Цифринович-Таксер Давид Зиновьевич : другие произведения.

Хх век в песнях и танцах

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повествование о человеке в СССР и его окружении от времени НЭПа до конца ВОВ в Берлине.


Д. ЦИФРИНОВИЧ-ТАКСЕР

  

ДВАДЦАТЫЙ ВЕК

В ПЕСНЯХ И ТАНЦАХ

Люди империи.

Ришон Ле-Цион

2004 г.

  
  
  
  
  
  
  
   АВТОРСКИЙ ЭКЗЕМПЛЯР N
  
  
  
  
  
  
  
  
   Перепечатка целиком или частями только по договору
   с автором
   ? 2004 Copyright ? автора
   ОГЛАВЛЕНИЕ
  
   Предисловие............................................................. 4
   1. Не долго цокали копыта........................................... 5
   2. Глупости детства.................................................... 11
   3. Про другое............................................................ 18
   4. Ах, майн либер Августин.......................................... 27
   5.Пизанская башня..................................................... 32
   6. Гремят фанфары, да не наши..................................... 44
   7. Танец смерти... .................................................... 53.
   8. Нашествие............................................................ 57
   9. Не было бы счастья... ............................................ 72
   10. Трепещите белокурые фурии ................................. 79
   11. Люди чужого хозяина ........................................... 84
   12. Зачёркнутому не верить .......................................... 89
   13. Точка пересечения................................................ 92
   14. Невысокие Зееловские высоты .................................. 102
   15. В Москву за песнями .............................................. 109
   16. Мир ................................................................... 129
   17. Не ходите, дети, в Африку гулять .............................. 137
   18. Казнить нельзя помиловать .................................... . 153.
   19. Берлин победителей ............................................... . 155
   20. Прости, прощай . .... .......................................... . 177
   21. Печальная глава........ ........................................... 184
   22. Что было, что будет................................................... 193

ПРЕДИСЛОВИЕ

  
  
   Век двадцатый можно себе представить на сцене. Вот на ней появляются монархи в пышных одеждах начала того века, за каждым семейство, свита. Ники в центре. Он не главная фигура среди царствующих особ своего времени, но подвластный ему народ в центре этой истории. Среди лиц подвластного ему народа вижу лицо деда, обрамленное окладистой бородой, детские лица матери и отца, какими запечатлены на старинном фото.
   У царя Ники на руках царевич Алексей, царица Алекс рядом. За нею выстроились по росту принцессы. Семейство замыкает Распутин в холщовой косоворотке, спутанная борода. Приседая в русском танце, он истово крестится. За ним в том же танце приседает князь Юсупов, машет револьвером за спиной Распутина. За Юсуповым виднеется фигура Юровского в кожане, тоже с револьвером. В другом царственном ряду в каске с шишаком усатый кайзер Вили, в третьем король английский и рядом Пуанкаре в карикатурном цилиндре, высоком, расширенным кверху. За всеми ангельский хор в белых балахонах выпевает "Боже, царя храни". Но в слаженную мелодию вклинивается басок Вили, он вставляет по словцу, все громче и все чаще "Дойчланд, Дойчланд юбер алес". Глядя на него Пуанкаре заводит "Марсельезу", английский король слова гимна Британии. И уже какофония, с перекошенными ртами орут, перекрикивая друг друга, пока образовывается некий порядок из двух групп, над одной Пуанкаре вздымает плакат "Антанта", над другой, Вили - "Тройственное согласие". Группы зло машут кулаками, гремят барабаны, сполохи яркого света... и кромешная тьма.
   В кромешной тьме нарастают такты "Интернационала". С нарастанием звука всё ярче освещается сцена и уже ярче некуда. "Интернационал" гремит, с тем с правой стороны сцены возникает фигура в коричневой рубахе при галстуке, чёлка набок, усики под носом, правая рука вскинута. Одновременно на левой стороне появляется человек малого роста в кителе, одна рука чуть согнута в локте, неподвижна, рябое лицо. Под звуки шестой симфонии Шостаковича, сменяющей "Интернационал", они грозно сближаются - топот сапог. Я, человечек, между ними.
   Либретто можно продолжить вплоть до наступления нового тысячелетия, но музыку, что звучит в душе, уже давно сочинили известные композиторы. Жаль, очень жаль, что мне не дано сочинять музыку!
   1 НЕДОЛГО ЦОКАЛИ КОПЫТА
   "Моя Марусенька, моя ты куколка.
   Моя Марусенька, танцуют все кругом..."
   (Из песен Лещенко. 20-тые - 30-тые годы.)
  
   Великое счастье родиться в подходящее время. Особое счастье - родиться в подходящее время там, где история такими временами не балует. Страна его рождения расползлась как перекисшее тесто из квашни, все больше в Азию, потому болела страшными азиатскими болезнями. Бунты соляные, хлебные, винные бунты с похмельем казней египетских. Но и детские болезни Европы, революции, страну не обошли, явились с опозданием, как корь у переростков - азиатской остроты.
   Ему же с рождением повезло: время было не то чтоб особенно хорошее, но обещало.
  
   Время обещало. Вот уже век ушёл, а историки всё ещё гадают, что это за НЭП был такой? То ли товарищ Ленин ужаснулся и "всерьез и надолго" дал землю деревне и коммерческую полу свободу стране - то ли дал товарищ Ленин, а товарищ Сталин отнял. Или сговорились они на Ленинском смертном одре в Горках, куда один товарищ Сталин и был вхож? А вы как думаете?
  
   Обещало время, но недолго. Недолго цокали копыта коня, недолго шелестела шинами-дутиками коляска в дороге на собственную фабричку отца. В памяти его сынка то время озвучено копытным цоканьем и заоконными криками. "Ст-а-ры-ы ве-е-щи-и пок-паем", - выпевал старьевщик. "Ножи точить, ножи точить!", - кричал мужик с точильным станком на плече. Шли к точильщику девки-домработницы: вжик, вжик - сноп искр с каменного круга. Ещё кричал стекольщик: "Стеклы вставляем!" Второй раз протяжно: "Вста-а-вля-я-м сте-е-клы-ы!" Тоже предприниматели. А вот во двор втягивает телегу к людской суете равнодушный конёк - это отцово дело. Сбегается к телеге детвора, менять ненужные в хозяйстве тряпки. На леденцы, на яркие бумажные мячики с резинкой - на всякое, что ценится в детском мире. Под вечер возчики свезут тряпки на отцову фабричку, и усатый Петр Иваныч, с подручным Сережей, сделают из них вату. На теплые подстёжки к пальто, на стёганки. Ему, малому, сделают деда-Мороза.
   Да, время обещало. Племя израилево выплеснулось за царскую черту оседлости, сплошь грамотное по тем безграмотным временам хотя бы в счёте и письме, потому надобное новому строю. Новый строй - грядущий социализм, а "социализм - это учет". Кто обучен письму и счету будет отмерять шаги к светлому будущему, пока через НЭП. В дешевизне простого труда, считальцы обзавелись домработницами для хозяйства. Девки побежали из деревень на городские легкие хлеба, и где же им пристанище? А хозяйки девок величают себя по прежнему - "мадам".
   Мадам, уже падают листья... Ещё носятся по улицам малолетние предприниматели с папиросами, пачками и поштучно: "Есть "А-ана-а-чка-а", пя-ята-а-к шту-у-ка-а, ру-бе-е-ль па-ачка-а." Еще не унесенные бурей гражданской войны дворянки, в выцветших шляпках времен убийства эрцгерцога Фердинанда, водят частные группки нэпманских деток, но дело частное уже жмется к стенам домов, а вширь улиц печатают шаг пионерские отряды: "Све-е-тят костра-а-ми тё-ё-мные но-о-чи, мы пионе-е-ры, де-ти рабо-о-чих..." Бьют барабаны, и творец Павлика Морозова уже вострит перо. Скоро мама скажет сыну: "Отец твой часто восклицал: "чем плоха советская власть?!" А ещё через годы, в бредовом лагерном сне он ответит маме: "Разве только отец? А эти соседи по нарам? А вся крестьянская Русь, распахавшая барские пажити? А сама ты, мама?" Пока мал - молчит. Он ещё мал, и кусок рельса, что через те годы подвесят в лагере для подъема зеков до рассвета, ещё под колесами поездов. Это потом он своим звоном отзовет мать в небытие из его лагерных снов, а тогда она молодая, красивая, предприимчивая. И пошла молодость красота с предприимчивостью на хлопоты выручения отца из ГеПеУшной золототряски. Так и прозвано время конца НЭПа - "золототряска". Неси выкуп - получай мужа. С какого-то раза нести нечего - пошёл обмен квартиры на худшую с доплатой. В последний раз отец вернулся не в квартиру, в пустую комнату в коммуналке. Ни жены, ни сына и голые стены. Только записочка прикноплена к дверному косяку. Что было написано в той записочке, малец не знает, но знает куда ушли. Оттуда, куда ушли, не достать их отцу, не прийти ему к дяде Лене со скандалом - дядя Леня тот самый гепеушник, кому мать носила выкуп. Прощай, отец, прощай! Не высматривай сына за уличными углами, не высматривай. Не рассовывай конфетки-монетки в карманы штанишек в редкие удачи тайных встреч. Не сгибайся к малому с жалкой улыбкой - останься в памяти гордым главой семьи.
   "Глупыш, - скажет мама. - Дядя Леня твоего отца моложе. Это раз. И не полюби меня дядя Леня - гнить твоему отцу на Соловках, тебе оставаться нэпманским сыном, мне нэпманской женой". Это два.
   Не дано людям вперёд заглядывать даже на день, не то, что на восемь лет. Через восемь лет грянет "три": его маме засветит стать женой врага народа.
  
   С детского возраста у него вопрос без однозначного ответа: зачем товарищ Сталин уничтожал таких верных ему лично людей, как дядя Лёня? Со временем количество ответов наращивалось. Без сомнений, товарищ Сталин был, так сказать, многоцелевик, любил одним ударом поражать разные цели. Какая же из его целей относилась к дяде Лёне?
   Месть за обиды, нанесенные товарищу Сталину в прежние времена, к дяде Лёне отношения не имела. Дядя Лёня товарища Сталина в прежние времена не обижал. Лично знаком с ним не был.
   Другая причина, неприязнь к национальности дяди Лёни, видимо, не имела решающего значения. До дяди Лёни туда же был отправлен его начальник, вполне русский человек, и ещё многие подчинённые и не подчинённые дяди Лёни с кошерными фамилиями на "ов".
   Третья причина, хотя и относится к дяде Лёне - он не был выдвиженцем товарища Сталина - но и его выдвиженцы, каждый в своё время, следовали туда же.
   Остаётся четвёртая причина, отмеченная ещё в средние века социал-утопистом Томасом Мором. Томас Мор писал, что государственная справедливость не может восторжествовать без рабов для чёрной работы. Товарищ Сталин расширил понятие "чёрная работа", включив в неё всякую и той работы у него было не счесть, ибо коммунизм - это советская власть плюс электрификация всей страны. Но за электрификацию всей страны платить ему было нечем. Значит - под конвоем. Поставить под конвой миллионы не просто, хотя и проще, чем платить. Подумайте сколько хлопот, если даже не суды, а тройки с минутами на осуждение каждого. И тут уже не обойдёшься без процента расстрельных обвинений. Можно принять эту цель товарища Сталина главной, но из неё вытекают и другие полезные ему цели. А. Новые назначенцы будут знать: товарищ Сталин шутить не любит. Б. Дядю Лёню полезно расстрелять в заботе о своем имени в истории. Работа дяди Лёни, имя товарища Сталина в истории не украсит. Грядущий историк поморщит лоб и решит: товарищ Сталин не каратель - он каратель карателей. На том поставим точку, не потому, что все цели чисток товарища Сталина исчерпаны. Считая приведенные цели достаточными для прояснения, что дядя Лёня никак не мог уцелеть, оставим простор творчеству исследователей. При том отметим, что в делах товарища Сталина было и радующее многих. На пример, после расстрела Ягоды и до расстрела Ежова, он порадовал дядю Лёню повышением по службе. Стыдно о том говорить, даже наш герой был рад делу товарища Сталина в отношении дяди Лёни. Вместе с мамой радовался повышению, как член семьи более значительного лица, и радовался, когда расстреляли. Вот, мол, тебе за родного отца. Что там малыш - толпы по сию пору шагают под портретами товарища Сталина.
  
   Выше было сказано, что никому не дано заглядывать в будущее - мы тоже не станем, и вернёмся к порядку событий. Когда ушли из комнаты, где мать прикнопила к дверному косяку записку, в своём жилище дядя Леня встретил их сурово. Оглядел обоих с головы до пят и вычеканил матери: "Говорил - все оставить. Шубу продашь - деньги в ГеПеУ. И, что в чемодане. Нам нэповского добра не надо!" Приказ исполнила вполовину. На часть вырученных денег кое-чем обзавелась. В голове дяди Лени еще трубили трубы революции, он еще спал на жестком топчане. Жену нэпмана себе в жёны - единственное его послабление революционных заветов. И то с оправданием перековки буржуазной бабы в пролетарку. Оно, конечно, заветы заветами, а спать охота с красивой. Мать же считала, что топчан пригоден для спанья греховного, а на законном основании с мужем необходима двуспальная кровать - кровать была куплена. Вполне буржуазная кровать с шишечками и завитушками. Так размениваются большие идеалы на гривенники быта.
   Однако в комнате дяди Лени - девять квадратных метров между фанерными перегородками - новая кровать умещалась впритык к детской кроватке. Ночами малыша взрослые пугали. В любовном пылу дядя Лёня забывал обо всем на свете, его телодвижения сотрясали большую кровать, она трясла малую. Скрипели пружины, слышались вздохи и хрипы пугающей возни, возня эта в темени ночи вызывала у ребёнка видения Синей бороды из страшных сказок, слышанных в нэповское время от няни. Но утром он видел мать невредимой, веселой, и с какого-то разу решил, что ночами чекист с нею играет в расправу над врагами Эсэсэсэр.
   Для описания обстановки их нового жилища, к уже известным кроватям остается добавить не много. Стол. Самый что ни на есть обыкновенный того времени стол - три неокрашенные доски на четырех ногах. Простоту стола мать прикрыла утаенной от продажи скатертью. Была скатерть, расшитая шелковыми нитями с шёлковой же бахромой. Он помнил её по счастливым временам в большой квартире. Как-то ещё уместился шкаф, величаемый тогда "шифоньером". Шифоньер - прямоугольный ящик для верхней одежды, с приткнутым к нему ящиком уже и ниже для белья. Нет смысла описывать шифоньер подробно, вряд ли найдется человек, не видевший такой же хотя бы в кино. Иностранному названию этого предмета надлежало словесно украсить его революционную простоту, отличающую от дореволюционной мебели. С той дореволюционной мебелью не развернуться в выгороженных коридорах, не влезала бы она в новые узкие двери, не поместилась бы в разгороженных комнатах коммуналок. Прежнюю мебель ещё можно было видеть кое у кого, где она по случаю не была сожжена для тепла в революцию, не была загружена в крестьянские подводы в обмен на картошку и сама по себе вписалась в новые габариты разгороженных комнат.
   Был, значит, "шифоньер" - что еще? Как же? Вот памятный предмет: чугунная печка "буржуйка" посреди комнаты, жестяная труба с выходом в окно. "Буржуйка" - название печки ироническое. Она самого, что ни на есть, пролетарского происхождения, олицетворение временности бытия, имущество, легко перемещаемое с перемещением владельца. Выгода буржуйки - немедленная отдача тепла, к сожалению, с немедленным концом оного с концом отопительного материала. Печка буржуйка работала и на идеологическом фронте. В лихие бездровянные годы в ней сгорело столько книг, не имеющих отношения к единственно правильной теории Маркса, Энгельса, Ленина, что для их хранения не хватило бы никакого спецхрана. Без печки буржуйки книги пришлось бы жечь на кострах, а это, согласитесь, не красиво, и в будущем дало бы повод для ещё одного сопоставления с некой враждебной страной.
   И еще о буржуйке: мало того, что с революцией она взошла из подвалов на верхние этажи, уравнивая всех по подвальному пределу, она же согревала красных бойцов в товарных вагонах поездов, перемещавших их по фронтам классовой борьбы. Так можно ли осуждать дядю Леню за то, что сохранял реликвию своих героических дел и тогда, когда другие уже грели бока у всяких голландских печей? Да, дядя Леня еще витал в революционных облаках, но дайте срок, молодая жена спустит его на землю.
   Теперь напоминаю: всякий, кто запомнил перечисленные предметы обстановки, может попробовать их расставить в масштабе бумажного листа, имея в виду площадь комнаты в девять квадратных метров. При том следует не забыть и жёсткий стул, опущенный в описании по причине его совершенной обыкновенности. Был еще предмет, предмет зависти всей квартиры, всего дома - телефон. Единственный телефон на весь дом, должно быть, на всю улицу. По тому телефону дядю Леню вызывали на его работу в неурочное время. Поскольку телефон не занимал отдельного места, висел себе на стене, его можно в схеме не учитывать.
   Комната дяди Лени выделена из двух соседних. Соседка справа - его сестра с мужем. Врачи. Слева - брат с женой и дочкой Мусенькой, как уже было сказано, погодкой бывшего нэпманского сынка, а теперь пасынка поборника революционных идей. Последняя комната, большая светлая, не выгороженная, выгороженный коридор в её капитальные стены упирался торцом - в той комнате самый почитаемый брат дяди Лёни. Инженер. А отец Мусеньки, дядя Лева, какой-то книжник. Не то пишет, не то продает. И сам дядя Леня по специальности не пойми кто. Известно, что бывший красный боец, ныне трудящийся ГеПеУ.
   В день явления мать повела сына представлять новым родственникам. Сначала в светлую комнату, инженер только скользнул взглядом по мальцу, на матери взгляд заискрился. Холост. Потом - к врачам. Толстая на слоновьих ногах тетя Гита, мужским баском предложила карамельку, долговязый ее муж щипнул за щечку. От тёти Гиты с её долговязым мужем - к книжнику дяде Лёве. Книжник возлежит на диване. Когда он не на работе всегда там будет лежать, и умрет не в больнице, не в супружеской постели, на том диване. Диван примечателен не только как лежбище дяди Левы. Чем он еще примечателен, набравшись терпения, узнаете. Пока же скажем, что дядя Лева с дивана отругивается от жены, тети Инны. Дело в том, что тетя Инна намного моложе мужа. У нее, как говорится, еще ветер в голове да зуд в ногах и кое-где ещё. Дело молодое, а дядя Лева лежит на диване. И вообще, тетя Инна считает брак с дядей Левой случайным. Высоким стилем сказать - мезальянсом. О происхождении тети Инны свидетельствует приданое. Фортепиано. Не простое пианино, а именно фортепиано красного дерева (не путать с современными подделками под ценные сорта). Из шёпотков взрослых, уловленных детским ухом частями, можно заключить, что не то отец, не то дед тети Инны, был до октябрьского переворота богатым сибирским купцом. Так вот, фортепиано красного дерева, с золотым тиснением названия заграничной фирмы, с парой двойных медных подсвечников на шарнирах, служило постоянным напоминанием дяде Леве о неравенстве брака тети Инны с ним. Но не только, это, оно так же служило напоминанием прочим мадам о происхождении тети Инны, даже тем, у кого тоже было пианино обыкновенное. Им тётя Инна давала понять, что её фортепиано не куплено где-нибудь задешево в революцию, а является семейной принадлежностью, её приданным. Однажды, в редкий случай набежавшей тени на отношения подруг, мама нашего героя сказала: "Носится со своим пианино, как дурень с писаной торбой. Ты еще помнишь наш рояль?" В душе он добавил: "и папу". Вслух вспоминать папу запрещалось. В изгнании нэпманского духа дядя Леня проявлял революционную твердость.
   То был действительно редкий случай набежавшей тени на дружбу двух молодых женщин. По их поведению в день представления сына можно было понять, что видятся они не впервые, и что, вероятней всего, тётя Инна и была двигателем метаморфозы превращения жены нэпмана в жену работника важной государственной службы. Мать ввела сына в комнату тёти Инны с короткой фразой: "Вот тебе, дружок, новая сестренка Мусенька", за тем перешепнулась с тетей Инной, обе спешно подмазали губы и унеслись. Да, они виделись не впервые, дружили и имели общие секреты, часто куда-нибудь отсылали детей, чтоб остаться наедине, а при детях говорили намеками на какие-то свои дела, многозначительно переглядывались. И еще он видит сквозь наслоения десятилетий в четыре руки музицирующих мам-подруг. Помнит их раскатистые гаммы от тупых басовых нот до писклявого "ля". И помнит он сборища в торжественные дни именин и в прочие празднества. Мать и тетя Инна в четыре руки выбивают на том самом фортепиано фокстроты и танго. "Алы-ы-е розы, да розы. Го-о-рькие слезы, да слезы..." Или: "Ма-алютка-а Клод фиа-а-лки про-о-да-а-ё-т..." Сами же и подпевают, у них приятные голоса. В дни празднеств дяде Леве лежать на диване запрещено, он на нём сидит. В комнате теснота, женщины щебечут, повизгивают вперемежку с мужскими голосами, шаркают ноги танцующих пар. Взрослые заняты своими делами - дети шалят. Как-то они забрались под стол за свисающую скатерть, и стали хватать танцоров за ноги. Слава Богу, упасть было некуда, но сбился один с такта и сбил других. Был шум, детей выставили в коридор.
   О, эти коридоры, темные кишечники разгороженных барских квартир, пристанища домработниц и тараканов. Вечерами в их коридоре не просто протиснуться сквозь строй разложенных кроватей раскладушек, на них спят домработницы. В коридоре густой запах не часто мытых тел деревенских женщин, замешанный на запахе готовки из общей кухни, с добавлением запахов помойных ведер оттуда же, и запаха общего клозета в одно очко. Воздух с тем запахом поверг бы в обморок любого к нему непривычного, но в те времена непривычных почти не было. Коридор для детей - место особых развлечений. Домработница тёти Инны, Настя, если в духе, рассказывает незамысловатые деревенские сказки. Интересно из укромного места подслушивать их разговоры, не предназначенные детским ушам, но интересней всего подглядывать сквозь дыры для ключей в дверных замках за происходящим в комнатах. Особенно интересно смотреть в комнату инженера, когда он вечерами не один. Помимо случайных одноразовых посетительниц, наиболее частая посетительница инженера блондинка спортивного вида. В обтягивающей майке она напоминает фигуру из пирамид, что устраивают спортсмены на площадях в революционный праздник Первомая. Мамы, где бы ни были, появление блондинки чувствуют особым чутьем, выскакивают из своих комнат навстречу друг другу, и произнеся "опять", плотно закрывают за собой двери. За сим в коридоре воцаряется легкомысленная атмосфера. Домработницы перемигиваются, хихикают. Это предвестник самого интересного спектакля, его сейчас устроят дети. Менее интересен, но тоже в своём роде, спектакль, когда инженер приходит с брюнеткой, другой постоянной посетительницей. С блондинкой спектакль идет от начала до конца при полном освещении, а с брюнеткой самая интересная часть в темени, так что детям остаётся комментировать лишь звуки. Вот, значит, за мамами захлопнулись двери, домработницы хихикают в предвкушении. Скоро хихиканье перейдёт в неудержимый хохот, такой, что придётся накрывать головы одеялами, чтоб не переполошить всю квартиру.
   Как уже сказано, с блондинкой инженер не гасил свет, и действо начиналось без промедления. Ещё за трапезой вперемежку с едой приступали к обоюдному раздеванию. Она вздымала руки, он стаскивал через её голову тесную майку. В свой черёд она то же проделывала с его рубашкой. В промежутках раздевания скрещенными руками подносили рюмки ко ртам друг другу, закусывали чем-нибудь съедобным и поцелуями. Очередной из малых у дыры замка сообщал о происходящем в силу своего понимания. Ещё за столом блондинка перебиралась на инженеровы колени, если к тому времени на ней ещё оставалась какая тряпица, извиваясь, помогала ему без неё остаться. На том, как понимали дети, кончалась мирная часть спектакля, начиналось ожесточенное соревнование в силе, ловкости, в положении стоя, сидя и лёжа, по непонятным правилам, когда одна из сторон уступала другой стороне выгодную позицию сверху. Борцы временами испытывали особенное ожесточение, о чем свидетельствовали искаженные лица. Иногда представлялось, что победа инженера окончательная, соперница извивалась в предсмертных муках. К счастью, поиздевавшись, какое-то время над уже сдавшейся, он выпускал её из мёртвой хватки, она набиралась сил для нового раунда борьбы.
   С брюнеткой спектакль не был столь эмоционален. Трапеза проходила чинно. За столом они беседовали, она не хихикала, не повизгивала, как блондинка. Он был предупредителен, подкладывал ей в тарелку, и понемногу сдвигал свой стул ближе к её стулу. Достаточно сократив расстояние, обнимал. Объятья, вроде бы, ей мешали, как бы желала от них освободиться, но скоро смирялась, деловито отодвигала тарелку от края стола, аккуратно клала вилку, нож, поднималась со стула, как только он приникал к ней, её рука позади спины нашаривала на стене выключатель электричества. В темноте спектакль шёл в варианте радио пьесы, в ней сквозь его хрипы доносилось тонкое женское попискивание.
   Через какое-то время брюнетка стала женой инженера, но пару раз в году он сплавлял ее к родителям в Полтаву. С проводов жены возвращался с блондинкой. Подруги, мамы нехороших, подглядывающих детей, с новой родственницей были вежливы, но в компанию свою не приняли. За глаза оговаривали ее внешность, кстати, весьма недурную. Смеялись над ее платьями, над наивностью, с их точки зрения была она провинциалкой. Трудно назвать причину их отчуждения от незлобивой, никому не мешающей, инженеровой жены. Должно быть, в родственницы больше подошла бы весёлая блондинка.
   Ещё не скоро брюнетка станет женой инженера. В пору наивности нашего героя инженер холост. Наивность раннего детства длится недолго, скоро подсмотренные сценки сопоставятся с тем, что сами чувствуют. Но был промежуток, когда все эти страсти представлялись их детским пороком. Надо же, такие большие в постыдных делах малых детей.

2. ГЛУПОСТИ ДЕТСТВА

  
   "Шумел камыш, деревья гнулись,
   А ночка темная была.
   Одна возлюбленная пара
   Всю ночь гуляла до утра".
   (Народная песня. 30-тые годы)
  
   Обстоятельства их ЭТОМУ благоволили. Взрослые работали, мальчик с девочкой целыми днями одни. ЭТО пришло к ним еще до того как пошли в школу. Значит, лет с шести. Во всяком случае, он помнит, что ещё до понятия смысла инженеровых игр, значит, тех лет не позже. Вот так. Там непонятная игра взрослых, у них свое непонятное томленье с тягой друг к другу, и казалось, ничего общего между тем и другим. Недолго так казалось, но с самого начала, ещё не осознавая причины, знали, что совершают что-то стыдное, его необходимо скрывать от чьих бы то ни было глаз. Больше того, об ЭТОМ стыдно говорить и между собой, потому никогда о нём не говорили. ЭТО проходило в гробовой тишине, с сознанием, что любой звук может его нарушить.
   Начало положила игра в папу-маму. Мусенька очень любила игру в папу-маму, для него она поначалу была как бы в нагрузку к шумным играм. Но однажды игрушечная ночь получилась не такою как прежде, ощутил прилив необыкновенного тепла от щуплого тельца прильнувшей "мамы". Особенное чудесное тепло её тельца переливалось в него, оторваться с наступлением игрушечного утра не хватало сил. Испытывала ли она то же в играх прежде, он не знал, может быть, не замечал, а когда пришло, понял, что и ей его близость приятна. Неосознанное чувство опасности такой игры у нее было сильнее, после некоторого времени "ночи", шептала о необходимости подняться с дивана, потому что ночь не навсегда. Её шепот только теснее прижимал их друг к другу. Когда же она от него отрывалась, он требовал "ночи" и за "завтраком", и за "обедом". "Ночь" постепенно поглотила всю игру - неприкрытое ЭТО. Дальше пошло-поехало, с сознанием жуткой тайны, такой тайны, которая хотя и на двоих, но настолько личная каждому, что о ней говорить стыдно даже с соучастником. Потому они никогда не сговаривались: вот, мол, приду - займёмся ЭТИМ, что ему не мешало рассчитывать время явления к ней, в зависимости от обстоятельств, которые позволят сразу или вскоре остаться наедине. Без сговора и в молчании протекало их ЭТО многие годы, и тогда, когда его суть уже не вызывала сомнений. И в подростковом возрасте, он чувствовал: заговорить с ней об ЭТОМ равносильно разрыву некого не оговоренного, но действующего контракта, без уверенности, что будет заключён иной на основании сговора. Да и не было нужды в словах, всякое слово есть некое обязательство - какие обязательства у детей? Годы шли без нежных слов, без поцелуев - без всего, что определяется словом "любовь". Это было ЭТО, не прикрытое флером возвышенных чувств. Когда войдут в возраст юношеских влечений, ей будет нравиться другой мальчик, ему другая девочка - их ЭТО пойдет рядом. Так что даже о внешности соучастника тех страстей спрашивать любого из них бесполезно - пожмут плечами. Они знают друг друга с такого возраста, когда внешность не имела значения. Он и сейчас не знает, красива ли была Мусенька, но может рассказать, как в его ладонях наливались ее груди от детских прыщиков до девичьей округлости. Для полноты картины отметим, что всё это протекало в постоянном страхе разоблачения от времени первых объятий в игре до конца, когда до полного ЭТОГО оставалась не много. Страх разоблачения подогрел случай в начале. Однажды в наступившей "ночи" уже без "утра", обнявшись, лежали на диване, и вдруг заскрипела дверь. Должно быть, какая-то домработница решила проверить дома ли дети. Прежде чем дверь распахнулась, без договора оба закрыли глаза, будто уснули играя. Впрочем, возможно, глаза их закрылись, чтоб не видеть ужас разоблачения. Как бы там ни было, вошедшей осталось только умилиться картиной спящих детей, тихо, чтоб не разбудить, она сказала подруге за спиной: "спят, как ангелочки". Не пришло им в головы, что те, кто не понимает происходящее в комнате инженера, могут сами заниматься подобным. Тогда спас возраст, но и после, в подростковом возрасте, ужасаясь возможности разоблачения, никогда, никогда не запирали входную дверь. Запираются готовящие проступок, а их проступок непреднамерен. Ему подсказывала интуиция: подойди он к двери, чтоб её запереть - тут же её ЭТО вытеснит страх, страх того, что запертая за ними дверь сама по себе улика. Зачем могут запираться мальчик с девочкой? Только, чтоб делать что-то постыдное.
   Скоро появился еще один страх запертой двери, обоюдный страх остаться без предупреждающей настороженности. В безопасности удержатся ли на последней грани, до которой сущей малости не хватает? Не удержатся - полное ЭТО с позором её вспухающего живота. Ужас! Ужас при мысли как живот распирает платьице на всеобщее обозрение. Он боится того ужаса не меньше, чем она. А как же? Кто виноват? Вот, вот он, виновник! Кто же еще? Нет уж, пусть сдерживает страх вторжения. Для них ужасна мысль, что кто-либо увидит, чем они занимаются, но если случится, лучше пусть это будет кто-то из близких, чем невообразимый ужас всем наглядной улики, горы живота Мусеньки перед глазами соседей, всего двора, всей школы. Минуло время, когда думали, что сладкое томление без конца и есть всё. Уже знали, что беременеют от ЭТОГО. Надо полагать, что Еву Адаму сотворили в подходящем возрасте, к тому же, голой, а он познавал женское тело под одеждами на ощупь, не смея даже мыслить о избавлении от тех преград. Да, на Мусеньке был не фиговый листок нашей прародительницы, а тройная преграда из трусов, штанов с начесом и рейтуз. И, слава Богу! Эти преграды с большими трудностями позволяли проникнуть к телу только руке, от руки нет старта миллионам спринтеров на забег за главным призом - дарованием бытия новому человеку.
  
   Тут трудно удержаться от небольшого отступления с вопросом: кто мы есть, человеки? Неужели только следствие одноклеточного состояния, которое в женской утробе первым достигло цели за счёт миллионов ему подобных, вышвырнутых в унитаз? Даже если так, не следует ли нам в радости обняться в дарованном бытие, не толкаясь за место под солнцем? Ведь то место, скорее жаркое, чем теплое, и в любом случае выигрыш грошовый в сравнении с выигрышем явления в этот прекрасный мир.
  
   В школьные годы, как правило, ЭТО наступало в её комнате, за обеденным столом, на нём выполняли письменные задания. Реже ЭТО случалось на диване. Комфорт дивана выпадал как великая награда к зубрёжке одних устных предметов, для них не надобен стол. Но и чтоб застать на диване требовались ухищрения, нужно войти к ней не раньше, чем сама усядется на диван с учебником в руках. Об умышленном перемещении на диван не могло быть и речи. Перемещение для ЭТОГО - сговор. Позже, много позже, он осмыслил, что и она была рада поводу оказаться на диване к его явлению. Но без повода - упаси, Боже!
   Вот он входит с учебниками в руках. Совместное приготовление уроков поощрено взрослыми. Взрослым умилительно видеть детей за познанием премудростей науки, тем более что Мусенька с теми премудростями не в ладах. В школе все, что он находил интересным, хватал на лету, а не интересное, учил только с ней и для неё. Как видите, ЭТО имело и положительную сторону. По-настоящему уроками занимались, пока не оставались наедине. Он придвигал свой стул впритык к её стулу, для возможности видеть, что она пишет. Только для того. Тётя Инна ещё дома - он строгий репетитор её дочери. Вообще, вне ЭТОГО ничто не накладывало на него особых обязательств. Вне ЭТОГО мог ее дразнить, могли ссориться - все как у обычных детей. За уроками его сердила её непонятливость: "Как не понять? Вливается двести в час, выливается пятьдесят...". Или: "Кто же пишет "пошёл" через "о"?". Эта совершенно не умышленная обычность детского поведения способствовала слепоте взрослых. Они ведь полагают, что амурным делам должны сопутствовать ахи да вздохи. Так что тетя Инна спокойна, она торопится на какие-то курсы, дети делают школьные задания. Тётя Инна, не отрываясь от своих дел, может высказаться по поводу способностей дочери, в них, конечно, повинен отец. Сама она, конечно, училась на пятерки. Тетя Инна торопится, она опаздывает - тетя Инна опаздывает всегда. По ее словам, она опоздала даже на решающее свидание, из-за чего была вынуждена выйти замуж не по любви. Наконец за ней закрылась дверь - одни. Занятия продолжаются, бывает, тетя Инна впопыхах забывает что-то взять и возвращается домой. Еще до полной уверенности, что такое не произойдет, в занятиях возникают паузы. Паузы нарастают - ЭТО близко. По мере приближения ЭТОГО, задачки вылетают из голов, уже просто сидят в тишине, глаза её потуплены, его затуманены, оба прислушиваются к нарастающему току крови. ЭТО витает над ними. Вот оно уже овладело ими, уже можно! Но можно не грубо, не сразу. Выработался ритуал, каждое нарушение его грозит возвратом к старту, к паузам. Бывало, она снова хваталась за книгу, тогда затягивался этап молчания. За молчанием начинался этап колена. Он легонько коленом касается колена. Чуть отодвинула своё, он придвинул, и уже ей некуда отодвигать. Видит Бог, она сделала всё, что могла, и то, что отодвигать колено больше некуда не её вина. Колено к колену тесно прижато, она с тем обвыклась и тогда наступает этап возложения руки. Редкий случай - рука осталась на колене с первого раза. Не сброшена рука, можно добавить силы пальцам для полноты ощущения. Продвижение должно проходить так же, как было в прошлые разы, не иначе. В прошлые разы обошлось без ужасных последствий. Всякая новизна обострит страх, к новизне нужно будет долго приучать. Все-все как всегда, никто неожиданно не распахнул дверь, не ворвался, не пришлось отрывать руку с её пути к цели, с половины пути или уже цели достигнув. Не пришлось отшатываться друг от друга, вроде сомкнулись в невинной игре, в детской драке, отшатываться с предательски красными лицами - ко всему тому на всем продолжении ЭТОГО оба готовы. И, конечно же - о, конечно! - ЭТО пройдет без ужасных последствий горы живота. Всё, как всегда, рука его уже на остром девчоночьем колене, затянутом в ребристый чулок "в резинку". Так было и в прошлый раз, и в позапрошлые разы. Колено обвыклось к руке, уже через него проходит в нее нарастающее напряжение ЭТОГО. Он жаждет тела, ничем неприкрытого тела. Он помнит немногие случаи, когда тело начиналось сразу, не было мощных штанов с резинкой не только на животе, но и охватывающих выше колена ноги. К тем штанам приделать только замок, чтоб стали поясом целомудрия. А еще в холодную погоду на ней рейтузы для тепла, нечто вроде нынешних колгот. Рейтузы - катастрофа. Тогда руке предстоит путь от живота под резинку рейтуз, потом под резинку штанов и всё это вывернутой рукой, при невозможности пересесть, если сидишь от неё справа. Пересесть ведь тоже сговор. Куда лучше от колена, когда без рейтуз, хотя бы и в тех штанах. Столько преград к телу зимой, каждую нужно преодолевать с выдержкой. Поспешное движение вперед грозит возвращением к старту. Бывали повторы бессчетно, но и без повторов бывало. Бывал особый накал ее чувственности, но чаще нужна была выдержка на каждом этапе пути к цели пока и ей достигнутого станет мало. Нельзя грубо врезаться в тело. Заново получишь колено, а уже недалеко до предела. Нужно ждать пока ЭТО переборет её страх. Только потом, только одним пальцем, одним мизинчиком, очень легонько запустить мизинчик под резинку охватывающую ногу. Она как бы не замечает, как бы не чувствует, тогда вперед ... здесь последний рубеж обороны против необоримого инстинкта - схватит руку поверх одежд, но сбросить её уже не позволит ЭТО. Он подыграет, как бы вцепится в тело, чтоб и на этом месте могла сказать тому, кто возможно, в небе: "видишь, сбросить его руку мне не под силу". И все! Сдалась! Еще сжимает ноги, не он, не она, ЭТО разжимает их. Ноги дергаются, сжимаются, распахиваются. И распахнулась. Вся! Свобода руке, он ощущает её всю. Что дальше? А ничего. Будут млеть, сколько позволит время, ей, как и ему, недостаёт главного, и уже не хватило бы сил противиться решительному напору. Никогда, никогда не решится. Так и будут пребывать в муке без конца, с прислушиванием к коридорным шумам - идет ли кто к ним? Любые шаги в коридоре - готовы отпрянуть в разные стороны, раньше крайней нужды не отпрянут, только затаятся без движений, пока не скрипнет дверь. Слава Богу! Слава Ему, их взрослые на своих работах, а другим нет дела до того, что происходит в комнате за незапертой дверью. Лишь бой часов, отмеряющих время сладостной муки до последнего предела, до абсолютной необходимости бежать в школу во вторую смену, разорвет эту неестественную близость без завершения. Оторвет до следующей возможности. Так изо дня в день. Из месяца в месяц. Из года в год зимой, ранней весной и поздней осенью.
   Видите? Теплое лето из перечисленных периодов выпало. Летом его нет в городе. Летом мадам с чадами выезжают на дачи. Дача не только отдых в пригородных просторах, но и престиж. Ничего, что дача комнатенка в крестьянской избе, в хате с глиняным полом - после революции престиж обмельчал, но охватил многих. Больший престиж - курорты у теплых морей, тетя Инна предпочитает всему лету с семьей на даче месяц курорта от семьи в отрыве. Этот месяц перекрывает престиж дачи с лихвой. Вот он летом на даче, Мусенька в городе. Мамы их, подруги, трудно переносят месяц без общения, вернувшуюся тетю Инну распирают всякие курортные истории - ждите гостей на даче. Сколько бы тетя Инна с Мусенькой не пробыли в гостях на даче там ЭТОМУ запрет. Табу! Всякое место, кроме их комнат при известном коридоре, для ЭТОГО запретно. Пусть бродят по безлюдному лесу - табу! Кто-нибудь появиться из-за деревьев, а они... на тебе. Вечерами подруги, бывает, уходят кого-то встречать на станцию - табу! Почему? Не привычно. Уши не приучены слышать сквозь шум листвы шорох мыши. На стене нет часов, которые возвещают о времени прихода взрослых - ходики в комнате Мусеньки с насмешливой кукушкой-сообщницей: "Ку-ку, ку-ку. Ну-ка убирай руку. Время подошло!" Нет их на даче. Пусть желание ЭТОГО прибыло с Мусенькой - на даче нельзя. Под полом, за окнами могут таиться. Но и при уверенности - никого - нельзя. Вы уже знаете, чем грозит полная безопасность. Она слаба, если и он не остановится на грани - позор живота. Когда они в своих комнатах, в городе, все внешние шумы объяснимы и взывают к настороженности. Заскрипят половицы в коридоре под чьими-то ногами - приготовились отшатнуться, принять вид "ничего не было". Удержит ли грань без той настороженности?
   Всем известно, нет вечных тайн. Вьётся веревочка - конец будет. Ждала, ждала эта парочка стечения неблагоприятных обстоятельств. Но вилась долго. Ох, как долго. Точно о том, что было, кроме него никто не может сказать и спустя десятилетия. Спустя десятилетия, о том томлении незрелой плоти он выкладывает на всеобщее обозрение. А они ждали. Однажды на даче ему показалось, что уже всё. Возникло предположение, что мамы знают. В приезд тети Инны с Мусенькой на дачу их уложили на ночь в одну постель. Это же надо, мальчишку с девчонкой - в одну постель. Мало того, не в комнате, где подруги сами улеглись в одну кровать - на веранде, на одной перине, под одним одеялом. Что эти мамы, никогда не были в возрасте своих детей? Не томило их тогда жгучее желание? И ещё тетя Инна сказала дочери: "Глупая, разденься до рубашки - жарко". Не похоже на провокацию? Может быть, мамам намекнули что-то подсмотревшие домработницы, а теперь они подглядывают в дырочку замка и ворвутся в самый напряжённый момент: "Вот, чем вы занимаетесь!" Теперь он знает: у мам были свои дела. Болтовня не для детских ушей и кое-что не для детских глаз. Случались, осмысленные с возрастом, не вполне без ЭТОГО поцелуйчики. Некие не вполне без ЭТОГО касания. Сложились штрихи со временем в картину. Пусть, без стопроцентной уверенности - на девяносто девять. И без позднего осуждения. Нормальному мужику, каким он вырос, женщины даже с женщинами не отвратны. Наоборот - заводят. В отвращение ему мужики друг с другом. Мужики с формами топором рублеными. Может понять тягу друг к другу женщин, формы которых и его притягивают, а тягу друг к другу грубых форм мужчин, что его отталкивают, понять не может. Так что отношения матери с тетей Инной неприязни не вызывали, раздражала её близость с отчимом. Это особый случай. Не мог он переварить замену отца на чужого дядю. Но мать, видимо, любовью к отчиму и не пылала. С течением времени всё реже дребезжала шишечками родительская кровать - наступили для дяди Лени времена частой ночной работы, чему мать тоже, видимо, не огорчалась. Ночами, когда дядя Леня приходил домой раньше утра, в их возне он слышал ее шёпот: "Хватит, хватит уже. Устала". И все такое. Похоже, что и к другим мужчинам мать не пылала чувствами. Мужчины для его матери, что паровоз для семейного состава - главное, чтоб хорошо тянул. Была, была у матери причина так относиться к мужской близости. Когда повзрослел, подпивший брат её, самый меньший, рассказал, что в Гражданскую его мать грубо изнасиловал предводитель отряда. Предводитель отряда не то красных, не то белых, не то просто шайки без прикрас. Ей было пятнадцать лет.
  
   В семейном альбоме есть фото на жестком картоне. Оборот с золотым тиснением названия фирмы при двуглавом орле. С той поры, когда начал читать книги без разбору, любил разглядывать старые фото, осколки прежнего бытия чем-то сходного с вычитанным о Западе. С фото смотрела на него глазастая девчонка, его будущая мать, коса закинута на гимназический фартук. Смотрела на него так, словно тоже хотела разглядеть будущего сына. На фото не было даты, но он определил, что снято между февралем и ноябрем семнадцатого года, потому что орел двуглавый без корон. Значит, снималась за год до того, когда на бугор над местечком прискакал всадник. Любопытно, любопытно разглядывать признаки прошлого, отличного от того, в коем жил. Любил он всегда разглядывать старые фото, любит и теперь. Но теперь, при моде на веру, разглядывая фото девчонки с косой, будущей матери, он задает вопросы небу: "О, Предержащий! - кричит душа его в никуда. Предержащий вселенную на кончике мизинца! Без веления твоего не взрастет травинка, не грянет гром. Открой, ежели Ты есть, только одно из многого сокрытого от глаз наших: зачем вдохнул жизнь в слепого котенка, если забираешь ее в муках до прозрения? Вопль его смущает веру в Тебя. Зачем Тебе его муки и мои сомнения?"
   На бугор над местечком прискакал всадник. Бурка от плеч до конского крупа с папахой на голове придавали ему вид великана. Без облачений был тоже не узок в плечах, а свисающее за распахнутой буркой брюхо уличало любителя кислых щей. Конь его, подстать всаднику, лохматый битюг, не бил копытом, врос в землю словно чугунный. Вот всадник приподнялся на стременах, приложил руку козырьком ко лбу, обозрел домишки внизу. С тем обернулся на укрывшихся за бугром, гикнул, и разбрасывая копыта, понес его конь по хрустящим льдинкам весны восемнадцатого года. Следом вывернули с пяток тачанок - спереди начертано "не уйдешь!", сзади "не догонишь!" И еще десятка два верховых, кто в чём, что болталось на них и хлопало на ветру. А внизу забегали кто куда, резвые со страху старики со старухами да малые дети. Бежали прятаться на чердаках, в подполы, кое-кто припустил к оврагу за местечком, но верховые его уже огибали. Её мать успела схватить на руки самую младшую да за руку сынишку, чуть малой старше. Остальных, даст Бог, унесут ноги. Унесут их ноги, будь на то Божья воля, без Его воли и волос с головы не упадет. Девчонку с косой не унесли. Некогда было и некуда. Забилась в комнате под кровать, а братишка, семи лет, накинул на петлю двери крючок. Лучше бы он того не делал - в открытую дверь могли заглянуть да уйти. Крючок тому в бурке, что соломина, он его не то, что плечом, брюхом выдавил. Выдавил и сразу под кровать, за косу вытащил. Когда малыш завизжал при виде горы мяса, что взвалилась на его сестру, другой всадник, ставший в очередь, утишил крикуна шашкой. Сначала хотел только заставить полизать лезвие: "Лижи, жидёнок, а то заколю!" Но не удержался - ткнул. С тем не дождался очереди, детская кровь, что ли, смутила.
   Открой, строгий еврейский Боже, зачем тебе жизнь слепого котенка? И зачем тебе женщина, что после сотворенного на твоих глазах, разделит ложе со многими, никого не любя?
  
   Так вот, для его матери мужчины - паровозы семейного состава, а у тети Инны своя проблема, с дивана отругивается старый муж. Если что и удивительно в отношениях подруг, так это то, что они друг друга не ревновали. Когда дети еще не понимали, что взрослые тоже играют в подобные игры, мамы мало таясь, рассказывали друг другу с кем, когда и как. И, должно быть, с подробностями, потому что повизгивали. Цепка детская память, запомнятся те разговорчики - запомнятся, потом поймут. Всему свое время.
   Что будет потом, потом и опишется. Остановились на том, что его и Мусеньку уложили на веранде на одну перину, она в одной рубашонке, оба под одним одеялом. Вот так дела! Даже с колена не нужно начинать. Руку протяни - вся перед ним без преград. Так почему они на разных концах перины? А если провокация? А ужас горы живота? Не приблизится он к ней ни на миллиметр, застынет в том месте, где лёг, а легли на глазах у мам попками друг к другу. Чтоб видели: между ними - ни-че-го. Так и будут лежать, он без сна полночи. Ведь - соблазн. Какой соблазн! Всю жизнь он будет вспоминать эту ночь с великой досадой, и тогда даже, когда ЭТО станет просто досягаемым чудом, а не чудом из чудес недосягаемым.
   Для Мусеньки эта ночь тоже не прошла бесследно. Она убедилась, что в вопросе живота на него можно положиться. Можно, можно ему довериться, значит самой можно расслабиться. Но на следующий день после той ночи тетя Инна с дочерью возвратились в город, и если он вне ЭТОГО как бы о нем забывал за книгами, читал уже, что попадалось, то её желание без встреч нарастало. Не даром же некий мудрец древности сказал: "если бы женщины не боялись огласки, если бы не боялись забеременеть и заболеть дурной болезнью - нам, мужчинам, не было бы от них покоя". Когда и дачники вернулись в город, она не могла дождаться его прихода, сама пришла в девятиметровку. Вечером. Только за взрослыми закрылась дверь, ушли к кому-то в гости, она явилась. Чуть бы ей подождать, явился бы он, и пошло бы по-прежнему. Кто его знает, как пошло бы, но она не дождалась, возможно, хотела опередить. Может быть, хотела, чтоб на новом месте и по-новому. Вошла, без слова уселась на стуле возле печки-буржуйки, голые ноги вразлет. И эдакая блудливая улыбочка. С такой улыбочкой можно и заговорить об ЭТОМ. С такой улыбочкой можно договориться и запереть дверь на ключ, улечься в родительскую кровать. Ужас живота твоего! Нет, он не согласен. На стуле привычней, на стуле спокойней. Села она, безвольные руки за спинкой стула, вся перед ним в ожидании: "Где же ты? Ты где?"
   Здесь, здесь он! Опустился рядом на колени, в этот раз не нужна была магия пассов, не нужно начинать с колена.
   Но не ждите описания чего-то особенного. Как уже сказано, особенное только в черновиках автора, вам же надлежит знать, что и здесь у печки-буржуйки при особом накале страстей не забыта ужасная возможность пухнущего живота.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

3. ПРО ДРУГОЕ

  
  
   "Взвейтесь кострами темные ночи,
   Мы пионеры, дети рабочих.
   Близится эра светлых годов,
   Кличь пионера, - всегда будь готов!
   (30-тые годы.)
  
   Что это мы, всё об ЭТОМ, да об ЭТОМ? Оно, конечно, важное дело жизни, в Эсесесере особенно, поскольку только оно личное, всё остальное фараоново. Всё остальное без вариантов, а ЭТО с вариантами. Есть красивые, есть не очень, толстые или худые - кому что нравится. Даже такой преданный идее человек, как его отчим, выбрал себе пару по вкусу, а не по решению партийной организации. Ну, а пасынок его, по малолетству не выбирал, ему судьба подсунула. А так он - как все. Только, что начитан более многих. С пяти лет складывал буковку к буковке, еще никем не ученный. Как-то само собой получилось, что буковки сложились в слово, слова во фразу, и вот уже первый рассказ из букваря, мать букварь купила, обратив внимание на раннюю тягу сына к печатному слову. Дальше, пошло-поехало - пришлось ей прятать в шифоньер тома "Мужчины и женщины", пособие к семейной жизни с картинками. Не знала мать, что сын уже изучает женскую анатомию не по книгам, под его рукой натуральный объект изучения. И то сказать - ничего особенного в той тяге к книгам не было. Телевизор еще не мелькал голубым экраном, радио репродуктор хрипел на стене, так не будешь ведь стоять под ним целый день. И чего стоять? Он хотя и хрипел с утра до ночи, не слушая, все знали о чём. Больше всего о Сталине родном, любимом, о Сталине корифее всех наук, гиганте мысли, отце народов, помазаннике от Маркса... самодержце Великие Белые и Малые... Еще радио хрипело о том, сколько надоено под его мудрым руководством, добыто и сделано. Упомнишь ли, сколько надоено, если в магазине по карточкам не всегда и в очередь? Да, да, да - с начала тридцатых все круто изменилось. Ежели стук в дверь рано поутру - это не молочница из подгородной деревни, это подручные дяди Лёни за хозяином. Прежние нэповские заоконные крики всяких мелких предпринимателей сменились ревом заводских гудков. Первый хриплый гудок звал из кроватей на рассвете. У-у-у-у! Гудок с хрипотцой - электростанция. Тут же присоединялись: паровозный завод, турбостроительный, тракторный... Оно бы радоваться - биржа труда закрылась, безработица - ноль. Только вот, хочешь - жни, а хочешь - куй, всё равно получишь это самое. Так что вставать по гудку не охота, но встанешь. Не встанешь, за опоздание - под суд. Второй хор гудков объявлял, что пора выходить из дому. Третий возвещал о начале смены, потом на перерыв, потом с перерыва, на пересменки - гудки целый день. И песни пошли про весёлые заводские гудки, которым почему-то не радовалась какая-то кудрявая, когда "страна встает со славою". Не радовалась, кудрявая, и песня за то её укоряла. Не радовался и дядя Лёва, папа Мусеньки, по первому гудку кряхтел, кашлял, харкал так, что наш герой за фанерной перегородкой в кровати ворочался. По второму гудку - портфель под мышку и на выход. По второму гудку скрипели половицы коридора под ногами грузной тёти Гиты - припускала бегом в свою больницу. За ними инженер, узкой щелью между раскладушками и стеной тянул за руку заспанную блондинку. Никто не радовался - кому обещанная тюрьма за опоздание в радость?
   Многое, многое изменилось после нэповских двадцатых. И запахи не те. В памяти его ранних детских лет НЭП пах сдобой, заварным кремом в вафельных трубочках, их пышная русокосая женщина продавала прямо из окна своей квартиры. Ещё НЭП пах жареным мясом, им тянуло из подвала, где кто-то устроил ресторанчик. В тридцатые годы город потеснел, согнанная в колхозы деревня, что раньше его кормила, оголодала сама пуще города, и привалила в город искать пропитания. Камни городские запахли мочой, сыромятной овчиной, онучами - всем тем, что в деревенских просторах растворяется без остатка в свежем воздухе, а к городской вони добавляется.
  
   Вот дожили мы до конца Империи. В одночасье проснулись, и нет её. А какие были надежды. Свершается, свершается извечная мечта о небесной справедливости на земле! Наконец свершаются мечты лучших умов всех времён. Томас Мор, Мелье, Мабли, Морелли, Бабеф, Фурье, Сен-Симон, Оуэн, Герцен, Чернышевский - наконец Маркс. Свершается, и часть человечества замерла в ожидании.
   Почему в стране названной даже царским сановником ледяной пустыней, где бродит лихой человек с топором? Как раз потому. Такая мечта могла вершиться там, где в лихое время многим остаётся только хвататься за топоры. Могло быть и в других странах: во Франции в семьдесят первом году позапрошлого века. Если бы не Тьер. В Германии восемнадцатого года века прошлого - там тоже нашлись люди, чтоб не было. Даже в Штатах в Великую депрессию, если бы уже не зияли русские высоты. Глядя на Сталинскую Россию уже можно было полагать, что эксперимент закончится худшим, чем было до него, и в своё лихое время Штаты обошлись без топора Рузвельтом. А в семнадцатом в России были Керенские говоруны. Но и то не главное - главное, что извечная мечта человечества должна была быть испробована, где бы то ни было. Россия приняла на себя - другим незачем. Хоть за то мир должен благодарить.
  
   Такие, вот, перемены пошли на Руси после НЭПа, но мать и к этим переменам как-то пристроилась и пристроила сына. Еще до того, как пошёл в школу, мать провернула дельце с усыновлением. В ЗАГСе выписали новую метрику, и перестал он быть сыном нэпмана, стал сыном защитника революционных завоеваний. Когда на хрустящей гербовой бумаге появилась новая метрика, мать сказала сыну: "Если сегодня за обедом ты назовешь дядю Леню папой, то сразу после обеда я куплю тебе красивый трехколёсный велосипед, он будет лучше, чем у всех других мальчишек". И назвал. За обедом раз произнес это слово, и то в дательном падеже, (кому, чему) и в отношении к дяде Лёне оно больше никогда не смогло слететь с языка. Но сделка - есть сделка, с той поры и дядей Лёней его перестал называть. Слава Богу, в русском языке достаточно уловок, можно избежать не только имени, но и местоимений второго лица. "Вы" было бы нарушением сделки, а "ты" коробило, так что к дяде Лёне вовсе не обращался. В третьем лице - пожалуйста: "он", "его", "о нем" сделку не нарушали, произносилось легко. Видать, мать была уверена, что купит сыну нового отца за велосипедную цену, загодя плату припасла. После обеда торжественно вкатила из комнаты тёти Гиты, так что и не назови он в тот единственный раз дядю Лёню папой, велосипед достался бы. Да и вообще, о чем речь? Какие-то немногие годы остались до возвращения к старой фамилии. На новую фамилию он в школе пару раз забывал откликнуться, но это сходило за возрастную неосведомлённость. Только в школе приучаются к фамилиям, и мать выхлопотала смену точно к началу учебного года. В общем, он ребенок в норме времени, хотя сам полагает, что с большим изъяном из-за ЭТОГО. Не ведомо ему, что многие сверстники тоже не без греха, только Онанов грех у них - тайна на одного или одну. У них на двоих. Вся разница.
   Всякого в малом возрасте тянет на героические дела, некоторых и не в малом. Героика в тридцатых еще не была однозначно советской. Еще ходили по рукам книги с ятями, комплекты старорежимного журнала "Нива" с рассказами о героях первой мировой войны. В тех рассказах Козьма Крючков (или Прутков?) нанизывал на пику по нескольку немцев разом, Фенимор Купер звал в прерии, Луи Жаколио тоже куда-то звал. Мальчишки времен старых книг бежали в удивительную Америку. В годы тридцатые о ней ещё говорили с восхищением, но уже шёпотом, в официозах она уже с лёгкой строки талантливого поэта - страна жёлтого дьявола. Шёпотом стали говорить об Америке, всё равно с восхищением. Вроде там даже простые домработницы требуют от работодателя стоянку под собственное авто. Вот представьте себе домработницу Настю за рулём собственного авто. Видите разницу? То, то. Правда, о тамошних героях ничего не слышали. Были ли у них герои - не были, а своих героев стало - хоть отбавляй. В головах мальчишек военные подвиги Козьмы Крючкова (Пруткова?) из дореволюционной "Нивы" перемешались с подвигами героев революции, героев колхозного устройства, Павлик Морозов уже в святых мучениках. Мученик призывал сверстников доносить куда следует, не взирая на родительские лица. Может быть, и наш герой донес бы на отчима, на него рука не дрогнула бы, но отчим сам борец с контрой. по молодости лет не знал, что товарищу Сталину борцами с контрой уже хоть пруд пруди, а врагов не достает. Так, что можно было и не выслеживать, как Павлик, выдрать из школьной тетради листок, в нём нехитрое накрапать. Если бы решился на такое, так и отчиму вышло бы на пользу. В худшем случае - баш на баш. Когда пришло время отчима, шансы на высшую меру возросли. Нет, никто из его окружения не собирался в тайных сходках, никто не поджигал колхозные хлеба, не сыпал песок в колёса машины, на всех парах мчащей в коммунизм, где, говорят, будет всякому, сколько нужно, а жадным и сверх. В отличие от страны Желтого дьявола, всё будет раздаваться даром. Всем. Никто из окружения не был против всего даром. Дядя Лева продавал книги о том светлом будущем, тетя Гита и её муж лечили строителей будущего, инженер строил танки для освобождения мирового пролетариата, отчим крушил врагов товарища Сталина. В общем, эпопея Павлика Морозова у него вылилась в поэтическое произведение, а ведь мог бы на том листе бумаги получиться донос. Дар его прорезался поэтический. В четырех рифмованных строках кулак успел поджечь колхозное поле, в четырех следующих получил по заслугам. Только в последней строке к слову "расстрел" не нашёл подходящую рифму. Не скажешь о поджигателе, что он пострел. И "смел" поджигателю не подходит. Можно придумать что-нибудь со словом "хотел", но что тот хотел, уже было сказано. Ничего, у товарища Маяковского тоже не все рифмовалось. Мать прочитала стихотворение, и тут же возвела сына в малолетние гении. С той поры до конца своих дней ждала, что ему воздастся, а он с прямой дороги в цех поэтического соцреализма неожиданно свернул. Девочка понравилась из класса, две косички вразлет. Поэзия пошла по смыслу подобная лирике поэта Симонова, о которой товарищ Сталин сказал: "товарища Сымонова нужно пэчатать в двух экземплярах. Одын для него - другой для товарища Сэровой". Он не знал тогда, что сказал товарищ Сталин по поводу поэзии Симонова, но когда снова уперся в трудную рифму, понял: лучше Симонова не напишет.
   Стишок про кулака поджигателя - стишком, а обида замены родного отца на чужого дядьку, даже и детская интуиция связывала с советской властью. Кто сажал отца в золототряску? Ещё помнил один из обысков. В тот обыск красноармеец в тряпичном шлеме с шишаком, напоминающим каски немецких солдат, посадил его на колени и разрешил потрогать руками винтовку. Расположив тем малого, красноармеец вытащил из кармана желтую монетку и предложил поиграть с такими же, если малыш знает, где они лежат. Знал, и за руку повёл его к своей кровати. Под подушкой были серебряные полтинники, ими мать расплачивалась за съеденную манную кашу. Полтинников скопилось с десяток, мать не успела выбрать для будущей расплаты. Были они не жёлтые, а белые, зато большего размера, с ними играть интересней. Но тот, в шишаке, думал иначе, грубо малыша оттолкнул. Разочаровался, но полтинники не оставил.
   Вот, значит, не переборол Павлик Морозов то воспоминание. Подшивку "Нивы" тысяча девятьсот четырнадцатого года, что ходила по рукам без отдачи, так что первовладельца не знал никто, Павлик Морозов тоже не переборол. И вообще, как бы ни был расписан герой Павлик Морозов, в магазине чёрный хлеб по карточкам, а объявления в "Ниве" предлагали всякие вкусные штуковины, известные только по воспоминаниям. Объявления в "Ниве" просто умоляли купить шоколад с орехами фабрики какого-то Жоржа Бормана. Некто Филиппов просил отведать пирожных с заварным кремом. Обещал, что таят во рту. Какой-то Буре набивался с часами в золочёном корпусе по пять рублей за штуку, а магазин Мюр-Мерилиз подсовывал вовсе неведомую конфекцию. Знаете ли вы, что такое "конфекция"? Это, наверно, такая большая конфета, что её в кармане не уместить. И надо же, часы в золоченом корпусе за пять рублей, когда и простых ходиков с гирями нигде не купишь. Те, что висят у Мусеньки тоже еще царского времени, фамилия изготовителя с твердым знаком на конце.
   Теперь спросите, что он видит за окном. За окном справа напротив коммерческая булочная. Коммерческая - это в которой продают хлеб без карточек. Бурлит очередь у булочной днем, деревенские не расходятся и на ночь. Не уйти им от надежды на кусок хлеба, а ему не избавиться от засевшей в памяти картины. Не потому не избавиться, что была редкостью в те окаянные годы, а потому, что выпало наблюдать от начала до конца. До того случалось видеть на улицах павших с голоду, но мать старалась быстрей утащить от мрачных зрелищ. В тот день, лишённый двора за проступок, бесцельно глядел в окно, когда под ним пал мосластый нескладный, как телега, деревенский человек. Не хватило ему сил перейти улицу к очереди в булочную, хвост той очереди терялся где-то за углом. Свалился человек под его окном, как заезженная лошадь. Был и такой случай на его глазах в прежние годы, пала лошадь, не под силу стала телега. Возчик стегал лошадь кнутом, она только поднимала голову, казалось ему, с удивлёнием смотрела на своего истязателя. Мол, не видишь - погибаю? Тогда прохожие обступили возчика, кто-то схватил руку с кнутом. Вот так было, сытые скотину жалели, а в голоде тридцатых человек гордого трамваями, авто двадцатого века, умирал как в пустыне. Горожане в тротуарной тесноте обходили его, прибавляли шаг, отворачивались. Некому и нечем было помочь деревенскому человеку, он, как та лошадь, отрывал голову от камней, голова бессильно клонилась обратно. Так бы и помер, если бы случай не навёл одну прекрасную душу. Нашлась одна душа в пустыне города на его счастье. Молодая, в светлом платье по хорошей весенней погоде, с нитяной сумкой авоськой в руке. В авоське десяток бутылочек с разноцветными кисельками, белыми кашками. Несла она питание из кухни для грудных детей, те кухни в городах - забота товарища Сталина о своём имени в грядущих поколениях. Может быть, не на один день питание её младенцу. И вот эта молодая, красивая в светлом платье, не задумываясь, опустилась у павшего на заплёванные камни тротуара, возложила косматую мужицкую голову к себе на колени, и забулькали кисельки с кашками, переливаясь из бутылочек в мужицкое горло. Кадык ходил по горлу с глотками. Малый, что смотрел в окно, не слышал - чувствовал то бульканье и видел, как эта светловолосая женщина, свободной рукой откидывала локоны, что спадали с наклоненной её головы к заскорузлому мужицкому лицу. Вперемежку с тем она той рукой утирала глаза, чтоб не капали на него слезы.
   Тут и мать подошла к окну. Подошла и спросила пустоту: "Чем же она теперь накормит своего?" И не было ответа, ответ, думалось тогда, знал один товарищ Ленин, но он безмолвный лежал в мавзолее.
  
   Товарищ Ленин однажды сказал: "Если мы не правы, пусть нас осудит история". Вот так. Сраму мёртвые не имут, а история не вешает на фонарных столбах. Знал живой товарищ Ленин, что бы о нём не сказала история - мертвому плевать. Вот, когда был жив - фонарных столбов побаивался. Как-то, написал подручным: "...брать заложников. Расстреливать. Будете миндальничать - нас развесят на фонарных столбах". И не миндальничали. Может быть, не "миндальничать" он писал, а что-то хлеще - не упомню. Но по смыслу точно. Вот таким был добрый дедушка Ленин, а товарищ Сталин дедушки добрей. И надо же, толпы пожилых с отшибленной памятью всё ещё ходят под портретами Ленина-Сталина. Никто им не напомнит, что товарищ Сталин задёшево продавал хлеб в сытые страны, когда в деревнях юга России и Украины умирали с голоду те, кто тот хлеб растил.
  
   Возможно, с детских лет кичливый пафос, царящий вокруг, претил его характеру, может быть, отрицание сформировалось от личных обстоятельств семьи - как бы ни было, на каждом шагу быт подтверждал правоту. Читал всё, что попадалось под руку, даже из книг уже без ятей, особенно в переводных, проглядывало, где человеку лучше - там или здесь. В сравнении со здешними бедами причитания даже бродяг на Западе казались оттого, что бесятся с жиру. Попробуй, поброди в Эссэсээре с пропиской. А мать его принимала всякую данность, в любой данности добивалась, чтоб сама и дети были сыты-обуты. НЭП - жена нэпмана, власть Сталина - жена гепеушника. Всё, что угодно, только не банды. А он ещё и с обидой за отца. Так вот, всё это, плюс детская жажда подвига, в его случае требовало подполья. Для игры в подполье нужны единомышленники, а где их взять? На кого ни глянь, кругом Павлики Морозовы, а бежать до конторы отчима недалеко. Слава Богу, судьба уберегла. Только один из класса показался надежным, самый тихий, самый затравленный ученик, прозванный "Польской мордой" по национальной принадлежности. Его обижали ученики, и кому же, как не обиженному, стать подпольным борцом. Ценность того соратника заключалась ещё в том, что не был лишён некоторого художественного дара, смог вырезать на резинке для стирания клякс печать будущей организации. Печать была задумана с орлом, но орёл получился больше уткой, которой из страха разоблачения малолетний художник прилепил на хвост пятиконечную звезду. Он полагал, что с пятиконечной звездой и уткоорёл сойдёт за советский символ. Эту по тем временам опасную игру наш герой вспоминал в холодном поту. Надо же - в разгар дел Ягоды! А ну подать сюда родителей, родственников до ...надцатого колена! Не спасла бы звезда - наоборот, отягчила бы вину. Товарищ Сталин пуще прямых врагов ненавидел извратителей своего единственно правильного учения.
   Нет, нельзя сказать, что судьба к нашему герою не была благосклонна. Хотя желанное доставалось ему с большими опозданиями, часто, когда в нём уже и нужды не было, а то и нужное, но усечённое, как ЭТО в раннем возрасте - личную персону судьба выручала не единожды. В тот раз она его спасла, так сказать, по велению самого товарища Сталина. К тому времени товарищ Сталин уже достаточно укрепился во власти для мщения неразумным полякам за невзятую Варшаву в двадцатом году. Хотя бы тем полякам, кто под рукой. Те поляки, кто под рукой товарища Сталина, в одну ночь куда-то сгинули, должно быть, в какие-то глубины необъятной страны, если с ними не случилось что-нибудь хуже. Почему-то и в новые времена никто не говорит, куда сгинули поляки, по меньшей мере, из города его детства. Куда они сгинули предводителю той подпольной организации из двух соумышленников не известно, с ними сгинула и вдохновительница его поэзии, девочка с двумя косичками по фамилии Рыпинская. Соучастник, ученик по фамилии Ольховский, с кличкой которую неохота повторять, пропал вместе с печатью организации и списком её членов. Других, подходящих замыслам не нашлось, а когда нашелся один - о нем будет речь - уже в игры с опасными печатями и бумажками не играли. К тому времени уже гремели судебные процессы, на них из любви к товарищу Сталину враги народа соревновались, кто вперёд себя оговорит, так что и детскому разуму было понятно: без дыбы не обошлось. И минул уже тридцать шестой год, тридцать седьмой, настал год тридцать восьмой, отчим в своей конторе работал. И уже те, кто разоблачал, сгинули, и уже сгинули разоблачители разоблачителей, а отчим все ходил на свою работу. Уже думалось, что отчима миновала чаша сея, начальников его и подчиненных сменилось множество, а он в жернова не попал. Мало того, отчим рос по службе в меру опустошения верхних служебных мест. Уже можно было думать, что ещё с одним поворотом жерновов и в Москву переведут, но видать, мельник получил приказ вымести остатки по сусекам. В последний раз натянул он свои ежовые рукавицы, и отчим не вернулся с работы домой. Кто его знает, из каких соображений его не брали до времени. На то могли быть соображения государственного порядка, скажем, необходимость в показаниях на самого мельника, но могли быть и не столь высокие соображения областного уровня. Играет судьба человеком, отчим незадолго до ареста получил ордер на освободившуюся квартиру. Квартиры тогда не строили, а освобождали. Контора отчима освобождала квартиры, она же их распределяла новым жильцам. И вот, можно представить себе разговор в кабинете начальника по поводу квартирного перемещения. Начальник, допустим, говорит:
   -Квартиру нужно дать такому-то.
   -Как же, - отвечает ответственный за хозяйство, - по вашему распоряжению неделю назад уже выдали ордер.
   -Кому? - спрашивает начальник.
   -Товарищу такому-то.
   -Черт возьми! Сверху требуют дать такому-то. Как будем исправлять ошибку?
   Начальник хозяйственной части разводит руки.
   -Лопухи, ничего сами решить не можете, - обязательно рассердится начальник. - Ну-ка, вызывай ко мне начальника оперативного отдела!
   Это вариант. Другой вариант еще проще: Начальник хозяйственной части доложил, что ордер на квартиру выдан тому, кто первый в списке, а у начальника были причины поменять второго в списке на первого. Начальник говорит: "Вот, черт возьми, незадача...." Далее по предыдущему варианту.
   Всякая иная причина равно вероятна для того времени, поупражняйтесь сами, какую добавить. При том, можно учесть и национальность его отчима.
   Короче говоря, утром отчим еще успел отчитать пасынка по просьбе матери за какой-то мелкий проступок. Она, бывало, просила его о том, хотела, чтоб был, как отец родной. Отчитал он, значит, пасынка и не спеша, потопал в свою могилу. С утра он никогда не спешил, потому что возвращался с работы поздно, если не утром.
   Вот дела! Хоть плачь, хоть смейся. Он помнит, мать не единожды пилила отчима. И такой-то, мол, получили отдельную квартиру, и такой-то. "Даже подчиненный твой получил, - говорила мать, - а мы живем в конуре". Отчим то отшучивался, то отругивался, а однажды был разговор без шуток. "Отстань с этим, - сказал ей отчим. - Будешь жить в квартире расстрелянного? Есть из его тарелок будешь? Спать в его кровати хочешь?" Наступила тишина, мать в тишине, наверно, представила себе суп в тарелке мертвеца. Но в тишине она и обдумала выход. Понаторела мать в поисках всяких выходов и тут его нашла. "Лишь бы ордер, - ответила, - а квартиру можно обменять". И вот, после длительной осады отчима - ордер. И обмен уже на мази. И уже пошла свара тети Инны с тетей Гитой, с какой стороны ломать перегородку. Помните? Комнаты тех тёток по обе стороны девятиметровки. Уже наш герой раздумывал, как будет с ЭТИМ от Мусеньки вдалеке, а отчим вдруг не вернулся домой. Не сразу кинулись его искать. Бывало, в страду исполнения московских разнарядок, он сутками оставался на рабочем месте, но с работы звонил домой. На этот раз позвонила на работу мать, время было такое, что по ответу она сразу поняла: случилось то, что могло случиться и раньше. Подчиненные отчима, ещё накануне лебезившие, стали отвечать резко и односложно. "Занят" - трубку на рычаг. При том, не было понятно, кто занят, её муж, или тот к кому звонила. Кто из них занят при таком тоне совершенно неважно, важно кто, чем и где занят. На другой день кто, где занят, стало окончательно ясно. Мать бросилась к тете Инне, потом они вместе вбежали в комнату к телефону. Тетя Инна лихорадочно набрала номер, стерла с побелевшего лица озабоченность, лицо её приняло мину крайней любезности, можно сказать, с интимными нотками. В другое время мать непременно выставила бы сына до звонка, но тогда им обеим было не до него. Сначала разговор по телефону шёл, как ни в чём не бывало, тетя Инна вставляла односложные подтверждения: "да, конечно", "безусловно", "обязательно встретимся", она кивала головой, глядя на мать. Даже подмигнула разок. Когда посторонний разговор был исчерпан, тётя Инна начала говорить сама. "Послушай, милый. У нас большая неприятность, Леню посадили... не перебивай, я знаю, что знаешь... Нужно же как-то спасать семью... грудной ребенок, сын подросток... наплевать на квартиру, если так надо, ордер не предъявит... Заявление? Конечно, напишет... сейчас же сядет и напишет. Со старой датой? Смысл я поняла. Как бы она сама... и со старой датой. Как тебе передать? Я понимаю... не на квартиру. Через два часа там, где мы встречались в последний раз. Хорошо, хорошо - в конверте..." Тетя Инна положила трубку, перевела взгляд с матери на сына и сказала: "Ты уже большой, можешь понять. Маме нужно спасать тебя и Вовку".
   В переплетении важных событий забылось упомянуть, что за два месяц до ареста отчима семья праздновала прибавление семейства. Вот оно, прибавление, сучит ножками в материнской кровати. Слава Богу, не орёт, подруги приступили к писанию доноса. Ладно, донос отчиму уже не прибавит и не убавит. Отчим уже отчитывается перед Господом, но они того, ведь ещё не ведали. А вот, что писать доносы при мальчишке неэтично помнили - может дурно повлиять на воспитание. Когда разложили на столе бумагу, когда в школьном портфеле нашлась ручка с пером "рондо", им красиво пишется, его выставили. Мать сказала: "Иди, посмотри, что там Мусенька делает, я потом тебя позову". Чего уж тут скрывать? Но это была неурочная возможность ЭТОГО, и он не заставил отсылать себя дважды. Только в тот вечер не получалось. Предначальную тишину, с еще достаточно не приблизившимся ЭТИМ, то и дело нарушал стук дверей во всех комнатах, какая-то беготня - тетя Инна развила бурную деятельность. То ли она сама придумала, или ей по телефону посоветовал, видимо, не малый начальник областного масштаба, собрала она всех родственников в комнату инженера для обсуждения текста дополнительного заявления об осуждении арестованного его родичами. О непричастности их к его деяниям. О гневном осуждении тех деяний. "Может, стоит подождать, пока деяния станут конкретно известны?", - раздумчиво предложил муж тети Гиты. Педант. Тетя Инна о нём за глаза давно отзывалась не лестно, на этот раз её прорвало. Бросила ему зло: "Подписывай, идиот!" Дело оставалось за дядей Левой, он должен был с минуты на минуту откуда-то вернуться. Дядю Леву встретили на входе в квартиру и сразу потащили в комнату инженера. Прочитал дядя Лева заявление и молча положил его на стол. Тетя Инна завизжала: "Писака неудачник! Тебе хоть здесь валяться, хоть в тюрьме. Моей погубленной жизни мало, хочешь погубить и дочь!" С тем она вбежала в свою комнату, схватила Мусеньку за руку, - слава Богу, суета не позволила ЭТОМУ на них снизойти - и потащила её к дяде Леве, чтоб воочию видел всех, кого он убивает. Подписал, подписал дядя Лева. Разве не правильно сделал? Разве стоило из-за какой-то подписи на бумажке, загреметь в места удаленные ЧеСеКаэРом, то есть, как член семьи контрреволюционера? Надо сказать, что эту историю наш герой воспринял, как карающий перст судьбы за родного отца.
   Представьте себе, из-за дяди Лени никто в семье не пострадал. Ну, разве что ни тётя Инна, ни тётя Гита не улучшили квартирные условия, об ордере на новую квартиру больше никто не вспоминал. Инженеру, вроде, на работе пришлось писать объяснение, написал, что с братом, врагом народа, с детства был в неприязненных отношениях. А пробойной силы подруг хватило на возвращение семье арестованного фамилии бывшего мужа нэпмана. В каких-то инстанциях они доказали, что брак с дядей Лёней должен считаться недействительным от начала, поскольку тот не расторг в законном порядке брак с другой женщиной. Первый брак дяди Лени будто бы был скреплен ещё в революцию партизанским батькой. Бывший партизанский батька и был тому свидетелем, так что к делу дяди Лени под грифом "Хранить вечно" о шпионаже в пользу Японии подшился документ о его двоежёнстве, он представлял личность осужденного ещё и как уголовника. Впоследствии, когда открылся доступ к документам такого порядка, оказалось, что дядю Леню расстреляли поспешно в день ареста, возможно, потому, что неприятно долго смотреть в глаза арестованному сослуживцу, которого накануне величали по имени отчеству. Так или иначе, по недосмотру составителей документов получалось, что сначала расстреляли, потом без спешки документировали дело для вечного хранения. В смысле всякого бюрократического писания ведомство, где работал отчим, не было исключением, в нём тоже работали живые люди, не застрахованные от ошибок. Короче говоря, по датам в документах выходило, что допрос отчиму был учинен на следующий день после исполнения приговора тройки. А если кому непонятно почему для шпионажа избрана столь отдалённая страна, такому человеку следует заглянуть в учебник истории и он убедиться, что шпионить для самураев было самое время.
   Когда вся кутерьма благополучно кончилась для живых, тетя Инна в хорошем настроении сказала матери: "Ну, дружок, пора заниматься твоим трудоустройством". С тем заулыбалась и похлопала себя пониже живота: "Вот где у нас эти начальнички".
   Как уже было сказано, кутерьма кончилась сменой фамилии на прежнюю, но так получалось в Эсесэре, (думается, и в прошлой России так получалось, и в теперешней) что хорошее при одном царе-батюшке, выходит плохим при другом. Когда пришло время реабилитаций, единокровный сын дяди Лени, Володя, - тот, который сучил ножками в материнской кровати - за расстрелянного отца никаких преимуществ не поимел. Крутили, рядили - ничего не вышло. Документ есть документ, по документу, оклеветанному пламенному революционеру Володя и не сын вовсе, а сын фабриканта нэпмана. Но мать себе добилась статуса жены безвинно репрессированного. Всё то через много лет, а тогда опять сумела определить старшего сына в другую школу, чтоб не было к нему вопросов в связи со сменой фамилии. Ах, женщины! Ах, женщины эпохи построения великолепия в одной отдельно взятой стране. В любую щелку влезут и вылезут. Но как могли они иначе, те женщины? Дети у них не будущие. Вот они, дети...
  
  
  
  
  
  

4. АХ, МАЙН ЛИБЕР АВГУСТИН

   "Ах, майн либер Августин,
   Августин, Августин..."
   (Немецкая песенка. Продолжение,
   к сожалению,
   автору неизвестно.)
  
   На Руси испокон веку всякое новое не жалуют. На Руси всякое новое, с виду хотя бы и хорошее, потом оборачивается неведомо чем. Потому не жалуют и всякого новенького в компании, где все друг друга знают. Знают, кто стучит начальству, при нём будь насторожен, в урочный час с работы не бегай. Знают, кто на чужом горбу проехаться любит и как его с горба сбросить. Новенький темная лошадка, повадка его не ведома. А ну как на твой пост метит? Или повыше, куда сам метишь? Как же его любить, новенького?
   Не только взрослые не любят новеньких - подростки тоже, хотя мотивация их неясна. Всяких уродцев не любят, так пришедший среди учебного года в класс, вроде, не урод. Всё при нем. Доносчиков не терпят, так он и не похож. Подростка доносчика видать сразу по тихости, он еще свой грех осознаёт, и жить с тем грехом пока не приучен. Нет, тот, кто явился в класс среди учебного года, не тихоня, за словом в карман не лезет. Не любят его пока не знают. Что требуется от новенького? Скромность. Надрываются вокруг смехом от ужимок классного шута, новенький - не смей! Это ещё не твой шут. К новенькому не обратятся за подсказкой, у него не спишут домашнее задание. Даже девицы рядом с новеньким прошуршат платьями как-то отстранено. Пусть. Зато он ловит будто невзначай брошенный взгляд белокурой королевы класса. И уже к концу первого школьного дня перешло это в игру в гляделки. Поймал глазами глаза - улыбка в награду. Одному ему заметный прищур.
   Ладно, время состарит. Пока есть своя прелесть и в отстранении. Можно спокойно оценить одноклассников, каждого в отдельности и всех вместе. Вот длинномордый парень, одет с иголочки. Если не сынок портного, не заведующего магазином одежды, значит, какого-нибудь местного бонзы сынок. На передних партах отличники-пятёрочники, их руки взлетают вверх еще до вопроса учителя. Всё знают на зубок.
   А это, что за тип сидит не впереди, не сзади и не в середине, на отшибе сидит, один за партой для двоих, тихий, как будто тоже новенький? Странный тип, ушастый и щекастый, тонкий и прозрачный. Слишком чистенький. Белая рубашка наглажена. Белобрысые редкие волосы аккуратно зачёсаны в пробор. Впечатление, вроде, ухоженного овоща в неухоженном огороде.
   Через годы, годы, годы... через долгие годы лица соклассников сохранятся в памяти отдельными чертами. Даже целованное лицо королевы класса, его должен бы помнить, в памяти, синими глазищами на белом пятне. К стыду сказать, помнит её лицо не собранным в целое, отдельными чертами помнит. Лицо же того худосочного на стебле шеи, с надутыми щечками, запомнилось, как будто расстались вчера.
   По домам шли в одном направлении, и он его догнал:
   -Эй, подожди! Ты тоже здесь новенький, что ли?
   -С чего ты взял?
   -Да, вроде, не участвуешь...
   -В чем?
   -Во всём. Расскажи, что здесь происходит.
   -Ничего не происходит. Двадцать шесть кретинов...
   -Ого! Значит со мной.
   -Поживем, увидим.
   Можно было обидеться и отвернуть от этого типа. Можно было даже стукнуть его по башке, не рассчитывая на сдачу. Вычеркнул бы целую главу из жизни. Не отвернул и не стукнул, кое-что хотелось узнать:
   -Послушай, эта беленькая с косой дружит с длинномордым пижоном?
   -Какая беленькая? Набокова?
   -Та, что сидит у окна во втором ряду.
   -Набокова. Черт её знает, с кем она дружит. Меня не интересует.
   Понятно - тип по другой части. Должно быть, книжник. По разговору видно, читать любит.
   -Что читаешь?
   -Всякое. А ты?
   Вот. Вот точка соприкосновения. На этой точке можно его прощупать.
   - Конечно, не Карла Маркса.
   Сказал бы: "Не Ленина, Сталина", - вышло бы явно, а Карла Маркса даже взрослые не обязаны читать. Сказанное Марксом знают в отрывках с подачи кремлёвских лозунгов. Но если с нажимом выделить слово "конечно", да ещё с паузой - умный поймет, а доносить не о чём. И вот ответ умного:
   -Почему не его? Нужно знать своих...
   Вот так. В недоговоренное вставляй, что хочешь. Хочешь - "вождей". Хочешь - "врагов" - тоже нечего доносить. Вопросы с ответами обоим понравились, оба рассмеялись - пора проявлять начитанность. Оборвал смех, остановился, как на сцене продекламировал, покачивая вскинутой рукой:
   -Сестра толкует о природе, цитирует пузатый "Капитал"...
   -Ни при какой погоде я этих книг, конечно, не читал, - в тон продолжил этот тип, получилось вроде пароля с ответом. Свои! Дома близко, а разбредаться не хочется. Дошли до дома, где из-за окна слышны раскаты гам, это Мусенька отбывает урок музыки. Постояли. Сказал: "Сестра играет". Сестра, которая играет, тоже свидетельство уровня. Не лыком шиты. Чувствовал, не прочь новый знакомый к нему зайти, но в девятиметровку, хотя уже и с голландской печью, приглашать постеснялся. Пошли к его дому. Вот и дом, над входом кариатиды согнулись под тяжестью балкона. Глядя на ближайшую, наш герой не удержался от сравнения:
   - Эта силачка вроде оспой болела. Лицо в щербинах.
   - От осколков снаряда, - словно ветеран ранами похвастался его новый приятель. - Здесь была оборона белых, - добавил.
   - Откуда ты знаешь, тебя тогда в помине не было?
   - Рассказали. Отец, мать и тетка прятались в подвале. Хочешь, зайдем ко мне?
   Вошли в квартиру. Его и родителей комната оказалась из немногих не разгороженных, о том свидетельствовали не усечённые перегородками лепные бордюры на потолке. Квартиру спланировали как бы в предвидении будущего, в ней удачно отгородился коридор с частью комнат, примыкающих к чёрному ходу во двор. В том, что осталось, что-то выгородить не было никакой возможности. Прихожая так и осталась прихожей, в её тесноте не поместить кровать, без возможности поставить основу семьи не подселишь. Семье его нового приятеля досталась просторная гостиная, из чего следовал вывод, что те, кто её занимают, некогда были хозяевами всей квартиры. Хозяева обычно пользовались правом выбора, где остаться, если их не изгоняли совсем. О том же свидетельствовала мебель в комнате, явно стащенная из разных гарнитуров отошедших помещений. Комната была забита мебелью. Всё, на что можно было что-то положить, заполняли разные вещи и вещицы, многие из них давно утратили практические свойства. На мраморной доске камина, в котором время начисто развеяло пепел некогда горевшего, лежал развёрнутый перламутровый веер. На этажерке стояла старинная керосиновая лампа под абажуром. Музейный парад венчал везде уже канувший в Лету граммофон - деревянный ящик с большим ярко раскрашенным раструбом. Нет смысла тратить время на описание множества прочих штуковин, наш герой будет в этой комнате не раз, какие-то из них, возможно, проявятся по мере повествования. Пока добавим, что пригодной для того мебели придавалась дополнительная функция, ею выгородили спальные места родителей и сына.
   Оторваться от описания неодушевлённых предметов необходимо ещё и потому, что любопытство нашего героя тоже было прервано женским голосом из отгороженного родительского угла. Обыкновенный голос, видимо, матери, обратился к сыну с вопросом на необыкновенном для этих мест языке.
   -Николя, (с ударением на "о") ду? Варум цу шпет? - прозвучал голос с вопросительной интонацией.
   -Я, мама. Я не один, с приятелем. Мы гуляли.
   Выделенное интонацией "я не один", должно быть, предупредило мать, что следует перейти на русский язык, в нём без предыдущей немецкой фразы её легкий акцент был бы не заметен. "Русская немка, - решил про себя, - ничего особенного", и в том укрепился, когда вышла одетая по-домашнему полноватая женщина - мать, как мать. Позже он заведет разговор о родителях, спросит этого Николя:
   -Ты немец, что ли?
   -Наполовину, - ответил. - А зови меня Колей, - это произнёс настоятельно, как бы в страхе, что прилипнет к нему "Николя", несомненный повод для издевательства сверстников.
   Что и говорить, пошла у них дружба. В школу ходили вместе, сидели на одной парте, домой - вместе, и вечерами вместе не редко. Дружба пошла с откровениями. Один рассказал про отчима, (про ЭТО с Мусенькой умолчал) другой о своих родителях:
   -Отец русский. Потомственный дворянин, - отметил Колька не без гордости. - Надеюсь, ты не веришь, что все дворяне жили за чужой счёт? Мой папа доктор. Хирург. Оба его брата тоже работали. Это теперь говорят, что дворяне были дармоеды. А мать немка, она была гувернанткой тетки, ну и пошло у неё с отцом. Вот давай посмотрим фотографии, - с тем достал из буфета толстый альбом, в обложке обтянутой малиновым бархатом. Между страниц альбома, с укрепленными фото, вложено множество красочных открыток, разные пасхальные ангелочки. "Христос воскресе!", "С днем ангела!" - все такое. Перебирая открытки, наткнулся на визитную карточку какого-то статского, что ли, советника, с фамилией отличной от фамилии Кольки только твердым знаком на конце. Колька пояснил:
   -Это мой дядя инженер, он работал на стройке железной дороги в Китае. Видишь, оттуда открытка с иероглифами. Строил ту самую КаВеЖеДе, которую Сталин продал японцам. А об этом нашем родственнике ты должен был слышать. Известный композитор. Думал, что однофамилец? Это мать молодая, ещё на родине в Кёльне.
   К тому времени одна шестая часть суши настолько обособилась, что для их поколения другие страны покрылись туманом недостоверности, как Атлантида. Мать, русская немка - куда ни шло, мать из Кёльна - диво дивное. Такой матери кроме Кольки нет ни у кого. Мать из Кёльна, нечто вроде внеземной пришелицы.
   -Подумать только, - сказал Кольке, ты мог родиться в другой стране.
   -Не мог, ответил Колька, - в другой стране родился бы не я. Только то, что свершилось от времён Адама и Евы привело к тому, что я есть я, а ты есть ты. Всякому свершению мы обязаны. Даже тому, что Каин убил Авеля, если это правда. Иногда, знаешь, страх берет, что кто-то из предков, когда-то, где-то, мог споткнуться на другом месте, и я не появился бы на свет.
   Тут назревало обсуждение, что всё же следовало изменить в истории таким способом, который не оставит собственные персоны во мраке небытия. При этом возникали разногласия по частным вопросам. Скажем, нашему герою сгодилась бы история без Октябрьского переворота, а его друг обошёлся бы и без Февральской революции. Но для дружбы это были несущественные разногласия, обстоятельство уравнения мнений всегда находилось. Скажем, в вопросе Февраля таким обстоятельством была личность Керенского. "Баба", - отметил наш герой. "Пустозвон", - согласился с ним Колька и добавил: "Вот генерал Каледин - это да!"
   К обсуждению событий Февраля и Ноября приводили все темы, независимо оттого, что положило им начало. Впрочем, помнится случай, когда до революций не дошли, обсуждение прервало необыкновенное явление. Входную дверь тогда вроде бы распахнули с невидимой стороны грумы. Прежде чем вошла та, перед которой они распахнули дверь, возникло благоухание, таким благоуханием ангелы, должно быть, возвещают о явлении. Вот и явление, ожившая статуэтка изящной женщины в натуральную величину. И надо же, вошедшая оказалась той самой воспитанницей гувернантки, теткой Кольки, по виду скорее его старшая сестра. Красивая старшая сестра. Но ведь легко вычислить возраст. Гувернантки окончились в семнадцатом году, пусть в этом случае была одна до двадцатого. От той поры отделяет более полутора десятков лет, и пусть тогда ей было лет восемь-десять. Значит, вошла женщина под тридцать. Чуть моложе его матери и тети Инны. Невозможно поверить. Высокая и тонкая, с талией девочки, Лена (Матильда Ивановна, мать Кольки, звала её Элен) слегка присела, чтоб бывшая гувернантка дотянулась до лба для поцелуя. Приседание получилось похожим на книксен. Потом Лена сама чмокнула в щёку Кольку, и одарила улыбкой его гостя. После этих церемоний, огибая мебельные углы, она пошла к себе в смежную комнату, дверь в которую до того представлялась навсегда запертым атавизмом прошлого. Ушла, оставив благоухание духов и восхищение в душе подростка. Чувствительный к признакам женского старения, он не нашёл их на её холёном лице. Не видел даже лучиков у глаз, что появляются с улыбкой и выдают возраст за двадцать пять. Нет, вопреки возрастной арифметике он не мог в Лене признать тетку Кольки. Тетки - тетя Инна с тетей Гитой, а она, узкая как школьница, грудки торчком, только по документам может быть определена рожденной, когда родилась. И кто бы поверил, что Лена успела выйти замуж за командира Красной армии, и развестись с ним, к радости Кольки, её бывшего мужа он воспринимал вторженцем в их тайно немецко-дворянский быт.
   Тогда нашему герою казалось, что он встречал Лену в каком-то ином бытие. Как будто бы сам был в мире Наташи Ростовой из романа графа Толстого. И Наташа Ростова и эта Лена-Элен представлялись ангелами в женском обличье без того, что вызывает мужское вожделение. Ангелы - дух бесплотный, неосязаемый. Потому Лену и Наташу Ростову он не мог себе представить в постели с мужьями. Ангелы - красота для отстранённого восхищения.
   Однако Лена ходит по земле.
  
  
  
  

5. ПИЗАНСКАЯ БАШНЯ

  
  
   "Саша, ты помнишь наши встречи
   В приморском парке, на берегу..."
   ( Из популярной в тридцатые годы
   песни Изабэлы Юрьевой.)
  
   Ох, эти взрослые! Где-то под тридцать они уже не помнят страстей, что обуревали самих в четырнадцать-пятнадцать лет, не относятся к чадам возлюбленным как к себе в те времена. В их представлении дети глупее, беспомощней, чем были они, не миновать детям ловушек жизни без направляющей родительской руки. И не трудно представить себе округленные удивлением глаза тети Инны, глаза её подруги, матери нашего героя, когда их известили, чем занимаются дети. Можно себе представить их переговоры по поводу несчастья, что неожиданно свалилось с неизвестностью как далеко зашло. Они могли представить себе, что зашло дальше некуда, а учинять детям допрос по такому интимному поводу представлялось невозможным при невозможности и оставить всё как есть. Страшила не только перспектива стать бабушками во цвете лет. Это тоже, но и детям своим они не враги, как всякие мамы, прочили им будущее не малолетних родителей. В мечтах мам Мусенька - известная пианистка, а он известный поэт. Но разве нельзя было догадаться: подростки, девчонка и мальчишка вместе одни... Главное для мам - как далеко зашло. Врачебное обследование Мусеньки обсуждалось, но, слава Богу, его отвергли, как слишком грубое вмешательство в её без того не устойчивую психику. И ещё: обе читали модную книгу "Записки врача", в ней история про гимназистку, которая понесла при целой девственной плеве. То есть, понесла она уже не с целой, но с целой забеременела. Для обследования на беременность нужны анализы и все прочее, чреватое оглаской. Нет, в таком интимном деле лучше разобраться с помощью какой-нибудь сверстницы детей, и была у них на примете подходящая почти сверстница этих самых, любовников, что ли.
   В связи с этим случаем, возникает необходимость описать лицо второстепенного значения, оно не было бы удостоено внимания без возникшей неприятности, сообщенной домработницей тети Гиты. Однажды домработница тёти Гиты ввалилась в комнату Мусеньки, то ли по какому-то поводу, то ли без оного и при том осталась не вполне убеждённой, в результате мер этой парочки по сокрытию прелюбодеяния. Для полного убеждения, она еще пару дней подглядывала в замочную скважину и, конечно же, по бабьей логике прибавила то, чего не могла увидеть через малое отверстие.
   Второстепенное лицо - мать той почти сверстницы, на которую решено возложить тонкое дело, беспокоившее мам юных - как это сказать? - любовников, не любовников... не подобрать для них определения. Так вот, мама той, на которую решено возложить непростое дело, почти подруга мам этих... как их? Тоже, ведь, нет полного убеждения, потому скажем просто - подруг.
   . Главная ценность той почти подруги мам, состояла в её жилье. Она жила с дочерью без мужа и, значит, жилище её могло быть использовано в качестве... опять же, не просто дать приличное определение в качестве чего оно могло быть использовано. Скажем так: в качестве места встреч мам с их друзьями. Такой своеобразный клуб из одной комнатенки, с отдельным входом с улицы, что было тоже очень важно. Поскольку отмечено, что хозяйка клуба в нашем повествовании персонаж второстепенный, пусть каждый сам себе рисует её образ, каким он привидится. Пусть представит себе её такой, какой вообразит, но с условием, что дочь её, Лиля, на неё не похожа, ни внешне, ни натурой. Лиля, девица года на два старше наших... этих самых, не может быть, оставлена без портрета, как её мать. Лиля имеет к нашему герою особое прямое отношение, и сама по себе достойна описания. Начнем с того, что её статус при клубе был статусом несовершеннолетней с совещательным голосом. То есть, при ней, и даже с её участием, обсуждались всякие дела, включая весьма фривольные. Известно, в своем кругу женские языки не щадят нашего брата. Так вот, когда женщины чесали языки по поводу отношений с мужчинами, Лили они не стеснялись, но прямая наглядность встреч не допускалась. В этом отношении Лиля была девицей покладистой. Правда, если желающие остаться тет-а-тет не догадывались, что билет в кино стоит денег, она о том могла напомнить. Бывало, её просили остаться на акт явления нового знакомого, для оценки его качества, и ценили её высказывание. Считалось, что острота ума Лили, плюс непосредственность и прямота, обеспечивают точность мнения.
   Будучи восприимчивой натурой, Лиля переняла некоторые словечки из лексикона взрослых того круга и, бывало, употребляла их при острых разговорах со сверстниками. Благодаря тому, также благодаря репутации мамаши, известной в окружении, многие сверстники не сомневались в доступности Лили. А, ведь, напрасно.
   Нужно отметить, что эта девица была необычна не только в том, о чём уже сказано. Училась она в той же школе, где учился наш герой и Мусенька, но уже в выпускном классе, а отличалась от прочих учениц бойкостью и необыкновенной памятью, способностями к наукам. Даже очень строгий преподаватель математики не проверял её домашние задания. Учителей она приучила к тому, что получает отличную оценку всегда, когда того хочет, а хочет когда ей интересно. Четверку же, ей можно ставить по всем предметам за глаза. То есть, не за то, что глаза особенно красивые - они обыкновенные девчоночьи глаза, а в смысле бесспорности знаний. Задевать Лилю сверстники опасались. Рослая и ловкая, она могла приструнить любого обидчика, что и случалось. Из-за того в младших классах, в коих авторитет ещё определяется кулачными боями, мало кто воспринимал её представительницей слабого пола. А где-то в классе седьмом, она явилась на школьный вечер расфуфыренная, подкрашенная и причесанная на взрослый манер. В том виде она произвела фурор, впрочем, не долгий, сам директор выдворил из зала. Необычным было и её прозвище. Школьные остряки нарекли Лилю Пизанской башней за рост и походку с чуть наклоненным вперед торсом. Остряки объясняли этот наклон тяжестью развитого Лилиного бюста и притяжением тела к встречным фаллосам. Эти две силы, мол, складываются - вот результат. Как бы не изощрялись школьные острословы, её они мало занимали, ей нравились друзья постарше. В студенческой компании она была принята на равных, так что "постарше" относится к возрасту студентов, а не кавалеров мам. Кавалеров мам Лиля восхищала безответно, будучи с ними тем более резкой, чем более их тянуло на свежесть юности. Однако тяга кавалеров на свежесть юности была одной из причин старания клубниц своевременно Лилю спровадить. Ко времени нашего повествования, наиболее частый посетитель клуба, приятель её матери, отметил: "У твоей дочки уже звенит колокольчик под юбкой". Возможно, он был введен в заблуждение неким кокетством, проявленным перед просьбой денег на кино и мороженное. В том доме Лилины просьбы денег были отработаны со времён её детства. По такому поводу она никогда ни к кому не обращалась, кроме матери, но всегда в присутствии желающих уединиться. Мать не торопилась с ответом, пока жаждущие уединения не понимали, что избавиться от девчонки можно, только всучив ей трёшку. Что до колокольчика, то если он и звонил, так явно не посетителям её матери.
   Значит, Лиля удивилась просьбе мамы нашего героя и мамы Мусеньки на этот раз быть дома. Она ещё не знала, какую роль ей предназначили, но по их озабоченному виду поняла, что разговор предстоит серьезный. Когда сообщили суть дела, тотчас без раздумий согласилась. Дело ей показалось интересным. План с расчетом времени действий уже был разработан, его довели до её сведения. Пизанская башня (позволим себе использовать кличку, ибо так принято при исполнении всяких тайных поручений) внесла дополнение, в целях придания случайности предстоящему вторжению. Накануне она как бы по поручению матери зашла к тете Инне и, как бы, забыла там книгу, эта книга станет поводом за ней вернуться в нужное время.
   В назначенный день, точно через полчаса после ухода тети Инны на курсы, (курсы - вечные вериги тети Инны) она прокралась коридором к двери, прислушалась к тишине за ней, тихонечко вставила припасенный ключ в замок и попыталась его повернуть - не поддается. Вот это да! Дверь не заперта. Если дверь не заперта то вероятней всего, что мамам наврали. Какие идиоты в таком деле не запрутся. Так она подумала с разочарованием, взглянула на ручные часы, одолженные тетей Инной по такому особому случаю, помешкала у двери четверть минуты, чтоб быть точной, и резким толчком её распахнула.
  
   Склонность к обобщениям, навеянная планом мам, вызывает размышления о том, как важно в любых расчётах правильно учитывать фактор времени. Столько, казалось, точных планов провалилось из-за временных просчетов. Например, план Барбаросса. Не попали до морозов немцы в Москву на зимние квартиры. Войну Германия проиграла бы в любом случае - это другой разговор, но на зимних квартирах в Москве немцы не погрелись, их фюрер не сравнялся с Наполеоном и в поражении.
   Или, скажем, товарищ Сталин. Когда товарищ Сталин занялся окончательным решением еврейского вопроса? Товарищ Сталин был очень осторожный человек, с кондачка ничего не начинал, но в этом вопросе не учёл фактор личного времени. Личного времени товарища Сталина не хватило даже на завершение дела врачей.
   Что-то всё припоминаются планы, провалившиеся в радость. А ведь были и хорошие планы. Например, товарищ Хрущев недоучел фактор времени в плане построения коммунизма к восьмидесятому году. Как хорошо бы брать по потребности, а отдавать, сколько не жалко. С ранних лет ощущаю потребность в автомобиле "Порше", я бы его взял. А вы?
  
   Значит, согласно плану, точно через полчаса после ухода тети Инны, Пизанская башня распахнула дверь. Плановый расчет времени можно представить себе так: минут десять на уверенность тех за дверью, что тетя Инна отдалилась на достаточное расстояние и не вернётся. Десять минут на то чтоб разделись и еще десять для начала прямого действа. Исходя из опыта взрослых, расчет был правильным, он учитывал даже случаи скоропалительного удовлетворения некоторых слабаков, что должно быть, в опыте мам случалось. Так что и третий период, в расчёте на любой вариант, тоже представлялся оптимальным. Но этот, в общем, правильный временной расчёт не учитывал фактор времени присущий конкретным личностям. Конкретным личностям получаса хватило только на возложение руки, и рука успела отлететь с колена Мусеньки так, что глаза ворвавшейся увидели её на взлете, а отпрянувшую Мусеньку в движении.
   -Что-то вы такие красненькие, - сказала Пизанская башня, упрятав в улыбочку досаду, из-за того, что не поймала на горячем. Такая улыбочка должна была означать, что она понимает происходящее, хотя и поторопилась.
   -Она спрятала резинку, - ответил он, и для правдоподобия ткнул зависшей в воздухе рукой Мусеньку, как будто для того её и поднимал. По взлетевшим на лоб от удивления бровям Пизанской башни, до него дошло двусмыслица сказанного, и он уточнил, - стиралку спрятала.
   Пизанская башня уточнение игнорировала:
   -Резиночку спрятала, глупышка. Как же без резиночки? Так и скажем мамам, спрятала гондончик-презервативчик.
   Мусенька не слышала, о чем они говорили, от стыда и страха сжалась, лицо из красного стало белым и опять покраснело, но уже не от ЭТОГО. Взглянула на неё Лилька и подумала: "На кой чёрт мне все это нужно? Все равно, ведь, не выдала бы". Подумала она так, и сказала: - "Продолжайте. Мне наплевать на ваших мамаш", - с тем взяла под мышку как бы забытую книгу и вышла. Легко сказать "продолжайте", когда тайна уже не секрет. И почему ей плевать на мамаш? Значит, мамаши знают. Как же продолжать, если уже известно? Потрясение для Мусеньки было ужасным, она даже в школу перестала ходить, хотя мамы вели себя, будто ничего не произошло, и нервное расстройство Мусеньки другим объясняли чрезмерным усердием в учебе. Так закончилось их многолетнее ЭТО. Закончилось навсегда. И то сказать, когда-то, ведь, всё кончается. Нет ничего без конца, если было начало - без конца прежнего не было бы нового начала ни лучшего, ни худшего. Мир бы завис навсегда. Настал конец их ЭТОГО, по сути, не плохой, без полного разоблачения, без ужаса распухающего живота, если бы не печальные последствия для Мусеньки. Что до нашего героя, так скоро он узнает способы, как пугало живота обойти. В некий день, который уже не за горами, озарит его, как это делается. И тогда во всё отпущенное ему время, с воспоминанием о Мусеньке, будет возникать щемящее чувство, что она, в своей недолгой жизни, так и не испытала радость настоящего ЭТОГО, пока была на то способна. И будет возникать еще более щемящее чувство причастности к её гибели. "Сестреночка моя дорогая, более близкая, чем настоящая сестра. Подружка детства! Прости меня окаянного", - будет ныть душа с воспоминанием.
   Но то потом. Пока Мусенька, - вот она, за фанерной перегородкой. Она за фанерной перегородкой, а у него происходит что-то невероятное. Такое, что никогда бы не предположил. Эта великовозрастная Лилька, которая презирала мальчишек своего десятого класса, клюнула на него восьмиклассника. Кто их поймет, порывы плоти? Одних тянет на худых, других на полных, но бывает, что после тех или других - на их противоположность. Так что, возможно, её потянуло после старших на младшего. Возможно, сыграла черта женского характера: отниму, мол, хотя и себе не нужно. Многое можно предположить, а вероятней всего, у неё наступила пора, когда печать невинности стала тяготить. В общем, он предполагал все, что угодно, включая желание в интиме выпытать, что у него было с Мусенькой. Кто он такой, чтоб заместить её плечистых студентов? Пристальный взгляд на школьной лестнице следующим днём после вторжения объяснял продолжением следствия по делу с Мусенькой. Еще через пару наполненных страхом выдачи дней Лиля перехватила его на выходе из школы.
   -Как там твоя пассия? Передай ей, чтоб не умирала. Я сказала вашим мамашам, что вы учили уроки. Не на диване - за столом. Сидели, мол, за столом и зубрили. Они не то, что полностью верят, так что можно еще повернуть на правду. И ключ еще у меня, - ключ подбросила на ладони.
   -Говори, что хочешь, мы ничего не делали.
   -Конечно. Вы просто играли. Муська спрятала резинку под юбку, а ты там искал. В общем, услуга за услугу. Повесишь мне полку над кроватью, и будет шито-крыто. Некому у нас с молотками и гвоздями ...
   -Могла попросить и без этого. Мы ничего не делали.
   -Ладно, ладно. Повесишь полку?
   После того разговора ему бы успокоить Мусеньку. Лилька не выдаст. Как её успокоить? Об ЭТОМ говорить, язык не поворачивается. Если даже себя превозмочь, все равно не выйдет, потому что она стала бояться встречи с ним не только наедине, но и на людях. И стала бояться встречи со всяким, кто, думала, мог бы от Лильки узнать. А Лилька, вроде, про полку забыла, только пристально посматривает на него при случайных встречах в школе на переменах уроков. Он понимает те взгляды как напоминание, что она в курсе их тайны, так что, для закрепления договора "шито-крыто", он сам заговорил о полке. "Скажу когда. Пока некогда", - был ответ.
   Нет, она не забыла, одним днем сама поднялась к нему на этаж.
   -Что у вас на шестом уроке?
   -Немецкий.
   -Вот и хорошо. Сократишь. Немка по журналу не проверяет.
   -Мать просила сразу после школы домой, чтоб присмотреть за Вовкой, - этот свободный вечер он, наконец, предназначал для успокоительного разговора с Мусенькой.
   -Не ври. Три мамашки уже в походе, твой Вовка у тетки, а меня просили за вами присмотреть. Так что Муська пусть сегодня отдыхает. С ней - в другой раз поспишь.
   -Ненормальная! Мы это не делаем.
   Куда деваться? Сбежав с урока, он шагал в темпе её не девчоночьих шагов. Длинноногая... башня Пизанская. Хорошо хоть не выдает.
   Полка, которую прибивать, запропастилась. Не нашлась полка. "Мамаша куда-то засунула", - сказала после недолгого осмотра углов, где без того видно, что никакой полки нет. Лиля не огорчилась: "Сядь, в другой раз прибьешь", - с тем ушла переодеваться за открытую дверцу шкафа. Только там и можно спрятаться в их комнатёнке. В просвете между дверцей и полом он видел, как рука скинула с ног туфли, поочередно запрыгали ноги - снимала чулки. Одна нога Лили задралась за дверцу, по другой ноге плюхнулись вниз трусы. Ногой на них наступила, другой переступила, рука их убрала. Появились домашние туфли, ноги в них всунулись, и вышла, не спешно запахивая халат. Так не спешно, что если бы он не отвернулся, то мог бы кое-что разглядеть. Если бы не отвернулся, она, может быть, вовсе не запахнулась бы. Такое обольщение, наверно, где-то вычитала. Ничего этакого то обольщение на него не навеяло, хотя Лиля еще не входила в разряд тёток, а только в разряд "девиц не первой молодости". ЭТО не охватывало потому, что оно привыкло к устоявшемуся ритуалу, к первоначальной тишине. Сядь она рядом, да помолчи немного, могло пойти как надо. Если бы села рядом и помолчала, забыл бы нашумевшую в школе историю, как некто неосведомлённый из чужого класса хватанул Лильку за грудь, и отлетел от неё с расквашенным носом. Не зная про первоначальную тишину, она продолжила где-то вычитанное обольщение. Зачем ей? Кто знает. Может быть, ей не очень приходилось командовать своими старшими друзьями студентами, а тут в её власти провинившийся мальчишка. Повелительница. Или по делу с Мусенькой уверилась, что не трепач. Ладно, что да почему, гадать не будем, чужая душа, как говорится, потёмки. Вот выставлена на стол початая поллитровка водки и две стопки, не на много меньше граненого стакана.
   -Водку когда-нибудь пил? - спросила
   -Пил, - ответил.
   -А я не пила. Сейчас попробуем.
   На счет водки он не бахвалился, но его опыт был более чем отрицательный. Когда-то брат матери, холостяк, решил облегчить сестре медовый месяц с дядей Лёней, и взял племянника к себе в другой город. В одну из частых вечеринок у того дяди, кто-то не то спьяна, не то чтоб уложить спать, поднес малышу ерша - водку разбавленную пивом. После того случая его долго тошнило от одного вида бутылок со спиртным, даже и за стеклами витрин.
   Вот, желая показаться бывалым, он первую стопку влил в себя до конца, Лиля, морщась, отпила и сразу же налила ему ещё. Эту он тоже превозмог, но от третей, точно знал - вырвет. В третий раз она не налила. "Хватит, - сказала, мать заметит, что мало осталось", - и свой остаток обратно слила в бутылку.
   И от двух стопок его круто взяло. Вроде - по голове обухом. Закачался пол, и завертелись стены. Если смотреть на стены, вывернет и без третей. Зажмурился, чтоб не смотреть, тогда круговерть ушла внутрь - не лучше. Он зажмурился, а открыл глаза уже в полной темени. Нет, не алкогольное ослепление - Лиля выключила свет, потянула его за собой. В темени натолкнулся на стул, на стол, стукнулся о железную спинку кровати. А в кровати тошнотворный запах алкоголя разбавился терпким запахом женского тела. И чудо! Тошнотворное опьянение отошло, наступило опьянение розовое. Он прижал её к себе так крепко, что всем существом ощутил, так сказать, рельеф тела Лильки со всеми её выпуклостями и впадинами. Она охватила его голову обеими руками и прижала её в подушку, чтоб не смотрел на происходящее, а ему хотелось смотреть. Хотел её всю видеть, к темени уже обвыкся, видно кое-что. Он, ведь, ещё не видел всё женское тело не частями, только как слепой знал его на ощупь. А она стеснялась, что ли? Если и стеснялась, так только того, что мог увидеть, а рук своих не стеснялась, оторвала руку от головы и сделала то, на что он спьяну, или со страху ещё не решался - рукой внизу впустила в себя. И стал он елозить на ней в дивном ощущении полного единения. И разговорился за годы молчания при ЭТОМ, с Лилей можно. В пылу обладания, ему представлялись кроме той, кто с ним, то Мусенька, то Нэла Набокова, королева класса, с которой уже заверчен школьный роман. Он как бы в Лиле любил всех женщин вместе, и каждую в отдельности. Кажется, среди всяких нежностей, даже шептал чужие имена. Лиля, то ли пропускала мимо ушей, то ли имена только вертелись в его голове, из уст не вылетели. И не мог он насытиться отдавшимся ему телом, восторг подпускал под черту, за которой еще больший восторг, но перед низвержением с небес имел силы остановиться. Научен долголетней мукой от страха последствий, улики распирающего живота, а это можно принять и за желание хорошего, доверившей ему себя. И уже расплылся в воздухе запах Лилькиного удовлетворения, запах с которым Мусенька когда-то бежала от печки, уже она хочет вывернуться, шепчет: "Пусти. Мне больно". Тогда он напрягся, но и в момент наивысшего напряжения не забыл про её живот, отпрянул из неё, а она, поглаживая остывающего, сказала:
   -Теперь я знаю, почему Муська не беременеет.
   А в нем уже заговорил повелитель, обладатель тела. Ответил резко:
   -Сколько нужно повторять. Мы это не делали. - Мог бы добавить и что-нибудь более грубое, но - вот так дела! - Лиля поднялась с постели, а под ней простыня в красных пятнах. Вот так дела! Он спьяна не заметил, что получил то, что девицы берегут для законного владельца. Не ожидал. Удивился и помягчал. Это же надо, думал, что один из многих.
   - Глупая, - сказал, - можно было сделать, чтоб осталась такой, как была.
   - Не доволен? Говорят, что первые гордятся, а мне наплевать. Хочу, как все.
   Сказанное задело. Получается, он что-то вроде каменного изваяния с фаллосом, на ком женщины диких племён лишаются девственности, чтоб живые самцы не утруждались.
   -Я, значит, вроде хирурга.
   -Успокойся. Вышло, как хотела. Надеюсь, не станешь трепаться, как многие, - с тем наклонилась и чмокнула в щеку. - Поднимайся, нужно замывать следы. - Немного помолчала, как бы для себя добавила: - Ничего в этом особенного. Это удовольствие можно иметь самой без боли. Без страха забеременеть, - но добавила, неужели только чтоб ему обидно не было: - Нет, с тобой лучше.
   На выходе остановила его, окинула взором. Взялась за брючный ремень, но расстегивать передумала, сказала: "Сам посмотри, нет ли пятен под брюками". Отвернулась. Такая стыдливость после того, что было, вызвала что-то вроде довольства собой. Вот, девчонка стыдливая его отличила. То, что все берегут, отдала не кому-нибудь, а ему. Прижал её к себе. Груди под тонким халатиком ткнулись в него. И тогда показалось мало. Рука поползла вниз, но она отстранилась: "Не сейчас... не теперь. Мне больно... скажу когда..."
   Вот какое пошло замещение того, что было с Мусенькой. Лиля скажет когда, значит - не разовый каприз.
  
   Теперь поговорим о духовном, а то всё про телесное. Об Устроителе поговорим. Похоже, с венцом творения Устроитель переусердствовал. Дал он инстинкты живому, и это было хорошо. А зачем разум? Разум устремляет в тайны небесные. С разумом возникают вопросы без ответа: кто мы Ему, и кто Он нам. Нет, с разумом что-то не то. Ошибочка в плане Устроителя. С разумом и Его обмануть можно. Вот сказал: "размножу вас как песок", и учредил аванс-награду за исполнение, а наш герой с Лилей, аванс получили, песчинку не прибавили. Аванс взяли - товара нет. От разума один обман. И то сказать, для честности творений разумных, в деле размножения как песок, Устроитель скуповат оказался на жилплощадь. Даже с хитростями разума скоро на тверди земной останутся одни стоячие места. Одни стоячие места, и у всех загребущие руки. Всем всего мало, а где взять? Я так думаю: оглянулся Устроитель на дела свои, и решил: "Видать, маху дал, когда вразумил обезьяну палкой с дерева плоды сбивать. С того пошло. Дать им, что ли ядерную с водородом силу? Пусть изводят мой труд напрасный, к чертям собачим? И дал.
  
   Поговорили с небесами - спускаемся на землю. Значит, с Мусенькой разговора у него не получилось, да и не помогло бы. Разве такое исправишь словами? Такое не исправишь ничем. Все же он не берет всю вину на себя. У неё в роду по женской линии давний изъян. Бабушка говорила про прабабушку, и сама от склероза завершила свои дни в психушке. Близняшка Мусеньки до двух лет не дотянула. Говорят, что близнецы друг без друга не жильцы. Все это его утешения, но знает, что склероз прабабушки и бабушки, позволил им дожить до преклонных лет, пусть и не в уме. Муся не дожила, и то, на чем помешалась, указывало причину. На него указывало. Без той причины она, может быть - как бабушка. При спокойной жизни могла её эта напасть вовсе обойти. Что было бы - только гадать, а как было - известно. Первый признак - вдруг улетучился у неё страх. Страх прошёл, как небывало, и стала она на него поглядывать весело. То подмигнет, то рожицу состроит, вроде: "а вот у нас тайна". Все то на людях, так что его иной раз бросало в дрожь от её еще не распознанной смелости. Тогда уже он стал избегать встреч, а как их избежать, если взрослые требуют, чтоб по-прежнему занимались вместе. Вот он пришёл к ней с учебниками, тетя Инна ещё у зеркала вертелась, а Муся свою руку на его колено опустила. Тряхнул ногой, она сильней вцепилась. Глянул в её лицо и понял: сейчас при матери к нему прильнет. Хорошо, что нашел причину улизнуть, вроде заболел живот, вроде срочно нужно в уборную. Так причин не напасешься. Нужно сказать, что он первый заметил, что она не в себе. Не только то, что характером изменилась, не только всякие неуместные ухмылочки, будто все время где-то в других местах присутствует, так еще и совершенное не восприятие школьного материала. Раньше что-то ей можно было вдолбить - теперь ничего. По началу думал: прошёл страх и это пройдет. Хорошо, что тогда она болела не на столько, чтоб самой его искать. Или уже настолько болела, что сама никого не искала, но всякая встреча с мужчиной вызывала в ней наплыв ЭТОГО. И вот тетю Инну вызвали в школу. Когда она вернулась, крик сотрясал фанерную перегородку, он за ней прислушивался. "Где это видано... девочка пристает к мальчишкам...", - в таком духе. Особенно его проняло, когда услышал: "Закрывали глаза на твои глупости с ним, - это про него, значит. С кем же еще? - Думали, он к тебе пристает, а это ты его развращаешь! Теперь развращаешь учеников в школе!" Услышал он, и стало ему до слез её жалко. Взвалил на сестреночку, на подружку всю вину. Втянул в ЭТО, а расхлёбывает одна. Ещё не знал, что женщинам многое приходится самим расхлебывать. Услышал он, и был порыв ворваться к ним. Ворвался бы, прижал к себе, и сказал бы тете Инне: "Разве не видите, она больная? Когда кончим школу, женюсь!" Был такой порыв, но не ворвался.
   Скоро болезнь проявилась так ясно, что стали Мусеньку водить к докторам, даже в Москву повезли к известному специалисту. Через неделю вернулись с тем же, с чем уехали. Пытались держать её дома взаперти, так не собачка на привязи. И стала уделом сестрички его, что ближе родной, психушка с лекарствами, низводящими в растительную жизнь. Он с матерью ездил к ней туда, когда тетя Инна по какой-то причине не могла. Ужас! Только и счастья Мусеньке - не надолго. Уже сгущаются на Западе тучи. За два десятка лет уже забыты скелеты Первой мировой. Уже завалили окопы-траншеи дожди, снега - станут копать новые. Народы уже ощерились. Так что недолго Мусеньке. Унесут её ангелы небесные. Из первых унесут.

***

   Слышали детскую песенку про Августина? Немецкие мамы напевают её своим детям. "Мой любимый Августин, Августин, Августин". Августин у него всплывает в памяти при воспоминании о Кольке. Странно. Колька совершенно не соответствует наивному Августину из песенки, под неё укачивают младенцев. Колька умен. Умен и начитан. Его и выведенным из равновесия трудно себе представить, а упрямым в убеждениях - можно. И неподкупен Колька. Читал ему свои вирши, смысл его не подкупал. "Большевизм, катаклизм", - сказал Колька, - Пушкин так не писал". Вирши с "большевизмом катаклизмом" в корзине для мусора, а те, что посвящены Нэле Набоковой, Лиле - лирика с эротикой, Кольке читать не стоит. Колька по другой части.
   Нет, Августина с издевательским намёком соотносить с Колькой только по ответной национальной неприязни, возникшей во времена всеобщего помутнения. Интересно было бы узнать, стал ли он, Колька, соотносить с ним во время всеобщего помутнения проверочные скороговорки с грассирующим "р"? А ну, скажи, мол, "на горе Арарат растет крупный виноград!" Да, да - Колька умен, начитан и незлобив. Но упрям в убеждениях высокого порядка, в коих его не пробьешь ни очевидностью, ни логикой. Самое высокое убеждение Кольки - Германия. Правду сказать, не обязательно Германия Гитлера - Германия любая: кайзеровская, Веймарская - та Германия, какая есть, а на дворе Германия Гитлера. Вот, вот какое отношение имеет песенка про Августина к Колькиной любви к Германии: мать в детстве под неё укачивала, а отец под русскую колыбельную не укачивал. Да и Россия лапотная, варварская, Сталинская - дворянство приходится скрывать, как и половину гордой германской национальности. Он, один из лучших учеников класса, только по немецкому языку иногда хватает четверку, а ведь другу его известно, что Колька этой бабуле, учительнице немецкого языка, может повысить квалификацию. Четверка для маскировки. "Николя, Николя, - сквозь десятилетия слышит единственный друг его голос Матильды Ивановны (Иогановны) и беглый говорок с сыном по-немецки, когда что-то предназначено не его ушам.
   Еще более чем про грассирующее "р", интересно было бы узнать, разлюбил ли этот ненавистник большевизма, на коем подружились - разлюбил ли хоть чуточку свою Германию, когда увидал как похоже? Здесь портрет вождя, куда ни глянь - там портрет фюрера. Шествия с красными знаменами при серпе с молотом - шествия с красными знаменами со свастикой в белом круге. Товарищ по партии - партай геносе. Ленинский комсомол - Гитлерюгенд. (только девушки отдельно в БеДеэМ). НКВД - Гестапо. Особлаг - концлагеря. Колхозов, правда, нет, но бауэр без продовольственного талончика курицу не зарежет. Завод с хозяином, но без разрешения представителя партии кастрюлю не сделает. Товарищ Сталин мог бы Адольфа Элоизовича привлечь к суду за плагиат. Но нас сейчас не интересует первородство апостолов зла, интересует, разлюбил ли Колька свою Германию, когда её увидел. Разлюбил ли хотя бы ту Германию, которая была "на дворе"? Вопрос без ответа. Известно только, как он был горд, когда вермахт "марширен, марширен нах Поланд, нах Франкрайх". И неизвестно вспоминал ли Колька друга, когда был в зондер команде, в звездное время Германии. Вспоминал ли, когда видел, как выкашивали пулеметами еврейчиков от мала до велика? Может быть, среди них видел кого-нибудь похожего на друга. Можно себе представить, что он в душе не одобрял, но низшие интересы, личные, умел Колька подчинять высшим интересам. Субординация интересов у него была четкая - Германия превыше всего.
   Вот мы опять влезли в будущее, нарушили стройность повествования. Пока еще вермахт постреливает за тридевять земель. Пока и Колькину любовь к Германии можно соотнести не с Гитлером, а с корифеями науки, с корифеями искусства. "Гейне еврей! - твердит другу Колька. - Ты веришь большевикам, что Гитлер может вычеркнуть его из немецкой литературы? Ты веришь лживой большевистской пропаганде?" Кстати, это он говорил, когда большевистская пропаганда по поводу Германии заткнула свой рот куском Польши с Прибалтикой. И еще говорил Колька: "Мама наизусть знает Гейне, что же в Германии её заставили бы его забыть? Весь народ заставят его забыть? Чушь" Это и подобное, насчет культурного европейского народа - доводы Кольки. Тогда его можно было понять. Старший брат матери нашего героя, в Первую мировую, так называемую империалистическую, был в германском плену, и тоже твердил о культурном немецком народе.
   Отца Кольки, назовем инициалами М.И. Он известный человек в городе, и кому-нибудь из наследников может не понравиться копошение в семейных делах. Могут пойти толки, мол, здесь прибавлено, здесь убавлено, там слишком черно, тут слишком светло - кому это нужно? Так вот М.И. известный в городе врач-хирург, политических тем избегал, мнений своих не высказывал. Мало кто высказывал тогда свое мнение по известным причинам. Он только потешался над играми сына с другом, играми в изменения хода свершенных событий. (Генерала Каледина поставить вместо размазни Керенского! Деникину обещать бы землю крестьянам...) За те игры друзья получили от него прозвище "стратеги". "Стратеги! До обеда мир вам не переделать - пожалуйте к столу". В доме Кольки все были рады окончанию непедагогичного его одиночества с приобретением друга, а дружба пошла такая, что и родителям пора знакомиться. На лето М. И. оставлял городскую клинику ради работы главным врачом в санатории. Санаторий находился в живописной местности под Полтавой. Туда же на все лето выезжала Матильда Ивановна с сыном. В то лето, казалось ничего особенного не предвещавшее, полыхало только за бугром, на Западе. Вот, решили они просить маму друга их сына, чтоб отпустила его отдохнуть с ними. Будет Кольке компания.
   В договоренный день М.И. появился в их комнатенке. С воспоминанием о сцене его знакомства с матерью, ощущал неловкость. М. И. Держал себя просто, а мать кокетничала, несла что-то, что казалось выспренним. И вырядилась она в весьма открытое платье. И вырядившаяся тетя Инна, конечно, не преминула явиться под надуманным предлогом, как будто для того пустяшного предлога нужно одеться как в театр. В общем, он был уверен, что все это, плюс комнатенка, произвело на М. И. ужасное впечатление. Чтоб чем-то его скрасить на обратном пути сказал: "Когда-то мы занимали целый этаж на Екатеринославской". Тут же и сказанное показалось бахвальством не к месту, как платье матери. Умолк. Молчал и М. И., но перед входом в дом, остановился: "У тебя очень красивая мать, - сказал М. И. - Я бы не поверил, что у неё такой взрослый сын". Эти слова воспринял простой вежливостью. Возможно, он заметил смущение, и захотел утешить. Как бы не так. Одним теплым вечером, прогуливаясь по центральной улице города с Колькой, на другой стороне увидел мать с М. И. Они быстро прошли мимо, мать висела на его руке, оживленно о чём-то говорила, заглядывая ему в лицо. Так не ведут себя при случайной встрече. Испугался, что парочку заметит и Колька, рывком развернул его к подвернувшейся витрине, вроде дребедень за стеклом заинтересовала. И сопоставилось то, что увидел, с просьбой матери не задерживаться, накормить Вовку и уложить спать. Какова мать! Только подумать, его мать и отец Кольки, при живой Матильде Ивановне. Как появляться теперь у них в доме, где уже чуть ли не ночует?
   Мать вернулась домой поздно. Он ждал, не раздевался. Со сна раздражение добавил резкий запах духов. Но сдержался, ничего не сказал, что приготовил. По блаженному состоянию её лица понял: сейчас, что не скажешь - не проймёт. Мать сама заговорила.
   -Надулся? Видела, что видел. Ну и что? Нельзя мне погулять с кем хочу?
   -Как ты не понимаешь, Колька был рядом. И вообще...
   Тут она уже не оправдывалась:
   -Что? Что вообще? Уже достаточно подрос, чтоб понять - свободна я!
   -А у него Матильда Ивановна... я к ним хожу.
   -И ходи. Подумаешь, Ивановна. Она старше его на пять лет - я на восемь моложе.
   -Помолчала, как бы в мечте, и не выходя из неё, добавила: - За такого бы замуж. Только не из тех он, кто легко оставит семью. Это - да, но и не из тех, кому погулять да бросить. Кое-что для него значу. Ещё посмотрим.
   Так она сказала, а ведь, известно - задуманное матерью рано или поздно сбывается. Не мытьем, так катаньем. И могло бы выйти ему в третий раз менять фамилию, да на одну с Колькой. Вот это - да! Но у властелинов тогдашнего мира были свои планы, несовместимые со свадьбами. Уже отплескали в радости добытого мира английскому джентльмену в цилиндре. Но ещё не подавился европейскими кусками ненасытный Элоизович - ему ещё мало. К Колькиной радости, Гитлер и Сталин поклялись друг другу в дружбе на век, так что приказом вождя фюрер уже не числился в псах империализма, он социалист, хотя национал. Правда, эта дружба Колькиных немецкой и русской половин только с одной стороны хороша, как союз матери с отцом, как дружба родной Германии с родной Россией. С другой стороны - дружба ненавистного большевизма с любимой Германией не вяжется. Смешался чёткий раздел плохих и хороших. Если Германия хороша, так как же она с большевиками? Но этот разброд не только в голове Кольки - в обеих странах и у самого фюрера тоже. Придёт время, он выскажется. Пока радуется Колька, что его немецкая половина сошлась с русской на Буге. Стало ему, что налево фатерлянд, что направо - родина. И Германия марширен. После Дюнкерка он дает сто против ничего за Германию, а друг его столько же за Англию. Спор этот пока отвлеченный, до Дюнкерка от них не близко. В отвлеченном споре можно договориться тему не задевать. И не только они договорились, договорились и в семье Кольки. Иначе как сохранить мир немцам и русскому в одной квартире. Слава Богу, есть и другие интересы. Шахматы, к примеру, с нерешённым преимуществом. Ну, и большевиков все равно можно поругивать. Дворянство ведь из-за них пропало и ватная фабрика тоже.
   Ещё есть интересы у каждого свои. У него школьный роман с Нэлой. Уже сидят за одной партой, вечером провожает домой, хотя ему в другую сторону. За дверями школы портфель её в его руках - символ особых отношений. Бывало, гуляли вечерами. Не допоздна. Нэлу родители держат строго, девять часов - домой. Вот, ведь, интересно, сам ничего, что хотя бы отдалённо напоминает ЭТО, не предпринимал. После дел с Лилей, боялся, что и с Нэлой не остановится, а он убежден, грань преступишь, и прощай. Потому, даже инициатива первого поцелуя исходила не от него. Она, наверно, думала, что получила самого скромного юношу на свете. А он ничего не думал, знал, что получил королеву класса многим на зависть. И у него есть Лиля для ЭТОГО. Вот такое интересное разделение: тело Лиле, душа Нэле. Вместе что это? Можно ли сложить одно с другим, чтоб в сумме получилась любовь? Что бы в сумме ни получалось, Лиле заманивать его к себе уже ненужно. Стоит только подать знак. На перемене поднялась на его этаж, и качнула головой сверху вниз - клуб свободен. Ни на какие возвышенные темы с Лилей не говорит, хотя в постели у него сами собой вылетают нежные слова. Лиля возвышенных слов и не требует, ей хватает тех, что вылетают. В том постельном деле его уже не стесняется, сама себе помогает, как привыкла до него. Как-то, когда он одевался, высказалась: "Знаешь, почему я с тобой? Потому, что тебя не стесняюсь и знаю, что не будешь болтать. И ещё: брюхо ни к чему, а ты умеешь, в постели не думаешь только о себе, хотя я в этом деле заторможенная. В общем, нет у меня другого расчета, кроме того, что с тобой хорошо".
   Обратили внимание? - "ты умеешь". Значит, Лиля, после него, уже пробовала и тех, кто не умеет. Он не пропустил это мимо ушей. Но вот интересно: бывало, досадовал, что долго не звала, а ревности ... никакой. Ревность для Набоковой, её ревновал бы, даже если бы пошла без него на каток. Но она без него не пойдет. Не пойдет с кем-нибудь другим Набокова, пока не знает про Лилю. А как ей узнать? Разве, что теперь, более чем через полвека, если прочитает написанное. Так уже не актуально.
   Но вот Лиля не звала его с месяц. Какое-то время он объяснял хлопотами поступления в институт после окончания школы. Так он себе объяснял, а плоть его живая объяснений слушать не хотела, плоть хотела того, что ей было положено. "Не начинал бы, - орала плоть, - тогда другое дело. Теперь подавай". И пошёл он однажды вечером в институт связи, куда она поступила на первый курс. Стоял, вглядывался из темени сквера в освещенный вход. Наконец повалила толпа оттуда, она среди сокурсников. Ему бы не прятаться, идти навстречу, вроде случайно - осталось только догонять. Догнал и окликнул. Лиля оттолкнула студента, что вел её под руку, тот не сразу отстал. Отшивать она умела, резкое что-то сказала - испарился. Вот они одни, и он услышал сказанное в необычном тоне: "Доктор нужен? Я больше не лечу" Он промолчал. Промолчит, она оглянется, никого вокруг, обжигающе прижмется и станет просить набраться терпения. Так бывало. На этот раз хотя и сошла с того тона, но на тон вразумления малолетнего. Хватит, мол, милый мальчик. В постели с тобой хорошо, так не одна постель в жизни, к ней еще много чего нужно. Потому приходится выходить замуж. Пора, мол, с мамашиной шеи слезать, она ели вытащила школу - институт грошами не вытащит. А замуж она идет за преподавателя этого же института. Усмехнулась при том: - "вот такая я - от мальчика к дядьке, - с тем посерьезнела, - человек он хороший, похоже, меня любит. Правда, придется ему платить алименты на ребенка бывшей жене, с ней в процессе развода, но и нам что-то останется. Кроме того, ему в Осовиахиме предложили вести радио курсы - тоже доход".
   Замужество, алименты... это еще не его дела. Пусть замужество и алименты, но ведь это не сейчас, а сейчас предложила бы прощальный вечер. Ему, ведь, так хочется зарыться лицом в ложбинку на её груди. Нет, не предложила. Предложила не то. "Записывайся на эти курсы, - сказала, - интересно. Может быть, кто-нибудь ещё из друзей... Я тоже записалась. Чтоб утвердили ему зарплату, нужна полная группа, тридцать человек. Что тебе стоит записаться? Не понравится - бросишь. Нам нужна полная группа, чтоб утвердили курсы".
   Вот это да! Он себе представил, как сидит на лекции на тех курсах, а по концу занятий преподаватель берет его Лилю под руку и уводит прямо в постель. Вот это да! Не ревновал, оказывается, только когда было в догадках. Может, было - может, нет. Хотелось сказать что-нибудь язвительное, что-нибудь такое, что заденет её до слез. И вертелся в голове издевательский вопрос. Мол, в постели с ним тоже помогаешь себе сама? А она увидела, что расстроился, заглянула в глаза, положила руку ему на щеку и сказала мягко - сразу разоружила: "Не сердись, мой мальчик. Ты должен понять, у нас нет будущего, а у меня нет выхода". С тем повернулась и быстро ушла. Неужели, чтоб при нём не плакать?
   Радиокурсы какие-то... Слава Богу, он и Нэла записались, но посетили только раз в начале. Вычеркнули, значит, их из списка, а могли отмечать и без присутствия. Неисповедимы пути твои, Устроитель! Кругом капканы на людей. Галочка в бумажке - и все. Лиля записалась себе на погибель. На вечное горе матери записалась. И на боль его сердца с воспоминанием. Значит, не была безразлична. Или воспоминания любят больше, чем любили то, что их вызвало?
  
  

6. ГРЕМЯТ ФАНФАРЫ, ДА НЕ НАШИ

  
   "Артиллеристы, Сталин дал приказ!
   Артиллеристы, учит Сталин нас
   Врагу мы скажем: нашу родину не тронь,
   А то откроем сокрушительный огонь.
   (Строевая песня предвоенных лет.)
  
  
   Под конец века разгорелся спор: упредила ли Германия Советский Союз нападением в июне сорок первого. Напал Гитлер, но два претендента на Европу, Гитлер и Сталин, непременно должны были столкнуться. Так что кто бы из них первым не напал, тот и упредил. Но сорок первый год не мог быть удачным для нападения на Германию, в том году она была более сильна, чем когда бы ни было, а советская программа перевооружения планировалась на год сорок второй. За временный мир пришлось платить Германии сырьём, продовольствием. Сталин был готов давать больше, но рассчитывал и больше того получить, что уже получено с германского стола. Известно, даровой стол разыгрывал аппетит. В сороковом году в Берлине, через товарища Молотова, фюрер пригласил товарища Сталина откушать в будущем, но меню его не устроило. За присоединение к оси "Рим, Берлин, Токио" Советскому Союзу предлагалось отнять у британцев и прирезать священную индийскую корову, а это уже не за даром, Индией можно подавиться. Вместо того, Сталин просил у фюрера не много - не мало: Финляндию всю, там уже были германские войска, ещё военные базы на Босфоре с Дарданеллами, ещё Балканы просил. "Тогда, - сказал товарищ Молотов фюреру, - присоединение Советского Союза к оси "Рим, Берлин, Токио" будет соответствовать нашим интересам". Вы про это слышали, ветераны Второй мировой войны? Ау, ветераны-ы! За всю Финляндию, Босфор с Дарданеллами, плюс Балканы, мы могли стать ветеранами с другой стороны! Товарищ Сталин дал приказ и... могилки наши в одном ряду с могилами S S.
   В общем, ветераны, должны мы благодарить фюрера за жадность. Из-за жадности фюрера атомные бомбы падали не на Москву, а на Хиросиму с Нагасаки. Не купил нас фюрер, ветераны, мы в своем праве позвякивать орденами-медалями. С тем и поздравляю.
  
   Тревожное пошло время. Уже прошёл просоветский переворот в Югославии, уже немцы её захватили, и уже вождь выдал, как бы для злопыхателей англо-американских, сообщение ТАСС, в нём фюреру изрядно полизал зад. И все ещё была надежда, что обойдется. Как же? Мудрый из мудрейших выход найдет. И верили - "танки наши быстры, и наши люди мужеством полны", Гитлер убоится. В общем, нечего до времени паниковать: кто работает - пусть работает, кому отдыхать - пусть отдыхает. Вот в такую пору М.И. пришёл за ним в девятиметровку, чтоб повезти в гоголевские места. Там он с Колькой накупается в реке Ворскле, наговорятся вдосталь, а что ближе к западной границе на двести-триста километров - не страшно. Даже если война, так в Первую мировую до Варшавы немцы перли три года, а на Ворсклу пришли только когда большевики пустили. То было тогда, а теперь "танки наши быстры". Вот насчет "чужой земли мы не хотим ни пяди" - уже сомнение. Но кто её не хочет, землю чужую? Разве только англосаксы инертные, у которых танки не быстры. Короче говоря, можно пока жить, как всегда, и пойдут они к остановке трамвая, трамвай увезет на вокзал, оттуда поезд в деревенскую благодать, где крики петухов навевают мирную сонливость. Однако в городе пришлось переступать через ноги солдатиков запризывного возраста. Тихая мобилизация, что ли? Через город солдат пёхом гнали на запад. На их запылённых лицах отросшая щетина не одного дня, а отдыхали они прямо на тротуаре. Кто сидел, привалившись к стенам домов, а кто и разлёгся тут же. Видно, не из близи шли. Ну, это может быть, чтоб немца попугать, говорили - для маневров. Попугать ли, или для маневров, наш герой успеет накупаться в Ворскле и наговорится с Колькой. Беспокоили его тогда не солдатики, шли они и вчера, и позавчера, а то, что мать выпроводила из дома за три часа до времени, когда за ним должен был явиться М.И. Будто бы, чтоб с теткой попрощался, чтоб у неё и пообедал. Не хитрый предлог, зашёл в подъезд дома напротив и вскоре увидел, как М.И. вскользнул в их дверь, перед тем осмотревшись направо и налево. Ну, хотя бы не средь бела дня, хотя бы темными вечерами. Ох, как не хочется ему скандала с семьей Кольки. Но пока обходилось, и на этот раз обошлось. У тетки не обедал. Пара слов, и до свидания. Остальное время для Нэлы. Даже трамвая ждать не терпелось, припустил бегом, и пришлось отдышаться от бега у двери со стариной табличкой "М.Н. Набоковъ". Под этой дверью они прощались. Здесь он тискал доверенную ему руку так, чтоб и то получалось целомудренно. Оба были рады подольше постоять на безлюдной лестничной площадке, но стоило на неё взойти, как пёс с другой стороны двери впадал в истерику. Пёс чуял хозяйку сквозь стену и требовал, чтоб вошла. Жалобный скулеж, адресованный Нэле, перемежался злобным рыком ему. В общем, если у двери задержаться, то собака весь дом переполошит. Не отнимая руки до последней возможности, Нэла втискивалась в приоткрытую дверь так, чтоб пёс не выскользнул, а он через ту щель внутри квартиры видел лишь кусок стены да часть коня на картине. И эта картина ему мерещилась, дорисовывал её в воображении по всякому, то на ней всадник, то без него. Хорошо бы проверить. На этот раз Нэла была дома одна, ему обрадовалась.
   -Ты? - произнесла. - Как славно, что пришёл, - и к нему прильнула. Она прильнула на мгновенье, его не хватило, чтоб ответно обнять, успело охватить ощущение упругости девчоночьего тела под домашним халатиком. Сразу отстранилась. - Подожди, уберу Джери, - сказала, - зайдешь. - Она прильнула к нему на лестнице и, может быть, это был аванс, потому что удача - он и она, никого больше. Как же? Дождешься от Её Величества, в комнате завела пустяковый разговор о том, о сём. Притронулась к компрессу на шее:
   -Мороженное. Говорила тебе вчера, хватит. Простудил.
   -Хватит, сказала после третьей порции.
   -Мог остановить. Иногда меня нужно останавливать.
   -Во всем?
   Их Величество оставили нескромный вопрос без ответа. Не ответила она, как бы некогда было ей отвечать, ушла успокаивать пса, запертого в её комнате, он там бесновался, лаял, скулил, царапал когтями дверь. Стоило ей выйти, собачий концерт начинался снова. Пришлось его из той комнаты вывести. Вывела она пса, и привязала поводок к ножке родительской кровати. Теперь цербер не сводил с него злобных глаз, рыком отмечал любое движение. Чем торчать на глазах этой злобной твари, лучше вдвоем посидеть на скамейке в сквере. Картину он увидел всю, на том спасибо. С охотником в седле картина, и псы у копыт. Славные псы, молчаливые.
   -Пойдем, - предложил, - погуляем немного.
   -В халате с повязкой на шее? - ответила вопросом. - Не бойся, Джери только делает вид, что страшен. Смотри, он добрый, - с тем руку в собачью пасть. Пес замотал головой, но тут же снова на него уставился.
   -Предлагаешь и мне попробовать?
   -Если ты такой трус, мы можем посидеть в моей комнате, Джери через пару минут успокоится. Только учти, у меня не прибрано и противно пахнет лекарствами.
   Конечно, конечно, он хочет с ней за закрытую дверь, без того сучьего сына. В её комнате ему показалось все как надо, уютно. Девчоночье жилье. Ровной горкой учебники на столе, накрахмаленные салфеточки. Комнатенка маленькая, но отдельная - предел мечтаний сверстников. У Нэлы есть.
   -Я лягу, меня просили не вставать с постели, вечером была высокая температура. А ты сядь рядом, - с тем убрала со стула склянки, пакетики, откинула одеяло и помедлила. Он понял: хочет, чтоб отвернулся, но не отвернулся. Зажмурил глаза - ничего, мол, не вижу, а открыл их, когда халатик был еще у неё в руках. Нет, королева не завизжала, как завизжала бы всякая иная на её месте. Её Величество придержали низ короткой ночной рубашки, чтоб не задралась, и не отводя спокойного взгляда - глаза в глаза - скользнули под одеяло. Тут бы ей продолжить разговор, словами отогнать ЭТО. Молчала. Молчание - ожидание. В её соизволении еще не уверенный, он решился только коснуться губами лба, как бы измерил температуру. Однако не оторвался в приличное для того время. Ещё чуть помедлит, выйдет смешно. Оторвешься, - второй раз температуру не измеришь. Ну, а если себе что-то позволить, тогда может услышать: "вот ты какой! Где Джери? Ну-ка, Джери, выпроводи гостя с разодранными штанами". Это успел подумать, паузу с губами на лбу прервала она сама. Обвила руками. Обвила руками и губы к губам. Теперь на губах его не остановишь, перецеловал всё до повязки на шее. Не задержались бы губы и на плечах, ниже прикрывало одеяло. Не такой уже робкий после Лили - когда стало мешать одеяло, мягко, но настоятельно разжал обнявшие его руки, выпрямился. И снова взгляд - глаза в глаза, неотрывно глядели горящими глазами, пока раздевался. Раздевался без суеты, перед тем, как снять, что ещё оставалось на нём, ловил в глазах позволение. Она смотрела. И падало на пол с него, ещё одно движение и останется, в чём мать родила. Тут веки её заплясали в тревоге, сжалась. Он знает - это пройдет, охватит ЭТО, всё забудется. Только потом... что будет потом? Потом придется решать, как жить дальше, а решения с Нэлой, не простое. Потому с той тряпицей медлит. Руку отвел, трусы оставил на себе, и видит, как засветилась доверием, откинула ему край одеяла. Но ему одеяло и откинутое мешает. Под одеяло к ней лечь - себя не удержать. Сбросил он одеяло на пол к вороху одежды, в ладонях пять крохотных пальчиков ступни - все во рту побывали. Не отняла ногу, пальчики шевелились. Тогда потянулся вверх, сдвигая обеими руками рубашонку, приподнялась, чтоб под ней легче шла. Вот, вся королева перед ним... перед губами, и всю губами ощутил. Это было так, как ни с кем не было. И у неё, конечно. Она не отрывала пальцы из его шевелюры, для чего пришлось ей привстать, но может быть, это ей нужно было, чтоб тоже все видеть. Запечатлеть. Ей стало хорошо, лучше быть не может, и длилось так, пока тело в его руках напряглось перед тем, как опасть. Нет, не позволил телу опасть с первого напряжения. Знает, чем больше длится, тем острее полёт. И вот уже не в его власти её остановить. Полетела! Тогда оторвался от тела. Ничего, пусть это будет только ей, ему к томлению не привыкать. Не добранное никуда не денется. Пусть пока так, потому что финал с Её Величеством не ко времени. Им до свадьбы еще жить да жить. Хорошо, что удержала, и хорошо, что не удерживала губы. Губами познал, как устроены королевы.
   Друг мой, взгляни на часы! Тебя же ждут. М.И. у матери, поезд... санаторий... Колька в Лещиновке. Уже на улице вынул изо рта короткий белобрысый волосок. Посмотрел на него. Куда деть? Не в уличную же пыль королевский волосок. Сунул в карман. Пусть с ним будет.
  
   Скоро не останется свидетелей паровой тяги. Нынешнее и грядущие поколения, избалованные чудесами техники, не поймут умиление паровозом его современников, им он виделся высшим проявлением механической мысли. Виделся паровоз им в бесконечной возможности улучшения тяг, шестерен, шатунов - всего преобразующего огонь и воду в движение. Результат был столь нагляден, (плюс электрификация!) что уверовали многие в безграничное могущество человека, уверовали, что способны и себя улучшить, подобно паровозу последней модели. И была уже простая формула всеобщего счастья, её вывел бородатый теоретик. Икс минус игрек, в остатке прибавочная стоимость, делённая на количество душ. Всё было правильно в формуле, кроме неучтённого стремления каждого уменьшить делитель до единицы собственной персоны, так что с построением бытия по формуле остались лишь лозунги да песни. Вот с песнями и посадили человека с ружьём на паровоз. "Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка!"
   Три четверти века стелили рельсы на костях - конец пути. Дальше - некуда. Ледяная пустыня, где бродит лихой человек с топором. Спасайся, кто может!
  
   Конец ещё в тумане времени далеком. Ещё паровозы на всех парах. Первая дальняя дорога ему в радость. Где-то там, вдали, куда устремлены рельсы, мерещилось что-то лучше обыденности. Вот он с М.И. на перроне в ожидании поезда, который их увезет. Десятилетия минули, а поездка в Лещиновку с М.И. - как вчера. Помнит всё. С воспоминанием, его и потом пьянил не забытый запах просмоленных шпал, машинного масла, и дымка в воздухе, оставленного уже отбывшими в чарующую неизвестность. Запах паровой тяги - запах его юности. Дождались выхода из служебного помещения человек в чёрном кителе, блестящие пуговицы в два ряда, красный околыш фуражки, свернутые флажки в руке. Подошёл человек к медному колоколу на стене вокзального здания, и коротким звоном возвестил приближение поезда. Засуетились люди с чемоданами, плетеными корзинами, с мешками на спинах. Тут же отрывистый гудок паровоза, и натужно пыхтя, длинный бак на больших колесах, с дымящей трубой, вкатил к перрону вагоны. Красная звезда на конусе крышки бака, меж буферов, увитый лентами портрет усатого вождя, вождь в добром прищуре. А из окон первых вагонов слышится подорожная хоровая: "Наш паровоз вперед лети..." Куда-то едет коллектив.
  
   Понесся паровоз, он с М.И. на скамьях друг против друга, смотрят в окно, за окном уже не городские постройки, степь с её запахом. Только у открытых окон степной запах одолевает вонь потных тел, онучей, прокислой овчины внутри вагона - всего, что сопутствует скоплению народа в тесноте. Поезд несется, размеренный стук колес местами сменяется частым стуком на рельсовых разводах, тогда однообразный степной пейзаж оживляется придорожными строениями, белёные хаты, выглядывают меж зелени. Потом снова стук в ритме назойливых песен, что не вытолкнешь из головы, сиротливые в степном одиночестве деревья, да придорожные столбы с вороньем на проводах. В каком бредовом сне приснилось бы, что эту сонную степь, чуть не в тысяче километров от армий разделённых Бугом, в считанные дни, вспашут гусеницы танков, изроют и замусорят миллионы убегающих и догоняющих? И в каком бредовом сне приснилось бы, что до начала бега безумцев, ему не остается времени даже выспаться с дороги?
   В Лещиновке Колька уже нажил привычку до завтрака купаться в Ворскле. Утром он сдернул с него одеяло и пошли они садом бывшей богатой барской усадьбы - двухэтажный дом с колоннами, уже облупленными, ныне санаторий, на крыше дома два раструба направо и налево хрипящего радио. Хрипы тех раструбов, вместе со стуком мисок из открытых окон столовой, не заглушали умиротворённый шелест листвы в саду, запах пшённой каши не перебивал запах свежего деревенского утра. О чём бормочет радио никому не важно, этот фон времени давно стал проходить сквозь уши навылет. Только в воспоминаниях о памятном дне двадцать второго июня, бормотание радио как бы от начала сопровождалось трубными звуками нашествия, из тогда ещё не сочинённой симфонии Шостаковича. Нет, радио хрипело привычно, пока Колька вдруг не застыл на месте. Застыл, а друг его шагнул вперед и оглянулся в удивлении.
   -Ты чего? - спросил.
   -Фашисты! Показалось, что по радио сказали "фашисты".
   -Не может быть.
   Прислушались, слово, неслыханное с тридцать девятого года, радио выдавало раз за разом. И увидели, что к дому, под рупоры сбегаются люди. Люди выпрыгивали из окон столовой, сам повар выпрыгнул, весь в белом с черпаком в руке.
   -Война! - крикнул Колька, трясясь от возбуждения. В таком состоянии уравновешенного Кольку он видел только в тот день. Колька предвкушал звездный час вермахта, когда вслух заговорит на своем рейхснемецком языке.
   -Война! Ответил с чувством отчуждения от Кольки. Знание Матильдой Ивановной Гейне наизусть не убеждало, что немцы идут не по его душу. Пусть Колька говорит, что хочет, он уверен: эта война только по случаю против большевиков - война с Америкой, Англией, Россией и лично с ним не случайна.
   -Доигрались, - произнес, представив себе Наполеона в горящей Москве. - Теперь им конец.
   -Теперь им конец, - подхватил Колька, подразумевая не тех. - Кто их будет защищать? Эти? - мотнул головой в сторону толпы под репродукторами. - Эти только и ждут, что немцы распустят колхозы. И кто им поможет? Соседей ограбили, Англию, Францию предали. Германия с запада, - левая рука Кольки в кулак, - Япония с востока, - правая рука Кольки в кулак, - Турция с юга, - потряс кулаками, - теперь им конец.
  
   Описание подошло к началу войны, и как же не поразмышлять по такому поводу задним числом? Известно, что товарищ Сталин в первые дни войны впал в панику. Он сказал соратникам: "Ленин дал нам страну, а мы её просрали". Сказал, и залёг на диван на даче. Пусть не в одночасье сказал и залёг, но и то, и другое, было. Думается, товарищ Сталин в довоенный период очень переоценивал фюрера германцев. Фюрер, можно сказать, восхищал товарища Сталин, а кем восхищаются, того примеряют на себя. Своему окружению товарищ Сталин даже выказывал восхищение фюрером, когда тот расправился с Рэмом. Товарищ Сталин, видимо, немножко завидовал успехам фюрера, но осторожный, он на месте Гитлера ни за что не напал бы на Россию в одиночку, а напал бы только в союзе со всем Западом. Раз умный Гитлер, - думал товарищ Сталин в начале, - напал, значит, Гесс в Лондоне договорился. Похоже, что Сталин в начале войны считал, что весь мир поднялся против СССР, а до того упорно не верил в нападение Германии, потому что понимал, какой он ни есть, а для Запада предпочтительней Гитлера, захватившего почти всю континентальную Западную Европу. "Не договориться теперь Гитлеру с Западом, без Запада войну с СССР не выиграть", - думал товарищ Сталин. Раз умный Гитлер напал, значит, с Западом договорился. Вся Европа, Америка, турки и Япония - есть от чего впасть в панику. Не только так думал товарищ Сталин. Изощрённый в политике Литвинов, в первый день войны сказал: "Английская эскадра, должно быть, на всех парах мчится на Кронштадт". Мало кто тогда допускал, что Гитлер, не более чем параноик, одержимый бредом своего величия и юдофобии.
   Вот, значит, товарищ Сталин залег на диван, стал ждать прихода соратников, которые его расстреляют до того, как их повесит Гитлер.
  
   Еще не кончилось сообщение, как из толпы под рупорами раздался отчетливый голос: "Н-да, братцы, немец - это сила. У немца, братцы, порядок". Колька посмотрел на него торжествующе. Вот, они ждут немецкого порядка.
   За обедом витало напряжённое молчание. Матильда Ивановна пыталась все делать как всегда, будто ничего не происходит, будто происходящее, к тем, кто за столом, никакого отношения не имеет. Даже с обычным вопросом обратилась с именем "Николя...", но тут же почувствовала неуместность немецкого "Николя" в такой день, смутилась, так и не задала вопрос. А Колька молчание не выдержал, сказал, придав словам равнодушный тон: "уже бомбили Киев, если пойдут как по Франции, скоро будут здесь". М.И. не купился на его тон, отшвырнул вилку, но взглянув на жену, она умоляюще прижала к груди руки, за тем взглядом ответил сыну тем же ровным тоном: "В прошлую, германскую, мой ротный, тоже наполовину немец, был отличным русским офицером. Тебе следует помнить, что твой дядя погиб в четырнадцатом в армии генерала Самсонова, а я в шестнадцатом получил немецкую пулю", - с тем резко встал со стула и вышел, широко распахнул дверь, но не хлопнул ею, только помедлил в проёме. Прорезала война по семьям. И по дружбам.
   И пошли сводки с фронтов, каждая Кольке в радость. Ясно было, шли, как по Франции. И не долго ждать - полтавское небо уже гудело их самолетами. В какой то близкий от начала войны день над головами с ревом пролетело несколько, и каждый, кто не спрятал голову в страхе, мог видеть пугающие, чужие, чёрно-желтые кресты. В тот же день мать телеграммой затребовала его домой, и чтоб М.И. непременно сопровождал. Мол, время настало неспокойное, одному мальчишке опасно. С тем М.И. оживился, как школьник, отпущенный с уроков, сказал жене, что как раз ему и в городскую клинику надо, и стал собираться в дорогу. Пока он собирался, Колька потащил друга на прощанье искупаться в Ворскле, но до реки они не дошли, сели на скамейку в санаторном парке и он завёл разговор: "Неужели ты веришь гнусной пропаганде этих кремлевских сволочей? В ту первую войну русские выгнали всех евреев из прифронтовой полосы, потому что немцы к ним хорошо относились. Оставайся. Через недельку-другую наши будут здесь, большевикам конец. Мы же об этом мечтали".
   Нет, и не мелькнула мысль остаться. Прошлая война - это прошлое. И действительно большевикам веры мало, но интуиция выводит крохи правды из моря лжи - идут не те немцы. Другие немцы идут. И почему-то теперь не только на всех, ещё и лично по его душу. И пусть Колька верил в то, что говорил, но ведь звал на смерть! Можно ли простить, что звал на смерть? С воспоминанием о Кольке всегда будет охватывать чувство опасности, назойливая мысль о последствиях, если бы согласился. Последствия представлялись по-разному, но с одним концом. Вот приходят за ним люди с черепами на фуражках. Уводят. Колька кричит вслед: "прости, - я не знал!" Как простить? Это же не игра в шахматы, где поверженного короля - в коробку до следующего раза. Это жизнь, единственная неповторимая. Тогда еще можно было думать, что Колька что-нибудь подобное вслед закричал бы, потом прояснилось - разве только отвел бы глаза. При тех немцах, что шли, кричать такое - себе дороже. А уж долго ли мучила бы Кольку совесть, или совсем не мучила, вовсе вопрос пустой. Какое дело трупу, мучит ли совесть того, кто его убил? Потому, как бы Колька не вёл себя, когда в мыслях люди с черепами его уводили, он кричал Кольке: "Сволочь! Убил меня!"
   Все это потом, а тогда расстались с миром. Еще ничья правота не подтверждена, еще Колька думает, что прав и сожалеет, что друг его не послушался. Однако к тому разговору не возвращался, может быть, что-то выговорил ему отец, или может, мать сказала. Могла Матильда Ивановна на родном языке немецком вразумить сына. Мол, нельзя, Николя, в такое время брать на себя ответственность чужих судеб. В общем, расстались миром, и прощальный портрет Кольки в памяти, последний портрет, с рукой машущей отходящему поезду на перроне станции. Там и оставим Кольку его судьбе. Будущее никому не ведомо. Неведомо будущее М.И. - он молчалив, наверно совесть мучит, что оставил семью в лихое время. Утешает себя, наверно, что не надолго. Неведомо Лиле, - еще ходит на те радио курсы. Из-за войны бросила бы, да поздно. Уже отмечена в списке галочкой, поименована в приказе: "... считать мобилизованной с такого-то числа... обучить владению оружием... прыжкам с парашютом..." Ни оружия, ни парашютов для обучения нет, а приказ есть - Лиле не уехать с мамой в эвакуацию. Последний инструктор посмотрит на схожую с Марией Магдалиной, кому хоть с оружием, хоть безоружной у немцев смерть, и махнет рукой. Кто он против приказа? А подпольная группа, коей Лиля предназначалась для связи, была только на райкомовской бумаге. Райком, как и должно, отчитался той бумагой перед горкомом, горком - перед республикой, республика - перед самой Москвой. Лиц же, поименованных в бумаге, в германском тылу никто не видел. Кому-то отменили оставаться за надобностью в других местах, какие-то сами себе отменили, кто остался, сидел тихо. Знают лишь некого Стоценко, он подался в полицаи и был повешен по возвращении Советами, да Лилю знают - Лилю повесили немцы. Вешать в городе - виселиц не сооружать. Бревно из балкона бывшей гостиницы, табличка на грудь: "юде-партизан". В сорок третьем тот балкон ему показала Лена, и он ходил к нему, как на Лилину могилку. Недолго был тогда в городе, но к могилке Лили приходил не раз, сколько бы не приходил так и не мог представить себе, что нет уже плоти трепетавшей в его объятьях. И много лет позже, если видел девушку, пусть со спины похожую, хотелось окликнуть, заглянуть в лицо для убеждения, что не она. И даже теперь кажется, что ещё увидит Лилю такой, как была, хотя умом знает: отсохни даже рука злодея до того, как затянула на шее Лили петлю, Лиля и со спины с годами была бы иная. Но то умом, а есть ещё память сердца.
   В то явление в город, в сорок третьем, Лена рассказала ему много такого, что знай это он, едучи от станции Лещиновка, если бы мог, остановил время, как поезда стоп-краном. Нет, нет стоп-крана на время. Да и неведомо оно. От будущего ожидается что-нибудь лучше прежнего. Пока его ждут в конце пути маленькие радости. Нэла не уехала на лето отдыхать по случаю войны. Лиля еще ходит по земле, глаза прежние, веселые глаза. Лилю печальную никто из друзей не увидит. Его матери двойная радость: старший сын при ней и М.И. тоже. То ли не торопится М.И. обратно в Лещиновку из-за госпиталя, на нём он теперь, то ли ещё почему. Может быть, он писал, чтоб Матильда Ивановна с Колькой возвращались, а может, не писал, потому что знает, кого сын ждет, к тем в Лещиновке ближе. Жена его там же, от сердца отрывает частями: часть мужу, часть сыну, и еще часть братьям, племянникам, друзьям юности, они в вермахте должно быть. А вермахт прёт. Говорили, мол, только до старой границы. Мол, на старой границе мощные укрепления. Старой границей немцы не поперхнулись. Да что там старая граница, уже Днепр не удержал. И к городу подкатили какие-то странные военные действия. Что ни день воздушная тревога. Не напрасно ли? Не напрасно - немецкие самолеты в воздухе? Летают - не бомбят. Зенитки в небо лупят впустую. И это каждый день, в один и тот же час, хоть проверяй часы по тревоге. Поначалу прятались, потом надоело. Кто-то из тех, кто, возможно, ждал, как Колька, распустил слух, мол, немец хочет этот город взять целым, так что не паникуйте. Одно неудобство: с улиц на время тревоги гоняют, и приходиться дела свои улаживать так, чтоб на улице не застало. А он и Нэла ходили в кинотеатр "Ударник". Не потому, что в "Ударнике" показывали хорошие фильмы - фильм показывали один на всех сеансах, и каждый день - им побыть наедине негде. Город уже переполнен беженцами из Киева, Кременчуга, Полтавы, так что почти все уже живут, как в девятиметровках. Все уплотнились родственниками, знакомыми родственников, где же им побыть наедине? В "Ударнике" кресла без поручней, не разделяют. Если кто был там до первой бомбежки города, тот мог видеть их, когда луч из дыры в стене светлел - в конце зала в обнимку. В последний раз там обнимались в день смены расписания немецких налетов. Был, наверно, у немцев такой генерал, который сказал: "Хватит этот город баловать". В зале вспыхнул свет задолго до кадра с надписью "Конец". Не дотянул в тот раз Чапаев до геройской смерти в водах Урала. И никто в тот раз не топал ногами, никто не орал механику "сапожник" - били не киношные пушки, не Анка строчила из пулемета. Не на экране - за стенами начался ад кромешный, задрожали стены, потолок, казалось, тут же обрушится на головы. Свет моргнул и погас, обслуга сбежала, не позаботившись хотя бы открыть двери на выход. Он прижал к себе Нэлу, они в числе немногих, кто не вскочил с места, не давился у запертых дверей, не втискивался под кресла. Они в обнимку переживали первый страх войны. Особенный страх, когда знаешь: от тебя ничего не зависит. Тебе не схорониться в окопе, не залечь за камень, не перебежать в безопасное место, пусть безопасным оно только кажется - тебе сидеть и ждать милости от неба. Или смерти. Сидеть и ждать без возможности что-то сделать хотя бы и бесполезное. Но вот стихло за стенами. Все, что когда-то началось, когда-нибудь кончается. Двери уже распахнуты все разом, за дверями солнце, такое солнце как всегда. Солнце ещё не разбомбить генералам, но город не узнать. Бежали по битым кирпичам, по битому стеклу, гнал их страх за участь близких. Сначала к его дому, место его казалось опасней, через реку цель - электростанция. Считалось, что электростанция первая цель. Цел его дом, значит, жива мать, жив Вовка. Не заходя, побежали к дому Нэлы. Вот уже сквер, за сквером дом Нэлы, окна на зелень. Почему в обычно пустынном сквере толпа, много военных? Почему никого не пропускают? Нэла в обхвативших руках военного: "Нельзя туда, детка, нельзя. Вишь, одна не разорвалась, может в любой момент бабахнуть". Это в сквере, а к дому можно оббежать в обход. Но уже он усек, что не белеет за деревьями стена, и крыша не чернеет над стеной. Он смотрит: нет, не белеет. Тут военный передал ему Нэлу из объятий в объятья: "Держи её, парень, некогда мне". Теперь он её держит, развернув спиной к месту, где вместо дома над деревьями небо. Держит - молчит. Что ему сказать? Где слова, что утешат в таком горе? Нет таких слов, и лучше молчать, молча прижал к себе и держал, пока Нэлу не отнял примчавшийся отец. Тогда отошёл. Видит, в том горе он третий, лишний. Но может быть, счастливая случайность спасла её мать? Может быть, она за пять минут вышла во двор с собакой? Или в магазин за солью? Разве не бывает? Может это ей шепчет отец. Нет, маму Нэлы уже никто не увидит. Постоял он, и пошёл из сквера в обход, к стороне, где дом выходил в переулок. Обошёл большую груду кирпичей, за ней соседний дом без верхней половины стены. Без стены комната как макет: детская кроватка на уцелевшей части пола, коврик, чтоб малый о стену не тёрся, на коврике белые лебеди плавают. Обошёл он всё это и - домой.
   Тесно жилось в девятиметровой комнате, но то была привычная теснота. С нашествием родственников неведомых колен из прифронтовых областей началась жизнь вокзальная. Постояльцы появились у тети Инны, у тети Гиты и у них вместе с Вовкой спит чей-то малец. Не удержала немца ни старая граница, ни Днепр, и уже нет сомнений, что сюда тоже припрут. Колька уже дождался. Воображение рисует Кольку с хлебом и солью на рушнике: "бите дрите, их бин дойч" - его праздник.
   Первой оставляла город тетя Инна. После смерти дяди Левы, не задолго до начала войны, покровители устроили её преподавательницей английского языка на курсы комсостава военного округа. И вот теперь семьи военных отправляли в тыл с относительным комфортом. Пришлось тете Инне брать с собой и детей сестры покойного мужа, тети Гиты, её с супругом мобилизовали. Врачи. Мусю по случаю отъезда выписали из больницы, слава Богу, у неё приступов в то время не было. Он, единственный почти мужчина, способный вещи таскать, провожал их. Поезд для семей военных подали не в сутолоку городского вокзала, где уже штурмом брали места в вагонах, а на спокойную сортировочную. Тишину там нарушали только короткие свистки маневровых паровозов да настоятельный женский голос, повелевший по радио их работой. На сортировку тётю Инну с узлами, чемоданами и чадами доставил военный грузовик. Посадка происходила в полном порядке, распорядитель бегал вдоль состава, по списку сверял, кто прибыл, показывал предназначенные места. А классных вагонов в составе было только два, для семей самых важных начальников, остальным теплушки - восемь лошадей, сорок человек. Ничего. На Руси в теплушках ездить каждому поколению. Скоро и ему отмеряется в теплушке не одна тысяча верст, к тем, что оттопает пёхом.
   Вот он побросал чемоданы и узлы в указанный вагон, малолеток подсадил, Мусе тетя Инна сама подала руку. До того был предупрежден, чтоб на прощание с ней не обнимался, лучше даже руки не подавать. Она тоже старалась смотреть как-то мимо него. Но все равно было видно в метании глаз, что не в полном порядке. А кто в полном порядке в такой отъезд? Это ведь не на курорт - неизвестно куда, на сколько времени и что там ждет. Не только Мусенька, даже тетя Инна не в полном порядке - одна взрослая при больной дочери, да еще с двумя малолетними тети Гиты. Есть от чего смахнуть слезу. Всё. Посадил, можно ему уходить. Тут тетю Инну прошибло. Расчувствовалась она, расцеловала в обе щёки, омочив их, и глядя на мать, Мусенька тоже зашлась в плаче. Тогда тетя Инна взяла себя в руки, оттолкнула его - иди, мол, и прижала к себе дочь. И он ушёл не оглянулся, чтоб тоже не зареветь. Надо бы оглянуться. Не знал, что видит подружку детства почти в порядке последний раз.
  

7. ТАНЕЦ СМЕРТИ

  
  
   Нет, не получаются воспоминания по плану. И песни к этой главке не подобрать. Душа не поет.
   Тете Инне с Мусей и двумя малыми, досталась половина нары, настеленные доски в торце вагона. На другой половине расположилась немолодая супружеская пара с двумя ребятишками, должно быть, внуками. Восемь человек, из них четверо детей, на одних нарах легко умещаются. Кто без детей, тем места на полу, где и холоднее, и потесней. Соседи по нарам загрузились раньше, мужчина успел соснуть, приткнувшись к стенке вагона, дети их возились в середине, бабушка - или кто там она им? - за детьми. И кто бы мог предугадать, что муж с женой станут меняться местами, чтоб каждому спокойно поспать у стенки? Тетя Инна будет клясть себя весь остаток своих дней за то, что Мусю не положила к доставшейся им другой стенке, отделив от посторонних. Но то ведь уже задним умом, им все умны. Может быть, и такой ум не помог бы - больная девочка в таких обстоятельствах. Тетя Инна устала и сама легла, где спокойней, а соседи обменялись местами, когда она уже спала. Муся оказалась рядом с мужчиной. Стучали колеса, лязгало вагонное железо, раскачивало вагон. Спали, кто тихо, кто посапывал, кто похрапывал - она не спала, и это вагонное раскачивание, как бы само подвигало её к тому пожилому. Если, себя чуть придержать, когда отодвигает, а в другую сторону не придерживать, так туда и подсунет. Вот ноги соприкоснулись, и это еще до потери разума, ещё при сознании, что не хорошо, что стыдно и что дальше будет хуже. У неё всегда начиналось с противоборства ЭТОМУ, только долго бороться воли не хватало. Тут, к счастью-несчастью, поезд стал. Стал поезд, и усилие собранной воли помогло ей оторваться оттого, что притягивало. Сползла с настила. Внизу кто-то услужливый решил, что девчонка хочет по нужде, отодвинул тяжёлую дверь. Была и лесенка в вагоне, но её он спустить не успел, Муся спрыгнула. Станция оказалась большая, сколько было путей, все забиты составами. Ей бы постоять возле своего вагона, да обратно, но тут какая-то женщина, видно приспичило, полезла под вагон и Муся тоже. То ли та женщина была проворней, то ли спряталась по своим делам между вагонами, Муся вдруг оказалась одна, и тут раздался протяжный гудок отправления, паровоз натужно зафыркал, сдвигая с места состав. Бросилась она обратно, под вагоном состава, который ещё стоял, ударилась о какую-то железяку, выскочила, а вроде её поезд уже набирает скорость. Не сомневалась, что её состав, и не смутило, что многие двери в вагонах того состава были распахнуты, в проемах сидели солдаты, свесив наружу ноги. Откуда ей знать, что было в других вагонах её состава? А солдаты протягивали к ней руки, с гоготом зазывали: "сюда, сюда, красотка!" И уже поезд шёл ходко, уже от него осталось чуть. И она протянула к рукам руки, была ловко подхвачена, пушинкой влетела в вагон. Тут же пошли расспросы: кто, куда, откуда, - она только улыбалась в ответ. Какой-то весельчак воскликнул: "Что спрашивать? Цыганка она. Вишь, чёрноокая. Цыгане, они ни откуда, ни куда, зато пляшут и поют". Кто-то растянул гармошку, какой-то весельчак затянул: "Бирюзовые колечки, эх да раскатились по лужку...", с тем пошёл в пляс, зазывая. Кто в ладоши захлопал, кто притоптывал, а весёлый человек потянул её плясать, но она не умела, на месте, плечиком шевелила в такт. Всем было хорошо. Эх, Ромалэ!
   Напрыгался весельчак. Когда затянули ещё одну цыганскую, он поднял руку: "Шя-а!", - на одесский манер, и объявил: "Танго, Утомлённое солнце". С тем притянул к себе Мусеньку, прямо-таки вжал в себя, вроде, как в шутку, на поворотах ногу глубоко просовывал меж её ног, так что почти на него ложилась, рукой сзади шарил пониже талии. Поворот - колено меж ног, ещё поворот и елозящая по ягодицам рука ощутила ответный трепет девчоночьего тела. Тогда стал лапать без музыки, подвел к настилу, соседу подмигнул: мол, освобождай место, а её подсадил на настил. Пошла солдатская потеха: один от неё, другой к ней. Уже всхлипывает, отбивается - разве от этих отобьешься? Она и первого, как женщина, не чувствовала. Она же больная! Больная девочка.
   Нашёлся в вагоне один. Очкарик. Пока дело казалось добровольным, он молчал, а насилия не стерпел. Очкарики, они всегда против желания масс. Гнилая интеллигенция - короче говоря. Встал очкарик и заявил: "Вот я всех вас насильников запоминаю. И Шкрыгина, и Столбцова... на остановке заявлю ротному, вас за насилие - в тюрьму. А не ротному - так самому полковнику заявлю".
   Тут загалдели: "Погоди, сучара, устроим тебе темную. Покажем тебе солдатскую дружбу. На фронте - первая пуля твоя". Но масса храбра, когда безлика. Если по фамилиям - кому охота в тюрьму? На станции очкарик, правда, фамилий не называл, но доложил офицеру, что гражданская какая-то в их вагоне едет. Тот долго её расспрашивал, ничего не понял. Ни кто, ни откуда, ни куда. И потому, что возможен был шпионаж, решил под конвоем сопроводить в комендатуру. Однако для комендатуры та станция оказалась мала, на ней при станционном доме была только дежурка с милиционером, ему и сдал офицер Мусеньку с рук на руки. Тут бы этому делу конец. Представитель порядка всё же, так и милиционер мужчина в соку, ночью в дежурке наедине с девчонкой. "Ах, ты, блядь, - обругал, когда стала сопротивляться, - под солдатами можешь, а милиционеру нельзя?" Обругал и силу применил. Потом испугался, по виду малолетка и ещё сопротивлялась. Как бы, того... Он хоть и власть здесь, но может быть, жены боялся. Только семь бед - один ответ, под утро еще раз на неё слазил, а оставлять до времени, когда люди появятся, не захотел. Повел Мусю за станцию. Пока вёл, был ласков, проявлял отеческую заботу, так что можно было допустить, что в каких-нибудь кустах прикончит - концы в воду. Но то ли наган у него был без патронов, то ли шума боялся, то ли не настолько скотина - отпустил её. "Дуй, - сказал ей, - прямо по путям, обратно не возвращайся. До станции Лазенки дойдешь - недалеко - там попросишь коменданта, чтоб в поезд посадил. Да чтоб в свою сторону, а то ведь к фронту пёрла". Сказал и припустил обратно - сапоги сверкали.
   Не близкими показались Лазенки. Уже день, а их не видно. И по шпалам быстро не пойдешь, шпалы лежат для шага коротко, чтоб через одну, не для девичьего шага. И ещё с путей сходить приходилось не раз, пропускала поезда. Хорошо, с какого-то километра, рядом с путями пошла грунтовая дорога. Начали встречные попадаться, оглядывались - чужая на проселке. Правда, уже шпиономания пошла на убыль. Это в первые дни войны, не посмотрели бы, что девчонка, враз скрутили бы, и к коменданту. Может быть, оно бы и лучше для неё получилось, но теперь встречные только оглядывались. Потом догнали двое на подводах. На передней погонял крепенький такой мужичок, не старый, стоя на подводе крутил над головой вожжами. Поравнялся, придержал лошадь: "Куда, девка? Садись в Лазенки подброшу". Этот оказался из тех, которым молчание не золото - завел разговор и быстро разобрался, какой подарок везет. Вот он остановил коня, крикнул тому, кто ехал позади: "Давай помалу вперёд - потом догоню", - и завернул за придорожные кусты, там к ней подсел на сенцо. "Здесь, - говорит, - подзаправимся. Что-то жрать охота". Муся со вчерашнего дня крошки во рту не держала, так что уговаривать не пришлось, запивала молоком из бутылки кусок крестьянского хлеба, а говорун из другой бутылки хорошо хлебнул сивухи. Салом заел. Ну и полез к ней без всяких уговоров, опрокинул на сенцо. Ей больно было после тех в вагоне, после ночи в милицейской дежурке - она в плач. Этому, что плачь, что смех. Одни бабы в таком деле смеются, другие - плачут. Взял её грубо, по мужицки, натянул портки, вскочил на ноги и пустил лошадь в бег, вожжи над головой крутил, чтоб догнать напарника, передарить ему подарок. Напарника долго догонять не пришлось, он с полкилометра отъехал и стал дожидаться. Когда поравнялись, говорун крикнул ему: "Петро, бери к себе. Сладкая девка, городская. Бери, бери, твой конь посильней моей кобылки". Пересадил. Пересадил и захотел ехать задним, чтоб видеть, как напарник справится. Будет, что в деревне рассказывать. Но этот тюха, Петро, к тому, что уже было для рассказа, ничего не прибавил. Сначала он к ней оборачивался, о чём-то говорили, скоро и разговор у них притих, только спины покачивались на колдобах. Тогда, который уже отметился, стеганул кобылку и снова поравнял подводы:
   -Пень ты бесчувственный, Петро. Тебе, что баба, что бревно. Тоже мне субботник выискался - отдавай обратно! - И потянулся за ней, а она к другому краю подводы шарахнулась
   -Не трож, - сказал тихо, но твёрдо Петро. - Её обижать - что малое дитя. Не видишь, божевольная она?
   -Ты пень старорежимный. Может и божевольная, а все, что бабе положено, при ней.
   Нет, не дал Мусю в обиду этот сектант, что ли? Не переводятся всякие люди, этот не только не позволил её обидеть, но и довез не до Лазенок, в самый город довез, куда, впрочем, и держали они путь на подводах. А в городе тоже не ссадил, не поленился, вопреки ругани напарника, к самому дому подвезти и передать с рук на руки матери нашего героя. Очень скоро Муся оказалась в той самой больнице, откуда её выписала тетя Инна перед отъездом. А перед тем, как самим уехать, он с матерью ходили в больницу советоваться с главным врачом насчет Мусеньки, потому что заявил матери: "Не возьмешь её с нами, и я не поеду. Тетя Инна взяла двух ребят тети Гиты, а мы одну Мусю взять можем?" Главный их успокоил, сказал, что и место в Средней Азии уже назначено, и день известен, когда подадут вагоны для больных. А ей, мол, без медицинского наблюдения нельзя. Видите, мол, что получилось при родной матери. А что без матери получится, один Бог знает.
   Этому главному все было известно: и когда подадут вагоны, и место назначения больницы, только неизвестно ему было, когда немец придёт в город. Более того, поговаривали, что в такой важный для обороны город немца вообще не пустят. А кто сомневается - тот паникёр и подлежит расстрелу по законам военного времени.
   Одним теплым днем августа месяца в городе прекратилась всякая государственная суета. Воцарилась тишина, тишину время от времени нарушал колесный стук деревенских подвод на булыгах. К вечеру и те, груженные скарбом из городских домов, убрались. Утро застало город вроде в чумном карантине. Улицы как вымело. Шастали какие-то люди, но больше дворами. Иногда тишину прорезал звон стекол - это осыпались магазинные витрины. К обеду того дня на главной улице затрещали мотоциклы. Сизый, вонючий дымок от них щекотал ноздри тех, кто выглядывал из подворотен. Кончилась советская власть, вечное счастье человечества - пришло чужое немецкое счастье, фюрером отмерянное на тысячу лет.
   Скоро не стало чем кормить больных, но голодной смертью никто умереть не успел. Одним днём во двор Каначиковой дачи, где психиатрическая больница, вкатили тупорылые машины. Немец выбрал место, откуда работа полицаев была как на ладони, руки тот офицер заложил за спину. Полицаи с санитарами выводили. Не били никого. Это же надо понимать - больные. Если бы даже нашёлся охотник, так наверно, культурный немецкий офицер бить больных не позволил бы. Они же не виноваты, что неполноценные. Убрать неполноценных - благо для всех, включая их тоже, а бить не за что. Ну и санитары свое дело знали, всяких буйных оставили напоследок.
   Справедливости ради нужно отметить, что выводили всех подряд без ущемления по национальной принадлежности. Насчет неполноценных у тысячелетнего рейха одна общая инструкция.
   Прощай, Мусенька-Мария-Мириам. Прости другу детства вольное и невольное.
   И маму свою прости, она не могла двух малых бросить, чтоб тебя искать. Да и где искать человека в том развороченном мире? Легче - иголку в стогу.
   И маму друга своего прости, она поверила главному в больнице, хотя и со вздохом облегчения.
   И коменданта города прости, он не только больницу не успел вывезти, не успел мосты взорвать, за что понёс наказание по закону военного времени.
   Прости нас, Мусенька! Тысячу лет не прощай творцов тысячелетнего рейха!
  
  
  
  

8. НАШЕСТВИЕ

  
  
   "Разлука, ты разлука,
   Чужая сторона.
   Никто нас не разлучит,
   Лишь мать сыра земля".
   (Заунывная народная
   песня.)
  
   Город считали глубоким тылом. Спросили бы ещё месяц назад любого: могут ли немцы до него дойти, кто сказал бы "да", того немедля препроводили бы в эНКаВэДэ. Как паникера, врага народа. Теперь не сомневался никто. Уже огневые всполохи над Мерефой, излюбленным дачным местом горожан. Уже приготовлены мешки у тех, кто любит и помнит безвластие по гражданской войне. Как его не любить, безвластие? Власть - годы, а безвластие - дни. А то и часы. Пусть не долго, но в те часы силён человек с топором, а бумажный человек слаб. Человек в шляпе слаб. Очкарик слаб. В безвластии ему кланяться не нужно, рублёвку на похмелье просить не нужно. Что у него есть, сам отдаст. Дворник Михеич уже присмотрел кое-какую мебелишку. Он, Михеич, гражданской войной ученный, знает: медлить - в дураках остаться, спешить, - людей смешить. Всякая власть супротив Михеича, только ему времени, когда какая-то кончилась, другая ещё не началась. В преддверии своего часа Михеич с неприязнью поглядывал на жильца Зеленчонка. Раздобыл Зеленчонок где-то подводу с добрым конем, нагрузил доверху своим скарбом, поверх скарба воссела жена его и дочь Сима. В комнате оставил голые стены. Не смотрел бы Михеич так на Зеленчонка, если бы погрузился тот на грузовик. Михеич человек с понятием, понимает, что у ловца одна цель, а у птички - супротивная. Но на подводе не то, что от немецких танков не уйдешь, не ушёл бы и от тачанок банды Маруси, которая гуляла в гражданскую недалеко от этих мест. Значит, Зеленчонок себе не сохранит и Михеичу не достанется. Михеич, дворник в Колькином дворе
   В девятиметровке тоже уже все возможное собрано, даже малолетнему Вовке припасен тючок под силу. Мама, как и Михеич, гражданской войной учена. Знает, что ноги должны унести душу живую до того, как придет час Михеичей. Только как её, живую душу, унесешь? Вся привокзальная площадь, вместе с примыкающими улицами, кишит беженцами - яблоку упасть негде. Поезда берут штурмом. Так неужели погибать?
   Вот еще... Его маму всегда выручали. В трудную минуту всегда находился кто-то чуткий к женской красоте. Только однажды некому было выручить, и не потому, что ещё угловатая зеленая была. От кого не выручили, те перед красотой не заискивали, брали красоту вострой саблей. Единожды не выручили, потом уже выручали всегда. Первый муж, отец нашего героя, опоздал выручить от беды, когда ей было пятнадцать, но потом из местечка всю семью в город вытащил. Из погрома НЭПа вытащил отчим, дядя Лёня. Из дяди Лёниной беды тоже её вытащили - от немца выручит М.И., уважаемый в городе человек. Взял М.И. мандат на эвакуацию семьи, а семья - где она? Сам М.И. не едет, хотя в мандате поименован. Уж как его мать уговаривала: и слезно, и лаской - не едет и всё. Не тот человек М.И., чтоб бросить семью в лихое время. Позже, когда откроется его судьба, мать отзовется на страшное известие сухо: "Вот, не послушался меня", - скажет, и отвернется от сына, сообщившего ту новость. Может быть, она отвернулась, чтоб он слез не видел? Если слеза выкатилась, то не обязательно потому, что любила, может быть, потому, что осталась одна. Впрочем, хотя бы раз в жизни каждая кого-то должна любить.
   Все у них в девятиметровке уже в узлах, в чемоданах. Что-то ещё придется доложить, так для того баульчик раскрытый приготовлен. Баульчик ещё от нэповских времен, он покрепче новых клеёнчатых чемоданов. В общем, завтра в дорогу. Завтра в дорогу, а как же Нэла? Как же договориться, куда писать? Где её искать Нэлу, не на кирпичах же разбомблённого дома. Искать Нэлу не пришлось, она сама явилась. Пришла повзрослевшая на годы. Окинула взглядом тюки?
   -Когда?
   -Утром.
   -Пойдем. Я уже одна. Отец в армии, живу у тётки. Я тоже надолго не могу, за нами пришлют машину, а в какое время, неизвестно. Часа два, думаю, есть. Пойдем.
   Мать проявила такт, не расспрашивала, не остановила. Молчала мать, слава Богу. Он боялся материных соболезнований Нэле, вперемежку с заботой как сохранней что и куда положить. И вообще, когда такое горе, лучше о нём не напоминать. Мать молчала, и он не спросил, куда его Нэла зовет. На улице сказала:
   -Найди, где нам уединиться. Я хочу, чтоб мы сегодня стали близкими, как муж и жена. Если мы так не сблизимся, пропадем друг для друга. Не хочу тебя терять.
   -Ты потом пожалеешь, - ответил он. И все наоборот. Для будущего мне спокойней оставить тебя девчонкой.
   -Мальчишка ты, или мужчина?
   -Я тебя дождусь. Буду ждать.
   -Слова забываются, нас должно сблизить то, что сближает мужчину и женщину.
   Зашли к её тётке, покрутились на её глазах. Нет, не собирается тётка никуда уходить. Куда ещё? Негде им уединиться.
   -Видишь? - говорит он ей. - Всё против этого. Одумайся. Я тебя люблю, и буду ждать.
   -Я так и знала, что ты это скажешь. Ты просто ещё не дорос до ответственности. Ты ещё мальчик. Если бы ты был мужчиной, то ещё тогда... у меня в комнате... Ты можешь только обжиматься в кино.
   -Что ты несешь? Я же тебя берег.
   -Себя ты берег.
   -Не хочу... не хочу ругаться с тобой. Не хочу так расстаться.
   Прямо на улице он целовал её мокрое от слез лицо, вскочили в трамвай, не глянув на номер. Вышли на первой остановке, и пересели в другой трамвай, что вез в лесопарк. Город не дал им приюта, пусть приютит природа. В трамвае к нему прижавшись, она молчала, а слезы катились по щекам как бы сами по себе, их видели люди. Но женские слезы в то время не удивляли. Даже мужские слезы не удивили бы - на людях уже плакали многие. Многих с плачем провожали женщины, но эти такие юные. "Не плачь, девочка, - вернется, - сказала одна сердобольная. - И что же это такое, Господи? Уже детей на фронт забирают".
   Не доёхал трамвай до парка, - воздушная тревога. Убежищ вблизи нет, загоняют во дворы. Они бегут, дворник растопырил руки:
   -Куда, ошалелые?
   -Рядом, - кричит в ответ. Всем ловящим на ходу он кричит: - "Рядом! Рядом наш дом!" Бегут они, а на булыги мостовой шлёпают осколки зенитных снарядов, зенитки ухают. Над головой гул, и чрева тех, что в небе разверзлись, чёрные чушки с нарастающим воем несутся к земле. Хоть ложись, хоть отбегай, они, кажется, тебе предназначены. Ноги Нэлы уже заплетаются, он тянет. Нет, она не может дальше бежать. Парк - спасение. Вот белая арка ворот, знакомый дискобол в замахе, в гипсовой руке обломок диска, на спине похабная надпись. Здравствуй парк, ты будешь домом, крышей небо в сполохах, постель - трава. А стены не нужны, вокруг ни души, потому что только ненормальные во время налёта в парке ищут уединения. И нашли. Вот они в траве и небо им салютует светляками трассирующих снарядов, снаряды как гуси, один за другим тянутся в высь. Вот это свадьба!
   Когда все кончилось, пошли к остановке трамвая, он держал её руку в руке. На выходе из парка она остановилась, как будто хотела сказать что-то значительное, такое, что лучше запомнится не на ходу: "Знаешь? Может быть, неприлично, что я тебе скажу, но мне хочется, чтоб ты знал всё, потому что теперь ты самый близкий человек. Мне это не очень понравилось. Так, как было у меня в комнате, хоть и не по настоящему, но намного приятней. Когда будем вместе, пусть иногда будет как тогда. Хорошо?" Он рассмеялся.
  
   Любовь и зависть правят миром. О любви здесь, чуть ли не на каждой странице, так стоит кое-что сказать и о зависти. Когда он вспоминает метания по городу с Нэлой, и их пристанище в парке во время налета немецких самолётов, воображение высвечивает ему фигуру деда. Длинная седая борода. Прищур глаз. Ермолка и чёрный лапсердак ниже колен. Дед ушёл из жизни, когда ему было четыре года - это всё, что помнит, но от матери слышал: в его воле было избавить её и потомков от всех бед. Было в его воле, но не произошло. В начале века от погромов дед отбыл в далекую Америку осмотреться и перевезти семью, но вместо того сам вернулся в Россию. К трудностям нового места ему, видите ли, и жизнь там показалась недостаточно богоугодной. Что же ты наделал, умный дед? Отдал дочь на потеху бандитам, отдал её с детьми на экспроприации, коллективизации, эвакуации. Мог бы раскачиваться над Торой и в Бруклине. Внук тогда не корячился бы десять лет на лесоповале в лагерях Виссарионыча. И пошёл бы там твой внук с любимой не на заплёванную траву в парке под бомбежкой, под свадебный марш на чистые простыни пошёл бы. И не завидовал бы твой внук в Берлине веселым парням из-за океана с шоколадинами в карманах. И не писал бы твой внук роман длинный и горестный, его биография была бы из трех слов с датами: родился, учился, женился. Почему твой суровый Бог не шепнул тебе о том, что будет?

***

   Нашествия на Русь не диво, но с этим прежние не сравнить. Батыя пересиживали в лесах, потом откупались данью. Поляки, можно сказать, были только на Москве. Император Бонапарт бывал жесток, бывал милостив. В нашествиях главное уберечься от самовольства первых. У немцев без самовольства. Первые не врывались в дома. Не валили баб, где застали. Не вязали их к седлам коней в полон. Вроде, и не очень грабили первые. Потом, по установлениям рейха, что на тысячу лет, выметут под метлу всё: скот и фураж, трамваи и провода к ним, девок от шестнадцати и парней. Но первые вели себя сносно.
   Расплата от русских немцам выйдет наоборот: первые, что Батый, а позже, по приказу товарища Сталина - сносно. "Гитлеры приходят и уходят, - скажет товарищ Сталин, - а немецкий народ остается". Товарищу Сталину нужно чтоб остался немецкий народ для будущего похода на Париж. Но вначале погулять победному войску вождь не откажет. "Берегитесь, белокурые фурии! Вас воспитывали, чтоб ублажать победителей, что ж, победители идут!" Это напишет Илья Эренбург на подходе к границам Германии. По началу товарищ Сталин не будет против, воздаст немцам товарищ Сталин за свой страх в сорок первом. Тем, кто Гитлера низверг - месяц безграничной власти над немцами, винными и невинными. Потом станут формировать эшелоны мстителей в ГУЛАГ, через тюрьму города Торгау - опять же, двойная польза, Сибирь нужно осваивать. Очень большой мастак товарищ Сталин двойной и всякой дополнительной пользы себе и царству-государству.
   Все то ещё не скоро. Пока, следом за фронтовым эшелоном идет германский рейх с эйнзац командами, и кто что спер с колхозного двора в часы безвластия, всё до шкворня-оглобли туда вернет - эти не шутят. За самую малость - смерть.
   Вот-те, бабушка, и Юрьев день: ждали немца освободителя от колхозов, а ему, как товарищу Сталину сподручней из общего двора изымать.
   Слышишь, Колька? Ты говорил, как придут, так всем всё возвратят. Землю и титулы барину, фабрики-заводы хозяину. Хрена с два! Они и крестьян, и мещан, и дворян видали в белых тапочках.
   Но веселье в часы безвластия было. Гульнула деревня по городу, подводами вывозила добро из брошенных домов, из брошенных магазинов. Городским, кто оставался, тоже перепало. Одни гульнули по мануфактуре, другие по бакалее, а дворник Колькиного двора по винному магазину, каковой сам же при Советах охранял. То есть, без отрыва от метлы в том магазине служил ночным сторожем. Во хмелю Михеич спутал смену власти со сменами, какие бывали в революцию, орет здравицу царствующему дому, выпевает "Коль славен". В том же дворе, где прости его, Господи, кощунствует Михеич над памятью убиенной царской семьи, оказались пятеро красноармейцев, они тоже гульнули в винном, теперь отдыхают при ручном Дегтяре-пулемете. Четверо уже спят, а пятый грозится Михеичу: "Подожди. Пропишет тебе Кузькину мать товарищ Сталин. Он те покажет, кто славен".
   А с улицы уже доносится стрекот мотоциклов, сизый дымок в воздухе. М.И. чуть раздвинул оконную штору, смотрит на нашествие, Лена в другом окне. Вот один отделился, тормознул и лихо вскочил мотоциклом на тротуар, перегородил дорогу женщине со штукой материи на плече. Загоркотал - не понять ей. Может, он говорил, что красть чужое не хорошо, а может, спросил, зачем ей так много. По тону вроде бы поучал бабу, но кто его знает, может быть, и тон у них с нашим не схож. Сказал он, что хотел, с тем отогнул край от штуки и прошуршал по ней двумя пальцами, как шуршат по сторублевке. Нет, не понравилась ему продукция фабрики "Красный ткач". "Гут, матка, гут! - так же лихо соскочил с тротуара и прибавил ходу, чтоб своих догнать.
   Со двора не видно, что там на улице стрекочет. Который солдат не спал, допил вино, бутылку за горло и - в стену. Брызнуло стекло, осколки в Михеича. Неизвестно, от обиды ли, или хотел Михеич выказать внимание новой власти, может быть то с другим разом - только пошёл он грудью на красноармейца. Мол, ваше уже кончилось, а ты мне грозишься, да ещё бутылки пуляешь. Михеич, он кавалер Георгия в Первую мировую, солдат генерала Деникина в гражданскую. (Что потом и красноармеец Тухачевского говорить не ко времени.) Кто ты мол? Ты сопля, а швыряешься! Тот в ответ только смеялся, и не мог георгиевский кавалер спьяна его смех снести. Увидал он Дегтярь в шаге от спящих, и захотелось ему показать, что не только метлой владеет георгиевский кавалер. Михеич не душегуб, он хотел поверх голов, только Дегтярь знакомой ему винтовки образца тысяча восемьсот девяносто второго года тяжелее будет. В остальном, похоже. Затвор на себя, спусковой крючок - пальцем. Потяжелее винтовки Дегтярь, и спьяна качнуло. Вышла очередь веером, чего из винтовки получиться не должно. Который за Сталина - наповал. И то бы полбеды, могло по смутному времени сойти муками совести после просыпу, но вот настоящая беда: нанесло в тот миг в подворотню офицера-гауптмана ещё с двумя офицерами его роты и с парой солдат. Дом с кариатидами, что ли, подошёл им для размещения? После очереди Михеича гауптман схватился за плечо, но устоял, остальные плюхнулись наземь. Залегли. Пока все в растерянности, Михеичу бежать бы. Так то по тверёзому. Во хмелю Михеич пал на грудь красноармейца, трясет его: "Браток, браток, я ведь понарошке". Чего труп трясти? Теперь обоим недолго до разбирательства на том свете, немцы уже повскакали - гауптман лег.
   Ах, как осторожно нужно жить на белом свете! Жизнь всякого человека висит на волоске. Дорогу и ту переходи с оглядкой, в бане бойся поскользнуться - тут война. Жить или помереть на войне решают не присяжные заседатели, даже не сталинская тройка, где один мог сказать: "А влепим ему, дорогие товарищи, не девять грамм, они денег стоят, а червонец лагерей. Пусть погорбит до зари коммунизма?" На войне миллионы и каждый волен пустить пулю в лоб, пырнуть штыком или огнем сжечь того, кто ему не люб. Так не высовывайся, пока не высунут. Забейся в окоп, в щель, в дом свой забейся - жизнь она всем ценностям ценность. Услышал стон человеческий М.И. - на себя белый халат, чемоданчик с инструментами в руку, Лена за ним во двор. Расступились, те, кто окружал гауптмана, перед белым халатом. Тут же и обер-лейтенант, как заместитель гауптмана по уставу, осознал своё право и ответственность.
   -Того к стенке, - глаза на Михеича, - этих, - глаза на четырех красноармейцев в штаб.
   Но был и другой обер-лейтенант, а когда двое в одних чинах, случается разнобой мнений. - Всех нужно в штаб, - сказал второй обер. - Во-первых, того гражданского - глаза на Михеича - там допросят, он видимо, партизан. Во-вторых, по приказу за одного нашего должно расстрелять десять. Это уже тыл, потому эти, - глаза на четверых, - тоже могут быть расценены партизанами. Возможно, они уже не военнопленные. Пусть решают в штабе.
   -Вечно вы вмешиваетесь, - ответил обер, чей взвод был номер один. - Десять - это если убит, а гауптман ранен.
   -Он мертв, - сказал М.И. на чистом немецком языке, поднимаясь от тела гауптмана, и смотал резиновые трубки стетоскопа.
   -Бандит! Ты убил! - заорал командир взвода номер один. - Умереть от раны в плече! Русская свинья! Всех к стенке!
   Солдаты, что ли, были еще непривычные, перетаптывались солдаты, медлили. Тогда обер рванул с живота одного автомат с такой силой, что вермахт мог лишиться этой единицы, если бы и тут проявилась нерасторопность. Но солдатик ловко выскользнул из автоматного ремня.
   Что-то из происходящего дошло до Михеича. В смертельной опасности алкоголь отходит. Побежал Михеич. Если бы не побежал, возможно, все-таки не стрелял бы обер, отправил бы всех в штаб. Но побежал, и первая очередь его догнала. М.И. успел крикнуть "Лена!" прежде пули, что ему досталась. Пока немцы отбегали из створа четверых, обер пустил ещё очередь по Михеичу, попадания трясли тело, будто силился подняться. Потом длинная очередь по четверым, слева направо и справа налево, на Лену смотрело дуло без патронов. Может быть, тот обер в известном смысле был джентльменом, нарочно патроны не жалел, чтоб даме не досталось. Так или не так, автомат перезаряжать он не стал, бросил его солдату, а другому оберу сказал:
   -Вот и всё.
   Когда подняли тело гауптмана, с груди соскользнула его рука, и открыла вторую смертельную рану. - Что ж, - сказал стрелявший, - вы говорили о десяти за одного, - есть семь.
   -Не семь, а шесть, - поправил обер номер два, он всегда перечил оберу номер один. - Одного они сами. Вообще-то мне следовало бы подать раппорт по инстанции, потому что того, - взгляд на мертвого Михеича, - следовало сначала допросить. И следовало задержать русскую фрау, она скрылась в доме.
   -На счет раппорта, вы в праве. Русскую, если хотите - распорядитесь. По мне, так не все ли равно, кого комендатура доберет до десяти. В конце концов, мы с вами не полевая полиция, а солдаты фронтовики.
   -Пожалуй, - принял мировую второй обер.
   О происшествии было доложено по команде, комендатура добрала заложников значительно больше расчета обера. Может быть, это было не единственное происшествие в городе, а может быть, какие-то армейские инструкции не сходились с инструкциями других ведомств. Немцы - они тоже люди, потому разнобой во всяких указаниях возможен. Для устрашения жителей в городе развесили соответствующий приказ коменданта. Этот документ впоследствии раскопал небесталанный писатель, и на сюжете мук выбора между клятвой Гиппократа и клятвой верности товарищу Сталину, построил повесть. Повесть обрела известность у читателей и критиков. Один критик, тоже не бесталанный, в статье на газетный разворот провел параллель между подвигом Пышки, из одноименного произведения Ги де-Мопасана, и советским врачом. Французская проститутка Пышка тоже ставила патриотическую гордость выше профессиональных обязанностей, но буржуазное окружение не позволило ей довести свой подвиг до конца. Советский же врач проявил свою гордость и верность Родине тем, что добил офицера оккупанта. В повести были талантливо описаны извивы его мысли в ответственный момент. Пятеро красноармейцев в повести оказывали врагу упорное сопротивление, потому что уже был приказ Верховного "Назад - ни шагу!". Они погибли с именем Сталина на устах, когда кончились боеприпасы. Фамилии героев согласно тексту ещё предстояло установить, но безымянными они имели ценность неизвестных солдат, подобных перезахоронённому с вечным огнём в Москве, невдалеке от стен Кремля.
   Результатом литературного творчества явилось награждение М.И. посмертно орденом Ленина. Не забыт был и Михеич. В повести он тоже успел перед смертью крикнуть "За родину! За Сталина!" О том, что тогда произошло без литературной обработки, писателю рассказала чудом уцелевшая сестра героя врача, Лена. В повести она предстала участницей антифашистского подполья.
   На том история не кончилась. Какие-то недоброжелатели писателя распустили слух, будто жена героя немка, и будто сбежала она с немцами в Германию. Сын его, вроде, служил в карателях, а сестра его, та самая Лена, по их словам, работала переводчицей в немецкой комендатуре и жила, чуть ли не с самим комендантом города. Однако доброжелательная автору сторона ответила веским доводом. Эта сторона выяснила, что Лена была внедрена в комендатуру антифашистским подпольем и принесла родине огромную пользу, снабжая партизан ценными сведениями. На прочее же, то есть, как она добывала те сведения, в доверительных разговорах намекали любящие посплетничать. Впрочем, всем известно, что из любви к родине следует жертвовать даже жизнью, а не только тем, о чём сплетничали.
   Возня вокруг повести была подспудной, известной по слухам, исходившим из Союза советских писателей, через знакомых членов той почтенной организации. С живыми же свидетелями, несмотря на то, что в повести приведены подлинные имена некоторых, переговорить никто не мог - куда-то все подевались. Как бы там ни было, писатель устоял. Более того, стал видным деятелем в писательском союзе, хотя эту повесть на всякий непредвиденный случай переиздавать не стали. Награды у мертвых, как будто тоже не отобрали. Во всяком случае, публикаций о том не было.
   "М.И. был прекрасный человек", - скажет нашему герою Лена, ещё до возни с повестью, в сорок третьем году. В сорок третьем часть, в которой он воевал, прошла близко от города, и командир батареи отпустил его туда на день. Но так вышло, что и переночевал - на рассказы, на воспоминания, времени хватило. В город он въехал на Студебекере, от него на месте дислокации отцепили пушку. Как въехал в город, первым делом стал разыскивать Нэлу, но ничего о ней не узнал. Дом, где она перед отъездом жила с тёткой, был заселён пришлыми, прежних жильцов они не знали, может, знали, но говорили с оглядкой. Боялись, наверно, претензий на занятые квартиры. Ни кого из одноклассников он тоже не нашёл, никого из знакомых - вроде чума прошла по городу, оставив только памятное в строениях. Вот и его дом, знакомая подворотня, которая когда-то казалась длинной как туннель, садик внутри. Всё то же, но как-то поменьшало, как бы в страхе ужалось и уже до памятных с детства размеров не разжалось. Двор, что казался просторным, всего лишь дворик, старая акация, что ободрала не одни штаны, не так уж высока, инженерова комната не такая уж большая даже без мебели. От чувства ужатости города он не освободился и когда сообразил, что всё то казалось ему большим, когда сам был маленьким. Прибыл сюда с воспоминаниями маленького, а уже вымахал под метр восемьдесят. Походил он по пустым комнатам, в девятиметровке сел на запылённый пол. И, вроде, послышались ему из-за стены "Алые розы" под пианино. И послышались голоса: матери звонкий голос, тёти Инны заливистый, даже Мусенька вроде хихикнула за стеной. И снова "Алые розы" с обрывом на любой ноте, когда тёте Инне, или матери его, требовалось кому-то что-то сказать. Так явно представилось, что потянуло немедленно в ту комнату войти, чтоб убедиться - там никого и ничего. И когда убедился, мелькнула злая мысль, вытащить пистолет из кобуры, по бандитски заткнуть его за пояс, в таком виде пройти по квартирам жильцов, которые в доме остались. Думает, что непременно нашлось бы что-то из мебели. Может быть, увидит пианино, приданое тёти Инны. Тогда пистолет вытащит - "Гады! - скажет, - Нажились на чужом горе!" - пулю в потолок. Пусть потрясутся.
   Далось ему это пианино. Что он его в Студебекер погрузит, если найдет? Представил себе Стударь с пушкой на прицепе, в кузове орудийный расчет и пианино красного дерева. Он играет "Собачий вальс", подпрыгивая вместе с инструментом на ухабах фронтовых дорог. Представил себе эту картину, рассмеялся и сунул "ТТ" обратно в кобуру. Ладно, послушал родные голоса, и хватит. Шофёру: "Кати, браток, направо по улице через мост, за ним второй квартал налево".
   Здравствуй, Колькин дом! Всё те же кариатиды под балконом. Плевать им на смены власти и жильцов. Плевать им, кто Колька, русский или немец. У них обязанность, на плечах держать балкон. С таким песенным чувством он стучал в дверь, и открыла ему Лена. Не сразу открыла, допытывалась кто таков сквозь щелку. А потом повисла на шее. Вот и Лена как бы ужалась. Вроде, была высокой, а теперь женщина среднего роста. Глаза прежние, синие, как говорят, с поволокой. Кошачьи раскосые на японский манер глаза. Но уже в лучиках морщинок. Не до макияжа Лене. И сквозь радость встречи видно, что вся она какая-то с тревожинкой. Нет, уже не Наташа Ростова, не Наташа Ростова спокойная в своей защищенной молодости, а стареющая женщина, чем-то встревоженная. А спокойный в своей защищенности теперь он, и потому с чувством покровительства над ней, родственным чувству превосходства. Может быть, это его чувство от роли освободителя, которому все, включая Лену, обязаны за освобождение. Потому и заговорил с Леной снисходительно после объятий:
   -Что-то вы все здесь помельчали, - сказал то, от чего не мог отвязаться.
   -Это ты, дорогой, вырос. Смотри, какой... Офицер.
   Окинул взглядом некогда заставленную, теперь полупустую комнату, предположил, что и эту квартиру ограбили в нашествии.
   -Куда мебель подевалась? Может быть, кто из жильцов, что отобрал, так поищем - сразу вернут. - Вот какой он теперь грозный, сильный - власть. Пусть Лена знает.
   -Что ты, дорогой. Забирали у тех, кто уехал, а нам не до мебели было. Первую зиму и начало второй с трудом пережила. Буфет - мешок картошки. Ширма... помнишь ширму с павлинами? Кулёк муки за ширму. Что не продалось пошло в печку. Жила в холоде и голоде, пока не пристроилась.
   Пристроилась. Куда можно было пристроиться при немцах? Лена со словом "пристроилась" как бы спохватилась. Как бы это у неё вырвалось. Он спросил, куда пристроилась, а она, вместо ответа, стала рассказывать иное. О тех, кто не выжил. Можно, можно подождать с второстепенными вопросами, когда рассказывают о тех, кто не выжил. Услышал, как плелась Лена за телегой, в которой везла М.И. в последний путь. В дороге крестьянин возчик вымогал у неё, то колечко обручальное, то ещё что. Даже кофту с плеча отдала, а то бы сгрузил посреди пути. Рассказала, где три дня и три ночи, на главной улице города, раскачивалось тело Лили. Забыл он это её "пристроилось" в подробностях ужасов. Конечно же, спросил про Кольку. "Служит в какой-то не фронтовой части у немцев", - получил короткий ответ. "Не фронтовой", - подчеркнула Лена. Должно быть, подумала: если не на фронте Колька, значит, убить своего бывшего друга не мог, и тем в какой-то мере оправдан. А Матильда Ивановна вернулась к себе под Кёльн. Лена порылась в посылочном ящике, приткнутом в углу, и протянула ему письмо от Матильды Ивановны уже оттуда. Пробежал глазами по строчкам с ахами вздохами по Лене, по Кольке, с подробным перечислением продуктов, которые переслала с оказией - кто-то из знакомых Матильды Ивановны возвращался в свою часть из отпуска. Тут же был её адрес в городке под Кёльном и он, не имея бумаги, переписал его на оборот полевой карты, без спроса разрешения у Лены. Карту с адресом нарочито долго вкладывал в отдельное отделение планшета, что должно было означать, мол, доберусь и туда. Лена вскинула брови в немом вопросе, и он объяснил:
   -Хочу, чтоб Колька увидал меня живого. Знаешь, как уговаривал остаться в Лещиновке?
   -Так ведь без умысла, дорогой, - мягко ответила. - Он ведь сам верил.
   -За убийство без умысла снижают наказание прокуроры, а убитые своих убийц не прощают, - ответил жёстко. - Знаешь, что меня мучит? Меня мучит, как бы он поступил, если бы я остался? Извини, и как бы поступила ты?
   -Я сделала бы все, что смогла, чтоб ты был жив.
   -И много ты смогла бы?
   -По правде сказать - не много.
   -А Колька?
   -Ты же записал адрес, вот и спросишь, если доберётесь.
   Он, конечно, не очень надеялся на маловероятную встречу с Колькой. После Орловско-Курской дуги появился шанс, но до Германии ещё - ого! Идти да идти, и кто из них и как туда доберется, доберутся ли вообще, вопрос без ответа. Если оценивать свои шансы, так почти ни одного. Всё это он говорил для Лены, и адрес переписал для Лены. Знай, мол, наших. А ей не понравилось. Глаза стали колючие, почти выдавила из себя:
   -Те сводили счеты, теперь вы... Можешь, пока нет Кольки, со мной свести. Знаешь, я работала переводчицей в немецкой комендатуре. Но прежде, чем посчитаться со мной, скажи, почему вы отсюда ушли? Почему бросили нас здесь на их волю. Бросили, чтоб мы на них работали или умирали? Почему вы бросили своих баб любимых? И ещё скажи, как бы сам, будучи на моём месте, будучи женщиной, решил такую проблему: ехать под конвоем в Германию на какие-то, может быть, каторжные работы, или переводить, что другие говорят и спать дома?
   -Ты могла уехать. Эвакуироваться.
   -А ты бы эвакуировался, если бы не знал, кто эти немцы для тебя? Так вот, ни Коля, ни я, не знали. Мы судили о них по Матильде... по тому, каких видели в прошлую войну.
   Не знал он, что ответить Лене. У каждого своя правда. У него правда другая, но Лену ему было жаль. Кольку не пожалел бы, а Лену жаль. И мелькнула мысль посадить её в машину и увезти в свою часть. Комбату скажет, мол, старая знакомая. Как раз санинструкторша, что спала с комбатом, выбыла по ранению, может быть, Лена ему приглянется. Но старовата для саниструкторской работы на фронте, и для комбата старовата. И вообще, тоже мне ангел спаситель. Вот вернется шофер из подгородной деревеньки, откуда родом и куда им отпущен, вернется шофер с машиной и он пойдет начертанным ему путем. Лена - своим. Не может он разбираться в чужих правдах, не прокурор и не защитник. И не время для того разбора. В горячие времена правит не правда, её доискиваться надо, а чувства - по чувству Лена была с немцами, а немцы шли по его душу. Может быть, ей по делам воздастся, и если даже суд неправедный, так не в его власти дать ей другой суд. Ему следует подумать о себе. В город наши вошли только вчера, но вдруг она уже под колпаком у СМЕРШа, а он у неё дома. Запишут номер машины и пойдут дела. Может быть в штрафбат рядовым на пулеметы, с пулеметами заградительного отряда за спиной. Вот, пожалуйста. Он спрашивает, как поступила бы Лена, если бы послушался Кольку, остался у немцев, а теперь, в этой ситуации мог бы спросить себя. Ведь тоже умывает руки, тоже ничего для неё сделать не может. Как бы там ни было, ему необходимо поскорей уехать, а шофер, черт его возьми, пропал. Напился наверно с радости встречи с родными. Или от горя потерь. Что бы там ни было - всыпит ему. И уже как будто бы с Леной все переговорено. Уже зажгла Лена керосиновую лампу, она снова вошла в быт с войной, заправляют бензином с солью. Лампа чуть светит, а говорить больше не о чем. "Что ж, - сказала Лена, - давай ложиться спать. Не бойся, машину не проспишь - я чуткая. Как во двор въедет, разбужу". И тогда завязался пустяковый спор кому куда ложиться. Лена уступала кровать, а он хотел лечь на пол, на пол она для себя набросала всякого тряпья. Проявил он благородство, настоял. К тому мелкому благородству добавил еще благородство деньгами, по тому времени пустыми бумажками. Сунул пачку бумажек, в продукты, что выложил из солдатского вещмешка на стол. Вот и откупился. Теперь может сказать, что сделал для Лены всё, что мог. Если бы он послушался Кольку, остался, то когда его забирали бы немцы, Лена, наверно, тоже сунула бы ему какую-нибудь снедь. Чтоб закусил перед смертью. При фюрерах и вождях никто ничего больше того сделать не может. Так что, не взыщите. И не из-за Лены он долго ворочался на полу без сна. Нет, не из-за неё он ворочался под шинелью. Её будущее неизвестно, может, как-нибудь обойдется. А многим уже не обошлось. Как закроет глаза, перед ним качается на ветру тело Лили. Лилечка, прости нас, сукиных сынов, что не уберегли. Наплевать бы на те курсы, бросить бы тебе ту мобилизационную бумажку в печь и уехать с мамой. Не уехала!
   А снилась ему Лена. Вроде в полночь встала и пошла к нему. Вроде в тусклом свете луны она приближалась в белом до пят с распущенными волосами. И в те несколько её шагов он успел представить себе Лену, какой застал - женщина матери его чуть моложе. То ли в яви, то ли во сне не его поколения женщина шла к нему, а что служила у немцев, не вспомнилось. Представилось, что стара даже голодному по утехам любви. Сон ли, не сон - в памяти с мелочами. Вроде, отодвинула стул с его штанами-галифе, села на то, что подстелено под ним, подбородок на коленях, ноги руками обхвачены.
   -Не спится, - сказала, а ты спишь.
   -Мне - знаешь? - каждая возможность поспать дорога. В любом положении.
   -Постарела? - спросила, как будто разгадала его сновидение. - Раньше заглядывался, - знаю.
   -Имя тебе было раньше Наташа. Наташа Ростова.
   -Поблекла Наташа?
   -Наташу не обнимешь. Образ для восхищения
   -Тогда ты был мальчик, а теперь мужчина, для которого я стара. Правда? Или просто немецкая подстилка?
   -Чего ты себя мучишь. Сейчас тебе нужно думать, как отсюда выбраться.
   -Вот, ты и скажи, как? Я не убежала до вашего прихода, а могла. Спряталась, когда прислал машину. Честно скажу, не уехала просто по бабьей причине. Обиделась. Человек, которого любила, сказал, что семью в Германии не бросит. Ему хотя бы промолчать... Что теперь мне делать?
   -Не знаю. Знаю только, что теперь тебе надо думать не о прошлом, нужно уехать из города.
   -Никуда мне не уехать. Ни от тех, ни от вас не уехать, - с тем поднялась и ушла. Она ушла, а он по сию пору не знает, что из того воспоминания сон, а что явь. Помнит, что потом снилась ему не Лена, а Лиля живая. Теплая Лиля, как бывает только во сне, она исчезала куда-то, когда готов был её получить. И был тот сон прощанием с городом детства и юности. До свидания, прошлое.

***

  
   Сто раз можно сказать прошлому "до свидания", всё равно пока жив оно в памяти. Память не роман, где продумано, когда и что выложить на бумагу, она высвечивает, что подскажет случай по не всегда ясному подобию. Вот ухватилась память за слово город и через город Берлин, где на одной колонне рейхстага нашлось место для росписи нашего героя, через всё то, о чём ещё будет речь с подробностями, перепрыгнула через двадцать пять лет. Подумаешь, четверть века. Для памяти зима-лето, зима-лето... позади фронт, позади лагерь и кончилась Хрущёвская недлинная весна.
   Для сохранения облика правильного нашего героя, лучше было бы умолчать кое о чём - правда, дороже. Любил он Хруща. Как ему было не любить Хруща, освободителя из вечного заключёния лагерника номер О-210. Товарищ Сталин обещал ему лагерь навечно, а Хрущ освободил. Простим ту любовь с недолгой верой в возможность человеческого лица на идее, которой назначена волчья пасть. Не один он поверил Хрущу. Поверили и те, кого не пришлось кукурузному царю из тюрем-лагерей выпускать. Он поверил и, надо же, сумел наверстать многое, что упустил за время фронта и лагеря. Уже его затянуло в советские будни, и уже он едет отдыхать на юг. В окопах да на лагерных нарах теплый юг, ласковое море и не снились. Там снился костёрчик, от которого на фронте немец пулей не гонит, а в лагере не гонит бригадир дрыном. И не видно было тому лагерю конца - усатый вождь казался бессмертным, как Кощей. Ан, нет - преставился.
   Вот, значит, через четверть века едет он в собственной машине. Как Хруща Освободителя не любить? После него, Леонид царь, какой ни есть, а не Сталин. При Леониде даже машины в собственности. Ну не в собственности, так во владении. Без разницы. Едет на тёплый юг по местам фронтовых воспоминаний в машине во владении. Прошёл дождь, с обеих сторон асфальта непролазная грязь. Грязь тоже с воспоминанием. Американские тягачи, Студебекеры вспоминаются, им грязь - не грязь, пушки тащили на прицепе. Что не увидит вокруг - всё зацепка памяти. Где-то неподалеку город Оскол. Не то Старый, не то Новый - забылось. Оскол - оскал. Первый в его судьбе оскал фрицев на фронте, когда выгружались из железнодорожных платформ под Орловско-Курскую дугу. "Юнкерсы" с четырех заходов ни разу не попали, а солдаты, шофера "инкубаторские", со страху уронили с настила машину при разгрузке. Может, не со страху, водить не умели, всего месяц ученые, потому "инкубаторские". Кое-как обошлось, и поехали по раскисшему чернозему. Теперь он гонит по асфальту своего "Жигуля", сто километров в час. Станция Слатино впереди. Вот и она - новое станционное здание. Прежнее здание к его приходу уже было без крыши, оконные проемы зияли насквозь пустотой. Теперешним пассажирам наплевать на частные воспоминания, им подавай здание тёплое, чтоб и от дождя и от холода укрыло. На том же месте построили, определил по уцелевшей водокачке. Если на том же месте, значит, метрах в ста будет деревенская улица. Где же она? Где поле подсолнухов между развалинами станции и деревней? В подсолнухах напоролись. За теми подсолнухами хаты. Впрочем, хаты тогда уже догорали, не гореть же им четверть века. Четверть века для огня много - мало для памяти. Могила, где лежит фронтовой друг, должна была сохраниться. Ночью, прежде чем смыться отсюда к западу, накопали холмик над могилой, и доску в изголовье вбили с именем фамилией. Павший герой, такой-то. Кому павший герой, а ему был друг.
   -Извините, здесь было поле подсолнухов. Может, помните? - дурацкий вопрос прохожей. Молодая. Её и в колыбели не колыхали, когда те подсолнухи росли. Недоуменный взгляд в ответ.
   -Вам кого нужно?
   -Друг у меня здесь остался.
   -Я не местная, спросите в деревне. Кто-нибудь подскажет, где живёт.
   -Не живёт он. В августе сорок третьего мы его похоронили в подсолнухах.
   -Вот как. Братская могила вон там, на горке. И памятник там.
   Памятник. На бетонной плите фамилии сверху донизу. Все с сорок первого, а мы в сорок третьем о них не знали. Наверно это фамилии местных жителей, кто бы, где не погиб, а наших нет. Нет нашей могилы, нет подсолнухов и станционное здание новое. Нечего делать здесь и некого спрашивать - в город! По достоверным сведениям в городе Нэла. Адресок в кармане.
   По правде сказать, на станцию Слатино, в Прохоровку можно было ехать с женой, а не выискивать причины для отдыха в отдельности. Если бы с женой, перед ней можно было бы кое-чем похвастать. Жене можно было бы рассказывать фронтовые истории. Скажем, про Слатино. Здесь немец орал в радиорупор: "Иван, пароль штык в землю! Переходи к нам!" За тем зазывалой послали троих, снаряды и мины его не брали. По нашему мнению - пусть бы себе трепался, не сорок первый год, когда немца ещё не знали. И все равно утром их прочесали танки. Так нет, особисту, что ли, спать не давал? Особист каждые пять минут названивал из штаба. "Вояки хреновы, - орал, - как же вы с танками будете, ежели картонный рупор не можете убрать!" Комбат, тертый мужик, отбрехивался по телефону. Мол, не беспокойтесь, сейчас мы его в вилочку... Какая к чёрту вилочка, если того фрица не видать, один звук. Думали, наговорится, уйдет других уговаривать, так особист не дождался, припёр на батарею. Сам дальше КП не пошёл, стал добровольцев выкликать, как в кино. Солдатики его как бы и не слышали - погнал офицеров с сержантом. Что дальше было жене можно не рассказывать, к геройскому облику оно много не добавляет. В общем, двое сразу не дошли, один из них Мишка. Вернулся он, когда стемнело с Мишкой на горбу, сержанта утром после танков подобрали. Жене можно немного присочинить. Мол, умолк тот фриц навсегда, пусть она знает, кому часто перечит. Было бы то даже не сочинение, а наполовину правда. Может быть, фриц испугался, что его место открыли, а может, по программе отбыл других агитировать. Можно, можно было с женой и в Слатино, и в Прохоровку - к Нэле нельзя. Кто знает, как повернется разговор с первой любовью? Может быть, она к нему в слезах на грудь, а тут жена. Может быть, он её, тоненькую, облапит - опять же, тут жена.
   Всего пару часов бега "Жигулю" от станции Слатино, и пожалуйста, шедевр кубического зодчества, коим город с тридцатых годов гордится. Мол, и в Москве такого дома нет, и мол, стоит на самой большой площади в Европе. Кто их, площади в Европе, мерил? Интересно, удивляло ли немцев это чудище? Однако весьма приземистые кубы. Опять что ли помельчал город? Московская, она же проспект Сталина, она же снова Московская - просто неширокая провинциальная улица. А вот Рыбная, она же Кооперативная, она же улица Лаврентия Берия и снова Кооперативная - вся советская история в названиях. И искомое, пожалуйста: "Гипротранспромстрой". Скороговоркой чёрта с два выговоришь. Не выговоришь, и не надо, важно, что искомое. Попросим сотрудницу этого "строя" вызвать королеву десятого "А" класса.
   Извините, не могли бы вы из отдела расчётов вызвать Набокову Нэлу? То есть, теперь Дашевскую.
   -Нинель Владимировну?
   -Нинель? - пожатие плеч, - если Дашевская, то её.
   Боже, какая она к чёрту Нинель? Нэла через "э". Какая Владимировна? Девчушка тоненькая с толстой косой! Что-то притихли соловьиные песни в душе. И запашок у крутой деревянной лестницы - я вам скажу. До того, вроде, пахло духами "Красная Москва", тоже не райский запах на потливых дамах, а как ушла вызывать, вовсе запахло тем, что оставляют кошки. Королеве следовало назначить встречу в лучшем ресторане города, в ресторане гостиницы "Красной", на мраморный вход в которую когда-то глядел с мальчишьим почтением. Нет той гостиницы "Красной". То ли немцы, то ли свои взорвали. А в ту, где с балкона повесили Лилю, конечно, ни с какой женщиной он не пойдет. Получился бы пир на могиле.
   Что-то Нэла, Нинель Владимировна, заставляет себя ждать. Может быть, по случаю её нет на работе? Что ж, иногда случай выручает. Зачем ему менять королеву десятого "А" на чужую жену Нинель Владимировну Дашевскую?
   Нет, нет. После дороги в восемьсот километров бегством не отделаться. Вот медленно ступает, держась за перила, поскрипывают под ногами ступени. На лице (Боже, то ли лицо?) вопрос: "Какому это мужчине понадобилась мужняя жена и мать своих детей?" Ну, узнала же - припусти! Припусти, и забудем годы, что нас разделили... годы, что нас изменили, проклятые годы, что производят из резвых королев осмотрительных матрон, из рыцарей-мальчишек желчных наблюдателей собственного нутра.
   Не припустила. Оглядывается. Боится, должно быть, не подсматривают ли сотрудники.
   -Ну, здравствуй.
   -Привет. Объявился через столько лет. Слышала, что женат.
   -И я слышал. Удачно?
   -Хороший отец, с тем осмотрела с головы до ног. Выйдем, он работает здесь же. Нет, не налево - направо. Налево окна. - И повторила: - Объявился через столько лет, привет, - рифма наверно понравилась.
   -Из тех лет год в эвакуации, три на фронте, десять в лагерях. Этого тебе для замужества хватило. Как бы не торопился, на твою свадьбу не успеть.
   -Хотел, чтоб столько лет ждала без надежды? Написал бы из лагеря. Что же ты не писал?
   -Нет, я без претензий. А писать из лагеря зекам пятьдесят восьмой статьи разрешалось два раза в год. И с неприятностями для адресатов. Тебе они ни к чему.
   На улице еще раз внимательно осмотрела: - Пожалуй, лучше с ним, чем было бы с тобой, пусть и не в Москве. Чувствую - неприкаянный. И не стареешь. Ни лысины, ни седин. Каково стареть одной?
   -Старею, старею. Просто, тот, что в небе Сталинский червонец не засчитал на внешность. А может быть, в молодые годы десять лет без излишеств хорошо для внешности.
   -Нет, не муж ты. Признайся, жене изменяешь? - Тут же сама избавила от ответа. Скороговоркой: - Послушай, он о тебе знает. И тебя знает, и ты его. Неужели не помнишь Дашевского, он в девятом перешёл в другую школу? Увидят - расскажут. Здесь не Москва, где за дверь - как иголка в стогу. И что за встреча на улице? Давай, завтра оформлю командировку - сутки побудем на даче у подруги. Давай?
   -Так это тот самый пижончик. Вот, не думал.
   Она, как бы, не слышала, чуть не прежним блеском загорелись глаза. Неужели в предвкушении дачи? Наверно, это дело, с дачей, с командировкой, у неё отработано. По делам пижончику, но для чего ему? Чтоб поспать с Нинель Владимировной, навсегда испортив воспоминания о королеве десятого класса "А"? Пока от тех воспоминаний что-то осталось - прочь отсюда. Прочь! Где-то вычитал, что кур тянет к знакомым петухам, а петухов, наоборот - к незнакомым курам. Возраст куриный там не определили, но он уверен: старых петухов тянет к молодым курам. С этой добавкой, в душе для порядка обругав себя циником, солгал жене пижончика, Нинель Владимировне:
   -Не могу, жена ждет у родственников. - Нинель Владимировне можно лгать.
   Можно, можно было ехать с женой.
   ***
   И ещё зима - лето, зима - лето без зимы. Зимы как не бывало, в январе за окном не черно-белый - цветной зелёный мир. Чёрно-белый мир в долгих зимах остался за буграми-границами. Здесь вечное лето и до Кёльна лету четыре часа. Там можно утром посмотреть знаменитый собор, потом не длинная дорога на Опеле из фирмы прокатных машин и... вот он городок в черепичных красных крышах с башней над кирхой. Все, как во многих городках позади, и как, вероятно, во многих городках, что ждут впереди. И люди, вроде, друг на друга похожи, особенно те, кому за полста. Вот Мительштрассе. Клок карты с адресом, записанным у Лены давно отмели на шмоне в Потсдамском СМЕРШе. Память вертухаям не отнять. В памяти адресок сидит прочно. Мительштрассе, дом номер восемь, вполне приличный коттедж, в палисаднике копается один из тех, кому за полста.
   -Матильда? Отец Иоганн? А вы кем ей доводитесь?
   Сказать бы, пятая вода на киселе, но сможет перевести, если кисель заменить компотом. Понять ли немцу русскую поговорку? На чужом языке лучше изъясняться односложно. Подойдет слово "беканте", вроде так звучит на немецком "знакомый".
   -Альте беканте, - что означает не просто знакомый, а знакомый старый. Давний знакомый, сказал бы по-русски.
   -Еще по России? (Должно быть - родственник. Знает биографию Матильды. Знает, что жила в России)
   -Яволь. (Интересно, к месту ли солдатское словцо?)
   Здрасте вам! Вместо ответа пустился в свои воспоминания. "О-о! Шарков. Паненки прима!" Здесь чуть не каждый, кому за полста, побывал в войну в России. Многие в плену набрались лагерных словечек, должно быть, от охранников. Охранникам что пленные, что зеки - одна сволота, из-за которой на морозе мерзнуть. И как же ему приятно вспомнить. Время - чудотворец. Пусть подыхал от голода в плену, пусть от страха тряслись поджилки на фронте - из памяти, как дым. А вот харьковских "паненок" помнит. Еще помнит "перваш".
   -Вас ис дас перваш? Ага. Самогон первач. Да, да... горит.
   -Прима перваш!
   Стоп. Хватит воспоминаний. Теперь главное не допустить воспоминания о боевых эпизодах. Боевые эпизоды, хоть с той, хоть с другой стороны фронта - это надолго.
   -Так как же Матильда?
   -Матильда? Матильда уже восемь лет... нет, подождите... семь лет с месяцами в лечебнице. Знаете, поехала, - покрутил у виска. Мы иногда её навещаем, она тихая. Она и девочкой была тихой, все удивлялись, как уехала в такую даль. И вы можете навестить, на машине ходу минут двадцать.
   Вот, Матильду Ивановну можно навестить, пусть и не в своем уме она, а Кольку не навестишь. Не предстать перед Колькой эдаким прозорливцем, не сказать ему: как, мол, Колька, кто победил? Чья правда, твоя или моя? Не мог бы Колька ответить иначе ответа, которым сам за него себя тешил: "Твоя правда, твоя". И ещё, ему хорошо бы добавить: "Хорошо, что меня не послушал, не остался в Лещиновке". Пусть бы так ответил, даже если б при том думал: "Вопросов не задавал бы, если б остался. И кем я был, узнал бы".
   Кем он был и без того известно. Не генералом - русский наполовину. Служил переводчиком в команде карателей, в эйнзац команде. Должно быть, сам не расстреливал, но переводил. Перевод его можно себе представить так: "Всем раздеться догола. Вещи в кучу, детей за руку. Так можно себе представить Колькин перевод. Но не расстрелян Колька, может быть, потому что сам не стрелял, может быть, те, кто стрелял, обходились без переводчика. Может быть, к словам "матка, курка, яйки" они заучили и нужное для профессии слово "раздеться". Но может быть, и потому Колька не расстрелян, что носил фамилию известного русского композитора, который хотя и был за царя, хотя и давно умер, но слыл большим патриотом. Чуть ли не коммунистом его считают со скидкой на время. Известны ли были эти тонкости трибуналу, или неизвестны - Колька получил червонец лагерей вероятней всего потому, что попал под трибунал в короткий период, когда вождь отменил смертную казнь. Наш герой Кольку в лагерях не встречал. Там знакомого встретить - в многомиллионном городе проще. Но в случайном разговоре с зеком, этапом пригнанным из Дубровлага, узнал, что был у них на лагерном пункте некий доходяга с фамилией Кольки. Доходяга тонкий звонкий и прозрачный, то есть, из тех, кто в лагере редко выживал, из тех, кто жрал, что ни попадя, чужие миски вылизывал. И, вроде, запомнился он тому зеку из этапа не только известной фамилией, а еще тем, что однажды, пробравшись на кухню, запустил руку в котел с баландой и за то получил тяжёлым поварским черпаком по кумполу. То ли от того черпака оказался в "деревянном бушлате", то ли голод довёл, списали его на лагерный погост. Техника списания известна. В одних лагерях на проходной вахте покойнику острый лом в живот, в других - кувалдой по черепку. Может быть, где-нибудь как-нибудь ещё, но обязательно так, чтоб если подменили на живого, то и подменённого под акт о смерти подогнать. В общем, прощает он Кольку мертвого, если те, кому переводил с немецкого языка, прощают. Они ему судьи.
   А в больнице, где Матильда, ему обрадовались. Сказали: "Знаете, она хоть и наша, нас понимает, но отвечает только по-русски. Доставите несчастной удовольствие".
   Вывели старушечку, переступала мелкими шажками.
   Когда заговорил, упала ему на грудь: "Николя! Здравствуй, сынок!
   Дождалась...
  
   Какая сладкая эта жизнь. Пуля мимо - счастье. Кусок хлеба голодному - счастье. Замерзшему - костёр, перегретому - тень. Бедному - рубль, богатому - миллион. Женщину потерял - будет другая. Каждому лакомый кусочек в этом прекрасном мире. Ничего только тому, кто роется в могилах прошлого.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

9. НЕ БЫЛО БЫ СЧАСТЬЯ

  
  
  
   Беда, беда, беда везде,
   Где же конец этой войне?
   Беда, беда в моём краю,
   Паненки спать не дают.
   (Польск. песня времен
   войны на популярн. мотив.)
  
   Какое счастье из окопной грязи попасть на чистые простыни! На чистые простыни в свежем белье, пока в нём не размножились фронтовые вши. Это неописуемое счастье, если конечности целы, глаза видят госпитальное великолепие, и уже хоть сколько-нибудь слышишь. Оценить всё это может тот, кто знаком с окопными вшами. Неделю назад его можно было попросить: "достань-ка, браток, штук пять этих тварей" - из-за шиворота столько бы и вытащил. На передовой, когда погода позволяет раздеться догола, когда немец позволяет разжечь костерчик, потрусишь над жаркими углями нательную рубаху, так искорки горящих вшей будут видеться очередью автомата. А сгорит лишь малая часть, только те сгорят, что обпились кровью до тяжести, которую лапки не держат. Остальные останутся в швах нижнего и верхнего, в дырочках брючного ремня, кобуре пистолета, в теле родном, его над костром не потрусишь. Фу, Господи, зачем Тебе эти твари?
   Но всякая гадость не без утешения. Лобковая вошь, зуд коей вовсе непереносим, на передовой редкость. Фронтовая и тюремная подруга, "Дунька Кулакова", ею не наградит, а на батарее числится лишь одна представительница прекрасного пола, санинструктор, и та только в списочном составе, а живет с каким-то штабником. Значит, не только та радость в госпитале, там и женский пол. Снует женский пол в белых халатиках, под халатиками округлости. Возможна интрижка, хотя нашего брата для них многовато. Надежда - тоже хорошо.
   Госпитальная удача при целых ногах-руках, глазах и без какого-нибудь серьёзного ранения, выпадает только тем, кто под особым благословением Царя Небесного, кому он ещё не посылает подорожную на тот свет. У нашего героя подорожная в госпиталь, а получил он её, когда батарея стояла в противотанковой обороне за Познанью, где немецких танков уже не встречали, но дворики под зенитные орудия по наставлениям ещё копали. Представьте себе, сколько нужно выкинуть земли, чтоб из бруствера торчали только стволы орудий на четырех колесной платформе? Немцы уже шибко бежали, только солдатики эту уйму земли перелопатят, только вкатят орудия - вперёд на запад.
   В тот раз после этой работы, вкатили пушки, переночевали. Когда солнце взошло, "лаптежники", Юнкерсы-87, тут, как тут. Потому этот самолёт "лаптежник", что колёса у него не убираются. Обтекатели на них, как лапти. Пожаловали "лаптёжники" далеко сбоку, стрелять - снаряды переводить. "Рама", двух фюзеляжный немецкий разведчик, что накануне битый час в воздухе вертелась, обстановку с батареей засекла, они на цель стороной шли. Но если их цель переправа, так у понтонов другая батарея полка, её не миновать. Люди его батареи наблюдали. Построились Юнкерсы в круг над понтонами, у них такая повадка, и по одному срывались в пике. "Кому, кому", фальцетом стучали зенитки, а бомбы басом: "вам, вам!". Такой весёлый диалог, когда под огнем другие. Когда сам под огнем вопрос и ответ звучит не так весело. Ладно, лаптежники отбомбились, и тут в небе появились свои Илы, не быстроходные по воздушным скоростям, тяжёлые от бомбового груза. Тотчас Илы усекли, что Юнкерсы налегке за ними гонятся. И догоняют. Потому они довернули прямо на батарею, чтоб свои с земли немцев отсекли. Вот уже треск очередей в небе, задний Ил выпустил огненные хвосты реактивных снарядов. Секунда - вся эта крылатая свора перемешается в кашу над батареей - не поймешь в кого стрелять. Командир батареи мечется, на груди бинокль прыгает. Бинокль ни к чему - всё глазами видать. Штурмовики, ИЛы, и так низко летают, а тут спустились чуть не на головы, Юнкерсы - тоже. Вот они несутся, несутся, сейчас будут над батареей, жёлтые кресты на крыльях. Расчёты на своих местах, целят без команды. Какие там команды в грохоте моторов, в грохоте боя. Прямой наводкой. Немец, что крайний слева, довернул самолёт прямо на пушки, и уже не нашего пилота видно, наглец открыл кабину, перегнулся в очках консервах, высматривает. Точно. Распахнулись заслонки на брюхе того самолета, распахнул он свое чрево и сыпанул жестяными шарами прямо на головы батарейцев. На земле каждый шар раскололся на две половины, столб огня. Ни одно орудие не выстрелило. Всё горит! Пушки горят! Люди - живые факелы! Мамочка! Горят живые люди!
   Что с того, что сукин сын не ушёл, пулемет ДШК с другого края батареи скосил его? Раньше бы, раньше! - не горели бы люди. Но может быть, тогда он легко не отделался бы. Тот самолёт мог взорваться прямо на батарее, а так - за батарейным бруствером. Взрывной волной приподняло того, кто потом госпитальным простыням радовался, бросило наземь в окоп, землей и присыпало. А больше - ничего. Синяки, пара рёбер и без речи несколько дней. Без слуха. Контузия. Говорят, над землей только голова торчала, глаза хлопали - теперь один звон в ушах и звон тот с каждым днем на убыль. Поначалу визжало без остановки, визгом трамвайных колёс на поворотах, и тот визг заглушал все, что ему говорили, так что видел лишь шевеление губ, теперь тоненько в ушах позванивает. Слышит звон, когда прислушивается: звенит ещё, или уже не звенит. Позванивает. Пара рёбер не выдержала, с тем по необходимости нужно поворачиваться всем корпусом. Ничего, рёбра срастаются.
   Долго в полевом госпитале не належишься. Оттуда или обратно на фронт, или в тыл на серьезное лечение. Так что, утром на обходе врач посмотрел на термометр и сказал: "Дуй-ка, лейтенант, в каптерку, получай обмундирование, документы - и привет".
   Привет, так привет. Пошёл он в полк офицерского резерва, что стоял в километре от госпиталя, узнавать, где на тот день его часть дислоцируется, и как до неё добраться. Штабной чин в том полку стал названивать, назвонился, наговорился, положил трубку и присвистнул. Присвистнул он, потом сказал:
   -Первый мотокорпус резерва главного командования, которому придан ваш полк, убыл на Второй Украинский. Так что, милок, остаешься у нас в резерве. Впрочем, и у нас не остаешься, потому что чистая для меня находка. Я одну заявочку уже неделю удовлетворить не могу. По документам ты авиационно-техническое кончал, а авиационную пушку "ШВАК" знаешь?
   -Знаю.
   -Тогда считай, что для тебя война кончилась, если мало пьющий, как вся ваша нация. Сейчас позвоню, и пришлют за тобой машину, словно ты уже генерал. Всю жизнь меня благодари.
   -Куда, товарищ майор, направляете?
   -Направляю я тебя, милок, на курорт. В шестнадцатую отдельную роту "ШВАК", что придана Управлению артиллерией штаба фронта для охраны. Понял, какой курорт? Это тебе не передовая. Привет от меня передашь командиру роты, капитану Олейнику, да постарайся ему понравиться.
   Позже прояснилось, почему к знанию пушки нужно ещё быть мало пьющим. Что офицер советских вооружённых сил может быть вовсе непьющим, майор, видать, не допускал. Разве что, какой-нибудь ущербный интендант. Командир этой счастливой роты, капитан Олейник, был тоже пьющим человеком, но по армейским меркам пьющим прилично, не до "положения риз". И пришлось тому капитану Олейнику против своей воли списать в резерв командира взвода, некоего лейтенанта Харченко. Случилось такое, что Харченко в непотребном виде держал под пистолетом какого-то штабного чина. Выходки того лейтенанта рота терпела долго, потому что был он земляком капитана Олейника. В пьяном виде, сей лейтенант, имел пристрастие к оружию, но обычно выскакивал к пушке. Только прежде, чем успевал её достигнуть, его хватали выделенные на то люди. Хватали его и вязали. У них и средство хранилось - бельевая веревка. В тот, злополучный для Харченко день, он напился у фронтовой подруги в расположенном недалеко госпитале, а по дороге на батарею встретился ему штабник подполковник. Вот и пришлось штабнику постоять с поднятыми руками под пистолетом, пока лейтенант не смилостивился. Неизвестно, напустил ли подполковник в штаны - говорили, что напустил, но каких инстанций достиг обиженный, можно себе представить, потому что большой начальник приказал принять меры. Для земляка Олейник нашёл самую малую меру, вместо грозящего Харченко штрафбата, списал его в резерв. Вот теперь скажите, не под особым ли, благословением наш герой? Столько должно было событий совпасть по времени и месту, даже в далёкой Москве, откуда приказ мотокорпусу, чтоб наш герой не только познал благость госпиталя, но и распрощался с передовой. А ведь победа уже не за горами, за Одером с какими-то Зееловскими высотами, умирать накануне победы - подлость, хуже не придумаешь, так что нужно представить себе это везение! Рота куда он попал, развлекалась стрельбой только по мишеням, самолёты противника видела пару раз за всё время существования, а для танков её снаряды, что горох об стену. С момента прибытия нашего героя этой роте осталось единственный раз посмотреть на хвосты двух "худых", Месеров сто девятых, нареченных худыми за хищно тонкий силуэт. Аэродромов у фрицев тогда уже не было, и парочка взлетела с какой-то берлинской улицы, а они в беге к пушечкам успели подумать, что один "худой" из окружения вывозит Гитлера, второй его Еву. Улетели большие ордена, может быть, звездочки геройские от них улетели. Так думали.
   Ко всем перечисленным благам, по наследству от изгнанного лейтенанта Харченко, наш герой получил и медсестру госпиталя. Из наблюдений некоего мичуринца, также и большого птице и скотоспециалиста, известно, что кур тянет к знакомым петухам, в то время как петухов, наоборот, к незнакомым курам. Ежели бы этот птице-ското-специалист пронаблюдал и более совершенные творения природы, то убедился бы в малой разнице. По такому куриному пристрастию однажды на батарею явилась бывшая подруга изгнанного лейтенанта. Явилась она, и ей было заявлено, что лейтенанта Харченко уже нет, и не будет, вместо него другой лейтенант, его можно представить. Медсестра, Тася, получилась, как бы, положенной новому взводному по штату, вроде дополнительного фронтового пайка или пистолета. Увы, к счастью или несчастью, видеться с ней ему пришлось лишь несколько раз, его вскоре отправили в командировку, с редкими возвращениями. Запомнились их свидания странной особенностью Таси. Прежде чем открыть доступ к чуду из чудес, коим одаривает прекрасный пол, она любила рассказывать сказки. И это не в переносном смысле, что можно ожидать от всякой женщины, а в самом прямом. Настоящие сказки с домовыми, или там, какими-то лешими. Сказки эти она, должно быть, слышала в своей деревне. Некоторые бывали весьма длинными, но только по концу вознаграждалось терпение, при том, в том чуде ничего приятного сама она не ощущала. Вроде, оказывала уважение, или, может быть, из материнских чувств, как бы ублажала своим телом сынка, чтоб не капризничал. Каждый раз, поспешно влезая в штаны, он слышал на прощанье: "Вот думала, больше никому не дам. Теперь, может, снова аборт. Больно ведь".
   Вскоре Тасе пришлось рассказывать сказки кому-то другому, ему Господь ниспослал ту, которая вытеснила из сердца всех прошлых, и которую все будущие вытеснить не смогут. В утешение будущим допустим, что каждая в свое время умещалась рядом. В общем, остаётся повторить, что для него пошло так, как выпадает только тем, кто под особым покровительством небес.
   В самом начале весны того всем памятного года вызвал его капитан Олейник в свою землянку. Землянка досталась капитану от немцев. Видать, немецкая батарея стояла здесь долго, успела обжиться всякими удобствами, не хватало лишь клозета. Стены были обшиты досками, а стена возле кровати даже обоями обклеена. При немцах было и электрическое освещение, теперь бесполезная лампочка свисала с потолка в три бревенчатых наката. Туда и явился наш лейтенант по вызову. Не пьющему человеку к капитану лучше подходить с наветренной стороны. Ситуации исключающей потребление какого-нибудь алкогольного напитка у капитана не случалось. Разве, светопреставление, хотя должно быть, и при том он принял бы столько, сколько не помешало бы доложиться небесному начальству на новой дислокации. Это "столько", поверьте, любого иного свалило бы "с копыт". Предпочитал капитан простонародные напитки: самогон первач, что горит, да спирт. Трофейных коньяков и вин не жаловал, хотя алкогольный трофей от города Познань пошёл разнообразный. И закусывал просто, луковицу предпочитал трофейному шоколаду "нур фюр люфт вафе унд пацер команде", который интенданты Германии предназначали только летчикам и танкистам. Теперь представьте себе алкогольно-луковый дух в воздухе тесной землянки. Как бы там ни было, войдя на зов, наш герой лихо откозырял. Знаете? Такой плавный подъём руки пальцами вниз, с полпути резкое ускорение ладони с поворотом под козырёк, и ещё более резкий отрыв от него. Такое козыряние вселяет в начальство представление о лихости с готовностью не медля исполнить любой приказ не щадя живота своего. Всякому начальству такое приветствие нравится. Откозырял он и сел на предложенный табурет. На другом табурете уже сидел командир другого взвода, лейтенант Панов.
   "Вот что, - сказал капитан. - Наша партия и правительство разрешили воинам посылать домой посылки с вражеской земли. Солдатам и сержантам пять кило в месяц, офицерам больше. Так что, распустить мне роту, чтоб каждый себе искал? Не дело. Да и что хорошее найдешь после передовой? Только остатки. Значит, решил я дать вам свой Виллис с шофером Горчевым, езжайте в Познань. Там в какой-то Цитадели окружённая группировка фрицев, а город уже наш. Пошуруйте для всей роты, а мне желательно кожан или хотя бы выделанной кожи на него. В тринадцатой роте ездили в Познань - привезли. Говорят, много чего есть. Да смотрите, я вам доверяю, а то, если Олёхина с Прохановым послать, привезут один спирт". При тех словах капитан положил руку на плечо нашего героя, что означало особое ему доверие, как представителю непьющей нации.
   Как ни хорошо в роте, которая не на самой передовой, без начальства лучше. Вот они сами себе хозяева, любой путь к Познани выберут, хотя бы и с крюком назад через Варшаву, где живёт пани Владислава и у лейтенанта Панова какая-то знакомая есть. Всё же поехали прямее. В Познани ещё иногда громыхало. Не так, как на фронте, где грохочет без устали - там из Цитадели с равным интервалом била пушка большого крепостного калибра. Прошуршит снаряд над головой, где-то разрыв - тишина до времени. Видать снарядов у немцев не густо, по часам бьют, чтоб не думали, что они за стенами поснули. А наши ждали, что фрицы, сами выйдут - "Гитлер капут". Маршал Жуков Сталинградом учен, там пока штурмовали в городе, могли отрезать кавказскую группировку немцев, как полагают некоторые западные стратеги. Как бы там ни было, возможность быстро проскочить к Одеру привлекала больше, от Познани фронт уже порядочно откатился в его направлении.
   Вот они тёмным вечером побродили по пустынному городу, и встретился им солдатик, согбенный под тяжестью фигурных бутылок с разными винами. Это же надо, куда не пойдешь кругом спиртное. Бутылки тот солдатик держал в охапке, горлышки торчали из-за пазухи. "В том подвале, - сказал солдатик и показал пальцем, где вход, не отрывая руки от ноши. "Винный склад, - сказал, - и гражданские прячутся. Есть бабы". Бабы - это интересно. Бабы - это бабы, а что вражеские лучше. Вражеские бабы обязаны ложиться без уговоров, приказ - дело с концом. Трепещите белокурые фурии, если вас воспитывали услаждать победителей. Разрешение на то в центральной газете. В общем, вражеских баб ещё не видели и пошли их смотреть, но меж больших и малых бочек, меж пирамид ящиков с бутылями и бутылками сидели старики со старухами, дети. А вино им не нужно, у них другое задание. Прошли весь длинный подвал, вышли и сели в свой Виллис. Бог его знает, с какой стороны выкатили из города. Проехали с десяток километров, остановились в посёлке, свежий снежок под ногами хрустел. Все дома в том посёлке целы, но ни одно окно не светилось, ни из одной трубы не валил дым, чтоб привлечь к теплу на ночь. Зловещая тишина, и чёрт его знает, с какой стороны туда прикатили. Не дай Бог, фрицы тут, а их трое. В общем, решили, из того мертвого царства убраться, пока целы. За крайним домом рельсы железнодорожные. Много путей - наверно сортировочная станция. А состав стоял только один, на каждом вагоне орел германский одноглавый. И ни души. Тишь, безлюдье на войне тоже пугает, в тиши могут прятаться. Все же решили посмотреть, что в товарных вагонах за дверями под пломбами. Вскрыли - батюшки! Чемоданы, коробки картонные разного размера - сразу видно не складское, а хозяйское добро. Адреса на коробках, немецкие города. Значит, хозяева того добра загодя его упаковали, а состав укатить не успели. Или ещё утром успеют? Что будет утром - пусть будет, к тому времени только след их работы останется, вывороченное на землю ненужное им барахло. Распороли коробку, ложки, вилки серебряные посыпались - ни к чему эта тяжесть. Сервиз фарфоровый, каждая тарелочка мягкой бумагой обёрнута - сервизы тоже ни к чему. Ну, а в чемоданах, что надо. Если бы к тем костюмам, платьям и обуви нашли кожаное пальто для капитана, можно бы и возвращаться. Не нашлось кожаное пальто, а весь состав не расшуровать до утра. Чтоб его троим расшуровать, недели мало. Другие чемоданы не вскрывали, что в них будет, то и хорошо. Не из магазина, где выбирают, кровными оплачивают. Погрузили, сколько в Виллис влезло. Много в него не поместишь, Виллис тоже американская машина, но не Стударь. На прощанье наш герой погреб ногой в куче на снег вываленного, глаза остановились на толстом блокноте в твёрдом переплете с контуром женской головки, размер как раз под планшет. Откнопил застёжку - чистый блокнот, поклонники не успели вписать немецкой девице ни одну глупость. Нашего героя чистая бумага смущала ещё в школе. На фронте тянуло вести дневник, но не на чём было, и это запрещалось. Боялись, что с тем дневником разгильдяй угодит в плен и враг узнает то, что пленённый обязан скрывать. Теперь, чтоб угодить в плен, да ещё в этой прекрасной роте, захочешь - не сможешь, а свободного времени хватает. В общем, блокнот в планшете.
   Вернулись в Познань, здесь без опаски. Свои машины попадаются. В подворотне одного дома тридцать четверка укрылась, танкисты у гусеницы жгут тол взрывчатку, над огнём на кирпичах чайник закипает. Один вскочил от костёрчика, замахал руками: "Стоп! Стоп! Дальше по этой улице нельзя, её фрицы простреливают". Нельзя, так нельзя. Подались с километр в обратную сторону, вошли в обитаемый дом. Две девицы в том доме польками представились. Ничего себе девицы, но польки. Польки - союзницы, их нужно уговаривать, индульгенция из газеты на полек не распространяется. А девицы, хоть и хихикали, хоть чаем напоили и сами их тушёнки американской поели, дальше - стоп. "Бардзо проше пана, - реньки". То есть: убирай руки. К ночи эта парочка вообще куда-то слиняла. Эх, не знали они тогда, что полек в Познани не было, поляков немцы давно выселили. Сказать бы грозно: "Папиры на стол!" Документы, значит. Потом подобреть. Но тогда ещё и слова "папиры" не знали, ещё Германия впереди. Знать бы - не одинокая ночь. Ничего. Зато шофер, Горчев, времени не терял. Пока офицеры распускали шуры-муры с теми польками-немками, он шуровал по шкафам в брошенных квартирах. Вернулся Горчев, пилотка в кармане, на голове цилиндр блестящий, к ремню кривой турецкий ятаган в красивых ножнах привешен. Со стены снял. А в руках Горчева, сколько смогли руки охватить - шмотки. Вошёл он, руки развёл, шмотки горкой посыпались на пол, среди тряпок кожаное пальто. Значит, приказ выполнен. Было сомнение, подойдет ли по размеру не худому капитану, так ведь тоже не из магазина. Их дело привезти кожан, а размер - это в универмаге. Ему не подойдет, отошлёт домой. Ничего, доволен был капитан. Ротный умелец портной, что обшивал штабников и их полевых походных жён, переставил пуговицы - порядок. Хорошо бы капитану и тот красивый ятаган преподнести, но пришлось его бросить. Лезвие то ли приржавело к ножнам, то ли он был без лезвия, ножны с рукоятью для красоты. Сколько не пытались - не вытащить. Исцарапали рукоять подручным инструментом, камешки, может быть, драгоценные, отвалились. В общем, изуродовали вещь и бросили.
   А на обратном пути ждала удача оцененная вскоре. Обратно ехали весело. Горчев цилиндр с головы не снимал. На контрольно-пропускных пунктах даже документы не проверяли, солдатам было интересно, как эта шляпа складывается в лепешку, и каждый хотел сложить, распрямить собственноручно. Даже девица регулировщица не удержалась, зажала свои флажки меж ног и сложила цилиндр прямо у Горчева на голове. Но удача не в том, документы у них и без цилиндра в порядке. Свернули на узкую дорогу в лесок, где приятно перекусить, проехали с полкилометра лесной дорогой - вот это находка! Дорога уперлась в ворота из металлических прутьев, а за воротами сверкали в рядах, с воздуха прикрытые кронами деревьев, новенькие легковушки. Ряд - Опель-Капитаны, другой - Опель-Олимпии. При воротах будка, а в будке на деревянном щите под номерами ключики к тем машинам. Людей - никого. Находку такую оценить, если учесть, что к разрешённым посылкам, старшему офицерскому составу разрешено трофейные легковые машины иметь. К сожалению, ни он, ни Колька Панов, ни даже их капитан, не старшие офицеры, но это же, сколько орденов от чинов штаба за те машины можно получить? Выбрали одного "Капитана" бирюзовой окраски, ключ к зажиганию подобрали - не заводится. Открыли капот, нет аккумулятора. Все остальные тоже без аккумуляторов. Ладно, это не беда. Кому бирюзовый достанется, тот аккумулятор найдет. На карте двухкилометровке отметили место, "Капитана" прицепили тросом к Виллису, в роту прикатили на двух машинах. Так и въехали в расположение роты Горчев в цилиндре, на прицепе Виллиса Опель бирюзовый. Капитан увидел - обомлел. Наверно, ему стало обидно, что следующей по рангу звезды на погонах не хватает. Не жалей, капитан. Будь ты хоть майором, при штабе слишком много генералов. Напустил капитан строгий облик.
   -Что это, - говорит, обращаясь к Горчеву, - что это за не уставный головной убор? Снять немедля! - Потом офицерам: - Как это вы привезли - не проверили? Может, пустая коробка без мотора.
   -Есть, есть мотор, товарищ капитан. Аккумулятора нет.
   -Так переставить с Виллиса, и быстро, меня как раз в штаб вызывают. Вы, - офицерам, - поедете со мной. Старшина! Где старшина? Ко мне старшину на цырлах. Чемоданы сгрузить, старшине распорядиться трофеем.
   Ну, старшина свое дело знает. Чемоданы снесли в его каптёрку, вскрыли. Лучшее - офицерам, после того как самое лучшее капитану отобрал. Остаток - на четыре кучи. Оглядел, что-то из одной кучи в другую переложил для уравнения ценности на глаз. Четыре помкомвзвода при нем, одному велел отвернуться.
   -Кому, - спрашивает старшина у того, кто отвернулся.
   -Второй взвод.
   -Второй взвод, забирай.
   Так до конца. Во взводах разделят по отделениям тем же способом.
   В роте идет делёж, а капитан с офицерами-добытчиками на Опеле в штаб едет. С аккумулятором с пол оборота ключа завёлся бирюзовый, а ехать в нём после козла-Виллиса одно удовольствие. Кресла мягкие, ход плавный. И предстали они перед очами полковника, начальника одного из отделов штаба. Тот услышал доклад, в окно выглянул, тут же руку протянул:
   -Ключи?
   -Там шофер, товарищ полковник.
   Вышел полковник степенно, но по лестнице припустил, только топот слышали. Во дворе обошел машину, оглянул её со всех сторон, Горчева выставил, сам за руль сел. Сам сел, но не поехал. Покрутил баранку и обратно в кабинет.
   -Что же ты, - говорит он капитану, - доставку остальных машин не организовал? Их же там другие разберут, а тебя за то в рядовые мало.
   -Так они, - кивок на офицеров, - пять минут тому назад прибыли, товарищ полковник.
   -Ну и не торчи здесь. Немедленно отделение на охрану. Зайдешь к начальнику хозяйственной части, чтоб в течение дня в твое распоряжение шоферов собрал, сколько нужно. К вечеру все машины должны стоять в нашем дворе. Понял? Иди. А этих парней здесь оставь, у меня к ним дело есть, особое задание. Парни, видать, разбитные. Вот что, ребятки, - ласково сказал полковник лейтенантам, наши уже на подходе к Одеру...
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   10. ТРЕПЕЩИТЕ, БЕЛОКРЫЕ ФУРИИ
  
  
   Возле казармы,
   У больших ворот,
   На свету фонарном
   Лили кого-то ждёт
   Из ворот солдат идёт,
   Солдат идёт,
   Солдат идёт
   Хэло, Лили Марлен,
   Хэло, Лили Марлен
   (Популярная немецкая песня военных лет.
   Перевод автора.)
  
   Дневники заводят, чтоб покрасоваться перед самим собой, но и когда пишут для других того не меньше, так что от включения дневника в повествование оно ничего не теряет, при выгоде ответственности, переложенной на того, кто его писал. У нас же личность того, кто его писал, совершенно безымянная. Можете проверить, на протяжении всего повествования он только "наш герой" или как-то ещё обозван не только без фамилии, но даже без имени. Значит, и ему невозможно предъявить претензии. Потому с лёгкой душой отстёгиваем застёжку трофейного блокнота нашего героя, и что видим? Первый лист обезображен вымаранными строчками, в штрихах выше вымаранного угадываются восклицательные знаки, где по одному, а где и по три кряду. Что бы это значило? Объяснение простое, владелец дневника не терпит патетики, но по началу не удержался в восторге вторжения в саму Германию. Подумать только - Германия! Меж вымаранного в неприкосновенности лишь одна фраза с восклицательным знаком, и та не его, переписана из большой подвальной статьи Ильи Эренбурга в газете "Известия". Газета ходила по солдатским рукам, никакой, даже самый прокуренный солдатик не оторвал от той статьи ни клока на самокрутку. ТРЕПЕЩИТЕ, БЕЛОКУРЫЕ ФУРИИ! ВАС ВОССПИТЫВАЛИ ЧТОБ УСЛАЖДАТЬ ПОБЕДИТЕЛЕЙ, ЧТО Ж, ПОБЕДИТЕЛИ ИДУТ!
   Далее его собственный текст.
  
   Из блокнота
  
   Мы врезались в Германию как нож в масло, все кто здесь теперь под нами. Мы властелины их движимого, недвижимого, жизни и женщин. Всякий наш солдат - власть, карает или милует по склонностям и настроению. Вот я в отношении женского пола властитель милостивый. В высшем проявлении любви моей натуре требуется разделение восторга, его не получить насилием. Грубое насилие по мне сродни греху Онана, которым балуют в крайней необходимости. Имея пусть небольшие командирские права и время, от местных униженных женщин не сложно получить взаимность, хотя бы в благодарность за защиту. Защитил от кого можешь, не накинулся сходу, что-то сказал ласковым тоном, он понятен и в непонятной речи - это мой стиль. Колька Панов, командир взвода два, с которым вместе ездим в этой прекрасной командировке, тоже предпочитает игру в любовь неприкрытому насилию. При своей фигуре генерала в лейтенантских погонах, где-нибудь на танцплощадках мирных городов, Колька, вероятно, имел бы преимущество. Здесь требуется быстрота соображения, а он грузноват и медлителен, так что при равенстве положения и званий в любом деле авторитет за мной. Слава Богу, здесь хватает всем.
   Нам обоим повезло под конец войны, послали в поиск средств германской противовоздушной обороны с нажимом на новшество - радары. Какие это штуковины, мы представления не имеем. Может быть, они похожи на армейскую рацию, может быть, величиной с дом или не больше чемодана - мы не знаем. Должно быть, это и не важно, есть основание предполагать, что обозначенная в документах управления артиллерией фронта задача с требованием оказывать нам содействие на самом деле не главная. Главное в бумажках, что насовали высокие штабные чины и их адъютанты, в них проставлены размеры желаемого не только самим, но и жёнам, дхргодляо для себя, а ужноном деле при равенстве положения и званий авторитет за ие. внаяеткам. Будто едем в универмаг. Понять чинов штаба можно, привязаны к столам, а вокруг всеобщее обогащение. Ну и отбирать своими руками им звания не позволяют, так что заискивают, голубчики, мол, привезите что получше, а лучшего на всех не напасёшься. Лучшее тем, от кого зависит, чтоб и в следующую поездку послали.
   Ну и "трепещите, белокурые фурии!" Славные фурии, и есть надежда, что за Одером выбор будет ещё большим. Не всем же сподручно бежать от "восточных варваров" к англичанам с американцами.
   Вот мы вкатили на своём Виллисе следом за мотоколонной в небольшой городок. Белые простыни свисают из окон, обитатели сдаются, как бы с приглашением в постель. Ради чего бы их не вывесили, у нас они вызывают постельные ассоциации. А вокруг вид и запах погрома, представляю себе погром по рассказам матери, пережившей не один во время гражданской войны. В воздухе пух немецких перин. У моих соотечественников особая страсть к потрошению всего, что с пухом. Летающий в городском воздухе, он как бы выражает ненависть деревенских трудяг к городским бездельникам, которые в их понимании сытно ели и мягко спали. О немцах и говорить нечего - все признаки былой сытости и мягкого спанья. "Ишь, зажрались тут. И чё их попёрло от своих хором в нашу нищету", - мысль в головах многих.
   Вечер застал в том городишке, надо искать подходящий ночлег. А чего искать? Заходи в любой дом. Нет, любой не подходит. Нам туда, где эти самые белокурые. Выбираем большой дом. Знаем, в большом доме собираются со всей округи те, кого фронт прихватил на месте, то есть, кто от нас не успел сбежать за Одер. Оно, как говорится, "на миру и смерть красна", но не разумное это сборище. Это для нас хорошо, в куче легче отыскать, кто чего и кого ищет. Потому мы избрали самый большой на улице трёхэтажный дом и не ошиблись. В нём, как и везде вокруг уже Содом и Гоморра. Под ногами хрустят осколки посуды и зеркал, топчем одежду, вывернутую из шкафов, но не удостоенную родины в посылках. Идём с этажа на этаж, из комнаты в комнату. Вот просторный зал, фонарик высвечивает лежбище на полу бывших хозяев этой страны. Лежат плечом к плечу, словно моржи на берегу, ряд от стены до стены. Как не сообразить, что девицам до сорока лучше хорониться в укромных местах? Должен же быть исторический опыт русских нашествий. Бывали у них казаки императрицы Елизаветы Петровны, и гусары Александра первого были. Нужно отметить и то, что не мало немецких женщин просто исстрадалось без мужчин. Их хозяин вымел под метлу мужчин в армию, многие уже потеряли своих мужей в его войнах. Так что бывает насилие, вроде не насилие. Ждали они победителей - победители пришли. Не те? Что тут поделаешь?
   В тот поздний час в помещении оказался ещё один соискатель. Щуплый солдатик тащил немочку к выходу, она сопротивлялась, и застряли они в дверном проёме. Попался ей то ли стеснительный варвар, не желающий употребить на чужих глазах, то ли заботливый о всём своём взводе - бывают солдаты с повышенным чувством коллектива. Как бы там ни было, прекрасный повод для проявления моего благородства, обеспеченного преимуществом звёздочек на погонах и тройным численным превосходством. Решимость реализовать преимущества возросла, когда фонарик высветил миловидное личико трофея. "От-т-савить!", - подаю команду, голос у меня командирский, отмечено ещё училищным старшиной. Солдатик вроде не слышит, усилил натиск. Он считает, что право первенства превышает право старшинства в чине, но любое право только тогда право, когда подтверждается перевесом сил. Три луча наших фонариков ослепили противника. В момент замешательства солдата немочка вывернулась из его рук и прильнула ко мне, явно защитнику красивых женщин.
  
   Здесь одно пикантное обстоятельство заставляет прервать чтение дневника. Видели ли вы фильм "Падение Берлина"? Там есть сцена ослепления противника прожекторами по плану лучшего, после товарища Сталина, конечно, полководца советской армии. Вроде тем военным новшеством этот второй лучший полководец обеспечил взятие столицы Германии. Сто сорок три прожектора действительно были применены маршалом Жуковым, но не тогда и не там. Прожектора применили несколькими днями позже действа с фонариками наших героев для отъёма трофея у солдата. Совпадение наводит на мысль, что тот солдатик из близкого окружения прославленного маршала, скажем, из его охраны. Маршал же, как полагается по русской военной традиции, известен суровостью в отношениях с подчинёнными офицерами, при благоволении к простым солдатам. Говорили, что даже не гнушался угощать солдат охраны папиросами под названием "Герцоговина флор" - такими же, какие сам товарищ Сталин крошил в свою трубку. При некоторой игре воображения можно себе представить, что в один из моментов благоволения маршала к солдатам, скажем, когда поутру в отличном настроении от побед вверенного оружия он вышел "до ветру" (маршалы тоже человеки), солдатская молва донесла ему в шутливом смысле способ отъёма трофея путём ослепления. Тут могло и осенить.
   Поскольку такое предположение невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть, офицеры нашего повествования имеют право на причастность к тому новшеству в военном деле. Это не смотря на мнение многих, что в конкретном деле форсирования реки Одер прожекторы не только не помогли, но как пишет некий историк Энтони Бивор в "Падение Берлина. 1945" "... лучи прожекторов отражались от поднятой пыли механизмами и в дыму снарядных разрывов интенсивной артподготовки, мешая русским же наступающим войскам". Так не во всех же битвах будут пылить механизмы, дымить взрывы. Скажем, при отъёме "трофея" у солдата ничто не пылило и не дымило. Что касается фильма "Падение Берлина", так, наши офицеры в пригород столицы Германии, Кёпеник въехали без боя вместе с мотоколонной среди белого дня, когда и ненормальный не только прожектора, ручной фонарик не зажжёт. С незажженными фонариками в планшетах и дальше проехали среди белого дня без боя в направлении Александр плац. У немцев не было сил на оборону всего Берлина. На том вернёмся к дневнику.
  
   Ощутила она во мне защитника, и пришлось солдатику уходить ни с чем. С безопасного расстояния он утешился фигурным матом, а я взял в ладонь узкую тёплую ладошку - о, восторг! О, благодать! Это же совсем не то, что мужская мозолистая ладонь, таскающая, хватающая, стреляющая.
   -Что она лопочет? - спросил Колька.
   С приходом в Германию в моей голове активизировались отрывочные слова из языка идиш. Удивительно. Родители говорили на идиш, когда хотели, чтоб я не понял. И не понимал, а здесь ухватываю смысл.
   -Говорит, что тут её ребёнок, потому никуда отсюда не уйдет.
   Вот, что значит мать. Только смерть её заставит бросить дитя. Не бойся, голубушка, с этой минуты до утра никто тебя не обидит. И никаких трамваев, никакого насилия хором. Мы с Колькой делимся всем кроме женщин. Объяснение этому в том, что мы не просто спим с женщиной, а любим каждую, с которой спим. Что на короткое время - не наша вина, жизнь такая, накоротке. Конечно, если представляться рыцарем, так освободив даму, следует поцеловать ручку и благородно удалиться. Выглядело бы красиво, можно потом рассказывать гордясь. Надеюсь, для рассказов ещё представится случай с какой-нибудь дурнушкой. Эта слишком хороша для обмена на будущее хвастовство. И она нуждается в защите. У неё выбор: или под взводный, ротный трамвай, с уводом от дитяти, или один защитник, не сходя с этого места. Выбор однозначен, вон как притерлась, боится, что проявлю это ужасное в этом случае рыцарство.
   - Будем тут спать, - говорю Кольке:
   -Поищу себе кого-нибудь, - ответил, и пошёл с включённым фонарём по ряду.
   Колька ушёл, я - о, ваше благородие! - не накидываюсь на жертву, как накинулся бы на моём месте иной. Я завожу разговор. "Где киндер?" - спрашиваю я. С третьего захода вопрос понят, ведет меня в конец немецкого лежбища к стене, там свёрток - ребёнок. Следующий на лежбище старичок, может быть, отец, скорее, дед, какой-нибудь родственник, может быть и со стороны её мужа. Я не знаю кто этот старичок. Кто бы он ни был, подруга моя, (видите, уже подруга?) что-то весьма резко ему сказала, и он поднялся на ноги. Тому, кто за ним не пришлось ничего говорить, поднялся вслед. Образовалось жизненное пространство с достаточным промежутком, чтоб не касаться чужих тел. Когда эти двое поднялись со своими подстилками в руках, она сопроводила их суровым взглядом прищуренных глаз. Этот взгляд в соединёнии с тоном, каким было сказано нечто, может быть истолкован так: желаете, мол, видеть, властелины мира хреновы, как на ваших глазах берут ваших баб? То есть, эта умница обвинила их, и тем в происходящем оправдала меня. Так я понимаю, а я понимаю женщин по первичным признакам ещё и до близости. Жаль, что в этом случае мне не распустить павлиний хвост из красивых словес. Красивые словеса - лучший инструмент расположения в интим, но в моём немецком запасе лишь одно красивое слово "либе". "Их либе, "ду либе" - остальные слова всякие "хенде хох" и "вифиль машиненгевер" с чем-то ещё в том же роде. Недостаток красивых слов можно в какой-то мере восполнить мимикой, но в темени и она не работает. Только рукам ничто не мешает, а их распускать сразу не мой стиль. Лёжим, за ней свёрток, в свертке посапывает младенец. Пытаюсь напустить флер взаимности хотя бы из непонятных ей слов. Тычу пальцем в сторону свертка: "Мальчик? Девочка?" Не понимает. Как там, на идише? "Мейдл?" - спрашиваю. Пожимает плечами. Тогда палец в сверток, потом на неё, ещё раз в сверток и на себя. "А-а-а, - поняла, - метин". "Метин" - слишком нежно для мальчишки. Мальчишка как-нибудь резче, мальчишка - "бой". Бой, правда, по-английски. Не важно, если не "бой", значит, девочка. Договорились. Таким же способом выяснили имена. Её зовут Лили, совсем как в песне, если это не припасённое незнакомцам песенное имя. Если имя не её - мне же лучше. Маленькая ложь присвоения чужого имени в ответ на заигрывание мужчин, обычный женский приём. То есть, можно подумать, я и она встретились, заигрывание принято. Вот мы уже знакомы, я воображаю, будто так и есть, всё происходит по взаимной симпатии. Хочу так вообразить, вопреки назойливой мысли, что принуждают её обстоятельства. Как бы там ни было, я не виновен в тех обстоятельствах, даже в какой-то мере из них выручаю. Хорошо бы сказать ей об этой своей невиновности, при том, не обижая виной и её соплеменников. Мне же с ней лёжа рядом не счёты сводить. Значит, если искать виновных в её беде так пусть это будет некто третий, далёкий от нас обоих. Скажем, вавилоны. Будь у меня достаточно понятных ей слов, я бы обязательно возложил вину на вавилонян с их башней в небо. Без той башни можно было бы договариваться общим языком без войн, и не пришлось бы совать под тряпицу в головах пистолет на всякий случай. К сожалению, историю вавилонской башни не выразить на русско-польско-немецкой мешанине примитивных слов, при том, истекая соками подле женского тела. Потому замолчал в раздумье то ли уже достаточно хорош, то ли ещё что придумать себе в оправдание. Она ж наступившее молчание истолковала по-своему. Должно быть, решила, что опасно инертна. "Помолчит, - может быть, подумала, - встанет и уйдёт защищать другую". Но можно думать, что не только потому ко мне прижалась. Можно, можно допустить, что ей слишком долго не было к кому прижаться, некого было целовать. Как бы там ни было, тем она вытеснила всякое умствование. Тело в согласии со мной, свидетельствуют губы, свидетельствует, что мостиком изогнулась, рукой, сколько достала, спустила, что прикрывало нижнюю плоть, потом ногой стянула до конца. Приём оказался общенациональным у женщин, сменивших фиговый листок на трусы. Так от своего она освободилась и принялась за моё. Расстегнула пуговицы на гимнастёрке, сколько их было, и остановилась в недоумении. Что уж тут, милая, недоумевать? Эта штука, в отличие от известных тебе кителей, снимается через голову. Пока стягивал гимнастёрку, она принялась за ремень и пуговицы на ширинке брюк. На брюках - как у всех. Нужны, нужны мужчины женщинам. Когда мужчины надолго уходят воевать, должны быть готовы к тому, что к их женщинам придут другие.
   Мне было жаль эту Лили. Найдётся ли защитник на другие ночи? Вот, здесь всё перекрутилось до неузнаваемости, что к чему. Чувства и пистолет под головой. Желание женщины, которая нравится и пожелание ей другого на следующую ночь. И ещё потом возникал вопрос: если случится узнать её мужу, будет ли права, оправдываясь насилием?Но и я прав - тело отвечало. Главное моё оправдание - особые обстоятельства. Я только воспользовался обстоятельствами. Господа присяжные заседатели, кто не пользуется обстоятельствами, пусть первый бросит камень!
   День сменил ночь без рассвета, кто-то сдирал с окон уже не нужную светомаскировку. Вот и Колька возник над нами. Пора. Прощай, Лили Марлен!
   "Подожди", - сказал Горчеву, развязывая вещевой мешок с продовольствием. С килограммовой банкой американской тушёнки припустил обратно к ней. Это вместо роз, не включённых в ленд-лиз.
  
  
  

11. ЛЮДИ ЧУЖОГО ХОЗЯИНА

  
   Мы с тобой
   Сидим под луной,
   На скамье одни.
   Ты такой прекрасный
   Но небезопасный
   Если вдруг попросишь
   Не скажу я нет.
   (Немецк. популярн. песенка
   времён войны.)
  
   Война подкатила весной и перечеркнула все летние планы. Урсула терпеть не могла хмурое небо, слякоть и холод зимы. Переживала зимы в ожидании лета с его теплом и красками. Ожидала, когда можно одеваться легко, что не маловажно в семнадцать лет, если фигура притягивает взгляды встречных. Она не плохо выглядит в коротких платьях и юбках с открытыми ногами, её ноги один молодой человек уже находит стройными. И вот, на тебе, дождалась весны.
   Война к ним не подкатила, а прилетела. Над самой землей стали рыскать самолеты с чужими красными звездами на крыльях, распугивая кур ревом моторов и хищными тенями. Можно бы и к этим самолётам привыкнуть, как привыкли к тем, что уже годы проплывали высоко в небе. Маленький городок Бервальде и их усадьба, в километре от него, мощи самолётов не стоят, но многие уже сорвались с насиженных мест, из городка потянулись на запад повозки нагруженные скарбом. Говорят, что здесь скоро будут русские. С начала войны в кадрах кинохроник показывали людей бегущих от фронта в Польше, потом во Франции, потом в России - пришёл черёд Германии.
   Вот так дела! Кричали про неприступный вал на Днепре, утешали сокращением фронта на чужих землях, а на свои, мол, врага не пустят никогда. Теперь развесили плакаты "Восемнадцатый год не повторится!", и уже бегут от русских с исконных германских земель.
   По правде сказать, все эти дела взрослых Урсулу не так уж сильно волновали. Взрослые заварили кашу, и как-нибудь её расхлебают так, чтоб Урсулу не сильно задело. Ей уже изрядно надоела сельская жизнь у бабушки Генриетты, она не прочь вернуться в Берлин, где прошло детство, если его перестанут бомбить. Как бы там ни было, и в это для многих беспокойное утро она спит с приятными сновидениями. Того не скажешь о бабушке Генриетте. Генриетту мучат мысли о хозяйстве, которое, видимо, придется оставлять. Ночью она ворочалась в постели, дождалась пяти часов утра и, как поступала обычно, пошла в обход усадьбы, но с полдороги вернулась. Бесполезные хлопоты. Рабочие, два поляка и русская, исчезли ещё в предыдущую ночь, а сама она с не приученной к сельской работе внучкой сделают не много. "Пропади всё пропадом", - сказала себе Генриетта и в кухне стала варить овсяную кашу на завтрак, завтракать нужно при всех обстоятельствах. В восемь часов постучала в комнату внучки, она так и не выучилась самостоятельно расставаться с постелью. А всё оттого, что не спит с курами, как все здесь. До полуночи, читает, бывает, накручивает патефон. Генриетта не знает, какие воспоминания вызывает музыка у Урсулы. Вчера, к примеру, вспоминалась последняя поездка в Берлин, когда Гюнтер, тот, который находит её ноги стройными, прибыл в отпуск из Югославии. Больше Гюнтера ей нравилось его окружение: элегантный внимательный, с некоторой манерностью отец-адвокат, со всеми во всём согласная уступчивая мать из Эльзаса. Мать Гюнтера легка в отношениях. Её легкость переносится на всё, с чем она соприкасается. Обстановка квартиры: мебель, картины, покрывала и занавеси в рюшках - всё с налетом французского легкомыслия. Потому и воспоминания Урсулы о том доме легкие, как шорох сухих листьев под ногами в последний приезд осенью. Сам Гюнтер в тех воспоминаниях почти отсутствует, а воркование не по годам девичьего голоска хозяйки сопровождают их от начала до конца.
   В отношении Гюнтера Урсула не может избавиться от ощущения какого-то в нём изъяна. Несамостоятельность, что ли? В свои семнадцать лет она не чувствует в нём, двадцатилетнем, будущей опоры. При том, они помолвлены с оглаской только близким людям, потому что невеста не достигла совершеннолетия. Так вот, жених какой-то маменькин сынок, без мамы даже не пытался сделать её женщиной, чем обе школьные подруги уже давно хвастают. В последний её приезд, когда и Гюнтер прибыл в отпуск, его мама не стелила Урсуле отдельную постель, а в общей с Гюнтером под подушкой оказалось средство предохранения для сыночка. В воспоминаниях Урсула старается ту ночь проскакивать, всё получалось как-то неловко, совсем не так, как должно было получиться по рассказам подруг и её ожиданиям. Гюнтер не мог справиться с тем средством, в результате она со страхом ожидала прихода очередных месячных. Слава Богу, обошлось. Как бы там ни было, их будущий союз благословён взаимной симпатией бабушки Генриетты и его родителей. Симпатией необъяснимой, потому что властная натура Генриетты ни в чём не подобна расслабленным натурам адвоката и его жены.
   Урсула тянула расставание с постелью ещё и потому, что не нравилась себе по утрам. Никто не считал её дурнушкой, но от того, думала она, что не видят по утрам с неизгладимыми пересчитанными у зеркала несерьёзными детскими веснушками по обе стороны носа. Требовалось время у зеркала, чтоб привести их в состояние, когда они, по крайней мере, не бросаются в глаза. А в чьи глаза в этой глуши, спрашивается? Пусть ни для кого, всё равно это нужно. Нужно, как выполнение некоторых обязанностей по дому, как школьные уроки. Нужно - значит, нужно, и она по утрам приводит себя в порядок тщательно, правда, откладывая выход из-под одеяла до предела. Когда, наконец, Урсула появилась в кухне, за столом пил кофе механик из города.
   На неделе из Мюнхена приезжал Фридрих, владелец усадьбы. У него с бабушкой Генриеттой более сложные отношения, чем должны быть у тех, кто платит жалование управляющей хозяйством. По этому поводу допускались разные догадки. Ходило семейное предание о том, что некогда усадьба принадлежала прадеду Урсулы. Отец бабушки промотал его, а отец Фридриха оплатил закладные и оформил на себя с условием, что прежние владельцы остаются там жить до конца своих дней. Потом, якобы, их дети, Фридрих и Генриетта, оказались более чем дружны, что в силу каких-то причин не привело к свадьбе и не приводит поныне, хотя и он, и она уже давно свободны от обязательств по отношению к третьим лицам. Вот это "более чем дружны" объясняло зависимость Фридрих от своей управляющей.
   В последний приезд бабушка напустилась на Фридриха с порога.
   -Довоевались! Довоевались против Бога! - гремела она, как будто он лично отдал приказ на войну с самим Всевышним.
   -Эти! Эти! Сейчас не время, - взывал к ней Фридрих, не замечая, что употребляет при Урсуле интимное сокращение имени. Раньше в присутствии кого бы то ни было, существовала только "фрау Генриетта".
   -Сына загубили, - продолжала обличать бабушка так, что призывы Фридриха прорывались слабым писком, - теперь на краю гибели сироты!
   Сироты - Урсула с братишкой Куртом, которому недавно исполнилось девять лет. Мать умерла при вторых родах, а извещение о гибели отца под Смоленском пришло, казалось, прежде чем он мог туда доехать.
   В тот приезд Фридрих был суетливо деятелен. Носился по дому, собирал какие-то вещи. Из города он привел механика, механик отладил старый Мерседес, почти недвижимый с начала русской кампании. Уехал Фридрих поездом, и по настоянию Генриетты увез с собой брата Урсулы, Курта. Она всегда более заботилась о внуке, чем о внучке, оправдывая свое предпочтение его возрастом. Машина осталась для бабушки с Урсулой на случай, в который верилось с трудом: если допустят русских на территорию рейха. "В прошлую войну, - сказал Фридрих, - русские тоже вторглись в Восточную Пруссию. Их быстро оттуда изгнали, но вам лучше ненадолго уехать".
   Так вот, тот самый механик, который отлаживал автомобиль, в утро бегства жителей Бервальде прихлебывал кофе, когда Урсула вошла в кухню. За столом бабушка вела с ним вежливую беседу о городских делах, вроде фронт не подступил вплотную, и жители не покидали свои дома. Механик не каждый раз отвечал впопад. Он перебирал в уме возможные причины отсутствия вестей от жены, отправленной из города загодя, и про себя злился на старуху, которая морочила голову, когда пора быть в дороге.
   После мытья кофейных чашек (обязанность Урсулы) бабушка объявила в немногословной манере, принятой ею для правильного воспитания: "Гер Гартман отвезет нас в Берлин. Собирайся". Потом добавила: "Захвати подсвечники из своей комнаты".
   "Для неё нет ничего более ценного", с досадой подумала Урсула. Пара тяжёлых серебряных подсвечников, сохраненная реликвия времён владения усадьбой, бабушкины фетиши в здешнем захолустье. Урсула ещё не знает, что наступают дни, когда жизнь в этом захолустье с фетишами и прочим будет вспоминаться светлым раем. Пока у неё радость переезда в Берлин.
   Настоящих сборов не было. Вопреки всему ещё считали, что можно отдать Францию, Польшу, Россию - Германию никогда! Пусть даже война проиграна, как прошлая, но ведь и проиграв прошлую войну, не допустили оккупации. И теперь в Берлине что-нибудь придумают. Придумают что-то. Придумают что-то такое, что не очень осложнит её жизнь.
   Урсуле было тесно на заднем сидении среди груды свертков, пакетов и чемоданов. То и дело что-нибудь съезжало, наваливалось. Впереди, рядом с напряжёно втянувшим шею на запруженной дороге Гартманом, возвышалась спина бабушки - гусиная шея, голова, удлинённая башней седых волос. Лицо бабушки направленно строго вперед, а Урсула вертелась, ведя войну со свертками, свёртки то и дело съезжали от частого торможения, теснили её. И ещё вертелась, потому что всматривалась в бесконечную вереницу подвод и пеших, которых обгоняли. Гартман вёл машину, беспрерывно сигналя, чтоб освобождали проезжую часть... подводы, подводы и пешие без конца. Многие с детьми за руку, с младенцами на руках, в детских колясках горою вещи. Машина теснит лошадей и людей, вместо знакомых лиц в толпе, которых Ули надеялась увидеть, их провожали лица недобрыми взглядами.
  
   ***
   В то время как Мерседес с убывающей скоростью продвигался сквозь всё более плотные заторы к Одеру, за фронтом, что определялся мерой пройденного войсками по главным дорогам, по боковой дороге, не спеша, топали на запад два советских солдата. Они были выписаны из госпиталя ещё за Познанью, но оставили попутный транспорт, как только расстояние скрыло госпитальный флаг. От водителей, готовых подвезти раненных, (у одного голова перевязана посеревшим от времени бинтом) они отмахивались. "Спасибо, браток, - сказал, остановившему машину шоферу спутник того, кто с перевязанной головой, - нам недалеко". А напарнику его надоели доброхоты: "Дуй отседова, мать твою... как в тыл вас не допросишься, на фронт без мыла лезете!" Подались они своим путем, продолжая прерванную беседу. Правильно сказать, была не беседа. Говорил только тот, кто с перевязанной головой, а другой, в танковом шлеме, помалкивал, глядел себе под ноги. Перед тем у них вышло разногласие. Вчера набрели на компанию таких же "дизелей", ("дизель" не то, что вы думаете, а солдатское производное от слова "дезертир"). Славно они погуляли вчера в парах трофейного спирта, а утром этот с перевязанной головой с трудом уговорил напарника от компании смыться, теперь всю дорогу учит его жить. "Ты, Федя, меня держись - со мной не пропадешь. Я в лагерях тертый, а армия, - что лагерь. Большая кодла нам ни к чему. С кодлой враз заметут. Вдвоем мы в законе. Оружие при нас, топаем в свою часть. Фронт катится - догоняем. А догоним, когда война скончится. Наше дело далеко не отстать, где уже комендатуры, и близко не дойти, где стреляют. Поди, в танке изжариться не больно охота - а? Свиная тушёнка!" Федя отмалчивается - тот продолжает: "И что посылки домой, не посылаешь, не горюй. Без трофеев твои прожили в тылу четыре года, и ещё проживут. А мы рыжьём, разживемся. Знаешь, что такое рыжьё? Золотишко, Федя. Оно места много не требует, а стоит дорого. Немцы сами нам отдадут, вот увидишь. Сейчас нам бы только мозги промыть, что б с похмелья не гудели. До хуторов дойдем, пошарим в подвалах. Там хоть вишневка найдётся. На похмелье может и лучше водки".
   На окраине какого-то посёлка наткнулись на бункер. Заходить в посёлок у них не было резону, не дай Бог, нарвёшься на проверку документов. Но бункер, бомбоубежище, где за двухметровыми бетонными стенами прячутся от фронта гражданские - находка. У гражданских в бункере с собой именно то, что нужно - самое дорогое не громоздкое. Только в том бункере уже какие-то солдаты наводили порядок. У входа и выхода из него стояли часовые, оставалось присоединиться, чтоб войти в долю. Вот они вошли внутрь, обошли плащ-палатку в проходе расстеленную, у плащ-палатки сержант и солдат, по лицу того солдата, хоть оно и фронтом обветренное, сразу определишь человека с образованием. Сержант громко объявлял, а учёный солдат переводил на немецкий язык.
   "Ахтунг!" - выкрикнул сержант, держа перед глазами русско-немецкий военный разговорник. - Гитлер капут! Гитлер капут, - повторил, - и через пять минут всё золотое и часы должны лежать здесь, - указательный палец показал на расстеленную плащ-палатку. Подождал, пока учёный солдат перевел и продолжил: - Все на выход по одному, на выходе обыск. Расстрел на месте, кто чего не положит. Пошёл по одному!"
   На выходе обыскали только первых. Так, погладили руками по верху одежды, чтоб следующие видели и боялись. Немцы, они народ дисциплинированный. Приказ властей, пусть ефрейтор у власти, для немцев закон. Может быть, нашлись некоторые, кто не всё в плащ-палатку бросил, но можно ручаться, таких не много. Так что немцев можно не обыскивать. И конечно, незачем в них стрелять. В безоружных стреляют по пьянке, а эти, вроде, ещё трезвые.
   И потянулись немцы к выходу без толкотни, по одному проходили мимо расстеленной плащ-палатки, каждый что-нибудь золотое или тикающее аккуратно на неё клал. Горка росла. В общем, у тех дело было отлажено, для двух чужих никакой нужной работы не находилось. Но чтоб в долю войти, требуется участие в деле, и перевязанный стал подталкивать немцев в очереди, тем её только смешивал. Сержант беспорядок не долго терпел. "Эй ты, сука перевязанная! Ну-ка отойдь! Кругом!", - зычно крикнул.
   Солдаты у выхода, посматривали на тех, кто выходил. Пожилые и дети пропускались беспрепятственно. Но вот приблизилась женщина подходящего возраста. Женщину оттолкнули в сторону: "Храва, подожди здесь". Это трофей краткосрочного пользования, её присоединили к трём уже задержанным.
   По концу операции сержант стал связывать узлом концы плащ-палатки, и который с бинтом на лбу, усёк, что ради него развязывать узел он не станет:
   -Мне бы, с напарником, подкинул. Мы тоже участвовали.
   -Чего-о-о?!
   -Отстегни, говорю, нам по паре часов хотя бы.
   -Я те отстегну, падла! Сами достать не умеете - к чужому мажетесь!
   Тут быть бы драке, ученый солдат-переводчик уже отошёл, двое, что стояли у выхода бросили свой пост на охране немок, подлетели, щелкнули затворами автоматов.
   -Что вы, что вы, братцы? Мы же свои, - это напарник перевязанного разряжая обстановку потянул его к выходу, оттуда без охраны уже сбежали задержанные немки. За немок им бы накостыляли, если бы догнали, но видать, никому не было резону от добычи отдаляться. Так что, они убежали, хотя и не солоно хлебавши, но без синяков. Огорчение было не долгим. Пополудни им повезло. Повстречался пьяненький солдатик с двадцатилитровой немецкой канистрой для бензина, она разила спиртом. Солдатик рад был передохнуть с нелёгкой ношей. Это же не чекушка - двадцать литров, плюс железо, "а напарник, - сказал, - свалился там, где набрали". Вот ему одному тяжесть. Поставил он ту тяжесть у ног и сообщил, что спирт тащит в свою часть, его вся рота ждет поблизости в перелеске, с полкилометра осталось, не больше. Сообщил и где набрал этот спирт. "Вон, - сказал, - в тех домах, что виднеются, станция, на путях целая цистерна". Тот, что с перевязанной головой хотел ту канистру отобрать, но побоялся шума. На шум могла примчаться рота, получилось бы хуже, чем у бункера. Да и тяжесть. Таскать тяжело - бросить жалко. А идти им все равно, в какую сторону, так что повернули к станции. Возле станции, меж павших от непомерных доз, наткнулись на одного с флягой. Отняли ту флягу со спиртом при слабом сопротивлении. Ещё вытянули его из блевотины, обшарили карманы, ничего путного не оказалось. Удовлетворились той флягой, повернули к хуторам, что слева невдалеке манили красными черепичными крышами, стены под ними белели сквозь деревья, не густо обросшие листвой по весне.
  
   ***
   Уже обозначились действующие лица: лейтенанты с шофером на Виллисе, два дезертира, две немки, молодая да старая на Мерседесе с шофером Гартманом. Все они уже уместились на одном листе подробной карты двухкилометровки. Остается провести не длинные линии до точки пересечения.
  
  

12. ЗАЧЕРКНУТОМУ НЕ ВЕРИТЬ

  
  
   Мечтаю, конечно,
   Не зная о чём.
   Сердце хочет это,
   Разум хочет то.
   (Песенка из немецк. кинофильма
   "Девушка моей мечты".)
  
   Из трофейного блокнота.
  
   Набродились мы по городам в военном хаосе: пустые консервные банки под ногами, обрывки газет на латинице и кириллице, вперемежку с гильзами патронов и снарядов - хлам прошедших армий. Устали толкаться среди подобных себе, алкающих малого объёма-веса с хорошей ценой и белокурых фурий. Потянуло нас в тишь хуторских усадеб, карта двухкилометровка, ими усыпана как маковым зерном. Желание усилил неприятный случай. Накануне вечером Колька в темени ткнулся лицом в босую ногу старухи, старуха повесилась в проёме высокого окна. Можете себе представить - лицом в босую ногу мертвой! Осветили фонариком - чистая ведьма: спутанные седые космы, язык вывален, словно показала завоевателям, мол, нате вам. Трупы не в диковину, так не в петле же и не старух. Должно быть, кто днем в комнату входил, тот из неё вылетал, ничего не тронув - в комнате относительный порядок. В общем, решили мы, что ночевать приятней в сельских местах, где тишь да благодать и старухи не вешаются. Деревенский люд проще хлипкой интеллигенции, он привязан к жизни и земле хоть под Гитлером, хоть под Сталиным, лишь бы крыша над головой и свой хлеб. Действительно, выспались на мягком в брошенном доме, там же и завтракали. Захочется, так весь день проведём. Виллис наш полон добра, класть больше некуда, а в часть можно не торопиться. К обеду заскучали без женского общения, стали плутать по просёлкам в поисках обитаемого дома. Просёлки здесь тоже в асфальте, ухоженные кюветы, липы по обе стороны дороги. Или не липы? Не силен в ботанике - деревья, в общем. Дома у немцев с островерхими крышами - красиво и полезно, под крышами тоже жилые комнаты. Это вам не бревенчатые избы, не мазанки под соломой. Внутри уют. К примеру, простая вещь - в спальнях над кроватью свисает шнур с кистью. Захотелось пописать ночью, не нужно вставать с постели и в темени искать выключатель света. Лёжа за шнур потянул - пожалуйста.
   Вот подкатили к дому, ворота к нему распахнуты - просим любить и жаловать. Пожалуем, если будет, кого жаловать. Пусто. А запах только что оставленного жилья. Пахнет варевом в кухне. Вот дела, хозяева даже кастрюльку с горячей плиты не успели убрать. Видно, на стрёме стоял кто-то нерадивый, поздно предупредил о прибытии гостей. "Эй, кто там? Выходите - молоко выкипит! Матка! Млеко! Курка! Яйки!" Это я так шучу. Говорят, что немецкие солдаты с этими словами входили в русские избы и пусть о том знают их жены. Но слышат ли спрятавшись? Хорошо спрятались, может быть, загодя вторую стену сообразили, чтоб между стенами прятаться. Это вместо превращения каждого дома Германии в крепость, как велел их Хозяин. Ладно, пусть без них, если о горячем молоке для кофе позаботились. Кофе своё, правда, эрзац в другом доме найденный. Печь горит - воду вскипятим, американская тушенка из ленд-лиза с хозяйским хлебом - сытно. Пока Горчев готовит стол к трапезе, я достаю из планшета карту. Эта карта отчет штабу о нашей работе. В дележе дармового не избежать волюнтаристских предпочтений. Даже Господь небесный не избежал, многим недодал. Видать, ему тоже не хватало на всех. Лучшее получит от нас тот, от кого зависят наши поездки, чтоб и впредь посылал. Командира роты не забываем. Потом сослуживцы - это уже от сердечной доброты - послали нас не они. Получается, что полковник Матанцев, от него зависят наши поездки, нам предпочтительней генерала Попова. И возможно, чему-то позавидует этот генерал. Позавидует по чину обиженный генерал, взревёт: "Где эти вшивые лейтенанты болтались?! Наверно всю командировку только немок... того!" Генерал взревёт не "того", а напрямую словом, которое в письменном виде не принято повторять. Взревёт генерал - ан, нет. Не "того". Вот карта. На карте четкой линией вычерчен наш путь. Проставлено время. Нойдам - с трех до пяти - два часа. Что там рядом? Деревня Мартингоф с окрестностями. На деревню хватит часа. Надо сказать, кропотливый труд расписать весь день вчерашний, сегодняшний и день вперёд, чтоб завтра на то не отрываться. Но у меня раз-два и готово. Кольке эту работу не доверяю. Всё ему кажется не правдоподобным. Пишет, зачеркивает. "Зачёркнутому верить", с росписью. Но в нашем деле можно верить только тому, что не зачёркивалось. Писать нужно чётко по военному. Линии прямые, время сходится, а что радаров нет, вина не наша. Не поставили радары немцы на нашем пути. В другой раз пошлют, возможно, набредём. Вот я завершил эту работу. Всё это время те, кто спрятались, признаков жизни не подавали. Приятное одиночество, понимается нами без людей в форме, при желательности людей в юбках. Здесь точно спрятались - множество свидетельств. Как уже отмечено, у них, наверно, на круглые сутки выделен наблюдатель. Как только свернут пешие, конные или на машинах с проезжей дороги к дому, так наблюдатель должен подать знак. Но для тех, кто на машинах, от сворота до дома путь короткий. Когда немцы строили свои дома, фюрер не предупредил о возможности нашествия "восточных варваров", вот и не предусмотрели достаточное расстояние, чтоб успеть хотя бы кастрюльку с молоком с плиты снять. Хорошо, что не выкипело. Может быть, попрятались в хозяйственной пристройке в сене, может быть, под полом - мы до настоящего обыска не опускаемся. Все же - офицеры. И не пёхом. По пристройкам, сараям утомишься искать, найдешь, там одни старухи со стариками, нам не интересный контингент. Ладно, позавтракать в тиши с кофе на горячем молоке тоже хорошо, а домов, где прячутся только в шкафах или под кроватями не мало. Горчев уже за рулем, Колька впрыгивает в машину. Перед уходом всё же заглядываю под кровать в спальне. Из чистого любопытства: неужели столько времени валялись в неудобном месте? Если они там, я с ними попрощаюсь. Скажу: "Выходите - уезжаем". Нет, пусто. Только бумажный пакет валяется, а от него запах приятный. Золото не пахнет, не закинули в спешке что-то золотое под кровать. Золото прячут загодя - не испортится. Что же пахнет, как пахло у мамы, когда к праздникам пекла вкусное? О, Господи, ну прямо мамины прянички. Моей мамы. Только моя мама закручивала их крендельками, а эти нарезаны ромбиками. Вкус тот же, тесто на сливочном масле, сверху корица. Американская тушенка хороша голодным - сытым, что-нибудь деликатней подавай. Прянички на приятных воспоминаниях. Вот кастрюльку с кипящим молоком на плите оставили, а прянички успели под кровать бросить. Значит, и для них ценность. Но разве это умно - ценность под кровать? Если бы вместо нас пришли другие, первым делом под кровати заглянули бы. Фюрер давно держит свой народ впроголодь на карточках, с нашим приходом и карточки можно в сортир. В городах немчата бегают за солдатами с протянутой рукой: "Иван, клеба, клеба!"
   Я выскакиваю с кульком в руке - "трогай!" Поехали. Горчев оторвал от руля руку, вытащил из кулька сколько смог. Руки Кольки свободны, он деликатно вынул один пряничек. Не успели набрать скорость - завизжали тормоза. "Смотрите", - говорит Горчев, указательный палец в зеркало заднего вида. Смотрим. За машиной бежит женщина, машет нам руками. Подбегает. Тут же оценили ее с ног до головы. Глаз - рентген, всё при ней: округлости, мордочка симпатичная - в полном порядке. А на глазах слезы, лопочет захлебываясь, прикладывает платочек к мокрым глазам, шмыгает носом.
   -Чё ей надо? - это Колька.
   -Говорит, что киндер голодный. Эти прянички все, что у нее есть, а предстоит далекий путь домой. Женские слезы Кольку размягчают. Размягчают его, женские слезы, а меня больше размягчают детские, сразу вспоминаю малолетнего братишку. Женщин легко утешить. Несколько слов с нотками внимания, плюс несколько слов восхищения красотой - утешительный бальзам готов. Для концентрации лучше восхищаться не всей сразу, а по частям. Прежде - глаза. "Ах, какие глаза" (синие, голубые, зеленые, карие - по соответствию.) Хорошо добавить "с поволокой!" Что такое "поволока" я не знал и не знаю. Как будто бы муть в глазах - так чем восхищаться? Но действует именно слово "поволока". Потом волосы: пепельные, каштановые... И так далее, но бюстом следует восхищаться уже лёжа.
   Кольку размягчают женские слезы, он бросает надкушенный пряничек обратно в кулёк, берет его из моих рук, подставляет шоферу:
   -Клади!
   Когда дело принимает оборот соревнования в рыцарских чувствах, я не шит лыком. Я вынимаю из вещевого мешка килограммовую банку ленд-лизовской тушенки и стеклянную банку вишнёвого компота в подвале другого дома приобретенную. Бери - мы добрые. Горчев, улыбаясь, говорит:
   -Подвезем дамочку к дому, тяжело ей нести.
   -Я те подвезу, - это Колька. - Трогай вперед.
   Оборачиваюсь, смотрю на неё. Стоит на дороге, прижав дары к груди. Привязался штамп: "дары данайцев". Данайцы причём? Не коня с подвохом подарили, а свиную тушёнку, американский продукт, с компотом. От чистого сердца подарили, не посягая на честь. Пусть компот краденный - мы рыцари!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

13. ТОЧКА ПЕРЕСЕЧЕНИЯ

  
   Пшёл мимо, пшёл мимо,
   Ты только лишь ефрейтор.
   Люблю я офицеров,
   А не других зверей.
   (Немецкая песня военных лет.)
  
   Ехали в тыл, а приехали в ад. Бервальде ближе к фронту, но в сравнении с переправой через Одер тихое место. К мосту невозможно пробиться. Море подвод, пеших и машин. Ложбина перед мостом - воронка с узким горлом, сюда прибывает народу больше, чем убывает через мост. Но оказалось удачей, что застряли на краю, а не в людской пучине. Одна за другой пролетели тройки ширококрылых самолетов, на их крыльях засверкали смертоносные огоньки. Ули с безопасного расстояния смотрела на самолёты, они стреляли по сгрудившимся у моста военным.
   Вдруг где-то недалеко без перерыва залаяли пушки, опытный человек тот час бы определил беглый противотанковый огонь прямой наводкой. Не далеко залаяли пушки, людское море с невероятной быстротой расплескалось в разные стороны. Гартман хотел направить машину в опустевшее перед мостом пространство, но только успел завести мотор. Раздался покрывающий прочие шумы грохот, на глазах середина моста раскололась, куски полетели вверх, а перекорёженные края осели в воду. Теперь здесь можно дождаться только русских, и Гартман развернул машину на просёлок вдоль реки в надежде на мост в восьми километрах. Из тех километров проехать удалось лишь пару. Догнали группу солдат, серолицый от пыли офицер, обер лейтенант, с десятком таких же пропылённых солдат, преградили дорогу. Размахивая для убедительности пистолетом, офицер объявил, что машина реквизируется вермахтом, а водитель мобилизуется. Напрасно Гартман совал документы, подтверждающие, что мобилизации не подлежит. "Приберегите ваши бумажки до лучших времён", - прокричал офицер между командами солдатам, кому и куда сваливать багаж. За минуту, покончив с этим делом, солдаты без сожаления выбили стекла, где было переднее, высунули пулемёт, сзади стволы автоматов, и битком набитая, ощетинившаяся оружием машина запрыгала на дорожных рытвинах. Тут же куда-то испарились те, кому в ней не досталось места.
   Во время всего того действа Генриетта не проронила ни слова, а когда осталась наедине с Ули сказала: "В мое время военные не бросали беззащитных женщин на произвол судьбы". Так отметив падение нравов, она легким для семидесяти с хвостиком лет шагом, направилась в сторону, куда должны были ехать, а Ули отстала, копалась в разбросанных вещах, искала сумочку, в ней её украшения и документы. Потом догоняла бабушку. Ноги вязли в дорожной пыли, соскальзывали в набитую колею. В балансирующих её руках взлетала затейливая театральная сумочка в блёстках, абсолютно нелепая на этой дороге.
   В месте выхода просёлка на шоссе, присели отдохнуть. Генриетта оглянулась, вокруг ни души, стала расстёгивать высокую шнуровку ботинок, хотела снять их с натруженных ног на время отдыха. Но послышался нарастающий гул многих моторов, и ботинки пришлось спешно зашнуровывать. Не предстать же без обуви перед военными, которые их не оставят, если не такие же хамы, как те, что отобрали машину. Зашнуровать до конца не успела. Из-за поворота выскочил небольшой низкий автомобиль, каких не видели в Германии. На широких крыльях его лежали два автоматчика явно не в немецкой военной форме. С небольшим интервалом появился ещё один такой же автомобиль, а за ним без числа мощные машины с пушками на прицепе. В кузовах полно солдат, полно гогочущих, улюлюкающих чужих солдат. Всё это неслось мимо, не замедляя ход, обдавало тёплым бензиновым смрадом. Только замыкающий угластый грузовичок с квадратной деревянной кабиной, запищал тормозами. Из кабины выскочил малорослый солдат, подбежал к ним, забросал рыкающими словами, из тех слов можно было понять лишь слово "шпион". Никакие они не шпионы, Ули это может доказать, вот документы. Она подняла с земли сумку, где вместе с кольцами и серьгами были документы, но солдат вырвал сумку из её рук, потряс у уха, заулыбался, сунул себе под гимнастёрку. Затем, шаря по Ули глазами, но и оглядываясь при том на подрагивающий жидкими крыльями грузовик, потянулся к её груди. Ули отшатнулась - он подступил. В это время грузовик засигналил, солдат махнул вытянутой рукой и убежал. На ходу он высунул голову из ящика кабины, скорчил рожу и что-то выкрикнул.
   Рассеялась бензиновая гарь, вернулась тишина в безлюдное место, но в той тишине пришло сознание неотвратимой беды. Лицо скупой на проявление чувств Генриетты не скрыло тревогу. Теперь её терзало, что не отправила в Мюнхен Урсулу, да и самой следовало уехать. В Мюнхене люди, там расплата распределится на всех. И платить пришлось бы американцам с англичанами, до их территорий её соплеменники не добрались. Здесь, похоже, перед русскими, они расплатятся за всю Германию. Небывалое дело - Генриетта прижала к себе внучку. Необычность такого проявления чувств подчеркнула её беспокойство и Ули всхлипнула. Это уже было слишком, Генриетта отстранилась, сказала: "Ладно, ладно. Вернемся домой, свои стены помогут. Они тоже люди, есть, наверно, полиция".
   После этой встречи дорог боялись, пошли полем к виднеющимся крышам хуторов. Идти по вспаханной земле не легко, пока дошли, сумерки сменила темень. Совсем стемнело. Кончился страшный день, наступала ещё более страшная ночь. Темень, она для тех, кому надо чтоб их не видели, но это понимают бывалые, им же чудилась опасность и от безобидных кустов. Наконец, забелела стена дома. Дом был тёмен, без света в окнах, входная дверь заперта. Обошли его, держась рукой за стену. Задняя дверь во двор распахнута настежь, значит, кто-то здесь есть, откуда им знать, что не хозяева? Приютят их хозяева до утра в такое время, войдут в положение. На голос никто не откликнулся, пришлось войти без приглашения. Никто не откликнулся и внутри, брошенный дом приютит их до рассвета. В кухне на столе нащупали подсвечник со свечой и спички рядом. Можно было даже поесть в этом доме, в хлебнице оказался нарезанный хлеб, в шкафу, может быть, было и что-то к хлебу, но не до еды, хотелось пить. Вместо воды трубы что-то пробурчали и умолкли, воду нашли в чайнике. Напились уже в темноте, инстинкт подсказал, что на свет слетаются не только ночные бабочки. Заперев на щеколду дверь во двор, ощупью по винтовой лестнице поднялись на второй этаж, где казалось, будет безопасней. Улеглись на напольный ковёр в спальне, подвернув его конец под головы вместо подушки. Лечь без спроса в чужую застелённую постель казалось наглостью. Да и раздеться боялись. Прижались на том ковре друг к другу, Ули задремала. В дремоте - кошмары. Закрылись глаза - перед ней солдат, который отнял сумку, только во сне лицо не в улыбке, лицо оскалённого зверя. И хотя пробивалось сквозь сон, что можно избавиться от наваждения раскрыв глаза, усталость склеила веки. Так и оставалась с тем кошмаром, пока из сна не выбил звон битых стёкол. Кто-то внизу разбивал оконные стёкла.
   В первом порыве Генриетта вжала в себя внучку. Притихнуть - может, пронесет. Не пронесло. По хлопанью дверей, по громкому разговору внизу, понятно - бродят по комнатам. Побродят внизу - поднимутся наверх. Два голоса перекрикивались внизу, две пары ног топали в разных концах дома. Тут Генриетту осенило, что в чистом поле безопасней. Безопасней в чистом поле, где этим волкам поживы нет, а не там, где им может быть пожива. Лучше холодная ночь в поле, чем за стенами этого страшного дома. Выбраться бы отсюда. Потянула за руку Урсулу, другой рукой чуть толкнула дверь. Лёгкий скрип, а в душе - скрежет. На носках прошли лестничный марш, и тут навстречу выскочил человек с горящей бумагой в руке. С того бумажного факела спадали черные ошмётки в искрах, в бликах огня лицо казалось сатанинским. И Урсула закричала. И бросились назад в комнату, а на лестнице человек с огнём крикнул напарнику: "Федя! Федя, дуй сюда - бабы!"
   Федя, тоже с горящей бумагой, явился быстро. В мигающем пламени осмотрели находку. "Одна старуха. Ладно, нам на двоих, молодой хватит. А то посторожь, пошарю по дому, может ещё, кто найдется".
   Долго сторожить Федя не стал. Он хотел увидеть лик молодой, она уткнулась в старушечью грудь. Только сережки сверкали в ушах. Был Федя один, а когда вернется напарник - кому те сережки достанутся? Так и рванул... не знает, как расстегнуть сережки, и долго. Серьгу в карман, потянул за волосы, развернул, её титька попалась под руку. Не большая - зато упругая. Клёвая девка, пусть не в теле, глазищи в пол лица. На миг только залюбовался, а перевязанный, тут, как тут: "Ах ты, козёл! Людям сперва дай, мужик вонючий".
   Стал Федю перевязанный теснить. Оттеснил, старуха ухватила её в объятья. Вот он рвет девку из старушечьих объятий, вырвал, но тогда старая повисла на его спине, уцепилась, откуда силы взяла? "Пусти, сука, убью!" - заорал. Где там! Пришлось волочить её за дверь, и на лестнице не отцепиться. Стукнул головой о стену. Сползла, в ноги вцепилась - не отпускает. Тогда рванул с плеча автомат, спину как швейной машинкой прошил. Теперь Генриетта в этом мире ни за кого не отвечает.
  
   ***
   Представьте себе, Урсула одна перед двумя бандитами, а Виллис с нашим героем, защитником, уже у дома, где её нужно спасать. Верь - не верь в судьбу, кроме неё, кто мог всё это совместить по времени и месту? Осталось только подняться по лестнице на звуки стрельбы. Как тут не уверится в предопределённость встречи за три девять земель от страны, где могла быть обыкновенная встреча, как у всех?
   Всякие события, включая те, что войдут в анналы истории, в личном сознании прежде прочего преломляются в изменение собственной судьбы. И объяснения событий в этом смысле простые. Историки ещё сотню лет будут спорить от чего и для чего началась мировая война. Объяснят по-разному. По всякому объяснят. Одни - потому, мол, что после поражения в первой мировой Германию уж слишком обидели. Другие, мол, Гитлеру со Сталиным Европу было не поделить. Есть ещё третьи, четвертые, десятые, а если бы мог говорить убитый, ответил бы просто: "чтоб меня убили". А наш герой, которому в конце войны засветило остаться живым, в личном плане понимает смысл войны, как возможность увидеть шоколадный Запад, где представлялось, каждый сам по себе и вершит историю поднятием руки. Ещё как разрешение давнего спора со школьным другом Колькой в свою пользу. А спорили они, как вы помните, на чьей стороне будет победа. А тут появился ещё один смысл в том, что война привела к встрече. Что ещё могло соединить девицу из власти Калигулы, с парнем из власти Навуходоносора? Для той встречи его хранило Провидение. Провидение не оставило ему места в одиночном окопе у Днепра, он стал могилой другому. Вы слышите, родители лейтенанта Пруписа, командира взвода разведки артиллерийского полка? Ваш сын спас нашего героя, первым прыгнув под бомбами "Юнкерсов" в узкий окопчик могилу, в нём было места только для него.
   Кто, кроме Проведения, мог развернуть "Фердинанд" уязвимым боком в последний момент? Перед тем разворотом подкалиберные снаряды отлетали от его переда, как горох. Вы слышите, родители Роберта Гроссмайера, из города Дрезден? Провидение спасло нашего героя в деревне Мишурин рог, что на берегу Днепра, от вашего сына, танкиста. Если бы не Провидение, что хранит для предназначенной встречи, не он рассматривал бы ваше семейное фото, где вы с сестрёнкой убитого - ваш сын мог бы смотреть его фото с братишкой Вовкой. Танк вашего сына несся - не остановить, а убежать тому, кому предназначена встреча, не было возможности. Командир в противотанковой обороне не может убежать от вверенных ему орудий. За то позор и штрафбат в лучшем случае. Представьте себе, через мгновенье танк размажет по земле его плоть живую, не доезжая, может его спалит из огнемёта. До сих пор неизвестно, успел ли кто кинуть противотанковую гранату в гусеницу, или танк сам наскочил на солдате, когда утюжил окоп. Прежде, чем разорвало ему гусеницу, успел подавить людей в трех метрах впереди пушки. Была у танкистов повадка на окоп наезжать и над ним разворачиваться. Кто был в окопе - полегли, но пушка в бок танку всадила. Снаряд-болванка внутри только вашего сына не задел. Его можно было взять в плен, пленный офицер, в смысле поощрений, более ценим, чем единица в числе убитых. Но, видать, обезумел ваш сын - из откинутой крышки люка высунулся по грудь, в руке автомат. Зачем ему автомат, если в плен? На фронте случается много потом непонятного. Наш герой тоже не может теперь понять, почему стрелял без окрика "хенде хох". Автомат вашего сына смотрел дулом в небо, и мог быть в руке по неясности обстановки. В смотровую щель танка обстановку видно плохо. Тогда никакие вопросы не возникали - одно сожаление, что за мёртвого меньше получит на грудь. Возможно, не возникали бы и потом, если бы не стал рассматривать документы и фото из кармана им убитого. Посмотрел и бросил, но из памяти уже не выбросить. Чуть где разговор о войне, или там, на экране - перед глазами танк. И окоп с раздавленными телами. И убитый ваш сын с фото...
   Когда оказался под домом, где стреляли, время воспоминаний ещё не пришло. Дела будущих воспоминаний тогда накапливались. И нет выбора человеку, судьба хитрит, как будто представляет выбор. Вот и под домом, где стреляли, как будто мог зайти или, не заходя уехать. Зашёл.
   -Надо посмотреть, - сказал, - стреляют не из шмайсера - наш автомат.
   -Какое нам дело? - ответил шофер Горчев. - Пора ужинать.
   Колька молчал.
   -Подворачивай.
   Горчев остался в машине, движок не заглушил. "Посмотрят любопытные офицеры - поедем своим путём", - думал Горчев. Не знал он, что от этого дома у одного из них путь особенный.
   От калитки к дверям входа дорожка вымощена кирпичом. Оконные стекла отражали лунный свет, и казалось, что помещение освещено изнутри. На всякий случай, автоматы у офицеров на изготовке. Опасения рассеялись, когда услышали мат с небесным адресом. Матерные слова - пароль на войне. Свои. Значит, можно уходить, незачем в разбитое окно влезать. В любом доме постели-пуховики, и не везде успели распороть перины. Перед тем, как отоспаться - ужин, сытный ужин из американского ленд-лиза и немецких трофеев. Горчев готовит вкусно. Войне скоро конец - вернётся домой, грудь в орденах-медалях, можно ими звякать. С трофеями вернулся бы. Мать его с братишкой Вовкой из эвакуации перебрались в Москву-столицу, ютятся в арендованной коморке на окраине города. За трофеи можно приобрести нормальное жильё. Говорят, на родине большая ценность камешки для зажигалок и иглы для шитья. Такому трофею места много не надо, чемодан с камешками-иглами - приличное жильё. Ну, не лезь в окно, что ты там забыл, обыкновенные дизеля ссорятся? Нет, не знает он, что бы выбрал даже при известных последствиях, полез бы или прошёл мимо. В будущем считал по-разному. Один счет в лагерном голоде - другой, когда хотя бы в тех лагерях баланды ему стало досыта. Есть резон в сокрытии грядущего. Без того резона вместе с плохим выплескивали бы грядущее хорошее. Так что место будущему, когда станет настоящим. А тогда в окно влез. Колька постоял и тоже влез. Негоже бросать друга. Поднялись по крутой лестнице на голоса. Наверху натолкнулись на тело старой женщины, ноги её свисали на ступени лестницы. Переступая, зацепил ботинок с высокой шнуровкой. Фонарик высветил размётанные седые волосы, открытый глаз мертвой был направлен в сторону двери, будто и с того света хотела видеть, что за ней происходит. Кровь ещё капала со ступени на ступень, перешагнул кровавую лужицу, Колька позади, не заметил, расплескал и отпечатал следы на полу. Вошли в комнату, стены были скошены под потолком подобно крышке гроба, продолговатое пространство заливал зловещий свет луны, луна торчала за окном будто привязанная. Два солдата, что там оказались, даже не взглянули, кто вошёл, их внимание занимала борьба друг с другом. Оба вцепились в автомат, он их разделял. Один пытался этот барьер-автомат удержать, другой выкрутить его из рук. Тот, который удерживал автомат, спиной прижимал к стене кого-то, кто явно был причиной противоборства. Вот солдат, обращённый к ним спиной, рванул автомат на себя, и за отшатнувшимся его противником увидели испуганную девчонку, вроде подростка в полутьме. Значит, обычный спор за трофей и можно уходить. Нашим героям уже доводилось видеть и кое-что похуже. Видели как по немке "проезжали" экипажи пьяных танкистов. Руки немки привязаны к кроватной спинке, два солдата растягивали ноги. И очередь с гоготом. Там вмешаться, так танкисты накостыляли бы, здесь только двое. Горчев не дождался внизу, уже тоже был с ними, и никого из них на детскость не тянуло. Так бы и ушли с того знаменательного места, если бы не получили площадную ругань в ответ нескольким словам увещевания, сказанным только для того, чтоб подтвердить свои офицерские чины. Сказали этим солдатам вполне мирно, не стоит, мол, обижать ребёнка, когда вокруг полно баб. Матерная ругань в ответ вынудила нашего героя резко развернуть сукиного сына к себе, удобно было это сделать, ухватившись за автомат на его спине. Как только отпустил, тот отбежал и попытался стащить свой автомат на изготовку. Дело принимало серьёзный оборот, хорошо, что вдвоём с Горчевым успели вывернуть из его рук оружие, а Колька держал под пистолетом второго, второй сам свой автомат бросил на пол и причитал: "Братцы, мы же свои". Его напарник и без оружия не унимался, брызгал слюной с перекошенного злобой рта. Горчев не выдержал, хорошо приложил ему прикладом в грудь. Автомат ПеПеШа знаете? У него защёлка предохранителя ненадёжная. Может быть, он вовсе был не на предохранителе. При ударе прикладом - очередь в стену, у стены та девчонка на корточках. В общем, этих двоих спустили с лестницы, из автоматных рожков патроны на пол выбросили, пустые бросили им вслед. А то ведь могли внизу их подстеречь. Уже со двора, послали дизеля свой последний привет - камень в окно. В чужом доме стекла не жалко, но Горчев припустил по лестнице вниз, опасался, что машину раскурочат. Испарились. И хорошо сделали, на этот раз не поздоровилось бы. Наш герой осветил фонариком лицо девчонки - живая она. Ресницами хлопает. Тоненький кровавый штришок на щеке от уха. Решил, что это от случайной очереди в стену. Значит, легко отделалась. Могло бы в висок. И странно. На стене дырки от пуль гораздо выше. Мало ли что? Возможно, кусок штукатурки отлетел - судьба. Теперь судьба этой девчонки в его руках, уже известно, роль спасителя лестна. Где ещё сможет быть в такой роли - только здесь. Вот он играет в спасители, по большей части женского пола. А кто были мужья тех женщин, не знает. Может быть, расстрельщики в концлагерях. Но эта девчонка до мужа явно не доросла и он её спас. Пусть спас на час, пока не уйдут, пока не набредут на неё другие. Он сделал всё, что мог, и не уронит благородство поступка приставанием к ней, хотя только в темени она показалась ребёнком. Этот ребёнок всего лишь на пару лет моложе самого. И очень даже не дурнушка. Оценка внешности по пятибалльной системе отмечается автоматом и в неподходящее время. Был случай под шквальным огнём. Там занесло спрятаться санитарку из чужой части с ним под один валун. Прижалась она к нему со страху, и чтоб камень прикрыл всю, так и там между разрывами успел бал ей выставить. Что было там, то быльем поросло, а здесь первым делом надо осмотреть и перевязать ухо этой девчонки. Крикнул Горчеву в окно, чтоб принёс индивидуальный пакет.
   -В машине перевяжем. Не ночевать же с трупом. Поехали в другой дом, - это Колька.
   -Не перевяжем, а перевяжу, - сказал как бы в шутку, но и чтоб стало ясно - его трофей.
   Ладно, в соседний дом ехать недалеко, он тоже оказался пуст. С подножки машины снял, обхватив за тонкую талию, и не отпустил, пока не усадил в комнате на стул. Горчев светил, перевязать мешали волосы, рассыпанные по плечам. Собрал их в ладонь, тугой шёлковистый хвост - догадалась, что одной рукой ему неудобно, сама волосы придержала. Ранка была пустяковая, не от пули ранка. Хорошо бы пластырем залепить, но был только бинт, пришлось его крутить через лоб на затылок. Готово. Взглянул на свою работу, она съежилась под взглядом. Для неё что прогнанные, что он - все в страшных звездах. Девчонкам России, наверно, на первых порах тоже были страшны люди в свастиках. Многие привыкли. Вот Лена привыкла. Надо думать, привыкнут и здесь. Вот он перевязал ей ухо бинтом из индивидуального пакета, а Горчев стал эту девчонку утешать. "Ничего, - говорит, - дочка, до свадьбы заживет". Цыгане, мол, тоже одну серьгу носят. Отец нашёлся. Кому это он говорит? Что она понимает по-русски? Но ласковый тон на всех языках ласков. Горчев рад, что спасли живую душу, тем более что у него самого в России дочь, может быть, погодка этой. Но ведь это как в пустыне погибающей от жажды дать воды напиться и там же оставить. А что они могут сделать? Отсюда её не увезти. Куда везти? В роту, что ли? Значит, утром они уедут, а ей предстоит встреча с другими. Те не упустят. И почему, дурочка, не ушла за Одер? В общем, от одних спасли, чтоб досталась другим.
   Вот, ведь, не думал раньше, что будет спасать белокурых фурий. Ту с ребёночком оставил и забыл. С этой - какое-то предчувствие. Может быть, это предчувствие - фантазия воспоминаний. Будущее задним числом может добавить всякие фантазии. Пусть, он точно помнит, что решил эту пугливую козочку не трогать. Очень не хотел, чтоб ровняла его с теми, кто будет её насиловать. Решил твердо - не тронет, и пока при нём, никому не позволит. С тем взял за руку, повел в комнату наверху, будет одна - бояться некого.
   Здесь нужно отметить одно обстоятельство. Вот он отвёл её в комнату наверху, усадил на кровать, поднял с полу и стряхнул кем-то сброшенное одеяло, потом подошёл к окну, взглянул вниз. Для чего это он взглянул вниз? Будем считать, убедился, что убежать невозможно из соображений её же пользы. Убежит - попадёт к таким, от которых спас. Недоверчивые должны исходить из его дальнейших поступков: усадив её на кровать, он ушёл. Не просто ушёл, перед тем сказал: "Не бойся, никто тебя здесь не обидит. Приляг". "Никто" надо понимать в широком смысле, включая его самого. Она, конечно, ничего из сказанного не поняла, тогда он, благородный офицер, нагнулся, снял с неё туфли, постучал по простыне, как собачку позвал лечь. Позвал лечь не для того, о чём она и вы подумали. Подумав о том, о чём и вы подумали, она не легла, села, поджала ноги на кровати, обхватила их руками, он же, оглядываясь, вышел, аккуратно притворил за собой дверь - по всему видать, не насильник.
   Отужинали, чем Бог послал, надо благодетелям и немочку накормить. Положил в тарелку из чужого шкафа, можно сказать теперь бесхозную, пару ложек тушенки. Хлеба в доме не нашлось, а чёрный пайковый сухарь и коню не разгрызть. Полбанки компота - пусть запьет. С тем в руках, постучал в дверь. Это же надо, постучал в дверь, как кавалер на входе к даме, а не как хозяин жизни и тела. Он постучал, но ответа не последовало. Пришлось войти без ответа, но если стучал, так и без ответа должна понять, что восточным варварам тоже не чужда деликатность. Вошёл. Это же надо, битый час сидит в позе, в какой оставил. Молча поставил у ног тарелку, светил фонариком, чтоб видела, куда ложку несть. Тарелку отодвинула, а компот стала пить. Косточки вишнёвые не знает куда деть. "Да, бросай их на пол. Видишь, какой тут порядок!" Не понимает. Раскрыл её ладошку, косточку взял и сжал между пальцами, скользкая она вылетела пулей. Вот как надо. Улыбнулась, наконец. Улыбнулась, и тоже попробовала да прямо в его щеку. На миг опешила, а он тоже улыбнулся и вытер щеку рукой. И вот в её руке появился платочек, перегнулась к нему, что на щеке осталось, дотёрла. Такой установился контакт, и это пока хорошо. Что значит "пока?" Год, месяц, неделя? Ни года, ни месяца, ни недели, нет ни у него, ни у неё. Ей страшно было и одной в комнате. И уже боялась, что защитник не просто уйдёт вниз, а сядет в свою машину и уедет. Потому, когда он повернулся чтоб уйти, ухватила за руку, при том и подвинулась к нему. Так или иначе, он чувствовал ответ, когда обнял. И в том, что уже не могло не произойти, было не без ответа. И удивительная для встречи с неизбежным расставанием досада возникла, что не первый у этой девчонки в её семнадцать лет. Уже знал, как спросить возраст от Лили с ребёнком, - "вифиль яре", - спросил, ответ показала на пальцах. Эти её семнадцать лет и необъяснимая особенность близости усилили досаду, что не первый. В чём та особенность, не объяснить - необъяснимая особенность, после которой не хочется расставаться. Хочется ли - не хочется, а придется. Если знать, что придется расстаться, так и досада за то, что не первый не должна глодать. А ведь глодала. Вроде неожиданность брачной ночью с женой.
   Вот он лежит на чужой перине, в чужой кровати, глаза открыты. Не один лежит, как понимаете, на плече её голова, волосы рассыпаны по его груди, рука обнимает теплую шею, она посапывает ему в ухо. О, Господи, как же сохранить такое блаженство? Так быстро пролетела ночь, и так не хочется расставаться. Так не хочется думать о том, что ждет эту симпатичную девчонку без него? И потому, что нет никакой возможности ей помочь, заодно сохранив для себя, в голове возникают немыслимые фантазии. Он представляет, как является к капитану Олейнику с ней за руку. Является и говорит: "Девчонка она немецкая, но нет на ней никакой вины. Никогда ни в кого не стреляла, всякая политика ей как лошади пятая нога. Она девчонка". Тут нужно нажать на советский интернационал. Например, так: "что она немка - чистый случай рождения. У вас, товарищ капитан, случай рождения от русских папы с мамой, у меня еврейских, а у неё немецких. Никто из нас пап с мамами не выбирал. Могло получиться, что ваши, товарищ капитан, папа с мамой были бы евреями, мои немцами, а её, русскими - всё случайность. Потому, как положено по уставу, прошу вашего коммунистически интернационального благословения на предмет женитьбы". Интересно, что бы Олейник ответил? Наверно, ничего. Позвонил бы куда следует, чтоб за ним приехали. Вероятней, не плохой человек, капитан, спросил бы, говорил ли с кем об этом. Если ни с кем не говорил, то, мол, и я твои слова не слышал. А немочку, мол, если не хочешь, чтоб рота по ней трамваем прокатилась, выпусти на волю.
   Пока в этот фантастический разговор вносил всякие улучшения, Горчев успел побывать на "охоте". За дичью далеко ходить не надо, во дворе соседнего дома кудахтали куры. Треск автоматной очереди, и вот он уже в углу кухни ощипывает курицу. Колька за столом в нательном белье, рассуждает на тему вкусовых преимуществ того, что жарят, перед всяким варёным. Горчев не отвечает этому городскому пацану, ещё не знакомому с заботами о семье и хозяйстве. В голове Горчева мысли о доме. Война через его поселок прокатилась туда и обратно дважды, слава Богу, домишко, сколоченный своими руками с великими трудностями, цел, но жена и две его дочки голодают. Что голодают, он не сомневается, в письме цензурой вымарано не мало строк. Остались приветы от родственников и знакомых, да перечисление погибших на фронте, в оккупации. Погибших жена перечислила без разбору, кто за что пал, так что в том списке был и родственник Гришка, а Горчев знает, Гришка ходил в полицаях при немцах. Не тронул цензор и строки о надеждах на лучшее будущее, когда вернётся Горчев домой с победой, а то ведь... что после "ведь" цензор зачернил, но это не загадка. Знает Горчев, голод особенно страшен весной, когда всё, что выросло летом, уже съедено до крошки. Вот его и мучит вопрос, дошла ли уже до них хоть одна из трех посылок с вещами. Тряпки из посылок не съешь, но можно обменять на продукты. Мучит его, что они там голодают, а он очередью из автомата подстрелил несколько кур, а взял одну. Пустить бы тех кур в его двор, да не съесть всех сразу, а чтоб яйца несли. И яйца все не съесть, а чтоб цыплята из них вывелись. Хозяйство нужно вести с умом, тогда, может быть, когда-нибудь заживут в приятности, как эти чёртовы немцы. Нет, не получится. Для того чтоб хозяйство вести с умом, нужно чтоб оно было свое, и чтоб вести его позволили. А то ведь раскулачат, добру рад не будешь - выйдет боком. Горчев не забыл, с какой скрытой от посторонних болью предусмотрительный отец вовремя отдал хозяйство колхозу и переехал с семьёй под город.
   Прокрутил свои мысли Горчев под гуд тяги в печи, достал из шкафа тарелки, в одну, вроде заботливой матери, положил куриную ногу Кольке, с двумя другими кусками направился наверх. Там наш герой, лежа в чужой кровати с приятной ему девчонкой, прокручивал свои невозможные варианты, а когда скрипнула дверь, девчонка тотчас скользнула под одеяло вся. Вроде, нет её. Горчев, поставил тарелку на стул у кровати, повернулся уходить, у двери остановился.
   -Я так понимаю, - тихо сказал, вроде кто-то мог подслушать. - Так я понимаю, хотя и не мое дело. Девчонку здесь оставлять негоже. Её нужно отседова увезти, и где-то ихним отдать. Вчера говорили, за Одер едем, наверно там ихних много. - Видать, напоминала она ему собственную дочку.
   -Как же повезем её мимо контрольно-пропускных пунктов? Нам же машину перевернут.
   -Очень просто, товарищ лейтенант. Шинельку мою натянет и пилотку, а лоб у неё перевязан - медсестра. Только скажите, чтоб помалкивала. Чтоб её разговору наши не слышали.
   Вот так Горчев! Молодец, если уж, что делает - так до конца. И к тому плану можно внести дополнение. Оставит "ихним" так, чтоб и сам не потерял. Будет знать, где оставил, и возможно, ещё встретятся.
   В ночных утехах повязка с неё съехала, да и не нужна была для такой ранки. Но он повязал бинт, чтоб скрывал волосы до плеч. У армейских девушек не могло быть таких длинных волос. Одел ей замусоленную пилотку Горчева - нет, не подходит к девчоночьему белому лицу. На свою заменил пилотку. Сойдёт - можно подумать, что девица какого-то начальника-штабника. На всякий случай воротник шинели поднял. Когда всё это делал, она поняла цель маскарада. Увозит. Увозит, не оставляет одну. Что-то говорил ей непонятное, но голос успокаивал. Что тогда говорил при спутниках, и сам не помнит, помнит, что впервые подумал. Подумал он, если после войны не возвращаться туда, откуда прибыл, так хорошо бы остаться не одному. Может быть, не забудет кто её спас в непривычной для него обстановке. Так что тогда не без корысти пополам с бескорыстным влечением.
   Колька маскараду удивился, но смолчал. А сказал Горчев. "Увезем её, товарищ лейтенант, с хуторов - пускай живёт". В утешение Кольки, наш герой уступил ему переднее место в Виллисе, уселся с ней сзади. Недлинна пустынная дорога от хуторов, влились в шумную автостраду, разделённые полосы движения туда и обратно. Сторона "туда" забита машинами, сколько видят глаза. За Кюстрином контрольно-пропускной пункт, девица с флажками фигурно отмахала им путь к понтонам через Одер, на Виллисах ездит начальство. Не без зависти сопроводила взглядом девчонку в машине. Рассчитали правильно, её принимали за пепеже большого начальника при лейтенантах-адъютантах. А въезд на понтоны сапёры успели украсить. Соорудили над дорогой арку ажурного вида из деревянных реек, увитых алыми лентами. По бокам плакаты в три или больше человеческого роста. "Логово фашистского зверя", чёрная надпись на перекладине арки. С левой стороны плакат с надписью "Папа убей немца!" - призыв к папе-солдату малолетнего сына. С другой стороны такой же большой плакат "Воин советской армии, спаси!" - стилизованная русская женщина в платочке вздымает скованные цепями руки, над ней жирный немец в свастиках с ножом.
   С понтонов видны пролёты взорванного моста, те, что в середине реки, уткнулись в воду. А понтоны установлены до песчаного островка, и за ним, до западного берега. Та, которую они увозят, неотрывно смотрит в сторону моста, где только вчера была с бабушкой Генриеттой. Место напомнило всё, что случилось, напомнило, что теперь одна в этом враждебном мире, одна с человеком из того враждебного мира, впрочем, весьма ей приятным. Что с того? У него своя дорога, у неё своя. То, что произошло - интрижка в не зависящих от неё обстоятельствах. Даже если что-то от неё зависело - всё равно не более чем интрижка, хотя в тех обстоятельствах о какой-то интрижке даже думать стыдно. Бабушку убили. Может быть, надо было искать людей согласных похоронить? Да как там можно было остаться? Для того чтоб умереть рядом? Воротником шинели грубого сукна утёрла глаза, подумала, что придется добираться до Мюнхена, где брат Курт. Брат малыш, а люди, у которых он, чужие. Под такие невесёлые её мысли съехали с гулкого настила понтонов, пошла извилистая наезженная колёсами машин и гусеницами дорога по песку острова, снова понтоны через протоку за островом, наконец, Виллис въехал на бетонные плиты автобана, набрал ход. И отошло то место в безвозвратное прошлое, его по-разному сохранит память седоков Виллиса. Эти, в форме, будут вспоминать весенний, солнечный день, приблизивший к победе с ожиданием за ней счастливых перемен - ей будет вспоминаться ужас тёмной ночи в чужом доме и труп бабушки Генриетты на лестнице, уходя, пришлось через него переступить не без помощи обретенного друга. И будет этот уход представляться ей предательством близкого человека, хотя перебирая в памяти все перипетии того дня и ночи, не найдёт ни одной зацепки для возможности хоть что-то изменить. Слава Богу, живым всегда будет что-нибудь в утешение. Что-нибудь да подскажет, "могло быть и хуже", худшему до смерти нет предела. На этой дороге от мрачных мыслей отвлекло любопытство. Их юркий автомобильчик обгонял колонны больших машин, брезент которых на кузовах был закатан под верх по причине отличной погоды. Солдатские взоры из тех кузовов были направлены на сестричку в обгоняющем Виллисе: "Не иначе, как под генералом живет эта убережённая от пуль, солнца, дождей и ветров, выхолённая для постельных утех". Может быть, и этим счастливчикам, лейтенантам, втайне обламывается. Должно быть, так думают многие, а некоторые что-то подобное выкрикивают. Обогнали колонну, на обочине танки с бронетранспортерами. Чумазые танкисты, кто по грудь высунулся из люка, кто на нём сидит, некоторые слезли с машин, всматриваются в причину остановки. А причина - шмон на контрольно-пропускном пункте, На обеих обочинах горы чемоданов, баулов, свертков - специальная команда исполняет приказ высокого начальства. Согласно приказу надлежит очищать боевую технику от вещей, которые будут мешать вращению танковых башен, наводке орудий. В Берлине ожидаются бои, никто не думает, что Гитлер просто отдаст свою столицу. Так что техника нужна боеспособная, не увешанная барахлом, словно цыганские телеги на базаре. Ничего, здесь снимут, а до Берлина можно опять набрать. Все вокруг свое, хотя и не родное, как в известной песне. Заходи в любой дом, бери что понравится. Но спорят за каждый чемодан, за тючки, что к стволу орудий привешены. Пусть не жалко - грабёж. Они, всякие тыловики, такие. На том пропускном пункте их тоже остановили. Колька вручил капитану командировочное удостоверение штаба, с приказом оказывать содействие в важной миссии обнаружения немецких радаров. Посмотрел капитан на чемоданы, почуял лис, что не какие-то в них неизвестные и ему радары, а вполне известное барахло. Однако же, лейтенанты едут в Виллисе, да с такой бумагой, значит, лейтенанты не простые, с ними лучше не связываться. И ещё девица, она хотя и с перевязанным лбом, но видать, если кого сама таскала, так не раненых с поля боя, а высокое начальство в постели. Повертел капитан бумажку в руках, подпись известного генерала. "Некогда мне с вами возиться", - сказал, возвращая документ. Тотчас двое солдат при нём, с автоматами на животах, отступили, поднялось полосатое бревно шлагбаума. Капитан на всякий случай козырнул вслед Виллису, припустившему вперёд на запад под солнцем весёлого апреля одна тысяча девятьсот сорок пятого года.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

14. НЕВЫСОКИЕ ЗЕЕЛОВСКИЕ ВЫСОТЫ

  
   Рeйхсавтобан, так здесь называют главные автострады, обходит деревни и города. Скучная дорога для тех, кто куда-то торопится. Свернули на второстепенную, остановились на обочине, развернули карту двухкилометровку. Карту теперь смотреть - удовольствие. С Польшей кончились привычные названия концом на "ов", пошли "берги" с "дорфами". Только Зеелов на "ов" припутался, но и он звучит не по-русски. Нужно отметить, что русские карты Германии куда точнее немецких карт России, их довелось видеть брошенными за ненадобностью с отступлением немцев. Русские карты Германии соответствуют её состоянию на время нашего прихода, а у немцев карты России были старые, ещё с царских времён, названия с ятями, поверх надпечатки латинскими буквами. Говорили, что они предпочитают старые карты потому, что наш хозяин велел печатать карты Советского Союза с нарочитыми неточностями в расстояниях и расположении. Вроде бы таким способом он рассчитывал запутать всяких захватчиков. Посмотрит захватчик в сталинскую карту да заблудится, тут его и накроют. Ну, а немцы, вроде, эту сталинскую хитрость раскусили, и предпочли пользоваться картами первой мировой войны.
   Карта, в какую они уткнулись, особенно приятна левым обрезом. В левом нижнем её углу уже появились чёрные квадраты улиц восточной окраины Берлина. Это же только подумать, какие названия появились на карте: Ноенхаген, Вольтерсдорф, Кёпеник, Грюнау - поверх жирно Берлин. Это значит, до победы осталось пройти всего ничего - последнюю карту в масштабе два километра в сантиметре. Сколько же этих двухкилометровок поменяли от Старого Оскола, а кое-кто от самого Сталинграда? Не счесть. От города Зеелова, до Берлина считанные десятки километров, передовые части, возможно, уже где-то под Фридрихсгагеном. Берлин в левом нижнем углу карты, они у Зеелова, то ли город назван по высотам, то ли высоты по городу, так или иначе, местность эта будет памятна. На склонах трупы, трупы, трупы, но фронт уже протаранил и Одер, и эти высоты, техника шпарит хорошим ходом по магистралям. Фронты Жукова и Конева, полтора миллиона человек, нацелены на Берлин. Московский хозяин хозяина берлинского перемудрил: получил от немцев земли на западе, теперь новые союзники не отберут, ещё добавят. Московский Хозяин мудрый, а берлинский дурак. Сколькими миллионами жизней оплачена его мудрость, что привела нас в Германию, история считать не станет, она не математик. Мертвые в земле, а великая империя им выстроенная - вот она, от японских островов до германской Эльбы, ещё за Эльбой от союзников получит кусок. На полвека будет радость величия и ещё на пол радость воспоминаний о нём, оплаченная нищетой. Эх, широка страна моя родная!
   У московского Хозяина и генералы молодцы, пусть числом, воевать научились. На севере прижали остатки германских сил к морю, там бои. На юге немцы в Праге. Что у них ещё осталось, в тисках советских армий и армий союзников ни сосредоточиться, ни передвинуться не может под круглосуточными бомбардировками американских и английских самолётов. Тысячи четырёх моторных самолётов рыщут в небе в поисках целей - заяц не пробежит. Путь советским по автобану на Берлин, можно сказать, свободен в сравнении с тем, как было в предыдущие годы войны. День в день через три года нападения Германии на Советский Союз, три Белорусских фронта начали операцию "Багратион", против немецкой группы войск "Центр". За один месяц эта основа германской армии, девяносто семь дивизий и тринадцать бригад, практически перестала существовать. Семнадцать дивизий и три бригады были уничтожены полностью, свыше пятидесяти дивизий понесли до семидесяти процентов потерь в личном составе. Два-три десятка танков с самоходками и столько же самолётов наскребли немцы на мощь советских двух фронтов, и солдат им хватает только на отдельные очаги сопротивления. Наши герои на своем Виллисе отстают от передовой не на часы - на минуты. Где передовая? За Одером, за высотами Зеелова колонны ходко прут по магистралям на запад, они на тихой рокадной дороге. Вот последний след немецкого сопротивления до Берлина, две подбитые тридцать четверки. Один застрял в речушке, другой на берегу. Это работа фаустников. Наверно, пульнули в последний раз и подняли руки - "Гитлер капут". Наплечная противотанковая ракета, "фауст" появилась у немцев с год назад. Ничего, танков у нас много, а фаустов этих у немцев нахватали столько, что теперь как своё оружие. Из фаустов можно и по ДОТам. Отличная штука.
   Вот пара ДОТов по обе стороны дороги. От холмов с ДОТами до дороги ещё неубранные трупы в серых шинелях. Эти пали с чувством близкого конца бойни. В представлении живых погибать всегда и везде обидно, но должно быть, особенно обидно, когда в мыслях уже встречи дома. Эти ДОТы можно было обойти, дорог здесь, паутина, но обход удлиняет путь и нужно оставлять заслоны, копать окопы - жди, когда кончатся припасы осаждённых и они сдадутся. Некогда маршалам ждать, Хозяин велел к празднику Первомая с Берлином закончить, чтоб праздник этот освятился так же взятием логова врага. Фланг во фланг с фронтом Жукова идет на Берлин фронт Конева, и как бы не упустить финиш прославленному маршалу. Он главную ставку оставил ради финиша, в Польше принял нацеленный на сердце Германии Первый Белорусский фронт. В штабе Первого Белорусского ажиотаж. Специально назначенный генерал в оперативном отделе не отходит от рации. "Где Конев? - орет в эфир генерал. - Докладывайте о каждом пройденном его войсками населённом пункте!" Ему докладывают, тут же радист переключается на фронтовой командный пункт, там сводку принимают для самого командующего фронтом. Обоим фронтам полагалось охватить Берлин в кольцо, чтоб, не дай Бог, союзники в него первыми не ворвались. Они, союзники, тоже не так уж далеко. Правда, Эйзенхауэр товарища Сталина заверил, что взятие Берлина в его планы не входит, так и товарищ Сталин Эйзенхауэра убеждал, что для него Берлин без всякого значения. "Главное, - сказал Сталин Эйзенхауэру, - разгром прижатой к морю северной группировки противника". Кто бы, что бы, не говорил товарищу Сталину, и что бы сам товарищ Сталин не говорил - окружение слов надёжней. Сквозь окружение союзники прорываться к Берлину не станут. К месту спросить: если бы Эйзенхауэр в Берлинской операции положил триста пятьдесят две тысячи четыреста семьдесят пять американцев, в том числе до девяноста тысяч в самом Берлине, быть ли ему в будущем президентом Штатов? Американцы в Европе всего потеряли убитыми сто девять тысяч восемьсот двадцать человек. А товарищ Сталин организовал между Коневым и Жуковым соцсоревнование, кто первым в Берлин ворвётся. Каким-то боком мог бы в то соревнование ввязаться и Рокоссовский, но тот, видимо, никому не завидовал, Сталина ни о чём не просил. А ведь именно он до самой Польши командовал Первым Белорусским, нацеленным в сердце Германии, и замена его Жуковым, должно быть, была обидной. Как бы там ни было, будем справедливы: азарт бега к финишу охватил не только генералиссимуса, маршала Жукова и Конева - всех до взводных командиров и солдат. Лишь сошедшим с дистанции, убитым на Зееловских высотах, стало безразлично, кто первым ворвётся в логово фашистского зверя. Где не положи труп, ему без разницы.
   Когда наша троица на своём Виллисе въехала в этот Зеелов, вооружённых немцев там уже не было. Одни гражданские. Гражданским больше некуда бежать, сплошь на окнах белые простыни. Сдаются военные, сдаются гражданские. Живые разделились на победителей и побеждённых. Наша троица - победители. А кто четвёртая с ними? Четвёртая - девица. Для того, о ком главная речь, она ни победительница, ни побежденная - лично им спасённая девчонка. Вы когда-нибудь спасали какую-нибудь девчонку? Лет в двадцать вам бы не хотелось стать спасителем девчонки, при том, красивой? То-то и оно!
   Зеелов не понравился. Пыльный, и разрушения есть. Проехали ближе к Берлину. Вот, вот славный городок Мюншеберг. И он выбрал дом, не то, что самый богатый, не то, что самый бедный - чистенький дом с палисадником за железной оградой на улице с названием в одно слово длинное как змея. Не важно, какое название улицы, главное, что от шоссе на порядочном расстоянии, не каждый солдат на неё заглянет. Хозяева того дома, как все вокруг, вывесили простыню в окне - сдаются хозяева, но калитку заперли, чтоб войти к ним было не просто. "Эй, живые есть? Открывайте, восточные варвары пожаловали!" Притаились. Загромыхал Горчев прикладом автомата по железу ограды - никто не откликнулся. Должно быть, думают: "за что это нам такое наказание? Пусть стучатся к другим". Нет, господа. Ежели перст судьбы указал на вас, его не просто переложить на соседей. Горчев подставил соединённые ладони, чтоб облегчить нашему человеку преодоление ограды, а из дома, видимо, с какого-то окна наблюдали. Ясно им стало - не отвязаться. Чья-то рука чуть отодвинула флаг-простыню и тут же убралась, но успели погрозить той руке автоматом. Ули отвернулась, неудобно ей. "Потерпи, девочка. Иначе не получается. Я и не то сделаю для того, чтоб тебе было хорошо. Я им дом спалю к чёртовой матери, если понадобится". Так он высказался бы вслух, если бы она поняла. Не понимает, и в этом случае это хорошо.
   "Матка, открывай шнель! - заорал Горчев, и покрутил у замка калитки щепотью, что должно означать "быстро давай ключ". "Шнель" уже знают все, и "матку" немцы разнесли из Польши на всю восточную часть Европы. Пришло оно и к ним. Слово "шнель" известно из солдатского разговорника. Произнесенное на определённый лад, оно угрожает не хуже русского "быстро!". "Быстро" и "шнель" из уст вооружённых победителей означают не только "скоро", но и непременно, с угрозой тяжёлых последствий за промедление, несогласие, непочтение и всякие прочие "не". В доме поторопились, наш герой, можно сказать, втащил девчонку за руку внутрь. Да, хозяева не рассчитывали на вторжение, по меньшей мере, в это обеденное время, а то, чего не ожидаешь, кажется опасным вдвойне. Впрочем, хоть вдвойне, хоть втройне - хуже того, что им наговорил Геббельс на счёт "восточных варваров" быть не может, так что им остаётся только производить впечатление полной непричастности к тому, что было раньше, что происходит теперь и даже к тому, что произойдёт впредь. Так сказать, ныне и присно. Не виновны они ни в чём, мирно обедали при Гитлере, и вот мирно обедают, и будут мирно обедать с приходом Сталина. Несём ложки ко ртам, как и несли до вашего прихода. А нам видно, что от страха ложки не каждый раз в рот попадают. Мы знаем, сейчас каждого из них можно вытащить из-за стола и зарезать, как волки режут намеченную жертву на глазах стада - стадо продолжит щипать траву, с радостью каждой отдельной особи, что жрут не его. Скажем прямо: вознесение из простых смертных во владельцев душ и имущества населения большой европейской страны нашим героям льстило. В какой-то мере они были не прочь воспользоваться выпавшим положением, сгладив грабёж обменом и насилие защитой. Но ни у них, ни у тех, кого они знали, не возникало и мысли о том, что можно убить безоружного человека. Убийство себе подобного без принуждения и крайней необходимости противно человеческой натуре. Это отвратительная работа, её даже негодяй постарается избежать. Что было - то было, посылки на родину из Германии разрешили посылать, к тому поощряло начальство, а магазины не торговали. Ну, и в отношении женщин...
   Слава Богу, подходящего материала для насилия за обеденным столом того дома не было, нашему герою не пришлось никого уговаривать, чтоб такое не произошло на глазах той, которая для него в статусе им спасённой и ему желанной. В отличие от насильников, которые не интересуются именами, он уже знает её имя. В близости она доверила ему себя с именем. "Меня зовут Урсуля, - сказала. -Можешь называть Уши или Ули, как тебе больше нравится". Его русскоязычному уху Ули показалось более подходящим. "Урсуля с немецким ударением на первом слоге перенеслось в Урсулу. "Моя ласковая медведица", - сказал. Жаль, что не поняла.
   Для хозяев дома была составлена речь преимущественно из слов солдатского разговорника, где всё в повелительном наклонении взятия в плен и допроса. "Хенде хох - руки вверх! Сколько пулемётов в вашей части?" В дополнение к тем словам пошли слова уже нахватанные в дороге и небогатый запас из идиша. Получилось так: "Зи, - перст в сторону Ули, - ист дойче метин - фазер коммунист! Дочь коммуниста, фарштеен? Зи бляйбен хир. Она остается здесь. Морген, вернусь. Их комен цурик. Если её не будет - ваш хауз бренд. Оболью бензином и спалю. Всё! Гитлер капут!" Вот так, детка. "Дочь коммуниста" объяснит государственную заинтересованность в тебе. Мою - как его представителя, но нельзя быть уверенным в столь поспешном возникновении у твоего народа пылкой любви к новой власти - потому угроза санкций в виде пепелища. Придёт время, когда в ночном разговоре, расположенный к откровенности, после утех любви, признается: "боялся, что уйдешь, а со страху они тебя не отпустили бы". До того признания ещё много чего произойдёт, а тогда он взял Ули за руку и повёл её наверх по крутой лестнице, хозяйка, пожилая женщина, отложила ложку и поплелась за ними, наверно, чтоб видеть, что сей варвар возьмёт себе на память из её дома. Вот славная комнатёнка. "Хедер цум меттин", - сказал, указательный палец направлен на Ули. И было сказанное, как приказ о военном постое. С тем, пальцем же обвёл стены в розовом цвете. Ули о чём-то просительно залопотала, должно быть, пыталась скрасить варварскую наглость. Нужно отметить, что и он, как всякий повелитель, ощутил необходимость в прянике после кнута. Горчев вошёл вслед за ними с вещевым мешком, заполненным разнокалиберными банками: ленд-лизовской свиной тушёнкой, говядиной вермахта, вишнёвыми компотами из бауэрских подвалов - новая власть в его лице имела средства скрасить пряником свою первоначальную жёсткость. Из того мешка извлёк килограммовую банку свиной тушёнки, наглядно повертел её перед глазами женщины, но не переложил в протянутую руку. За ту руку повёл её вниз, там установил дар на столе перед тарелками с "зупе дынер, абер крафтиш", что в переводе означает "суп пустой, но крепкий", а по-русски просто - баланда. В сталинских лагерях такой суп обозначали как "суп ратотуй - кругом вода, а посредине, что в рифму". Наш герой ещё не был в сталинских лагерях, но знал о баланде по тыловой солдатской норме. Свиная тушёнка к нему - пища богов.
   Вот Ули осталась наверху одна. Вернется за ней, обязательно вернется. Вернется, но пока он без уверенности, что застанет. Он за порог, она извинится за хамство восточного варвара, и направится к родителям жениха, о них тоже успела рассказать. Будет жаль, но дело ещё не зашло так далеко, чтоб было жаль нестерпимо. Ещё главное - не вернуться туда, откуда пришёл на вычитанный шоколадный Запад, хотя здесь, в войне, он скорее баландный. Ладно. Войны не вечны. Пусть только настанет мир, уходить пока война не гоже. Настанет мир - у него много заманчивого впереди.
   На улице развернули карту. Выбрали не главную дорогу, а обозначенную тонкой линией, проходящей через какой-то Протцель к Бернау. Город Бернау на карте обозначен кружком жирнее других, он близок к Берлину. Вперёд на запад!
  
   Из блокнота
  
   Интересно бы знать, кто водит нас по местам, где происходит то, что больше нигде не увидишь. В Бернау Горчев остановил Виллис у дома с большим гаражом. "Посмотрю инструменты", - сказал и ушёл. Знаем, оттащить его от всяких полезных железок не просто, и решили подняться на этаж над гаражом, туда привлекали окна целостью стекол с занавесками в цветочек. Крутая лестница привела к двери, распахнули её и застыли на месте. Глазам предстала картина, которая никогда не забудется со всеми мелочами, которые в обычных обстоятельствах память не держит. Комната вроде прихожей служебного помещения. На небольшом столе у окна графин с водой и стаканами. Возможно, за дверью контора гаража, но мы в ту дверь даже не заглянули. Здесь у стены полужёсткий диван для посетителей. Вот и посетители. В центре средних лет женщина. Справа от неё мальчишка лет восьми. Слева совсем маленькая девочка прислонилась к матери, за ней ещё одна постарше. Головы детей и матери в середине откинуты к стене, у всех на правом виске небольшое пятнышко. Нигде не видно и капли крови, желтые лица не выражают предсмертный ужас, вроде в музее быта рассажены куклы натуральной величины. Женщина, видимо, начавшая полнеть домохозяйка, в платье в мелкий цветочек, такое обычное домашнее платье. Мальчишка в коротких штанишках со шлейками, белая рубашка. Девочки тоже не в роскоши. По спокойным лицам можно себе представить: ни дети, ни мать не цеплялись за то, что составляет ценность ценностей, не кричали, не плакали - воспитанные немецкие дети доверяли родителю, что предал их смерти. Вот и он. Он растянулся на полу. Рослый. В отличном темно сером костюме в тонкую полоску. В лацкане пиджака горит паучок золотой свастики. Бритое лицо, стрижка на пробор. Можно себе представить, как этот тип примчался со своей работы, выглянул в окно - на улице танки со звёздами. Тогда всех усадил на диван. Ему не хватило места и вот валяется на полу, рядом маленький бельгийский пистолет. Как опытно убил семью! Зажмурюсь и вижу - идёт вдоль дивана, поправляет детские головки и приставляет к вискам пистолет, который только для того и пригоден, чтоб стрелять в упор. Должно быть, прежде нужно убить многих, чтоб так чисто убить своих.
   "Сволочь, - сквозь зубы процедил Колька. - Сволочь, детей не пожалел?"
   Двинуть бы холёную рожу сапогом - так трупу уже не больно. Поднял с полу пистолетик, повертел в руках и протянул Кольке. Колька прицелился в золотого паучка в петлице - щелчок без выстрела. Этот тип и патроны подсчитал, чтоб было ровно, сколько нужно для всех. Ушли потрясённые сценой без порыва поискать документы в его карманах. Так и не знаем, какой чин третьего рейха расстрелял семью и валяется на втором этаже гаража в Бернау. Меня и Кольку трупами не удивить. Но не детскими же.
  
   Невдалеке от городка, где её оставил, проскочили, брошенную немцами зенитную батарею. Отметил на карте, будет причина вернуться. Из Бернау спустились южнее к Штраусбергу. Штраусберг проскочили, путь в Берлин свободен. На глухой боковой стене дома берлинской окраины, надпись жирными черными буквами, с ятем и твердым знаком на конце: "Красноармеец! Твой путь ведёт в могилу!" Ведёт. Все там будем, но не сейчас. Похоже, сейчас, этот писатель к могиле ближе, торопился, чтоб хотя бы на этом месте в неё не угодить. Близко, видно, были те, для кого писал. Поджимало его, видно по почерку, написано кое-как, буквы неровные. На дороге у того дома заграждение с оставленным узким проездом. И так, чтоб не прямо машина проехала, чтоб петляла вокруг ограждения. Когда его строили, был расчёт, что на большой скорости сквозь него не проскочат, пока петляют, немецкий герой уничтожит. Но фанатиков, как тот в Бернау, и среди немцев не много, немцам тоже умирать без пользы под конец войны неохота. Получилось, что заграждение есть, а защитников нет. Геббельс напрасно велел развесить приказ: "Некоторые думают, что война для них кончится вполне благополучно, если сдадутся в плен ..." Да, да. Думают. Думают, хотя эсэсовцам не хватает берлинских фонарных столбов, чтоб по тому приказу всех схваченных развесить. Уже жена Геббельса, коменданта Берлина, Магда, приготовила яд для своих детей. Та самая Магда, что в детстве боготворила отчима еврея, в молодости - еврея сиониста Арлозорова, потом злобного юдофоба Геббельса. Неисповедимы пути дочерей твоих, Господи! Впрочем, сынов тоже.
   А заграждение, что они проехали, петляя, без защитников. Никто за ним не укрывался - даровой труд. Где-то в глубине города бухают пушки, там отдельными очагами скопились те самые эсэсовцы, что вчера ещё вешали по приказу. Им уже не до вешания, самих бы не повесили, они в подвалах, за стенами домов и терять им нечего - впереди пуля или Сибирь. Пушки там бухают, но это не такая канонада, какая могла разрушить огромный город до основания. Защитников не так много, чтоб из всех домов их выковыривать артиллерией, а центр разрушен весь. Это работа американских летающих крепостей. Двадцать первого апреля сорок пятого года русские войска вошли в северную и восточную окраину Берлина. Как нож в масло. Сплошного фронта не было уже за Вислой. Двадцать первого апреля вошли. Какой был день недели, не знает. Что воскресенье, что понедельник - дни без выходных слились. И думала эта троица, что они в числе первых, за первыми, во всяком случае, но оказалось, что раньше них в пригород Берлина Каров, северо-восточнее, вошли войска генерала Шатилова.
   Вот смотрит на развалины Берлина. Он помнит работу летающих крепостей, когда ещё были на Украине. За Днепром штабники не предупредили, что будут пролетать самолеты союзников-американцев, можно сказать, чартерным рейсом, чтоб без порожнего возвращения. Дважды отбомбят Германию, по дороге туда и обратно. Где-то под Полтавой их заправляли горючим, бомбами на обратный путь. Вот как раз тогда, когда немцы стали пугать в листовках каким-то новым чудо оружием, что повернет войну в их пользу - как раз тогда, вдруг задрожала земля и чистое небо. Сначала чистое небо и земля задрожали, потом на большой высоте, тройками от горизонта до горизонта появились многомоторные самолёты. Сколько их было - не счесть. Летели гиганты от немцев в наш тыл, и ни одно орудие по ним не выстрелило. Ни малый, ни средний калибр. Малому калибру их и не достать, слишком высоко. Когда летит много самолётов, лучше всего стрелять в хвост последних, возвращаться, чтоб разбомбить батарею, для самолётов сложный и опасный манёвр. В общем, обе стороны фронта притихли. Никто не стрелял. Нужно себе представить охватившее восхищение, когда позвонили из штаба: "Что герои, наложили в штаны? Союзники это. Американцы".
   Значит, глядя на развалины Берлина, под надписью на стене "Красноармеец, твой путь ведет в могилу!", вспомнился ему тот пролёт Летающих крепостей. Не надолго отвлёкся от неотвязной мысли, ждет его девчонка, или не ждет? Так вот влезла в душу с одной ночи. Раньше такого не было.

15. В МОСКВУ ЗА ПЕСНЯМИ

   Не нужны мне миллионы,
   И гроша для счастья не нужно.
   Нужна лишь любовь девчонки
   И музыка, музыка, музыка.
   (Немецк. популярн. песенка
   времён войны.)
  
   Широкая улица с трамвайными рельсами вывела их из восточного пригорода Кёпеника на площадь Берлина Александрплац. Здесь было безлюдно и тихо, гул сражения где-то в центре города им не угрожал, уши его не воспринимали, как привычное тиканье часов в домашних условиях. В центре города войска штурмовали отдельные очаги сопротивления немцев, немцы засели в домах, в бетонных бункерах с трёхметровыми стенами, пушки их не пробивали. До подкатившего фронта эти стены спасали население от бомбардировок, теперь там шло кровавое побоище. Отступать немцам некуда, они дрались с сознанием обречённых, их штурмовали с сознанием последнего боя. Офицеры бодрили солдат: "Братцы, возьмём этот дом, и выжили в этой чёртовой войне!".
   Наши герои удовлетворились площадью Александрплац, что уже в тылу. Москвичам эта площадь напомнила бы Коланчёвку с тремя вокзалами, мост с рельсами железной дороги расположен похоже. Если зажмурить глаза, и вообразить весёлую эклектику московских вокзальных зданий вместо здешних безликих домов с чернотой окон без стекол, можно и себя представить спешащим на поезд в московской вокзальной сутолоке. Что бы, кто из них себе не представлял, это не заглушало восторг вторжения в Берлин. Плакаты и призывы уже низвергнутой здесь власти, развешанные по борту моста и на стенах зданий, стали наглядным свидетельством их победы. Вот изображение чёрной тени человека в шляпе. Тень наклонена вроде бы для того, чтоб напрячь слух, короткая подпись внизу предостерегает: "Пст! Враг подслушивает!" Наш человек перевёл смысл, и Колька просто сказал: "а мы уже здесь". Рядом вывешено категорическое заявление Геббельса: "Восемнадцатый год не повториться "ни маль", то есть никогда.
   И действительно, не повторился! Теперь полный разгром. В восемнадцатом о таком и не мечтали. И ещё заявление Геббельса: "Берлин остаётся немецким". Бред этого утверждения подчеркнули сами немцы, из всех окон вывесив белые тряпки. Только подумать, ещё недавно это было в мечтах. Миллионы не дошли - они здесь. С их потом и кровью на дорожных указателях тысячи километров со стрелки до Берлина перетекали на стрелку до Москвы. Они в точке ноль, дальше ехать некуда.
  
   Автор - от своего имени.
  
   Тогда удивляло, что Гитлер готовый сражаться до последнего немца, не стянул войска на главное направление к столице Германии. День в день через три года после вторжения немцев в Россию, Белорусские фронты начали операцию "Багратион". В той операции за месяц боёв основа вооружённых сил Германии была практически уничтожена. Из девяноста семи дивизий и тринадцати бригад, противостоящих этим фронтам, семнадцать дивизий и три бригады были уничтожены полностью. Более пятидесяти дивизий потеряли до трёх четвертей личного состава. Вооружения и технического обеспечения ими потеряно более того. Заткнуть пустоты на Берлинском направлении стало нечем, остатки германских сил на севере и юге советские армии отрезали. Тому не мало помогли приказы фюрера стоять, где стоят до последнего солдата. Эти приказы лишили остаток сил немцев возможности маневра, облегчили Советам путь к Берлину. Вот, что пишет по этому поводу генерал Шатилов, командир дивизии, которая брала рейхстаг: "... честно говоря, я даже удивился, когда одна за другой лодки начали причаливать к месту высадки. Бойцы выскакивали на береговую кромку заученно, как на учениях. (Это о форсировании Одера, последней водной преграды на пути в Берлин.) Вопреки нашим ожиданиям, - продолжает генерал Шатилов, - немцы оказывали слабое сопротивление. Вероятно, у них было мало пехоты и танков". Тогда, в феврале, советские войска сходу переправились на западный берег Одера и образовали два плацдарма в районе Кюстрина, на расстоянии в шесть десятков километров к Берлину. Когда пришло время мемуаров, маршал Чуйков написал, что мог взять Берлин ещё в том феврале, если бы приказом сверху не потребовали остановиться, мотивируя остановку отставанием тылов и опасным нависанием уже окружённой и прижатой к морю северной группировки германских войск. Тылы действительно отстали, но остановка была бы оправданной, если бы немцам было что противопоставить силам наступающих фронтов Жукова, Конева, Рокоссовского. В известных теперь обстоятельствах остановка на Одере до середины апреля была перестраховкой, приведшей к многократному увеличению жертв атакующих в середине апреля. Передышка до середины апреля позволила немцам организовать какую-то оборону Берлина. За время стояния на Одере, назначенный Гитлером командующий обороной Берлина, Геббельс, (только вообразить этого командующего) собрал "шестнадцатилетних сопляков и стариков" (Шатилов) в шестьдесят девять батальонов фольксштурма. Сформировал в батальоны и вооружил стрелковым оружием тридцать две тысячи берлинских полицейских, выпустил из тюрьмы Маобит и вооружил несколько сотен уголовников, успел перебросить из Ростока по воздуху шестьсот курсантов военно-морского училища и сформировал в батальоны солдат из остатков разгромленной группы армий "Висла". Вот как оценивает бои на подступах к Берлину генерал Шатилов: "Ключевую точку на пути к Берлину, Кунерсдорф, защищали два свежесформированных батальона СС и два учебных авиа полка в пешем строю. Танков у них не было вообще, а у нас - целая бригада". Естественно, что дивизия с бригадой танков против двух батальонов и двух полков в пешем строю... "продвигалась к Берлину безостановочно. Больше всего времени занимала ликвидация мелких групп в нашем тылу". В кавычках слова того же генерала Шатилова.
   Кто же защищал Берлин, сколько их было? Пятьдесят шестой корпус неполного состава из разгромленной группы армий "Висла", шестнадцатилетние сопляки (подобие пионерии-комсомола в Союзе) из гитлерюгенда в шестидесяти девяти батальонах, со стариками запризывного возраста. К тому несколько сотен уголовников, выпущенных Геббельсом из тюрьмы Маобит и шестьсот курсантов военно-морского училища, переброшенных по воздуху из Ростока. Ещё девять армейских батарей. Ещё сорок одна батарея ПВО частично на крышах бункеров. Ещё известно о нескольких самоходках и танках, привлечённых из учебных частей, включая трофейный советский танк Т-34. Ещё эсесовцы-добровольцы французы, голанндцы и бельгийцы. Чиновники госучреждений. По оценке некого ГАУПТа это всего сорок одна тысяча двести пятьдесят три человека против советских фронтов Жукова и Конева полностью - минимум полтора миллиона активных штыков. Естественно, противостоящие им сорок с небольшим тысяч, плюс какое-то количество неучтённых этим ГАУПТом, не могли организовать оборону по периметру огромного города, всё до центра было оставлено без боя. Но в центре они укрылась в домах и бункерах при орудиях ПВО на крышах, а штурмовать их пришлось с открытых подступов.
   Двадцать пятого апреля фронты Жукова и Конева сомкнули кольцо вокруг столицы Германии - уже первыми в неё не ворвутся союзники. Это для спокойствия товарища Сталина - союзники и без окружения не были намерены платить высокую цену штурма укреплений. Надо сказать, что по сведениям того же ГАУПТа из окружения смогли вырваться тридцать тысяч военных и пять тысяч гражданских в армию Венка и вместе с нею уйти в американский плен.
   Двадцать первого апреля в северо-восточный пригород Берлина сходу въехала колонна дивизии генерала Шатилова. Чуть позже, с востока въехали и в район Кёпеник. Силами немцев можно было только какое-то время удерживать отдельные очаги сопротивления. Даже водные каналы, препятствия на пути к центру города и реку Шпрее, обороняли только в местах, которые считали особо опасными. Генерал Шаталов о том говорит мягко: "Против ожиданий, сопротивление было не слишком сильным" - это до центра Берлина. На пути к рейхстагу очагами сопротивления стали так называемые "красный" и "белый" дома - здания канцелярии министерства внутренних дел Гимлера и посольства Швейцарии. Ещё одна немецкая группа укрепилась у Бранденбургских ворот. Ещё в Тиргартене, ещё в трёх бетонных башнях с зенитными комплексами на каждой и в нескольких иных местах. В Рейхстаге засели около двух тысяч человек СС и шестьсот тех курсантов военно-морского училища, переброшенных по воздуху.
   Перед тем как задёрнуть занавес самой гибельной войны в Европе, великий постановщик человеческих трагедий показал без прикрас главное лицо, заварившее бойню. Мир увидел горохового шута, ефрейтора, которому вряд ли можно было доверить командование отделением в десяток человек, но почти весь народ большой страны до конца доверил ему себя. Необъяснимый феномен толпы возвёл его в степень героя античных легенд, в то время как он был только героем предвоенной игры в поддавки стран Запада, вынужденных выбирать между двумя диктаторами. Всякая игра, тем более в поддавки, имеет предел, но мелочный игрок, обстоятельствами усаженный за стол большой игры, предела не знал, и в конце концов, оказался полным банкротом. Уже в сороковом году перед Ла-Маншем определился предел возможностей Германии с неизбежным поражением, сколько бы война не продлилась без России. Надо полагать, даже если бы вторжение было возможно, оно не привело бы Германию к победе, в конечном счёте. И не привёл бы к победе захват Москвы. Несопоставимы были силы, которые возбудил против своей страны маленький ефрейтор с манией величия, он не ведал что творит, хотя предупреждений было не мало.
   "После захвата Франции генштаб сухопутных войск Германии уведомил военно-морские силы, что не занимается вопросами вторжения в Англию, так как считает такое вторжение невозможным". (Уильям Ширер. "Взлёт и падение Третьего рейха")
   "Гросадмирал Редер дал ясно понять Гитлеру, что обеспечение безопасности высаженной в Англию армады, (сто тысяч войск первой волны) под неизбежными ударами английского флота и ВВС, выходит за рамки возможностей Германии". (Там же.)
   "Предложение осуществить вторжение в Англию было абсурдным, потому что для того не имелось необходимого числа судов. На это предложение мы смотрели, как на некую игру, ибо было ясно - вторжение неосуществимо", (Генерал Рунштедт.) и короткая фраза начальника германского генерального штаба, генерала Гальдера: "С таким же успехом мы могли только что высаженные войска пропустить через мясорубку".
   Гитлер оказался с отмобилизованными дивизиями, но кулак его с добычей застрял перед Ла-Маншем, как мартышкин с зерном в узком горле кувшина. Не по уму мартышке выпустить из кулака добычу, а даром после Мюнхена никого уже не купишь - Гесс в Лондон полетел напрасно. И осталась ефрейтору только фобия окончательного решения еврейского вопроса. В письме другу Муссолини он так объяснил причину нападения на Россию: "Пока существует Америка и Россия, Англия мир не заключит. Америка вне наших возможностей, а сокрушить Россию мы можем и должны". То, что написал, конечно, не было единственной причиной, одна из иных причин - фобия паранойи в отношении евреев. Эту причину адресат не понял бы, у Муссолини были свои фобии. Изложенная в ноте с объявлением войны России, она точно соответствовала фобии Гитлера.
   Так вот, к сорок пятому году, обороняй Берлин той горсткой или всеми силами, что ещё оставались разбросанными по Европе - конец был виден, потому и приказы стоять, где стоят, до последнего солдата. Бесталанному факиру фокус оказался не по силам, в посмертное утешение осталось вообразить, что хотя бы фобию осуществил. "Одно я выполнил, - продиктовал секретарше в подвале рейхсканцелярии, - очистил Европу от евреев". И даже эта девочка, некогда верная своему фюреру, поразилась: "Вокруг разрушенная страна, гибель народа, а он диктовал о евреях!"
   Видимо, потомки будут неустанно сравнивать двух диктаторов двадцатого века. При всех различиях ума, стиля поведения и обстоятельств, бросается в глаза обоюдная жестокость. Не просто определить на ком из них больше крови. Для обоих люди были мясом, его не жаль для достижения целей. Разница в том, что Сталин умел оценить предел возможного в текущий момент и балансировал на нём, а Гитлер был безумен в своих замыслах от начала. Но мяса не жалели оба, и в явной уже победе не жалел мяса вождь-победитель, приказал штурмовать очаги сопротивления в Берлине. За дни до конца к количеству убитых, сопоставимому с количеством всего населения не малой страны, добавил ещё девяносто тысяч в самом Берлине. Не второго, так пятого-девятого мая немцы сложили бы оружие без боя, но он желал приурочить победу к первомайскому празднику, выдать её на-гора, как стахановцы выдавали к праздникам свои достижения. И поздравил вождь с праздником ещё девяносто тысяч семей похоронкой. Такова цена сталинского стахановского движения на войне.
  
   Тем, принявшим свой парад на берлинской площади Александр плац, удача в конце войны позволила не лезть на рожон, и они не лезли. Постояли, развернули машину в тыл, к брошенной батарее, которую проскочили по дороге.
   Конечно, можно бы слепить героическую повесть, если уж судьба привела наших героев в Берлин. Нет, не ввязались они непрошеные в бой, не оставили гимнастёрки без пуговиц, рванув перед броском на стены рейхстага, на его куполе флаг водрузили не они. Кто стрелян фронтом, на рожон без приказа не лезет. Это в начале, в сорок третьем, нашему герою казалось, что он не убиваем. "Как это, - казалось, - вот я есть, и вдруг меня нет. Как же без меня продолжится вращение Земли? Без меня не станет времени, а время не убить. Значит, не убить и меня". Госпиталь допускал. Особенно в пору дождей и холодов. Допускался госпиталь с сестричками, при том, чтоб очень больно не будет, чтоб сестричек там хотелось. Эта уверенность в неизбывности Я и есть храбрость юнцов. Только убитые, те, кто был рядом, постепенно подточат эту уверенность, заменят её вопросом: "не пришёл ли черёд?" Нет, ни он, ни Колька и теперь трусами не покажутся. Приказ - куда деваться? Но нашему герою вряд ли приказали бы на рейхстаге флаг вывешивать. Потом слава на весь Союз, а кому слава? Фамилия концом ни на "швили", ни на "ов", даже не на "ин", что только сомнительна. И возопили бы наверху, если бы по недоразумению там флаг водрузил: "куда смотрели, туда вашу мать? Имя, фамилия какие?!" Нет, не послали бы его, а он и не напрашивался. Он удовлетворил своё честолюбие не второго, а третьего мая, когда кое-кто ещё стрелял, но в чистое небо от радости победы. Расписался в самом низу второй колонны справа от входа в рейхстаг, там ещё оставалось место. От Белгорода, мол, пришёл в Берлин, поставил дату 3. 5. 45 с буквой "г" и точкой. По недостатку места надпись получилась не крупная, сколько потом не напрягал зрение, на экранах хроник свою роспись разглядеть не мог. Опять же, фамилия неподходящая, камера могла брать повыше. Но возможно, кто-то позже стёр, чтоб увековечить свою персону. Известно, места в истории всем не хватает.
   Распишется несколькими днями позже, тогда развернули машину на берлинской площади Александрплац, чтоб вернуться к брошенной немецкой батарее. Та батарея расположилась у озера, и должно быть, стояла там долго. Место было ухожено, дорожки гравием присыпаны, такие дорожки могли вести к более интересным местам, чем к пушкам. Пушки среднего калибра задирали стволы в безоблачное небо. Рядом "эрликоны", так называли немецкие автоматические пушечки, калибром чуть больше советских пулемётов ДШК. В центре батареи целый, сверкающий циферблатами, ПУАЗО - прибор управления огнем. И ни одной души, а казалось, подай команду "воздух!", из укрытий выбегут расчеты занимать номерные места. Военный разгром большой европейской страны был таким окончательным, что не только увозить имущество стало некуда, но и портить, чтоб не досталось врагу, не имело смысла.
   Вот они спустились в укрытие-землянку, в ней пряно пахло скоплением женщин. Колька поднял свидетельство обслуживания батареи прекрасным полом, в спешке бегства затоптанный розовый бюстгальтер, понюхал его и стал им размахивать над головой. "Ещё пахнет сиськами", - сказал Колька. С тем, пнул ногой на полу тюбик из-под помады, как в футбол сыграл. Не выветренный густой женский дух в землянке, пробудил малчишье озорство, оба выскочили наружу, Колька подлетел к ПУАЗО и завопил: "Воздух! Над пятым! По самолетам противни-и-к-а!" Друг его был уже в седалище "эрликона", завертел стволом, как вензеля выписал в чистом небе, - "та-та-та-та-та", - затакал, вроде очередь пустил. "Господи! Какие еще пацаны эти инкубаторские лейтенанты, - подумал Горчев. - Им бы в казаки-разбойники играть".
   От батареи недалеко до места, где оставил девчонку. Уже на карте помечено расположение батареи, записано всё, что досталось от поверженного врага, это сдадут вместе с добытым добром, чтоб начальство имело право считать то добро побочным результатом служебного рвения. Можно ехать к девчонке. Стоит ли ехать? В душе беспокойство неясного толка. Вроде предчувствие чего-то, что осложнит жизнь. Может быть, её не застанет, предчувствие попусту. Не застанет, пойдет своим путём. Но может быть, беспокойство как раз потому, что боится не застать. То ли - другое, он сказал: "Едем".
   Можете себе представить, она высматривала их в окно. Неужели целые сутки высматривала? Пусть, не сутки, но смотрела в окно, когда подъехали. Виллис не успел остановиться, бросилась двери открывать. И повисла на шее. Так и поднялись наверх в обнимку, одна его рука её обнимала, в другой шинель и пилотка Горчева, чтоб переодеть в дорогу. Но как только вошли, она плотно закрыла дверь, стала расстегивать на нем, что было застегнуто. "Хочу, - приговаривала. - Хочу сейчас - остальное потом". И не легла на кровать, - "скрипит", - объяснила, попрыгав попкой на матраце. Потом притянула на узкий коврик на полу. Локтю коврика не хватало, стёр его о доски пола до крови, в пылу не заметил. Поплыло время, не считанное в восторге, но Колька и Горчев внизу время считали. Один из них поднялся наверх, слегка постучал в дверь. Вот необычна была в сравнении с известными ему девчонками - ни капельки жеманства. И это ему нравилось.
   Рота уже базировалась в Фридрихсгагене на окраине Берлина, неподалёку от Карлхорста, где разместился штаб артиллерии фронта. Садовые домики в Фридрихсхагене забиты беженцами из восточных районов Германии. В одном из них нашел для неё временный приют, избушка на курьих ножках. Выселил семейку беженцев оттуда в соседний домик, на этот раз, по взаимному согласию. Беженцы голодали, так что те, кто там поселился до их прихода, были рады продуктам. Голод не тётка, как говорится, а если тётка, то злее её только та, что с косой. Любая женщина в том поселке готова была отдать себя за кусок хлеба, но не каждый солдат платил и эту цену. С наступлением темени, то тут, то там, кричали о помощи, никто не отзывался. Кого-то насиловали, не всегда в одиночку, из-за кого-то сами солдаты дрались. Место было опасным, но очень удобным нашей парочке. А какое место было не опасным для белокурых фурий? Зато рота располагалась так близко, что каждую свободную минуту он мог прибежать, а в темное время находился с ней постоянно. И Колька "подженился" на дочери из переселённой им семьи, одногодке Ули, так что, можно сказать, кто-то из защитников постоянно рядом. К сожалению, не долго. Кругом было такое изобилие женского товара, что друг его пустился в разнос. Наказание ждать себя не заставило.
   -Слушай, кажется, я подхватил какую-то гадость, - однажды утром сказал ему Колька. - Писать больно, и зелёная слизь.
   -Этого не хватало, - ответил. - Триппер. Что будем делать? Объявляться в санчасть опасно. Надо искать немца-врача. Раз у них есть триппер, то и врачи должны быть.
   -Триппер-то, наш. Вчера, только что не бил эту Герту - божилась, что не знала. Говорит, что какой-то сержант изнасиловал.
   -Не важно, чей триппер. На гонококках ни свастик, ни звезд - важно, что есть.
   С болезнями Венеры опасались обращаться к армейской медицине. Ходили слухи, что с теми болезнями, вроде бы, загоняют в специальный, чуть ли не штрафной батальон, где независимо от чинов до потери сознания гоняют строевой подготовкой. А гонорею, там лечат, вроде бы, температурой. То ли скипидарным, то ли молочным уколом нагоняют температуру тела до сорока градусов и выдерживают пока кто-нибудь, гонококки или больной, "загнётся". Если больной выживёт, будет с месяц хромать на ногу, над которой в ягодицу впрыснули эту гадость. Может быть, этот слух специально распустили, чтоб береглись, потерь от венериков стало много. Может быть - правда. Так, или иначе, проверять на себе Колька не хотел, и пошли они в Кёпеник искать немца-врача. Впереди вышагивала Герта, (что только Колька в ней нашёл - неисповедимы пути похоти) в руке Герты сумка с продуктами, плата врачу, а они умеряли свой шаг позади, чтоб получалось вроде она сама по себе. А на улицах ни души, немцы ещё не привыкли к звёздам вместо свастик, спросить некого, где практикует врач венеролог. На счастье, обошлась эта троица без расспросов. То ли в Берлине венерологами пруд пруди, то ли повезло - Герта остановилась у дома, на входе табличка: "д-р такой-то, венеролог". Увы, поход не принес большой пользы, у доктора не оказалось лекарств. Промыл он то, чем больной грешил, и выписал рецепты. На вопрос где эти рецепты реализовать, развел руки. Через некоторое время Колька уже не мог скрывать болезнь, и из роты убыл. Убыл друг из его жизни, а возможность навести о нём справки, представилась не скоро, через десяток лет. Но и тогда безрезультатно, Колька с семьёй переехал куда-то на хрущёвскую целину. Остались воспоминания и сожаление потому, что не получилось проводить. Он убыл, когда наш герой был в воздухе. Ленд-лизовский "Дуглас" нёс его в Москву, вот какие дела приключаются с теми, кому покровительствуют небеса. Эта рота "Швак", при главном штабе артиллерии, воистину кладезь подарков. Выпал ещё подарок полета к маме на недельку. Небеса захотели предоставить нашему герою свидание с мамой, перед прощанием, как думал, навсегда. Так или иначе - надолго. Тогда, видимо, сами небеса ещё не приняли окончательного решения по этому вопросу. Штаб Управления артиллерией фронта направлял в Москву старшего офицера с донесением в ГУАРТ - Главное Управление Артиллерией вооружённых сил. Что уж в том донесении было такое особое, что при проволочной и беспроволочной связи вызвало необходимость посылать самолет, известно только высоким чинам. Тем, кто посылал, известно, но можно предположить, такой разговор генерал-полковника Н. с полковником Л.
   -Сын у меня учиться в спецшколе в Москве, - мог сказать генерал. - Прихвати ему чемоданчик. Отправлять с Ниной, понимаешь, опасно. Характер кавказский, вдруг что-нибудь лишнее ляпнет.
   -Товарищ генерал, - возможно, ответил полковник, - дел много в Москве, позвольте кого-нибудь взять с собой.
   Разговор этот предположительный, может быть с тем донесением положено ехать старшему и не старшему офицеру. Так или иначе, нашему герою выпала дорога к маме.
   И ещё: всякому лестны отношения с известными людьми, потому не просто было отвергнуть искушение привести полную фамилию очень даже известного, можно сказать, прославленного генерала. Решил, что не стоит наводить тень на историческую личность бытовыми штрихами. Представим себе образы Минина с Пожарским, о которых, не дай Бог, летописец поведал не только про ратные подвиги во спасение отечества, но и о том, что поверженных поляков грабили до исподнего для себя и домочадцев своих. Мало того, представим себе, что эти герои сочинили великому князю депешу, чтоб с фельдъегерем - или как там его тогда называли - безотлагательно доставить кольчуги и то, что под ними с поля брани домой. Даже думать о таком в отношении освободителей Руси противно, но если бы и было, нам не противно вспоминать тех освободителей, потому что древние летописцы были мудрее нынешних. Они не смешивали высокое с низким, благородное с не очень, и мы тоже не станем.
   Есть и более доходчивый пример. Допустим, романист вывел нежную красавицу, и за описанием прекрасных её черт дал картину как она, простите, сидит на горшке с запахом и звуками того сидения. Нонсенс, хотя и красавица человек, и генерал, и все мы, а полковник, к тому же, человек с фамилией особой принадлежности. В войну ещё были полковники с такими фамилиями. Это, вероятней всего, и задержало полковничий палец, скользящий по списку офицеров москвичей, на фамилии тоже относящейся к особой принадлежности - то есть, на той, которую носил наш герой. Если вам покажутся приведенные доводы недостаточными, особенно касательно фамилии полковника, которую, естественно, носила и его жена-полковница - будем надеяться, что убедит описание последующих событий. Пока же примите на веру, что иначе нельзя ни в коем случае. К прочему полковник оказался человеком весьма приятным, с пониманием нужд московской семьи избранного им сопровождающего. По концу указаний, когда и куда сопровождающему надлежит прибыть, отметил, что москвичам живётся не очень сытно, чтоб не сказать голодно. Потому можно прихватить с собой чемоданов, сидоров и прочей клади в разумном количестве мест. А до отлета оставалось всего времени с утра до вечера. Когда обозначилась неизбежность ухода Кольки из роты в батальон-госпиталь для венериков, наш герой перевел свою девчонку из садового домика в Фририхсхгене, на мансарду семиэтажного дома в Кёпенике. И это было хорошо. Комнатёнка там маленькая темноватая, к тому же не работал лифт, но всё то неважные издержки временного жилья. Главное, была кровать для спанья вдвоем, что они и делали, не обращая внимания на время суток - всегда, когда ему выпадало улизнуть из роты. При том, не ведая про японскую систему растягивания постельного чуда, они освоили эту систему самостоятельно, так сказать, опытным путём. Однажды он сказал:
   -Это приятно всегда, но первый раз особенный.
   -Знаешь? - ответила. - Когда я делала это себе сама, первый раз всегда растягивала. - Тут же уточнила: - Это было до тебя, - тем исключила возможную ревность даже к её же руке. Известно, что мужчина в том деле должен чувствовать себя ни кем и ни чем незаменимым. Она обожала всякие новшества в этом деле, всё ещё не испытанное хотела попробовать, но одно превратила в обязательный ритуал - он должен был сам её раздеть донага. Ради того, могла уснуть одетой в ожидании его прихода, как поздно не явился бы. Как-то сказала, что с предвкушением вкусного ей трудно расставаться с детства. В детстве любимую конфету, орехи в шоколаде, когда доставалась, прежде чем съесть не единожды разворачивала из обёртки и сворачивала обратно. "Если всё наладится, эти конфеты будешь мне приносить - правда?" Конфет с орехами в шоколаде пока не было, а ритуал не спешного раздевания принял. При том, взгляд его всегда задерживался на её особенном пупке, разделённом на две половинки вдоль, копия в миниатюре самого центра притяжения. Такой пупок больше ни у кого не встречал и тогда, когда пришла мода выставлять женские пупки на показ. Сколько не смотрел - не видел.
   Вот он, значит, елозил по ней губами, а она легким касанием ступни к самой напряжённой части его тела, препятствовала началу раньше, чем ей это становилось совершенно необходимо. И так они пристрастились к той норме без конца, что острое желание стало переходить и на следующие дни, а в длительных промежутках между удовлетворением были неутомимы. Всё это очень ей нравилось. Какой женщине не нравится, что подле неё пылают не угасая? Зато, когда они позволяли себе падение, оно было падением в бездну. А край, за коим начало падения, определяла только она нарастающими звуками блаженства. Под конец это переходило в стон подстрелённой птицы. Во всём этом наборе высоты он не упускал момент, когда необходимо исключить последствия без средств защиты, которые оба не терпели. Ловил момент, когда его выход уже ни ему, ни ей не мешал, наоборот, растягивал высшее наслаждение. Навык в том выработался ещё в играх с Мусенькой, когда и выходить-то не было надобности, потому что не входил. С Лилей, должно быть, любовь без последствий была одной из причин её долгой привязанности. Да и все последующие женщины умилялись заботой о них даже в моменты, когда другие мужчины думают только о себе.
   Теперь известно, каким путём наша парочка поддерживала неугасимый огонь желания, скрашивая тем обыденность бытия. Но это приятное было и с обратной стороной. Для него обратная сторона проявилась в моряцкой походке вразвалочку. И то, что у него было в многодневном напряжёнии, что мешало ходить, как все люди ходят, это звонило при виде не только Ули без юбки, но и при виде юбок вообще, когда Ули не было по близости. Бывало, из-под тех юбок тоже звучал ответный звонок. Интуиция женщин, особенно немецких из-за длительного недостатка мужчин, угнанных Гитлером на войны, легко ловит мужское желание. Немецкие женщины истомились в ожидании победителей - победители пришли. Не те победители - что тут поделаешь? Других нет. Как бы там ни было, радуясь потенции своего мужчины, Ули, которой он принадлежал, в тех условиях должна была быть осмотрительней. Это обратная сторона для Ули. Но в ночь перед его отлётом, осмотрительность она проявила, отменила японские ухищрения, а в промежутках расспрашивала о знакомых девицах в Москве. Особенно лгать ему не пришлось, он успокоил её рассказом, что жил до войны совсем в другом городе, мать перебралась в Москву после эвакуации, и никого у него там нет. Удовлетворённая страсть в ночь перед отлётом оставила немного времени для сна. От неё он вышел твёрдым шагом.
   Должно быть, не все, кому предстояло лететь в Москву на транспортном "Дугласе", получили указания относительно разумного количества багажа. Доставленный ротным Виллисом к самолёту, он увидел у трапа гору отнюдь не ручной клади: шкафы музейной ценности, столики с инкрустацией, ящики, соотношение толщины которых, с остальными размерами изобличало в них художественные полотна. По другую сторону трапа возвышалась гора плотно набитых тюков, содержимое коих определению не поддавалось. Вскоре из служебного помещения вышел бравый экипаж из трех пилотов, они энергично вышагивали к самолёту, подойдя, обошли одну кучу вещей, вторую, и без слов повернули туда, откуда прибыли. Затем принесся суетливый аэродромный чин, который тоже оббежал кучи вещей, взобрался на трап, там поднял руку, привлекая внимание. "Товарищи, - прокричал чин, - как можно? Двойной перегруз!" Толпа пассажиров загалдела, только жгучая брюнетка отрешённо сидела на старинном стуле, нога на ногу, ножкой в шёлковом чулке покачивала. Аэродромный чин ещё раз поднял руку и в наступившей тишине произнес сакраментальный вопрос, расколовший пассажиров общего интереса на жаждущих сохранить личное за счет чужого. "Хотите грохнуться?", - спросил аэродромный чин, и после многозначительной паузы добавил: - товарищи". Определённо, товарищи не хотели грохаться. Всем стало ясно, что груз у всех, кроме его самого, должен быть уменьшен. Поднялся галдёж, вроде галдежа в очереди за дефицитным товаром, когда становится ясным, что на всех не хватает. Положение осложнялось тем, что в этом случае не работал основной принцип любой очереди - преимущество ранее пришедших. Потому поступили разные предложения организации входа в самолёт. Одни требовали первенства в соответствии с количеством звезд на погонах, другие, по количеству их на груди. Малозвездные считали важнее субординации цель полёта. Были и такие, которые предлагали установить очередность соответственно багажному весу, начиная с самого малого. Некто худой, внёс предложение учитывать и вес самого владельца багажа, поскольку в данном случае имеет значение брутто. Нашлись и те, кто требовал замены веса на объем, поскольку объём мог быть определён на глаз. Гул в толпе усиливался, всё чаще в нём прорывались угрожающие ноты, так что стало возможным кулачное право. Появился полковник Л, шеф нашего героя, безучастный к общему волнению подобно завмагу, которому достанется при любых обстоятельствах. Самолёт выделен Управлению артиллерией фронта, то есть его организации. Молчал и наш герой, мелко звездный человек, его дела должен решить патрон. Дама тоже была совершенно безучастна, подобно представительницы высших торговых сфер, если приравнивать ситуацию к очереди в торговую точку. В какой-то момент она посчитала, что свара затянулась, скинув ножку с ножки, поднялась со стула и заявила аэродромному чину, что желает говорить по телефону в его присутствии. С тем, не ожидая пока он спустится с трапа, направилась к служебному помещению. Тот засеменил вдогонку. Наш герой, в игре с самим собой, поставивший сто против одного, что первым от слов к кулачному делу перейдет самый неугомонный полковник, отвлёкся от наблюдения за ним. Его внимание привлекла женщина необыкновенной восточной красоты в движении. Её плавные движения подчёркивали прекрасные формы. Представьте себе легкое вихляние половинок задка в облегающих брючках под осиной талией, задка ни в коей мере не большого, даже в некой мере маленького - такого задка, какой в определённой позиции удобно размещается в мужских ладонях и придает тому, в чьих руках, ощущение мужской силы. Безусловно, её фигура говорила о хорошем вкусе высших сфер, которым она принадлежала, и в этом случае взывала к расширению принятого им возрастного ценза. Должно быть, ей было не меньше тридцати. Всякая иная в таком возрасте в его представлении была уже на пороге старости, а эта доказывала шаткость установлений в чувственной сфере. Увы, интерес к тому задку мог быть только теоретическим. Практика со столь высоко положенными дамами лейтенантам грозила большими неприятностями.
   Когда она отдалилась, единственный среди военных человек в штатском, оказавшийся рядом, тоже неплохой теоретик в части женщин, восторженно зашептал ему в ухо: "Какая походка! Как выписывает! Эта грузинка, Нина, ПеПеЖе генерала Н, у него я брал интервью для газеты". Оба поцокали языками. (Для тех, кто не знает, поясняю: ПеПеЖе не автомат на вооружении. Тот автомат ПеПеШа, а ПеПеЖе - аббревиатура фразы Полевая Походная Жена.)
   Результат телефонного разговора восточной красавицы определился не медля. Ещё до того как она вернулась, к самолету подкатил трёхосный ленд-лизовский Студебекер, из кузова высыпали солдаты, в ожидании её возвращения задымили махоркой. Когда дама приближалась, её можно было оценить и анфас. По пятибалльной оценке анфас не терял ни сотой балла. Вот она подошла, пальчиком указала на мебель, мебель была загружена враз солдатами, их приходилось не по одному на каждую штуку. Старший пилот сам распоряжался, что куда ставить. После окончания этой операции, пилот обратил к ней вопросительный взор, а она пальчиком же указала на полковника, шефа нашего героя, тем, передавая ему дальнейшее командование. Полковник в свою очередь указал на своего сопровождающего, то есть, на нашего героя, и уже он обвёл пальцем полковничий и свой багаж. Надо ли говорить, что всем прочим досталось внести внутрь самолета не много, портфели, где могли быть важные бумаги да свертки, не оттягивающие руку.
   Для пассажиров в транспортном Дугласе предусмотрены откидные скамьи, но их к бортам наглухо приткнула мебель, наш герой уселся на чемодан возле иллюминатора, чтоб продолжить наблюдение за происходящим снаружи. А снаружи происходило подобное тому, что было на контрольно-пропускных пунктах под Берлином, только горше - в воздухе отнятое не восполнить. К горю от утраты имущества, бывшие его владельцы видели через иллюминаторы, как аэродромная команда ими оставленное потрошила. Потрошители не дожидались отлёта самолёта и накинулись на кучи сразу, когда экипаж захлопнул самолётную дверь. Потому что эти люди беспрепятственно крутились рядом ещё до того, как было изъято имущество, можно предположить отлаженную систему обще аэродромной отправки посылок на родину. Что ж, посылки разрешены всем военнослужащим, а способ добычи вложения в них не регламентирован.
   Среди прошедших чистилище появился и человек в штатском с портфелем подмышкой, он окинул взором нутро, забитое чужим имуществом настолько, что дверь в туалет не открывалась все восемь часов полёта, остановился его взор на том, с кем уже объединял до посадки пикантный разговор о даме. Протиснулся к нему, присел на свободный угол чемодана, испросив разрешение, когда уже сидел. Отдышавшись, штатский товарищ ещё раз окинул взором нутро, и сказал: "Надо же, единственное место у меня отмели, а у самих вороха". Это могло относиться и к вороху нашего героя, потому он тактично промолчал.
   Наконец, с натужным ревом, вроде жалуясь на непосильную поклажу, самолёт разогнался и оторвался от земли, с той минуты штатский уставился на обёрнутые в серебристую фольгу головки бутылок с трофейным шампанским, они выглядывали из вещевого мешка у ног того, с кем он считал, что уже дружен. Посматривал он на эти головки ещё до взлета, но только с отрывом от земли решил, что настал момент для предложения вспрыснуть новую дружбу. Прежде чем о том заговорить, достал из портфеля серебряный бокал, с надписью готической вязью "Гот мит унс" на одной стороне и "Прозит" на другой. "Посмотрите, какая интересная штуковина", - сказал и тут же сообщил, что в чемодане у него был отличный шнапс, а поскольку тот шнапс отметён вместе с чемоданом, им придётся скрепить знакомство этим почти безалкогольным шампанским. На безрыбье, как говорится, и рак рыба.
   Когда наш герой набивал вещевой мешок тяжёлыми бутылками трофейного шампанского, ему как бы слышался звон бокалов в кругу близких, здесь же первый щелчок пробки вызвал к ним какого-то майора, на второй щелчок принесся полковник, того майора начальник. С развязыванием языков оказалось, что эти люди вовсе не военные, а гражданские спецы "с бронёй" от призыва в армию. Перед вылетом в Германию их одели в военную форму, кому какая досталась - кому-то к офицерским погонам солдатская шапка, всем солдатские ремни. А направлялись они в Германию для осмотра немецких предприятий, намечаемых к вывозу на территорию победителей. Ещё к компании подсел человек из экипажа, но этот с бутылкой коньяка в руках и кружками, припасённых в количестве, хватившем на всех. Коньяк смешивали с шампанским. Последнюю бутылку наш герой завернул в похудевший мешок, чем обозначил желание её сохранить. Не тут то было. Человек в штатском, стал убеждать, что в голодной Москве шампанское гроша ломанного не стоит, что там нуждаются в калориях, которых в нём нет, и в градусах, которых в нём мало. "Поверь мне, - перешёл человек в штатском на "ты", смешивая коктейль "Огни Москвы". - Поверь мне, шампанское там не имеет никакой цены. Его не сменяешь ни на хлеб, ни на картошку, потому что и в питье без коньяка в нём нет проку". За выпивкой со словоохотливыми собеседниками незаметно пролетели часы, последние "Огни Москвы" смешивали, когда огни уже не затемненной столицы нарастали под крылом.
   Нет, не навеяли те огни торжественного чувства прибытия в столицу победителей. Утих до того несмолкаемый гомон всех со всеми. Собутыльники, прежде даже развязные, вроде протрезвели, лица нахмурились, приняли выражение деловой сосредоточенности, такую сосредоточенность напускают перед дверями начальства. Железный порядок Хозяина крепчал в меру приближения к его столице. Казалось, пассажиры вместе с самолётом спускаются прямо в кабинет, где всёвидящее око и всё слышащие уши припомнят не только сказанное, но и то, что было в мыслях. Потому столица требует настороженности, шуточки в ней неуместны, разговорчики опасны. От сладкого вкуса победы многие разболтались, как винты в непригодных гайках, но Хозяин уже предупредил. "Кто сказал, что победителей не судят? - спросил себя Хозяин и сам же ответил, - Победителей можно и нужно судить". В напряжённой тишине наш герой утешался тем, что скоро вернется на карнавал, там ждет девчонка, подходящая пара во всех отношениях. Он с ней останется на желанном шоколадном Западе, где можно ругать даже главу государства, возможно, с оплатой за то конвертируемой валютой.
   С аэродромного поля пассажиров загнали в помещение таможни. "Туда" границы пересекались без таможни. Только карта двухкилометровка свидетельствовала, что за Бугом Польша, а свидетельство Германии, плакат "Логово фашистского зверя!", передвинули от границы Польши к западу на Одер, им о новой границе возвестив. Таможня - это уже что-то мирное. Это мирное в Москве тут же придралось к его патрону полковнику. Он вез охотничье трехствольное ружье, третий ствол нарезной. Не табельный нарезной ствол не положен в пределах Навуходоносора ни рядовым, ни полковникам. Нарезной ствол шибко стреляет, и пуля-дура не разбирает в кого. Может и в Самого. Ей, что отец родной, что мудрый из мудрейших, пусть даже корифей всех наук какие есть на свете. Не помогали телефонные звонки, таможенники подчинялись своему начальству, чужие начальники им нуль без палочки. А начальника такого ранга, чтоб не только таможня под ним, из-за какого-то полковника тревожить ночью никто не станет. И тогда полковник обратился к своему сопровождающему с приказом, исполнить который по званию самому было неловко. В качестве материального обеспечения приказа, разрешалось изъять из чемодана некоторое количество того, что предназначено сыну генерала. А предназначался ему трофейный шоколад "Нур фюр панцер унд люфтваффе", выделенный германским интендантством "только для танкистов и летчиков". Возможно, сын генерала, что учится в спецшколе, как раз и будет лётчиком или танкистом, так что интендантство германской армии может хотя бы тем утешиться, закрыв глаза на количество в чемодане большого размера. Размера чемодана хватало под зад нашего героя с куда более обширным задом попутчика журналиста, а внутри остались пустоты только там, где круглые пачки не соприкасались друг с другом. Пожалуй, содержимого хватило бы целой германской эскадрилье, если бы она, к нашему огорчению, ещё существовала.
   При исполнении своего приказа, полковник требовал проявить военную смекалку, то есть "обтяпать" дельце со служителем таможни так, чтоб винчестер остался в его, полковника, владении без всяких осложнений. И наш герой смекалку проявил, воспользовался тем, что "противник", пожилой человек, после длительного спора по поводу винчестера с беганьем в помещение, куда вход посторонним воспрещен и обратно, устал. Устал он и уселся в одиночестве на скамью в дальнем углу. Вот он присел к нему, завел разговор о трудностях московской жизни. Уж очень кстати тот таможник уселся один в дальнем углу. Так кстати, что возникло предположение, что главная часть операции уже "провернута" самим полковником, а ему оставлена передача из рук в руки материального обеспечения, чтоб в случае осложнений свои руки умыть. Что поделаешь, полковники и на фронте не должны рисковали головой, чтоб не оставить весь полк без неё. На то есть взводный с помкомвзводным. И наш герой военную смекалку проявил, подготовив к тому таможенника деликатными вопросами. Заботливо справился, сколько у него чад да домочадцев, почём хлеб на базаре, сколько выдают по карточкам. Когда такой разговор преобразовал грубость взятки в сочувственную помощь, он проявил смекалку и в личных целях, откинул крышку чемодана, приподнял полный ряд круглых, с чайное блюдце, картонных упаковок этого самого "Нур фюр панцер унд люфтваффе". Страж советских границ смотрел на те пачки, как смотрят воры-медвежатники на пачки банкнот в открытом сейфе, когда банкноты ещё в цене. Чтоб усилить впечатление наш герой шоколадный ряд несколько придвинул к его носу для воздействия и запахом. Придвинул настолько, чтоб ряд всё же оставался над чемоданом. Сейчас станет понятна нужда в такой точности движений. Ряд удерживался на весу давлением сжимающих рук. Пальцы, сколько хватало их длины, поддерживали его снизу. Лицо таможника выразило восторженное согласие. Когда он окончательно утвердил сделку, подставив подол форменного сюртука для приёма показанной доли, наш герой ослабил давление рук, середина ряда провалилась обратно туда, откуда ряд был поднят. Для передачи осталось столько, сколько удерживали пальцы снизу. Уменьшение доли служителя таможни огорчило. Руки, что держали подол, выразили огорчение подёргиванием, но не могли его отпустить, ибо то, что туда попало, раскатилось бы по полу, и посторонние непременно обратили бы на то своё внимание. Всем известно, что среди посторонних, если не каждый второй, то обязательно третий "стучит" куда следует. Две упаковки нур фюр и так далее, докинутые в подол, смирили стража границ империи с потерей, с тем он удалился, куда вход посторонним воспрещён.
   Что поделать, братишка нашего героя тоже обожал шоколад, а такой ценный продукт даже германское командование предназначало не каждому своему офицеру, а только "панцер унд люфтваффе". Не мог же наш герой осквернять свою честь простым мелким воровством. Другое дело, взять от части сохранного его старанием. Взять из того, что добыто его старанием, как говориться, сам Бог велел. Чтоб исключить возможное представление о нём, как о воре, нужно смотреть на это дело с правильной стороны. Если смотреть с правильной стороны, дело обстоит так: немцы произвели этот шоколад из награбленных продуктов, он результат грабежа, потому подлежит возврату ограбленным. Поскольку таковых невозможно установить, должен быть разделён между теми, кто восстановил справедливость, отобрав то, что награблено у грабителей. Кто же станет отрицать, что наш лейтенант вложил в дело этой справедливости свои пот и кровь? Но и таможник выполнял какую-то функцию по восстановлению справедливости. Поскольку нет другого мерила для определения точного вклада в дело восстановления справедливости заинтересованных лиц, следует положиться на Высшего Судию. То есть, считать, что таможнику причитается столько, сколько Всевышний оставил в дающих руках. Таким образом, получилось: генеральскому сыну за отца генерала львиная доля, себе небольшая, а таможнику малая, что в какой-то мере соответствует вкладу каждого в справедливое дело. Так что, когда служитель таможни закрыл за собой дверь комнаты, куда посторонним вход воспрещён, наш лейтенант с чистой совестью сказал, что можно выносить в пределы империи всё без остатка. Полковник свой винчестер вынес, прижимая к груди, как прижимали крынки усталые женщины, когда шли беспрерывные, злые дожди на дорогах Смоленщины, если верить стихам известного поэта и писателя.
   Вот, вот что значит талант! Каждый раз, когда кто-то, что-то прижимает к груди, тут же в воображении нашего героя усталые женщины Смоленщины с крынками. На дорогах Смоленщины он не был, война там прокатилась туда и обратно без него. По возрасту на фронте с Орловско-Курской дуги. Может быть, в сорок первом ещё были женщины с крынками для солдат, а к сорок третьему этим женщинам так обрыдли все армии мира, не исключая своей, что не только молока, воды напиться, не выпросишь. Единственный случай, когда в хате на Украине посадили за стол, произошёл благодаря жулику, старшине батареи. Зашёл старшина в хату, сразу - к образам. Под образами в рамке за стеклом множество фотографий. Ткнул пальцем он в одно фото и спросил с удивлением: "А откуда тут Степан? Я же с ним в Челябинске на одном заводе работал". Старшина в Челябинске не бывал даже в тюрьме, в армию попал из тюрьмы города Пензы. Может быть, и Степан в эвакуацию до Челябинска не доехал - старшина разговорил соседа в хате рядом. Так и тогда были не крынки с молоком, а тёмная бутыль сивушного самогона под яичницу с салом. Но талант! Засели в душе усталые женщины с крынками на дорогах Смоленщины, где шли беспрерывные, злые дожди.
   И конечно, никто не встречал его с крынками в голодной Москве. На рассвете серым утром дрыгалась машина на булыгах пыльных улиц в пути к деревянным баракам Перова. Ей Богу, развалины Берлина выглядели приличней того зияния вековой бедности. Пришлось долго греметь в дощатую дверь сеней, где мать снимала комнату, она никого не ждала в ту рань. Когда узнала, в дверях повисла на груди, Повисла на груди мать, постаревшая в бедах эвакуации. Братишка Вовка худой, мосластый, сидел на кровати в застиранной рубашонке, без отрыва глядел на военных, на багаж, которым заполнялось помещение. Старший брат в форме с орденом и медалями на кителе, малыш его вряд ли помнил, казался ему ангелом с неба, озаряющим убогое существование. Ангел сунул ему картонную коробку с двумя шоколадинами, лакомство богов. Мать тут же подлетела, выхватила шоколад из детских рук, отломила ему кусок, так она делила пайковый хлеб "на сейчас" и "на потом". Когда выложились банки американского маргарина, диметром снаряда пушки "Толстая Берта", банки американской тушёнки, диаметром орудий среднего калибра и полный вещевой мешок малокалиберных банок с немецкой консервированной говядиной, мать не удержала слезы. Пролились слёзы на щеки уже в морщинах, а впереди были ещё два чемодана одежды. "Знаешь, - сказала мать, - всё это здесь оставлять нельзя. Нас за такое добро зарежут". Он похлопал рукой по пистолету на боку. "Но ты же уедешь. До того вещи нужно перевезти к родственникам в центр".
   О жизни в тыловой Москве подробней может рассказать кто-то переживший в ней всё лихое время войны. Наш герой был там под самый её конец, и не много времени, при чём, последние три дня и три ночи не выходя из одной квартиры. К тому, что сказано, может добавить, что Москва при нём дождалась победы. Восторженные толпы, в ожидании больших перемен с миром, вылились на Садовое кольцо к американскому посольству, где его с другими военными в боевых орденах, качали на глазах американцев. Американцы с балкона махали руками, посылали в толпу воздушные поцелуи, их тоже заразила эйфория грядущих перемен. Но товарищ Сталин скоро остудит горячие головы. Товарищ Сталин отметит, что только благодаря колхозному строю народ победил в войне, а что можно и нужно судить победителей народ уже знал. Скоро старый английский лис-провидец произнесет свою речь в Фултоне, и отметит два благоприятных дополнения к победе над Гитлером. "Хорошо, - скажет Черчилль, - что русские увидали Европу, а Европа увидала русских". Но даже этот многоопытный человек недооценивал товарища Сталина, по меньшей мере, в отношении его русских подданных. У товарища Сталина видел, не видел - не пикнешь. Ох, это не нравилось нашему герою, потому со дня прилёта в Москву он ждал возвращения на берлинский карнавал победы. Ждал возвращения на мансарду в Кёпенике, и все ночи без Ули, исключая, возможно, последние три, снились ему эротические сны с её образом. Почему же не снились последние три?
   Последние ночи в Москве были особенными. С возвращением оказалось не просто. В назначенный день и час он явился в квартиру полковника, дверь открыла его жена, весьма милая женщина, однако довольно далеко перемахнувшая за установленный возрастной ценз. Но то, что он от неё услышал, вышибло из головы всё, включая ценз женской пригодности. За два дня до его явления полковника срочно отозвали в Берлин, возможно, в связи с подписанием капитуляции Германии. На карнавал самолёт улетел без него.
   Вот, вот свидетельство ничтожности человека в неподвластном движении судеб. Носит его случай, куда ни попадя, и здесь в полковничьей квартире он оттиснут от ворот железного занавеса, приоткрытых на время уже оконченной войной. Что же теперь? Теперь он должен явиться по московскому начальству, оно направит куда-нибудь в Тмутаракань. Пусть и в Москву - не утешение. Он так мечтал исправить ошибку деда своего. Дед на заре века уехал в Америку, но с революцией вернулся строить отношения равенства кухарок с товарищами Лениным и Троцким. Строить отношения без частной собственности, которая, по словам товарища Троцкого, не есть толстая кишка, данная человеку природой. И главное для деда - без различия национальной принадлежности этой самой толстой кишки. Теперь наш герой, останется на стороне, где могила дедовых надежд. На другой стороне железного занавеса карнавал продолжится без него, и его ненаглядная девчонка, выплакав слезы напрасного ожидания, скажет кому-то другому: "поцелуй меня, милый, вот здесь". Его передергивает от воображаемой картины, как она кому-то другому пальчиком показывает место поцелуя.
   Наверно, всё то отразилось на его лице, и было понято полковницей как крик служебного рвения, крик солдатского долга и дружбы - всего того, что в женском понимании является долгом второго плана, против долга первого плана по отношению к семейному очагу.
   -Что вы так расстраиваетесь, милый мальчик? - сказала полковница. - Я поеду с вами в ГУАРТ, и вас прекрасно устроят в Москве. Будете служить возле мамы. Не сомневайтесь, есть связи. - Слово "связи" были произнесено с нажимом, чтоб не осталось сомнений в её возможностях в Главном Управлении всей артиллерией Советского Союза.
   -Нет, нет! - воскликнул он. - Мне нужно в свою часть.
   Полковница передернула плечиком, тем отметила неразумность юности, не осознающей своих выгод. Возражать не стала. - Попробуем устроить, как вы хотите, - сказала, - но сегодня нам в ГУАРТ не попасть. Нужно заказывать пропуск, теперь только на завтра. Пока мы позавтракаем, и если вы уже распрощались с мамой, мне кажется, возвращаться домой, нет смысла. Переночуете у меня, чтоб быть в ГУАРТе к началу рабочего дня.
   От слов "мне кажется" до конца предложение было произнесено как бы в раздумье, как бы с нотками смущения. По смыслу вроде забота сердобольной женщины, по чувству как бы не без ожидания чего-то. Да, да - он готов оправдать любые ожидания. Цена не выходит за пределы его возможностей, если учитывать одинокие ночи на койке раскладушке у матери. Он согласен. В знак согласия схватил её руку обеими ладонями, между ладонями потёр - если интуиция обманывала, то это ещё могло сойти за знак благодарности. Нет, не обманывала интуиция, она подалась к нему жарким телом. Тогда, не медля, возложил руку на колено под юбкой. Так, не медля, на базаре выхватывают товар продешевившего продавца, пока он не передумал. Возложил руку на колено с двойным восклицанием, уже без "вы", что отдаляет, не озвученное сближающее "ты" само собой подразумевалось.
   -Я благодарен, я буду очень благодарен!"
   К счастью, колено оказалось круглым. Острые женские колени ему не нравились.
   -Какой нетерпеливый! - ответила полковница, покрыв его руку своей рукой поверх юбки. В представлении женщин подобные восклицания их преображают из соблазнительниц в жертвы мужского натиска.
   Завтракали в постели, там же обедали и ужинали. В промежутках происходящего, он мысленно обращался к Ули: "Видишь, девочка, я готов на всё, чтоб тебя не потерять". Разница с Ули была не только психологической, полковница ему чуть ли не в матери годилась, но и в запахах. Ули ему благоухала до, во время и после - "после" от полковницы хотелось бежать. "После" был как бы весь в её соках, и чтоб не подкачать при её ненасытности, приходилось представлять себе другое упругое тело. Хорошо, что он в возрасте, когда воображение отлично работает. Оно даже выключало слух, когда в ответственные моменты полковница принималась сюсюкать. Одно из её восклицаний надолго запомнилось, потому что за ним следовали ощущения, которые невозможно назвать приятными. "Ах, как мне нравятся сухощавые мужские попки", восклицала она, поглаживая ягодицы. У всех свои фетиши страсти, он проявил бы понимание и к этому, если бы фраза не была связана с моментом, когда острые наманикюренные ногти станут колоть ею любимую часть его тела. Потом в ответ на нарекание слышал: "Ах, мальчику бобо. Больше не буду", - и это забывалось к следующему разу. Кроме сею минутной боли, беспокоило, что следы останутся до встречи с Ули. Знал: по возвращению Ули обнюхает его и осмотрит. О, Боже! Только бы встретиться - оправдание придумает. Скажет, что ради встречи пришлось на гвоздях сидеть. Он бы и в самом деле сел на гвозди, если бы это помогло не потерять его заграничную девочку вместе с Западом, что всё ещё пах ему шоколадом и в послевоенном голоде постоянных обитателей.
   На следующий день что-то поездке в ГУАРТ помешало. Нужного человека, что ли, там не было. Возможно, его не было бы и на третий день, но в воскресенье должен из суворовского училища явиться сын полковницы. Встреча сына с молодым, скажем, другом была полковнице крайне нежелательной, и в утро пятницы, наконец, поехали. Можно себе представить, что без явления сына наш герой был бы затворён в её доме до возвращения мужа с войны. Ещё нужно отметить, что всё это время его грызло сомнение, не покупает ли кота в мешке. Сомнение не оставляло и в дороге в ГУАРТ и там, в приёмной высокого чина под строгими взглядами пожилой секретарши. Подумаешь, покровительствует полковница в учреждении, где по коридору снуют клерки-генералы. Но вот распахнулась оббитая чёрным дерматином дверь начальника, вышел лицом сияющий человек, придерживая за локоток причину своего сияния - ту, с которой наш герой спал час тому назад. Погоны человека тоже сияли чистым золотом, крупные звёзды заполняли их так, что ещё повысить его в чине можно было только с заменой всех звёзд, что уже были, на одну звезду маршала. Наш человек вскочил со стула, вытянулся во фронт и отдал честь способом, который нравился всякому начальству. Помните этот способ? Но внимание этого начальника от той, с которой наш человек час тому назад спал, лейтенант мог отвлечь, разве что, отдавая честь в стойке на голове. И тогда впервые у него мелькнула мысль, что полковница, пожалуй, красива. С той мыслью появилась гордость, но он не определил, горд тем, что спал с красивой, или тем, что она, может быть, породнила его в определённом смысле с таким значительным человеком. Тут нужно сказать, что это и всё прочее из головы выбил пулемётный стук пишущей машинки под прыткими пальцами пожилой секретарши, она отстукивала ему предписание под диктовку той, с которой он час тому назад спал. Нет, не купил он кота в мешке. Вот уже в его руках бумага за подписью того почти маршала, заверенная подписью секретаря при чётко оттиснутой большой гербовой печати. В бумаге предлагалось всем имеющим отношение к военному и гражданскому воздушным флотам, а так же ко всякому иному транспорту, оказывать содействие лейтенанту такому-то, выполнившему ОСОБОЕ (было выделено большими буквами) задание, в возвращении в свою часть в Германии. Выделение слова "ОСОБОЕ" придавало бумаге таинственную внушительность. Он готов был немедленно прижать к груди равноправную участницу исполнения того особого задания, но она вовремя отшатнулась, позволив только поцеловать руку. Это было допустимым проявлением благодарности за заботу о нём на глазах секретарши. На улице сказала, что на аэродром лучше ехать не сейчас, а рано поутру, потому что с утра вероятней попасть в самолёт. Кроме того, сказала, что может утром устроить в аэропорт машину. В её возможностях уже не сомневался и подавил крик души, требующей взлететь немедленно. Возражать опекающим женщинам опасно вообще, а в этом случае дело шло о такой женщине, каких во всей империи считанные единицы. Дома она безотлагательно стала звонить на счет машины. Он слышал отдельные слова: "да, да... задание особое...". Потом пошло, как и прежде, лучше прежнего, поскольку и товар уже был на лицо, и авторитет возрос вместе с восприятием распознанной красоты по чужим следам. В этот раз и ногти он безропотно терпел, утешаясь тем, что ночь последняя. Утром уже ехал в машине, военный шофер задавал всякие наводящие на ответ вопросы об особом задании, а он многозначительно отмалчивался, молчание добавляло важности. Тайное, даже если оно и не секрет, в империи во все времена было очень весомым, это отметила одна заграничная дама ещё в прошлые века. В общем, тыловик, шофер, мог допустить, что везёт связного между маршалом Жуковым и самим товарищем Сталиным. По прибытии в аэропорт шофер выскочил из машины и распахнул перед ним дверцу, важная персона, как ей подобает, распрощалась небрежным кивком. Увы! С шофером отчалила и важность, в аэропорт явилась персона обыкновенная, претендентов на полёт в попутных самолётах с подобными бумагами было значительно больше, чем в них мест.
   Всякое произошедшее с человеком (не дай Бог, не смерть, не увечье) - всё не зря, всё к делу, не сейчас, так потом. Поездка в Москву была значима и тогда, и потом. Тогда повидался с матерью, за взятку из привезённого добра, она обрела приличное по советским меркам жильё. Это станет некоторым утешением совести, когда её оставит. И ещё отнесём на "тогда" обновлённый взгляд на царствие императора Иосифа. Запущенная Москва с озлоблёнными нищетой жителями исчерпала последние колебания в правильности решения на исход. Что осталось на "потом"? На "потом" лишь добавилась, выходящая за рамки порхающих сверстниц, единица в список женщин, о которых есть что вспомнить. Пусть единица не волнующая плот с воспоминанием, потому что шарм, навеянный чужим отношением к ней, выветрило время, оставив лишь благодарность, как к доброй тётушке. Но из интимного счёта и эта единица не выпала, когда подошло время подводить итог. Наш человек уверен, все, кому есть, что вспомнить, в некие для них грустные времена перебирают в памяти доставивших им радость и огорчения. Однажды в гостинице российской глуши, куда на пару недель забросил служебный долг, ему осталось заполнять пустоту студёных зимних вечеров приятными воспоминаниями прошлых побед. Самых ярких, что роились в голове вначале, на двухнедельную вереницу было явно недостаточно, в какой-то вечер пришла мысль вспомнить всех в порядке поступления. Оказалось не просто. Путались одноимённые, безымянные, не в свою очередь возникали мимолётные. Стало ясно, что необходима упорядоченная система. Система на бумаге вырисовалась с разбивкой этапов по вехам событий в его жизни. Самыми незначительными по количеству получились девять с половиной лет лагерного этапа. Всего несколько случайных имён, а ведь это был наиболее продуктивный возраст между двадцатью и тридцатью годами. Взглянув на те жалкие имена, решил методом интерполяции исчислить ущерб, причинённый лично ему в этом плане, что было модно в период короткой хрущёвской весны. В целях объективности исчисления потерь применил уменьшающий коэффициент к большой прибавке в первом году после освобождения, когда, сорвавшись с цепи ГУЛАГа хватал всё, что плохо лежало, не отличая красавиц от уродин - после зоны, над которой даже воронихи не летали - одни вороны, весь женский пол виделся красавицами. Такое видение наступило ещё в лагере с баландно-хлебной сытостью, достигнутой знанием счёта на логарифмической линейке, её станет хранить до конца своих дней. Это она возвела из лагерника касты неприкасаемых в придурки нормировщики на ужасном таёжном лагерном пункте Ивдельлага, где трава не росла, потому что её съедали. На том ужасном лагерном пункте никто кроме него считать на той штуке не умел, прежний нормировщик, сиделец ещё со времён Соловецких лагерей, упокоился на лагерном кладбище, и наш герой взошёл на его место. Он помнит и первые годы сидения, когда женщины-зечки ещё были с зеками в одной зоне, но тогда голод лишил пола всех, кроме воров в законе и придурков, оставив прочим единственное желание наесться "от пуза". На таёжной делянке случалось ему с напарницей даже попеременно писать в распил, когда ледяное бревно зажимало пилу. Единственное удовлетворение было в том, что ему не приходилось спускать штаны на морозе, как его напарнице. Вот незадача, Лаврентий Палыч успел изолировать женщин от мужчин раньше смерти нормировщика, которого заместил. Получилось согласно пословице: когда было кого, не было чем - когда стало чем, не было кого. Известно, что сытость раздвигает шкалу потребностей, особенно потребностей продуктивного возраста. С той сытой поры ему перестала сниться хлеборезка, полная буханок, стали сниться голые женщины, правда, вперемежку с собачником Соловьёвым, висящим на перекладине лагерных ворот. Неизбывная жажда мести, видимо, не оставит нашего человека до последнего дня пребывания в этом мире, как и шрамы на запьястях его рук, следы зубчатых наручников того собачника. Случилось, что этот тип, трелевавший конём из леса трупы им убитых беглецов, присмотрел на пальто своей марухе английского сукна шинель, в которой наш герой прибыл в лагерь, а шинель случилось продать охраннику за три спичечных коробка махорки с парой паек хлеба. За то чуть не лишился рук, а сукин сын, наверно, и сейчас бродит по тайге, если им побрезговал медведь.
   Стоп! Господа, куда нас увела нелёгкая от сладкого времени с Ули? Это же сюжет совершенно иной книги. Не стоит перескакивать даже во время подведения каких-то итогов, не то, что в мрачные лагерные времена с собачником Соловьёвым. В отношении итогов, разве что отметим - имя Ули на бумагу среди прочих имён не проставит, оно навсегда прописано в сердце. Может быть, только в уме присчитает единицу. Счёт - есть счёт.
   Вот мы возвращаемся в здание московского аэропорта, времён покорения Берлина без всяких там холлов, зеркальных окон - просто теснй домик на курьих ножках. Полковница оказалась права, не стоило являться в аэропорт в полдень. Туда не стоило являться и утром, но это всем прочим смертным. Ему ещё было предначертано встретиться с Ули в тот раз. Вошёл в помещение набитое людьми, как сельди в бочке, все с командировочными предписаниями за подписями генералов, министров. В Москве больших чинов много, а в Берлин самолёты регулярно ещё не летали. Пассажиров подсаживали, когда в них оказывались свободные места. "Здесь можно прождать месяц", - объяснил человек только что прибывшему нашему герою. В аэропорту он провёл уже не одну ночь. Сказал и ушёл, то ли на вокзал, то ли на шоссе голосовать. Легко сказать, голосовать до Германии. Но наш лейтенант в аэропорт только явился, потому решил испытать свое счастье, хотя бы до вечера, и не прогадал.
   Случалось ли с вами когда-нибудь нечто такое, что из неверующей души исторгло бы нечто подобное благодарности Господу за то, что вы у него один? За явление чуда неожидаемого? Чудо шествовало в меховых пилотских унтах, в пилотской куртке, в пилотском шлёме. Оно шествовало сквозь толпу, дающую ему дорогу к выходу на лётное поле. Его видели все, оно было отличимо одеждами и ростом на полголовы выше прочих. Не видел его только наш герой, обращённый к своему чуду спиной. Но это было его личное чудо, потому оно само к нему протиснулось в образе Борьки из десятого класса "Б", похлопало по плечу и заключило в объятья. Фигурой это был не тот Борька, который запомнился с фингалом под глазом после ссоры в пятом классе. И даже не тот уже высокий, но ещё тонкий, с которым пил на выпускном вечере под школьной лестницей. Это был Борька возмужалый, уверенный в себе, с чувством превосходства над толпой просителей. Вот для всех Борька был недосягаем, а для него личным чудом. Ещё не освободившись от медвежьих объятий, наш герой совал ему под нос предписание с подписями и печатями - Борька, не взглянув на бумагу, в обнимку вывел на лётное поле, в фюзеляже "Дугласа" усадил на бак. На том баке в небе, где и положено обитать чуду, они перемыли косточки всех былых соучениц, и выпили за упокой души каждого, о ком было известно, что пал на фронте. На прощанье обнялись на лётном поле аэропорта в Берлине. Нет, не суждено ему так просто расстаться с нежной своей медведицей.
  
  
   Из письма Ули подруге Гизеле в Ганновер.
  
   ... Ещё когда спускались по лестнице в том страшном доме, я почувствовала, что хочет понравиться. По многим штрихам, на лестнице он вышел вперёд, осторожно вёл, чтоб не споткнулась в темноте на лестнице. Интуиция подсказывала: можно ему довериться, и я боялась только лишиться его опеки, если не проявлю ответное чувство. Вот чего я действительно боялась. Когда он оставил меня одну в комнате, прислушивалась, слышен ли среди голосов его голос - я бы сошла с ума, если бы осталась одна в пустом доме, куда могут снова ворваться такие как те, которых он прогнал. Скоро он вошёл с едой для меня. С предыдущего дня я не ела ни крошки, но от пережитого есть не хотелось, хотелось, чтоб был рядом. В его присутствии даже надорванная мочка уха, казалось, не болела. Есть я не стала, замотала головой - мы же друг друга не понимали, хотя отдельные слова по-немецки он произносил с милым акцентом. Есть я не стала, а он присел на кровать, чтоб кормить с ложки - можешь себе представить? Потом хотел уйти, а я не отпускала его руку. Тогда сел, и мы говорили на смеси языков, понятных, наверно, каждому по-иному. Несколько раз он пытался выйти, но я его руку не отпускала, он снова садился. Хотела привязать к себе, и как это сделать? Что я могла ему предложить? Обхватила шею рукой, а другой стала расстегивать пуговицы кителя, у них он снимается через голову. Теперь ты можешь догадаться, что остаток ночи мы провели в постели, и это было совсем не так, как с Гюнтером. Гюнтер всё делал с подсказки матери, мне казалось, даже интим. Это мешало. С Гюнтером я не испытала ничего подобного тому, что ты мне об этом рассказывала. Можешь себе представить, в ту ночь было несравнимо даже с твоими рассказами. Мне кажется, так может быть только с этим парнем. В тот первый раз я это относила на особые обстоятельства, но теперь уверилась, что полноценная женщина. И всё это произошло в день смерти бабушки. Да простит меня Бог.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

16. МИР

  
   Всё, отстрелялись! Мир полный надежд на трупах от Нормандии до Волги. Конец войны в Европе, Берлин стал разноязык, словно Вавилон, наказанный божьим гневом. Какой не услышишь речи, какие не увидишь лица! Входи в метро на станции "Александр плац", выходи на станции "Германплац" - уже малая Америка. Встретит внушительная фигура тёмнокожего солдата американской военной полиции в белых крагах, в белых перчатках, с белым поясным ремнём - весь в белом и хаки, кроме лица. Офицеру советской армии его толстые губы в те времена ещё растянутся в улыбку. Офицер советской армии ещё союзник, ещё Миколайчик из Лондонского правительства Польши в Варшаве, в Болгарии ещё царь, в Праге Бенеш. Ещё не пришло время воздушному мосту в Западный Берлин и приснопамятной Берлинской стене. От места, где та стена пройдет спустя полтора десятка лет, за Бранденбургскими воротами по аллее протянулся "шварцмаркт", черный рынок. Кого вы на нём не увидите? Вот угнанный во время войны на работы в Германию поляк, он компенсирует свой подневольный труд грабежом, и продает здесь то, что смог награбить. Вот американец прямо с военной машины торгует армейской свиной тушёнкой в банках. Американец берет только военные деньги, "алиертен гельт", выпущенные союзниками в дополнение к гитлеровским маркам. Американцам и англичанам эти "алиертен гельт" обменяют на валюту, а советским на рубли только в размере месячного оклада и лишь перед возвращением в Союз. В Союзе, той обменённой суммы, может быть, хватит на бутылку водки с буханкой хлеба. Здесь уже все отличают советские алиертен гельт по цифрам в начале номера. Всё остальное неотличимо, но разницы в номере достаточно, чтоб превратились в пустые бумажки. Советские "алиертен гельт" американец не возьмёт, и немцы их берут неохотно. Со страхом берут, а то ведь немцам можно вообще не платить. Советскими - не жалко. Бумаги на деньги ни Гитлер, ни оккупанты не жалели, так что стал предпочтителен натуральный обмен. В натуральном обмене рано или поздно появится обще товарный эквивалент, прототип настоящих денег. В послевоенной Германии это пачка солдатских американских сигарет "Кэмл", то есть "Верблюд". Продавцы так и говорят: "отдам за два верблюда". Когда деньги не в цене, сигареты эквивалент удобный. Пачку открываешь - штука разменная мелочь. И ценность настоящая, "Верблюда" при желании можно выкурить.
   Рядом с торговлей американской свиной тушёнкой немецкая дама продаёт домашние вещицы. Вещицы эти никому не нужны, но пальцы рук дамы в золотых кольцах. Кольца - товар, товар маломестный и ценный. Руку в кольцах дама держит напоказ, но готова спрятать пальцы в кулачёк, когда мимо проходит человек в советской форме, у многих ещё не избыто право победителей, хотя в тюрьме города Торгау уже собирают эшелоны в ГУЛАГ из тех, кто не остановился вовремя. Торгующего рядом советского солдатика дама не опасается, они даже о чем-то переговариваются. Может быть, солдатик её знакомый, может быть больше, чем знакомый. Во всяком случае, здесь он не грабитель - меняет часы, на что-либо, что отправит посылкой на родину. Часы в посылке до адресата вряд ли дойдут, слишком соблазнительны всяким проверяющим на почте и до почты. Да и много у него часов. Рука с заголённым рукавом гимнастерки в часах от запястья до локтя. Возможно, сам напромышлял, возможно, его отпустили, чтоб наменял для всего взвода.
   Чёрный рынок расположился удобно для дезертиров, спекулянтов, он на стыке советского и английского секторов. До совместных облав руки союзников не доходят, так что во время облавы в одном секторе можно не попасться, перешагнув всем известную, но ещё ни чем не отмеченную линию границы.
   И в том мутном мире ещё ничего не ясно, в неясности мерцает надежда: как было раньше, не будет. Вот даже погоны советской армии вернули. Надежда на счастливые перемены уживается с ощущением силы. Красная армия всех сильней, нет такой силы, что устоит против русских. Потому зудят ноги в сапогах. Зудят ноги генеральские в сапогах хромовых. "Что нам американцы с англичанами? Их Рунштедт шуганул на сто километров без оглядки - мы выручили". Англичан немцы били, немцами разгромленные французы вовсе не в счёт. "Товарищ Сталин, дайте приказ - через неделю мои танки в Париже", - говорил шустрый танковый генерал, военная косточка, даже фамилия от рождения военная. С такой фамилией можно прямо из материнского лона в генералы. Так-то оно так, но товарищ Сталин с кондочка ничего не делает. Товарищ Сталин осмотрительный товарищ, он семь раз отмерит, семь раз проверит, крепко ли спит враг. Товарищу Сталину известно про испытание атомной бомбы в Неваде. Только шустрому генералу он о том не скажет, скажет нечто человеколюбивое. "Чем кормить Европу будем?", - спросит товарищ Сталин, и сам ответит: "Кормить нечем". Товарищ Сталин любит сам себя спрашивать и сам отвечать. На свои вопросы отвечать надёжней, чем на вопросы других. Другие могли спросить, почему товарищ Сталин не думал чем кормить Украину, когда там люди с голоду ели друг друга, а теперь о Европе беспокоится радетель. Ладно. Своему генералу как не скажешь, будет хорошо, но Сталин не Гитлер, не бросится в одиночку на Европу, на весь мир. Он сначала переварит то, что уже добыто, к будущему походу и немцев привлечёт. Уже развешены плакаты: "Гитлеры приходят и уходят - немецкий народ остается". Надо понимать, остается с товарищем Сталиным немецкий народ и пойдет, куда новый фюрер скажет.
   Зудят ноги и в кирзовых офицерских сапогах. Кирзовые сапоги тоже не прочь в Париж. "О, ля-ля, француженки! Ау, француженки-и-и! Как там у вас насчет пуха-пера? Небось, после русской оккупации в начале девятнадцатого века времени хватило нажить новые перины - будет, на чём с вами покувыркаться. Немцам, вроде, кровь арийскую запрещали смешивать - советским можно - интернационал. Не избежать бы Парижу сталинских перемен, если бы не американская атомная бомба, о ней товарищ Сталин всё знал. Так что, французам поклониться бы американцам.
   Ладно. Пусть крылья мельницы над Мулен руж крутятся - товарищ Сталин увидать Париж и умереть не захотел. Он в Кремлёвских покоях да на даче в Кунцево, а наш герой в коморке-голубятне в Кёпенике. Зато герой наш спит с ненаглядной без опаски, а товарищ Сталин в разных комнатах, чтоб не знали, где придушить.
   Трудно описать встречу этой парочки. Где такие слова, что передадут чувства пылкой молодости после разлуки? Что ни скажешь, получится бледно, не сравнимо с тем, что было. Потому придётся ограничиться одной фразой: ангелы кружили над ними три дня и три ночи, и чтоб те ангелы не поснули с устатку погонял их древний Эрос. Остальное предоставляется личной фантазии каждого у кого она есть. Ещё одно скажем: в затемнённой шторами комнате не было места, где сомкнувшись друг с другом, они не полежали бы или даже не постояли.
   На четвертый день он явился в свою часть, как будто только что прибыл из Москвы. Прибыл, доложился капитану, как положено, а тот ему говорит, что полковник каждый день о нём справлялся, потому нужно предстать перед ним лично. А кому было бы приятно предстать лично перед человеком, которому за добро отплачено тем, чем расплатился с его женой? Совесть замучит. Хорошо. Своя совесть не съест. А если пойдут расспросы? Когда явился, когда ходили в этот ГУАРТ, а полковница, может быть, отписала не то, что он скажет. В общем, когда докладывал, казалось, будто всё можно прочесть с лица. Но полковник с лица не читал, сам оправдывался. "Понимаешь, голубчик, - сказал полковник, - у меня твоего адреса не было. Ничего сделать не мог. Хорошо, что жена помогла, она у меня умница". Конечно умница. Только и умницу нельзя надолго оставлять одну. Может быть, за всю войну муж умницы один раз был дома. Так что, если разбираться в тонкостях, полковнику он ничего плохого не сделал. При нём полковница больше ни кому не шастала. Без него по такому темпераменту можно себе представить в её постели мужской кордебалет. С теми мыслями откозырял - и прочь.
   Скоро пришлось расставаться с каморкой в Кёпенике, штаб, уже штаб Группы Советских Оккупационных войск в Германии, перевели в Потсдам. За штабом и роту - пора заботиться о передислокации Ули. Пока так удобно, сытно и хорошо, он не собирается менять судьбу победителя на судьбу побеждённого, а его милая не представляет себе обстановку на его родине. Она уже намекала, что для неё не важно где жить, лишь бы вместе. К тому намёку был повод. Военный американец женился на девушке из дома в Кёпенике, и увез её в Штаты. Ули не знает, что есть интернационал по-советски, и готова сменять своего Калигулу из преисподней на его ещё живого Навуходоносора. Он вообразил свою милую в московской коморке матери, но ещё перед тем вообразил, как подобно тому американцу, является по начальству рука об руку с ней. Кошмар! Но пока подыгрывал ей в игре "жертвенность ради совместного будущего". Она так говорила насчет переезда в Россию, но всегда сквозило, что в Германии им будет лучше.
   -Если не захочешь жить в Германии, - торжественно сказала, - я готова ехать в Россию. Только у вас, говорят, очень суровые зимы.
   -В Германию не захочу, - подзадоривает он. - Вдруг вернуться времена, когда нельзя будет с тобой спать.
   -Гитлер капут - Германия станет нормальной страной. И если хочешь знать, так моя бабушка...
   -При чём тут твоя бабушка? Гитлер капут, а Сталин вечно живой
   -Что нам Сталин? Сталин когда-нибудь отсюда уйдет.
   -Где ступила нога нашего Хозяина, оттуда он просто не уберётся. Так вот, если я заявлю, что хочу привезти тебя в нашу приверженную интернационалу страну, тебя не повесят на фонарном столбе всем на обозрение, как при вашем Хозяине поступили бы со мной. Не проведут тебя по городу наголо остриженной. - Тут захотелось ему увидеть, как выглядела бы, если наголо остричь. Собрал волосы в руку, на макушке прижал ладонью. Вовсе неплохо. Насмотрелся и продолжил: - У нас не любят шума и разведут нас по-тихому, хотя возможно, тем не ограничатся. Не могу тебе сказать, что с нами будет, но то, что разведут - несомненно.
   -Что нам остается? - спросила Ули, и подобно вождю сама ответила: - Германия. - "Германия" произнесла с не скрытым торжеством.
   -Остаются разные варианты, но о них думать рано. Если что-то нависнет над головами, тогда и подумаем.
   Да, да, у него сейчас иные заботы. Если отложен поход на Париж, передвижений больше не предвидится, нужно устроиться более основательно. Нужно забрать Ули из Кёпеника в Потсдам. План созрел, был он не без риска, но с хорошими шансами. Уже организовано местное самоуправление, притом пока ещё и последний советский солдат главнее немецкого бургомистра. Вот к бургомистру Потсдама он и поехал на комбатовом Виллисе для престижа. Для того же к единственной орденской звезде привесил на грудь все свои медали в серебре и бронзе. Для полноты портрета следует упомянуть и начищенные до блеска немецкие сапоги мягкой кожи с застежками вверху голенищ. Эти щегольские сапоги, предмет его гордости и зависти многих, вышестоящие у него забрали бы, придись им они по ноге. Командир-капитан и командир командира, попробовав натянуть на ногу, швырнули их обратно, капитан без радости всё же пробурчал "носи на здоровье", а тот, кто выше его, просто матерно выругался.
   У каждого может возникнуть вопрос откуда у нашего человека не кирзовые, положенные ему по чину сапоги, а такие, какие носил не всякий немецкий офицер. Не всякий немецкий офицер ел шоколад "нур фюр панцер унд люфтваффе" и не всякий носил такие сапоги. Возможно, такие сапоги за счёт германской государственной казны вообще никому не были положены, а пошиты на заказ. Так или иначе, от тех сапог наш человек довольно долго имел приятную легкость ногам и приятность зависти прочих в сапогах кирзовых. Кроме удобства в носке в послевоенной Германии такие сапоги имели ещё одно важное качество. Под напущенными на голенища гражданскими брюками они сходили за ботинки, а тупоносые кирзовые выдавали комендантским патрулям переодетых в гражданскую одежду военных. Патрули рыскали в злачных местах, куда вход военным советских оккупационных войск воспрещён. В общем, в таких сапогах живи и радуйся. Последнюю радость от них имел в тюрьме Торгау, когда продал охраннику за двадцать пачек сигарет. Вот и представьте себе, какие это были сапоги, ежели за них получил цену равную в Германии того времени дюжине всяких простых часов, или, скажем, Лонжину в золотом корпусе. При всём том не стоило бы их так расписывать, если бы они не были связанны со значительным событием в жизни нашего человека, потому и сидят в его памяти. В отличие от сапог, памяти нет сносу, но отношение к обстоятельствам, отложенным в ней, меняются с возрастом и положением. Ни в опасностях фронта, ни в голоде лагеря, нашему герою не пришло бы в голову упрекать себя убийством на фронте, будь оно необходимым или случайным. Убей он собственноручно многих, то и случайно убитый затерялся бы среди них, но один-единственный в памяти не затеряется. Так что, если собственноручно застрелил только одного, проходи мимо, лучше всего на него не глядя, чтоб в памяти остался без лица, без всяких человеческих примет, одним словом обозначенный - враг. Тогда и сапоги, снятые с собственноручно убитого, обозначаться, как сапоги врага. И не мешало бы, что пошарил в карманах врага, за какой-нибудь полезной вещью. Но Боже избавь от разглядывания фотографий одного убитого собственноручно, тем более, не читай надписи на них, не разглядывай его письма. На сей счёт нужно издать армейскую памятку с объяснением, что за годами мельтешения молодости, когда всегда и во всём прав, могут возникать всякие переосмысливания. Когда-нибудь возникнет, что была у него мама, папа был. Вот они с фото в памяти, и надпись на обороте: "Ждем с нетерпением в отпуск. Мама, папа, Инга". Инга, должно быть, сестрёнка-подросток. Всё, как у людей. За сим подумается, что не все же были негодяи - родился немцем - куда ему деваться? В общем, если вами убитый не определён как изверг, не загружайте память признаками принадлежности его к человеческому роду, ибо когда-нибудь может прийти сожаление, и это будет не о том сожаление, что возникло сразу. Сразу сожалел, что за живого офицера-языка получил бы не меньше "Красной звезды" на грудь, ею можно гордиться до гроба, а за труп только сапоги, что износятся. Не думал тогда, что к сапогам память станет подсовывать не выброшенные без рассмотрения фото и письма убитого собственноручно. И что будут всплывать перед глазами лица с фото, надпись на обороте, по всему, что хотя бы отдалённо подобно - будь то фото тогда ещё не родившихся или сапоги на ком-то, пошитые через много лет. А по обратному адресу с конверта, который не бросил, не читая, хоть шли ответ: "Здравствуйте, я убил вашего сына, но думается, мог бы и не убивать. Он поднимал руки, чтоб сдаться, но в запарке не бросил автомат, а я в запарке стрелял. Дуло его автомата не в нас смотрело - в небо". Довелось через много лет бывать в том германском городе, по адресу с конверта тянуло как преступника к месту преступления. Должно быть, родители убитого уже отчитались в небесах, сестрёнка-девочка могла успеть стать бабушкой, а ему надо было дом видеть. И посмотрел. Дом - как дом. После того память и похожие дома находит. Хорошо, что в квартиру зайти не решился.
   Ну, ладно, в тех сапогах, так или иначе, его бы не зарыли. Когда начистил их до блеска для визита к бургомистру города Потсдам, они ещё настроение не портили. Вот он в начищенных сапогах, при ордене-звезде, полученной не за того убитого, и при всех медалях вошёл в кабинет бургомистра. Сказ, им поведанный, на девяносто процентов соответствовал правде. Правда была в том, что выручил девчонку от насильников, и что любят друг друга. Пять неправедных процентов приходятся на то, что она дочь погибшего в гитлеровском застенке коммуниста, и ещё пять на то, что в ближайшее время обратиться к начальству на предмет заключения брака. Если в небе кто-то ведёт счёт лжи землян, так пусть эту ложь отнесет на счет московского Хозяина - при нём, не солгавши, невозможно внести вклад ни во что завещанное, в том числе в размножение народа как песок.
   Значит, он сказал, что обратится к своему начальству за разрешением на брак с их гражданкой, что по тому времени бургомистру должно было быть лестно в той же степени, в какой недавно при их прежнем Хозяине было бы преступно. За лестью и просьба, мол, сами понимаете, в этом случае парочке нужна какая-нибудь крыша над головой, под крышей кровать. Как ни трогательна была повесть, долг бургомистра мог её превысить. Мог бургомистр снять трубку и позвонить в военную комендатуру. Мог и прямо в СМЕРШ. Если на столе уже телефон, значит, связь ответственного лица с недремлющим оком налажена. Пусть немки пока ещё белокурые фурии, их можно... того... но сожительство с одной и той же - криминал. Сожительство с одной и той же, да ещё с тасканием её за собой по местам дислокаций, может определяться как преступное интеллектуальное сожительство, оно отличается от не преступного не интеллектуального сожительства со многими, как шалость, за которую нужно с усмешкой пожурить, от преступления, за которое и тюрьмы мало. Такое преступление дает широкие возможности Смершу по всем статьям раздела уголовного кодекса "Особо опасные против государства контрреволюционные преступления". Впрочем, если органам назвать фамилию даже шалуна, особенно такую, от которой кто-нибудь там скривится, можно быть уверенным, что там её не потеряют. Будет же когда-нибудь недобор в эшелон из тюрьмы Торгау в родные лагеря. Так что, если кем-то органы заинтересовать, уже мало, что поможет. Потому у него было опасение, что бургомистр, ставленник новой власти, заинтересует им СМЕРШ. Нет, не снял телефонную трубку этот растроганный повестью человек. Не ребят в кожанах из Смерша вызвал в кабинет, а чиновника в очках с амбарной книгой подмышкой. И стали они подбирать жилье для Ули. Благо, было много свободного после их неуёмного прежнего Хозяина: после убиенных, пленённых и беглых семей от "восточных варваров" в зоны американцев с англичанами. Нашлась подходящая квартирка за углом здания, где расположилось Управление Артиллерией Штаба Группы Советских Оккупационных Войск в Германии. Хотите адресок? Пожалуйста. Ягераллее, дом двадцать восемь и поныне стоит в Потсдаме. Мемориальная доска пока не установлена.
   Значит, выбрали они квартиру, и бургомистр послал с нашим героем полицейского, такой головной убор на нём, похожий на ночной горшок. Взошёл полицейский на заднее сидение Виллиса, раскинул руки по спинке, видимо, был горд единением с новыми властями. С двери квартиры он одним движением руки содрал печати, вручил ключи и пожелал счастья молодым. За тем, его рука вскинулась в привычном по-прежнему приветствии, но с полпути спохватилась и развернулась под козырёк. Ушёл полицейский пёхом.
   Тот, в небе, кто решил побаловать чад своих возлюбленных, сделал это великолепно, свил им гнездышко как раз ко дню совершеннолетия Ули. Квартирка на первом этаже, дверь направо перед лестницей на последний второй этаж. Без прихожей вход в комнату в два окна, у левой стены кафель голландской печи. Между печью и входной дверью застеленная ждет их кровать. Есть и стопка белья в шкафу. Есть кухонька с набором посуды - всё, как в сказке по велению-хотению. На этаже других квартир нет, а что на втором они не знают. Может быть, и там никто не живет. Тихо, как в могиле. Но пару раз, выходя из двери, он слышал на верхнем пролете лестницы шаркающие шаги. Со скрипом их двери шаги замирали. Видимо, старый человек не желал встречаться с восточным варваром и его подругой. Не желал, и не надо.
   Вот, значит, Ули получила ко дню рождения квартирку с обстановкой. Ценность подарка скоро будет подчёркнута "хождением в народ", бесприютностью и мраком чердака в Бранденбурге. Ему это жилище особая ценность. Помните? Он рос в комнате-коммуналке в девять квадратных метров. А голубку его волнует только будущее, где видит себя с ним в любом месте. Все же нельзя сказать, что и эту временность она приняла равнодушно, а он прямо в восторге от собственной находчивости - результат на глазах. Он хотел, как где-то вычитал, внести свою любовь на руках в те хоромы, но она села на пороге распахнутой им двери, руками обхватила колени, подбородок там же - эта поза, не выцветающее фото в его воспоминаниях. Ещё в воспоминаниях Ули с двумя косичками вразлёт, заплетёнными на ночь. Ули с проступившими по обе стороны носа редкими веснушками по утрам, крупинки сахара в сметане. Эти считанные веснушки днём куда-то исчезали, как звезды в небе, но ему достаточно прикрыть глаза, чтоб их себе представить. Целый альбом её образов в воспоминаниях.
   В их новом жилище зажили, можно сказать, семейно. Здесь во всём, что не относилось к утехам любви, проявилась её приверженность прежним привычкам. Женщинам вообще свойственно возводить то, что мужчины считают пустяками в степень необходимости - видимо, немецким, особенно. Вот понадобился ей комнатный термометр, потому что спать нужно при температуре восемнадцать градусов, ни как не иначе. На чёрном рынке термометра не нашёл, никто не продавал такую малоценную ерунду. Чуть обжились, Ули затянула его в Ванзее к своей знакомой по имени Лизалота. В комнате Лизалоты на стене термометр, стеклянная трубка на деревяшке. Пришли не с пустыми руками, глаза хозяйки блестели, когда выкладывал на стол съедобный дефицит, но намекам Ули владелица термометра не вняла. Когда с аханьем благодарности она понесла дары на кухню, Ули ему сказала:
   -Смотри какая? Не понимает.
   Он ответил: - Вне сомнений, принеси мы всё, что отдали на обмен, получили бы много больше. Но мы не жадные. - С тем эту штуку снял и сунул в карман. Ули не успела заставить повесить обратно - вернулась подруга. Не знал он, сколько забот доставит эта вещь для поддержания здоровой температуры, при так и не выявленном точном количестве брикетов угля, которое следует заложить в печь на ночь. Опытный путь решения этой задачи приводил к необходимости нагишом выскакивать из-под тепла пухового одеяла, чтоб приоткрывать, прикрывать и открывать до конца одну или обе оконные форточки, не всегда в свободное время от любви. Проявила Ули и нечто, чему сама удивлялась. Старая Генриетта относилась с благоговением к вещицам, свидетельствам славного прошлого её семьи. Ули с детства не любила эти статуэтки и безделицы, с которыми не разрешалось играть и вообще к ним притрагиваться. Лет с двенадцати ей было вменено в обязанность, содержать их в стерильной чистоте. Несколько штуковин, что оказались в их новом жилище, изобличали дурной вкус прежних хозяев, но здесь она натирала их и чистила без всякого принуждения, каждой штуковине было установлено неукоснительное место. Вообще у его девчонки всякая вещь "прописывалась" на определённом месте с не меньшей строгостью, чем товарищ Сталин прописывал своих подданных по месту жительства. Одежда должна была быть сложена и уложена. Нет, нет - никаких сварливых замечаний, она ходила за ним, стряхивала, складывала и поправляла. На нём всё было вычищено, отглажено, подшито и пришито, но каково при том сознавать себя неряхой?
   И было у его девчонки только одно в чём не терпела однообразия. Любовь. В любви одежда летела куда придётся, и валялась до послелюбвного приступа приверженности порядку. Во всём, что относилось к любви, она без устали экспериментировала. Всё пять чувств, которыми природа наградила человека, плюс воображение, должны были участвовать в том всплеске страсти, всё возможное и невозможное хотела испытать в поиске не убывающего наслаждения. Могла вырываться из объятий, чтоб стянуть его на пол. Или обвить руками шею, чтоб носил по комнате, не размыкаясь. Чувственная страсть в постоянных переменах - ох, как такая она ему нравилась. И не без опасений. При этой страсти к новшествам, можно возжелать и нового партнёра.
  
   Из письма Ули подруге Гизеле в Ганновер
  
   (...)Он говорит: то, что было у нас при Гитлере, очень похоже на то, что есть у них. Названия другие. Вместо Гитлерюгенд и БДМ - Ленинюгенд. Вместо гестапо - эНКаВэДе, вместо Гитлера - Сталин. Но я не думаю, что нас вернут к тому, что было. Уплачена слишком высокая цена. Я надеюсь исподволь убедить его остаться со мной здесь. Уйдут же русские когда-нибудь в свою Россию, а мы останемся. Наша страна будет, как Англия, Америка, ими он восхищён. Есть ужасное осложнение. Представляешь себе, при всём нашем скептицизме в отношении того, что было, мы во многом заблуждались. То, что нам говорили о евреях - жуткая ложь. Оказывается, их не просто увозили в Польшу, там их уничтожали. Всех, включая женщин и детей. Он освобождал какой-то не самый большой лагерь уничтожения в Польше, лгать мне не станет. Представляешь себе, твой Феликс и мой отец, может быть, стреляли в детей. Это не укладывается в голове.
   А теперь я открою тебе семейную тайну. Ты знаешь отношение Генриетты и моих родственников с её стороны к наци. Мы считали это только прусско-дворянской надменностью по отношению к простым людям, но ошибались, хотя это тоже было. Теперь я могу тебе сказать, что моя бабушка со стороны матери Линда, вовсе не Линда, а Лея, она была еврейкой из богатой семьи. Дед на ней женился, когда пошло прахом их состояние. Я бывала у бабушки Линды в Мюнхене лет до пяти, помню её. Она умерла до прихода наци к власти, но страх раскрытия этой тайны не покидал нас никогда. Герхард, мой двоюродный брат, из-за этого родства отказался поступить на государственную службу после университета - там тщательно проверяли происхождения. Мне известна ещё одна история, связанная с нашими дальними родственниками, через бабушку Линду. Марта была замужем за сыном бабушки от первого брака, евреем по отцу и матери. В начале весны сорок третьего года его арестовали. Перед отправкой на восток арестованных содержали в Берлине на Розенштрассе, там было сто или больше еврейских мужей немецких жён. Так вот, Марта в числе многих немецких жён стояла перед домом, где их держали под охраной эсесовцев. Представляешь себе? Сотни немецких жёнщин требовали освободить их еврейских мужей! В конце концов, их освободили. Когда я рассказала эту историю моему другу, он не поверил. Он говорит, что если бы у них даже тысячи женщин демонстрировали против того, что задумал Сталин, никто до конца дней не узнал бы куда они подевались. Так что Германия опять в жёстких руках. Как тебе это нравится?
   Надеюсь, ты не обижаешься за то, что я скрыла даже от тебя, что у меня есть еврейка в роду - это не то, что твоя мать, наполовину итальянка. Мать итальянка нехорошо с точки зрения спеси некоторых - родство с евреями грозило кое-чем похуже. Теперь ты должна понять, почему я старалась перевести разговор на другую тему, когда ты объясняла мне, почему ярко выраженная брюнетка. Слава Богу, хоть это безумие кончилось. Но такой ужасной ценой. (...)
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

17. НЕ ХОДИТЕ ДЕТИ В АФРИКУ ГУЛЯТЬ

   Роту готовили к какому-то смотру большим начальством. Солдаты военного призыва не были знакомы со строевой подготовкой, шагистикой. Улизнуть к Ули в тот день раньше отбоя не смог. "Выше ножку! Тяни носок!" - орал сержант осипшим голосом, наш герой, обязан был быть при том. Эти крики-команды возникли в голове и во сне. Ули в то время занималась своим обычным делом, сдувала видимые только ей пылинки, а он всё никак не мог решить, куда деть неуклюжего солдата, дядьку близкого к пенсионному возрасту, он портил кое-какую слаженность строевого шага. Сержант вяло покрикивал на папашу, сознавая бесполезность своих усилий. Впрочем, и другие не очень старались, вчерашние фронтовики подчинялись необходимости, считая шагистику выдумкой презренных тыловиков. Крики сержанта под топот ног взвода не оставляли нашего человека во сне, пока вдруг их не перекрыл, вторгшиеся визг мины с мгновенной заменой места на поле боя. Слышали, как в полёте воет мина? Тот, кто слышал не раз, по вою определит и кому она предназначена. Во сне визжала мина для него. Тут успеешь или не успеешь, падай наземь. Падай камнем, что бы ни было под тобой, хоть в кучу дерьма. Но вот же бывает в поганом сне - вопрос жизни и смерти залечь или торчать мишенью, а ноги к месту прилипли, колени не подгибаются. Грохот разрыва - не залёг. Может быть, уже на том свете? Тут осталось только проснуться. Грохоту была банальная причина, вытирая пыль, Ули уронила с полки на пол большую фарфоровую бабу в бочкоподобном кринолине. Вот так сон! Пусть звук разбившейся глины во сне преобразовался в грохот разрыва мины - откуда звук её полета перед тем? Ладно, таинства снов определяют толкователи и специалисты подсознания, а ему с пробуждением важно, что его девчонка стоит перед осколками с побелевшим лицом. Обнял за плечи, и прошептал в ушко:
   -Круши их, милая. В руинах наберем такого добра мешок.
   -Я вспомнила бабушку, - всхлипнула, в ответ. - Что бы тебе в том доме не появиться на полчаса раньше.
   Девчонка его не из тех, у кого глаза не просыхают, нужно было как-то утешить, сказать что-нибудь тёплое. Но со сна выпалил, что было на уме.
   -Так бы она и позволила тебе спать с восточным варваром.
   Получилось, что рад смерти этой Генриетты. Грубо получилось. Стал заглаживать, утешать. Чем может утешить? Сидит его милая в келье затворницей. Когда ездили в Ванзее к её знакомой, шёл за ней позади, рядом идти подозрительно. Шел позади и наблюдал хищные взоры встречных солдат. В одном месте убегала от приставалы. Хорошо, что тот не догнал его серну. Ей выползать из логова опасно, а не отвязывается от желания посмотреть, что осталось целым в Берлине - предлог вместе погулять. "Почему нам не погулять? - говорила. - Ты переоденешься, и выйдем как немец с немкой". Отнекивался, а вот тогда слизал солёные слезинки с её щёк, и пообещал. "Ладно, - сказал, - выведу тебя в люди".
   Обещание - обещанием, когда пришло время исполнить, пробовал отговорить. Эка, мол, невидаль руины, в Потсдаме тоже есть. В случае чего удирать не далеко.
   -Как же далеко из дом, для удирать совсем? - Она перешла на русский язык - средство умасливания. Когда что-нибудь от него хотела, переходила на его язык, перед тем выспрашивая незнакомые слова.
   -Не "от дом", а "от дома". И не "для удирать", а "для удирания". (Господи, кто так говорит?) Когда удирать, тогда оправдает цель.
   - Считай - репетиция.
   -Мы не в театре. И водевили с переодеванием не всегда кончаются благополучно.
   Не надо было обещать - настояла. Вот уже навела лоск, губы помадой не мажет - ему не нравится вкус. Сдувает с его костюма только ей видимые пылинки, поправляет вихор. Гримаса на оттопыренный пистолетом карман. Хорошо, пистолет можно заткнуть за брючный ремень под пиджаком. Теперь, вроде бы - нормально. Всё - они на улице.
   С эс-бана нужно пересесть на трамвай, ждать его долго. Ули не стоится на месте, то прижмется, то в глаза заглянет, ощущает себя, вроде, с парнем в мирные времена. Время мирное, но как бы, не совсем - опасное ещё время для белокурых фурий. Вот для старухи, что тоже ждет трамвая, время совсем мирное, она на нашу парочку посверкивает глазами в морщинах. В её представлении жаться друг к другу на улице неприлично. Тонкие губы старухи в осуждающей гримасе, таких осуждающих старух и в России полно. Разве, что там не смолчали бы, а эта молчит. Но может быть, у здешней старухи и повод иной. Мол, родина немецкая повержена, а вам хоть бы хны - лобзаетесь. Тот ли, или другой повод, когда дождались трамвая, бросила последний осуждающий взгляд и демонстративно подалась в другой прицепной вагон. К счастью, в их вагоне не видно военных. Но, это же надо! И без людей в форме слышит русскую речь удивительными здесь детскими голосами. Откуда русские дети в Берлине? Оборачивается на голоса, четверо грязных деревенских парнишек лет двенадцати, с мешками у ног. Ули развернула его к себе. "Не смотри, - шепнула, - ты по-русски не понимаешь". На остановке показывает глазами на дверь: "видишь?" Вошли солдаты с офицером. Один мальчишка в сторону военных вытянул шею из непомерно большого воротника косоворотки: - "Дяденька, дай закурить".
   Тот опешил, хотя и по виду можно было определить - дети не немецкие. С удивлением спросил:
   - Откуда - шпана? Как сюда попали?
   -Мы из-под Серпухова... за трофеями. Солдаты взяли в эшелон.
   -Безобразие! Вот всыпят вам за переход границы, получите трофеи.
   Лицо офицера выразило раздумье, как ему поступить. Раздумье прервалось с остановкой трамвая. Заторопил свою команду: "Выходить, выходить". С улицы ещё всматривался в окно, трамвай тронулся, он повернулся к солдатам, гаркнул: "Не растягиваться!" Притихшие при нём ребята, загалдели. Один скорчил скоморошью рожу, высунул в окно кулачок-кукиш.
   Через остановку вошли ещё два солдата. Этих русские дети в берлинском трамвае не интересовали, к ним подлетела бойкая женщина лет под сорок с девчонкой подростком. Пошёл разговор на эсперанто военных лет, смесь немецких, польских и русских слов. "Майне тохтер... молодой... финфцеен ярэ... нет кушать... нет клеб". Чтоб поняли, её предложение, тыкала пальцем в грудь девчонки, потом прикладывала сложенные ладони к щеке: "шляфен, фикен", плату определяла перстом, помахивала перстом в открытый рот: "кушать, кушать" с ударением на последнем слоге. Дочка её глядела в лица солдат, растягивала пухлые губы в улыбку - наглость подростка уже бывавшего в деле. Сделка состоялась, на остановке они вышли.
   А наша парочка вышла в центре. Ули повела его за руку. Вывернули на широкую улицу, на ней копошились люди, женщины и старики с носилками, лопатами. И был уже камрад с красной повязкой на рукаве, он давал указания по уборке того, что загромождало проходы и проезды хламом рухнувших зданий. Способ набора на эту повинность неизвестен, камрад мог обрадоваться двум парам молодых рук, потому, не доходя, свернули за угол. Ули не узнает местность, можно заблудиться. Но вот вышли к знакомому ей каналу с взорванным мостом. "Это место знаю, - говорит Ули. - Здесь были кафе и ресторанчики, я и теперь ощущаю их запахи. В этом доме пекли торты, а чуть дальше будет запах жареного мяса". Какие торты? Смрад серы ада. Вокруг обломки гранитных изваяний, ими некогда был украшен мост. Под ногами каменные ладони сжимают рукоять меча с отломанным лезвием, часть головы с лицом резких, как понимали, нордических черт валяется рядом. Хаос дополняют подходящие ему гулкие будто в соборе звуки. Это с хохотом и криками плескаются в воде голые солдаты, кое-кто в том же виде, кое-кто в белых армейских кальсонах гуляют по берегу. В нешироком канале, обставленном стенами руин бывших высоких домов с чернотой оконных проёмов без рам и стекол, под зловещим светом косых лучей заходящего солнца представляется не реальностью, а декорациями Вальпургиевой ночи. Одно счастье - голым актёрам с другой стороны канала не перебраться на сторону нашей парочки из-за отвесных берегов, облицованных камнем. Но увидели. Увидели, заулюлюкали, засвистали, запрыгали непристойно жестикулируя. Один влез на бетонный обрубок, выставил увесистый прибор, потрусил им - смотри!
   И она смотрела. Смотрела и хихикала. Смотрела, не без возбуждения. Он знает признаки её возбуждения. Остановилась и смотрела. Она смотрела, а он тянул прочь. Ещё оборачивалась. За углом потянула его в разлом стены. Внутри разило дерьмом, низ был усеян обломками кирпича, не было ровного места, чтоб твердо стать. Её уже ничто не остановит, повисла на нём, обвила шею руками, ногами обхватила снизу. Ему тоже немного нужно, чтоб загореться, на осыпающейся под ногами куче прижал к стене. Одной свободной рукой не мог ни стащить, ни разорвать трусики, другая была занята, держал её, чтоб не съехала на острые обломки. Тогда сама изловчилась, сдвинула перемычку, оттягивала её. Потом руку убрала, руки её не могли быть спокойными в близости, елозили руки по нему, то в волосы запустит, то под рубашку. Отпустила она перемычку, и стало ему резать, но та боль ощущение только обострила. Не заглушённую желанием боль почувствует потом. Вышли из той катакомбы, пошатываясь, втягивая воздух, как выброшенные из воды рыбы. Платье испачкала о стену. Пробовал отчистить рукавом попусту. Всё. Нагулялись. Домой. Но ещё в дороге всплыла обида за сцену с солдатами.
   -А если бы ты их увидела без меня? - попрекнул.
   -А если бы ты без меня увидел голых женщин? - ответила в тон. Его девчонка за словом в карман не лезет. У него вертелась на языке кавказская мудрость про плевок из дома и в дом, но не высказал. Могла ответить как-нибудь вроде "если плевать, так всё равно куда". Могла так ответить, потому предпочёл примирительное:
   -Посмотрел бы и - к тебе.
   -Разве я не так? Ладно, немножко ревнуешь - значит любишь.
   После той прогулки она усилила нажим на то, что считала главным. Может быть, ей он особенно понравился в гражданской одежде, и захотелось, чтоб поскорее так было всегда. Всё чаще заводила разговор, пора, мол, от слов переходить к делу, то есть, уходить на Запад. В английскую, американскую, французскую зону - куда угодно, где прочно будут вместе. В один такой разговор ответил:
   -Представь себе: я в гражданской одежде, а к тебе пристали. Очень ведь вероятно. Что делать? Стрелять? А если их много?
   Отшутилась: - Воображу, что это делаешь ты.
   -От такого не отшутишься - я такое не выдержу.
   -Без шуток не думай об этом, милый. Терпели мужья, и отцы, потому что нет выхода. Лучше надеяться, что нас минует. Сколько до границы? Сто? Сто пятьдесят километров? Там свобода. Туда идут беженцы, колонны беженцев из восточных районов. Пойдем в их колонне, будем незаметны. А если тянуть время, беженцы иссякнут.
   Нет, не успокоила. Из его положения не просто впасть в беспомощность тех, кто безоговорочно капитулировал.
   -Знаешь, как у нас называется групповое насилие? Пустить под трамвай. Это в очередь взводом или даже ротой. Разве такое стерпишь?
   -Если случится, оба стерпим. И никогда не будем вспоминать. Не моя и не твоя вина. А пистолет выбросишь, он не поможет. Станут обыскивать, без него отделаемся кольцами, за пистолет могут расстрелять. Глупый, - прижалась, заглядывая в глаза, - не убьют же, а вернусь к тебе такая, как была. Знаешь, давай заранее о худшем не думать. Заранее нужно думать о лучшем.
   Тянул с этим. Ему бы, чтоб так шло, пока идёт, но у всякой верёвочки есть конец. В конце лета победного года, начальство решило отдельные роты "Швак" расформировать. Зачем штабу воздушное прикрытие без самолётов противника, а поход на Париж откладывается на неопределённое время. Хозяин удовлетворился полученным куском на Западе и рассчитывает кое-что получить на Дальнем востоке. Чуть не через всю Евразию с запада на восток стучат на рельсах колёса воинских эшелонов. Из Германии в Манчжурию. Пусть те эшелоны едут без него, ему веселый европейский карнавал менять на китайскую убогость не хочется. И никто его пока в те эшелоны не посылает, пока у него на руках направление в офицерский резерв. Но из резерва попасть на Дальний восток даже очень просто. В общем, сами небеса подтолкнули. Разве может представиться лучший случай исчезнуть? Был человек в списках роты - убыл в резерв. А кто там знает, что он должен прибыть? Не явился - не внесут в списки. Убыл из пункта "А", в пункт "Б" не прибыл. Может быть, такого человека вообще не было на белом свете, как поручика Киже. Видели фильм? В далёкие царские времена писарь написал "поручик Киже", вместо того, чтоб написать "поручики же" что-то там натворили. Так появился поручик Киже в списках. Выяснилось через много лет, и повелела царская милость: "Поручика Киже за долгую безупречную службу наградить орденом и похоронить, чтоб больше не платить жалование". Было, видать, у царственной особы чувство юмора. Нынешним - без юмора, и платить не придётся. Платят по спискам, а его там нет. Только когда мать станет разыскивать, пойдут запросы. Какой-нибудь писарь отпишет: отправлен туда-то, пожалуйста - адресок. А оттуда: "Не было такого. Знаете, в боевых условиях всякое могло приключиться. Случалось, что некогда было подать сведения об убитых, бывало, кто должен был подать те сведения, сам был убит. Всем известны отписки чиновников, коим надоедают вопросами, а этот вопрос вовсе не решается. Не искать же иголку в невообразимом стоге великой империи Хозяина. Короче говоря - теперь, или никогда.
   И вот последняя ночь в обжитой квартирке, утром уходят. Она посапывает на его плече, ему не спится. Что ей? Она дома в своей Германии. Пока это было впереди, рисовались заманчивые картины. Он уходит к обласканым судьбой американцам с шоколадным пайком и с сигаретами "Кемл в кармане". Если, что и жалко оставлять - так это язык. На языке, всосанном с материнским молоком, вызвонишь словцо - ты и умница, ты и находчивый. Что бы звенело на другом языке нужно заново родиться, а рождаются и умирают только раз. Знает - ох, как будет не хватать этого словесного звона. Ули говорит, будто его немецкий, как у малого ребёнка. Её умиляет, а ему как? Падение из богатства сотен тысяч слов, сочетаний, в сотни, из коих большая часть постельные. Вот она спит себе спокойно, утомилась от вечернего сбора вещей, с перепалкой по поводу уложенных в рюкзак безделиц. На её месте, он тоже спал бы умиротворенно. Подумаешь, переезжает из одной части своей страны в другую. Привыкли шастать, куда влекут желания и возвращаться, когда заблагорассудится. Не понять ей, что из его страны уходят только навсегда. Отрезает навсегда своё прошлое, и в ночной тьме всплывают в памяти картины из него. Школа на бывшей Дворянской улице. Парта у окна. Напрасно сидел за ней годы, уносит ненужный колокольный звон русской истории. Русская история и литература - зачем это там? Старое, знакомое бросает, а новое неведомо. И пусть твердит себе, что покидает тюрьму, если в тюрьме от рождения, так и оттуда уйдешь со страхом. Вот она спит, а в его голове картины, не те картины, где очереди за куском хлеба, не теснота девятиметровой комнаты в коммуналке - вишни в белом цвету, тихое течение Ворсклы в Лещиновке. И лица. Лица близких.
   Картины с вишнями подсунуло ему второе "я", вечный оппонент "как бы чего не вышло", предсказатель печальных последствий и упрёков, когда выходит, как предсказывал. На всякий случай это "я" всегда против. Если получается нормально, его как не бывало. На этот раз дело серьёзное и оппонент выдвигает не только вишни в цвету:
   -Что из пригодного в чужом мире имеешь? Пару сотен немецких слов?
   -У меня девчонка, её не увезти туда, куда ты тянешь и не бросить. А на двоих нам нет и сорока. И мы не станем строить пирамиды фараону, а выстроим себе альков с кроватью. И это будет хорошо.
   Альков с кроватью победил фараоновы пирамиды и в ранний час пошли. Пошли, когда солдаты ещё спали в своих казармах. Щёлкнул замок, запер за собой дверь, ключ в ладони. Что делать с ключом? Зашвырнуть куда подальше? "Нет, - нашептывает осмотрительная половина, - выбросив, не поднимешь. Спрячь под коврик на всякий случай". Ещё до того встал вопрос, что делать с форменной одеждой, документами та же половина уговорила не жечь - завернул с орденами медалями в наволочку, сунул за шкаф. "Кушать не просят", - сказал осмотрительный. А если найдут будущие жильцы и отнесут в комендатуру? Без вещественных доказательств был ли человек или его вообще мама не рожала? Свидетельства без трупа - значит, сбежал. Сбежал, сукин сын от вождя всех народов и корифея всех наук. Подать его родственников до надцатой степени родства! Табельный пистолет ТТ тоже в наволочке. Хватит маленького бельгийского, чтоб застрелиться. Когда наволочку прятал, Ули пожала плечами. Она хотела всё отрезать. Всё начать заново. Она бы и фамилию ему придумала другую, благозвучную для этих мест, но считала, что окончание на "ич" красивое окончание, дворянское, а ударение само собой переместится.
   Мосты не сжёг, но с выходом из дома уловил, что в нём уже что-то изменилось. Подумал как-то не совсем по-русски: "в такую рань "руссише" ещё "шляфен". "Руссише" и "шляфен". А "рань" и "ещё" по-прежнему. "В такую рань руссише шляфен". Мог подумать "в такую морген" - это не рань, утро вообще. Да и в голове ещё "морген" сидит вместе с "гутен". Но всё-таки "руссише". Предкам, скитальцам, не единожды приходилось менять языки. Восприимчивым стал народ к языкам, только слово "кукуруза", не всем даётся. А он, наш герой, может раскатать твёрдое "р-р-р" даже во фразе "на горе Арарат растёт крупный виноград". На "р" его не поймаешь. Разве - по носу. И что он знает о предках? Только и знает, что были бородаты. Что квартиранты в чужих странах, тоже знает. Так лучше уж квартировать у приличных людей. В Америку! Америка - котёл, куда кого не кинь, сварится свободным американцем. И он уже видит себя мистером икс, а свою девчонку икс леди. С сигаретами "Кемл" и шоколадиной в кармане, как у американских солдат в Берлине. А ещё с детства слышал в завистливых шёпотках взрослых: американцы и американки сплошь на собственных машинах, а по утрам пьют жидкий шоколад и если у последнего безработного того шоколада к утру не будет, президент подаёт в отставку. Значит, только ненормальные туда не уехали, когда можно было. И хотя их домработница Настя уехать в Америку никак не могла, от тех шёпотков в детстве он представлял себе Настю за рулём, гордо требующей от матери места для своего Форда. Ведь если и у всех Насть машины, так как в Америке места для них не хватит. При том в мыслях как-то не возникал вопрос о месте, где Настя будет спать. В том же коридоре на раскладушке? Какая разница, где спать, если есть свой автомобиль?
   Короче говоря, автомобиль, сигареты "Кемл", шоколад по утрам, главное - леди Урсула, против пирамид Навуходоносора. В таком раскладе вишни с Ворсклой не аргумент. Бог сними, с вишнями, они растут везде, а американцы, которых видел собственными глазами в Берлине, не разочаровали. И махнёт он с девчонкой, у которой капля крови его народа в Америку при первой возможности. Так он думал, когда вышли из дома, а Ули, понимала, что на первых километрах лучше помалкивать, только руку его на всякий случай не отпускала. Не бойся Ули, не упустит он старт в Америку, другой такой возможности может не быть.
   Всё это прокручивалось в его голове уже на ходу, а картина, которая открылась когда подошли к шоссе на Бранденбург, добавила к тем мыслям ощущение бесповоротности. Вот он, его Рубикон. Смотрит на свой Рубикон с возвышения, внизу серая лента бредущих беженцев. Местами лента редеет, но не прерывается до самого входа в обступивший дорогу лес. Бесконечная лента беженцев, изгнанных из территорий отошедших к Польше, к России. Наверно, были среди них и те, кому нужно за расстоянием скрыть хвост прошлого - все будут у него в попутчиках. Ули тянет в гущу беженцев, а он упёрся, стал перед своим Рубиконом, медлит. "Давай, - сказал ей, - немного посидим", - как будто это "немного" что-то изменит. Не тогда, когда собирали вещи, не тогда, когда вышли из дома, а именно здесь, перед этим шоссе, он ощутил безвозвратность перемены. Вот она, перемена, внизу на шоссе. Ули опасалась задержки, вдруг повернет обратно, но смирилась. Сбросила ношу с плеч, села рядом, поджав колени под подбородок, а он смотрел на бредущих усталых людей внизу - неужели сейчас к ним примкнёт? К этим, неотличимым от тех, кого видел в кадрах кинохроник на дрогах Польши в тридцать девятом, на дорогах Франции в сороковом, на русских дорогах в сорок первом - в сорок пятом пришёл черёд Германии. По странному совпадению ему с ними по пути. Ладно. В Америку он согласен по дороге с кем угодно. Поднялся, подал ей руку, поддержал рюкзак, пока продевала руки в лямки, придерживал, чтоб не споткнулась на склоне. И спустились они вниз.
   Рюкзачок за плечами Ули не большой, но кто много ходил - знает, с каждым километром тяжесть прибавляется. Нет, она не подавала виду, только чаще стала потряхивать плечами, вроде поправляет лямки. Отдохнуть не просится, семенит за его широким шагом. В общем, время от времени он делает вид, что сам устал. Он в её темпе мог бы идти весь день без остановки. Приучен к пёху. На марше нельзя думать о привале. Забыть о привале, о конечной цели - втянешься, как осёл, если хорошо намотал портянки на ноги. Растёр ноги, пиши - пропало. Потому на первом привале осмотрел её ноги. Ули не знает, что тряпка, портянка, может быть заменой носков, но и носки могут замяться и растереть ступню. Особенно такую нежную, им целованную розовую ступню. На привале разул её, снял носки, стал растирать икры под штанинами брюк. Само собой получилось, что глубоко запустил руку. Ох, ты, Господи! На обочине! На глазах прохожих. Дотерпеть бы с привалом до хорошей рощицы - ну, не могут они. Так не здесь же! Она тоже понимает, что не здесь, но руку его не отталкивает. Только развернулась спиной к дороге, поёживается. А он знает, что и как ей хорошо, чувствует пальцем напряжение самого восприимчивого места. Тоже лёг на бок, чтоб заслониться от тех, кто, проходя, мог видеть шевеление руки, где штанины смыкаются. И её руку в его ширинке без того заслона могли увидеть. По их системе так можно пролежать до вечера. До вечера не пролежали. Заняло с часок. Однако с такими привалами далеко не уйти.
   После, на ходу, её совсем разморило, и чтоб приободрить, стал рассказывать всякие байки, не закрывал рот, говорил, пусть не всё понимала. Это уже привычно. Когда кого-то из них обуревало желание выговориться, кто слушал, непонятое домысливал. Среди прочего пересказал ей старую фельдфебельскую побасенку. Побасёнка ещё из царской армии про солдата, который не мог идти ускоренным маршем, из-за растёртых ног неумело намотанными портянками. Из-за того солдата рота не вышла вовремя на рубеж, из-за роты на рубеж не вышел батальон, полк, дивизия - это разрослось в позор проигранной войны Японии. Той побасёнкой поучал в училище курсантов старослужащий старшина. На глупый вопрос, почему и морской бой при Цусиме проиграли, старшина с ухмылкой ответил: "Наверно, русские броненосцы тоже плохо обулись". Всё это она вряд ли поняла, хотя засыпала вопросами: и что такое портянки, и что такое Цусима, и когда всё это было. На привале стал разъяснять пришедшую в голову на ходу теорию преодоления расстояний, даже формулу вычертил пальцем на земле. По той формуле достижение цели (Икс), стало в прямую зависимость от массы несомого груза (М), помноженной на расстояние (L), и на коэффициент утяжеления груза (К) помноженного на количество километров пути. "Вот, - сказал, - этот коэффициент "К" не учёл твой бывший фюрер, потому немного не дошёл до Москвы". Если в ту формулу подставить их исходные данные, получалось, что им не дотянут до Гельмштедта на ближнем краю английской зоны. Следовательно, нужны срочные меры по уменьшению "М". В ответ она уведомила его, что никогда не была сильна в математике, в "шуле" ей приходилось строить глазки учителю, чтоб натягивал знания на трояк. Признание это давало право действовать на основе знания законов математики. При сборе вещей Ули рассовала в рюкзаки не мало украшений будущего очага. Тогда особенно не спорил - знал, что путь проявит необходимость облегчить ношу, тогда обойдётся без спора. Теперь требовалось только как-то скрасить её потери, для чего у него припасено множество каламбуров и всяких шутовских действий. Из подручного материала соорудил подобие постамента. Сначала на него взошёл безымянный мыслитель, он весил не меньше килограмма и первым был наказан за то, что острым изгибом в локте колол ему спину. За ним последовал угрюмый император французов, руки сложены на груди. В общество императору подсунул легкомысленную бронзовую балерину из рюкзака Ули. Семь мраморных слоников, один другого меньше, установились по росту. Скотную часть заключал крылатый бык. По завершению работы Ули попросила хотя бы одного из слоников, пусть самого маленького, оставить на будущее счастье, и он согласился тем скрасить потерю. Выставку игрушек Ули в толпе попутчиков никто не оценил, никто не остановился поглазеть. Даже дети не интересовались, равнодушно проходили мимо. Эти люди оставили кое-что ценней.
   В середине дня захотелось поесть. В тени придорожного дерева Ули расстелила одеяло, поверх чистую салфетку, на салфетку выложила горку галет, консервные банки. Тут уж никто не оставил их без внимания, сколько могли и отдалившись вертели головы в их сторону. И то сказать, голодные всякой национальности, исключая законопослушных немцев, заели бы ими на десерт, у немцев же выпрашивать еду позволялось только детям. Голодные дети кричали солдатам "Иван, клеба, клеба!", дети толпились возле солдатских кухонь. И на этой дороге матери отпустили руки своих малых с надеждой, что им хоть что-то перепадёт от пира сказочно богатой пары. Если бы наш человек вместе с формой победителя оставил в квартире и его сознание, никогда не допустил бы такую ошибку. Среди голодных нужно есть украдкой, потому что право собственности распространяется только на сытых. На их счастье дети постарше, окружив, держались на расстоянии. На дороге перемешалось движение - матери ждали своих детей, прочие на них наталкивались боками и колясками, ибо все взоры безотрывно были направлены на еду. Вот один малыш, не выдержал, подступил, и оцепление из старших за ним сжало кольцо. Мягкое женское сердце подруги нашего человека не могло не ублажить хотя бы одного этого ребёнка, она явно намеревалась протянуть ему горстку галет. Наш человек оценил обстановку вопиющей несправедливости, которая будет создана наделением одного из многих, но уже было поздно. Ули, выросшая в иных условиях, не знала основ марксизма, по которым именно такая ситуация вопиющей несправедливости зовёт массы к топору для передела собственности. Малыш получил выделенные ему галеты, и то не привело к добру. Тотчас к нему подлетели более сильные, в борьбе галеты раскрошили-растоптали, кому-то крохами досталось, остальные сжали кольцо оцепления до предела, вытянув руки к источнику вожделения: "Дай! Дай! Дай!" Теперь стало ясно обоим, что через секунду передние, подпираемые теми, кто сзади, растопчут их благополучие. В возникшей необходимости немедленного манёвра, он ухватил одеяло за концы со всем, что на нём было разложено и, наклонив вперёд голову, бросился на прорыв, свёртком расталкивая тех, кто попался на пути. В силах окружения образовалась брешь, за ним вылетела Ули. Бежали вспаханным полем, в одеяле грохотали консервные банки, булькал вишнёвый компот, перемешиваясь в тюрю с жирами свиной тушёнки. Всё это цементировалось шерстяным ворсом одеяла. Слава Богу, чада от родителей далеко бежать не могли, так что вне опасности за полем они присели отдышаться. Испорченное одеяло можно было тут же бросить, но Ули, обмакнув палец в жижу и лизнув его, решила, что и тем можно порадовать голодных.
   -Надеюсь, не собираешься их звать.
   -Мы развернем его на их глазах. Кто хочет, пусть кушает.
   -Представляешь себе, как идти с расстроенным желудком? Это - добро во зло.
   Тут ему пришлось объяснять, что есть "добро во зло", притом, что "зло" не знал, как перевести. И "добро" не совсем "гут, но знал, как сказать о боли живота. Ули жаловалась на низ живота через каждые двадцать восемь дней месяца. "У них будет баух шмерцен", - сказал. Ломая с ним язык, она уже тоже не могла обходиться без жестов, у дороги на глазах прохожих ещё раз обмакнула палец в жижу внутри одеяла, облизнула его и причмокнула со словами "шмект гут". Жестом же пригласила желающих к трапезе. Подошёл человек, за ним ещё и ещё, а они продолжили путь - на его устах подходящая случаю история.
   -Знаешь, какой был самый вкусный пирог в моей жизни? - спросил.
   -Вас ист дас пирог? - спросила она.
   -По-вашему - кухен. Так вот, Надо тебе сказать, что летом сорок четвертого года мы здорово турнули людей твоего бывшего хозяина в Белоруссии. И вышли к небольшому городу Слуцк. Не приставай, "Слуцк" не переводится, как Берлин. Из того города твои сородичи бежали без порток, оставив нам нетронутые продовольственные склады.
   -Что есть порток? - спросила она.
   -Без хуузе, - понятно? - похлопал себя по штанам. - Но это не важно. Важно, что склады нам оставили. Вот я бродил по тем складам, некоторые военные уже плавали в алкогольных лужах. Бочка простреливается - паф! - из неё тонкая струя, подставляй хоть котелок, хоть горсть. Это тоже неважно. Важно, что помкомвзвода... ну, зольдат... насыпал больше половины солдатского котелка муки, туда же стакан сахару, три столовые ложки какао, четверть котелка яичного порошка, кусок масла. Всё то размешал на сгущённом молоке, на костре испёк. Что от стенок котелка отлипло, было необыкновенной вкусноты. Видишь? Я даже рецепт запомнил.
   -В кухен нужно - дрожжи или соду, - сказала Ули.
   -Нет, нет. Пожалуйста, ничего не добавляй. Строго по рецепту. Испечешь - пальчики оближем.
   В колонне общительная его девчонка, то и дело откликалась на заводимые попутчиками разговорчики. Он отмалчивался. Чаще других, в тех разговорах возникал вопрос, как с ней оказался человек в возрасте, в котором подобает быть в плену, если не лежит в польской, французской, русской, германской земле? Отвечала: это, мол, бывший военнопленный француз - теперь муж, их направление к нему на родину. Он видел, что и французская национальность, как пара для арийской девицы, не всем по душе. Возможно, у некоторых возникали мысли: "Ага, пока побеждали, хорошо было быть немкой, а когда проиграли, спешит продать родину французам". Один пожилой господин, в нем по остаткам выправки можно было предположить отставного военного, услышав ответ Ули, смёл с морщин доброжелательный вид, поджал губы и прибавил ход тележке перед собой. За ним засеменила его старуха, был слышан, но им не понят резкий обмен мнениями. Тут в нашем герое проснулся победитель. Этого сукиного сына можно догнать и прорычать: "Их ныхт французе. Их айн юде!" Помнил, как это "их айн юде" действовало на немцев, когда врывались в их дома. При том можно распахнуть пиджак и положить руку на рукоять пистолета. Всё это, кроме того, что непроизвольно сунул руку к пистолету, осталось не высказанным. Скандал полностью нарушал договор с Ули о конспирации, а если бы старик или старуха как-нибудь не так ответили, ответили бы как-нибудь со словом "юде", тогда он вовсе за себя не поручился бы. Ули уже нервничала, тянула его в сторону. В стороне сказала: "Не думай, что все здесь такие, как эти старые дырки в заднице (альтэ аш лёх). От того самого страшного немецкого ругательства покраснела и добавила: - Видел? На них с осуждением смотрели многие". Возможно, смотрели многие с осуждением, он того не заметил. Как бы там ни было, идти дальше в колонне расхотелось. Вообще-то, расхотелось идти пёхом задолго до инцидента, но только после него намерение переросло в необходимость. Изредка их обгоняли немецкие машины на газу с пристроенными газовыми баллонами. Машины на газе у немцев победители не отмели, они им не нравились. Вот те драндулеты на газе, с намалёванным на кабинах большим жёлтым кругом, изредка их обгоняли. Возможно, новые власти заставили немцев малевать жёлтые круги на оставленных им машинах в виде некоторой компенсации за жёлтую звезду Давида, которую немцы в прошлом обязали носить евреев. Тем самым теперь они как бы с евреями сравнялись. Так вот, эти переполненные беженцами из колонны машины изредка их обгоняли. Первая же колымага, помесь автомобиля с мотоциклом о трёх колёсах, остановилась на вытянутую руку с пачкой сигарет Кемл. Это чудо почти касалось земли от непомерного количества седоков. Валюта в руке нашего героя побудила водителя резко затормозить и ещё до полной остановки распахнуть дверь кабины, чтоб выпихнуть из неё бабку, везомую должно быть из добрых побуждений. Как известно, добрые побуждения тоже имеют свою цену, в голодной Германии цена их не могла достигнуть целой пачки отличных американских сигарет. Увидав, что платящих пассажиров двое, владелец средства передвижения выгнулся в окно чтоб согнать ещё кого-то с ящика в кузове, сидящая на нём заметалась в попытке как-нибудь втиснуться в стоящих, но наш герой, (благородный молодой человек) усадив в кабину Ули, устроился на бортике со свисающим над дорогой задом. И в том положении он сумел кое-что выгадать, устраиваясь, так растолкал тех, кто был впереди, что перед ним оказался зад молодой женщины. Согласитесь, тыкаться носом в молодой зад куда приятней, чем в сухую задницу какой-нибудь старухи. Ладно. Пусть им досталась столь несовершенная механизация, её преимущество перед пешим ходом проявилось, в Бранденбург прибыли засветло, а попутчики вряд ли доберутся раньше ночи.
   От кого-то сведущего в колонне Ули узнала, что для беженцев в некоторых городах устроен ночлег, ближайший на их пути в Бранденбурге. Оказалось, что устроители этих благ располагали возможностями размещения подопечных не выше подвалов и не ниже чердаков в серых однотипных трехэтажных домах рабочего квартала. На входе их остановили должностные лица, поочерёдно обоим под мышки пахнули едким порошком из шприца величиной с полведра - дезинфекция. "Проходите по лестнице на чердак", - сказали. Чердак - так чердак. Главное, что здесь не интересуются типом подозрительного возраста. С той мыслью он решительно распахнул дощатую дверь чердака и тут же отпрянул - оттуда вырвался застойный запах скопления потных тел в непроветренном помещении, сравнимый разве с запахом трупного разложения. Ладно, и это придётся терпеть. Коммуналка в детстве тоже не благоухала, а фронт выработал правильный взгляд на мелкие неприятности, включив в них всё, что не угрожает жизни. Мелкие неприятности даже стали обладать достоинствами приятной мечты о возможном от них избавлении, не говоря уже о действительном избавлении, по-настоящему оценённом только благодаря тому, что они были. К примеру, дурной воздух чердака оттенит приятность воздуха, когда выйдут наружу. Без него на улице нечему было бы радоваться. Так или иначе, ночевать больше негде, и пусть привередничают те, кем не интересуются власти. К сожалению, Ули ценить неприятности ещё не научилась, к вони ещё и труха перетёртой телами соломы на полу, в качестве постельного белья, превысили то, к чему она была готова. Ули изобразила гримасу, с той гримасой запрыгали крылышки её носа над подёргивающейся вверх губой.
   Внимание! Нос Ули до сих пор не описан. Восполняю пробел. Нос Ули - это такая мягкая подвижная штучка, которую трудно сравнить с настоящим носом, скажем, её друга. Носишко... кнопка, что морщась, двигается вверх и вниз и даже немножко из стороны в сторону, когда ей что-то не нравится. Кроме того, о носе Ули можно сказать, что он способен принюхиваться не только к запахам, а ко всему, что она хочет оценить. И ещё о том: не нужно низко наклоняться, чтоб заглянуть в обе дырочки её носа. Значит, сморщила она этот самый носик и выразила крайнее неудовольствие на смеси немецких и русских слов.
   - Швайнерай, - сказала Ули. - Их уверенный, есть лёйзе. Бештымт.
   Она это сказала, а он во исполнение договора о взаимном обучении языкам, тут же поправил: - Не "уверенный", а "уверена". И не "их". Когда ты запомнишь? То, что по-немецки "их" - по-русски - "я". "Я уверена", нужно сказать. "Швайнерай" по-русски - "свинство", "бештымт" - "точно", а "лёйзе" - вошки. - С тем хотел просклонять этих вошек по шести падежам русского языка, но не успел, из мрака раздался простуженный голос: "Вошки не люди - немецкие с русскими не подерутся". Со сказанным некто сильно закашлялся, откашлявшись, сам оценил свой юмор смехом похожим на клекот летающего хищника. Отсмеявшись, этот человек решил дать полезный совет тем, кто вошёл: "Через час-полтора, - сказал, - здесь будет полно людей. Вам стоит занять места, пока свободны. Лучшее место возле меня, здесь небольшое окошко с видом на крышу".
   Возможность оказаться рядом с больным, может быть, туберкулёзом, окончательно решила дело. Ули попятилась, выдавливая друга спиной из двери. По лестнице припустили так, что на выходе человеку со шприцем пришлось её остановить, схватив за рюкзачок на плечах. Развернув её к себе лицом, этот служитель гигиены сообщил, что не пустит обратно, потому что не имеет права впускать без повторной процедуры, в то время, как наличие дезинфекционного порошка рассчитано в одну порцию на одно тело. Ули ответила, что готова возвратить израсходованную на неё порцию до пылинки, потому что будет настаивать на праве возвращения, как только на чердаке заменят свежим постельное бельё. Произнесла это без улыбки с паузой, как бы в ожидании ответа в котором часу замена будет произведена. Служитель на мгновенье опешил, затем отвернулся к напарнику, покрутил пальцем у виска и сочувственно пожал плечами. Видимо, подумал, что парочка свихнулась, не выдержав выпавших несчастий. Отсмеявшись за углом, Ули сказала: "Мне представилось, как он будет своим шприцем вытягивать обратно этот порошок".
   Всё это было бы смешно, если бы не было грустно. Первый бездомный день догорал, не обещая пристанища на ночь. Солнечный диск уже наполовину скрылся за крышами домов, чётко обозначив западное направление. Так бы за солнцем и вышли из города, может быть, снова повезло бы на чем-то ехать, добрались бы до Магдебурга, где ночлежка, возможно лучше. Как бы там ни было - ближе к цели. Однако "бы" всегда остаётся предположением, а выпала им ещё в Бранденбурге открытая пивная.
   Пивная была открыта, и всякий кому есть, чем заплатить за кружку эрзац пива, имел право на вход и место за столом или стойкой. Следует отметить, что пивные в Германии открыты в положенные часы при любых обстоятельствах. Никакие катаклизмы помешать распорядку работы немецких пивных не могут, они, должно быть, не закрывались ни под бомбёжками, ни когда мимо их дверей грохотали русские танки. Пиво в Германии пьют всегда. Нет ячменя, производится эрзац из всякого растворимого в воде с приданием характерной окраски. Таким образом, при любом строе и когда одна из главных улиц Берлина носила имя кайзера Вильгельма, и когда её назвали улицей имени Гитлера, и когда она стала улицей имени Сталина, пивные на ней и повсюду открывались и закрывались вовремя. Представляется, что дату и время, когда русские захватили столицу третьего рейха, можно было бы считать с момента, когда первый советский солдат вскочил в берлинскую пивную вслед за выскочившим из нее солдатом противника. Если бы этот факт принять за основу, можно было бы не штурмовать рейхстаг и отдельные очаги сопротивления немцев с большими потерями атакующих. Можно было просто объявить Берлин взятым, когда первый советский солдат достиг первой берлинской пивной и, окружив очаги сопротивления, там подождать пока окружённые сдадутся без боя. При том флаг победителей мог быть водружён над дверью той пивной, объектом более значительным, чем рейхстаг. Доказательством значимости служит то, что без рейхстага Германия обходилась больше чем пол века, а без пивных не может обойтись и дня. К несчастью многих тысяч русских семей, потерявших в штурмах берлинских очагов сопротивления своих близких, никто из окружения не подсказал генералиссимусу эту простую прекрасную мысль. Со штурмами всё равно управились не к первому дню праздника Первомая, а дату, когда первый советский солдат ворвался в берлинскую пивную, вполне можно было приурочить к его началу, тем самым, выполнив наказ вождя мирового пролетариата. Приурочив захват Берлина к взятию пивной, можно было получить и ещё одно преимущество. Всем известно, историки любят ставить победную точку после того, как солдат в назидание потомкам омоет свои сапоги во вражеских водах. Вода берлинской Шпрее трудно достижима под крутыми берегами, одетыми в камень. В нашем предложении вода из реки могла быть заменена эрзац пивом из той же воды в пивной. Таким образом, советское командование упустило возможность оставить значимый след в истории без пролития крови.
   Ладно, что упущено, то пропало, в распахнутую дверь пустой о ту пору пивной вошла наша парочка, но никто не поспешил их обслужить. Дремлющий за стойкой хозяин лишь приоткрыл один глаз и снова его зажмурил, голова его опиралась на подставленные кулаки. Что ж, и нашей парочке спешить некуда. Не прочь они подремать в компании того человека хоть и до утра. Вот только стулья под деревенскую мебель жёстковаты. Эти тяжёлые стулья в немецких пивных рассчитаны под нагрузку обширными задами, плюс динамика при раскачивании в такт патриотических песен. У девочки нашего человека маленькая попка, которой удобно в ласковых руках, а не на грубом дереве тех стульев. Ули на нём ёрзала. И сыровато было в полуподвальном зальчике, зябко. Короче говоря, в безлюдье он усадил подружку к себе на колени, обхватил её расстегнутым пиджаком, сколько его хватило. Получилось уютно обоим, тепло. Так и спали бы, если б никто не тревожил, но видимо, бармену снилась прибыль от посетителей, вскоре он, не поднимая головы с кулаков, прохрипел: "Эй, голубки! Я ещё не открыл здесь бордель".
   Приведен приблизительный перевод того, что услышали. В "голубках" он не уверен, слово вставил по смыслу, ну а "пуф" - это и есть по-русски бордель. Значит, не открыл он ещё "пуф".
   С ответом Ули соскочила с его колен. Она всегда старалась опередить друга, чтоб не проявил акцент.
   -Извините, - устали, - сказала она. - Издалека идем.
   -Беженцы? Откуда? -Видать, этот человек успел выспаться до их прихода и желал поговорить по душам с людьми других мест. Под ввинченный в бочонок кран он подставил три стеклянные кружки и ловко переместил их под струю по мере наполнения, не пролив ни капли. С теми кружками в одной руке, с палкой в другой и раскладным сидением под мышкой, выбрасывая негнущуюся ногу, добрался до них. Там сел на стул боком, закруглённым концом палки зацепил и подтянул выпущенное на пол складное сидение, раскрыл его и разместил на нём негнущуюся ногу.
   -Мы из Бервальде, что под Кюстрином, - ответила Ули, когда он уже сидел.
   Ответ призывал к сочувствию соплеменника к изгнанным.
   -Так, так, - сказал. - А ты кто ей будешь? Брат? - вопрос нашему человеку.
   И тут выскочила Ули с ответом: - Муж он. Француз. Бывший пленный. Он у нас работал, а потом поженились.
   - Быстро успели.
   Быстро ли, не быстро, с мужем "французом" она поспешила. Можно было предположить, что бармен потерял ногу именно во Франции, где до того успел выучить пару другую сотен французских слов. Теперь уже, обращаясь к нашему человеку, он как из пулемета застрочил своим французским запасом. Тот, кому очередь была предназначена, только кивал в подтверждение, но где-то, видимо, следовало хотя бы раз отрицательно покачать головой.
   -Он что у тебя немой?
   Вот! Вот находка. Скажи ему, голубка, "да". Немой - прекрасный вариант, могли бы и сами додуматься. Немой мог бы только мычать, мычание на всех языках одинаково. Но муж с таким изъяном не устраивал Ули, не зная, что ответить она сама онемела. Тогда тот, кто должен был быть французом, вместо ответа вытащил из кармана пачку сигарет, подвинул её к бармену и сказал по-польски: "То цебе", то есть, "тебе".
   Наш человек решил, что в сложившихся обстоятельствах остаётся только признаться в простительном хвастовстве Ули национальностью мужа. На самом деле он поляк, в чём сознаётся, понимая, что по немецкой шкале ценность поляков гораздо ниже ценности французов. Ничего не поделаешь, он будет поляком, они тоже были пленными и работали у немцев. Главное - не дезертир из советской армии.
   Эх, ма... заносило этого бармена и в Польшу. И пошло у них соревнование, кто лучше усвоил польский язык - пришедшие туда с запада, или с востока. Однако тот, кто с запада, видать, был там долго, а собеседник его с восточной стороны только проходом. Впрочем, ожидания в предместье Варшавы Праге расправы немцев с восстанием польской Армии Краёвой хватило на то, чтоб заиметь ночную учительницу польского языка, пани Владиславу. Этой любвеобильной и богобоязненной пани не возможно было отказать в сопровождении в костёл, для замаливания грехов ночного преподавания по концу недель. Всё равно сравниться с собеседником наш человек не мог, хотя бы потому, что получил от своей учительницы весьма специфические познания польского языка, не вполне подходящие к беседе с барменом. Не станешь же ему признаваться в любви, или произносить запомнившиеся части польских молитв. Но вскоре оказалось, что и более глубокое знание польского языка вряд ли помогло бы - война занесла собеседника и в Россию. Так что, после нескольких фраз и пения в два голоса "Ой бида, бида вшенде", бармен ему сказал на русском, похожем на русский язык его девчонки. Понятно изложенный смысл его слов был таков: "брось, мол, парень. Мне, до фени француз ты, поляк или русский. Идешь, мол, с нашей девчонкой и тем всё сказано".
   Всё или не всё сказано, доверять жизнь незнакомцу не очень разумно. Первому встречному её не доверяют, а чтоб лишить его жизни, бармену достаточно позвонить в комендатуру. Если нет телефона, может шепнуть тому, кто в пивную зайдет. В этом случае беседы лучше вести без посторонних, и он, не предупреждая, встал из-за стола, пошёл к входной двери, с тем, чтоб закрыть её на засов. Заодно там и перевернул табличку на верёвочке на сторону "цу шлисен", то есть, "закрыто". Бармен наблюдал. - Не бойтесь, - сказал, когда он вернулся от двери. -Я не полицейский.
   -Хорошо, не боюсь, только посиди с нами. Скоро уйдем. Водка у меня есть. Шнапс. Хочешь?
   Налил бы ему водку в пиво, но с этим эрзацем без градусов ерш не получится. А то бы споил. Можно попробовать и одним шнапсом, ещё раз поднялся со стула, от стойки вернулся с тремя порожними кружками. В кружку бармена вылил полбутылки, Ули плеснул на донышко, себе тоже. А бармен со своей кружки стал ему отливать.
   -Говорю - не бойся. Пей. Мне, ведь, всё равно власовец ты, или кто другой. Война кончилась. Пей. Водка лучше, чем... как его... свекольный самь-ё-гон, что у вас в России пьют.
   -Ногу там потерял?
   -Там. Есть такое место, Слатино. Не далеко от Харькова.
   Вот это сюрприз! Он знает Слатино. Ещё бы! В памяти - как вчера. Колыхалась недозрелая пшеница в поле перед станцией Слатино, клонилась под ветром, словно волны в море. Клонилась она под ветром и вставала. А та, что потоптана сапогами, примята колёсами их машин с пушками на прицепе, та не встанет - она уже солома. Пшеница колыхалась, а спрятаться в чистом поле негде. Стволы пушек торчали, как реперы немецким прицелам. И били они по ним из миномета, может быть, бил тот, кто сейчас с ним за одним столом сидит, вроде однополчанина. С воем летели мины из поля подсолнухов перед станционным зданием. Если бы не пламя, что полыхало в окнах станции, если бы уши заткнуть, чтоб вой мин не слышать - пейзаж, что лубок украинский в ярких красках с подсолнухами. Лубок тот только в воспоминаниях - тогда нужно было с ума сойти, чтоб под обстрелом пейзаж радовал. И ясное без тучки небо не радовало. Лучше была бы ночь, где никому ничего не видно. У тех, кто стрелял из минометов, было время окопаться, а они только прибыли и думали ненадолго. Фронт ходко продвигался на запад от самого Белгорода, так что окапываться не было резону. Не было резону сапёрными лопатками ссохнувшуюся землю под обстрелом ковырять, в любую минуту могут скомандовать "по машинам". Комбат в Виллисе в безопасное место откатил, по рации стал выпрашивать у начальства разрешения батарею из обстрела вывести, мол, нет между ним и противником пехоты. Артиллерии так не положено. Даже в противотанковой обороне, и то вместе с пехотой. Пока он договаривался, командиры взводов с расчетами попрятались под машинами. И всё бы ничего, только его машина вдруг вспыхнула, как спичечный коробок, а в кузове боезапас. От неё все в миг - во все стороны, ему же за пушку отвечать, по уставу тягач на огневой позиции не должен оставаться. Оно, конечно, на дело можно разно смотреть: с одной стороны, вроде и не позиция, временная остановка. С другой стороны, вроде машины отогнать времени хватало. И не важно, что в других взводах тоже машины не отогнали - важно, что его машина горела, а особист из дивизии, которой приданы, на него всегда косо смотрел. Все, кто с ним прятались под машиной, когда загорелась, выскочили, отбежали куда подальше, а он вокруг пушки бегал. Шкворень сцепления вытащил, когда уже снаряды начали рваться в кузове, осколки на щите пушки выбивали дробь. Откатить эту махину одному не под силу. Друг его, Мишка, тот, что лёг в землю в деревне Мишурин рог, подъехал на Стударе, на бампере американцы лебедку предусмотрели. Только такой друг, с которым ещё из училища, и мог рисковать - подъехал, сам за рулём. Наш человек тоже ради Мишки подъехал бы.
   Вот, значит, безногий бармен, с которым за одним столом сидит, на фронте с ним в одних местах был. Если сидят за столом, а не в противостоящих окопах, если после драки, то уже как бывшие враги на одном кладбище - просто соседи. У мёртвых врагов нет. За столом соседи по могилам воспоминаний. Только он из того, что вспоминают, целым выбрался, а безногий этот человек может подумать, что от его снаряда пострадал. Без человека-виновника страдание как бы от стихии - со стихии спросу нет, а тут - вот он. На всякий случай сказал:
   -Мы там и не стреляли вовсе. Ждали, когда вас вытурят. А когда стемнело, ваш агитатор по радио стал передавать дурацкие речи. "Иван, штык в землю, переходи к нам". Слышал наверно? Сначала песня "Катюша", потом призывы. Третий дружок наш, Сашка, вместе ещё с училища, погиб, когда тому агитатору затыкали рот. Начальство требовало агитатору рот заткнуть, вроде в сорок третьем ещё кто-то хотел к вам перекинуться.
   -Нет, это я уже не слышал. В госпиталь отвезли засветло.
   Видимо, и бармен проникся, так сказать, к "однополчанину" по другую сторону фронта. - Смотри, - показал в сторону Ули, - твоя девчонка носом клюёт. За стойкой дверь. Отведи её. Там диванчик, хотя и короткий - лучше, чем на стуле. А мы ещё посидим.
   И сидели до рассвета. Выяснилось, что уже без этого бармена, его часть по тем местам отступала, где он наступал. Была его часть и в Пятихатке, и в Александрии, и в Новгородке. "Хочешь, - сказал ему в чувствах, - я тебя завтра с другом сведу. С ним на двоих у нас три ноги и три руки - руку он как раз в Новгородке потерял. Ему тоже будет интересно послушать, как было с другой стороны фронта". Но нашему герою ночи на воспоминания хватило, он и так их растягивал, чтоб Ули отоспалась. С рассветом распрощался с "однополчанином", какое другое определение ему дать, если воевали напротив друг друга? Распрощались и продолжили путь, Ули ежилась от утреннего холодка. До шоссе недалеко было идти, а перед шоссе оказался сквер. Уютный сквер оказался, и уже заливало его солнце, уже пригревало. Проходили они сквером и решили не торопиться, потому что лучше дождаться, когда по шоссе толпы повалят, в толпе, опять затеряются. Уселись на скамью, уютная скамья в уютном сквере, с трех сторон в зелени, а солнцу открытая. И она тотчас под тем солнышком прижалась к нему, рюкзаки у ног. Сколько сидели - времени не считали, и досиделись. Сначала говор послышался с громким смехом, немцы на улицах ещё в голос не хохочут. Они ещё пуганные, а может быть, вообще на улицах шумно себя не ведут. И тогда выбор: то ли остаться на месте, авось пройдут по аллее сзади скамьи, то ли на ту аллею перейти, опять же авось пройдут перед скамьёй. Если равный авось, так чего рыпаться? Остались на скамье в обнимку, а не пронесло. Вывернули двое, один долговязый с широкой лычкой на погонах, старший сержант, второй - увалень пониже сержант не старший. Шли без оружия, может быть, в самоволку шли - это отметил, как только их увидел. Если в самоволку, то может им нужно торопиться, и пройдут себе мимо. Торопились или не торопились, но как только этот второй их увидел, за локоть придержал того, с кем шёл: "Смотри, какая немочка красивая с немчурой сидит, - сказал. - Разве, - говорит, - мы для того победили, чтоб бабы с немцами сидели?" Что он так сказал, можно было определить по выражению лица, с тем выражением подошёл к скамье, носком сапога постучал по рюкзаку у ног Ули.
   -Комендантский патруль, а что это у вас в мешках? Ну, покаж.
   -Нихт фарштеен руссишь, гер орфицир, - ответила Ули, подлестив ему производством в офицеры. Лесть не помогла:
   -Да ты встань! Вставай, пойдем с нами, там разберемся, - с тем потянул её за руку. Ули поднялась со скамьи.
   Если бы этот увалень знал, что жизнь его на волоске. Знал бы, что уже рука за спиной под пиджаком сжимает рукоять, уже отщелкнут предохранитель, а патрон в стволе приготовлен ещё в Потсдаме. Знай всё это увалень, которому выпало повелевать на время имуществом и женскими телами, обошёл бы их стороной. Он не знал - знала Ули. Знала, что её слова, будто лучше перетерпеть, если такое выпадет, его ещё в Потсдаме не убедили. Она знала и видела, зачем за спину потянулась рука. И тогда, чтоб предупредить опасные для всех последствия, резким движением вырвала руку из руки солдата и понеслась к домам за сквером, легко перескочила ограду, а этот увалень, опомнившись, ограду неловко перелезал, потом потопал за ней в тяжёлых кирзовых сапожищах. Другой солдат, видать, человек с юморком, повернулся к скамье спиной, вставил два пальца в рот, засвистел, заулюлюкал - весёлый был солдат. И тогда наш герой побежал третьим, чтоб не упустить из виду Ули и того, кто пытался её догнать.
   Когда в лабиринте улиц порядочно отдалились от сквера, серая кофта Ули скрылась за поворотом. Тот, кто пытался догнать, остановился на углу. Постоял он на том углу, отдышался и повернул обратно. Пришлось и нашему герою повернуть обратно, потом - за угол, куда солдату не по пути. Не встречаться же с тем увальнем лицом к лицу.
   Слава Богу, пронесло без стрельбы, теперь нужно дождаться Ули, Сразу в сквер не возвратился - опасно. Могут ждать у рюкзаков, чтоб к трофеям и девчонка была. Ему её лучше встретить на подходе. Стал блуждать по улицам, где она могла быть. Вот-вот увидит её фигурку за тем поворотом, за другим - не увидел. В сквер зашёл с другой стороны, сначала выглянул из-за кустов - никого. Тогда сел на ту же скамью, увы, рюкзаков лишились. Было бы странно, если б не лишились. Теперь они такие же нищие, подумал, как те, к которым примкнут на шоссе, когда Ули вернется. Все же у него в карманах пара пачек сигарет "Кемл" и пачка бумажных "алиертен гельт", а продуктов на всю жизнь всё равно не хватит. Ждал он свою девчонку час и другой, уже какая-то мамаша вывела ребёночка в сквер, села на соседнюю скамью с вязаньем, малыш завозился в песочнице. Потом присеменил старичок с тростью. Старичка привлекли окурки, их набросал под ноги много, волнуясь, прикуривал сигареты одну от другой. Старичок тростью ковырял "жирные бычки" на земле, невиданное дело по тем временам, и заглядывал в лицо того, кто их набросал - не станет ли он сам поднимать. Взгляду ответа не было - молчание тоже ответ, опустился на колени, поднял и ту, что ещё пальцы жгла - только выбросил. Тут же на скамье выпотрошил табак в трубку, а зажигать не стал, так посасывал. То ли нечем было зажечь, то ли ему и без огня было хорошо.
   Вскоре и он поднялся. Отошёл недалеко, чтоб видеть скамью и улицу, откуда ожидал, что появиться. Много раз отходил с того места и возвращался, так до самых сумерек, когда всё равно её уже не увидел бы издали. В небо взошла луна, бабья рожа, хоть платочком повязывай. И улыбочка ехидная. Умеет луна улыбаться по всякому. Если плохо - лучше не смотреть. Он всё ждал: то ли Ули приходила к скверу, когда он плутал по улицам, а когда возвращался, она плутала по ним, то ли заблудилась, и может быть, с наступлением дня сквер найдет. Лишь когда светлого дня уже достало, чтоб этот город исходить вдоль и поперёк, понял, что теперь может с ней соединиться только там, откуда вышли или нигде. С запада на восток встречались пустые машины, обратный путь занял не более трех часов. От места, где высадили из машины, до Ягер аллее бежал. Радостно екнуло сердце, когда увидел, что под ковриком у двери нет ключа. И открыло ему дверь его сокровище. Сокровище его с мокрым от слёз лицом повисло на шее. Так и донёс её на руках к кровати.
  
  
  
  

18. КАЗНИТЬ НЕЛЬЗЯ ...

  
  
   К радости встречи судьба добавила им три дня, можно сказать, не вставая с кровати. На четвёртый день утром он раздвинул шторы, жмурясь от яркого света, и объявил себя подлежащим суду военного трибунала, как дезертир, отсутствующий в части более трёх суток. Нет, не это его беспокоит. В хаосе расформирования дело до прокурора не дойдет. Может быть, сегодня, а может быть, завтра, или даже послезавтра, если очень захочется, он оторвется от той, что ещё сладко посапывает в кровати, и явится к полковнику, который получал дары из рук в руки. Для него он сочинит историю в гусарском стиле, в которой вино и женщины послужат препятствием исполнению служебного долга в дни отсутствия. Вряд ли начальник, обязанный ему, будет придирчив к сочинению, может быть пожурит для порядка. Но отпущения грехов ему недостаточно, начальник должен понять, что тот, кому он обязан, в резерв не хочет. Из резерва можно загреметь к китайцам, где узкоглазые женщины не известно дают или нет. И потом: так сказать, в политическом плане он ничего не имеет против японцев. Пусть из каких-то своих соображений, но в трудные времена японцы на Союз не напали, это облегчило Хозяину не лёгкую победу и без японцев. Более того, они напали на Америку, чем втянули её в войну на стороне Союза. Почему же ему с ними воевать, с японцами? Он уже навоевался с немцами, и после неудачного отвала со своей девчонкой на Запад имеет намерение пожить с ней в этой уютной квартирке, сколько будет возможно. Когда возможность иссякнет, они уйдут без оглядки, не так, как в этот раз. Это, конечно, не скажет полковнику, ему достаточно истории с гусарскими похождениями. Полковнику, и всякому иному ясно, что в Германии после войны лучше, чем в Китае с войной. В общем, утром четвертого дня не видение прокурора его беспокоило, его беспокоило время, когда Ули была без него. Он допытывался, что произошло после её бегства из сквера, и как она вернулась в Потсдам. Кое-что из её рассказа казалось ему недоговоренным, окончание казалось не столь благополучным, как было поведано. Да, да, кое-что из её рассказа вызывало в нём ревность. Обратно в сквер Ули не попала, она заблудилась. В беге было не до примет, не запомнила, где сворачивала. Со страху из-за погони убежала далеко. Потом искала пивной бар, где ночевали, казалось, от того бара она найдет и сквер, но бар как в землю провалился. До этого места ничто не вызывает сомнений, он и по прошлому знал, в навигации его девчонка не сильна. Дальше, некто по имени Вили, с ним познакомилась, расспрашивая дорогу, водил её по скверам, но все были не те. Потом, якобы, этот Вили, предложил доставить её в Потсдам на мопеде. Такой обыкновенный велосипед с моторчиком. Вроде, этот мопед у него был припрятан в сарае с запасом бензина. Вроде бы, за золотое колечко с брильянтом, вещью оставшейся у неё от матери. Но колечко, которое он видел и знает, лежит на тумбочке. Выяснилось, что стал приставать, потому под конец дороги пришлось от него бежать, не оплатив услуги, как было договорено. Сам факт, что его девчонка сидела на раме мопеда, охваченная чужими руками, уже что-то. С этим нужно смириться, а только ли приставал - это вопрос. Ещё и ещё переспрашивал её с начала, от середины и с конца, придирался к словам, выуживал подробности. Ничего нового не выудил. Этот Вили пытался... пытался, но не получил. Не придумано ли для его спокойствия? Какое там спокойствие. Полмесяца опасливо поглядывал на её живот, ухо к животу прикладывал, вроде оттуда кто-то что-то ему шепнёт. Он свою девчонку берёг, а чужому незачем. Через пару недель пролилась, но и это не доказательство. Чёрт возьми, никогда раньше в себе комплекса Отелло не замечал! Было - не было осталось с сомнением тогда и через много лет, но тогда это было настолько несносным, что вынес суровый приговор этому Вили по целому ряду тяжких обвинений. Этот побеждённый наглец присвоил себе право победителя на тело его девчонки. Это раз. Пытался (только ли пытался?) использовать доверие в преступных целях. (Использование доверия уголовный кодекс РСФСР рассматривает как отягчающее вину обстоятельство.) Даже если только пытался, попытка по сталинскому кодексу рассматривается, как совершённое преступление. Короче говоря, гражданин Германии по имени Вили, место жительства и фамилия неизвестны, подлежал суду с необязательным присутствием на судебном заседании и без стороны защиты, как это принято в стране завоевателя. Обвинитель, он же пострадавший, по обстоятельствам представляющий известную тройку в одном своём лице, не усмотрел никаких смягчающих обстоятельств. Ули утвердила приговор молчанием, что ни в коей мере не свидетельствовало ни о "было", ни о "не было". Кроме прочего, известно, что женщины без снисхождения судят, когда в таком деле им не доставлено полное удовлетворение. Чтоб удовлетворить его девчонку нужно... ого! Так что утверждение приговора ею не стало опровержением его сомнений.
   Следует отметить: приговор, вынесенный вооружённым военным гражданскому лицу в Германии, был в то время делом не шуточным, но обстоятельства заставили отложить его исполнение на неопределённое время. Тридцать пять лет приговор не мог быть исполнен, преступление и наказание разделял железный занавес. Когда, наконец, нашему герою выпало покинуть пределы империи, с сообщением о том стюардессы самолёта, в его воображении предстали возможные встречи. Он отключил жужжание самолётных моторов в ушах и в зажмуренных глазах замелькали лица, лица, лица. Среди них одно имя без лица - Вили. Увы, и через тридцать пять лет Вили оказался недосягаем, Бранденбург со многими местами примечательными в жизни нашего героя ещё были за железным занавесом, так что он смог с английской стороны доехать только до Гельмштедта. К той крайне возможной точке привела его неодолимая сила воспоминаний. По дороге обратно среди образов прошлого опять мелькнуло имя Вили с пятном вместо лица, время стёрло и те скудные приметы, которые некогда обрисовала Ули. Их выветрило время вместе с остротой обиды, и уже давно определилось, что образ Ули куда приятней вспоминать с неизвестным "было", к нему время всё настойчивей приращивало отрицательную частицу "не". С той частицей возникала необходимость в пересмотре приговора этому Вили, поскольку и кодекс его страны был пересмотрен с отменой троек и всяких сталинских прибамбасов к нему. Всё это, хотя и без санкций, не могло снять вину с этого Вили. Об оправдании не могло быть и речи, и ему, кстати, вспомнилось вычитанное в детстве чьё-то соломоново решение в случае, когда нельзя наказать без оправдания. Для того достаточно лишить запятой приговор "КАЗНИТЬ НЕЛЬЗЯ ПОМИЛОВАТЬ".
  
  
  
  
  
  
  
  
  

19. БЕРЛИН ПОБЕДИТЕЛЕЙ

  
   Хризантемы золотистые
   Стоят на фортепиано ...
   (Популярн. польске
   танго тридцатых годов)
  
   Ули пыталась его разбудить, играя с лицом, легонько потряхивая за нос, щекоча кончиками пальцев щёки, шею, он в ответ бормотал "отстань". Открыл глаза, над ним милый облик в считанных веснушках, крупинки сахара в сметане. Лизнул. Сказал, "сладко".
   - Фи, - обтерлась ладошкой. - Проснись, нам необходимо кое-что обсудить.
   - Серьёзное?
   - Очень.
   - Для серьёзного нет времени, - посмотрел на часы.
   - Когда же?
   - Могла вчера вечером. - Это звучало вроде: "раз упустила вчерашний вечер, так и вовсе обойдёмся без разговора". Её серьёзных разговоров побаивался.
   - Вчера не могла, ты занял меня другим неотложным делом. После него хочется спать.
   Вспомнил, как было вчера, воспоминание не прошло бесследно. Перед тем как ему раскрыться обозвала легкомысленным типом. То, что обозвала, означало не точку на задуманном разговоре, а только, запятую на время пока сама светится желанием. Он знал, чем тщательней будет выбор времени, для пришедшего ей в голову, тем труднее будет отбиться. Так что молчание, когда одевался, его не успокоило. Одевался в спешке - опаздывал. Да он и предполагал о чём будет речь. Какой-нибудь новый изыск по поводу бегства.
   Спешил, но мог уже не спешить, минуло около часа, после назначенного ему времени явления в штаб, где ждала машина, выделенная распоряжением полковника для доставки в офицерский резерв. Прибытие в резерв на штабной машине должно было свидетельствовать о явлении не простого лейтенанта, а лейтенанта, которому покровительствуют высокие инстанции из управления артиллерией Группы Советских Оккупационных войск в Германии. Полковник Легенду о госпитальной деве полковник выслушал доброжелательно, даже выспрашивал интимные подробности. В заключение сказал: "Хорошо устроился, триппер подхватишь, там и вылечат". Вот ведь, говорят, что начальство не помнит добра. Выходит - не все. Трофеи давно кончились. Впрочем, возможно ему требовался разбитной человек под рукой. Так или иначе, он заверил, что в связи с расформированием роты, только через резерв сможет устроить на штатную должность в Управлении, и обещал, что в тот же день пошлёт туда требование направить его на новое место службы. В общем, для нашего героя всё обходилось наилучшим образом, даже часовое опоздание не имело никаких нежелательных последствий. Машину никто не перехватил, шофера "забивали козла" в отведенном им помещении, испытывая крепость стола, способного выдержать мощные удары ладоней с костями. "Чего торопиться, - сказал, который должен везти, - не к маме едете. Кончу партию - поедем". Во фразе сквозило пренебрежение к малому чину и возрасту навязанного ему пассажира. Пришлось ждать. Торопиться действительно было некуда, в резерве пришлось слоняться без дела. Бумага из штаба запаздывала, не знал, куда себя деть. Бродил по лесу, среди него в коттеджах размещался тот офицерский резерв, комнаты и проходы их были заставлены железными кроватями, но большая часть их пустовала, вероятно, в ожидании какой-нибудь большой переформировки или демобилизации. Бродил вокруг канцелярии, чтоб быть на глазах, надоедал писарю, пожилому угрюмому старшине. В конце концов, писарь, который не испытывал почтения к старшим по званию, грубо его оборвал. Когда, мол, понадобишься - вызовем. Обедал из казённого котла, от которого отвык, потому, или от пристрастия Ули к "гемюзе" - овощам, заправленный салом борщ показался вкусным, сытый прилёг на койку, уснул. Это же надо, без Ули проспал от полудня до утра, сказались бессонные ночи. И завтрак проспал, а по дороге на кухню, где хотел чем-нибудь разжиться, увидел возле канцелярии ту самую машину, что доставила вчера. Оформление заняло минуты, оказывается, его искали, но в каком-то другом доме - ошибка то ли хмурого писаря, то ли он сам залёг не там, где следовало. Дорога тоже не заняла много времени, и вот он перед полковником.
   -Неожиданные осложнения, - сказал полковник. Генералу, начальнику отдела кадров, не досталось машины из тех, что ты нашёл. Он слышать не хочет о зачислении в штат.
   -Что же делать?
   -Временный выход - я договорился в Шестом АДАНе, это полк аэростатного наблюдения, будешь числиться там, а работать здесь, у полковника Глушкова. Постарайся, как можно меньше попадаться на глаза генералу.
   На его месте другой огорчился бы таким решением, а он тут же оценил выгоду приписки к двум хозяевам. Каждому можно сказать, что он у другого, а будет с Ули. В её постели уж точно не попадётся на глаза генералу. Ладно, необходимо представиться командиру этого аэростатного полка. Что за полк такой, не имел представления. На фронтах, ни на Степном, ни на Первом белорусском, аэростатов не видел. Это же какая цель даже простой пуле! Когда его полк формировался в Москве, видел как с наступлением сумерек, девчонки в солдатских формах тащили аэростаты воздушного заграждения. Наверно и здесь девчонки, совсем не плохо.
   Привезли в деревеньку, где этот полк располагался, за столом в кабинете сидел невзрачный человек с двумя просветами на погонах при двух звездах. Подполковник поднял на него оловянные глаза, лысина в венчике птичьего пушка.
   -Говорили о вас, - сказал. - Будете довольствоваться в батальоне прикрытия. Вот записочка командиру батальона, - благостно так сказал, но чувствовалось пренебрежение как бы фронтовика к штабникам. И скользнул он взглядом по груди нашего героя:
   -Орденок-то, медальки за что получили? - Это был явный намёк, вроде не боевой лейтенант перед ним, а какая-нибудь ППЖ кого-то из штаба. Кто вопрошает? Плюгавому, со своими баллонами, в противотанковой обороне постоять бы. От той мысли, очень захотелось порушить благость этого человека. Сейчас он ему представит спектакль. Ногой взбрыкнул, рука по боку с ускорением вверх, под козырёк. Отрыв руки с разворотом ладони. Голос иерихонский, как на плацу:
   -Разрешите дол-жить, трищ подполковник?! Орловско-Курская... трищ подполковник! Форсирование Днепра... трищ подполковник!
   Замахал, замахал ручкой. - Не надо, не надо. Идите себе.
   Нет уж, спектакль получишь до конца. - Есть, идти, трищ подполковник! - Скомандовал себе: Кр-р-ру...- с придыхом: - ом! - Четкий разворот на сто восемьдесят градусов, отставленная нога с прихлопом каблуком. И три шага строевым, чтоб сыпался паркет. "Подмёток не жалеть, ети вашу рогоносицу!" - это уже не в слух, это из набора училищного старшины. Вот, всё по уставу, но до конца не разрядился, хотя понимал, что этот подполковник мог полагать, что ему подсунули штабного сексота. В штабе поднялся к новому шефу, не избыв впечатление от предыдущего. Против ожидания, увидал усталое, не лишённое приятности, лицо. Владелец лица повертел записку, отложил:
   -Добро, - сказал. - Будешь помогать, кому делать нечего. Главное - околачивайся поблизости. Обязанностей пока не знаю и своих. Обязанности были, когда воевали - теперь игрище.
   -Слушаюсь, - ответил. По сказанному определилось, о чём тоскует этот вояка, со звездой героя на груди. Сразу это проявилось, и подтвердилось впоследствии. Тосковал он по осмысленным борьбой с настоящим злом военным годам. Вот она победа, всеобщая, но не своя, как колхозное поле. В годы войны, даже размытое поминанием всуе слово Родина, имело ясное значение для людей сходных с этим полковником. Было чувство личной ответственности за шаг на восток и за шаг на запад. Победа отвратила чужую угрозу, но вернула к роли винтика в гигантском аппарате. Винтика, что может быть выброшен в новую чистку туда, где Макар телят не гонял. А что новые чистки неизбежны, Хозяин ясно дал понять. Так что нехитро угодить без возврата, куда угодили многие его соученики и учителя по академии. Не у одного полковника Глушкова появились такие мысли. А ведь всю войну подогревалась надежда на перемены. Даже погоны надели на армию. Вот, погоны погонами, а при них и колхозы, и чистки, и лагеря. Так что ждать худшего, потому что от тридцатых худшее нарастало. Не с первого дня наш герой всё такое услышал от своего нового начальника, и был у него не так уж долго, но всё ж таки, если бы опер собрал по словцу, сколько услышал наш герой, то орденок тому оперу был бы обеспечен. Этот советский полковник, некогда вольноопределяющийся потом окопный подпоручик на фронтах первой мировой, был так огорчён царскими поражениями, что увлёкла его твёрдая власть Ленина, при Сталине потерял многих друзей, но остался человеком доверчивым. Может быть, он чуял в своём молодом помощнике безопасного слушателя, хотя тот предпочитал помалкивать. Да и вполне трезвым полковник бывал редко, под хмелем, что на душе, то на языке. В общем, наш герой наслышался всякого, что любой иной держал бы при себе. Его новый шеф так изменился с миром, что не узнавали лихого вояку друзья-фронтовики. В полку, которым командовал, после войны запил запойно. В память прежних заслуг перевели в штаб - совсем не подходящее место не понаторевшему в подсиживании и подхалимстве. Перевели и, наверно, при первом удобном случае демобилизуют, останется проторенная дорога к зелёному змею.
   Но вскоре к полковнику приехала жена, казалось, странная пара этому человеку, однако чуть не с первого дня определилось, что только такая могла восполнить всё, чего ему не хватало для жизни в той среде. С приездом жены, не то, что перестал совсем пить, но пил не больше прочих вокруг. Стал более сдержан на язык, хотя по настроению с нашим героем и потом выкладывался. Жена его, Маруся, бабёнка ещё смазливая, пролазистая, из первых прорвалась к мужу, как только вышло разрешение старшему офицерскому составу вызывать жён в Германию, сходу получила хорошую квартиру, нашла себе служанку "храву" за харчи.
   Ох, эта Маруся! Как быстро она обзавелась знакомствами среди распорядителей благ, нужных для обмена на то, что потом увезёт. Казалось, ещё там, откуда приехала, разузнала в каком хозяйстве, где и кто представитель военной администрации. Она, как бы, и про нашего героя знала загодя, ещё не распаковав пожитки, собственноручно ему позвонила, чтоб пришёл рассказать, где что и почём. "А то, знаешь? - говорит, сразу на "ты", - муж у меня совсем по другой части". Если бы этой бабёнке Бог дал возможность, наверно, опустошила бы Германию начисто. Хозяин-Победитель разрешил опустошать Германию соответственно чину, но можно быть уверенным, что полковница Маруся отхватит столько, сколько не каждой генеральше достанется. У Маруси торговый талант, в Германии ей не достаёт только языка. Без знания немецкого языка попала в зависимость от нашего героя. С ним быстро завязала отношения на принципе "рука руку моет". Только попросит у Маруси отходную на день, а то и на два, как мужу следует неукоснительный приказ. А на рабочем месте, не умолкал телефон. То ей переведи, это переведи, особенно, для разговора с домашней работницей.
   -Скажите: фрау...
   -Это я знаю, - перебивает. - Храва
   -Фрау, говорю...
   -Хорошо - храву...
   "Храва" у неё засело.
   На другой день после прибытия жены, к нему обратился полковник:
   -Друг мой, молодой, - говорит, - услужи, будь любезен. Понимаешь, мне появляться на чёрном рынке некрасиво, да ведь и не говорю по-немецки. Съезди с Марусей. Одолела.
   - Конечно, поеду, Алексей Максимович.
   -Только того... - помялся, слова стал подбирать. - В общем, офицерская жена, моя Маруся. Если в армии останешься, узнаешь, что это такое. Муж на сборах, муж в лагерях, а жены сами по себе месяцами. Ты уж меня, старика, пожалей.
   -Что вы говорите, Алексей Максимович? Жена ваша моей матери чуть моложе.
   -Ну и, слава Богу, - ответил.
   Подкатил к дому на Виллисе, вышла Маруся. Из копны осветлённых до цвета соломы волос, глазки стреляют. Губы ярко намазаны, лицо в штукатурке. Чего это полковник так боится за свое сокровище? Наш герой краски на женских ликах не терпит. Ему, как Бог их сотворил, куда милее. Вот она вышла: "Поехали, чернявенький. Руку бы дал, не отвалится, а то, видишь, ступать высоко". Поерзала на сидении, разместилась, руку под руку запустила. Э, да ведь так руль не покрутишь. Отметил он и живот, и морщинки, пусть не боится Алексей Максимович. Вот если бы талия осиная, грудки торчком и попка, что в ладонях умещается, тогда за себя не поручился бы. Всю дорогу она стрекотала, когда приехали к чёрному рынку за Бранденбургскими воротами, сказала: "Ты не торгуйся, только переводи. Торговаться я сама люблю". Действительно, ни одну пустяковину без того не купила, то есть, не сменяла на продукты. Подходила к товару, отходила, набавляла понемногу. Иногда сразу брала вещь, вроде согласна с ценой, но давала меньше, чем просили, торг разгорался. Рассчитавшись, удовлетворённо хмыкала - сколько-то выторговала. И не то, что Маруся была так уж скупа. Рынок для неё, что для азартного картёжника игра. Если бы её научить в очко играть, или там, в преферанс, она свой азарт на игру оборотила бы. Но азарт Маруси в торговле. Нет, не скупа была. Предлагала для него сменять что-нибудь такое, что ей казалось подходящим. Да и чего скупиться? На что меняли не потом заработано.
   После рынка нужно ехать пополнять запасы. В подсобное хозяйство за салом - ходовой товар, за сигаретами на табачную фабрику.
   -Поедешь со мной, - говорит, - лучше, чем с мужем штаны протирать.
   -Как прикажут.
   -Прикажут. Прикажут - не откажут. - Присказки в рифму Марусино особое удовольствие. Поэзия базара.
   Другим днём и поехали на Опеле-капитане, Алексей Максимович у сотрудника одолжил. "А то, - сказала Маруся, - на вашем козле далеко ехать - родилку отобьёшь". На подсобном хозяйстве её встретили весело, её везде весело встречали, умела обставить дело в легкости. Всем раздаривала улыбочки, смешки от старичка немца ветеринара до охранника. Могла шуточку двусмысленную высказать, прикоснуться ласково.
   На подсобном долго не задержались, с ящиком сала, какой-то ещё снедью, отправились за сто километров в город Дессау. Там военный представитель, то ли на табачном складе, то ли на фабрике, знакомый Маруси, еще по мирной гарнизонной службе мужа. Отмотал эти сто километров под не умолкающее воркование, на подъезде посерьёзнела, стала прихорашиваться, губы по помаде помадой, волосы взбила. Не нужно быть чрезмерно наблюдательным, чтоб понять - предстоит особая встреча. Когда шуточки всем, значит, никому в отдельности, а здесь улыбка другая, и только одному майору военпреду, он выскочил навстречу. Да и по взгляду глаза в глаза, по рукопожатию долгому - без сомнений. А нашему герою, что за дело? Не евнух при ней, привёз, перевел с немецкого, что смог, увёз - всё, хотя Алексея Максимовича жалко. Да пусть их. Не мыло - не смылится.
   Отобедали втроем, совсем уже не стеснялась - он, как бы, подельник. Рукой майорову ляжку похлопывала, всякие знаки внимания. Под конец обеда и майор перестал стесняться, чуть ли не ел с ней с одной ложки. После обеда сказал: "Дорога длинная, отдохни, лейтенант, а мы с Марусей товар отберём", - притом, прямо-таки подморгнул, а Маруся рассмеялась.
   "Отбирайте, отбирайте, - подумал, - только чтоб засветло домой". Ещё подумал: "что она в этом шибздике нашла? Алексей Максимович, куда мужик представительней". Впрочем, мужчины для него, как лошади, на одно лицо.
   Ждал их на стуле, потом перешёл в машину, кое-как в тесноте на мягком сидении сзади, устроился, а если устроился, так тут же и уснул, свои ночи без сна сказываются. Разбудил его стук двери уже в сумерках. Села в кресло, всматривается в зеркало заднего вида, расправляет пальцами что-то на лице. Расправляй, не расправляй - на лице автографы любви, и пар от неё ещё не выветрился. Ехали молча, поглядывала на него искоса, наверно, оценивала, выдаст или не выдаст. Знака, что не выдаст, не подал, пусть страхом помучается за то, что долго ждал. Заговорила, в ответ "да" и "нет" - страх нагонял. Тогда, как будто уснула, голова к нему на плечо склонилась. Потом рука сползла на колено. Мало ли, чего не бывает во сне? Однако не сонная рука. Такое он уже стерпеть не может, даже если бы с Ули накануне пришёл к концу. А уж, если конца не было... и вообще, в этом смысле человек он не стойкий, при обострённом воображении. Воображение его, в определённых обстоятельствах, низкие баллы возводит в степень, в коей на время любая получается королевой. Ну, и рука у Маруси опытная, такой рукой его любая завалит. Значит, заскрипел тормозами на обочине, а то в глазах потемнеет, в аварию угодишь. Слава Богу, майор её помаду слизал, так что помадных следов на теле не оставит. На обочине все нужные пуговицы оказались уже ею расстёгнутыми, а пристроиться на передних сидениях не получалось. Маруся опытная в этом деле, выскользнула из-под него, с трусами в руке перескочила на заднее сидение. Он - следом, спущенные брюки в ногах путались. "Дверцу, - говорит, - не захлопывай, а то не поместимся". Так, всё ниже зада, у неё снаружи осталось. Знала, знала, как и в машине, Маруся.
   Потом спала по настоящему, а его разобрал смех. Неужели она так пылко расплачивалась, чтоб "взять по делу"? Неужели только для уверенности, что не проболтается? Или майор оказался для неё слабоват? Смех - смехом, но это уже его вторая подлость хорошим людям. Что с тем поделать, если, как говорится, на передок слаб? Ну, совесть поколет, так ведь своя совесть найдет и чем оправдать. Одним больше - одним меньше дела не меняет. "Без повторения, - решил. - Награда не стоит последствий".
  

***

  
   -Мы должны учитывать свои ошибки, - сказала Ули, когда нашла момент подходящим для серьёзного разговора. - Лучше всего нам просто перейти в Западный Берлин - это рядом. Кроме того, я знаю, кто там нас приютит на первых порах. На первых порах нас могут приютить родители моего бывшего жениха.
   -Вот это да! Надо же такое придумать. Мало того, что увёл у них невесту, так ещё и спать с ней на их глазах.
   -Они прекрасные люди - поймут. Кроме того, всегда были настроены анти.
   -Анти того, чтоб ты спала с их сыном?
   -Не притворяйся глупым. Я говорю о наци.
   -Знаешь? Одно дело шептаться в семейном кругу - другое, помогать предательству невесты, в их собственном доме.
   -От него давно не было вестей.
   -Только подумать, какая наглость. Просит помощи двойная предательница. Предательница их сына и любимой родины-гаймата.
   -А ду предательник Советски Союз.
   -Тем более. Два предателя.
   Препирательство продолжалось и в метро до самой площади Герман плац. Нет, нет - это ещё не бегство. После бурных настояний, согласился на знакомство. "Неужели не понимаешь? Если прихожу с тобой - значит, с прошлым кончено. Возможно, не помогут, но простая порядочность требует сообщить об изменении моих планов. Пойми, если была бы иная цель, нашла бы время приехать одна".
   Ему представляется, что возможна и иная причина совместной поездки. После случая в Бранденбурге одна опасается выходить на улицу. Даже в булочную напротив их дома ходит он. Правда, в том есть и иная причина. Ей по карточкам отвалят четыреста граммов, а он без карточек берёт целый батон. Как бы там не было, поход ему неприятен, надеется, что тех, к кому идут, не окажется на месте. Могли, ведь, удрать, когда Берлин был весь советский. Но могли уже и вернуться, когда впустили в их район американцев.
   В вагоне берлинской подземки легко себе представить, что на поверхности Москва. Видно, что немцы к московскому метро руку приложили. Вагоны, переходы, указатели - все похоже, только без мраморной роскоши станций, подобной лаковым штиблетам на оборванце. На Германплац олицетворением другого мира стоял чёрный гигант, полицейский американской военной полиции. При виде нашей парочки с лица его сошло выражение служебной скуки, он белозубо улыбнулся Ули со словами: "Мадмуазель бьюти". Ули тут же состроила глазки. Это у неё не залежится. Она ничего не может с собой поделать, хотя знает, что его раздражает её сверх общительность. Вот и здесь, предотвращая нотацию с напоминанием, что в голодной Германии победители воспринимают любое кокетство зазывом проститутки, с обезоруживающим вздохом сказала:
   -В американской зоне нечего бояться. Почему, почему вы не хотите, чтоб у вас было так же, как у них?
   Знает, его хлебом не корми - дай высказаться на тему высокого порядка.
   - Видишь, детка, в прошлом веке жил твой соотечественник, бородатый Карл Маркс. Карл Маркс разработал прекрасную теорию справедливого распределения произведенных благ. Увы, на теорию производства того, что потом будет справедливо распределено, ему не достало времени. Получилось, что распределять мы умеем, но нечего. Оттого наши люди суровы.
   Он готов был развить тему глубже, но разъяснение умных слов его немецким запасом заполнило весь путь от метро до двери нужного дома. Лестница в том доме казалась начищенной, как солдатские сапоги перед парадом, окно можно было принять за не остеклённое, так что хотелось ткнуть в него пальцем для проверки. Всё его раздражало уже от входа, а эта чистота навела на мысль, что столь аккуратные люди не смогут понять форс-мажорные обстоятельства, которыми его Ули будет оправдать предательство их сына. Так ведь и оправдания особыми обстоятельствами обидны. Значит, не его предпочла - обстоятельства заставили. В любом случае, для этих аккуратных людей (привязался к аккуратности) он чужак, и значит то, что у него с Ули для них ужасный непорядок.
   Ули звонит в дверь, он за спиной, щёлкает замок - не уехали. Мало, что не уехали, так он слышит известное ему имя: "Гюнтер! Гюнтер, где ты там? Посмотри, кто пришёл. О, Ули! Слава Богу, слава Богу, все живы!" На зов приковылял сам женишок. Нога не сгибается, палочка в руках. Палочку прислонил к стулу, поправил, чтоб не упала, сейчас облапит. Точно. Хотел чмокнуть в губы, но Ули подвернула щёку. Это может быть, для глаз того, с кем пришла. Какая радостная сцена! Он в стороне, его просто не замечают. Сопровождающий какой-то. Мавр. Мавр, сделал свое дело. Сделал он своё дело, повернулся и вышел на ту самую сверкающую чистотой лестницу. Сбежал вниз, до выхода успел сосчитать до пяти. Решил: на счете десять сероглазая достанется сероглазому. На счете восемь шею обвили родные руки. В ухо шепчет: "Не прилично. Надо было хотя бы попрощаться". Ни в коем случае! Восточный варвар пришёл - не поздоровался, ушёл не прощаясь. Она висит на нём, голова на груди - поза покорности, он смотрит в окно. В окне тоже смотрят. Смотрите! Смотрите! Варвар уводит вашу женщину!
   У станции метро Ули ещё раз обменялась улыбками с тёмнокожим полицейским, и прежде чем её друг успел ей за то выговорить, сказала: "Кроме удовольствия от поездки туда и обратно у меня теперь чувство исполненного долга". Этим она хотела сказать, что у неё не осталось долгов никому кроме него, из того должно следовать, что и у него не должно быть долгов ни кому кроме неё. То есть, её долг ему должен быть красен взаимным платежом. Да, да, он согласен, при небольших отступлениях, о которых и говорить не стоит. При всех обстоятельствах, он рад, что она получила удовольствие выхода из дома. Целыми днями бедная девочка ждёт его прихода взаперти, что при общительном характере не так-то просто. Ей очень не хватает возможности с кем-нибудь выговориться без ломки языка, без бесконечных объяснений, что есть это и что есть то, будто на нескончаемом школьном уроке иностранного языка. Он это понимает, но что может сделать? Ладно. Всё, чего он сам не может, для него делает тот, кто маскирует свои дела счастливым случаем.
   Подумать только, больше полувека в его душе хранится неповторимый образ. Время, малюющее на холст бытия новые картины поверх прежних, не затемнило ни единой черты любимого лица, любимого тела. Спросите у него, сколько веснушек на каждой стороне её носа, спросите про родинку чуть выше пупка - всё опишет, как если бы разглядывал вчера. Помнит и бессонные ночи с ней, они научили спать урывками, в самых, казалось, неподходящих условиях. Благодаря тем ночам в будущем сможет восстанавливать силы минутами сна в самых неподходящих условиях, что очень важно в стране его рождения. К примеру, в подвале Смерша в Потсдаме, после ночных допросов надзиратели его не будили злобным шипом "не спать" - спал, уставившись в дверной глазок открытыми глазами с табуретки. И когда освободился, навёрстывая ночами упущенные в лагере радости любви, умел отсыпаться на работе, скажем, по дороге к вызвавшему начальству, стряхнув сомнамбулическое состояние перед нужной дверью. Что и говорить о комфорте стула за предназначенным ему столом, где достаточно принять вид глубокомысленного раздумья над текущими проблемами, чтоб не беспокоили. Спал и на всяких политзанятиях, на профсоюзных собраниях, подспудным слухом улавливая необходимые сигналы, когда нужно словом или жестом подтвердить участие. На тех собраниях ни разу не привлек внимание неуместными аплодисментами или иным несоответствием моменту. Он даже научился управлять автомобилем в том сомнамбулическом состоянии. Всё это после длительной тренировки бессонными ночами с Ули, а когда ехал на Опеле по заданию полковника из Потсдама в Берлин, опыта ещё не доставало. Уснул на ходу под размеренное урчание мотора, но его баловало Провидение. Оно, Проведение, могло ему указать на неправильные действия, как-нибудь стукнув не очень больно, вроде родительского подзатыльника, не более того. В тот раз Провидение и аварию допустило в месте, где она обернётся благом. Первое препятствие на пути машины, невысокая ограда, оказалось не прочным, секция легла под колёса легко. Потом, под визг тормозов и грохот смятого крыла, машина преодолела пологую насыпь клумбы, в центре её росло подстриженное дерево. Одна из его ветвей со звоном пробила лобовое стекло и упёрлась внутри в спинку кресла. Надо ли говорить, что ветка прошла в миллиметрах от его головы, только хлестнув по лицу листьями? Ничего более серьёзного с ним не случилось и, оглянувшись, узрел, что окружён крупными анемично белыми цветами, запах и вид которых у него ассоциировался со скорбными лицами на кладбище. Здесь впервые увидел их живьём на высоких стеблях, склонёнными под ветром, словно в скорби по раздавленным собратьям. Не помнит, сколько времени сидел в растерзанной машине, раздумывая, что станет делать, если не заведётся заглохший мотор, его проверить ключом зажигания можно было в одно мгновенье. Всё ещё был в машине, когда из дома того владения вышла женщина. Не выбежала на грохот аварии, не ахнула, взглянув на наведенный хаос - вышла неторопливо, словно аварии в её дворе обыкновенное дело. Можно было себе представить, что прежде чем выйти, она заварила себе кофе. Вот вышла в халате с чашкой того кофе в руке, ему показалось, что вид машины среди цветов её позабавил. Так ведь, если и наплевать на подпорченное имущество, нужно сострадать человеку в беде. Что с того, что его веки хлопают, может быть, ниже лица нет живого места. Наконец! Наконец поставила чашку на ступени лестницы, накрыла блюдцем, поправила, чтоб пылинка не попала, подошла. Подошла, заглянула в проём без стекла и сказала: "Глупый пьяный мальчик". Что она говорит? Он вовсе не "бетрункен". "Гут, гут, не пьяный. Но глупый". Такой простой разговор, будто перед ней не завоеватель в форме, а меньший братик, подросший на глазах. Не проронив более ничего, достала из кармана душистый платочек, промокнула кровь с царапины на лбу. Для того ей пришлось перегнуться, две ослепительно белые полусферы, разделённые ложбинкой, уложились на капот машины - он видел часть неприкрытую халатом. Что было под ним - домыслил. Пристальный взгляд отметила, запахнулась. И представьте себе, не смотря на то, что перед ней завоеватель с похотливым взглядом, пригласила в дом, для основательной обработки порезов, в них, сказала, могут остаться осколки стекла. А ведь не походила на голодную, которая согласна лечь с первым встречным за кусок хлеба. Всё в ней отражало уверенность в себе, а редкий в те времена запах настоящего кофе свидетельствовал о сытом благополучии. Вряд ли она могла быть и искательницей легких приключений. Судя по интеллигентной внешности, (очень не дурная внешность, увы, за пределами его возрастной шкалы) на неё это не походило. И ещё удивительное безразличие к испорченному имуществу. Всякая другая, если не боится завоевателей, тут же истребовала бы компенсацию. Ладно. Скоро определится, что имущество не её, и что есть у неё солидный покровитель. Женский товар хорошего качества всегда и везде в цене.
   Вот он усажен за трюмо в спальне, она приступила к осмотру "ран", ватка, смоченная в духах в одной руке, пинцет, которым прекрасный пол выщипывает себе брови, в другой. С движением её рук и корпуса, под тканью халата перекатывалось не взнузданное лифом то, часть чего уже видел. Временами даже чувствовал на плече их мягкую тёплую тяжесть. Возможно, потому, что владелица этой тяжести была за красной чертой его возрастной шкалы, вещи, что окружали, и запахи бутылочек и баночек на зеркальном трюмо с трущейся вокруг него хозяйкой навеяли вспоминание трепетного подросткового возраста. Тогда в парикмахерской молодая ученица парикмахера впервые одарила его некоторым сравнением своих прелестей с прелестями Мусеньки. Пусть это были ощущения совсем уж поверхностные, притягивала новизна. В первом посещении той парикмахерской его, незначительного клиента-мальчишку, парикмахер усадил в кресло неопытной ученицы, ликом и завитой причёской похожей на рисунок с обёртки мыла. Это пахнущее одеколоном и мазями создание то ли из озорства, то ли, потому что самой было приятно, испробовала действо своих чар на безответного мальчугана. Её груди возлагались на него чаще, чем требовало дело, к тому же тёрлась о его колено тем, что мог себе только вообразить. Нечего и говорить, с того раза с нетерпением дожидался возможности укоротить вихри, они, казалось, на зло перестали расти. Порывы в парикмахерскую родители приписали аккуратности чада, хотя при том не редко приходилось настаивать, чтоб вымыл руки. Одно в какой-то мере компенсировало другое. Ему повзрослевшему оставалось только ухмыляться, когда воспоминал радость удачного подхода очереди к заветному креслу каждый раз, пока не озарило, что эту задачу решала она сама, удлиняя или укорачивая работу с предыдущими клиентами.
   Вот, значит, ему вспомнилась давняя история, сидя перед трюмо в доме женщины, назвавшей себя Лотой. То воспоминание окончательно вывело Лоту за пределы красной черты, хотя её ещё нельзя было назвать "тёткой", но была уже в степени старости, когда к имени пристало добавлять фрау или фройляйн. Обратился к ней с "фрау" и она на "фройляйн" не поправила. Значит, к тому же замужем. Короче говоря, согласно его представлению при лучиках морщинок у глаз во время улыбки Лота тянула лет на двадцать пять, возраст, который в двадцать серьёзная разница. Потому ли, или для утверждения в правах победителя при её независимом поведении, он выпалил скользкую шутку со скабрезным комплиментом. Лота пропустила сказанное без ответа, это показалось обидным вдвойне. "Задаётся",- подумал. С тем чуть не вылетело что-то совсем грубое, может быть, даже взять да облапить по-хамски, но вылилось всё только в неуместном переходе на "ты".
   -Не боишься русских?
   -Помолчите, - ответила, - кажется, крупинка стекла. - Чуть надавила пальцем. - Больно? - Когда была обследована последняя царапина, вопрос задала Лота, с таким же подчёркнутым "ты": - Где выучился говорить по-немецки?
   -А хорошо говорю?
   -Забавно. Строишь фразы не по-нашему. - Подумала, и подсластила: - Акцент милый. Интеллигентный мальчик. Студент?
   -Не успел до вашего нападения.
   - Значит, хорошо учился в школе.
   Сумела она настроить на дружеский лад, и подумал, что не плохо бы подружить её с Ули. Была бы ей подругой, хотя и старше. Ули нашла бы общий язык. Так он подумал и ответил: - Немецкий от невесты.
   -Интересно. У всех ваших мы просто проститутки, а у тебя невеста.
   Его повело. Вот случай пококетничать благородством. Эта, похоже, оценит и посочувствует. Всё получил. Она сопереживала. Округлялись глаза в страшных местах рассказа, теплели, когда обходилось счастливым концом. Полные губы, свидетельство доброй души, если верить физиономистам, собирались в цветочек и растягивались в улыбке. При том, морщинки у глаз с улыбкой даже придавали некий не плотский шарм, как бы уже стала хорошей подругой Ули. Отпущен был с обещанием, что обязательно явится к ней с Ули.
   Дело, по которому ехал в Берлин, сорвалось, но дела их уже в лес не убегут. Не фронт, где нужно в самый раз без промедления и поспешности. Поставил потрескивающую смятым крылом машину в гараж, и припустил к Ули. Ули повисла на его шее и тут же отпрянула. "Интересно, - сказала Ули, - какой маникюр был на ногтях той, которая защищалась от моего насильника?" С тем сморщила свой носишко, так что вздёрнулись его дырочки, принюхалась. "Не плохие духи", - заключила тоном, каким диктуют для записи в протокол. А кто бы на её месте нечто такое себе не представил, явись любимый, пахнущий чужими духами и с исцарапанным лицом? Но он как бы даже обиделся.
   -Как можно, как можно, - сказал. - Был на волосок от смерти, если хочешь, пригоню в доказательство машину. - С тем повернулся к двери, но Ули остановила.
   -Что, на машине въехал в кровать? - съязвила
   Тут он выложил главный козырь невиновности:
   -Очень, очень хочет тебя видеть", - сказал, и это, по меньшей мере, отложило сомнения, за ними пришло время подробностей. О, эти подробности, им не было конца. Подробности и подробности подробностей. Главный вопрос, как выглядит? "Не Марика Рок, - ответил, - но и не дурнушка". Нет, нет, здесь фразой не обойтись. Нужен цвет волос, глаз, нужно очертить фигуру - Ули требует законченный портрет. Сказать, что на ней был халат абсолютно недостаточно, она должна знать материал и расцветку. Если бы не упомянул халат ради краткости, расспрашивала бы по частям о теле. Проявил выдержку, терпеливо живописал случай, упомянул, что и во сне снилась она, Ули, и что думал о ней, когда врезался в дерево. Для усиления алиби набавил морщинок глазам Лоты, отметив, что у его ненаглядной, незабвенной и самой красивой Ули, нет и следа морщинок. Нет нигде, и всё это правда.
   Вот, значит, теперь у них впереди приём. Ули говорит, что нагрянуть без предупреждения неприлично, а он не посмотрел номер дома, чтоб известить письмом. Только название улицы знает. Да и фамилии не знает, но это здесь не важно, если есть адрес, достаточно написать "Для фрау Лоты". Сказал, что посмотрит номер дома, когда следующий раз проедет мимо.
   До следующей поездки в Берлин, образ Лоты как бы дремал в глубинах сознания, проявляясь только с напоминаниями Ули. Перед поездкой напомнила, чтоб не забыл записать номер дома. Это она напомнила, а нам необходимо напомнить о японской системе, практикуемой нашей парой.
   Нет слов, система хороша, она позволяет гореть друг подле друга, не угасая ни днем, ни ночью. Особенно она хороша, когда парочка, не разлучается более, чем на час. Возможно, любящие японцы прерывают действия системы, когда одному из них предстоит идти на заработки или по иным делам. Нужно так же учитывать японскую стойкость, у них входу йога и всё такое. Применительно к нашей паре, пришедшей к системе самостоятельно, то есть без учёта опыта поколений, как у японцев, система таила определённую опасность не учтённую Ули. Вот, значит, он не без боли в некоторых местах, задрал ногу, чтоб влезть в Виллис, потихоньку поехал, с мыслью, что проезжая мимо запишет номер дома для письма, но по мере приближения к той улице нарастало желание зайти. С половины пути уже определённо знал - мимо не проедет. "Неприлично проехать мимо, и не навестить", - уверял себя. А когда подъезжал, так уже мысленно проверял упругость того самого, что видел не целиком. Ждать не стал, пока откроют ворота во двор, проделанный им же въезд, зиял беспечностью хозяев, не торопящихся его чинить. Хризантемы на клумбе встретили мирно, как бы не помня зла. Без грохота аварии в этот раз никто к нему не вышел, сигналить клаксоном казалось бестактностью, для того недостаточно знакомы. Вот если между ними что-нибудь такое-этакое произойдёт, следующий раз можно будет и посигналить, но он ещё не отдаёт себе отчёт к чему стремится. Осторожно ступая мимо цветов, подошёл к ближайшему окну, окно оказалось в спальню. За стеклом увидел её на кровати, лежала поверх одеяла с книжкой в руках. Ближе к нему были её ступни, крайние пальчики ноги тёрлись друг о друга.
   О, искушение. Потом будет представляться, что без того непредвиденного искушения ничего бы и не было. Ну, тёрлись пальчики на ноге друг о друга. Что такого особенного? Кто-то, может быть, не воплотил бы один с собой, другой с нею. Но вина, которая всегда ищет ему оправдательную причину, укажет на пальчики. Мол, нечего было намекать. Короче говоря, он достаточно подогрел себя в дороге, а когда увидал её уже на кровати, захотелось проникнуть сразу через окно. Нет, не стал бить стёкла, в окно негромко постучал. Она привстала, удивлённо вскинув брови. Узнала и улыбка стерла удивление с лица, вышла к нему, окинула вокруг взор в поиске обещанной Ули, и вопросительный взгляд. А он обнял без ответа. Просто так напористо обнял без единого слова, не разжимая объятий, потеснил в дом. Ему всё, кроме её тела, безразлично - голая похоть. Со дня встречи с Ули лирика только для неё. Иным - напор. Напор примут или отвергнут. Отвергнутый не обидится. Значит, не половина целого для той. Эта приняла.
   Потом молчали. Может быть, она ждала, что он словом разрушит возникшее отчуждение, а он прислушивался к вечным своим сомнениям "после". "Ничего особенного, - нашёптывал утешитель. - Обойдется. Самое плохое, что может случиться - не будет подруги для Ули. Что-то придется придумать: уехала, заболела, что-нибудь в таком роде". И открылся ему простой, казалось, безошибочный выход. Он скажет неправильный номер дома. Письмо не дойдёт - дело с концом. Эта Лота теперь, должно быть, думает, что всё рассказанное про Ули, уловка".
   -Знаешь? Что рассказал в прошлый раз - правда.
   Не ответила. Молчание раздражало. "Лежит, словно сытая змея", - подумал. - Я говорю, что рассказывал правду, и мы друг друга любим.
   -Вот и хорошо, - ответила. - Считай, что я уже не помню происшедшее. Я этому не придаю большего значения, чем оно стоит. Вам нужно - получите.
   -А вам ненужно?
   -Тем более. Мне некому быть верной. Не капитану же, твоему земляку, он меня содержит. И хватит об этом, кофе будешь пить? У меня есть настоящий, ещё из французских запасов.
   -Нет, спасибо.
   -Напрасно. Вино сближает, кофе сдружает.
   Сдружает. У немцев сентенции на всё, что только может произойти. Вышивки на полотенцах: "Чистые руки - чистая совесть". В лавках что-то вроде "пересчитай - потом в кошелёк". Слава Богу, Ули не грешит сентенциями. Как бы там ни было, нужно хорошо вымыться, чтоб вернуться, если не с чистой совестью, то хотя бы с чистыми руками. Утираясь после мытья, спросил: - Замужем была?
   -Убит во Франции. Там было не так страшно, как у вас в России, но для него нашлось. Такое у меня счастье. Даже появление ребёнка оставили на после войны - теперь жалею. А может не стоит жалеть? Подрос бы для следующей войны. И ещё раздражали призывы властей на каждом шагу: "Немецкая женщина! Роди фюреру солдата". Не хотелось рожать фюреру. Ладно, милый мальчик - не мучайся. Всё о-кей, как говорят американцы. Считай, что я тебя совратила и виновата перед твоей невестой. И не беспокойся, женщины умеют хранить порочащие их тайны. Приезжай с ней, как ни в чем не бывало. Может быть, так случится, что буду вам полезна, а может быть, полезными будете вы мне. В общем, хочу её видеть.
   -Конечно, совратила, - улыбнулся. - Заманила пальчиками.
   Ушел с уверенностью, что рисковать не станет, его девочка может и отплатить сторицей, так что письмо Лоте ушло с прибавлением в адресе ровно десяти домов на той же улице. А это было ошибкой, берлинская почта по привычке работала на совесть. Может быть, не только с неправильным номером дома, но и без названия улицы нала именно ту Лизалоту, которой письмо было адресовано. Как бы там ни было, другое название улицы написать он не мог, потому что необдуманно назвал его Ули. Можно представить себе удивление нашего героя, когда раньше, чем можно было ожидать и при правильном номере дома, получили ответ: "жду в такой-то день, к такому-то часу". С тем, ему осталось положиться на заверения Лоты. Не без опасений подъехал к дому, стоянка на клумбе была занята чужим Виллисом. "Умница, - подумал, - организовала встречу парами. Авось пронесёт".
   Капитан Лоты радушно отмахнулся от воинского приветствия: "ладно, ладно, лейтенант - мы не на службе", - с тем отодвинул стул от стола для Ули и галантно подвинул под её попку. "Меня зовут Александром, - сказал, - можно называть Аликом". Имя, которым можно было называть этого весьма грузного человека, лет под сорок, может быть, и с гаком, вызвало улыбку, она была принята признаком ответного радушия. На столе стояла не открытая бутылка вина и бутылка шнапса с остатком содержимого на донышке. Дух изо рта Алика и блеск глаз Лоты позволяли думать, что они не теряли время зря. Это усилило беспокойство нашего человека, ведь не зря говорится, "что у пьяного на уме, то и на языке". Беспокоило и то, что доверяет свои отношения с Ули незнакомому человеку, пусть у него тоже подруга немка. Когда капитан отошёл за штопором чтоб открыть бутылку вина, наш герой кивком в сторону его затылка привлёк внимание Лоты с вопросительным кивком снизу вверх. Умница его поняла, ответила скороговоркой: "можно доверять до известного предела". Предел был понят - отношения с Ули должны выглядеть обычной вознёй оккупантов с местными женщинами. Тем временем Лота воспользовалась освободившимся стулом возле Ули, усевшись на место капитана, стала её рассматривать в упор, так, что наш человек заёрзал на стуле, боясь бесцеремонности, которая обидит его подругу. Ничего. Его девчонке палец в рот не клади - Ули так же пристально уставилась в лицо Лоты. Через минуту обе расхохотались, вот уже сидят рука в руке, ладонь Лоты поглаживает руку Ули, обе улыбаются. Вернувшемуся капитану осталось заняться нашим человеком, отложив вино, он вытряс из бутылки остатки шнапса в свою рюмку и завязал выяснение кто, есть кто. Впрочем, "кто" относилось только к собеседнику. Встречный вопрос капитан как будто не слышал. И при малом звании нашего героя приезд на машине означал определённый вес, а упоминание о службе в управлении артиллерией позволяло предположить, что он адъютант какого-нибудь высокого чина из той организации. "Работаю с полковником таким-то", - скромно сказал наш человек. После того, как чокнулись рюмками, капитан перешёл на "ты", а наш человек предпочёл обходиться вовсе без местоимений, принимая это "ты" обращением старшего в звании и возрасте. Ещё он подумал, что этот человек, для Лоты староват, но и что сам небеспристрастен, подумал. Будь кто-нибудь и лучше, и моложе, даже такой вряд ли показался бы ему подходящим. У всякого мужчины переспавшего с женщиной появляется чувство собственника с обидой на замену его другим даже если самому не нужно. Ладно, что бы он не чувствовал есть то, что есть и пусть оно называется чувством брата не очень удовлетворённого выбором сестры.
   Посмотрел капитан на часы, и сказал, что запаздывает ещё одна пара, его друг с девушкой. "Он военпред на шоколадной фабрике, - произнёс, обозначив полезность знакомства, - а она секретарша в моей конторе. Предупреждаю, Таня болеет за русских баб, что остались без женихов из-за войны, и может высказаться по поводу нашей связей с немками. Не обращай внимания - не серьёзно. Впрочем, с Лотой она подружилась".
   Вскоре та пара появилась, ещё один капитан, не в пример Алику, худощавый, большая картонная коробка с фабричной наклейкой с трудом умещалась у него подмышкой, пузатый портфель в другой руке. Портфель он поставил на пол, коробку на стол, сделал круговой жест мага над ней, произнёс "фокус-покус" и вскрыл. Коробка была полна шоколадных батончиков уложенных в ряды. Девушка в подогнанной под фигуру офицерской суконной гимнастерке с лычками сержанта на погонах, в хромовых сапожках, улыбнулась и сказала ему в тон:
   -Кушайте на здоровье краденное, - тут же фразу сама перевела на немецкий язык. Лота рассмеялась, а Алик ответил:
   -Ничего подобного. Не краденное - завоёванное.
   Тощий капитан сказал: - Таня у нас девушка правильная, с неё хоть родину-мать лепи, но шоколад любит и краденный. А я спрошу: чем мне за службу платят? Платят мне бумажками алиертен гельт, их только вместо обоев на стену клеить.
   Тощий капитан, он назвался Владимиром, извлёк из портфеля бутылку коньяка, лимон и круг колбасы. "Зава вурст, - сказал, - что по-нашему означает, кислая. Кислая колбаса, но вкусная".
   Танечка подошла к буфету, со знанием, где что лежит, поочерёдно отворяла нужные дверцы и вернулась к столу с тарелками, вилками, ножами, нарезала лимон и колбасу кружочками, а Владимир собрал рюмки с недопитым шнапсом, выплеснул их в пустой стакан, перед каждым поставил вместительные фужеры. Лота отстранила его руку с бутылкой коньяка, когда её фужер заполнился больше половины. Капитан Лоты произнёс традиционный тост за женщин. Сам он коньяк не жаловал, предпочитал водку, из того, что налито, отпил чуть. Так же поступил и наш человек с Ули. Лота фужер только поднесла к носу, нюхала. Она всё ещё принюхивалась, когда другим было подлито и налито для второго приёма. Свободная рука Лоты придвигала и отодвигала тарелки с закусками, как бы в нерешительности, что предпочесть. Наш человек думал, что при столь явном отвращении к коньяку так и оставит его нетронутым, но вдруг резким не женским движением она опустошила фужер до дна, рукой покружила над тарелками, взяла только дольку лимона.
   -Вот, за что, я её люблю! - воскликнул Алик. - Как наш русский человек. Помучается, и перепьёт любого.
   -Что он сказал? - спросила Лота, опустив ладонь ото рта, которой, помахивая, нагоняла в себя воздух. Таня перевела, её немецкий язык нашему человеку показался не нахватанным в общении, как у пришедших русских, а правильно книжным, без берлинских "иш" и "ике". Выслушав перевод, Лота швырнула в Алика кожуру лимона, он со смехом увернулся.
   -Откуда у вас такой хороший немецкий, - польстил наш герой.
   -Училась в институте иностранных языков. Не успела защитить диплом из-за войны.
   -Алик сказал, что вы служите в одной конторе, а формы у вас разных родов войск.
   -По роду службы Алик может быть и вовсе в гражданской одежде, вы это учтите, - ответила, как бы в шутку, и перевела разговор
   Он не сразу сообразил, какой это род службы у Алика, что ему нужно учитывать. Осмыслил сказанное, уже дома, когда выветрились алкогольные пары. Скажет Ули: - Знаешь? Этот Алик, человек из Смерша.
   -Что такое СМЕРШ?
   -Наше Гестапо.
   -Значит, и Таня гестаповка, а мне она понравилась.
   -Таня попала туда, потому что знает немецкий язык. Видишь? Предупредила меня.
   -А Лота? Лота мне нравится больше всех.
   -Не знаю, понимает, ли Лота, что к чему. Да и куда ей деваться?
   -Она рассказала мне, что её дом разбомбили в сорок четвёртом, а в дом, где мы были, поселил этот Алик, живет с ней и содержит. Но иногда ей приходится уходить из квартиры, она нужна ему свободной для каких-то служебных дел.
   Как бы там ни было, симпатизирующие друг другу женщины, завязали отношения и мужчин. Куда мужчинам деваться от своих женщин? Встречи стали частыми. Иногда Алик привозил к ним Лоту, видимо, когда квартира была нужна по назначению. Привозил, как бы, в гости. Иногда она оставалась у них ночевать, но это уже по своей охоте. И конечно, вне служебных дел дом, куда поселил Лоту, предназначался для частых попоек. Где-то во второе, или третье, посещение той квартиры, в шуме уже хорошего подпития, Таня накрутила пружину патефона и пригласила нашего героя на танго. Это было на стадии ещё недостаточного подпития шоколадного капитана, в которой он становился агрессивен. В следующей стадии просто обмякал. Его подруга, Таня, напоминала представительницу типа женщины европейско-азиатской смеси. Слегка скуластая с чуть раскосыми глазами, она была не лишена отличной от привычных красавиц привлекательности. Как многие женщины, подпив, Таня становилась более открытой, её тянуло к веселью. Вот она, значит, накрутила пружину патефона и подошла к нашему герою. "Володечка мой уже надулся как сыч, а я хочу танцевать. Позвольте вас пригласить", - сказала, тогда ещё на "вы". Когда она возложила руки ему на плечи, этот Володя сверкнул глазами. Наш человек опасался любителей зелёного змия. Алкоголь снимает пределы, добрые добреют и наоборот. Но что тут сделаешь - приглашает женщина. Наверно Таня хотела досадить своему другу за невоздержанность к спиртному, в танце более чем необходимо виляла бедрами, искоса на него поглядывая. Сказала, - "никак не могу добиться, чтоб пил в меру. Ни поговорить с ним в гостях, ни потанцевать, а прошлый раз чуть не перевернул машину, когда возвращались домой. А вы, - перевела разговор на нашего человека, - неужели вы не можете найти себе нашу девушку? Столько наших осталось без мужчин. Алик - ладно, его дома ждёт жена и двое детей, он от них никуда не денется". Ответил ей что-то, вроде, всему своё время.
   Шоколадный капитан ограничился тем, что не спускал с них прищуренных глаз. Казалось вот, вот он встанет для кулачного дела, но он так и не покинул стул, оседлал его перёдом к спинке с локтями на ней и подбородком на локтях. Не усидела на своём месте Ули, что-то подсказало ей, что разговор в танце касается её. К тому же ей не понравилась слишком притёртая к партнёру поза Тани. Притёрлась, да ещё что-то нашептывает. Встала Ули с места, где сидела, подошла к патефону, порылась в стопке пластинок и сменила музыку. Когда ещё игла шипела на пустом месте пластинки, она остановила уже обнявшего Таню нашего человека. Сказала ей, что под любимое танго хотела бы сама танцевать со своим другом, и Таня сняла руку с его плеча. Но танцевать больше не пришлось, Лота захлопала в ладоши: - "Господа! Едем в "Карлштадт". Отпуская Ули, он спросил, что это за город и зачем туда ехать? Таня объяснила: "Карлштадт" - не город, а кабаре, мы там бываем".
   Тут началось что-то вроде подготовки к карнавалу. Лота принесла из другой комнаты охапку одежды, капитаны стали переодеваться, не стесняясь армейских кальсон. Нашему герою костюмы Алика оказались широки, и Лота позвала его в спальню, чтоб снял со шкафа чемодан, в нём вещи, что остались от её мужа. "Тебе будет впору", - сказала, и действительно подошло. На Тане подол платья Лоты приметали на живую нитку, Лота на много выше.
   Фары трёх машин выхватывали дорогу из темени пустых улиц, остановились в переулке. "Дальше - пешком, - сказала Лота, - чтоб не привлекать внимание военных патрулей". За поворотом высветилась бегущая по буквам огненная реклама: КАБАРЕ КАРЛШТАДТ КАБАРЕ. Загоревшись целиком, эта штука сколько-то мгновений не гасла, и освещала вход с десятком толпящихся перед ним женщин. По одежде, количеству бижутерии и раскраске лиц этих женщин можно было определить как профессионалок любовного бизнеса. Для покоя посетителей вход в кабаре, представительницам этой профессии разрешён лишь с добытым клиентом. Таким запретом администрация вывела за стены предприятия неприятный этап работы проституток - приставание. Зато на улице дамы того ремесла, находясь вместе, особенно наглели. Ни один мужчина не мог протиснуться к входу, не схваченным за руку, не обсыпанным насмешками и ругательствами, когда выдирался из их цепких рук. С нашей компанией не тут-то было. Шоколадный капитан разбросал их по сторонам, словно ледокол мелкую наледь, разбросал и заколотил в дверь кулаком. Дверь приоткрылась, высунулось лицо швейцара. Узрев компанию, он напустил на лицо подобострастное выражение. Оно мгновенно становилось свирепым при взгляде на проститутку, каким либо движением выдававшей желание под шумок проскочить в дверь вместе с теми, кого явно пропустит. Таким образом, убедив тех дам в тщетности их потуг, швейцар широко распахнул дверь: "Битте, бите, гер Вольдемар. Бите, бите, гер Алекс". Знал их по именам. Бумажки, что вложил ему в ладонь этот самый Вольдемар, накрыл второй ладонью, потёр друг о друга и показал - испарились. Фокусник.
   Вошли они в большой зал, галерея на все четыре стороны, в центре круглое возвышение эстрады. Оркестр на одном из балконов шпарил "Лили Марлен" так, что могло показаться, будто за стенами вермахт всё ещё "марширен". "Возле казармы, у больших ворот ...", - подпевали из-за столиков в основном женщины, хору явно не хватало мужских голосов, мужчин было мало, но их не трудно было себе представить под знаковую песню. Можно было себе представить этот зал, каким был недавно, заполненный военными в форме при орле, раскинувшем крылья, как пикирующий бомбардировщик, с бомбой-свастикой в лапах. Впечатлительному человеку могло и послышаться щёлканье каблуков о кафель пола. Ладно. Теперь под их песни танцуют другие, Лили Марлен их не дождалась и перестроилась на других. На тех, кто есть. Ничего, ничего. Пусть поменялся контингент, но он даже расширился. Под тем же фонарём можно ожидать американца с сигаретами "Кемл" и большой шоколадиной в кармане. Можно англичанина, будет чуть беднее. Сгодится и русский, который по бедности возьмёт в соседнем доме то, что отдаст Лили Марлен. Он ещё не заперт в казарме, но в немецкие увеселительные заведения ему уже вход запрещён. Буржуазное растление запретили сразу. Только на русского человека слишком много советских запретов. Так много, что и те, кто запретил, не все свои запреты принимают всерьёз. Всякий, кто по службе не заперт в расположении части, кто достал себе гражданскую одежду, что здесь и денег не стоит - заходи в любой дом и бери - тот может прикинуться немцем гражданским. Похаживают ещё и американцы в немецкие увеселительные заведения в советской зоне. Немцам и в страшных снах не снился раздел Германии на зоны, Берлина на сектора, каждый с другой не их властью. Они строили свои заведения на тысячу лет в тысячелетнем рейхе, где им казалось место подходящим. Из-за такой недальновидности американцам с англичанами приходится бывать и в русской зоне, если приглянулось заведение или девица. Пусть ходят, пока Виссарионыч не распорядился хватать, тем паче, пока царь Никита не выстроил знаменитую стену с пулемётами самострелами. Вот они, американцы, сидят за парой столов в спокойном притемнённом углу со своими немецкими Лили Марлен. Нужно сказать, что администратор узрел шоколадного Володечку со спутниками, как только они появились в дверях. Этот довольно грузный, но прыткий господин, немедленно подлетел, проводил в угол, где сидели американцы. Тут же официанты сдвинули два стола в один большой, на свежей скатерти появилась ваза с апельсинами - чудо по тем временам, да ещё с двойным чудом в виде пары бутылок шнапса. На столе американцев можно было видеть такой же ассортимент с добавлением ещё одной вазы, о её содержимом речь будет ниже. "Эти американцы всегда здесь, только баб иногда меняют", - сказал Володечка с нескрываемой завистью. Расселись. Администратор от них не отходил, стал за стулом Володечки в подобострастной позе: склонённая голова, руки по швам. Так он стоял, вопросительно склоняя голову ещё ниже, когда Володечка к нему поворачивался.
   -Ладно, ладно, - наконец сказал шоколадный Володечка, протягивая через плечо ключи от машины. - Пусть возьмут. Только один. Айн, фарштеен?
   -Я, я, гер Вольдемар. Айн ячик.
   -Не ячик, а ящик! Небось, по-американски выгавкался, а по-нашему не хочешь.
   -Ячик, ячик, гер Вольдемар.
   Тут Ули заметила и взглядом показала нашему герою на ту самую ещё одну вазу на столе американцев, она была наполнена шоколадными батончиками, точно такими, какие Володечка принёс в коробке в квартиру, где жила Лота. Потом Ули получала от Лоты такие батончики кульками в каждую встречу. Изобилие шоколадных батончиков позволило сластёне объедать только облитые шоколадом верх, бока и низ. Белую начинку, вроде помадки, пользовали иногда к чаю. Так вот, спутница американцев положила в свою тарелку надкушенный батончик, начинка была белая. Интересно, что выменивает Володечка в этом кабаре за продукцию вверенной ему фабрики? Неужели только благоволение?
   Вот оркестр затянул протяжное "фа" - внимание. Из двери, позади их стола выпорхнула накрашенная женщина в трусиках из шнурка с треугольником бахромы, прикрывающей то, что женщины не показывают раньше времени. Соски её грудей были прикрыты кружками без всяких шлеек, неизвестно каким образом прикреплённые. Над головой она держала большой картонный круг, на нём блёстками выложено название предстоящего номера. С губами растянутыми в улыбку на неподвижном лице, эта бабёнка рысцой оббежала столы, натренировано увертываясь от рук юнцов, желающих прикоснуться к её телу. Оббежала, и вернулась в ту же дверь, откуда выпорхнула. Вслед оркестр заиграл томное танго, на эстраде закружилась пара, он во фраке, белая манишка, она в закрытом бархатном платье до пола. Несколько па фрак ломал партнёршу в аргентинском стиле, потом лицо его изобразило неодолимое возбуждение, рука скользнула по разжиженным временем выпуклостям партнёрши, она жеманилась в попытках оттолкнуть руку, каждый раз, когда ей это удавалось, в его руке оставался лоскут от платья. Взглянув с деланным изумлением на то, что у него в руке, он швырял лоскуты на пол, под конец, что ещё оставалось на ней, само опало, словно с увядшей розы лепестки. Зал визжал, и тут погас свет, в темноте эстраду освободили для следующего номера не очень разнообразной программы.
   В середине вечера оркестр призвал к вниманию продолжительным звуком "фа". Включились лампы до того не светившие, и над их столом зажёгся плафон, слепящий после уютного полумрака. Щурясь от того света, Лота сказала: "Ежедневное представление сверх программы". Он решил, что на эстраде предстоит нечто из ряда вон выходящее, но из ряда вон выходящее появилось в дверях. Вошли немецкие полицейские и русские солдаты с повязками патрулей на рукавах. Полицейские разделились на две группы, которые поочерёдно подходили к каждому столику, один из них шёл впереди, монотонно произнося слово "папирэ", что означало требование приготовить документы для проверки. Солдаты, не отходя от двери, высматривали в зале лица славянского вида. Вместе с полицией столы обходил и человек в штатском, на некоторых женщин штатский указывал перстом, помеченные поднимались со стульев, их уводили. Ни те, кого уводили, ни те, кто оставался сидеть, ничем не выражали неудовольствия, не пытались объясниться - всё шло спокойно, как устоявшийся ритуал.
   -На медицинскую проверку, - пояснила Лота. - Доктор выбирает привлекательных женщин, у них высокая производительность.
   -Производительность чего? - спросил.
   -Гонококков и бледных спирохет.
   -Интересно как мы избегнем процедуры? - обеспокоился наш герой, будучи уверенным, что его сокровище и есть самая привлекательная не только в этом зале.
   -Сейчас увидишь, всё будет в порядке, - ответила Лота.
   С приближением полицейских, все заговорили по-русски. Ули подхватила эту игру, начала с русского "да, да" и неизвестно чем могла кончить. Его разъяснения о неприличии матерных слов, которых она наслышалась где-то, вызывали у неё неприятие только вполне приличным словом "мать" Она считала это слово неподходящим по смыслу, поскольку мать обычно в возрасте и вряд ли вызывает то самое желание. Потому предлагала заменить мать жёной или дочерью. "Утратится универсальность, - защищал он русский язык. - Не у каждого человека есть жена или дочь, а мама есть или была у любого".
   Полицейские нерешительно топтались у их стола, но Ули не успела до конца выложить свой русский запас. Подлетел администратор, зашептал что-то в ухо главному, тот взял столу под козырёк - удалились. "Что же ты, сволочь, вовремя не предупредил полицию, - сказал Володичка администратору. - Повторится -получишь по морде".
   Когда близко проходил кто-нибудь из патрулей, все говорили по-немецки. Таня даже пропела куплет песенки из фильма "Девушка моей мечты".
   -А если бы патрули потребовали документы? - спросил он Таню.
   -Алику пришлось бы предъявить удостоверение, хотя он не должен светиться без особого повода.
   Тем временем, бурный канкан возвестил окончание оккупационных неприятностей. Немедленно заполнились свободные места, появились девицы с улицы и типы мало подобные немцам. У некоторых ниже брючных штанин просматривались тупые носы кирзовых сапог. Проходы забили танцующие, стало тесно. Когда Володечка от выпитого ещё не впал в апатию, то есть, в стадии пика его агрессивности, некий тип из новоприбывших, притиснул спутницу к их столу, пышный дамский зад навис над закусками. Пьяный Володечка сначала изобразил, как он откусит от того зада, а потом привстал, стал точить нож о вилку, вроде, отрежет. Тут его заколебали винные пары, рука с вилкой нацеленной в зад дамы устремилась вперёд, зал огласил дикий вопль. Кавалер пострадавшей, смахивающий на немецкого мясника из карикатуры, набычился, рывком отбросил пострадавшую в сторону, изрыгнул тройной русский мат с поминанием германских матерей, Бога и душ. Его кулак размозжил бы Володечке голову, если бы девочки не успели его прикрыть своими телами. Вознесенный кулак опустился на стол, из вазы выпрыгнули апельсины, но бутылку Алик успел подхватить. Алик подхватил бутылку и ударом о край стола превратил её в розочку, которой пьяные драчуны калечат друг друга. Володечка полез под пиджак за пистолетом, Лота с одной стороны, Танечка с другой, уцепились за его руки. Назрел кровавый скандал, и тут проявила себя Ули. Ули обезоружила мясника, обхватив его руками, залопотала: "Не надо. Карашо? Все русски зольдат, ёб твоя жена". Алик засмеялся, отбросил разбитую бутылку. "Хватит, - сказал, - лучше нам дружески здесь посидеть, чем разбираться в комендатуре". Тому не потребовалось много времени на переход от вражды к миру, когда узнал, что перед ним такие же военные в штатском, как он сам. "Славяне не станут драться из-за какой-то немки, произнёс, и вытянувшись, клацнув каблуками, представился: - старший лейтенант Егозин, а по имени Костя". После того бесцеремонно вытащил стул из-под зада дамы с соседнего стола, уселся на него и выразил сожаление по поводу пролитого на пол шнапса. "Теперь, - сказал, - нечем вспрыснуть дружбу всех родов войск". "Сейчас поправим", - ответил Алик, и велел официанту, который убирал с пола последствия инцидента, позвать администратора. Когда и следующая истребованная бутылка показала пустое дно, когда Володечка уже мог только хлопать глазами, старший лейтенант Костя достал из кармана колоду карт, с хрустом провёл по их обрезу, так что легли на стол веером, и предложил "игрануть" в очко. По его мнению, вино и бабы без карт - не полное счастье. Без розыгрыша Костя присвоил себе право метать банк. По манере держать колоду под ладонью, наш герой сразу определил, что карты в руках шулера. Ладно. Алиертен гельт не жалко - наблюдать интересно.
   Что не затронешь в описании, приходится объяснять, почему, что, как и когда. Откуда нашему герою известны шулерские приёмы? Было, было в его биографии и это. Был случай, когда сам выступал в роли шулера. В зиму сорок третьего года повезло его части, точнее, её остатку повезло. Тем повезло, кто уцелел после Орловско-Курской дуги, после Днепра и после отступления из-под Кировограда. Зимой их вывели в тыл на переформировку. Какое это везение, что вывели зимой, трудно объяснить, потому что в тыл хорошо в любое время года. Но зимой особенно хорошо. Это поймёт лишь тот, кто способен представить себя обложенным медведем в морозной берлоге без его тёплой шубы. Если вы таким себя можете представить, при том не забыли вшей обсевших вас целиком, и помните, что по высунутому носу стреляет такой же вшивый зверь из берлоги напротив - тогда вам представится и вопль радости, когда сообщат, что уводят в тыл. В тыл к хате, где топится русская печь. В той хате вы разденетесь догола, и в сапогах на босую ногу припустите в деревенскую баньку. Пока в той баньке вы отпарите окопную коросту, из ваших вещей выжгут вшей в походной вошебойке. Ну, а потом сам не свой от чистоты тела и мыслей, можно будет поесть за столом, увы, уже по третьей тыловой норме, а не по первой фронтовой. Может быть, у вас ещё что-то осталось от фронтового офицерского дополнительного пайка. Какая-нибудь пара печеньиц. Или рыбка на дне консервной банки. Но это вряд ли. Вы же не ели в окопе свой доппаёк в одиночку, как жмот, не курили один свой лёгкий табак. Да, чуть не забыл, если вам девятнадцать лет, в тылу ваша мечта о женском теле получит небольшие проценты на осуществление. Это ещё не Германия, где все сто будут ваши.
   Потери его части были столь велики, что из хат ближнего тыла её отправили на переформировку достаточно далеко от фронта, в украинский городишко Павлоград. Натура высшего творения природы редко надолго принимает настоящее с удовольствием. Каким бы подарком настоящее не одарило оно быстро собыкновенится, и из того, что вчера было мечтой попрут всякие недостатки. В Павлограде давно не стреляют, но к полуголодной третьей тыловой норме без офицерских дополнений ещё и строевая подготовка, будто предстоит не возвращение на фронт, а парад на Красной площади. К той подготовке долбёж всяких уставов, наставлений: "Одиночный боец в обороне", "Взвод в обороне и взвод в наступлении". Фронт вбивает в солдата одно наставление: если немца не остановить ты убегаешь, а если не остановить тебя убегает немец. За то и другое ответственен вышестоящий командир. Все неудачи на его совести, а вот, удачи наоборот - удачи достигнуты вопреки неправильному приказу вышестоящих. Чтоб в том убедиться, достаточно прочесть мемуары хоть высокого, хоть не очень чина. Кто был на фронте, тот это знает без мемуаров. Так вот, для солдат во всём виновен взводный. Кухня не пришла - взводный завёл, куда ей невозможно подъехать. С боеприпасом то же. Отвечает взводный и за то, чтоб не испортить солдату малое время без фронтового страха всякими мирными глупостями. Взводного, который это понимает, будут любить, и если с ним что-то случится, вынесут из огня с угрозой для собственной жизни. А вот того, кто выпендривается перед начальством за счёт солдат, не только не вынесут, но могут и пульнуть в спину в неразберихе боя. И некому будет проводить следствие, чья пуля в него засела, там всё списывается на пули вражеские. Короче говоря, выводи с песней солдат на учения подальше от казармы, ставь боевое охранение, чтоб не наскочила проверка, и от костра поглядывай на солнце, не зовёт ли уже на тощий тыловой обед. У костров солдатам и беседа, и перекур с дремотой при взводном. Взводный хоть и пацан для них, дядек, но с понятием, что им хорошо, а что плохо. Свободными вечерами, в том городишке, не единожды прочёсанном фронтом туда и обратно, и уже чёсанном властью, офицерам заняться совершенно нечем. Горожане и горожанки - старики со старухами да дети. Девчонок от шестнадцати немцы угнали в Германию. Кого такая участь миновала, тех уже посадили свои за сожительство с врагом. По рассказам местных, таких было не мало, и допрос им был прост. Следователь спрашивал: "А чем ты, голубка, лучше Таньки да Машки, они в Германии горе мыкают? Значит, была подстилкой немецкой, или для полицаев". Прав - не прав тот следователь, известное дело, слабы бабы на передок, офицерам фронтовикам в самый раз разводить шуры-муры, а не с кем. И осталось им одно развлечение - картёжная игра под пары свекольного самогона деруна, говорили, не без примеси карбида для крепости. Нетраченных денег было много, но они не входу, местные предпочитали армейское фланелевое бельё, этот ходовой товар всегда с избытком имел батарейный старшина Морев.
   Тут надобно отметить, что в силу каких-то абсолютно непонятных даже ему самому причин, наш человек на дух не переносил не только тот самогон, но и воспетые в песнях и стихах фронтовые сто грамм. Так хотелось не отличаться от прочих, без любви к выпивке числящих как бы в числе ущербных! И пробовал. Пробовал, эффект выходил плачевным. Вместо веселья души, душу ему её корчило до выворота наизнанку, но от конфет взамен, как по норме женщинам взамен табака, отказывался, чтоб совсем за бабу не сойти. Так отдавал. В общем, оставалась нашему герою в том городе Павлограде одна картёжная игра всухую, а карта, прямо скажем, ему не шла. Видимо, опекающее Провидение не разменивалось на мелочи картёжной игры. Не шла ему карта и всё тут. Вроде памятью не обижен, запоминал, что вышло, что ещё в колоде, картёжные поговорки знал: "туз и в Африке туз", или "четыре сбоку - ваших нет", когда эти четыре сбоку нужны, между ними и тузом встревал мужик с секирой, или насмешливая дама с камелиями - перебор. Мало того, что спустил всю наличность, деньги хоть проиграй, хоть на стену клей, но и пистолет его "ТТ" довоенного производства с костяными, а не деревянными щёчками, перекочевал к лейтенанту Облаеву. А ведь его он выменял у полкового вооруженца на часы снятые с руки гауптмана, и был тот пистолет предметом зависти даже комбата. Сколько бы не тренировался у костёрчика, во время тех полевых занятий, сколько бы там сам у себя не выигрывал, вечерами ему ехидно улыбалась дама с камелиями меж двух тузов.
   Однажды в компанию игроков затесался старшина батареи Морев, тот самый ушлый старшина, что однажды в украинской хате с нашим героем на холяву пообедал яичницей с салом, уверив бабу, хозяйку, что в тылу работал на заводе с её мужем. Старшина Морев, упокой Господь его душу, можно сказать, питал особые чувства к нашему герою по причине его интереса ко всяким необычным биографиям. В его биографию, не редкую в царствие всесоюзного пахана, не стоило посвящать посторонних. Родственные отношения с "врагами народа" были не сахар. Фамилию "Морев" старшина получил в детском доме. В том заведении малолеткам, не помнящим родства, присваивали красивые фамилии. Дяденька спрашивал: "А что ты, мальчик, любишь?" Если бы ответил "конфеты", стал бы Конфетовым, а он ответил "море", море было его светлым воспоминанием раннего, безгрешного детства. Ещё смутно помнил квартиру в большом городе без названия. И дяденек помнил в островерхих шапках, они увели отца с матерью в одну сторону, его в другую. Больше ничего не помнил, но и из того, что помнил можно сделать вывод: родителями хвастаться не стоит. Не только в детдоме, но и на улице, куда не единожды из детдома бегал, в тюрьмах и лагерях, он нажил способы добывать пользу из любых обстоятельств, прошёл путь от простого карманника, щипача, до высшей воровской квалификации афериста. Конечно, в том восхождении, вопреки официальному отрицанию генной теории, помогли унаследованные гены потомственных интеллигентов. Как бы там ни было, для батареи старшина с такими навыками - клад. Как только батарея вступала в освобождённую деревню, Мореву подавай старосту. Пусть деревенский мир божится, что староста защищал жителей, как мог - подавай. Староста предстаёт, и уже облаян художественным матом, обозван немецким прихвостнем, но вину искупить через старшину Морева может. Для искупления вины требуется жертва в солдатский котёл. В качестве жертвы годится мясо любой скотины. Ежели всякое мясо в деревне фрицы успели сожрать, сойдёт и картошка к надоевшей шрапнели, перловой крупы. При том, Морев не был грубым вымогателем. У него заготовлены расписки с полковой печатью, отштампованной так, что можно увидеть и герб со звездой, и даже кое-что прочесть можно Единственно, что не прочтёшь - номер полевой почты. Прощёному старосте объявлялось, что согласно расписке с той печатью в будущем жертва будет учтёна заготовительными организациями, а на вес Морев не скупился, за барашка проставлял как за быка. И все были довольны - батарея наваристым супом с мясом, деревенский мир будущим выигрышем на мясопоставках. Ну, скажите: какой старшина мог быть лучше бывшего вора Морева?
   Вот, значит, этот Морев, который питал к нашему герою особые чувства по причине похожих воспоминаний детства о людях в островерхих шапках-будёновках, вечером пришёл в хату, где офицеры "дулись" в очко и полночи простоял за его спиной. "Слушай, - сказал он ему, когда остались с глазу на глаз. - Дура карта любит умных. Вот тебе колода и считай, что тетешка опять на твоём боку". С теми словами колоду стасовал вперёд, вразрез и назад, взял её под ладонь, рубашки сверху, картинок не видать, не глядя, выбросил снизу все десятки и тузы в одну сторону, остальное - в другую. "Теперь - ты. Бери колоду под ладонь. Подвигай нижнюю карту пальцами. Чувствуешь - люфтит? Это туз или десятка, они по длине подрезаны на долю миллиметра. Захочешь, игрока накорми до перебора или пальцами отодвинь - себе оставь. Только и с такой колодой нужно быть умным, не подряд выигрывай, знай, когда банк срывать. По мелочам не жадничай - жадных бьют по лицу".
   В первую же ночь наш человек вернул весь проигрыш.
   Теперь, когда стало ясно, откуда нашему герою известны приёмы карточных шулеров, можно возвратиться в кабаре. Володечка по причине полной алкогольной отключки от игры отпал. Наш герой наблюдал за руками этого Кости, карты тот пока не передёргивал. Честность на затравку - первый шулерский приём. Алик сорвал пустяковый банк, в свою очередь наш герой взял колоду, как фраер, не стал открываться раньше времени. Игра за их столом явно заинтересовала американцев, какое-то время они пристально наблюдали, не выдержали, стали за спинами игроков. "О, - сказал один из двоих, - Блек Джек - файн". Костя тут же вскочил, отодвинул от стола Володечку вместе со стулом, тот сидел, голова на руках, руки на столе, сдвинутый свалился на пол. Алик с девочками стали его поднимать, а Костя, не обращая внимания на возню, быстро организовал стулья для американцев. Те что-то отрицательное лопотали - не тут-то было, уже сидят, уже каждому вручена карта - Костя учуял жирных гусей. Неизвестно как без языка пошло бы дело, но Танечка и по-английски знала, знали и Ули, Лота кое-что по школе. Выяснилось, что американский "Блек Джек" почти тоже, что русское очко, ставки делают иначе. "О кей, - сказал американец, - будем играть по русским правилам, потому что сидим за русским столом". "И это интересно", - добавил второй. Костя в момент разбросал до туза, кому держать банк - выпало американцу. Щуплый такой, в очках. Интеллигент. Ставит интеллигент в банк двадцать марок, Костя разводит руки, - "переведите ему, - говорит, - самая малая ставка - сто". Интеллигент помялся, но видимо, слышал о широкой русской натуре, не ударил лицом в грязь - добавил. Ясное дело, у них марки на доллары меняют - жалко. Но Костю и доллары не интересуют, он в Америку не собирается, а в России с долларами - только в тюрьму. Костя узрел на руке интеллигента американские военные часы со светящимся циферблатом, их хоть на камень клади, другим камнем бей, хоть в воду бросай - время показывать будут. Часы вообще не забытая и в Германии, не всякому досягаемая любовь человека из Союза, а такие часы просто счастье. Узрел он те часы, вытащил карманный "Лонжин" в золотом корпусе, с золотой цепью, не пожалел, бросил их на кон, девочкам сказал: "Переведите, играем на сувениры - мои часы восемьсот, его - четыреста. Пусть тоже поставит их на кон". Американец ответил, мол, четыреста марок за его часы - хорошо, что касается часов Кости, то он предпочитает играть на деньги. Кто их знает, этих американцев, может быть, они только прибыли в Германию, им ещё не известно, что за русские алиертен гельт с номером, начало коему ноль, ноль и получат.
   Интеллигент прометал круг нормально, из банка сколько-то отпустил приятелю, разница в его карман. Следующий банк на первой руке сорвали, банк нашего героя тоже. Мечет Костя. Костя мечет, а на лице написано, на этот раз никому ни шиша не даст. Колода под ладонью, первую руку прошёл - в банке вдвое, вторую прошёл - вчетверо, следующий наш герой с валетом, заказывает: - Высвети две карты на полбанка.
   -Ты мне игру портишь, - отвечает Костя. - Иди на весь. Перед тобой проиграли - выиграешь.
   Это он вслух говорит, а под столом ногой ногу жмёт. Мол, дай лоха раздеть - свои люди, сочтёмся. Ладно. Этих бумажек не жалко. На всё - так на всё. И Костя не светил, оглянуться не успели, выбросил две карты. Не светил, то есть, колоду не переворачивал чтоб нижнюю карту отодвинуть - передёрнуть, как говорится. Теперь, смотри - не смотри: или два туза, или две десятки, или десятка с тузом к валету - перебор. На последней руке интеллигент, не такой уж и лох - всю историю пронаблюдал. Пошёл он на банк, но ловко так с первой карты схватил руку Кости и вывернул. В руке колода с отодвинутым бубновым тузом. Что тут началось! Костя карты швырнул интеллигенту в лицо, со стола подхватил его часы. Интеллигент, даром что щуплый, за него уцепился. Второй американец не вмешался, видно в чужой зоне не хотел неприятностей. Уже и интеллигент от Кости отцепился. Тут встрял Алик.
   -Ну-ка покажи часы, - сказал Алик. - Нет, не твои - его.
   -Я тоже хочу посмотреть, - это наш герой взял из рук Алика часы, и пустился догонять американцев, они были уже в дверях.
   -Суки! Вы меня попомните, процедил сквозь зубы старший лейтенант Костя, оправившись от изумления. С тем, тоже отвалил.
   -Напрасно отдал, - сказал Алик, когда он вернулся к столу. - Ему выдали бы другие
  
  
  
  
  
  
  
  
  

20. ПРОСТИ, ПРОЩАЙ

  
  
   Прости, прощай, дай руку, дорогая.
   Мне не любить теперь уж больше никого.
   Лишь по тебе одной я так страдаю,
   И шлю тебе моё прощальное танго.
   (Танго предвоенных лет.)
  
   Закачался их бумажный кораблик на беззаботных волнах - лучше не придумать. В одном месте числится, в другом работает, если их дела назвать работой. Шеф его, полковник, считает, что настоящая работа кончилась с войной, осталось переливание пустого в порожнее. Больше всего мучается его шеф, тем, что не может определить, когда, где и почему заело революцию. "Всё ведь делали по необходимости, - удивляется шеф. - Сталин, с жёсткой рукой тоже необходимость. Без Сталина - буржуазное болото, со Сталиным - опять царство-государство".
   Герой наш в таких темах собеседник молчаливый, потому шеф его сам себе задает вопросы, сам на них и отвечает. "Скажем, не наведи Сталин в партии порядок - не партия - говорильня. Скажем, не выведи он кулака - съел бы кулак советскую власть. Вывели - жрать нечего. Получился человек для государственной власти, а не власть для человека. Капиталиста нет - зато управляющие. Всем известно, управляющие хуже хозяев".
   На этом месте, не выдержал молчаливый, то ли вопрос задал, то ли вывод сделал:
   -Выходит, надо хозяев.
   -Это ты брось, - отвечает. - Не для того революцию делали. Наш народ для хозяев слишком завистливый. Слишком мы завистливы, чтоб немногим было лучше многих.
   -Так ведь управляющим лучше многих, и они хуже хозяев.
   - Зелен ещё - ничего не понимаешь. Управляющие - они что? Сегодня князи, завтра в грязи. Они над нами начальство, и над ними начальство. Их боимся, и они боятся. При управляющих зависть не слагается, не становится всеобщей. Сегодня ты, а завтра я. Зависть - вся разгадка загадочной русской души. И что тут не понять? Сталин понял, потому процессы и прочее на потребу зависти к тем, кто взобрался на недосягаемую высоту. На Руси возможен только один недосягаемый - помазанник Божий, или уж такой гений, который всех времён и народов.
   Бывало, вместо политбесед заводил полковник нечто вроде надгробных речей по друзьям, начальникам и однокашникам, сгинувшим в чистках. Панихиду следовало слушать, напустив на лицо постный вид. Только прозвучит начало, что-нибудь вроде "несгибаемый был человек", следует отложить ручку, чтоб скрипом пера не оскорбить память убиенного ленинца. По кому панихида, узнает после паузы, она в таких речах придает весу имени. Вот уже имя названо, поведано о главных достоинствах. Если в заключение сказано "крут был, но справедлив", значит поминки по начальнику, а если просто "хороший человек" - значит, сослуживец. Во время сказа о героических делах, можно вставить протяжное "да-а-а". Это ответное восхищение. Или вопросительное "ну-у-у?". "Ну", с вопросительным оттенком затянет политинформацию или поминальную речь подробностями, и отложит какие-нибудь нудные служебные обязанности. Заключив поминание, полковник становится мягче воска, отпрашивайся у него, хоть на целый день. Хоть и с завтрашним утром, если Маруся для своих дел не заказала. В общем, личного времени ему хватает, оно необходимо всякому обременённому семейными заботами. Временами нужно показываться в выделенной ему комнатёнке в офицерском общежитии, она застолблена пустым чемоданом. Сами знаете, где он проводит всё остальное время. Однажды, явившись среди зимы в ту комнату, не смог в неё войти. Проход к входной двери был заложен угольными брикетами для всего офицерского этажа. Ординарцы, сукины сыны, ленились каждый раз таскать эти брикеты из подвала, знали ординарцы, что комнатёнка необитаема, и решили облегчить себе работу. Расчистив вход по его требованию единожды, они завалили его вновь, создав неопровержимую улику долгого отсутствия в положенном месте. Улика та прибавила к делу не много, следователем была высказана устно, потому что записанная в протоколе указала бы на недосмотр самого недремлющего ока. Какое же оно не дремлющее, ежели гору угля проморгало? Всё остальное, органы переложат на непосредственное начальство, при том окажется, что непосредственного начальства как раз и не было. Полк, где числился, станет кивать на штаб, а штаб на полк, те и другие отделаются выговорами по приказу самого главнокомандующего всеми советскими оккупационными войсками в Германии.
   Всё это будет потом и, как говорится, нечего "лезть перед батькой в пекло". Пока нашу парочку в любое время суток тянет в кровать, они так заняты тем, что всякое иное задевает мало. А иное, не пустяки - началась эра атомная. Уже Хиросима с Нагасаки в пепле, и считалось тогда, что японцам по делам. Японцы хотя на нас не напали в трудные дни, но столько наших сил отвлекали на востоке, да и американцев отвлекали от войны с Германией. Короче говоря, тогда ещё не забылось, что японцы были исконными врагами России, а Америка ещё нет. Это потом, по ненависти к американцам проявится официальная жалость к Хиросиме с Нагасаки. Тогда американцы ещё были в молодцах, двумя бомбами закончили войну без боевого вторжения на острова. Начальник его, полковник Глушков, отложит газету с сообщением о капитуляции Японии и скажет: "Что немцев трупами забросали, забудется, а что Сталин империю с немецкого стола сделал, будут помнить в веках. Теперь союзники её утвердят, ещё от японцев добавят. "Империю" произнёс с указательным пальцем, к потолку, очки тоже взлетели в верх. Только не подумайте, что этот герой Советского Союза Виссарионычем восхищался. Вот продолжение: "Однако Хозяин, наверно, не очень доволен таким концом. Взятие Берлина для него подпорчено тем, что русские в прошлом его уже брали, а Токио не брали - он был бы первым. Чтоб быть первым ещё миллион голов не пожалел бы. За миллион голов Американцы могли бы ему эту честь уступить. Однако не известно, чем обернётся для нас эта их атомная бомба. - Помолчал и добавил: - Без доверчивого Рузвельта".
   Чем всё это обернется, узнаем не скоро. Полковник Глушков, вряд ли узнает. Вряд ли дотянет до седьмого генсека, считая и Ленина оным. До ста ему не дотянуть, часто к рюмочке прикладывается. А слушатель его, хотя и заподозрил во второй половине семидесятых возможный конец русской трагедии, она уже переходила в фарс, но думал, что и фарса на его век хватит. Разве, что дети увидят, думал. Впрочем, конец ли? На Руси менять вывески дело привычное. На Руси хоть "Боже, царя храни", хоть "Интернационал", хоть Михалков со Сталиным, хоть Михалков без Сталина - всё едино царь его величество Чиновник.
  
   Однажды в их гнёздышке появилась Лота с незнакомцем лет тридцати. Когда наш герой вошёл в дом, этот худощавый человек в ежике отрастающих волос, неторопливо поднялся со стула и представился на сносном русском языке:
   -Руди Полак, кузен Лоты.
   -Познакомься, - сказала Ули. - Руди может нам помочь перейти границу.
   Значит, не дремали его женщины в обретённом раю, пока он гнал мысль о том, что тот рай дарован только на время. Где-то впереди предстояла неприятность, но допускал возможность легкого её преодоления. Когда-нибудь трубы отзовут войска по своим странам, победители усядутся в эшелоны, а он переоденется в гражданский костюм и помашет им рукой. Помашет он рукой, перед ним и Ули западный простор. Ну, кто же мог подумать, что до тех эшелонов почти полвека!
   Полвека или четверть, пусть один год - Ули ждать не хочет. И вот в их квартире человек с ежиком отрастающих волос, он поможет уже сейчас. Прежде всего, возникло опасение, связанное с тем, что человек знает русский язык. В таком деле предпочёл бы ни с чем русским не связанного, а он знанием языка хвастает, ввернул словечко "смылся" вместо "удрал". Это по поводу бегства из плена.
   -Но язык я немного знал ещё до плена, - сказал Руди. - От отца. Отец тоже был в плену в первую войну, и задержался в России делать вашу революцию. Он удостоился чести быть шофером самого товарища Троцкого, что, впрочем, не помешало в будущем стать наци. Отец говорил, что Гитлер тоже революционер, как товарищ Ленин. А русские песни отец любил всегда. За-мучь-ен тяжё-лой нево-лией, - запел Руди, расчленяя слоги. Улыбка во весь рот. - Совершенствовал язык уже в собственном плену. Гот зай данк, успешно бежал, потому что как переводчика не отправили в Сибирь. Один ваш хороший человек предупредил, чтоб не хвастался отцом у Троцкого, а то, сказал, могут расстрелять, ваш Троцкий, вроде нашего Рема.
   -Довольно широкий диапазон, от Ленина до Гитлера, - сказал наш герой, для словца "диапазон". Нужно же выказать и собственную эрудицию.
   Как и наш человек Руди любил рассуждать на высокие темы: - Дело в том, - сказал, - что ваши и наши отцы, болели одной болезнью. И ваши, и наши были хмельны от успехов пара и электричества. В том хмелю можно было себе представить, что усовершенствовать человека не сложнее чем какой-нибудь паровоз. Между нами и вами разница в том, что мы ограничились совершенствованием только нордической расы, а ваши продолжают совершенствовать весь человеческий род. С такой разницей есть основания считать наци и коммунистов революционерами.
   Должно быть, Руди сказал это не так гладко, как вспоминается, но за смысл можно ручаться.
   - Кстати, я не единственный русскоговорящий в семье, - плавно перешёл он к делу. - Детство и юность моего дяди прошло в Петербурге. Его родители там кое-что имели, пока отец не помог большевикам это кое-что у брата отобрать. Теперь дядя живет в Ганновере. Я уже имел возможность его навестить, знаю, где легко перейти демаркационную линию между вами и англичанами. Так что могу дать письмо к дяде, он вас приютит на первое время. Но, конечно же, на первое время, а как я понимаю, ценной для Запада специальности у вас пока нет. Подают там туго. Не заставите же вы свою очаровательную невесту стирать чужое бельё?
   -Мы уедем в Америку.
   -У вас там богатые родственники?
   -Нет.
   -Стирать бельё в Америке прибыльней, чем в Германии, но ваша диалектика учит, что всё познаётся в сравнении. Так вот, стирая чужое бельё, фройляйн Урсула не сравнится с женой Форда и Рокфеллера.
   -Как-нибудь устроимся.
   -Как-нибудь - это есть не хорошо, а я себе представляю, как в вашем положении заработать хотя бы на первое время. Предлагаю фирму на паях. Вы производите, я реализую из расчета двадцати процентов прибыли.
   -Что я могу производить?
   - "Производить" - слово широкого смысла на немецком языке, оно не всегда означает "делать". Вы достаёте - я сбываю. Уточняю систему производства будущей фирмы: на вас поставка продовольствия - на мне реализация в золотой стоимости. Сейчас в Германии цена продовольствия по отношению к золоту благоприятна для его приобретения, но оно обязательно возьмёт свою цену, как только люди насытятся.
   -А если обстоятельства потребуют моего с Ули немедленного убытия из советской зоны?
   -Поскольку "производить" в нашем случае не означает "делать", фирма не обременится оборудованием, которое быстро не реализуешь. Результат нашей деятельности вполне уместится в чемодане. В худшем, то есть, в лучшем случае - в двух. Постоянная связь через мою милую кузену Лоту. Вы получите адрес переводчика через демаркационную линию, он берёт не дорого. Такая у него профессия. С концом войны всем пришлось менять профессии сообразно новым требованиям. Его новая профессия связана с тем, что его деревня в центре Германии, Мариенборн, стала приграничной.
   Как не принять такое заманчивое предложение? В первых, оно не требует немедленного бегства, наоборот, бегство откладывается. Во вторых, прекрасна материальная сторона по Марусе уже известного ему дела. Сделку скрепили рукопожатием, и выпили за процветание предприятия. В знак полного удовольствия нашему герою захотелось по русскому обычаю хлопнуть фужер об пол, но Ули успела перехватить его руку. Фужер был из дюжины, а она питала пристрастие к комплектам. Оставшись наедине, наша парочка немедленно приступила к освобождению от вещей ёмкого чемодана под будущий золотой дивиденд.
   Образованная фирма, будучи зарегистрирована путём выпивки и рукопожатия, названия не требовала. Только в период, когда на Руси фирмы подобные фирмы с солидными названиями стали расти, как грибы, воспоминания присвоили и ей название из трёх букв "ТЛН", что расшифровалось, как Товарищество Лёгкой Наживы. С образованием фирмы наш человек стал выделять себе долю в поездках с Марусей, она не удивилась такой перемене. В понимании Маруси, нормальный человек стремится к обладанию в отличие от дураков вроде её мужа. Переход нашего человека к такому состоянию она оценила как взросление, и её прежнее снисходительное "ты" в обращении к нему она заменила уважительным "вы". Впрочем, для обращения на "вы" у Маруси появились более основательная причина, и это "вы" нельзя было назвать вполне уважительным. Поездка за сигаретами с остановкой на обратном пути не прошла бесследно. Возможно, у неё выпал период сексуального безрыбья, в который подумалось, что нашего героя вполне можно приспособить и для других целей, кроме наживы, тем более, что он, что не говори, наживается на её связях. Короче говоря, Марусе оставалось только позвонить по телефону. И вот однажды по утру, наш человек вызван на квартиру, якобы для перевода разговора с "хравой", домработницей, Маруся не в состоянии объясниться с ней по важному кухонному вопросу. Однако кроме Маруси в квартире никого не оказалось, дверь она открыла в распахнутом халате на голое тело, и тут же повисла у него на шее, босой ногой захлопнув дверь. Он совершенно не был готов к такому обороту, не только потому, что на шее висело тело перезрелое, но и потому, что это совпало с завершением час назад с Ули весьма продолжительного периода любви по японской системе. В такие периоды его голова была способна трезво оценивать поступки и последствия, отдавая соответствующие распоряжения всем подчинённым органам, включая те, которые в иные периоды пользовались весьма широкой автономией. Сразу возник не простой вопрос. Отказать женщине в таком деле - значит нажить себе смертельного врага. Враг в лице Маруси мало того, что означал существенное уменьшение торговых возможностей, он был опасен. Марусе ничего не стоило через мужа немедленно списать его в ряды воинов воюющих с королевством Манчужоу-Го. В этом случае, нужно было найти некие непреодолимые препятствия, сослаться на что-то, что покажет ей, что он желает того же всей душой и телом, но не может. Где же их взять, такие препятствия, когда уже была близость? Как где? Из той же близости. Скорчив рожу душевной боли, поведал ей мгновенно возникшую в голове историю с необходимыми подробностями. По той истории выходило, что не хотел её, Марусю, волновать и потому не рассказал о том, что прошлый раз был уличён подружкой из госпиталя, по следам на теле. На этот раз госпитальная дева предстала злобной мегерой, способной из ревности на всё. Вроде бы с повторением грозит отравиться, благо в госпитале для того есть средства, и изложит причину в посмертном письме. Надо понимать, что последует следствие, от него не скроешь связь с Марусей. Живописал гнев мужа Маруси, позор и всё с тем связанное. После недолгого раздумья Маруся стряхнула его руку с плеча, возложенную для придания искренности словам. Сквозь зубы она процедила: "Геть с глаз моих". Вдогонку добавила: "Молоко на губах не обсохло, а туда же". Куда, туда же, осталось неясным, но получилось как надо. В конце концов, без нашего человека и Маруся была хотя и зрячей, но немой и ходячей, а не ездящей. В тот же день услышал её по телефону, только теперь она обратилась на "вы". "Вы" было знаком отлучения от тела. Всякому отлучённому от тела Маруся "выкает". "Ты" ли, "вы" ли, для него не имело значения. Нанесенную Марусе рану окончательно залечил поездкой на фабрику шоколадного Володечки. Ему она была представлена женой героя Советского Союза, что соответствовало действительности, но муж герой был повышен в звании на две ступени, то есть, вместо полковницы Маруся предстала генерал-лейтенантшей. Повышение в звании исключало возможность отделаться от них малым взносом, шоколадные батончики обогатили обменный ассортимент. Поскольку шоколадный Володечка с его фабрикой до нашего героя не входил в сферу влияния Маруси, эта добыча была по её предложению поделена пополам. Батончиков стало достаточно для включения их в оборот новой фирмы, потому Ули перестала их обгрызать, теперь она от части предназначенной для внутреннего пользования скалывала шоколад ножом, так что и начинка оставалась в товарном виде и шла в реализацию по удешевлённой цене. Начинкой же оплачивался труда фрау Груббер, с некоторых пор она убирала их гнёздышко, и стряпала много лучше молодой по части кухни неопытной хозяйки.
   Чемодан наполнялся.
  
   Солнце первых послевоенных лет озаряло руины мира, он раскалывался по-новому переделу. Армии союзников ощеривались друг против друга на земле совместно поверженной Германии. Армии не собирались уползать восвояси. Советы обосновывались, в своей зоне оккупации, и начали вводить правила жизни граждан подобные правилам в своей стране. В советской зоне началась прописка населения по месту жительства, товарищ Сталин должен знать, кого, где найти, когда потребуется. Ули и Лота, согласно установлению, подручными средствами замалевали свастики на обложках паспортов так, чтоб орёл упёрся лапами в пустой венец. С тем отправились в соответствующее учреждение. Не прописавшись не получить продовольственные карточки. Советская часть Берлина стал в очередь на выход из объятий мертвого фюрера, в объятия живого вождя.
   Говорили, что в американской зоне оккупации Германии выдавали продовольственные карточки населению после обязательного посещения ближайшего гитлеровского концлагеря. Вроде бы, американцы выделяли для того автомашины и медперсонал, который приводил в чувство не выдержавших вида и запаха части гор разложившихся трупов, которые в спешке бегства охраны не были переработаны в пепел. В советской зоне такие сложности не ввели, но была очередь на прописку паспортов. В первый поход на прописку Ули и Лота очередь не преодолели. Опытным в части преодоления очередей их покровителям, пришлось учить своих дам способам входа к кормушкам через задние двери. Такая наука пригодится им впредь. Следующим днём за пять минут они получили свои паспорта с пропиской в обмен на полкило шоколадных батончиков.
   Что бы ни было в том разрушенном мире, для нашего героя от весны сорок пятого до осени сорок шестого время лучших воспоминаний на оставшуюся жизнь. Это время будет всегда вспоминаться, как самая светлая часть жизни, не успевшая перерасти в привычку, так что и годами нажитый цинизм не сможет омрачить воспоминания о нём. Не может и не хочет наш человек представить себе Ули с плюсом десятилетий к её восемнадцати годам. Не хочет и не надо. В воображении она скрасит его последние часы в этом мире такой же юной, необузданной в страсти, какую знает. Времени и ей разве только уступит её сокращённое имя - Уши ей нравилось больше, ему в русском звучании Ули.
   Вот, значит, весну, лето, осень, зиму и новую весну кружила их праздничная карусель, а Служитель уже отсчитал круги и на себя потянул рычаг. Стоп!
   С утра полковник, Алексей Максимович, был хмур. "Подошла дата печали по кому-нибудь, - решил наш герой, - сейчас начнётся тризна". Однако! Вместо повести о верном ленинце, последовал вопрос, от которого кровь прилила к лицу.
   -Что за дела у тебя с немкой? Мне опер сказал, что ты таскаешь с собой немку из части в часть, и просил проверить все твои связи. Я нахожу тебя порядочным молодым человеком и надеюсь, когда вызовут, не станешь распространяться о наших беседах, включая эту.
   В других обстоятельствах он хотя бы мысленно поправил полковника: "не о наших, а о ваших беседах", но тогда от неожиданности сморозил потрясающую глупость. "Мы же интернационал!", - исторг то, что уже давно не звучит ни с трибун, ни в печатном слове. Более того, в уме вождя всех времён и народов уже вынашивается проект борьбы с безродными космополитами, поскольку посадки за восхваление буржуазной техники скоро себя исчерпают.
   Алексей Максимович всмотрелся в его изменившееся лицо, и как бы для себя произнёс: - В Россию. Сегодня же договорюсь о переводе. Ничего, кроме того, что спал с немкой, не было?
   -Не было.
   -Договорюсь и - в Россию. Подтвердишь какие-нибудь семейные обстоятельства.
   Господи! Их хотят растащить как щенков разной породы. Куда деваться? Он знает куда! На Запад! Тотчас! Охватывает жажда немедленной деятельности. Высидеть до конца дня и не подать вида невозможно, а отпрашиваться после разговора подозрительно. Хоть бы пробрал этого полковника понос, хоть бы вышел в сортир даже по малой нужде.
   И он вышел. Тут же схватил телефонную трубку. "Маруся? Маруся, огромная просьба. Позовите под любым предлогом. Очень нужно, в госпитале скандал с моей мегерой. Расскажу, когда улажу".
   Уладит он, уладит. Всё уладит. У дома Ули спокойно, но это, возможно, последний день покоя. Нельзя упускать время.
   Запоминай. Вот она у тебя какая! Удивлённые глаза глубокой синевы. Чуть вздёрнутый нос, считанные веснушки по его сторонам. Губы. Тёплые мягкие, нежные, полные губы. Чуть подрагивают. Запоминай - такая она сопроводит тебя в конец твоих дней.
   -Не возись с пустяками, родная. Собирайся! Я - к Лоте, к Руди.
   -Возьми меня с собой.
   -Нет, нет. Нужно кое-что взять из комнаты в общежитии, туда нельзя вместе.
   Наспех ткнулся губами в нос, в лоб, в щёку - во всё, что попалось губам. Выбежал. Запоминай!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

21. ПЕЧАЛЬНАЯ ГЛАВА

  
   -Без паники, - сказал Руди.
   -Кто из ваших теперь не спит с нашими женщинами? Тот самый опер, наверно, тоже спит, если ещё может. Не гитлеровские времена, каждый спит, с кем хочет.
   -Ты не понимаешь. У нас нельзя даже то, что можно. Закроют глаза, если переспал с кем-то, но не так, как я с Ули.
   -Хорошо, давай спокойно разберёмся. Что грозит Урсуле? Да ничего. Она не преступила закон. Что грозит тебе? Не под конвоем же отправят в Россию. Получишь бумаги, и был таков.
   -Всё так, и не так, - говорит Лота. Не знаю, что не так - чувствую.
   - Руди не понимает, у нас могут и под конвоем.
   Руди не хочет разрушать фирму до крайней необходимости, но у его компаньона ясное представление, что такая необходимость настала.
   -В общем, так, - ставит точку. - Завтра первым поездом я и Ули выезжаем в Мариенборн. С тобой или без тебя.
   Наконец. Наконец дошло до него, что дивиденды кончились, вопрос решён. Руди человек дела, если оно необратимо его нужно поставить по-деловому.
   -Завтра, так завтра, - говорит. - Встречаемся на вокзале, друг к другу не подходим. Садимся в три разных вагона. В Мариенборне идем к дому переводчика через границу с интервалом метров в двадцать. Ты к Ули больше не заходишь, её сегодня же предупредит Лота. В назначенное время она увидит тебя через окно и пойдёт следом. Поезд в одиннадцать ноль-ноль - в десять вы у Лоты.
   Какой безупречный план!
   Началось с того, что его дверь в общежитии и на этот раз оказалась заваленной угольными брикетами, но привлекать к себе внимание руганью с ординарцами не стал, кое-как разбросал проход по сторонам. В комнатёнке застойный нежилой дух и сон не шёл. С окна без признаков рассвета бросал частые взгляды на часы, большая стрелка хитрила, слегка перемещалась, когда отводил от неё взгляд - малая словно приклеилась к циферблату. Время застыло. В застылом времени глаза упёрлись в теменью зачернённое окно, и из той темени случилось ему явление князя Курбского. Князь Курбский как бы сошёл из школьного учебника истории, вроде и картинка там была. Была или не была, сошёл князь Курбский таким, каким его себе представлял, с окладистой бородой в хламиде до пят, в боярской папахе высокой. И гусиное перо в его руке. Насколько помнится, сей князь запечатлен в картинке за столом в кресле с высокой узорчатой спинкой, пишущим своё послание царю Ивану. Но не влетать же ему в неширокое окно со всеми причандалами. Значит, явился князь нашему человеку и рек: "Брат мой в изгнании, кто, если не мы, изложит мерзости царёвы потомкам?" Мерзостей набралось много, их перечисление не уложилось на бумагу до рассвета. Темень стала редеть, и он поторопился сжечь в печурке то, что написал, и без тез писаний неизвестно как аукнется бегство родным в Москве. Ещё не догорела бумага, когда выскочил из общежития на десять минут раньше назначенного времени, почти бегом пронесся мимо шлагбаума, где стоя спал часовой, завернул на Ягераллее, его темп прибавил к опережению времени встречи, по меньшей мере, минуты три. Ничего, если Ули замешкается, он может пройти мимо окон и два, и три раза. Вот дом. Дубовая дверь. За той дверью лестница. Перед лестницей направо дверь в их жилище - там Ули. Это в памяти навсегда. Согласно строгому плану Руди, он ничего того больше не увидит. Но и то, что увидел, запечатлелось тоже навсегда. На улице у входной двери стоял человек. Сколько раз входил и выходил наш человек, никогда никто там не стоял! А в этот проклятый день стоял и стоял не обычный человек. В профиль он был похож на силуэт с немецкого плаката "Пст! Враг подслушивает!" В анфас - подобие шпика из фильма "Ленин в октябре". Низкорослый. Шляпа на голове. Рожа. Человек ежил и расправлял плечи, зевал. Видать, ночь прошла без сна на дежурстве. Похоже, вышел из тепла проветриться на утренней прохладе.
   Позже, с воспоминанием о том дне, ломал голову, чем объяснить такого явного шпика у входа? Может быть, немецкая полиция намерилась его предупредить из сочувствия к сожителю своей согражданки? Что другое можно думать? Разве только, что Провидение ещё не отступилось от него, скоординировало время его выхода раньше назначенного срока, заставило почти бежать, чтоб прошёл мимо дома как раз тогда, когда самому явному из переодетых шпиков захотелось размяться на улице. Так разве не могли взять ночью вместе с князем Курбским? И была бы им писанина крамольная. Вот, вот в чём дело. Официально же служил в другом полку, там и искали, а раз там нет, так к милой явится, куда ему деваться?
   Вот он, единственный прохожий, на совершенно безлюдной утром улице Ягер аллее в Потсдаме, а возле заветной двери стоит человек, не оставляющий сомнений для чего. Отвернуть некуда, поворот обратно подозрителен. Остаётся пройти мимо, напустив вид безразличного прохожего, мало ли куда спешит прохожий поутру. Пройдёт, не заглядывая в окна, разве только чуть скосит глаза, не скосить глаза невозможно. За десяток оставшихся шагов ещё нужно решить пускаться ли в бег по оклику, или сначала этого шпика пристрелить, чтоб не стрелял в спину. Наверно пристрелил бы, потому что считал: спасения в Смерше не будет, а смерть с протаскиванием через их жернова куда страшнее неожиданной смерти, что обрывает надежду мгновенно. Потому, ещё не доходя, запустил руку в карман, там ему слышно щёлкнул предохранитель, второй рукой - в другой карман, вроде в поиске чего-то. И вроде нашёл, вытащил пачку сигарет и вытряхнул из неё сигарету в зубы. Всё это на ходу и на виду, зажигалку доставать не стал, для того нужно было занять другую руку, её не отнимал от пистолета. Одновременно с тем и скосил глаза на черноту за окном, оттуда обычно Ули высматривала его на подходе. Но был там одинокий горшок с цветком на подоконнике. Обошлось без стрельбы, человек у двери не проявил интереса, когда поравнялись, смотрел как в пустоту. Может быть, у страха глаза велики? Ну, никогда не было там никого, а сегодня, как назло для его испуга гость соседей сверху. Кто же ставит явного шпика, чтоб птичка упорхнула? С тем сомнением прошагал остаток улицы до площади с облезлым памятником каким-то немецким делам, за углом припустил к станции эс-бана, едет к Лоте, Лота всё выяснит.
   Умница Лота не стала тратить время на охи и вздохи, с двух слов представила себе как лучше прояснить обстановку, ушла просить фрау Грубер явиться к Ули с принадлежностями уборки. Он остался в квартире наедине со своими мыслями, в них ещё было место надежде. Мерил комнату шагами от стены до стены, потому что не устоять, не усидеть без движения. Вот уже одиннадцати часовый поезд уехал в Мариенборн без них. Через полчаса явился Руди с вокзала. Он зол - прождал впустую. Причина повергает Руди в панику, первый порыв тут же скрыться, уйти, убежать - зачем ему в чужом пиру похмелье? Чтоб как-то успокоить, наш герой сказал: прошёл, мол, мимо дома без помех, мол, человек на пороге был слишком похож на шпика, чтоб быть им, и главное: прошёл раньше назначенного времени, так что Ули могла ещё не выглядывать. Вселил надежду, Руди остался ждать Лоту, ерзал на стуле, вскакивал к окну, высматривал, не идет ли в сопровождения тех, кто их арестует. Наш герой продолжал мерить комнату шагами, сознавая, что его мельтешение Руди раздражает. Остановиться не мог. Время ползло в ожидании.
   Наконец Руди, глядя в окно, воскликнул "идет!"
   -Идет одна! - воскликнул Руди.
   Лота в дверях:
   - Ули ночью взяли.
   Значит, когда писал своё послание, Ули уже была в застенке.
   -Нужно вернуться в часть, - сказал. - Если не вернусь, ей будет хуже.
   Руди, покачиваясь на носках, просверлил колючим взглядом.
   - Достоевский прав, вы все в России ненормальные, - цедит сквозь зубы Руди. - Тебя вряд ли ждет свобода - дезертир, а её за что? Что она натворила? Спала, с кем хотела. Не сегодня, так завтра отпустят. Ты должен уехать следующим поездом. Я доставлю её к тебе в день, когда выпустят. Обещаю.
   Нормальные или ненормальные все в России - недоверчивые точно. Там приходилось слишком часто никому не доверять "Руди избавляется от свидетеля", - подумал. Но Лота сказала "он прав". Лота вне подозрений.
   -Он прав, - сказала Лота, для убедительности заключив его ладонь в свои ладони.
   -Ладно, ладно - без лирики, - это Руди. - Все, вон отсюда. Девчонка в советском гестапо! Что им надо, там из любого вышибут.
   Действительно. Какая корысть? Свидетель у них есть - Ули.
   Так вот. Невозможно отложить на потом то, что нужно рассказать к месту. Тут же к месту нужно рассказать, как вела себя его девчонка в том страшном заведении с названием созвучном смерти. Через девять месяцев скитаний под чужой фамилией англичане выдали его Советам. У них, видите ли, был договор с Советами о выдаче дезертиров. К тому же этот дезертир потенциально мог оказаться в еврейском подполье Палестины. В те годы англичанам хватало хлопот с евреями без него. Так что шоколадный Запад в лице Британской империи его отверг, начались скитания по тюрьмам и лагерям, но перед тем - трибунал в Смерше Потсдама Ещё перед тем там же следствие. И двести шестая статья уголовного кодекса об его окончании. Прокурор изрек: По окончанию следствия тебе полагается ознакомиться с материалами, а на то даю тебе полчаса". - С тем положил перед ним увесистую папку. Отскочила крышка золотых часов, часы рядом с папкой. "Часы точно такие, как отобрали у меня", - подумал и чтоб удостовериться скосился на циферблат. Лонжин. Название фирмы отщипнуло от получаса мгновенье. Ещё мгновенье отщипнула жирная надпись по верху обложки. "Хранить вечно". Папку будут вечно хранить, а ему прочитать под сотню страниц - полчаса. Надо бы вникнуть в каждое слово, на то и суток не хватит, но этот прокурор не шутит. Отобранные часы положил перед ним специально, мол, плевать, что обо мне подумаешь, ты уже труп, трупам часы без надобности. У него, наверно, через полчаса что-то свое, личное, личное куда важнее рутины с теми, кто при всех обстоятельствах будет засужен. Ладно, вперёд, секундная стрелка сорвалась со старта.
   Приказ по воинским частям Группы Советских Оккупационных войск в Германии о недостатках политической и воспитательной работы, в результате чего лейтенант такой-то, он, то есть, из националистических соображений и запутавшись в связях с местным населением... солидный список фамилий кому строгие выговоры. "Из националистических побуждений" - значит, выудили и еврейскую четвертушку Ули. Ладно. На приказ тоже жалко тратить время. Показания Руди. Попал, как кур во щи. Извини! Извини, брат, знаю всё, что можешь сказать.
   Вот, вот листы. Эти будет читать, пока не оттянут силой. И сквозь казёнщину переводчика с немецкого языка проглядывает ему дорогой лик.
   Вопрос: Почему вы скрыли, что утром после вашего ареста должны были бежать вместе в Западную зону?
   Ответ: Разве не понятно?
   Он слышит и то, что не внесено в протокол. Здесь следователь, должно быть, заорал: "Кто задает вопросы, я или ты?" Хорошо, если только заорал.
   Вопрос: Почему вы...
   Ответ: Потому, что люблю.
   Вопрос: Почему...
   Ответ: Люблю.
   Только любовь смеет так отвечать следователям Смерша. А Руди говорил - девчонка!
   -Всё, - сказал прокурор. - Время вышло, - и закрыл папку. - Я знаю, что тебя интересует - она получила пять лет.
   -За что?!
   -Как это, за что? За содействие измене родины и дезертирству советского военнослужащего.
   -Где она сейчас?
   -Ну, это тебе знать не положено.
   Не пройдёт и года, он это прочитает, а пока в дороге к Мариенборну. Пока за вагонным окном умиротворяющий пейзаж, если смотреть в даль, вдали не видны руины войны. За далью дней сокрыты и руины надежд - ещё можно надеяться. Напротив него дремлет Лота, в этом Руди уступил, только сам он едет в другом вагоне. На худой случай получена инструкция: если её спутника опознают, Лота предстанет легкомысленной особой, завязавшей дорожный флирт.
   Уже четвертый день в каких-то катакомбах Смерша мучают Ули, а он столько же в бегах. В те дни оттягивал отъезд в Ганновер в надежде, что Ули выпустят, в конце концов, его убедили. "Лучше ждать в безопасности", - твердил Руди, и вот колёса поезда накручивают пространство между ним и Ули. Позади Магдебург, скоро разделит граница, Руди уверяет, что эта граница не китайская стена, а у него в голове с детства вбитое "граница на замке", мышь не пробежит, не пролетит птица. Руди обещает свободный проход, в худшем случае за выкуп. "Не ты первый, не ты последний", - говорит Руди. Действительно, в послевоенной неразберихе ещё может быть и так, но скоро разберутся. И тогда окажется он со своей любимой по разные стороны. Это для Руди с Лотой граница как бы умозрительная линия, а он знает: не допустит Хозяин, чтоб шастали туда-сюда из варяг в греки.
   После Магдебурга кончилась суета входящих и выходящих. Вагон почти пуст, в пустом вагоне они как на ладони. И то сказать, зачем парочке ехать в какую-то приграничную деревню? Такой вопрос Руди тоже предусмотрел. Сочинил ему там близкого родственника, того самого переводчика, а Лота едет разжиться продуктами, говорят, в Мариенборне кое-что можно купить без карточек. Эта версия пригодна при проверке русскими, немцы-полицейские рассмеются в ответ, услышав его немецкую речь. От них можно отвязаться, объявив себя русским. А вот если случится совместная проверка, тогда один выход - в окно. Потому он с опаской посматривает на дверь, когда она распахивается, чтоб кого-нибудь впустить. Чем дальше от Берлина, тем реже беспокоит дверь, впуская и выпуская поредевших пассажиров. Но всё дорогу неотступен образ Ули. Тюремных камер ещё не знает, потому в голове от книг с картинами, видит Ули в образе княжны Таракановой в полузатопленном застенке. Это ужасно. Лота дремлет рядом, иногда открывает глаза, ободряюще треплет его колено - "всё будет хорошо". Вот взвалила на себя крест непростых чужих дел. Тревожные дни ожидания Ули они провели вместе в дощатом садовом домике в Фридрихсхагене. В квартире Лоты нельзя было оставаться из-за капитана Алика, ему оставила записку, что уехала в Котбус к тяжело больной тётке. Три ночи и четыре дня вместе в тесной будке для садового инструмента с опаской случайных прикосновений, чтоб не будить в памяти то, что некогда случилось. Там всеми силами старались избежать неизбежных в тесноте прикосновений, чтоб даже мысль не появилась запятнать искренность чистой дружбы. А то, что некогда случилось, там представлялось постыдным, вроде случайного инцеста брата с сестрой, который не должен повториться.
   Руди приносил им еду, и в каждый приход убеждал, что оставаться в советской зоне ему нет смысла. После освобождения Ули, ехать в Ганновер им всё равно придется врозь из соображений безопасности. Значит, будучи уже там, он наполовину облегчит дело. Рассудительный Руди всегда прав, но очень хотелось убедится в той правоте вместе с Ули, как можно скорее. Сопротивлялся, пока поддерживала Лота, но на четвертый день она приняла сторону Руди, и он верил в её искренность.
   И вот прощается с Лотой на станции Мариенборн. Руди считает, что ей лучше ждать на перроне, поезд в Берлин через час. Не разрешил ей Руди идти с ними, и сам зашагал вперёд, не оглядываясь. Наш человек сказал Лоте "до свидания". "До свидания, дорогая Лота", - сказал и отступил от неё, не выпуская из руки руку. Потом останавливался, оборачивался, Руди был далеко впереди, так что пришлось догонять, чтоб не упустить из виду. Шли по разным сторонам тихой деревенской улицы, замощённой тёсаным камнем.
   -Тебе придется ночевать здесь, - сказал Руди, выйдя из дома. - Человек, который переводит на ту сторону, куда-то умотал по своим делам, а ночью он спит с женой. Значит - утром.
   -Ночью было бы надёжней.
   -Он лучше знает, когда надёжней.
   -Ладно, Руди. Возвращайся. Лота ждёт, поезд через двадцать минут.
   Прощаясь, Руди вручил портфель с пачками марок, немного долларов. Пока он и Лота сидели в Фридрихсгагене, Руди не терял время, обменял содержимое чёрного чемодана на эти бумажки. Порядочность Руди вне подозрений, если бы с партнёром что-либо приключилось, деньги ожидали бы его сто лет, как в швейцарском банке. И вот он удаляется, этот честный, этот осторожный, этот суховатый, порой резкий Руди. Скрылся уже за поворотом последний человек из знакомого мира, теперь он одинок в неизвестности иной жизни. Постоял на улице с тем чувством и вошёл в дом. В комнате вертелась по хозяйству женщина лет сорока - деревенское широкоскулое лицо. Ни дать, ни взять, русская колхозная доярка из лубка советского кино. Только эта и пахнет настоящим парным молоком. Процедила она молоко через марлю из бидона в бидон, обернувшись к нему приветливо, сказала: "Не волнуйтесь, перейдете туда. Все переходят. Идут и идут каждый день". В ответ он кивнул, не хотел акцентом выдавать, что не из её соотечественников. Вообще решил поменьше разговаривать в своём новом облике. Твердит про себя "молчание - золото", кроме того золота из головы не выходит фраза: "прощай, немытая Россия". Вот уже больше четверти века твердят эту фразу как заклинание беглецы из империи, и ещё почти две четверти будут твердить. Наш человек не пророк, будущее ему не ведомо, потому фраза в уме, как своя, исторгнута из души с надеждой, любопытством и страхом.
   Окончив дело, женщина повела его в хозяйственную пристройку, в дверях улыбнулась и пожелала спокойной ночи. На это может ответить коротким не различимым "данке". "Зал ожидания" оказался с пассажирами. Натыкался в полутьме на чемоданы, узлы, кто-то похрапывал, где-то слышно шептались - не наступить бы ненароком. Кто эти люди? Беженцы переходят эту ещё не вполне границу законно, а здесь прячутся, как он. Ладно. Его никто не спрашивает, и он не станет. Вот свободное место, портфель под голову, на портфель сложенный пиджак. Хорошо бы ещё шинель, если шинельный хлястик отстегнуть - привычное фронтовое одеяло. Нет шинели, и не будет больше никогда. Если бы только о том тужить.
   Утром пыльные лучи из щелей вдруг взорвались снопом света. Так неожиданно врываются для захвата, а если фронтом нажит инстинкт обложенного зверя, то он спасается напролом рывком. Что ещё остается? Лучше всего ещё автоматная очередь перед собой - автомата нет. Пистолет. Хорошо, что прежде чем нажал курок, прыть со сна отлетела, перед ним человек не в советской пилотке, не в немецкой каске - перед ним человек в тирольской шляпе с пером. Но и тот, в шляпе с пером, оказался не обделённым прытью - в момент отпрыгнул в сторону, только шляпа с головы слетела. Вот так дела! Явился проводник, а ему встреча пистолетом. Конечно, воспитанные люди не входят без стука туда, где ночуют и дамы, но дуло за невоспитанность - безусловный перебор. А если это человек нужный - перебор вдвойне. Из этих соображений наш герой угодливо поднял шляпу, отряхнул её от пыли, даже потёр рукавом, пёрышко поправил - тем как бы извинился. Тот, ещё не придя в себя, взял шляпу с взглядом на оттопыренный пистолетом карман. Чего смотреть? Пуколка. С полста метров и не целься - не убьёт. А он всё смотрел. Потом, как-то косо кивнул, вроде утвердил, что надумал и сказал:
   -Знаешь, парень, иди-ка ты сам. Спокойней будет нам и тебе. Если русские нас остановят - мы откупимся, с тобой не откупиться.
   -Разве Руди обо мне не говорил?
   -Говорил. Так не сказал, что с пистолетом, и что русский не сказал. Тебе одному лучше. Да ты не бойся, тебе же лучше.
   -Дорогу не знаю, куда мне одному?
   -Дорогу и знать нечего. Видишь лес? У него с одного бока автострада, с другого железная дорога. Там и иди. Захочешь, не заблудишься.
   -Проводи хоть до леса. Заметят чужого - донесут.
   -Не заметят, спят ещё. Да и не знают они теперь, кто свой, кто чужой.
   Струсил этот хвалёный контрабандист, уговоры бесполезны. Знал бы, что идти одному, ушёл бы ещё вчера в темноте. Возможно, одному действительно безопасней. Многих видно издалека, они надеются откупиться, а ему откупиться только головой. Буркнул этому проводнику матюгом, и нырнул в кусты, кропящие остатками ночного дождика. Не прямо кусты в лес вывели, перед лесом луг, на лугу как на ладони. Росный след по траве, серебряная дорожка. Если кто выслеживает, она приведет прямо по его душу. Песня привязалась из солдатского строя. Затасканные слова в его положении представляются зловещими. "На границе тучи ходят хмуро... часовые родины стоят". Возможно, и стоят с овчарками. Кто его знает, вчера было свободно, а сегодня уже с овчарками. В общем, видится ему за каждым деревом опасность, потому перебегает от дерева к дереву то вправо, то влево, где уж тут держаться прямого направления. Чистый лес, сосны высокие. Вот и опушка, за ней всё солнцем залито. Высунулся из-за куста, внизу двойная лента автострады. Значит, уклонился от запада к югу, и вывело не где-нибудь, а прямо на уровень шлагбаума с часовыми на автобане, метров двести до них будет. Наверно сюда его вывело, чтоб распрощался с людьми в форме, которую сам носил. Остаётся помахать им ручкой, но попрощался, так сказать, без руки, без слова. Направление взял круто вправо, опять перебежками, зигзагами до конца леса - какая уже сторона, эта или та? Эта, эта сторона, перед ним рельсы железной дороги. Ни свистка, ни дымка, мертвая дорога на ничейной полосе. Пост советский лишь на автобане, англичанам вообще наплевать, кто и куда идёт. Лес пуст, не соврал проводник, в нём не заблудишься. Слева с востока на запад автобан, справа туда же железная дорога. Сколько километров между ними, не мерил. Может быть два, а может и того меньше. Не успела эта мысль успокоить, невдалеке всполошились вороны над соснами, закаркали. Верный признак - люди. Плюхнулся наземь - ползком до ближайшего куста. Идут. Идут - уже без сомнения. Впереди человек в шляпе с пером, за ним гуськом постояльцы сарая, с чемоданами, тюками. Не таясь, тропой идут, протоптанной прямо в нужном направлении. Должно быть, этой тропой местные, когда-то без страха ходили по грибы. И было в их душах умиротворение, ибо мало, что прекрасней хвойного леса умеренных широт летом. Утренний воздух в таком лесу как родниковая вода, солнце, что проглядывает сквозь кроны не жаркое - в самый раз. Благодать. И, что идут по тропе не таясь, успокоило нашего человека под кустом, где залёг: "Ах, дорогие, - подумал, - где же вы раньше были? Идите себе впереди, а я за вами. Остановят - откупитесь. Пока будет тому дело, след мой простынет на той стороне". Но прежде чем покинуть свой схорон, взглядом привычным с военных лет всмотрелся вперёд по обе стороны тропы, и тотчас отметил ветку, что колышется не по ветру, а вверх-вниз. Значит, за веткой тоже кто-то, что-то, высматривает. В том надо ещё убедиться, знал, что в страхе многое кажется. Но убедиться не успел. Вздрогнул, как от выстрела над ухом, когда из засад вдруг поднялись в полный рост, и получилось у тех, кто был в засадах, по всем правилам военного охвата. Одни впереди с обеих сторон тропы, другие в середине, третьи позади шедших с чемоданами, сержант команды подавал. Наш человек увидел и одного в танковом шлёме, который на другой стороне тропы сел под дерево, отделившись от прочих. То ли танкист, то ли радист, он склонил голову меж растопыренных ног, потому, нашему человеку показалось, что там у него рация, а человек этот - связь с тылом. Тут и позывные пришли на ум: "Орёл... орёл... как слышите? Я сокол. Двенадцать чемоданов в окружении..." Вот вам игра слов. На фронте самое ходкое обозначение танков чемоданами, а здесь без игры. Наш человек представлял себе весь последующий ход дела. Скорее всего, это команда от роты к предстоящим посылкам на родину. Посылки разрешили, а универмагов нет. Сам соображай, чем их заполнять. Вот и соображают. Наш человек подался бы своей дорогой от того зрелища, но дорога опасная. Если у них с одной стороны человек в отдалении, так и с его стороны может быть. Лучше переждать, ребята работают споро, за полчаса управятся. И действительно дело шло как по писанному. Две бутылки шнапса, что человек в шляпе с пером сержанту протянул, тот собственноручно отнёс тому в танковом шлёме. Бережно положил меж его ног. Значит, не рация там, а место для ценной добычи. Но, если кто из окруженцев рассчитывал теми бутылками отделаться - ошибся. Приказ раскрыть чемоданы. Поднялся галдёж, сержант заорал "руих!" По-немецки это слово уже многие знают - нужное во многих случаях слово "молчать". "Руих" закричал и "ваффе" - то есть, "молчать" и "оружие". Значит, будут искать оружие. Окруженцы успокоились. Хоть неведомо, почему они демаркационную линию нелегально переходят, когда "чистым" ещё можно легально, но оружия у них нет. Это у нашего человека оружие, но он за окружением в густом кусте. Да и не нужно тем никакого оружия, им нужно то, что обрадует близких на родине. Жёны, детишки, родители там изголодались и оборвались за долгие годы войны. А кто виноват? Этим некогда определять на ком вина. Не их это дело. Пусть определяют те, кто в кабинетах лбы морщит, с теми, кто разрешил посылки на родину, но не сказал, где брать то, чем их заполняют. Значит - по умолчанию. Вот определилась роль танкиста в деле, что сидел в стороне. Возле него складывают добытое, чтоб было всё по-честному, чтоб никто ничего из общего не утаил. Добычу доставят в роту. Старшина даст отобрать офицерам, остальное разделит на четыре приблизительно равные по ценности кучи - это для ротных взводов. Потом кто-нибудь станет спиной к кучам, старшина укажет на одну, отворотившийся назовёт номер взвода. Такой способ честного дележа отлично отработан в тюрьмах, лагерях, в армии - везде в Эсесесере, когда делёж возложен на сам коллектив.
   Наш человек не ошибся, получаса на всё дело хватило. Нагруженные трофейным барахлом солдаты, кроме одного, повернули на восток - один конвоировал бывших окруженцев с облегчённой ношей на запад. Почему на запад - понятно. Ни к чему им, ни пострадавшие, ни свидетели, на своей стороне. Всё же, не сорок пятый год, в сорок шестом может и неприятностями обернуться. Пусть англичанам свидетельствуют, англичане - чужой мир, кому эти неподсудны. Вывел их конвоир к поляне, через поляну переходят уже одни, а наш человек подождал, когда на другой стороне скроется за деревьями последняя спина. Вот скрылась. Они шагом, он - бегом. Пробежал щит на двух ногах. "Запретная зона" - по-немецки и по-русски. Ниже "Стой! Стреляют без предупреждения!" Не стреляют. Это на будущее заготовлено, а тогда на этой, пока ещё границе в замысле, щит нужно было передвинуть к востоку и написать на нём правду, чтоб шли без страха за жизнь, а только в страхе потери имущества. Что-нибудь вроде, "грабят без предупреждения!". Что бы там не было написано, наш человек прикоснулся к тому щиту на бегу - прощай, деревяга! За поляной другой столб, с британским львом на дощечке. Вот она, ещё не огороженная часть планеты! Не выдумал школьный учитель географии. Существует! Существуют дальние страны, не сказки школьной географии, и первый город перед ним Гельмштедт. Что он ещё должен стороне за спиной? На нём ни нитки государственной, только второй табельный пистолет ТТ, бинтом примотанный к ноге под штаниной. В уже безопасном кусте, который того не сознавая, растёт вне всякой диктатуры, задрал штанину, размотал бинт, спавший с ноги, он забелел в зелени сосновых игл. Отвязанный пистолет больно ткнулся в стопу. Подхватил его, размахнулся, сколько хватило силы, и метнул в советскую сторону. Только за щит он не долетел. Чтоб докинуть до советской стороны, надо было к ней приблизиться, а кто же станет рисковать ради возврата того, за что никто уже не спросит? Сказать по правде, жаль было выбрасывать этот безотказный пистолет, это не пуколка малого калибра, что осталась в кармане. Но боялся обыска. Да и ходить, с тяжестью на ноге было неудобно. Зато теперь он почти мирный человек. Чтоб это "почти" не подвело, подобрал брошенный бинт и подвязал им пистолетик на том месте, где был ТТ. Тому, кто захочет его обыскать, придётся низко нагибаться.
   Под стук колёс поезда на Ганновер возник мысленный разговор со старым школьным приятелем Колькой. И как такому разговору не возникнуть, когда с Колькой уже не разделяет ни фронт, ни граница - встреча вполне возможна. Так что он, как бы, разговор готовит. "Кто прав, Колька? А? Где твой вермахт, Колька? Кто победил, Колька?" И вроде Колька ему отвечает: "Да, да, друг, ты прав. И хорошо, что не послушал меня, в Лещиновке не остался. Если б остался, некому было гордиться правотой. Мертвые без гордости".
  
  
  
  
  
  
  

22. ЧТО БЫЛО, ЧТО БУДЕТ

   Поставил точку, вздохнул с облегчением. Точка - делу венец. Остаётся пробежаться к ней от первой заглавной буквы и уяснить, что получилось. А получилось совсем не по задумке. Нет стройности изложения, и это потому, что писалось, как вспоминалось без предварительной намётки. Без плана писалось, не так, как пишут маститые писатели. Разбросанными по тексту фразами выболтал всё, что должно было звать к продолжению чтения. Стало известно загодя, что Ули осудили на пять лет заключения, а отбыла ли она ту муку или нет осталось в неизвестности - не то в Германии, не то в Союзе затерялись её следы. Наш человек больше её не увидит. Сам он тянул свои десять лет за колючей проволокой в лагерных зонах, потом три десятка внутри железного занавеса империи. Надо понимать, что все эти годы не могло быть и речи о розыске возлюбленной на другой стороне того самого занавеса. Нужно сказать и то, что по прошествии сорока лет не то, что ей себя показать, самому на себя смотреть не охота. И Ули, в возрасте под шестьдесят он себе не представляет. Не может себе представить Ули в возрасте под шестьдесят. Вот по арифметике ей должно быть под шестьдесят, а в представлении образ прежний. Случалось на улице видеть девушку со спины похожую фигурой, походкой, так прибавлял шаг, чтоб, обогнав убедиться - не она. А ведь и не прилично человеку в годах гоняться за молодыми.
   Не представляет себе Ули под шестьдесят и не надо, пусть будет в памяти такой, какую знал. Хорошо бы, чтоб и памятные места были неподвержены времени, чтоб фон, на котором она вспоминается, тому образу не противоречил. Тянет, тянет к тем местам, так что, вылетев за железный занавес, не упустил первую возможность полёта в западную часть ещё разделённой Германии. И оставалось ему в тот раз со стороны пограничного Гельмштедта смотреть на стрелку указателя в Мариенборн, что на другой стороне границы. Приложил бинокль к глазам - бетонный столб под небеса с часовым. Будучи столько лет под конвоем часовых, мог ли добровольно въехать под этого? Пусть и паспорт в кармане со всеми законными печатями, но за тем часовым и гадалка надвое сгадает, выпустит обратно или нет. А в памятный лес на безопасной бывшей английской стороне вошёл, и там порадовало, что сосны за сорок лет вроде бы не изменились. Вроде с сорока годовыми кольцами в дополнение к тем, что были, сосны должны стать неохватной толщины, а они всё такие, как в памяти. Чудеса. Если сосны такие, как прежде, так и пистолет ТТ, что забросил, может быть, ещё под кустом. Но вычищен уже лес с немецкой тщательностью, а он помнит его замусореным, как проходной двор "из варяг в греки".
   Сорок лет тому назад его не один раз в этот лес заносило, переходил туда и обратно, когда телеграммой, вроде от Ули, СМЕРШ вызвал в Магдебург. Тот, кто в небе тогда от них уберёг, а подробности того случая за всяким иным упущены, так что остаётся описать коротко, хотя тому случаю могла быть посвящена целая глава. Выбили из Руди его адрес в Ганновере, послали телеграмму, будто Ули ждёт в Магдебурге, чтоб перевёл через границу. Телеграмма - не собственноручное письмо, писать письмо и в СМЕРШЕ не смогли заставить его девчонку. Но он, не смотря на отговоры, и по телеграмме поехал. Оказалось, звали прямо в дом под красным флагом с часовым у ворот. Какой-то умник-чекист рассчитал, что он сам явится в их застенок. Если бы ждала одна камера с Ули, возможно, и явился бы, но уже понимал, что это их не ждёт.
   Сосны в лесу между Гельмштедтом и Мариенборном остались прежними, но вид на восток изменился за сорок лет. Лес, что был проходным двором из социзма в изм капитала, стал перегорожен рядами колючей проволоки, за ними зад щита о двух ногах, он знает, что на нём с другой стороны написано "Стой! Стреляют без предупреждения!" Это уже без шуток, так что до места, куда долетел пистолет без риска головой не дойти. Кому охота на открытом месте становиться под прицел часового с бетонной вышки? Говорят, там и самострельные пулемёты. Кто их знает, может быть, их дула нацелили не только на восток, а на запад тоже.
   В общем, эта глава получается главой печальных воспоминаний. Ежели так, так нельзя не вспомнить ещё одно упущение. Судил его трибунал в Потсдаме. И кто бы вы думали, писал протокол заседания? Протокол писала Таня. Да, да, та самая Таня, подруга шоколадного капитана. Как ввели его в зал, так и закапали Танины слёзы на бумагу. Он заметил, и заседатели заметили. Председатель спросил: "Что с вами, товарищ Головина? У вас личные неприятности? Хотите, мы вас подменим?" "Нет, - ответила, - я справлюсь". Но не справилась. Особенно, когда зачитывали приговор. С воспоминанием о том трибунале, всегда мысль: "А не приложила ли Таня старания, чтоб только десятка ему, а не вышка?" Ведь - знаете? - жизнь каждого там была на волоске. Цена жизни там могла быть не дороже пары слов знакомого знакомому. Пара слов, и вершитель судьбы тот волосок не выпустит. И хотелось ему очень посмотреть на протокол, сохранились ли на нём следы Таниных слёз. И что вы думаете? Так его это мучило, что перед отъездом из Союза написал бумагу в органы. Так, мол, и так... желаю начать пересмотр дела, для того его нужно видеть. Времени ожидания визы на выезд хватило для вызова на Лубянку. Из проходной вывёл его невысокий чин в переулок, в домишко напротив главного. Расспросил в чем дело, озлел, может быть, потому озлел, что услышал не то, что ожидал. Кто их знает, от чего они там злеют - зло сказал: "Вашего дела у нас нет, и дела по контрреволюционной пятьдесят восьмой статье не выдаются. Всё!" Было то ещё во времена Брежнева, теперь, наверно, можно бы посмотреть, но нужно ехать в Москву, а нашего героя больше тянет в Германию.

***

   Надо себе представить, отгремел залпами самый кровавый в истории человечества двадцатый век. В двух мировых и других войнах с шестнадцатью вооружёнными конфликтами историки насчитывают от ста шестидесяти семи до двухсот миллионов погибших. Дожили до развала империи. Это же подумать, теперь можно ехать и за Гельмштедт. Можно ехать в Мариенборн, в Потсдам, в Берлин. И поехал. Не снижая скорости, проскочил кусок хайвэя от указателя Гельмштедт в сторону Мариенборна и тут же съехал в лес. Советы с Гедеэром позаботились о съезде в лес, им нужна была дорога для досмотра всей линии границы. И вот перед ним восточная сторона, некогда отделённая границей. И чего только на этой стороне не нагорожено! Высокая бетонная вышка, что десять лет тому видел в бинокль - теперь её можно рукой потрогать. Вокруг всякие надолбы, прожекторы на столбах, подъезды, переезды и объезды, здания с турникетами чтоб проходили по одному. И пусто, как в чумном месте. А ведь нужно чтоб здесь толпились люди - самое место музею канувшей в Лету империи. Музей должен быть с гидами одетыми под вертухаев. Входящих шмонать, заглядывать им в рот, в задницу и выпроваживать пинком, чтоб не забывали, как было. Пропустить сквозь тот музей миллионы, чтоб после коричневых и красных не вылезла из подполья какая-нибудь нечисть, пусть и другого цвета.
   Облазил всё в том некогда запретном месте, заглянул в окна брошенных помещений со стульями у столов, за коими можно себе ещё представить сидевшего насупленного человека в форме, осмотрел всё и продолжил путь на восток. Сразу же за бывшей границей хайвэй пошёл таким, каким был ещё при Гитлере. Хайвэй сузился в непокрытые асфальтом бетонные полосы в одну и другую стороны, точно такой, каким видел его полвека назад. Да и всё рукотворное по сторонам хайвэя к востоку от Гельмштедта как бы застыло на середине двадцатого века, разве, пуще прежнего обветшало.
   Потсдам, Ягераллее - дом в два их окна. Есть перемена - палисадник прижался к стене за железной оградкой. К ней цепочкой прикованы два велосипеда - женский и мужской. Неужели в женский велосипед садится семидесятилетняя старушка, и её зовут...
   Не надейтесь! Не станет он узнавать, кто ездит на женском велосипеде. Пришлось ему как-то видеть в московской телепрограмме "Жди меня" нечто подобное тому, чего лучше избежать. В той телепрограмме показали встречу через полвека старушки из Чехии со стариком, бывшим русским офицером. Оба убелённые сединами вымучивали чувства двадцатилетних перед камерой. Было то нелепо и уныло. Не хочет он такого. Нет, не хочет. Но дом их перед ним, можно провести ладонью по его стене, что скрывала их когда-то. Входная дверь не заперта. Направо перед лестницей дверь в квартиру. Где старичок, который прятался наверху от восточного завоевателя? Мог бы теперь не прятаться, но сто двадцать лет жизни только в пожеланиях. Должно быть, давно, давно его спустили по этой лестнице вперёд ногами. Тянет, конечно, тянет нашего человека постучать в дверь квартиры, потому что всё перед ним такое же каким оставил. Что стоит постучать, если приехал за тридевять земель? Всё такое, как было, да не всё. Запах другой. Запах постаревшего на полвека дома. Нет, не станет он стучать в дверь, откуда пахнёт не тем запахом, что помнит. Разве только заглянет в отверстие для ключа. Стоит ли ещё кафельная печь, на ней Ули грела одеяло, чтоб тепло было спать? Слишком мало отверстие, печь из него не видна. И хватит. Он уходит. Он уносит образ Ули, не тронутый временем.

***

   Тот, кто всё это вам написал, помнит, что не рассказал о девяти месяцах, проведенных в английской зоне. Как-то это плохо сообразовывалось с Ули. Что ж, станет сюжетом другой книги. С тем, до встречи.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
   83
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"