так за твердость!
-- Оружием может стать все, что угодно, -- сказал он. -- Начиная от меча и заканчивая куском пирога. Кусок ткани, ведро, камень или мотыга -- не важно. Все зависит лишь от того -- кто и как этим пользуется.
-- Учитель, но как? -- с обидой воскликнул я. -- Это же гранитный бук!
-- Да? -- поинтересовался Витень и бросил недоверчивый взгляд на дверь. После чего довольно кивнул. -- Тем показательнее пример. Правильный бросок с достаточной силой -- вот тебе и все объяснение.
-- И так можно с любым предметом?
-- Да. С каким-то сложнее, с каким-то проще. Вот вилка -- почти идеальный снаряд, тут даже особого умения не надо. Знавал я одного парня по прозвищу Шут, который метал все, вплоть до бубенцов с собственного колпака, и никогда не промахивался...
***
... Взмах руками, словно птица, взмывающая в небо, и серия коротких, рубящих ударов. Кажется, я не столько вижу, сколько знаю, куда ударит учитель: по движению рук, по звуку ног, по ощущению его взгляда.
Так продолжается минут десять, потом Витень отступает на пару шагов, опускает меч и улыбается.
-- Хорошо, Лайк, очень хорошо, -- слышать похвалу от учителя непривычно. С того, самого первого урока, я никогда не слышал от него похвал, лишь бесконечные "вот еще один урок". -- Как говорил мой учитель Торвейн Доргонот: "Бывало и лучше, но и это сойдет".
Витень уже не улыбается, скорее -- ухмыляется: жестко, настороженно, со злым прищуром халфлингских глаз.
-- А что ты будешь делать теперь? -- интересуется он, и я пропускаю начало атаки.
Он исчезает -- нет больше привычного шуршания ботинок, знакомого, плавного движения рук, а глаза больше не рассказывают о том, что будет дальше. Его взгляд блуждает где-то над моей головой, руки двигаются, словно у деревянной марионетки в паршивом кукольном театре, не поспевая за движениями рук кукловода.
Я отражаю атаки в последний момент, отслеживая начало, приблизительно представляя завершения. Но -- не всегда.
И совсем скоро мой меч валяется в паре метров, а рядом с шеей пляшет кончик его клинка.
-- Вот тебе еще один урок -- не будь самонадеян никогда. О своем противнике ты знаешь далеко не все, а частенько не знаешь вообще ничего. Запомни это хорошенько...
***
...Музыка, казалось, лилась отовсюду. В центре огромной, освещаемой сотнями свечей, залы кружились пары. Предупредительные слуги сновали меж гостей, разнося напитки и яства.
В общем, бал был в самом разгаре.
Я стоял, слушая болтовню графини Дукей, необъятной женщины в дорогущем платье и куче блестящих побрякушек. Впрочем, я был несправедлив -- любого из "камешков" хватило бы, чтоб оплатить все мои долги да еще и порядком подправить финансовые дела. Именно по этой причине я и слушал всю ту высокопарную чушь о благородстве крови, истинном аристократизме и врожденной галантности. Ее дочь -- высокая пухлая девица с большими глуповатыми глазами, еще не достигшая необъятных размеров мамочки, но явно стремящаяся к этому, -- отплясывала с капитаном Имперской конницы. Широкоплечий усач нагло ухмылялся и крепко прижимал к себе потомственную графиню, нимало не заботясь о приличиях, отчего та радостно улыбалась и мелко хихикала.
Сказать, что мне было неприятно -- не сказать ничего. Мне было гадко и противно оттого, что я -- потомственный виконт -- вынужден идти на мезальянс лишь по одной банальной причине -- из-за денег.
Линатан побери всех этих напыщенных болванов!
-- Прошу меня великодушно извинить, графиня, -- мило улыбнулся я. -- Но я вынужден покинуть вас, дабы проконтролировать своих слуг...
-- О, я вас понимаю, виконт, -- жеманно проворковала графиня, отчего меня мысленно передернуло. -- За этими разгильдяями нужен глаз да глаз. А то не успеешь оглянуться, как они все именье растащат.
Угу, растащишь твое состояние, как же. За десяток жизней разве что...
-- Еще раз простите, -- я слегка поклонился и решительным шагом направился в сторону кухни.
Тихие разговоры, жеманный смех слегка подвыпивших дам, шуршание платьев по мозаичному полу, негромкая мелодичная музыка -- все раздражало. Если не сказать -- "бесило".
Я пробирался сквозь зал, отшучиваясь, улыбаясь направо-налево и принося свои извинения за невозможность поболтать. Среди приглашенных были самые богатые и знатные жители нашего "замечательного" Манора, но в основном те, у кого дочерей пора было выдавать замуж.
-- Ваша светлость, осталось лишь три бочки "Осенней розы" и по два бочонка "Лазурного муската" и "Драконьего бренди", -- прошептал мне на ухо мой мажордом, Дитиус Норик. -- На сегодня хватит, но вот на следующий раз...
-- Понял тебя, Дитти, -- кивнул я в ответ.
И мысленно застонал. Еще один такой банкет -- и придется закладывать замок!
-- Виконт, -- произнес насмешливый голос слева. -- Не могли бы вы уделить мне секундочку вашего драгоценного времени.
Я повернулся и наткнулся на взгляд прекрасных глаз. Удивительно выразительных глаз.
-- Да, сударыня, -- заученно улыбнулся я. -- Конечно.