Ухо слышит вечнобегущие в недвижности формы, сетчатка страстно осязает кожу предметов, кожу младенческую, млеющую и рдеющую, иногда заскорузлую и песчаную, цветовые пупырышки мокры от наслаждения - все это, полумертвое до вокзальной теофании Урсулы, мерцает теперь и потрескивает, подобно нежно наэлектризованному скальпу под вдумчиво ерошащей его ладонью, и муха, вырезанная из синей хризоколлы - племянница Терпандрова, обновленная в водах мистерий - стучит крючьями ног по географии асфальта, возможно, у нее иссяк керосин, а может, она пытается вырулить на взлетную, огромные, точно звезда Денеб, сферические соцветия голландского лука - пурпурные тюрбаны, венчающие нагие стебли - на холсте стены молочного кирпича, нагретой полуденным, пахнущим сеном теплом, стразы минувшего дождя от Сваровски, чудом не соскальзывающие со змеиных языков вечерней травы, и я знаю, записал себе Терпандров, что томление - питательный бульон сновидений, чем оно гуще и благоуханнее, тем огневиднее черное сияние сна, о Урсула, возродительница онейрической памяти, ведь в том сне дева послала к сестре, отделенной тонкой и непроницаемой плевой инобытия, двух бабочек, она в другом мире, но вернулись и спикировали на нее две осы, сотканные из дыма, хотя в запретной глубине подразумевается, что все было наоборот, здесь какой-то темный ребус, толпа собралась поклониться тому нерожденному, кем тяжела была сестра, перед гигантской колыбелью, похожей на инопланетный космический аппарат, с многоугольниками стекла, разграниченными рамами не то палисандра, не то тикового дерева, и сон этот, как цветная капуста, бел и безвкусен при первом засосе, но поистине нуминозно его послевкусие, решил Терпандров, и насколько холоден он в дневном буквомарательстве к сюжетной изощренности, настолько архитектоника вещи являла себя завершенной и совершенной, до дрожи согласной - во снах, а в подоплеке неизменно тайна и сладкий ужас, утренний альков насыщен мускусом, читая алхимические гимны Бангальтера, переведенные, якобы, со средневекового санскрита, он ощутил мягкую и гибкую, будто алюминий пивной банки, мембрану меж словами-символами и реальностью магии, не мешающую пониманию, а воздух, тем временем, охладился, они смотрят в окно, а потом выходят на улицу, небо взморщилось вздутиями - торс культуриста (стиральную доску оставим на будущее) изысканного исчерна-сизого тона, облицовка, одежда знатных домов, и голые шкуры прочих набухли бархатно-чугунной влагой, игрушечность красной и желтой окрасок машин, прижавших в страхе ушные раковины зеркал, стала столь очевидной, что...