"Железку" бомбили: небо кипело от самолетных стай. Шли на восток поезда, теряя вагоны, людей; все, что было в вагонах, попавших под бомбы; горевших в кювете и на полотне. Груды металла, головни, пепел, запах крови и отгоревшей нефти -- вот что было теперь на железной дороге. "Дорога объединяет людей!" -- всегда думал Мирка. "Поэтому скашивать свой урожай, смерти-старухе, удобней всего на дороге!" -- видел теперь.
Этого лета он ждал. Шла четырнадцатая весна. Годом первой любви мог стать 1941-й. Строки стихов, вдохновляя предчувствием встречи с мечтой, легли на бумагу в начале марта.
А в двадцать второй день лета, пришла война. Она отменила все: мечты, надежды и принадлежность людей друг другу. Даже себе, -- видел Мирка, -- люди переставали принадлежать. Уходили на фронт мужчины -- кто спрашивал их матерей, жен, детей? И отец уходил. Никто не спрашивал маму, Мирку, сестренку.
Маму переменила война. Мирка, с 22 июня, не видел ее улыбки. Только когда провожала папу... Она говорила: "Все будет Арист, хорошо. Не волнуйся за нас. Ты придешь, а они, -- на сестру и Мирку, с улыбкой кивнула она, -- повзрослеют. Представь...". Но это была не та, не такая, как до войны, улыбка. В ней мама прятала слезы. А плакала после, когда вместе с другими, уехал папа, на присланном из района грузовике...
"Эвакуация, -- печально вздыхала мама, слушая гром отдаленной бомбежки. -- Заводы везут на Урал...". И у Мирки от этих слов, опускались руки, как и у мамы, и сердце щемило: он понимал, -- это значит, что немцы придут и сюда. Иначе страна бы не увозила заводы, не уходила бы так далеко на восток.
Гнали мимо деревни скот, из колхозов, которые были, наверно, уже под немцами. "Скоро будут и здесь!" -- понял Мирка, когда им: группе подростков, с бухгалтером, во главе, поручили колхозных коней отогнать в Купянск. На станцию. А оттуда, может быть, поездом, увезут их в чужие степи, подальше от немцев.
Пришла пора маме и сына-подростка, родную кровинку, собрать в дорогу. Милость войны заключается в том, что она, иногда оставляет выбор между потерей и расставанием. Не скользила ненужной каплей, слеза по щеке: судьба уводила сына прочь от войны.
В кладовке был большой шмат копченого сала. Мирка видел, как колебалась мама, надрезав его ножом в одном месте, потом переставила лезвие и отсекла кусок для сына, в дорогу. Это было последнее из запасов. Мама с сестрой оставались одни. Их было двое, но Мирка видел -- ему она отдавала большее... Впервые, уже не по-детски, по-настоящему, пожалел он маму. Остро, до слез. И не смог ничего сказать...
-- Мирон, -- говорила она в напутствие, -- ты уже совсем взрослый. Иди. Дай бог тебе доброй дороги! Может быть, это и к лучшему, сын...
Неловко перекрестила, и не сказала, почему уходить -- это лучше. Надеялась мама... Улыбалась, приободряя сына, а он видел: улыбка похожа на ту, с которой она провожала папу...
-- Все у нас хорошо будет, мам! Мы вернемся, с папой... -- чмокнул ее мимо губ, в повлажневшую щеку, Мирка.
Их было пятеро: ребята помладше; и бухгалтер, интеллигентнейший Игорь Миронович. Просто Мироныч -- участник гражданской войны. На первом привале, он расстелил газету и выложил все, что имел съестного.
-- Ребята, -- он обратился как к взрослым, -- я предлагаю так: стол общий! Хотя, не обязаны...
Мальчишки, также как он, развернули мешки, и Мирка вдруг понял, насчет "не обязаны" -- шмат сала, который лежал в глубине его сумки, был самым большим и вкусным. "Мама", -- вздохнул он, и выложил вкусность в "общий котел".
-- Картошку вареную, творог, молочное, -- ешьте сейчас. Испортится. А это, -- вздохнул Игорь Миронович, и выбрал, пройдя по съестному кругу, -- Это мы будем есть экономя. Позже, а не сейчас.
Шмат сала был самым нескоропортящимся, конечно, и был убран подальше и на потом... Мама вспомнилась Мирке, нож, коснувшийся сала там, потом там, -- и привкус войны он почувствовал в хлебе, который ел.
Сутки-вторые, шли под открытым небом, в пути. Война настигала. Гремела по следу, и обходила их справа, и слева. Ночами горели зарницы, какие бывают на севере и на войне. В холодеющем воздухе ночи, когда обостряется слух, они слышали лязг танковых гусениц. "Это, может быть, лучше..." -- мама верила, что он уйдет от войны. А он думал теперь лишь о них: сестре и маме. Там были, скорее всего, уже немцы. Эта мысль холодила сильнее холодного воздуха.
Лишь на первом привале, ребята: Витька, Сашка, Лешка и Мирка, порассуждали по-своему, по-мальчишески, о войне.
-- Зря мы идем! -- сказал Витька. Он всегда рассуждал уверенно и на любые темы: привык, что считаются с теми, кто рассуждает вслух, и пусть не обязательно верно...
-- Чего? -- усомнился Сашка.
-- А она скоро кончится!
-- Мы уводим коней, каждый день бомбят наших, -- не согласился Мирка. Как соглашаться, когда тень одной самолетной стаи, целиком накрывала деревню? А летали и ночью.
Витька пристально глянул на Мирку и вскинул руку, чтоб что-то сказать, но Леша его перебил. Он спросил Мирку:
-- Ты что, хочешь сказать?...
-- Да, ну вас! -- пресек их Витька, взмахнул рукой, -- Мы же не видим, -- а наши туда, даже больше, чем эти летают! И танки их наши давят! Сталин, Буденный... они, да они еще! И мы на войну не успеем!
-- А ты что, хотел бы? -- спросил его Леша.
-- Я? Да ты что? Я -- хотел бы!
Мирка хотел бы поверить Витьке -- в Сталина, и в Буденного. Очень хотел бы. Но, самым мудрым был Леша:
-- Игорь Миронович, -- окликнул он, -- Игорь Миронович! Скажите, война скоро кончится?
Игорь Миронович подошел, внимательно присмотрелся к ним, к каждому, и, подбирая слова, ответил:
-- Может быть, и не скоро... Ребята, переживаете, что не успеете? А ведь вы успели! Вы уже на войне: ведь мы выполняем задание партии и Главнокомандования. Поймите -- серьезное дело! Может быть, и не скоро, но победа, конечно, -- за нами! Вот это я точно скажу вам! А вклад свой в победу вы уже вносите! Ясно?
На рассвете над ними, звеньями-тройками, прошли самолеты немцев. Не те, и не так, что летали армадами, каждый день, на большой высоте. Эти шли прямо над головами.
-- Штурмовики... -- сказал Игорь Миронович. И с грустью, и как показалось ребятам, с тоской, посмотрел на них.
Он понимал, что это не бомбовозы -- это стервятники близкого, прифронтового полета. Они еще видели точки тройные у горизонта, моторы их были слышны, а в эфире, своим, пронеслось из штурмовиков: "Майн готт, там кони! Великолепные кони!".
Их было двадцать. Это были хорошие, очень хорошие, не те, что работали в поле, -- а племенные кони.
Мирка, ребята, думать не думали о радиостанциях штурмовиков, а Игорь Миронович знал уже: всё, они уже обречены!
Звенья штурмовиков еще пролетали дважды, но дети, со стариком во главе, перегоняли не танки, не пушки, и немцы не тронули их. Так же, как и вчера, прошла еще одна ночь в пути: с теплом от костра, и тянущим холодом заросившихся трав. И солнечный день обещали склонившие травы роса, и густой туман.
Двигалось вверх, восходило солнце к своей высоте; глохли ночные звуки; таял лязг танковых траков. Время и свет изменяют звуки, рождают новые, но неизменно вплетает война в них суровую гамму тревожных предчувствий. Он только послышался: низкий, приглушенный рокот, да быстро настиг; прокатился окрест и взвихрился клубками пыли. Путников обогнали мотоциклисты. Десяток жужжащих машин, облепленных людьми в чужой форме, прыгали по неровностям поля. Первая мысль мелькнула: "Пьяные!" -- трезвые врозваль и криво, как эти, не ездят. Но форма была чужая! Вот что случилось на следующий день, после облета штурмовиками.
Они перерезали путь и остановили путников. Горланя, как на своей земле, в своем поле, солдаты попрыгали на траву, обступая путников и коней. Офицер, в фуражке и без автомата -- перед ним расступились и смолкли, -- обошел, как знаток, коней, притянул к себе морду красавца гнедого и похлопал его по шее.
-- Гут! -- сказал он, -- Зер гут! Хо-хо! -- ладонь офицера трепала и гладила шею красавца.
Безмолвно застыли путники.
-- Хенде хох! -- отвлекся от шеи красавца знаток лошадей офицер, и махнул рукой в сторону старшего -- Игоря Мироновича.
Игорь Миронович в ту же секунду получил удар под лопатки стволом автомата: подсуетился кто-то из близко стоявших солдат. Все, настигла война! Жизнь зависла на кончиках указательных пальцев чужих солдат. Игорь Миронович поднял руки ладонями в небо.
Мирка поймал на себе пристальный взгляд офицера. Вряд ли тот видел в ребенке врага, но Мирка ощутил к нему ненависть, которая, может всего лишь на миг, становилась сильнее страха. "Ну!" -- сжалась, как на взводе, пружинка внутри, и сузились, как над прицельной планкой, зрачки у Мирки.
Офицер осмотрел ребят, в отдельности от Игоря Мироновича. Страх под пристальным, испытующим взглядом, уловил у себя за спиной, в мальчишках, Мирка.
-- Гуляйт! -- брезгливо махнул рукой офицер в их сторону, -- Вон! А ты, -- обернулся он к Игорю Мироновичу, -- это, -- подбородком повел он в сторону табуна, -- все это к нам. В Рейх! Ты, рус, меня понимайт?
Мальчишки, не сводя глаз с солдат, попятились: им дали волю. Ноги не слушались, чтоб обернуться спиной и ускорить шаг. Потом Мирка услышал всхлип и по шуму понял, ребята ускорили шаг, почти побежали. Немцы на них не смотрели. Мирка все не мог обернуться, и видел все.
-- Этот кони, -- офицер стоял перед Игорем Мироновичем вплотную, и прямо в лицо, в упор, громко кричал, -- собственность для Великий Рейх! Шпрехен? Туда! -- показал он на запад, -- Туда! Ты, и они -- туда!
Мирка не видел, какими глазами Игорь Миронович смотрел в глаза немцу. Не шелохнулся старик, как будто не слышал немца.
-- Я теперь твоя власть! -- сказал немец и залепил старику пощечину.
Игорь Миронович плюнул ему в лицо.
-- Швайн! -- крикнул немец, выхватил пистолет, и трижды, прямо перед собой выстрелил -- Игорю Мироновичу в живот.
Лязгнул затвор, подскочил солдат и, под мышку подняв рукоять автомата, в упор, дал длиннющую очередь Игорю Мироновичу в лицо. Вокруг, и немцу на сапоги, полетела кровавая пыль, вперемешку с белесыми клочьями, сгустками. Не стало лица -- кровавое месиво. Со своего, побагровевшего в гневе, немец стирал плевок...
Ребята бежали, Мирка обернулся за ними тоже, видя, в последний момент, что офицер показывает на них. Над головами ребят пролетел, порвал воздух горячий веер, прогремела во след автоматная очередь. И вмиг онемели рванувшие прочь фигурки.
Мирка бежал последним, поэтому был теперь перед всеми своими, застывшими, также как он. Через мгновение в спину его впился ребристый сапог, и он слетев с ног, в полете сбил всех своих. Слетели, искрами из распахнутых глаз, непримиримость и ненависть, с которыми он, три минуты назад глядел в лицо офицера. Он чувствовал дрожь от страха, и только мышцы не смели трястись. Над затылком, казалось, еще не остыл автоматный ствол. В ноздри вползал острый запах пороха.
Тот же сапог, тупым, гладким носком, но также больно, заставил Мирку повернуть лицо вверх. Надо ним стоял рослый немец. Увидев, что мальчику все понятно, немец жестом велел подняться:
-- Ком! Ком! -- кивал он в сторону табуна и своих солдат.
Под Миркой зашевелились мальчишки. В спину веяло страхом и горем, а в лицо смотрел черный, в оправе металла, зрачок автомата. Мирка увидел маму, сестру и отца, понимая, что его у них больше нет.
Он поднимался первым, освобождая других: помедлив, все могут остаться вповалку здесь, на земле, навсегда.
Стволом автомата солдат показал: туда!
Они стояли перед офицером, с лицом до сих пор багровым, блестящим, влажным.
-- Арбайт! -- сказал нам офицер, -- Работать. Этот кони -- туда! -- показал на запад, -- Этот, -- пнул он Игоря Мироновича, -- не понимайт. Вы понимайт? Вы понимайт? -- с переспросил он.
-- Понимайт, -- хрипло ответил Мирка. Таким было его, первое слово врагу.
Офицер рассмеялся и похлопал на поясе кобуру.
Минут через двадцать, погонщики, в сопровождении шестерых солдат на двух мотоциклах, погнали табун в направлении, указанном оплеванным, застрелившим Игоря Мироновича, офицером.
Не разговаривали в пути, и боялись даже окликивать лошадей.
На привале немцы поставили носом к носу, свои мотоциклы и на передках колясок разложили еду. А погонщикам, тот, что бил Мирку в спину и переворачивал сапогом, сказал:
-- Обедайт! -- и махнул рукой в поле. В поле созревала картошка. Ребята растерянно переглянулись, а он, подняв палец, добавил, -- А! -- жестом, пальцами показал: "Побежите", -- в воздухе, нарисовал автомат и прокомментировал, -- Пу-пу-пу!
У них было столько еды, что съесть ее запросто, вшестером они не смогли бы. Они смеялись и ели неторопливо, для вкуса, а не с голодухи. Один из них что-то показывал всем, и угощал. Мирка заметил, что это был тот, самый вкусный, его шмат сала -- диковинка для сытых немцев...
Погонщики неуверенно, на десяток шагов, углубились в поле. Не поесть, так прийти в себя, что-то понять, подумать. Да нечего оказалось думать -- ничего и нисколько от них не зависело больше. Витька и Мирка копнули руками картошки.
-- На фига?! -- оценил два десятка вырытых клубней Витька, и плюнул.
Не шла в рот сырая картошка: голодной слюной щекотнула десна -- и что с нее больше? Но Мирка, подумав, не согласился:
-- Нароем, ребята, давайте! Поля не везде, а эту -- сварить потом как-то, испечь, мало ли?
На Мирку глянули так же, как раньше смотрели на Витьку. И стали рыть картошку.
После обеда солдаты, сытые и довольные, ехали дальше, поглядывая на погонщиков с любопытством: как, интересно чувствуют себя эти голодные русские мальчики в седлах? А дети гнали табун. От злости, голода, или уже потому, что привыкали быть близко к смерти -- война есть война, -- они осмелели. Стали покрикивать на лошадей и переговариваться в полголоса. Один из коней шел под седлом без всадника.
Остановились вечером, загнав лошадей в ворота старого монастыря. Монахов или церковников, не было. Коней загнали в конюшни, добротные -- как все церковное... Расседлали. А поить и кормить, видно, немцы взялись их сами. Погонщиков, не давая им осмотреться, согнали в подвал. Немец увидел картошку и рассмеялся.
-- Гут, руссиш аффе, киндер! -- сказал он. Одобрил: "Хорошо, русский дурак, ребенок!"... -- и захлопнув тяжелую дверь, загремел задвижками.
-- Как нарочно, помолиться сюда привели, перед смертью! Тьфу! -- плюнул в сторону немца Витька. Он был самым смелым. "Точно, такой на войну сбежал бы!" -- подумал Мирка.
-- Нет, -- возразил Алеша, -- завтра мы еще будем живы.
-- Да? -- усомнился Витька.
-- Да, -- Алеша кивнул.
-- Это еще почему? С нашим Миронычем видел, что сделали?
-- Видел. Это другое... Тут станции нет.
-- Станции? -- грустно переспросил, не понимая, Саша.
-- Их начальник сказал: "Коней -- в Германию!", -- пояснил Алеша, -- Это значит, что их будут где-то грузить в вагоны. Значит, погоним их до вагонов, до станции, и поживем пока...
-- Я сбегу! -- сказал Витька.
"Поживем пока..." -- это не для него. Ну а кто не сбежал бы! Да как?
Наверху слышалась только немецкая речь, рокотали моторы, играли губные гармошки. Но поезда не стучали, правда...
-- Что будем делать с картошкой? -- подумала вслух Витька.
-- На воду ее поменять бы... -- заметил Саша.
-- У них что, вода есть, а картошки нет?! -- усомнился Мирка.
-- А близко мы к богу! Услышит -- поможет! -- в шутку заметил Витька. Нет, не дружил он со страхом. "Есть люди, -- подумал Мирка, -- которые с детства не знают, что это такое!". И пожалел, что самому не дано такого...
Грохот засова прервал их:
-- Эдден! -- рявкнул суровый голос.
Ребята откатились по полу, подальше. Дверь отворилась, режущим острым лучом пробежал по глазам фонарь. Что-то подвинул через порог, что-то сказал не по-русски немец, и снова закрыл, тщательно запер засов.
Острая боль затихала в глазах, вновь привыкали они к темноте. А когда привыкли, Витька, первым проверил, ради чего прокатились по полу, ради чего получили слепящего лиха в глаза?
-- Кто пить хочет, ребята? -- окликнул он. Темнота не могла скрыть улыбки.
Он держал в руках большую, наверное, больше чем на килограмм, жестянку с холодной водой. Банка из-под жирных мясных консервов: вода была из-за них не вкусной, но -- стала единственным счастьем сгоревшего дня. Она говорила о том, что ребята нужны еще, значит завтра -- жить, иначе, зачем принесли бы воду?
"Мы живы..." -- попив, вздохнул Мирка. Роем пчелиным, в мозги, как в улей, слетались мысли, и все -- о маме, сестре, об отце. Лучший и больший кусок из последних запасов, был отдан Мирке. Он же видел: нелегким был выбор. А немцы, куражась, смеясь... -- в дрожь бросало от той картины! -- немцы, как дармовую диковинку жрут, копченое русское сало. Как будто за этим пришли...
-- Ребята, -- сказал он, -- давайте оставим воды, половину, на утро.
-- А, -- растерялся Сашка. В его руках была банка, -- а, как? Ее уже меньше, чем половина...
-- А до утра еще столько терпеть, да? -- передразнил его Витька. -- Все! -- сказал он, и, вытянув руку, банку забрал. -- Мирка дело сказал: напиться надо уже перед тем, как по седлам разгонят! Самим тогда легче будет!
Мирка вернулся к мысли о смелости, прерванной окриком "Эдден!". "Возражают тому, -- находил он, -- кто говорит в раздумьях. Правоты в такой речи больше, а она бесполезна, -- не убеждает. Дух слова -- вот его сила, он убеждает! А правота -- это уже второе... На войне -- так и есть! Какая в ней правота? Горят танки врага на твоей земле, а где-то -- бомбы падают на детский дом, или в поле, -- и только женщины, дети и старики в этот час там. Такие, как Витька, нужны на войне -- убежденные побеждать способны!". Ненависть, -- помнил он, -- с которой смотрел в глаза офицеру, -- пыхнула, свечкой хилой -- сгорела, -- во время полета и после -- когда лежал, сбитый ударом немецкого сапога. Не дано Мирке, не каждому это дано -- найти на войне свое место. А она посторонних не признает...
-- Вить, -- спросил вдруг Алеша, -- а ты завтра сбежишь?
-- Сбегу! Вот только место найдем подходящее, я сбегу. Уже знаю как: дам жеребцу по яйцам, он понесет, я -- за ним. А там -- в кушири, -- и пусть меня ищут! А искать не будут -- вас охранять придется. Главное, чтоб они, гады, не поняли сразу: чтоб не попали -- стрелять все равно в меня будут!
-- А с нами не хочешь?
-- Нет. Ваше дело. Вы как хотите, а я с вами -- нет! Я их не боюсь, я им глотки грызть буду!
-- А-а... -- спросил Леша, -- Ты думаешь, Саша, Мирка, -- они грызть не будут?
-- Где вам! -- махнул рукой Витька.
-- Вить, не делай этого! -- твердо сказал Алеша.
-- С чего это вдруг?
-- Да. Лучше не делай этого! -- поддержал, неожиданно, Саша.
-- Чего вы? -- не понял Витька.
-- Того! -- сказал Саша, -- Игорь Миронович, помнишь? Чего он плюнул! Нас отпустили. А Игорь Миронович плюнул тому офицеру в харю. Поэтому чуть не убили нас. Поэтому мы теперь здесь!
Мирка думал, что только один это видел...
-- Во, как?... -- простонал озадаченно Витька.
-- Героем себя показал, -- сказал Сашка. -- И что? Он там и остался, а мы теперь здесь!
-- И немцы живы: один харю вытер, и только! -- оценил вдруг Мирка...
Только в неволе могли быть такие мысли. Герою, который уже никогда не откроет глаз, они б нанесли обиду.
-- Не плюнул бы, -- уточнил недоверчиво Витька -- мы бы ушли? Получается так?...
-- А ты думаешь, что не так? -- спросил Леша.
Витька, невидимый в темноте, задумался.
-- Ладно, -- тихо сказал он, -- завтра я никуда не уйду...
Мирка видел, как застывала, у месива, вместо лица, рука Игоря Мироновича. Не все он сказал. Может, он поднимал ее попросить за ребят? Мирка смерть его видел, и знает, -- ему за себя не стыдно. Нет, не имёт он сраму! Но, выходит, что платит за подвиг не только герой, но и они, вчетвером.
Конь, седока потерявший, утром был вновь оседлан. Его оседлал грузный немец из мотоциклистов. Он трясся в седле впереди погонщиков, оглядывался, закатывал к небу глаза, и в восторге вытягивал вверх большой палец.
А на привале, когда немцы опять, как вчера, ткнули нос к носу коляски своих мотоциклов и разложили еду, немец-наездник, с доброй улыбкой пошел к погонщикам. Он нес, как мешок, крестьянскую грубую скатерть.
-- Битте! -- смеясь, сказал он, и поставил мешок к ногам погонщиков.
Боже, что было там! Колбаса била в ноздри пряно-блаженным, неземным ароматом! А еще были хлеб, чеснок и куриные яйца. Прилив счастья бы ощутил любой, у такого стола, но дети стали детьми войны:
-- Из-под наших же кур, гады, повыгребали! -- заметил Витька, кивая на горку дарованных немцем, вареных яиц.
Мирка подумал о Витьке: "Не убежал, так хоть наелся досыта!".
Вечером прибыли на небольшую железнодорожную станцию.
-- Леш, -- сказал Витька, -- ты прав: мы сегодня жили. Но, станция -- вот!...
С табуном, в окружении той же охраны, ждали подростки недалеко от перрона. "Значит, будут грузить, -- понимали они, -- иначе бы снова загнали в подвал!". Не знали: кого грузить? Лошадей -- понятно: Великому Рейху они нужны. А чужие дети? Теперь можно так: "Вон! -- как оплеванный немец им указал, -- Гуляйт!"; а можно -- на небо! Жизнь висит на кончиках указательных пальцев чужих солдат. А вокруг были только чужие солдаты...
-- Да, -- согласился Леша, -- пожалуй, мы для них свое дело сделали...
Мирке вдруг захотелось спросить: "Ребята, а вы помните, как мы в войну играли?" Не спросил, но глядя на Витьку, подумал: "Витька свой шанс потерял ...".
Их разъединили. Пятерками разбили по теплушкам лошадей, и -- по одному погонщику, к каждой пятерке. Для ухода за конями Рейха, в дороге нужны были руки, и ребятам вновь выпадало жить...
И были живы они третий день. Немцы гоняли с ведрами, на остановках, по воду и за мешками с кормом. Дали им лопаты, и скребки из щетины: в вагонах у немецких, лошадей должно быть прибрано, а лошади -- в чистоте. Поэтому руки погонщиков были нужны, а работают только живые.
А на исходе дня, в вагонах загремели выстрелы. Поезд, вдруг, посреди дороги, замедлил ход. Автомат загремел и на тормозной площадке Миркиного вагона. К щелям, к дыркам пулевым, кинулся увидеть Мирка -- что случилось? Движение замедлялось из-за того, -- видел он, что тут недавно слетел под откос эшелон. Танки с крестами на башнях валялись в кюветах. Так посветлело у Мирки в душе, встрепенулось сердце -- чужие танки!
Он кинулся к другой, к третьей щели, чтобы увидеть -- от кого отбиваются немцы?
Стрелял тот, понимающий толк в лошадях, грузный немец-наездник. Не прячась, а добродушно, как и тогда, когда принес колбасы, -- улыбаясь, стрелял. Он щурил глаз, ловил мушку, и азартно, с улыбкой, давил спусковой крючок. Полз в сторону, вверх, колотился в руках автомат; обрывалась очередь. Градом летели и били по доскам пустые гильзы. Немец не видел Мирку. Мирка перекатился к другой стене, чтобы увидеть цель. У самой опушки, густой, кучерявой, летней опушки, увидел Витьку. Зайцем мелькала: виляя, бросаясь то вправо, то влево фигурка в чистой, ну, как назло, яркой рубашке. Рывок оставался, всего пол рывка, до опушки, и Витька упал в траву. Прямо под куст: одинокий, дутый как шар, отделившийся от стены леса.
У немца -- увидел Витька, сползла улыбка. Он, сдвинув в сторону ствол, тянул шею, высматривал цель, соскочившую с мушки его автомата. "Все!" -- решил Мирка, и скулы свело, ладони похолодели. Витька ведь и тогда еще, сам говорил, что стрелять в него обязательно будут. И тут снова увидел Мирка, как немец повел автоматным стволом к мишени. Видел, как задержал он дыхание; шевельнулся палец на спусковом крючке. Увлеченно, все телом, немец подался вперед, и отвел автомат...
Поезд, пройдя поворот, выходил на прямую, и набирал скорость хода.
Миркой заткнули потерю: он чистил Витькин вагон, и его лошадей. А потом возвращался к своим. На станциях по воду и за кормами, бегал теперь за двоих.
Мирка не знал, что с Витькой, он снова платил свою цену за подвиг другого героя. Но, если б умел молить бога -- молил бы, чтоб Витька выжил! Витька найдет свое место, будет крушить зубы немцев, и жечь их танки! Кормивший ребят колбасой, а потом увлеченно стрелявший в Витьку, немец, как будто знал эти мысли, и теперь гонял Мирку без лишних слов, и улыбки. "Витьку немцы нам не простят... -- думал Мирка, в предчувствии явно не лучшей развязки. -- Что делать: если герой будет печься о всех, кто вокруг да около, -- он и не станет героем! -- подумал Мирка.
И с детской мольбой вгляделся в морды, в глаза, молчаливых своих подопечных. "Родненькие, -- просил он безмолвно, -- я буду поить, кормить и чистить, я же буду любить вас! Не оставьте, когда мы приедем, возьмите с собой. Вам-то жить! и я тоже хочу..."
Сбежал Витька вовремя: наутро второго дня, в вагонные щели и пулевые отверстия, Мирка видел чужую страну. И на одной из станций немцы вывели лошадей, а Мирка остался один, в захлопнутой, запертой снова теплушке. В сумерках, в пахнущей лошадьми, пустоте. Можно было подумать, что провожатый немец, который кормил, стрелял, и за двоих гонял Мирку, оставил теперь его здесь до конца войны. Мирка вздремнул. Снились деревня, сестра и мама. Мирка сквозь сон загорелся желанием выйти и перебить всех немцев. Но, свет прорезал глаза, с грохотом прогоняя сон. Дверь была широко открыта.
-- Битте! -- сказал провожатый, видя, что Мирка открыл глаза, и, вытянув руку вперед, показал на выход.
Через десять шагов Мирка был в толпе, молчаливой, как на деревенском погосте. В распахнутом настежь проеме сдвижной двери вагона, который покинул только что Мирка, жестикулировал немец. Так Мирка увидел, в последний раз, провожатого. Тот, заметив внимание, вытянул указующий перст, направляя в грудь Мирке, и ладонью второй руки демонстрировал рукопожатие друга -- "Витьку имеет в виду!" -- понял Мирка. Потом, пальцами правой руки. семеня по ладони левой, показал побег. Махнул рукой в сторону; потом погрозил туда кулаком. Рассмеялся и, еще раз указав на Мирку, скрестил пальцы обеих рук, в виде тюремной решетки. Он хотел, чтобы Мирка понял его. А еще через час, перед людьми, среди которых был Мирка, распахнулись ворота лагеря, с какой-то приветственной надписью буквами из железа, на фоне неба.
До ночи того же дня, все вошедшие в эти ворота, были уже одинаковы: с голыми черепами и в полосатой одежде. Перед этим, как скот перед бойней, прогнали их через брандбойты мойки, и на левом плече, сноровистые руки лагерника, накололи номер и букву "R". "Если так, -- неуверенно думал Мирка, -- значит, оставят жить. Иначе, зачем бы номер?" Русских узников не было, Мирка не знал, где Алеша и Саша. И, как обреченно-больной начинает терять здоровье, он ощутил, что перестает быть человеком. В массе других, на него похожих...
***
Раньше Мирка солнца не замечал: оно было и все, -- потому, что всегда приходило само собой. Ничего для этого делать не надо. А теперь он любил и дождь и солнце. Счастье, что они есть. Ты видишь их, ощущаешь сегодня, -- значит живешь. Так, для счастья не много надо, нетрудно постичь его, когда жизнь обретает смысл. А обретает, когда начинаешь ее терять. Уж если в горении звезд человек ищет смысл, то в собственной жизни -- тем более должен понять его...
Мирка думал теперь, что и тот, кто сильнее страха, -- боится смерти, когда в ней нет никакого смысла. Он думал о маме, сестре, об отце. Не зная, выйдет ли он отсюда, Мирка больше думал о маме: горечи ей не хотелось, -- боли потери сына. "Хотя, -- успокаивал он себя, -- после войны, нас, погибших, уже будет столько, что всеобщая боль, сгладит боль от моей потери..." Засыпая, он вспоминал, что мечтал в это лето влюбиться...
Он даже был рад, что кругом чужие, и говорить, не зная их языка, здесь не с кем. Команды "рехтс ум", "линкс ум", "мютце ан", "мютце ауф", "шнеллер" -- направо, налево, снять шапку, надеть шапку, быстрее, -- и так понять можно, как их понимает рабочая лошадь, без всякого знания языков. Он старался быть серым, в своей полосатой одежде с винкелем -- красным, как знамя страны, треугольником на груди. Он понял, что это важно: для того, чтоб убить человека, надо сначала его заметить. А серый на сером не выделяется.
Он научился прилежно работать и экономить силы. Последнее было главным -- в блок приходили врачи, целью осмотра которых было всех разделить на неравные части: направо здоровых; налево -- других. Эсэсовцы заносили, по номерам, в списки "левых". После этого "левых" не видел никто -- даже серое небо Освенцима сверху. Их не было на земле...
Из газет, школьных политинформаций и разговоров взрослых, он знал, что фашисты строят концлагеря, для своих политических узников. Взрослые их жалели: наши, по сути, люди -- пролетарии и коммунисты. "С фюрером борются, надо же!" -- головами качали.
"Работа делает свободным" -- приветствовал лозунг железными буквами тех, кто входил в Освенцим. Тут были люди всех стран Европы -- немцы тоже, только таких, о которых тогда говорили дома, Мирка не видел. Немцем был старший блока Герман, с зеленым винкелем -- из уголовников. Похоже, все немцы, были с таким же зеленым винкелем. С фюрером бороться не собирались, а делали то же, по сути, что и эсэсовцы. Герман, и, русский, похоже, знал, но не афишировал это. На Мирку смотрел он особо, и определил в помощники маляра. Мирка должен был оценил это: работа маляра -- хороший шанс протянуть побольше. Может, занятно слушать сводки с Восточного фронта, и наблюдать, своими глазами, русского? Мирка не понял немца, и дружбы искать не стал.
Не только серым учился быть Мирка -- он и дышать стал иначе: ровнее, чтоб не худеть, беречь силы, но все равно худел. Он стал как бы на два года младше. Но, каждый раз после мойки в холодной струе брандспойта, пряча дрожь, он тянулся вверх, расправлял грудь и плечи, когда шли вдоль шеренги, всматривались, врачи и эсэсовцы в белых халатах. Пока миновал его взгляд их. Пока миновал...
***
-- Ваших сюда... -- выдал все-таки Герман, что понимает в русском, -- Много сюда, из восточный фронт.
Без интонации произнес, с неподвижным взглядом. Потом добавил:
-- Ауфф! -- и показал на небо, -- Все -- ауфф! Газен! -- и то ли в улыбке, то ли с усмешкой, изобразил удушье. Ткнул к горлу ладони, и закатил глаза, потом махнул рукой на пол, -- Капут...
***
Здесь тоже были герои, потому, что не все они -- выдумка: в жизни всегда они есть. Всегда в ней находится цель, которая делает из человека героя. Пусть это будет всего лишь, плевок в лицо сволочи, неповиновение, или побег.
Героев Освенцим прилюдно расстреливал, всех остальных заставляя маршем пройти мимо трупов. Остальные жили в рассрочку у смерти от истощения, газовой камеры, или болезни. Других судеб Мирка не знал -- не было их в Освенциме.
Но однажды ночью, когда Мирку безумная боль прорезавшего десна зуба мудрости, вывела прочь из барака, он видел героя. Мирка был на пределе: он должен был боль эту вынести так, чтобы о ней не узнал никто. Если врачебный осмотр завтра; если Герман заметит страдания Мирки; если кто-то -- хоть кто, -- его стон услышит, поймет его боль, -- его заберут люди в белых халатах, а кисти возьмет другой маляр!
Мирка не видел неба: взгляд, помутненный болью, блуждал по земле. Он был на грани бреда, и кажется, грань эта уже размывалась в холоде лунной осенней ночи. Светлая тень: "Почему она светлая?!" -- тряхнул головой Мирка, поднималась вверх от темнеющей, стылой земли. Как Христос по воде, в безмолвии шел человек. Но не вдоль, как Христос, -- человек шел вверх. По колючей проволоке, в которой гудел смертоносный ток.
Мирка тряхнул головой, чтобы выгнать кошмар, и закрыл глаза. Но, открывая их, снова увидел: в сторону неба шел человек. Его бы окликнуть, чтоб взял с собой Мирку, который наверно, уже обречен!...
Человек как услышал Мирку. Остановился и обернулся, пристально глянув в сторону Мирки. Мирка поник, роняя в ладони горячий лоб, вжимая до боли в них воспаленные веки. Стряхнулись, на миг отступили круги в глазах, и Мирка снова увидел того человека. Он шел книзу, с другой стороны колючки. За чертой. Он был за чертой, Мирка видел!
Может быть, потрясение это, как те же круги из глаз, -- стряхнуло, поколебало боль, пошатнуло ее? Она отступила, как некий упрямец, признавший проигрыш. Ушла, как уходят немногословные люди.
Утро, грубыми криками немцев, сгоняло весь лагерь на аппельплац. Экзекуция! В лицах казненных Мирка боялся увидеть того человека. Тысячи башмаков деревянных гремели в марше мимо убитых -- остальные должны были их запомнить. Трупов было намного больше, чем схваченных, изобличенных немцами -- рядом с героем ставили тех же, кто рядом с ним жил, или был на работе... Мирка шел в крайнем, ближнем к убитым ряду, но того лица не увидел. Не было. Не было точно: Мирка его на всю жизнь запомнил.
То лицо он искал всегда, когда наступало утро казни. И однажды вздохнул с облегчением: времени столько прошло -- может быть, это был все же, бред?
И увидел, когда мог забыть. Узнал! Человек шел с другими, в колонне, которая возвращалась в барак. Мирка впился в его лицо взглядом, думая, что он почувствует это и обернется. Тот обернулся и поискал глазами. Он видел Мирку, но не узнал. Винкель был на его груди красный: свой. "Русский!" -- чудом сдержался, в голос не крикнул Мирка...
Из русских, попавших в Освенцим, Мирка был в числе первых. Потом были те, о которых Герман сказал "Капут!". В тот же день, истощенные крайне, русские пленные, все девятьсот человек были задушены газом. Успешно задушены: Рудольф Гёсс испытал новый газ -- "Циклон Б", -- на который большие надежды имел сам фюрер. Отчасти -- обычная практика: нерабочий материал шел с железной дороги -- сразу же, в "газовый душ" -- в крематорий. Иначе бы в лагере жили уже миллионы. А живые скелеты русских военнопленных -- какой же материал? Но, кажется, Герман по-своему оценил успех испытаний Рудольфа Гёсса: с Миркой больше не разговаривал, но оставил в своем восьмом детском блоке, где были узники всех стран Европы, не было русских. А поэтому, все-таки реже, и не с таким интересом, сюда шли врачи и эсэсовцы.
Комендант расширял, разворачивал лагерь, как раз, когда Мирка стал маляром. От объекта, к другому, -- он знал почти всю территорию. Он мог бы найти героя, -- так остро, до боли, хотел найти и сказать: "Я надежный, я свой! Я же все знаю: я все в ту ночь видел..." Но Мирка не делал этого. Ищешь друзей в Освенциме, -- будь готовым стать жертвой, или в жертву отдать других. Здесь не быть по-другому... Как и любовь -- дружба также по сути, жертвенна. Это доказывает Освенцим!
В бреду -- Мирка помнит это -- рвался окликнуть: "Возьми с собой меня, Мирку, пожалуйста, я уже обречен!...". Но не было сил окликнуть, и герой, как призрак, ушел за черту, не заметив Мирку. А после, забыв о боли, Мирка если и мог бы увидеть то же лицо, если это не бред -- только на утрамбованной в камень земле аппельплаца. Или уже не увидеть -- тот же ушел. Он твердо сошел на землю с той стороны колючки.
Но почему он здесь? Вот чего не мог понять Мирка. Бред прошел, и человек, в ту ночь, бывший призраком -- снова не призрак? Отмеченный винкелем узник -- как все?
Страдал от бесплодных догадок Мирка, и не делал шага, зная, что для героя шаг может стать роковым. Ведь и узники тоже героев любить не могли, как не могут любить чужого, за которого надо платить по его долгам. А платили публично: снопами скошенных автоматами тел, под открытым небом, на аппельплаце. Поэтому враг здесь -- не только эсэсовец в форме, -- в скрытых и явных, одинаково беспощадных врагов друг другу, узников превращал инстинкт самосохранения. Самый сильный инстинкт. Он сберег живой мир на земле, но он же, из человека способен делать животное.
Поэтому ничего не знает Мирка о незабытых на всю жизнь, друзьях: Алеше и Саше. Они же ведь здесь, они вместе приехали. Здесь они, но!... Ищущий человек и в толпе различим: выдает человека поиск, и это неплохо -- замеченным помощь приходит скорее. Но замеченным быть в Освенциме -- это совсем другое. Здесь Мирка усвоил другую истину: чтобы убить человека, его, все же надо заметить сначала. А можно представить себе, что заметив, эсэсовец скажет себе: "Мальчик ищет кого-то? Гут, хароший, худой, бедный мальчик...", и достанет сухарь? Не замечен никем -- будешь жив... Простая наука Освенцима. Быть замеченным -- это шанс, близкий к сотне из ста, -- улететь на небо дымом высокой трубы крематория.
А рискуешь не только сам, когда ищешь -- чужое внимание может пасть и на того, кого ищешь -- здесь много случайных ушей и всевидящих глаз. Поэтому: сердце крепя -- его-то никто не видит, -- тяготил его Мирка тоской, но держал в одиночестве.
Он увидел: вначале, еще в карантине, когда учили маршировать; командам "налево" -- "направо" -- "снять шапку" -- "надеть" -- "быстрее!" -- увидел, что может войти, в доверие к старшему. Втереться. Но мама, отец -- казалось ему, не одобрят такого в сыне, которому отдавали последнее, лучшее -- тот же шмат сала. Мирка забыть не может глаза мамы, руки ее, ее раздумья, когда разделить нужно было этот, последний кусок.
У Германа были такие Der Freund. Вряд ли он уважал их, но он -- уголовник, здесь был царьком, -- и в таких нуждался. Им было легче, чем остальным, шансов жить у них было больше. Но за это они платили жестокой и хитрой -- кто как, по-разному -- продажностью по отношению к остальным ровесникам-узникам
Мирку злило, когда он об этом думал, но он не жалел. Он верил в победу, пусть не была эта мысль близкой: Мирка не знал, какой она может быть -- победа, -- когда? Но не только дух смерти витал здесь. Да он был всюду. В первый год, и в начале второго, здесь задыхались все: и эсэсовцы тоже, -- когда трупы, тысячи трупов, сжигали в траншеях и ямах. Сжигали -- места в земле не хватало. Земли не осталось бы в лагере и далеко вокруг, если б Освенцим жертвы свои хоронил, как люди! Только огонь и пепел! Жгли и задыхались, до тех пор, пока не задымили трубы четырех крематориев...
Пусть и теперь, -- уже без зловещего, тучного чада, -- так же всюду витал дух смерти. Но, здесь же бились десятки тысяч сердец, в которых, хоть маленькой каплей, оставались надежды на жизнь и победу. Могли не чуять эсэсовцы, но на фоне всеобщей сломленности, эфиром тончайшим, витал дух надежд и несломленной веры. И летом, на третий год, однажды, ударил он в ноздри эсэсовцев. Полной грудью, с восторженным сердцем, вдохнул его Мирка, как тысячи узников, в эту ночь!
Он проснулся от гула моторов и воя сирен, потонувших тут же, в волнах упругих толчков и грохоте. Засветились зарева, в дрожи забились земля и стены. "Бомбы!" -- паника и восторг охватили лагерь.
О, это были другие эсэсовцы и другие узники в утро, после бомбежки! В каком сердце под полосатой одеждой, не запылала вера? "Придут! -- было ясно, -- Точно придут! Для того и бомбят, чтобы прийти!".
Редкая ночь проходила теперь без бомбежек. В них иногда гибли немцы, а чаще и больше, конечно -- узники. Но эта была не та смерть, не от тех рук, смерть без проклятия. Пусть бомбы для узников -- новый источник смерти. Но смерть обретала совесть -- она могла выбрать и тех и других.
Кто выбрал Германа, и что с ним случилось, Мирке не говорили. Но однажды вечерний аппель проводил другой старший. Тоже немец, тоже с зеленым винкелем. Но совершенно другого нрава был новый Den дlteren -- Гельмут. При первом врачебном осмотре он сдал докторам всех, кого выявил из Der Freund Германа -- самых здоровых, среди других! "Не все коту масленица?! -- удивился Мирка жестокости слов простой поговорки, в стенах Освенцима, -- Эту дату, -- по-взрослому понял он, -- я мог бы назначить себе днем смерти! Мама, спасибо, уберегла от соблазнов".
Но Гельмуту Мирка не нравился. Мирка ловил на себе его пристальный взгляд. Прямо никто указать не мог, что Мирка был "Дер френдом" прежнего, но ведь Герман знал русский... "Что стоит отдать докторам?" -- терял покой Мирка. Натянулся тончайшей струной волосок, на котором висела жизнь.
"Он принял решение!" -- понял Мирка, застывший в строю на вечернем аппеле. Гельмут, остановившись напротив, пристально, недоверчиво оценивал Мирку взглядом. Не слишком уж истощен этот мальчик, на фоне других, не слишком. Нетрудные, видно, работы давал ему Den дlteren Герман?
Наутро Мирка, из маляров, угодил в группу аварийных и срочных восстановлений. Немцы кинули силы в новую брешь -- восстанавливать то, что по ночам разрушали бомбы. Ворочать камни -- узаконенный жизнью, естественно-каторжный труд!
-- Ты же русский? -- услышал Мирка.
Вздрогнув, он не отозвался, не выдал, что понял вопрос. Но после, в грохоте ломов, лопат и кирок, присмотрелся к тому, кто спросил. Ровесник, с красным, винкелем на груди. Мирка сам подошел:
-- Русский...
Шумной и пыльной была работа "восстановителей", и это был уже не сорок первый, и даже не сорок третий, а сорок четвертый год. Мирка сказал, в отдалении от чужих ушей:
-- Я здесь три года...
-- А я -- месяц... Как здесь?
-- Увидишь!
-- Тебя как зовут?
-- Не все сразу, Ваня...
-- Ваня? Откуда ты знаешь?
-- Я просто сказал. Не надо, чтобы на нас обращали внимание.
-- Ясно...
-- Ты партизан? -- спросил Ваня на следующий день.
-- Нет.
-- Почему?
Мирка глянул в глаза.
-- А! Три года? Сам догадался... -- признал собеседник, -- Так ты и не знаешь, что там у нас?
-- Совсем ничего не знаю.
-- Немцам будет капут. Думаю, Белоруссию скоро очистим. Ленинград, почти год как освободили.
-- Там были немцы? -- скрыл, как мог, изумление Мирка.
-- Не были. Но была блокада.
Из-за новой работы, Мирка утратил восьмой детский блок. Жил в блоке с ремонтниками-восстановителями. Это были взрослые: в основном, с черными,* (неблагонадежные) и зелеными ** (**уголовники) винкелями; были и с коричневыми,*** (***цыгане) и даже розовыми.**** (****гомосексуалисты) Но русских не было -- какие из них, истощенных предельно, ремонтники?!
Работали часто за территорией, на заводе, или в других отделениях лагеря. Это был уже сорок четвертый год: по-прежнему изнуренно, теряя тысячи жизней в сутки, дышал Освенцим; мутил серым дымом небо. Дыма, в один день, пошло в небо поменьше: русские из внутрилагерного подполья, разрушили крематорий. Другие дымили по-прежнему, но дышал Освенцим, все же, предчувствием освобождения. Как приходит пора орешку, много лет пролежавшему в грунте, вдруг пойти в рост, ощутил и Мирка -- безвременье кончилось, -- пусть скрытно, пусть голову в плечи, -- однако теперь уже может один человек искать дружбы с другим. Не только топки газовой печи могли быть теперь впереди, но и освобождение.
-- Партизанская кличка? -- удивился Ваня, узнав имя друга.
-- Нет. Это значит Мирон.
-- А немцы не поняли, что я партизан. А то бы там же, на месте прибили. Надо бежать! Давай думать. Когда мы не в лагере -- а отсюда, с работы?...
"Витька! -- думал Мирка о нем, -- Ты точно такой же!". Не ответил он Ване, и промолчал о том, что он сам, и Алеша и Саша, попали сюда из-за сбежавшего Витьки.
-- Ты же три года... Это я ничего тут не знаю, а ты?! Ты наизусть должен знать. И немцев, и все ходы-выходы... Или боишься?
Они разговаривали сопя, и не поднимая глаз. Руки работали, мысль текла.
-- Да я, на твоем бы месте... -- шипел, продолжая, Ваня, -- Жаль, ты не партизанил, бояться бы разучился!
-- Я отвечу, потом, обещаю, -- тихо и внятно сказал, поднимая взгляд Мирка, и вздрогнул вскрика и грохота.
За спиной у них рухнула балка высокого перекрытия. Опадала завеса поднятой пыли, кинулась помощь на вскрик. Люди суетно, торопливо, стали растаскивать хлам, по пояс засыпавший узника, придавленного разломившейся балкой. На это ушло бы много времени, -- понял эсэсовец, подошедший тут же. Он посмотрел в лицо с прикушенной в стоне губой, в благодарные тем, кто пришел на помощь глаза пострадавшего, и передернул затвор. Очередь ломаной строчкой пробила живот, в разрывы с клекотом хлынула кровь и белесые змейки внутренностей.
-- Арбайтен! Шнель! Шнель! -- махнул рукой немец. Он устранил непредвиденный сбой, пресекая потери рабочего времени.
"Arbeit macht frei" -- железом в фон неба врезана надпись на главных воротах. "Труд освобождает" -- но не был Освенцим трудлагерем, даже тюрьмой он не был. Великий Рейх стал первым в истории государством, вынужденным осваивать уничтожение как стратегическое производство. Армия, оружейный потенциал не справлялись с этим. И утвержден был в главной роли убийцы -- труд. Уничтожитель, непревзойденный по коэффициенту полезного действия! Труд истощал не мгновенно, но до предела, процесс становился необратимым. Все, арбайт свое дело сделал -- отработанный материал направлялся в газовый душ. В громадном количестве сберегались патроны в обоймах Вермахта. Надежно, с предельным отбором ресурса из расходного материала! Гений Великого Рейха -- арбайт!
Не шли слова с губ сегодня. Мирка с Ваней больше не говорили. Возвращаясь в лагерь, несли на руках убитого. Выгребли из-под завала по окончании дня, без потери рабочего времени. На вечернем аппеле, узник обязан быть, в любом виде.
"Надо бежать!" -- серьезно задумался Мирка. "Будем думать..." -- сказал он Ване на следующий день. Мало кто теперь, вместе с ними, не думал об этом, но на каждой возвышенности в месте работ, всегда мог быть автоматчик. И нередко там, где работали люди, слышен был треск автоматных очередей.