Кажется, сегодня праздник Торы, то бишь Библии. И мы дружно радуемся с тобой этому празднику рождения мировой литературы (потому что гомеровских кодексов еще не было) и соответственно рождению филологии как искусства.
. Последние два десятка лет я не столько деятель, сколько созерцатель. Это не значит, что материал при этом у меня менее интересен, но мне становится все более важным понять, чего вы и остальной читатель хотел бы слышать от меня.
Опыт наводит меня на просьбу: когда у вас будет появляться досуг, заглядывайте в остатки присланных вам черновиков и пробуйте их хотя бы даже пародировать - это у вас хорошо получается, хотя вы, кажется, позволили себе смолоду своим пародистам затоптать в себе лирика. Но это вина не лично ваша, а вина ваших приятелей, прости Господи, футуристов серебряного века, вплоть до Северянина и Вертинского, прости Господи. Уж лучше было им родиться Щипачевым и Асеевым.
Дама-интервьюер готовит книжку об окололитературной жизни, которая еще как-то себя сознавала лет 30 тому назад. Хотя сама дама просто преподает сейчас на филологическом факультете и готовит еще книгу-диссертацию об обереутах. На меня этой даме указали как на живого непечатного персонажа "второй литературной действительности", бытовавшей 40 лет тому назад. Как полтораста лет тому назад бытовал Козьма Прутков и его авторы, а до того - герои "Египетских ночей", как то: Пушкин, его аристократический псевдо-двойник; итальянец-импровизатор и импровизируемые им придворные Клеопатры. И вся эта разновековая компания.
Вот тебе легкая задачка об онтологии в пушкинском понимании по этой повести ("Египетские ночи"): кто более реален, то есть вернее существует - Клеопатра, ее гости, Пушкин и его современники или наши современники и сочитатели? Авось да небось и нас с тобой читать и со-читать будут.
Вот еще одна загадка тебе: за все Х1Х столетие в русской классике о детях только одно упоминание: "Прибежали в избу дети Второпях зовут отца: "Тятя, тятя, в наши сети притащило мертвеца!.. Будет вам ужо мертвец!" Почему в английском есть, например, про Дженни, замочившей все юбчонки, идя через рожь? Кстати, вот заголовок для первой главы моих мемуаров: "Над пропастью во лжи"
Теперь я никак не могу вспомнить даже, кто сочинил стихи "Какая погода и дождик с утра. Откуда берется такая хандра".
И мы с Леной сочиняем исследование на тему хандры, как ее подымает Пушкин: "Недуг, которому причину нам отыскать давно пора..." и т.д. Фонвизину размышление со слугами за компанию на тему: "И сам не знаю я, зачем сей создан свет" еще хандры не причиняло, время было еще веселое, до так называемой Великой революции. Дворянство российское еще не начинало впадать в толстовщину и безуховщину, фамилии в нем еще не были в основном столь нарицательны. Ну, это сочинение, замышляемое для издательства мы прежде всего вышлем тебе, если захочешь. Если сможешь "подвесить" его ранний вариант под каким-нибудь заголовком, вроде приснившегося мне этой ночью: "Эссе-заметки на манжетах нашей истории".
. Можно продолжить этот сериал из наших прямых общений, озаглавив его примерно так: "Светские беседы", их у меня в голове уже очень много; и ты можешь даже не остерегаться в каких-то выпадах в адрес Челябинска. Я же нигде не отвечал тебе, что они какие-то самые злые люди или самые глупые. Я в мир пришел не судьей и не карателем, я допускаю презумпцию полной невиновности той популяции, в которой мы с тобой оказались, когда мы в ней оказались. В большей части их загребла коллективизация как широчайшие грабли. А для чего грабли? Чтобы грабить и бить по лбу тех, кто обращается с ними невнимательно. Вот надо было сплотить сельские массы, и их прочесали граблями поэнергичнее, чем в "Поднятой целине" и выгребли за Волгу. Вот почему за Волгой никогда не рождалось ни одного поэта или писателя, изобретателя и понимателя, кроме Астафьева и Шишкова, но о них потом.
Передовая педагогика ХХ века нашла идеал воспитания в яслях и детских садиках, в которых под надзором рассеянных старух и тому подобных убогих баб должны были учиться миллионы детей, сбытых с рук убогих мам. Это в том возрасте, когда они учились координации своих движений, то есть копошились на четвереньках и чокались лбами. Потом появился даже специальный термин "чокнутый". На рассеянный взгляд Пастернака, так на горах Кавказа и Германии звонко чокаются скалы: "Когда мы по Кавказу лазаем".
. Оставь народ его судьбе: в бодливости его как бы культура, она хорошо пригодилась в пору нашего детства. Индивидуальная дальнозоркость отшивается, для отдельного субъекта предвидение отмирает и без ущерба эмоциональности он мыслит без категорий будущего, как историки будто бы мыслят без сослагательного наклонения. Он живет в Чистом Настоящем, как в сильном опьянении или как бы в двумерном пространстве, защемленном между верхом и низом, то есть практически без совести и стыда, как если бы некому было на него посмотреть сверху или хотя бы снизу. Вот, пожалуй, главное, в чем можно признать себе всем причастным этой теме.
Так-то, главу эссе о Пушкине назовем: "Ученый кот на золотой цепочке", а о "Евгении Онегине" - "Самовоспитание русской молодежи".
Твоя недавняя поездка в окрестности очень похожа на десятую главу "Одиссеи", то есть на мои контакты с лестригонами, то есть пролетариями Маркса, которых заботит одно: кого бы пожрать, то есть капитализировать в собственном брюхе. Мир вокруг Эллады был населен самыми противоположными друг другу Антифатами, то есть самыми диалектичными садистами, мазохистами, материалистами, - и все они никак не нажрутся. А тут приходят всевозможные гуманисты и учат всех друг с другом делиться; сначала многим верилось, что всем надо раздать по три карты, чтобы каждый обыграл всех остальных наверняка и тем самым решил все социальные проблемы. Дошла эта тема и до Пушкина: помнишь - он записывает на полях "Онегина": "Хоть может быть иная дама толкует Сея иль Бентама, Но вообще их разговор - бессмысленный и пошлый вздор. Не дай мне бог сойтись на бале С семинаристом в желтой шали иль академиком в чепце". Так вот Пушкин сошелся с Пиковой дамой, то есть с темой исторического детерминизма (трех карт), когда Гегель только что помер, а Марксу было всего 15 лет, а Пушкин все видел насквозь, даже когда не мог подобрать никаких точных слов для того, что он видел и понимал о словах, слаще звуков МоцАрта. "О, три карты, три карты, три карты!" и выйдет из мавзолея Ленин и каждому как старая пиковая цыганка назовет соответствующие ему три карты как талончики на счастье. Но умер наш Ленин Владимир Ильич. Загадка взаимной детерминации карточных физиогномий и человеческих чувств и денежных возможностей - эта архинаучная загадка так и осталась неразрешенной, и осталось только нам лететь на Марс, где встретят нас еще другие лестригоны с Аэлитой во главе, дочерью царя Антифата. Так и состоялось у Пушкина разрешение величайшей научной загадки: как еще раз разделить все давно уже награбленное, чтобы все выглядело романтично и благородно под утро с рассветом. Дантес же получил конспиративное задание: как-нибудь извести простеца-поэта русских.
Таков у меня вариант развития второй главы о Пушкине. Дальше литература эта заканчивается Лермонтовым и Эдгаром По, о чьих трех стихотворениях я, надеюсь, уже диктовал. Этим отрывком я намекаю тебе на богатые возможности осмысления того, что у нас почти 200 лет читали и понимали. А ты хочешь меня убедить, что у нас что-то могут понимать вообще. Еще не просохли чернила у Пушкина, как Белинский высказал полнейшее непонимание "Пиковой дамы" как якобы анекдота за карточной игрой.
Дело доброе, конечно, хотя журнал "Шпильки" казался мне скорее пошлым, чем остроумным. Но были еще такие журналы, как "Пшиязнь",и, что было совсем веселее, так это цветистые итальянские газеты, демонстрировавшие разнообразие всякого полустриптиза в туалете новенькой квартирки у Саши Горфункеля с 1965 года,- когда я вошел в этот туалет, сердце мое дрогнуло от обиды за женскую красоту, которая подвергалась такому жестокому заточению в туалете из ханжеских, видимо, побуждений. Впрочем, друг Саша в своем Бостоне сейчас, я надеюсь, тоже содрогнется сердцем, убедившись, что я и его не забыл, и его деликатное обращение с итальянками кино и француженками, валявшимися там, задрав ноги, с криком: "О-ля-ля, c"est manifique!" Я именно там начал, благодаря ему, знакомство с поэзией Бродского и книжками Даниэля и Синявского, за чтение которых теперь, слава Богу, уже никто никого не схватит. Бедный Саша все годы отсиживал свои рабочие часы в "кабинете Фауста" в недрах нынешней Национальной Библиотеки, под лестницей, ведущей в собрание богатейших словарей. Все мы редко бываем довольны своей земной юдолью. И Саша хмурился на мои сарказмы по поводу уважения его ко всему ЦК Итальянской Компартии и особенно к издательству "Эйнауди", как его жена, водившая экскурсии по Эрмитажу, очень смущалась, когда нарывалась на мое присутствие там в такие минуты и при всех своих слушателях просила меня удалиться куда-нибудь в соседний зал, так что слушатели тотчас принимали меня за какого-то профессора истории мирового искусства или, что хуже, какого-нибудь международного художника. Еще больше она была шокирована известием, что в ее доме мы с Галей проводили лучшие часы своей жизни, когда она доверила мне этот дом по случаю отбытия ее семьи куда-то на юг на два месяца. Тут уж она окончательно зачислила меня в циники.
Ну как тебе сказать, что такое Петербург? Есть только одна вещь, на которую он похож и которая лакирована, это большая вещь - рояль. Кто-то замечательно сказал, что рояль - это арфа, положенная в гроб. Русская история может звучать как арфа, если видеть ее в таком гробу и если не допускать до клавиатуры обезьян, вроде наших историков, не понимающих сослагательного наклонения. Я это понял через Мандельштама: "В Петербурге жить - это спать в гробу". В других гробах я мог бы только гнить.
. Нам очень приятно, что ты радуешься вместе с нами откликам на текст нашего Петербурга, в частности, на строки о Василии и Василисе у Ростральных колонн. Тема эта принадлежит самому началу истории города, сохранилась, по крайней мере, одна записка, продиктованная Петром Василию на батарею, по которой, видимо, и возникло прозвище острова Васильевским. На Стрелке острова, то есть на развилке Невы Большой и Малой была поставлена батарея перед самой закладкой крепости. 100 лет спустя были поставлены Ростральные колонны с мужиком и бабой, которых прозвали Василием и Василисой; за ними биржа Тома де Томона, порт и таможня, здание которой отдано было еще 100 спустя Пушкинскому Дому. А по другую сторону - Академия Наук. Вот моя кратчайшая справка.
С души моей спали оковы бдительности, когда я впервые взрослым прибыл в Ленинград и вышел на отнюдь не лучшую его площадь Восстания. В декабре 59-го года шел клочковатый пухлый снег, по площади метались машины, тогда их было не слишком много, но много было всего остального. И я почувствовал: "Слава Богу!" И я понял, что больше никуда не хочу - совершенно никуда - и что мое детство, детство великого путешественника, вполне закончилось, я готов славить Бога без всяких доказательств Его бытия и присутствия. Но пусть Он сколь угодно далеко! У Него всего много, и я не берусь Его присваивать только для себя для непосредственной близости, по фразеологии нагуатлей (этому слову меня научила бывшая жена, которая занималась, в частности, нагуатлями, как и прочими индейцами Мезамерики. Там они о Боге говорили парафрастически "Господин непосредственной близости или Госпожа" и т.п.). Тогдашняя жена очень хотела обратить меня в свои веры во все зараз - в марсианские, так сказать, заодно...
Итак, в декабре 59-го года очередной раз летел пушистый снег, и никому не надо было слово "о"кэй", а просто было: Слава Богу, слава Богу! А впереди было не будущее какое-то, а просто Невский проспект, по которому ехать не хочется, потому что лучше идти и медленно все видеть, не беспокоясь о земной вечности. И мне на ум пришла одна строчка: что вот она, "империи высокая гробница", имперством испорченная только при Николае 1; а так можно, чтобы и империю терпели, потому что строят ее хорошо и тщательно отбирают архитекторы. "Империи высокая гробница", - думал я, потому что думать вровень с Пастернаком хотелось так, как он один писать умеет о снегопаде, вроде: "За окном опоздавший к спектаклю, вяжет вьюга из хлопьев чулок" Я чулки напяливать на город не умею, поэтому мне это не приходит в голову, я даже про колготки тогда не слышал и порвал их было очень неуклюже, вызвав звонкий смех: какой ты, мол, расторопный! Не мог я и Бога восславить так, как это делал Мандельштам, который для этого поймал впечатление от Ариосто и стал писать как о Боге: "И морю говорит: шуми без всяких дум, И деве на скале: лежи без покрывала..." Это он говорит не природе всей и не облаку, вылетающему из-за скалы, а именно Еве, как бы скульптуре Афродиты. Как было разобраться во всем этом изобилии, о котором у него говорится: всего много. Пишут и пишут графоманы, например: "Из ребра твоего сотворенная, как могу я тебя не любить?" Может быть, ты напомнишь, (это я к тебе апеллирую, чтобы ты не отвлекался и не забывался рассеянно при чтении моего письма), кто это сочинил?
А у меня настроение испортилось только, когда я вышел на Дворцовую площадь и увидел: "мальчишек радостный народ коньками резво режет лед". И подумал: умилительно, конечно, но пОшло - нашли себе место, дуралеи, подсуетиться под Александровской колонной. Сечь их и пороть некому, сослать бы их в Челябинск, где крапивы достаточно, и пороть их крапивой, а то вырастут в негодяев, не видящих ничего, кроме клокотания в нижнем брюхе своем. Потом я часто предпочитал гулять где-нибудь подальше. Наверное, Пушкин поэтому обронил: "Когда за городом задумчив я брожу И (на какое-то) кладбище выхожу", то вижу даже надписи не такие пошлые, какими бравируют современники. А императоры устроили себе иллюминированные надгробья, которым так впору пришлись большие лампочки Ильича-Попова-Яблочкова. Как хорошо это - горящие лампы во дворцах и на мостах - лампы, а не ракеты, которые пускает праздничный пьяный плебс от мала до велика с визгом.
Лежи, лежи без покрывала, смуглая, но не слишком, природа. Нигде нет в мире такого кладбища, чтобы был он и город и кладбище, и чтобы можно было спать в таком гробу и только не так сентиментально и нервно, как это показывал Достоевский, а с большим чувством собственного достоинства; не по Бродскому, готовому вот-вот расплакаться со своими красотками, а вот как это бывало с Мандельштамом, которому Бродский завидовал. Взволнованно, но не плаксиво: "Целый день сырой осенний воздух Я вдыхал в смятенье и тоске, Я хочу поужинать, и звезды Золотые в темном кошельке... - Будьте так любезны, разменяйте,-...Разменяйте мне мой золотой!"
Это не моя мольба к Богу (Он лучше меня знает, что мне нужно), но все стихотворение ты найдешь ("Золотой") и поймешь, что я пережил в жизни.
Так что никуда мне больше не надо, даже не на Васильевский остров, а хочу быть здесь везде в состоянии сплошного распыления. В частности, вот почему мне не надо ни в какой Челябинск даже мысленно заглядывать.
Лена напомнила, что я обещал про попугая. Это был некто Кеша, к которому я зашел на предмет обмена жилплощади и обнаружил этого болтуна у себя на правом плече. Он мешал мне объясняться с хозяйкой дома, к моему удивлению у него была необычайно четкая дикция и я выслушал его заверения в его добрых намерениях и сказал ему неосторожно: "Знаю, что ты очень умный, но знаешь ли ты сам, какой ты красивый?" Кеша взлетел, устроился на раме зеркала, свесился вниз головой и стал собой любоваться. Потом он наговорил Лене и своей хозяйке много всяких любезностей и посоветовал молиться за него, чтобы он долго прожил. Адрес его мне не годился, а через полгода у меня был уже Буремглой, который к зеркалам относился совершенно равнодушно. Точнее, я подходил с ним к зеркалу, а он совершенно пренебрегал своим отражением, начинал сличать меня с моим отражением с выражением крайнего удивления в глазах: мол, как это ты, Юра, умудрился удвоиться? По-видимому, как выглядит он сам, он не знал и знать не хотел, поскольку отождествлял себя только со своим внутренним Я, со своим самоанализатором и самоинтегратором.
Моему отцу было под 30 и надо было защищать диплом, а то все укоряли, что он вечный студент и вот у него уже сын Чока, как он меня называл потом, потому что я, попадая в Челябинск снова начинал тотчас же чокать, вместо того, чтобы говорить Что. И вот отца все укоряли и все наговаривали ему, что он безответственный человек, что надо прежде деньги зарабатывать, а потом всем остальным обзаводиться: женой, сыном, а еще есть и собственные родители и братья и всех надо упокоить и утешить и он согласился поехать туда, где больше платят, так я думаю. И стал там все терпеть, может быть, даже не подозревая, что гражданская война продолжается и скоро ей будет 20 лет; и ликбез подкрепляет ее графоманией, ликбез - это ликвидация безграмотности, о которой я постоянно слышал в детстве и который зашел в тупик недавно, когда оказалось, что правописание у нас почти православное, а вот языком уже никто не владеет. Язык у нас истрепался и потреп и торчит клочьями неологизмов, имитирующих английские глаголы. Мне еще Настя перед своим растворением в Англии писала, что русские газеты издают какие-то дикари, а на хорошем русском языке разговаривают только в Лондоне. А я не знал, чем ответить, не писать же ей, что на хорошем английском и в Лондоне не разговаривают. Там английский и в Лондоне тоже дикарский. Но вообще я рад, что Настя русский классический не забывает, может быть, через десяток лет она будет представлять эталон русской речи в каком-нибудь университете.
Я, наверно, дальше перестану повторять свои обращения к тебе. В конце письма я перешлю тебе текст к бывшей моей жене Наталье в Иерусалим. Поскольку там утром у меня получилось нечто вроде эссе о нравах и коррелятивных им состояниях языка
. Человек человеку соавтор и состязатель, как открыл еще Эсхил. Он составил на сцене актеров соиграть друг другу, а не просто сослушать -соиграть и подыгрывать. А то ты сначала принялся меня просто допрашивать, а кому это нужно - что можно добыть на допросах? Память Челябинска никому не нужна, но говорить о нем стоит в третьем и четвертом лице. В четвертом, в смысле говорить как бы о неодушевленном предмете, который все равно, дай Бог, не возразит.
Один мой сопартиец 18 лет тому назад возразил мне, что в коте, мол, души вовсе нет, и духа тоже. Поэтому это только я сообщаю ему одушевление, частями собственной души делясь с ним. Но кот на это только засмеялся польщенно. А я уточнил, что я кота у Пушкина взял уже таким ученым, обученным на золотой цепи.
. Очень боюсь, что ты плохо помнишь Ветхий Завет даже среди иудейского гвалта, хотя и утверждаешь, что ценишь его как хорошую литературу. Может быть и так, если ты думаешь, что это и есть оценка хорошей литературы. У нас литературу ценили только во времена Гоголя, когда он умирал уже от скуки. А вокруг него все формулировали в цитатах из его сочинений, потому что лень было говорить как-нибудь по-своему.
Так что мне продолжать после Гоголя рассмотрение русской литературы тоже не просто, потому что она сидела уже на мели и сдвинул ее только Толстой-реваншист, догадавшийся после севастопольской страды, что нам с остальным миром не совладать больше ничем, кроме божественного слова, благо при нем же отпустили из Сибири Достоевского и дело пошло.
С Пушкиным было все легко и весело. На чтении "Капитанской дочки" окончательно сложился мой характер, благодаря его легкому светлому стилю. Прочитав, я пол жизни занимался поисками себе какой-нибудь Маши Мироновой, чтобы защищать ее от разбойника Пугачева в их советской пьянке. И когда нашел ее, то махнул на все рукой и сказал: раз идет такая пьянка, режь последний огурец! Теперь мне не страшно, если меня еще раз посодят, Она доберется даже до самой царицы. Я так многословен, потому что вопреки Солженицыну, вижу не как "обустроить Россию", а как спасти ее язык от небытия и бессмыслицы. Александру Исаичу и без того спасибо. А здесь надо показать, примерно как Эйнштейн показан на знаменитом портрете. Нет, конечно, и Пушкин все время язык показывал, и Достоевский - да кто это понял? Только в подтексте.
Помнишь, как сгруппированы положительные герои у Пушкина во всем: Пресвятая Дева Мария, малышка Ева, Татьяна Ларина с французскою книжкою в руках, как явилась мне Лена, и Маша Миронова после дурочки Кочубей.
А мужчины, кто они у него? Если бы его спросили, почему так мало, он сказал бы: "Я б за героя не дал ничего И говорить о нем не скоро б начал, Но я писал про короб лучевой, В котором он передо мной маячил". Российское пространство и было тем лучевым коробом, в котором все маячило ему. Но он промолчал, воздержался от таких прямых заявлений, и досказать осталось Пастернаку. Я б за героев не дал ничего... И даже Ахматова, много написавшая еще, сделала чисто безгеройную поэму, хотя и знавала ей мало понятных героев. С Гумилевым она еще могла спорить и препираться, как со мной предпоследняя жена: - Вспомни, я мать твоего ребенка! - Ты этим говоришь только, что я - отец твоего ребенка. - Ну, подумаешь, на это каждый дурак способен! - отбрила...
Это я без зла вспоминаю, без обиды; просто, чтобы она фигурировала в истории не просто как предпоследняя жена, а как живое лицо, хотя в четвертом лице, как это кот пояснял: и прямой угол на что-нибудь пригодится. Он об углы шкафов расчесывал свои усы.
Итак, письмо к Наталье Ковалевой:
Милая Наташа!
Лена беспокоится, дойдет ли ее письмо до Вас и я дублирую эту нашу семейную акцию с попыткой прокомментировать мое обращение с личными местоимениями, оно у нас с Вами основано на разных прагматиках. Я всегда обращался к людям с большой настороженностью, "а не шизофреник ли передо мной"? Я видывал шизофреников не с двоичным расслоением личности, а с десятиричным, и на Ваших подруг, например, смотрел как на Ваши уплощенные тени: мол, не надо мне таких, я бы обошелся, но Вы на это реагировали болезненно. Повышенная рефлексия в таких мелочах побуждала меня к грубым действиям, какие бывают при лущении шелухи или когда, например, скоблят рыбу, чтобы снять с нее чешую. Вообще же приключения в то лето мне запомнились очень четко, как фрагменты самых замечательных фильмов мирового кино. Боюсь, что Вы и сейчас примыслите что-нибудь не то по описаниям моего постоянного корреспондента в Израиле, у Вас там очень фамильярные нравы.
Все говорят очень громко. Так было с моей бабушкой, приезжавшей в уральскую глушь и кричавшей так, что соседи говорили: "Ну, у них опять дерутся". Драться в семье было там более нормально, чем кричать. Я был более приучен к сдержанности, которая означается "величанием", то есть отнесением себя к собеседнице во множественном числе: мол, если у вас столько личностей, сколько вы теней отбрасываете, то, пожалуйста, я и это стерплю. А вот на ты я обращаюсь к тому, кого с самим собой в данный момент отождествляю (а не с кем-то, кем буду я или был раньше). Но тут еще много тонкостей. Российский народец тоже очень фамильярен и я держусь, чтобы было ясно: "Ты что ж себе думаешь? Я тоже лилипут среди лилипутов, как мне это показывали на Урале"
Короче, я просто воздерживаюсь заглядывать Вам через плечо, именно потому, что за многое очень благодарен Вам и не претендую на Вашу прозрачность, транспорентность, как теперь якобы, говорят по-русски. Соблюдение старых норм величания стало у меня еще и формой реакции на осквернение устной нашей речи стилистическими чепухами. Совсем сделали русский язык непригодным к интеллектуальной работе, думают, что достаточно избегать матерных оборотов и уже становишься интеллигентом. Ан, нет!
Добрая старушка (по профессии врач) подкармливала меня в труднейшие годы, а я спрашивал смиренно: за что Вы мне это суп предлагаете, Елена Евстафьевна? Она отвечала: а я не за свое удовольствие Вас видеть, а за то, что Вы моих детей родной речи обучаете. Она имела в виду сына и невестку.
А Лена, приехавшая из той же глуши, стала спрашивать брезгливо: что это они, сумасшедшие, куда не придешь, кидаются целоваться? Я к этому непривычная. А я пояснял: это называется светским успехом, привыкай. А сам про себя думал: пусть и они привыкают, что она в ответ на их любезности морду воротит.
А уж на Урале меня и вовсе ни во что не ставили, все "ты" да "ты", что означало: кто ты такой, чтобы я с тобой на вы разговаривал? Ты положи половину жизни на домашнее свое благоустройство, а потом я тебя буду уважать. Но я теперь, отбрыкивался, да и убежал оттудова. И моей маме все мои поступки там внушались моими эксцентризмами, все я делал не то. И она, не дожидаясь нашей (с Вами) свадьбы, уехала впервые за границу в Чехию, где ее вагон днем открыто описала протестующая молодежь за то, что она не постеснялась приехать в Прагу оккупанткой. Дело было в 69-ом. Мать вернулась в ужасе от меня, потому что я предостерегал ее именно от такого хода событий и как бы нагадал ей это.