Аннотация: Шекспир, очень странный, удивительный персонаж нашей культуры, истории...
На следующем повороте он чуть не влетел в повозку торговца капустой и поцарапал Чалому грудь. Недотепа-пахарь размахивал руками, словно ветряная мельница, и громко обещал подкараулить ночью в исключительно теплом месте.
Бербедж знал цену чужим словам. Его бесшабашность, фанфаронское щегольство и нахальство помнил весь Лондон, но после каждой театральной премьеры ростовщики прощали ему долги с одним лишь условием. Они могли прилюдно, именно прилюдно сказать, что простили, простили долги Бербеджу - любимцу плебейской толпы и избранной знати, брошенных беременных кухарок и их рогатых мужей, оплеванному и великому, желанному и нищему, презренному и восхитительному, актеришке и владельцу театра "Глобус", единственного театра столицы Великих Бриттов.
Они были славными людьми, доверчивыми и простодушными, щедрыми и привычными убивать, одаривать и грабить. По-другому уже не выжить, потому как нож нынче есть у любой кухарки, а каждый малец мечтает стать удачливым вором, воином или ростовщиком. Деньги сгноили их честь заживо!
И весь этот копошливый, воняющий муравейник с господами и слугами, тряпичными куклами и замызганными улыбчивыми рожицами детей, беззубостью старух и простоватостью крестьянина, в первый раз попавшего на самый главный в мире рынок, весь он ждал одного - его, Бербеджа. Опозданий ему не прощали никогда.
Но вот и Глобус. Он привстал на стременах и пустил Чалого по прямой к входу галопом. Толпа, наводнившая площадь, разлеталась в стороны. Мамаши пучили щеки и заплывшие жиром глазки, кто-то пытался достать его нешуточной оплеухой, но времени уже не было!
Ворота открывались внутрь, будто продавленные нетерпеливым, судорожным взглядом. Бербедж взлетел вверх по стоптанному древу ступеней, соскочил с коня и сдернул уздечку. Надо отдать Чалого, а никто не подходил!
Там внутри старик Джонатан уже рассыпался в насмешках по поводу одной дамы знатного рода и ветреного поведения, и публика заворожено уставились на сцену.
Театр просыпался. Уже слышался рокот его первого вздоха, когда обыденность уходила на задний план, и глаза зрителей осенял тот самый, свойственный только детству огонь доверчивости. Когда все они становились единым, непонятным целым - лицедейством жизни, взирающей на саму себя.
Бербедж не знал, что делать!
- Малый?! - обратился он к одиноко стоящему, путаному в суете человеку.
- Я?!
Удивительно неловкий. Высокий лоб, залысины, ниспадающая комом копна немытых волос и взгляд битой, голодной собаки.
- Ты есть хочешь?!
Кивок головой и медленное осмысление надежды в серых глазах.
- Держи!
Брошенный плеткой по лбу ремень уздечки, испуганный взгляд Чалого. Не до тебя сейчас, не до тебя! Уже не Бербедж - лицедей и мнимый граф грубо расталкивает толпу, выкрикивает сочные реплики и кубарем выкатывается на круглое возвышение сцены.
Через три часа двери театра захлопнулись за его спиной. Стояла глухая безлунная ночь, шипели и плевались тухлым жиром факела. Невыносимая духота середины лета забивала глотку перегарной сыростью и жеваной теплотой.
А Бербеджа знобило, огромный сильный мужчина горбился и припадал на ногу будто пьяный. Его одежда была так сыра, что казалось, его только что топили в бочке. Он споткнулся и упал в объятья того самого человечка с доверенным ему впопыхах Чалым.
На миг их глаза двух людей встретились, и актер испугался. В его усталую, но полную живого огня душу смотрела сама пустота. Она не была угрожающей или злой, но стена немоты и безвременья, была столь глубокой, что даже падение в нее было уже лишним. Затем лицо странного человечка перекосилось налево в суету факельных всполохов и вдруг улыбнулось застенчиво и просто.
- Вы обещали меня накормить?
- Я?! - очнулся актер. - Ах да. - И он принялся размашисто и показно шарить по карманам, хотя помнил, что денег там нет точно.
- Может дома?! - он применил свой излюбленный прием.
Дома у него почти никогда, ничего не было. И завтракал он обычно у одной из своих многочисленных любовниц, и обедал у их словоохотливых мужей. А ужинал? Если его не подхватывали на званый вечер, то актер ужинал кружкой сырой водицы.
Об этом знал весь город. Об издохших в его доме от голода крысах ходили витиеватые легенды. Но какое дело до этого пустоте его глаз? Она и себя-то не упомнит никогда.
Бербедж назвал слугу Вилли. Парень никак не мог вспомнить своего имени, и пришлось решать за него. К тому же страдал легкой падучей, но был тих и неприхотлив, привычно, даже картинно услужлив, будто занимался этим делом всю свою утерянную жизнь.
Все было бы ничего, но вот странность - он более ни разу не держал под уздцы коня Бербеджа у входа в театр. Правдою или ложью Вилли вручал Чалого другим и усаживался прямо на край сцены перед своим хозяином.
Глаза его оживали, наполнялись вереницей образов и настроений. Вилли дышал, стонал, плакал и смеялся вместе с лицедейством, горел свечой и умирал вровень с последней репликой.
Это был славный, послушный и очень доверчивый ребенок. Он опускался в волны повествования легко и свободно, отдавался течениям струй и жил в бурунах порогов. Его смех был всегда самым громким и заразительным, а плач горьким и безыскусным. Вилли стал завзятым театралом! Бербедж часто подшучивал над его простотой, но скоро привык к горящему действом взгляду.
Глобус скрипел подмостками, переливался речитативами городских и аристократических сплетен. Он вглухую шептал веерами дам, тихими многозначительными фразами кавалеров, вскриками и всхлипами завсегдательной галерки, переспрашиванием и возгласами подсказок и предупреждений работяжной простоты.
В каждый перерыв, на правах своего Вилли вламывался к актерам, шумно изъявлял восторги, помогал привести в порядок костюмы, насытить пересохшие глотки добрым глотком холодного эля. Он был почти незаменим в этом.
Когда это случилось в первый раз, Бербедж уже не помнил. Только однажды его слуга вдруг разом растерял свое привычное молчание и спокойную бытовую неторопливость. Он бродил истуканом с опущенной головой, стряхивал пыль с одного одеяла на другое и бубнил себе под нос что-то беспрестанное. Бубнил не отрываясь!
И вот тогда, в самый неподходящий для чуда момент, где-то посреди мытья отхожего места и чистки бритвенного таза, он впервые услышал эту реплику:
- To BE? Or not to Be?
What question for your...
Господи, как это было трудно. Чей-то слуга может быть только чьим, но сочинитель, жалкий грошовый сочинитель внушает откровенное беспокойство любому из городских чинов!
Любой бродяга, душегуб и насильник делает свое дело втихомолку, не приставая к высшему сословию, не раздражая низшее, не претендуя на признание своей правоты.
Гомон толпы на площади предваряет людские бунты, смех галерки театра предваряет презрение к власти. Доверить смех и слезы толпы безродному человеку?! Это было неслыханно.
Всего влияния, популярности, вхожести к великим мира сего Владельца Театра "Глобус", едва хватило, чтобы уберечься от полного поражения. Он даже вытащил свой любимый алмаз из серьги в ухе. Он клятвенно обещал. Он даже заискивал перед судейскими!
Потом нашелся этот пьянчуга Шекспир, с записью о рождении ребенка, пропавшего подходящее время назад. Ну, не было у того мальчика залысин! Да то ведь ребенок, совсем не отягощенный горечью жизни, ее опытом, что вливается в горло через край. А теперь - на тебе и звать его Вилли.
Но театр! Господи, именно тогда "Глобус" стал театром. Морем человеческих страстей, бушующим пламенем ненависти и любви. Океанами слез и прощаний, откровений и надежд, ожидания сбыточности мечты и веры в святость непогрешимого.
Его жалкий бродяга мог стать королем, принц - нищим изгоем судьбы, проклятым только по факту престолорождения и существования мира в нынешних пределах.
Вилли любил цветы, и букеты сыпались к ногам выдуманных, но удивительно желанных женщин, раздирали сердца мужчин. А клинки звенели без ножен и начищенное до зеркального блеска настоящее железо, холодило кровь предчувствием бед и ошибок.
Он научил театр его человеческому голосу! Он пригласил нас в мир веры в то, что любая душа есть осколок божественной сути. Он создал новую церковь и наводнил ее самым постоянным в Англии приходом. Уравнял в потоках придуманных чувств купца и бездельника, плотника и прожигалу жизни, короля и шута, лишенного всего сущего и обретшего рай...
Бербердж откинул книгу и встал с жесткого неудобного ложа. Его смоляные волосы обильно тронула седина, а глаза предательски слезились катарактой. Болели суставы, а спина смирилась с прямотой и уже не гнулась даже перед публикой.
В конце концов, что такое время? Оно унесло все. Прошло пять лет, как сгорел "Глобус", сгорел в пламени выдуманной страсти великий лицедей Шекспир. Его наследством сутяжничали вполне посторонние люди. Рушились родовые замки, менялись мода и двор. А хорошенькие женщины обретали крючковатую подлость старых мегер, гордились праведностью и лицемерием немощи.
Оно приходит, и сильный яркий мужчина обретает слабость и суетливость, угодливость перед тем, кто сильнее и моложе сейчас. Теми, кто правит балом сегодняшней ночью.
А за световым провалом окна гудел день пиликала дешевая скрипка в такт изначально нестроящей мандолине и дырявому бубнежу барабана. Бербедж сделал еще шаг к свету.
Там внизу, среди моря зевак и торговцев, щенячьей радости детей и тронутых лишним жирком матрон. Среди сборища королей и шутов, любви и ненависти, зла и добра, смерти и рождения, здоровенный малый с откровенно наглой, но не злой улыбкой, курчавыми в смоль волосами и алмазной серьгой в ухе, трубил полным ртом:
- To BE? Or not to Be?
What question for your...
На какую-то долю секунды, того сказочного мига, что застывает в нас бесконечностью, Бербеджа окатило волной прошлого. Оно оживало прямо перед его глазами. Там внизу был он сам - Бербедж, повеса и мот, великий актер полный надежды и силы в волнах радостного бурления океана молодости. Не копия, совпадение, а именно он - Бербедж. Уж себя то узнать проще простого...
И в конце концов, какая разница кто произнес эту фразу первым? Вор или ангел, слепец или провидец, человек или Бог. В ней не убавиться жизни