Аннотация: Из архива. Публикация Е.Д.Динабург. Работа была опубликована в журнале "Литературная учёба" номер 2, 2013 год.
ЮРИЙ ДИНАБУРГ
ПУШКИН
Предостережение к читателю: предлагаемое эссе не является ни в коей мере пособием по уклонению от прямого чтения русской классики. Без многократного чтения Пушкина или Достоевского предлагаемое эссе понято быть не может.
***
Писать о Пушкине неловко: понимаешь, что существует традиция академизма, то есть бюрократического делопроизводства в тяжеловесном канцелярском языке экспертов, с доказательствами, хотя и не математически-строгими, но судейски мелочными и неделикатными. Понимаешь, что этим условностям жанра пушкиноведения подчинялись люди и не хуже тебя, да вот поди ж ты, не хочешь подчиняться их нравам.
Но до самой смерти я чувствую себя по уши в долгах перед филологией, представлявшей Пушкина реалистом, вероятно, с тем остроумным намерением, что так можно еще больше оттенить его оригинальность в эпоху, когда реализм был борьбой со всем, в чем уже умели распознавать художественную условность. По окончании борьбы (в себе самом) с соблазнами байронического романтизма, Пушкин систематически играет условностями стилеобразования перед самым носом читателя. Во всех его главных вещах развязки оказываются во власти призраков, которые преодолевают главный предрассудок на свой счет: они весьма массивны и непрозрачны, это их главные атрибуты.
***
Прежде всего я не принадлежу ко всем этим уличителям друг друга друг перед другом, образующим современную науку. Я признаю прайвеси великих писателей и философов - право на тайну в тех пределах, в каких этой своей тайной не пытались нас заморочить. Дело личное Пушкинское и Гоголевское - что из своих отношений с женщинами они зашифровали, может быть, и от себя в женских образах, далеких от собственного быта. Если что-то зашифровали, то нам доступны только символы. И наша проблема не в интимной жизни Пушкина или Гоголя, а те перемены в нас, которые делали сочинения этих двух авторов волнующими нас открытиями тогда, а потом - забавами для детей. Их современники знали их наизусть - а что знают наизусть наши современники? Прейскуранты? Многосложные ругательства?
***
Почему надо уважать и любить соотечественника? Да ведь он мог убить - и не убил. И еще он очень изобретателен в издевательствах, но ведь занят не только этим, как показывает история и повседневный опыт. И нет, довольно, надо любить его через не могу. Когда-то все было несколько иначе. Но слова "современник" не было: его выдумал Пушкин в антитезу давним и популярным словам: соотечественник, соратник, соревнователь, соучастник-соузник, сознательник и соглашатай и соглядатай... В антитезу даже сотрапезнику и всяким соразмерностям, содеятелям и сотрудникам, сопричастным, согласным советникам - сомнительным. Пушкин придумал новое слово - в антитезе со-бытию и со-участию, совместности и со-уместности - просто со-зерцание, со-зрение, соприсутствие, соприбывание - со-расхождение - во времени: свобода - "свое бодрствование".
"Герой нашего времени" у Лермонтова - просто парафраза того же слова наш "современник". Но реальный современник - это еще и автор гоголевских "Записок сумасшедшего" и "Двойник" Достоевского и сомыслитель наш Раскольников у него же. Дело не в том, кого он убивает, а в том, как всесторонне-осмысленно он это делает.
Творчество молодого Пушкина (до 1830 г.) намечает этнокультурную Энциклопедию Российской империи: в "Руслане", Русь "богатых киевских полей" предков, нескоро двигавших кругом ковши; южные поэмы о беспокойных новороссийцах и прочих братьях-разбойниках, он в большом романе переходит к занятиям и вкусам собственно русских людей. Если наши меньшие братья, новоподданные, изощряются в играх с холодным и огнестрельным оружием, то кровных своих соотечественников Пушкин изобразил в основном за чтением и любованием сменами погод и сезонов. Японская литература была еще неизвестна всей Европе... Очевидный же факт эстетической конвергенции пушкинской эстетики с эстетикой культуры Хэйян - остается отнести к самым таинственным чудесам мировой истории. Я не имею в виду никаких сопоставлений Е. Онегина принцу Гендзи, тоже довольно незадачливого ловеласа, - у Пушкина в таких очарователях не один Онегин, - и все они весьма далеки от романтического пафоса воительства. Войны 1812 года и предшествующие не подсказали Пушкину ярких батальных композиций: "Пейте за славу,/ Славы друзья!/ Браней забаву/ Любит не я", - пожалуй, это самый невоинственный поэт России (до начала ХХ века); не относить же к таковым страницу из "Полтавы". Любитель массовых народных сцен Байрон не попал Пушкину в авторитеты; скорее А. Шенье и Барри Корнуолл. А трансэпохально и трансцендентально еще сильней влияли на него Мурасаки Сикибу и множество ее современников. И все несчастья Пушкина связаны были с тем, что русскому, петербургскому двору было совершенно чуждо благоговение к поэзии и эстетизму императорского двора в г. Нара или хотя бы эстетизма Екатерины Великой. Картины, правда, продолжали закупать, когда можно было по дешевке, воспользовавшись затруднительными обстоятельствами герцогов... Но это делалось, скорее по инерции или, лучше сказать, из жадности.
***
За исключением Пушкина (да еще Достоевского), все русские писатели смотрели на науки по-простаковски, как митрофанушки.
Как география - не дворянская наука (извозчик везде должен искать дорогу) - так и с математикой или политэкономией, которые у нас интересовали только Пушкина и Достоевского. Остальные уже боялись: найдут теорему в бумагах - причислят к масонам; найдут рассуждения о каббалистике денег, а не чисел (которую опроверг Паскаль тем, что он показал, что особенные отношения чисел имеют отношения к геометрии, то есть пустому пространству, но никак ни к фактам и событиям реального мира - то есть мира res-вещей) - сочтут мародером-капиталистом, по мнению Маркса. Здесь не человек эксплуатирует человека, а человек - чужие потребности.
Точный эквивалент символа - денежный знак, монета,- это к теме символизма по Долгополову - и сюда замечание о трактовке денег у Пушкина.
А Пушкин не боится, что его к жидам причтут за знакомство с политэкономией - за Скупого Рыцаря, который стал в прообраз русского страстотерпца начала ХХ века (символического толка).
"Труд упорный ему был тошен" - вот главное, что отличает Онегина от автора, который может работать как негр,- и своей волей, как англосакс или потомок норманнов.
***
Как "мы ленивы и нелюбознательны", уже до Пушкина за сто лет выразил первый русский светский поэт Антиох Кантемир: "Уме недозрелый, плод недолгой науки". И в первом своем зрелом начинании Пушкин именно к Кантемиру и обращается - всей первой главой "Онегина" он подводит итог столетию после Кантемира.
Ни слова, ни упрека в неодаренности, но сколько презрения к нашей лени, перерастающей в хандру: "Труд упорный/ Ему был тошен; ничего/ Не вышло из пера его". "Издавна чтенье разлюбил...".
***
Поэзия обыдёнщины (повседневности) была зачата однажды в Михайловском - Пушкиным после чтения поэмы Шекспира: начался "Граф Нулин", продолженный в конце "Онегина" и "Домиком в Коломне". Но здесь везде юмор беззлобный, еще поддержанный у Лермонтова (в "Сашке" и "Казначейше") - у Гоголя вывернутый в сарказм стыда: обыдёнщина - это не русская призрачность лени, а малороссийский срам погружения в скотство: кругом метаморфозы - оглобли в тарантасе, всади вот только оглоблю в землю; старухи в шалу девку, посади ее только на шею философу Хоме, в панночку; а нос высунь на Невский - и он пойдет себе гулять совершенно партикулярной персоной, не признающей никакой своей принадлежности ни к чему: я сам по себе, как и Вы, небось, сами по себе. Поэзия, какой не знали в Италии еще до Ариоста - поэзия без надрывов и экзальтации, стала невозможна, несмотря на общедоступность для нее именно четырехстопного ямба, мальчикам в забаву сданного, - и совершенно внезапна поэзия обыденной любви к жизни вернулась в "Возмездии" Блока, претендовавшего там культивировать высокий пафос гражданственности, ему невразумительной настолько, что даже политический анекдот для него остался бы не смешон.
***
Пушкина упрекали в цинизме. Давыдов. И Пушкин: "Жалею, что принужден оправдываться... Люди по большей части самолюбивы, беспамятны, легкомысленны, невежественны, упрямы..." "Кого ж любить? Кому же верить?../ Любите самого себя, достопочтенный мой читатель...", "Кто жил и мыслил...". Это не прямо его мысли, - но может быть у него и не было своих максим и общих утверждений, а только любовь сталкивать мысли чужие, те, которые категоричностью вызывали недобрую иронию? В этом предшествует Достоевскому, полифонии его романов, - хотя и Бахтин не усмотрел связи между Пушкиным и Достоевским, а я могу быть первооткрывателем. В сборнике "Теория стилевого развития нового времени" статья Палиевского, со страниц 107-108, я взял часть своих цитат из Пушкина, - намечает эту тему цинизма из пушкинского протеизма - "мрачный взгляд", "где благо, там уже на страже/ Иль просвещенье иль тиран" - вот какие у него были сближения далековатых, казалось бы, представлений, - в чем и поэзия, по Ломоносову.
К истории эстетизации зла остается добавить упущенное из виду Пушкиным и Достоевским: они могли бы додумать за Сальери и Раскольникова. В случае с Гоголем вскоре домыслили - с его же легкой руки - что его искусство не свыше, а от диавола. Так мог бы Сальери себе сказать и о Моцарте, если б не был так честен перед собой.
***
Пушкин не афей, а человек, принципиально легкомысленный с точки зрения ханжей, в том числе и атеистических. Первое, во что он верит, так это - если существует нечто выше человека, то - это существо великодушнейшее и пренебрежительно относящееся к тому, как выражают веру в его существование, - мазохистски, садистски или с юмором, - хотя эти различия не могут быть безразличными вероисповеданиям.
***
Оригинальность Пушкина в том, что ему удалось преодолеть бездну между классицизмом и сентиментализмом, зиявшую во всю ширь ХVIII века.
(Мое:)
Татьяна бедная не столько из России
И не из Ричардсона и Руссо
А из классической трагедии Расина
Высоким пафосом Софокла облекла
Она немногословье, простоту
И величавость англичанке впору быть подобной леди
Ей в лондонском кругу подобной леди
Вменить никто не сможет ни вульгарность, ни...
(Чего-нибудь еще другого)...
Самому оригинальному в Пушкине следовать, углубляясь в него, решился только Достоевский, - и оказался поэтому самым оригинальным прозаиком у нас. Ибо следования непосредственным каждодневным (уличным? газетным?) сенсациям не обеспечивает оригинальности (неподражаемости): всегда кого-то будешь собой напоминать (сходством противоположностей) и кто-то тебя превзойдет, подражая тебе.
В пушкинских героях нет ни намека на тот сомнамбулизм, в который тянутся к своим протагонистам и героям женщины Тургенева или даже лермонтовской породы, вообще женщины ХVIII- ХIХ веков, жертвы мечтательности или расчетливых амбиций, героини Бальзака и Стендаля, остающиеся на вторых ролях зачарованными жертвами или злодействующими чародейками. После нескольких героинь шекспировских комедий до Пушкина никто не мог найти для женских фигур таких высоких котурнов. У Расина роли слишком многим обязаны обаянию мифологических и исторических традиций. То же и с Ифигенией Гете и т.д.: за них над разработкой их проблем потрудились уже 10 поколений философов и поэтов. То же будет и с героинями Вагнера.
Пушкин, подобно Шекспиру, дает им поразить зрителя разумом и волей, - как в случае с Татьяной, так и с Машей Мироновой, капитанской дочкой... И это у него отнюдь не навязчивая идея: вокруг них валяются несчастные, обезумевшие жертвы - Мария, бедная... краса полтавских дочерей, Черкешенка-самоубийца, Мария и Зарема из гарема и многие другие жертвы фабул, мелькающие на заднем плане поэм, чтобы только помочь вочеловечиться с привычной полнотой главному герою - как Параша во "Всаднике" или все женщины - прекрасные суфлерки маленьких трагедий. Но вот третья героиня классицизма - Старая графиня, Пиковая Дама, - оцепеневшая в презрении к чужому веку.
***
Татьяна и другие пушкинские героини как-то удивительно чутко умудрялись уклоняться от скандальных или пошлых ситуаций, потом преследующих тургеневских женщин. В постнигилистскую эпоху прекрасный пол Л.Н. Толстого и Ф.М. Достоевского просто уже не может жить без скандала, разве что сжимаясь в комок и живя как Сонечка у Ростовых (в приживалках). Только у Чехова женщины стали встречаться в своих прекрасных образах, без святошества с истерией и ханжества с интриганством. Но японская культура все еще не тема и не предмет для сравнений, и "Вишневый сад" А.П. Чехова - еще совершенно безотчетный, подсознательный жест в сторону Японии, с которой через несколько месяцев вспыхнет война. Япония, вишневый сад самурайства, вступит на роковые пути исхода из родных садов, от любований сакурой, и снегом, и лунным светом; как и Россия была готова к порубке вишневых и прочих садов. Как будто в обществе зверства убудет от этих топорных работ на фоне уже не железного века, а сталелитейного и нефтяного.
***
Никому у нас не хватало мужества вникнуть в содержание "Бориса Годунова". Поэтому трагедия эта не вошла в репертуар. Непосредственно она была испытанием концепции русской истории, представленной Карамзиным как типичным представителем философии эпохи Реставрации. Очевидно, эта философия подготовляема была еще Деместром и Фихте-Гегелем задолго до разгрома Наполеона; Венский конгресс был только политической ее реализацией. На короткое время на всю Европу одна Россия оказалась в счастливой ситуации; это и чувствовали декабристы: им надо было спешить реализовать этот счастливейший шанс. В критике идеологии Реставрации Пушкин разоблачает парадоксальность всех апелляций к народной воле. Всякое притязание на то, что народ в качестве субъекта истории является носителем положительной морали, глубоко аморально, парадоксально, антиномично. С народа нечего спрашивать морали; апелляция к моральной интуиции масс выявляет только склонность личности уйти от личной моральной ответственности (то есть последовательный демагогический аморализм этой личности). Безумие этой моральной безответственности и дало все русские несчастия ХХ века. И они были культивированы в нашей интеллигенции систематически, начиная со славянофилов. Бог стал атрибутом народности, и только Пушкин, Достоевский и Толстой, пожалуй, еще Чехов, пытались вернуть нас к чувству личной ответственности за историю или хотя бы свою в нее вовлеченность; каждый из четверых - по-своему.
Конкретно по "Борису Годунову": виновность Бориса в убийстве Димитрия остается неопределенной да и несущественной. Борис осужден не за действия или умыслы, а за то, что он решился воспользоваться возможностями, которые ему открылись в сомнительной ситуации. Если образ народа представляет юродивый, то это образ психологии ressentiment; это социально-психологическая установка злорадства. Всякое благополучие здесь воспринимается как несправедливость и моральная нечистота. Народ рад всякому поводу осудить власть: вот почему "они любить умеют только мертвых", "Младенца" с его наследственностью от садиста-отца, потом будут любить растерзанного Самозванца. Потом Сталина. И поэтому Самозванца поддержать готовы для того, чтобы умножить жертвы вплоть до самых невинных: Федора и Ксении Годуновых. У Шекспира такой народ только в Риме, но не в Англии. В итальянских (венецианских и пр.) фабулах у него народа нет.
Пушкин не зря собирался полемизировать с Радищевым: "чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лайяй" у него именно народ; да и у Радищева в скобках, которые Пушкин раскрывает. Субъект истории - именно такое чудище, будь оно Сциллой бунта или Харибдой деспотизма. "Но ты, художник, твердо веруй/ В начала и концы. Ты знай,/ Где стерегут нас ад и рай./ Тебе дано бесстрастной мерой /Измерить все, что видишь ты.../ И ты увидишь: мир прекрасен". Как это случилось увидеть даже писателю А. Битову ("Записки из-за угла").
***
В "Борисе Годунове" многие персонажи пытаются резонерствовать - и Шуйский с Воротынским, и Пимен, и сам Борис. Но все они отличаются необычайной узостью, прагматической ориентацией своих умственных интересов,- все, за исключением самого молодого персонажа, замаскированного главного героя, Гришки Отрепьева. Пушкин твердо знает, что сделать это главенство явным, вынеся его имя на обложку, в заголовок, не позволят обе цензуры - государственная театральная и цензура читательской черни. До Леонида Андреева ни одному гению не позволено было вывести в герои отрицательного персонажа, анафему, проклятьем заклейменного.
Еще весь ХIХ век мы не могли вывести в центр внимания злодея, вроде Макбета и Ричарда III, "Тамерлана" или "Мальтийского жида".
Резонерский характер Гришки возникает из его ясного сознания, что никто вокруг не режиссирует в своей судьбе, но каждый занят поиском своих ролей, их интерпретацией и согласованием. Поэтому свои роли послушника Чудова монастыря и спасенного чудом наследника престола он, Гришка, старается развести по возможности убедительнее для окружающих,- точь-в-точь как майор Ковалев занят сведением воедино своего лица и сбежавшего с него носа. Поприщин - сведением в одну личность коллежского регистратора в Петербурге и исчезнувшего в Испании короля Фердинанда VIII. Не всегда эти борцы за свою моноперсонию или полиперсональность - не всегда, повторяю, попадаются они на плаху или в заведение вроде Обуховской больницы.
Перед Германном двоятся и троятся только карты и физиономии: туз оборачивается дамой пик, а эта дама "бита" - и ей это в радость, потому что она оказывается старухой графиней, подмигивающей фамильярно своему разбитному протеже.
В "Пиковой даме" мы вступаем в апогеи метаморфоз, художественную допустимость которых Пушкин довольно осторожно прослеживал по всем сочинениям, отмеченным в связи с простейшей метаморфозой ожившей статуи. Тривиальность этого приема заставит русскую литературу оставить его французской традиции: пусть Тирсо да Молина, Мольер, Моцарт, наконец, Мериме изумляются феномену "Каменного Гостя". Пусть Пушкиным был пущен в ход и "Медный Всадник" заодно - мы будем осмысливать метаморфозы, которые не снились философии не только друга Гамлета, Горацио, но также всей классической, немецкой - ни Марксу, ни бедняге Кьеркегору.
Я отставил здесь в сторону еще такую интересную тему, как рецидив саркастических трактовок церковных учений у Пушкина. На этот раз это трактовка триадологии - во внутренней жизни Туза, дамы и Старухи Графини: что от чего и чрез что исходит? Что целостней и проще туза? Дама - двоится (симметрично вверх вниз головами) двуглавый образ карточной фигуры, как бы иллюстрирующий бахтинскую концепцию амбивалентности верха и низа. Интересно, был ли Бахтин картежником? или любителем пасьянсов и карточных фокусов?
Резонерство Гришки Отрепьева видно даже в его первом монологе - в аллегорическом сне с видением Москвы как муравейника-народа, на него указующего со смехом. В его монологе к Пимену, в монологе, резюмирующем их беседу. Интонации ясной аргументации, почти явных полисиллогизмов, потом повторяются: "Как весело провел свою ты младость!.. - А я... - Успел бы я ..." потом. А Пимен возражает явно не возражением: "Не сетуй, брат...". И приводит частные примеры пресыщения жизнью ее героями. " - Тень Грозного меня усыновила" - до: "- Но - может быть, ты будешь сожалеть...".
Гришка пробует подчинить себе Марину Мнишек ошеломлением на манер Ричарда III с Анной... Но, обнаружив неэффективность романтических мотивов в этом случае, предлагает контрапозицию - и побеждает.
***
"Я психолСг...о, вот наука!.." - с едва ли сразу понятным воодушевлением восклицает Мефистофель, и от него-то и пойдет у нас литературная традиция в понимании "психолога", а с ним и его методолога-прикладника, т.е. у нас в России - резонера-моралиста. Пуще всего не любит моралиста Пушкин. Если нравственность не в природе вещей (см. эпиграф 4-й гл. "Онегина"), то чему она может служить, - чему, кроме взаимного мучительства, столь глубоко и всесторонне раскрытого Достоевским в судьбах его героев? Главное наследство Достоевского от Пушкина - это два образца психолога-моралиста - образы Мефистофеля и Сальери. Я говорю - образы, потому что каков Мефистофель в себе или для себя? - а черт его знает, как исторического Сальери. А вот мы через Пушкина видим в них прежде всего истязателей-моралистов, к которым у Достоевского терпимость мотивировалась тем, что русский человек истязательству сам не
чужд, сам себе мучитель и любая этика ему тут сгодится.
Отсюда и пошел один из двух главных героев "Преступления", следователь Порфирий, от которого потом отпочкуется второй замечательный Порфирий - из Головлевых. Оба продемонстрируют нам истязательскую суть моралистов-порфириев. Ведь и дознавателю у Достоевского не абсолютная истина интересна (кто убил процентщицу, он уже знает), не чистая истина, как и второму Порфирию не богатства нужны, не имение, а возможности истязать людей, - близких тем интересней, что их переживания лучше считываются с их лиц и жестов. Пушкинский Скупой не садист: люди, "в убийстве находящие приятность", его несколько удивляют. Он разве что через медиков верит в таких. Ему нужно золото, а не вообще какие-то ресурсы в виде имущества: он эстет. (Золото ему нужно обуздать по словам: "Ступайте: полно вам по свету рыскать,/ Служа страстям и нуждам человека./ Усните здесь сном силы и покоя/ Как боги спят в глубоких небесах..." - такова очередная оглядка на Адама Смита). Не эстеты, а маньяки-стяжатели из французской традиции Мольера-Бальзака тоже отчасти игроки, но отчасти и маньяки. Им чувства их жертв неинтересны. Второй центральный - конечно, не Раскольников, а Свидригайлов - тоже не садист и не мазохист.
***
Все, имеющие дело с историей русской культуры, прекрасно знают, что судьба Пушкина не столь счастлива, сколь завидна, что его завещательная воля не исполнена вполне и борьба с его врагами им продолжается, - и это вам не призрак бродит по Европе, а Пушкин вживе ходит по России. Я имею в виду ту борьбу в эстетике, которую он начал открыто против Булгарина и которую скрытно повели против него наследники московитянских любомудров, старшие славянофилы, К.С. Аксаков.
Пройдя от византийского юродолюбия и уродопоклонства через модификации культа Дон-Кихота и своей глупой воли, русская идея вывела любовь на Дульсинею революции, какой бы она ни оказалась.
***
Пока не требует поэта Аполлон, Пушкин - двойник своего Онегина, - вернее, он борется с соблазном свести жизнь к тому же минимуму праздного самоутверждения, как потом Достоевский будет лечить себя образом С.Т. Верховенского.
***
"Онегин" был на годы рассчитанным отступлением от навязчивой идеи о том, что всюду страсти роковые и нет спасенья от всего, что людям гибелью грозит и "Для сердца смертного таит/ Неизъяснимы наслажденья" и составляет главную пружину всей романтической психологии - ее перводвигатель. И не был ли, следовательно, Пушкин причастен немного мазохизму и немного садизму? Не это ли стремленье ко всему, "что гибелью грозит" и сердцу "смертного таит неизъяснимы наслажденья"? Вся эта мотивация чужда шекспировским героям при всех поверхностных догадках на счет некропатии или Танато-патии Гамлета. Да, он прислушивается к голосам, звучащим оттуда из бездны, из горла пещер, - но как антипод Орфея, он слушает музыку этих голосов, не поддаваясь резиньяциям меланхолии. Мы по нему должны бы удостовериться, что там - никаких сирен, которые могли бы туда заманить. Шекспир дальше античных поэтов от поэтизации смерти.
Онегин был идиллической интермедией в пушкиниане, - никаких роковых страстей, напротив, апофеоз глубины чувств, бесконечно далеких от всякой цыганщины, истерии и экзотики.
***
Роковая черта Онегина - это эмоциональная тупость, развившаяся из способности всему приписывать будничность и мизерность. "Чудак, попав на пир огромный,/ Уж был сердит", - замечает Пушкин, не докучая нам моралью строгой, той, которую Белинский расточает на головы недоумевающих читателей. Но так же он и о Дидло небрежно: "Балеты долго я терпел,/ Но и Дидло мне надоел", - все это не разделяется Пушкиным, хотя автор поддерживает иронический тон в отношении театра как СПб (в гл.1), так и московского (в гл.7) . Для полного размежевания с героем-двойником он дает еще строфы своей одесской жизни, полные гедонизма, несмотря на все эскапады по поводу Одессы пыльной: "там упоительный Россини,/ Европы баловень - Орфей". А в общем герой становится все мельче, мелочней, полный забот чтобы "брусничная вода вдруг не надела вреда", - скаредного духа человек входит в бессмертие по протекции гения тщедушным носителем ролей, которые ему навязывает еще и Татьяна.
***
Много наивного говорилось всегда о любви Татьяны к Онегину. Это действительно любовь, притом проходящая сложное воспитание - от первоначальной жажды быть спасенной героем до сострадания к нему. Это воспитание все опосредовано литературными переживаниями, начавшими с того, что в Онегине она, подобно автору, находит некое подобие возлюбленных литературных героев, пока не узнает в нем житейскую пародию на свой идеал ("уж не пародия ли он?" - чьи это слова? Автора? А может быть, героини?).
Пушкин не поленился написать целую главу о том, как Татьяна проникает в литературный мир своего героя; "хотя мы знаем, что Евгений.../ Однако ж несколько творений.../ в которых отразился век и современный человек... кипящий в действии пустом...", " мечтанью преданный безмерно" (как и она сама).
Пушкин не поленился не ради сюжета, испытывая отвращение к сюжетосложению... Ведь только в "Капитанской дочке" он дал себе труд показать себя способным на построение фабулы с осложнениями, с перипетиями. А в "Онегине" он пренебрег столь естественными у реалистов объяснениями, как Онегин избежал осложнений судебных - убив на поединке друга.
***
Странный человек этот Автор. Мало того, что Татьяна Ларина озадачила его внезапным замужеством (ну куда же ей было деваться, не в монастырь же?), - Автор более всех теряется в догадках относительно Онегина: кто он? Разве не видят эти гг. авторы, что рискуют надоесть читателям своим вниманием к заглавному герою? Пушкин еще умел развлечь гг. читателей как личных своих друзей то метеорологическими наблюдениями, то экскурсами в иные области знания. Вместе они (Автор и читатель) на Татьяну глаз положили. Ну разве не интересно смотреть, как "облатка розовая сохнет/ На воспаленном языке"? Эти наблюдения (если хотите - подсматривания) гораздо эротичнее и острее, чем те фривольные галлицизмы сюжетов, какими заполнены еще "Руслан и Людмила" или "Гавриилиада". А сколько в этой поэме (напечатанной тогда) - сколько в ней рассеяно красот: в одной сорочке белоснежной (как Таня с няней) или без всякой сорочки угадываемая в рассказе змия - Ева. Куда уж было поручику Ивану Баркову со всей его мальчишеской похабщиной, с механическим знанием анатомии без ее физиологического понимания-вчувствования за этими галлицизмами! Но галлицизмы будут вскоре превзойдены тем панэротическим видением, которое даже в нашей традиции рискует оборваться... на Владимире Набокове, может быть.
Пушкин не позволит нам утратить интерес к Татьяне только из-за того, что мы больше не можем даже в мыслях претендовать на ее руку и сердце... или соучаствовать в адюльтерных приключениях с ней же в снежном сне: вон там в малиновом берете она с послом испанским говорит. Кажется, на нее возложена Пушкиным не дипломатическая, а культурологическая миссия: олицетворить "русскую идею"; ведь нельзя же эту идею создать на заказ тем эмпедокловым методом, которым пришлось выращивать эту идею второпях бедному Н.А. Бердяеву.
***
После совершения беспримерного интеллектуального подвига - за чтением небогатой библиотеки Онегина - главная героиня русской литературы, Татьяна, превращается в тот милый идеал, который как призрак бродит по романам в своем малиновом берете без снисхожденья в персонажи, - режиссируя авторским воображеньем завистников Пушкина. Тургенев просто ее не понимает, как и Белинский. В лучшем случае (у Достоевского) с ней, с интеллектуалкой, уяснившей себе несерьезность байронизма, соперничает благородная по силе интуиции героиня, готовая пойти в сиделки к Ставрогину, Даша. Да ведь из кого ей выбирать? Разве что выйти замуж за того самого Повествователя, в которого облекся автор, Ф.М.Д.? Обе героини "Идиота" не справились бы с ролью сиделок при своем князе. Никто из русских классиков не решается свидетельствовать способность Татьяны выжить после смерти Пушкина, хотя Чехов (в драматургии?) описывает разные виды ее агонии.
Где эта русская женщина, которая бы безо всякого самолюбования и надежды на поощрение свыше могла бы в ситуации светской дамы декларировать: "А мне, Онегин.../ Мои успехи в вихре света,/ Мой модный дом и вечера,/ Что в них? Сейчас отдать я рада/ Всю эту ветошь маскарада и... чад/ За полку книг, за дикий сад,/ За наше бедное жилище.../ Да за смиренное кладбище.../И тень ветвей над бедной нянею моей".
Тут только надо не забывать, что это скромность не по ограниченности тургеневской или чеховской провинциалки, а самосознание дамы, которая победила не только московское общество, но и петербургский высший свет и там с послом испанским говорит не потому, что это ей льстит, что это модно, а так уж мимоходом, - не потому, что это лестно ей или ему. Ведь эта женщина разгадала и оценила тот противоречивый феномен романтического героя, которым терзается, теряясь в догадках, вся Европа (см. все характеристики Онегина как бы от автора или как бы от читателя - с заключительным "Уж не пародия ли он?").
Но для героини этот парадокс отчетливей и исчерпанней, чем автору или нам - ведь он для нее опаснее. И она не тратит лишних слов в исчислении приблизительных определений, она спрашивает в упор: "Как с Вашим сердцем и умом/ Быть чувства мелкого рабом?" (это уже перечислив все в этом чувстве, - все недостаточно внимательно прочитанное Лермонтовым и Белинским). Ни один из патриотствующих наших литераторов не предлагал России такого оптимизма - веры в то, что провинциальная русская барышня может достичь вершин европейской образованности не в качестве начетчицы или эрудитки - "синего чулка", а интуитивно, чувством такта: "Она казалась верный снимок du comme il faut". В ней не было ничего такого, что в модном лондонском кругу зовется vulgar - вульгарность, - как не было и того, что по-русски определяется еще более трудным идиомом "пошлость" - гедонизмом, способным к самым коварным метаморфозам.
Разве не воспитана вся наша барышня ХIХ века на иллюзии, что по свету ездят дон-кихоты, так что и не стыдно быть какой угодно дульсинеей? Разве не Дон Кихота (в английской ричардсоновской, филдинговской редакции?) - не героя-душеспасителя видит поначалу Татьяна Ларина не только в Онегине, но и в любом романтическом или байроническом персонаже? Перечтите ее письмо! Оно все только на эту тему.
Разумеется, альтернатива: "Кто же ты? - Мой ангел ли хранитель/ Иль злобный гений-разрушитель?". Дилемма эта будет тотчас использована Лермонтовым: спаситель сам нуждается в спасении, ибо не лежа в параличе, не чувствуя в плече хоть ревматизма, к привычкам бытия вновь чувствуя любовь, герой не находит в себе ту карамазовскую любовь к жизни вообще, а не к отдельным же привычкам бытия. Сколько бы много их ни было в сумме недостаточно для того, чтобы вернуть к жизни радостный характер, сделать эту жизнь счастливой, а себя влюбленным в нее.
***
Весьма единодушно и очень близко к содержанию пушкинских текстов и прочих документов все авторитетные советские ученые отмечают, что ровно за 100 лет до великой Октябрьской революции, Пушкин окончил свое образование в лицее и задумался, что делать дальше. И какой-то друг Онегин самым недвусмысленным образом указал на лучшие занятия - обольщения и умыкания виртуальных невест. О сложностях этого искусства Пушкин тотчас же начал писать свой первый теоретический труд - поэму "Руслан и Людмила". Здесь уже похитительство было представлено триадой ярких примеров в схеме Черномор-Фарлаф-Руслан, крадущих друг у друга бесчувственную пока Людмилу. Потом последовала тоже тройственная, триадическая фабула вчувствования каких-то еврейских девушек под именами Евы и Марии и еще той красавицы, которой посвящен весь текст, раз Оленина не идет за него замуж. Но возникает постоянная забота о денежном обеспечении, которое могло бы привести к счастливому браку. Если так сложно приватизировать девушку, то легко ли присвоить хотя бы часть государственного богатства?
"Как государство богатеет,/ И чем живет?" и как найти себе наследство в тех родных, которые сами все проживают, что попадется им под руки? В "Онегине" много лет идет свободный поиск, пишется целая энциклопедия, но ответ, то есть финал, так и не составляется, поэма выглядит трагично. Еще много лет делаются новые поиски и, наконец, становится ясно, что легкое решение загадки таится где-то в математике, а точнее, в комбинаторике употребления карт и карточек. И напрасно Белинский проигнорирует это сочинение как тривиальный анекдот ("Пиковую даму" я имею в виду). У каждой карты своя природа, только намеком представленная в фигурах и числах мастей, только символично! И это пролог глубокой философии Тютчева, то есть к домыслам Шеллинга и всяких других немцев, среди которых Тютчев долго обретался. "Не то, что мните вы, природа:/ Не слепок, не бездушный лик -/ В ней есть душа, в ней есть свобода,/ В ней есть любовь, в ней есть язык". Особенно очевидно, что душа, свобода и язык присущи картам и старым графиням, поговори только с ними, попробуй.
Бездушных мест в природе нет, вот в чем секрет психофизического дуализма мировой философии. Вместо бездушных вещей или тел есть только мертвые души и мертвые тела, изготовленные в России. Но это уже уводит нас к другому наследнику Пушкина, к Николаю Васильичу, а сам Пушкин так и не нашел себе богатых родных, если не считать Шекспира и Гете.
Всю жизнь мы наблюдаем вокруг себя мертвые вещи с мертвыми душами, изготовленными артефактно, и голоса, кричащие по этому поводу: "Вещь-вещь, где твоя мать?" Это бедный Германн старается припомнить заветную тайну старой графини. "Откройте мне тайну (будет цитата из "Пиковой дамы", оперы. Куда черт сам не поспеет - туда музыку пошлет), зачем вам она?.. Если когда бы знали вы..." "Старая ведьма, я заставлю тебя говорить...". Дело дошло уже до Достоевского, он понял намек Пушкина и пишет развитие темы - "Преступление и наказание". Нет преступлений, а есть нарушения законных процедур или уклонения от них, как ошибка или наказание. Полдороги к 17-ому году пройдено, полдороги от 1817-го и осталось только раскрывать фатальные процедуры деприватизации. "Как государство богатеет и чем живет" и почему трудиться незачем ему, когда врагов лихих имеет. Шантаж понадобился ему. Догадка Пушкина: за всеми бегала она как тень иль верная жена, как говорится.
Дальше больше, нужен идиот из-за границы и весь народ в едином духе, и дух, живущий роевой жизнью, как и в позднейших романах Станислава Лема и братьев Стругацких, образующий некую форс-мажор на далеких мирах и в самосознании Николая Козырева. А все позволяет советским ученым повторять, что во всем сам Пушкин виноват, и, значит, правда: Пушкин - наше все. Но надо добавить одну хотя бы оговорку, что у Пушкина любое убийство и ограбление, хотя бы начиная с "Братьев разбойников", выглядит очень эстетично по процедурам, сложившимся недаром еще в эпоху романтизма. Антиэстетизм (извращаемый Достоевским) пушкинских сюжетов, уже предвещает народнические фокусы черного передела и Народной воли. А у Пушкина руки все еще в пенных манжетах и руки чисты, как и у Лермонтова, даже в "Маскараде" пропушкинском, если не в "Песне о царе Иване Васильиче...", тоже пропушкинской, или в "Бородино", где "затрещали барабаны - и отступили басурманы...". Если что пошло и не по этой колее, так только рытье котлована и канальств у Андрея Платонова. Но там, действительно, было углубление в народные недра, как в поисках ювенильного моря и сибирской нефти, задолго до ученых геологов. Так что даже исторические и космические Форс Мажор приумолкли было, засмотревшись в эти тексты.
Но не будем так укорачивать и укрощать занимательность нашего дела, чтобы прыгать от Пушкина сразу к нашим ближайшим предкам. Вернемся к баранам, да к их барабанам...
(Дальше должно быть о Лермонтове и Гоголе и о 40-х годах).
Но Пушкину, кажется, не диктовала никакая Форс Мажор, и он писал иногда то да се, вне намеченной ей сюжетной схемы, под конец даже об общей для всех мужчин охоте к перемене мест, о тяге к комфорту и уединению и о видениях Пресвятой Богоматери, которую попытается присвоить даже Блок вслед за В. Соловьевым, и даже о сибаритстве со стервой-женой, которую позднее стало просто неприлично упоминать ни Лермонтову, ни Достоевскому даже.
Примечания: Тогда под сению кулис младые дни его неслись как фигуры балетного дивертисмента или как фигуры огня в камине, допустим, в фильме по лермонтовскому "Маскараду", который я смотрел примерно в 43 году, где, впрочем, весь маскарад с Мордвиновым в роли Арбенина проносился в петербургских жилищах, как пляски огней в каминах или пляски бальных красавиц и карточных фигур за игрой, не то что хождение и снование отупелых читателей, почитателей своих всяческих тусовок позднего российского быта.
Сейчас в тусовочном быту трудно даже представить себе мотивировку, кинематику и динамику времен, отплясавших 200 лет тому назад.
***
Психологистический термин "полисемантизм" лучше всего годится для характеристики пушкинской поэтики. Пушкинская литературная практика вся пронизана, например, скрытой полемикой с Байроном и выступает совершенно прозрачно даже там, где Байрон совсем не упоминается. В "Онегине" упоминание о нем встречается пару раз, но подразумевается совершенно прозрачно - о чем бы не шла речь, например: "Лорд Байрон прихотью удачной/ Облек в унылый романтизм/ И безнадежный эгоизм".
Вся пушкинская тематика относительно начала века построена на этом разочаровании в Байроне, Наполеоне и Французской революции. Пушкинская полемика, сквозь которую просвечивает ярко вся предшествующая история поэзии и общественной жизни Европы, вся техника просвечивания мировой культуры, весь спектральный анализ поэзии Пушкина образует плотную радугу различных ироний: от иронической рецепции Евангелий до баллады о Рыцаре Бедном. Здесь нет ни малейшей прагматики, какая вдруг оглушает всю послепушкинскую литературу России. Ироничная прагматика ХVIII века, практиковавшая волю к исправлению нравов, религий - ничто в сравнении с тем, что приносит перед смертью Гоголь, Толстой и пр. - ироничность здесь выступает во всей полноте у Чехова с его антипедагогизмом.
***
В сочинениях Пушкин не обнаруживает ни малейших напряжений фантазии - и не требует их от читателя. Но у кого хватило бы смелости воображения - добиться столь простыми средствами такого универсального успеха? Превратить не собрание сочинений, а все обстоятельства своей жизни - весь ее фон-ландшафт - в свой памятник нерукотворный.