Есть какая-то магия, загадка в любом листе чистой бумаги. Каждый раз чувствуешь себя перед ним новорожденным без содержания, без смысла самой сутью слов - никем, ничем, никто. Ничто... Но как только прикасаешься к его чистоте, тебя сразу же начинает кто-то искать сквозь годы, столетия, сквозь толщу времен и когда ты кого-то из них находишь, то начинаешь повторять с ними их путь, хочешь ты этого или нет. Путь который однажды начал тот самый любимый ангел Бога, который так далеко от него ушел, что до сих пор к нему так и не вернулся, но ни они, те еще для меня неизвестные, ни я пока ещё не знаем насколько мы далеко от Него ушли, но каждый раз спасает одна мысль при этом, на сколько далеко мы не уходили бы от него все равно мы будем неминуемо приближаться к Нему пусть и с другой стороны вечности, приближаться даже тогда, когда совсем этого не будем хотеть, приближаться вместе с теми, кто этого тоже не будет хотеть. Ни за что не будет хотеть...
...это был 1942 год. Блокадный Ленинград. Его обледенелая сверкающая мгла не без усилия, казалось, самой смерти впустила меня в свои холодные безжизненные пределы...
Иду по Невскому проспекту, уступая дорогу обессиленным людям. Они устало бредут мимо сугробов, которые так нестерпимо блестят в лучах полуденного солнца, как груды драгоценных камней их несметных сокровищ, рассыпанных везде, куда хватает глаз, но на которые, к сожалению, нельзя купить или хотя бы выменять им даже самый маленький кусочек хлеба в который сейчас вмещается их единственная такая огромная, такая безразмерная, просто вселенский размеров мечта, такая сейчас несбыточная, такая недостижимая для всех этих людей, идущих сейчас навстречу мне. И даже если бы эти несметные сокровища вокруг них были созданы не из замершей и обледенелой воды, а были настоящими, то и тогда любой из них, кто был рядом со мной и проходил мимо меня, готов был тут же в любую секунду своей теперешней жизни отдать, не задумываясь, все сокровища мира за всё тот же кусочек хлеба, любого хлеба, даже самого черного-пречерного, засушенного до невозможности хоть сто лет назад, им было все равно, лишь бы кто-то дал бы им этот хлеб, а если не дал бы, то они были готовы в любой момент его взять силой, если бы где-нибудь его увидели и тут же, схватив без промедления, засунули бы себе в рот, и даже не для того, чтобы съесть, это было бы полным кощунством с их стороны перед этим кусочком хлеба, а просто чтобы сосать его, как любимую конфету из далекого-далекого детства, сосать долго-долго, желательно до самой смерти...
Я шёл уже не по Ленинграду, а по его страшному, просто ужасному настоящему, где ему, этому городу, уже не было места нигде, даже такому до неузнаваемости обезображенному голодом. Шёл и смотрел на его небо, нежно синее, почти голубое. На нем не было ни единого облачка, которые, казалось, тоже кто-то успел съесть, но уже там наверху и тоже от голода. Но не смотря на это, оно было все равно таким прекрасным, таким недосягаемым и таким ненастоящим, потому что не могло помочь этим несчастным людям сейчас ничем, тем, которые были так далеко внизу от него, а настоящее небо помогло бы и, наверное, поэтому теперь эти люди смотрят на меня не глазами своими, а самой усталостью, голодной усталостью от ожидания смерти, такой невозможно близкой и такой мучительно долгой для них.
Любое движение вокруг меня просто кричало, просто вопило от недостатка еды, неслышно, невыносимо, непрерывно оплакивая свою нереально прекрасную мечту о ней, которая уже давно для всех превратилась просто в сказку. В любимую и до невозможности жестокую одновременно, в которой любое слово в ней просит эту самую еду, просто умоляет дать ему поесть хоть что-то, даже то, что уже не похоже на еду. Совсем на неё не похоже...
Я продолжаю идти, рядом со мной начинается гибельное безмолвие бесконечных дворов-колодцев, как только я вхожу в них, они тут же, в одно мгновение, по чей-то злой бессердечной воле неуловимо превращается вокруг тебя в голодные, алчно распахнутые рты, которые давно уже не требуют, просто умоляют только об одном, одном единственном. Еды!!! Любой еды!!! Любой, даже той, которая самая страшная, потому что уже не человеческая...
И вдруг в их безжизненных пустотах раздается едва слышимая детская песенка. Тихая, пронзительно трогательная, пронзительно беззащитная...
Словно ледоколом, кораблем спасения, я пробираюсь через заснеженное, застывшее во льду, безмолвие обессиленного города, ни на миг, ни на секунду не отпуская от себя этот едва уловимый в холодном далеке детский голос, который я знаю так нуждается сейчас во мне, не зная ещё этого...Нуждается, потому что это то последнее, что осталось этому голосу - ждать, просто ждать, это то последнее, что мог дать этот умирающий каждый день город любому. И это последнее для кого-то ожидание я обмануть не мог, чего бы мне это ни стоило.
Любой ценой, во чтобы то ни стало сегодня, именно в этот день, я должен был до этого голоса добраться, до его пока ещё живой, такой уютной пронзительной теплоты, до его надежды...
В одном из проходных дворов у самого входа я наткнулся на уже окоченевший труп какого-то мужчины, по одежду и по всему виду он, по всей видимости, был из рабочих. Скорчившись, сгорбившись калачиком, будто что-то защищая от кого-то он лежал на боку между сугробами. Склонившись над ним, я увидел, что его убили двумя ударами ножа в спину. Убили умело, профессионально. Но, видно, убийц что-то испугало, и они бросили его, ничего не успев взять. Перевернув его на спину, я понял, за что его убили. За большой кусок хлеба, который был аккуратно и тщательно завернут в темно-коричневую бумагу, который он не держал, обнимал, обнимал изо всех своих сил, до последних своих сил перед смертью...
Я попытался вытянуть из его окоченевших, окостеневших на век рук, этот сверток с хлебом, но его мертвые пальцы словно вросли в него, в этот хлеб, будто пустили в него свои корни и стали с ним одним целым. Этот хлеб по-прежнему был и оставался для него, уже мертвого целью жизни. Самой жизнью...которой у него уже не было.
Пересилив себя, с отвращением к себе, я сломал ему почти все мёртвые пальцы, чтобы забрать его хлеб себе. Мертвого он спасти его уже не мог, но мог спасти кого-то ещё живого...
Продолжив свой печальный путь, я вскоре нашёл на одной из заснеженных улиц этого несчастного города нужный мне дом, из которого и доносилось это едва слышная детская песенка.
Застыв перед обледенелой громадой этого дома, который кроме скорби ничего не вызывал, я начал внимательно вглядывается в его безжизненные окна, наконец решив откуда доносится этот голос, я зашёл в один из подъездов и поднялся на четвертый этаж. Именно на этом этаже находилась нужная мне квартира. Её входные двери были немного приоткрыты, они давно ждали меня. Пройдя через холодную пустоту коридора, я вошёл в одну из комнат. У её стены, на большой кровати, лежало два трупа заброшенные кучей какой-то одежды, словно кем-то землей присыпанные. В соседней с ней комнате всё повторилось. У книжного шкафа, прислонившись к нему навсегда, замер на полу старик, его мертвые глаза неотрывно и пристально смотрели на закрытые двери, ведущие в последнюю комнату, туда, откуда и доносился, слышался этот детский голос.
Осторожно, почти неслышно я открыл их и вошёл, по середине огромной выстуженной комнаты сидела девочка лет четырех-пяти, она во что-то играла, продолжая при этом что-то себе петь слабеньким усталым голоском. Он был по-прежнему еле слышим в мертвом безмолвии всеми брошенной квартиры, всеми брошенной не по своей воле.
Развернув сверток с хлебом, я отломал большой кусок и протянул его ребенку. Не обращая на меня никакого внимая, как будто меня и не было здесь, девочка бережно и осторожно взяла его и, не торопясь, стала жевать, словно и не была голодной, при этом она продолжала играть и тихонько петь свою, казалось, никогда не заканчивающуюся песенку, по-прежнему такую трогательную, такую щемяще-беззащитную, которая, казалось, своей невидимой нитью соединяла её с этим окружающим миром, если не с самой жизнью вообще. Оглядевшись, я увидел в углу комнаты старинную изразцовую печь, которую вскоре растопил книжками из шкафа и кусками паркета, выломанного из пола соседней комнаты. Плотно закрыв уже хорошо натопленную комнату, я уложил ребенка спать.
Когда девочка уснула, вернулся в коридор к входной двери. Открыв их, вышел на лестничную площадку и прислушался, тот, кого я ждал, должен был прийти с началом сумерек, до них оставалось совсем немного. Вернувшись опять в квартиру, я закрыл её входные двери на все замки, потом принес стул из комнаты, сел перед дверьми и начал ждать вечера, а потом и ночи, как получится. Вскоре всё начнется, я знал...
Когда ледяная темнота сумерек накрыла измученный город своими гибельными покрывалами, в подъезде послышался какой-то шум, потом раздались шаги, какие-то неживые, лязгающие чем-то, словно наверх поднимался не живой человек, а нечто омертвевшее вконец, неодушевленное уже совсем, отвердевшее, казалось, насквозь до состояния железа. Через несколько тягостных минут эти шаги остановились около дверей и замерли. Раздался неприятный звук дергающееся дверной ручки, раздраженный, нетерпеливый, злой...но дверь не поддалась, не открылась. Через несколько секунд с начала тихо, а потом все громче и громче со все нарастающим напором двери начали выламывать. Я встал со стула и подошел к ним, но тут за моей спиной в глубине комнат послышался детский плач. На несколько секунд ожесточенная возня у дверей затихла, прекратилась, кто-то жадно прижался к ней головой и стал прислушиваться, алчно, вожделенно... Когда плач ребёнка затих, удары в двери начались с новой силой. Неистово, бешено, безумно... Я тихо вошёл в комнату, чтобы успокоить ребёнка. Сёл на кровать и прижал девочку к себе. Начал рассказывать ей, чтобы отвлечь, добрую хорошую сказку, но только к утру усталый ребенок смог заснуть, когда эта безумная, бешеная, беспрерывность ударов по дверям наконец-то затихла и послышались шаги утомленные, усталые, они удалялись.
Когда рассвело я пошёл проверить двери, они еле-еле держались на петлях. Укрепив их, как мог, начал баррикадировать вторые двери, ведущие из коридора в остальную часть квартиры на тот случай, если входные двери будут выломаны следующей ночью окончательно.
Вечером, накормив ребенка и уложив спать, начал снова ждать безумца. Надо было выдержать, продержаться ещё две ночи. Потому девочку заберут и вывезут из города. Я это точно знал и был в этом уверен, как и в том, что до последнего ничего не буду делать с незваным гостем. Почему?.. Скоро узнаете...
Ближе к ночи, к полуночи, штурм квартиры возобновился с новой силой с ещё большей неистовостью, казалось, не человек, а сильное животное, вконец обезумевшее от голода, отчаянно борется за свою добычу, за свою жизнь, в безжизненной темноте лестничных площадок. Через несколько часов бешенных усилий они, эти двери, были наконец им выломаны и открыты, но я уже стоял за вторыми забаррикадированными дверями, спокойно ожидая нового, очередного штурма. И он не заставил себя долго ждать. Но эти двери до конца ночи выдержали его яростный напор. Как только все стихло за ними, я быстро разобрал баррикаду и последовал за ночным гостем.
... это был крепкий, очень высокий мужчина средних лет. Одетый в несколько курток и пальто, в предрассветных сумерках он был похож на зловещего великана, древнего чудовища, тем ужасным циклопом из древнегреческих легенд, который устало возвращается после охоты в свою пещеру. В огромных руках он нес футляр от скрипки, до войны он был скрипачом-виртуозом, не успевший с семьей вовремя эвакуироваться из Ленинграда.
Почему я шел следом за ним в это морозное только начинающееся утро? Такое неумолимо страшное для многих в этом городе. Всё было просто, в его футляре не было скрипки, а что там было вместо нее? Пара хорошо наточенных ножей, разделочный топорик и вообще все то, что нужно, просто необходимо, для разделки мяса, любой мясной туши. Девочка, к которой он приходил две ночи подряд и никак не мог к ней попасть, была его дочерью.
Когда голод только начал уничтожать его личность неспешно, не торопясь съедать безмозглыми червями физиологии всё доброе, светлое и вечное, все человеческое в нём, он, стыдясь своей наступающей чудовищной слабости, переехал жить в квартиру своих родителей, тоже музыкантов, чтобы не смотреть лишний раз на ребёнка, как на потенциально возможную еду, как на кусок вкусного нежного мяса, так замечательно зажаренного, приготовленного на сковородке, пусть даже и без масла. Оно даже так будет ещё вкуснее с аппетитной, такой хрустящей корочкой сверху...
Проходили дни и ночи, страшные дни и ночи, когда наступающий мрак животного начала постепенно и торжественно входила в его душу, не слышно накрывая своими ужасными тенями, всё то, что было ему когда-то дорого и любимо. Всё то, что было для него всегда свято и бесценно, что составляло его как человека, как выдающуюся личность, как отца в конце концов, прекрасного, заботливого, хорошего, преданного до самого конца...
И вот теперь, следуя за ним сквозь ледяные пространства безлюдных улиц, я должен был попытаться, попробовать хотя бы его спасти, сохранить в нем всё то доброе и светлое, что ещё оставалось в нём где-то там среди голодно-безумного хаоса, который поглотил его своими чудовищами почти без остатка и бушевал в его душе безраздельно.
Перед подъездом своего дома он что-то выронил из своего кармана, в котором что-то лихорадочно искал. Это был кусок канифоли, последний его кусочек, который у него оставался. Он ведь любил каждый день играть на скрипке, по старой привычке, она его всегда как-то успокаивала, его измученную голову, его душу, уже почти съеденную голодом. И чтобы не рвались струны от холода у неё, он постоянно, перед каждой игрой, натирал их последним кусочком канифоли.
Войдя следом за ним в его квартиру, я вдруг услышал "Реквием по мечте" Вагнера. Звуки великой музыки, казалось, шли из ниоткуда. Мужчина вернулся в огромную холодную кухню и в бешенстве бросил об пол большую чугунную сковородку, уже давно готовую для приготовления мяса, мяса которого он так и не принес. Будь оно проклято! В яростном раздражении отшвырнул от себя футляр с такими бесполезными в который раз ножами. Что ими сейчас резать?!!...Что?!!...
Он бездумно подошёл к грязному обледенелому окну, лучи наступающего утра осветили его лицо, на котором почти ничего не оставалось человеческого. Не слышно отойдя от него, опять захваченного своими страшными мыслями, я медленно обошел всю его квартиру, ища в ней хоть что-то, что ещё напоминало, что тут живет человек, а не обитает безраздельно зверь. Но в комнатах уже давно было всё в ярости разбито, изломано, разорвано на куски...
Услышав за спиной какой-то шум, я обернулся. В соседней комнате мужчина что-то искал, держа в руках скрипку. Я сразу понял, что он ищет, ведь он с детства привык бережно относиться к своему инструменту, тем более если вокруг так холодно. Где же его канифоль? Но он её так и не нашел. А это значит, к сожалению, поиграть сегодня на скрипке не удастся. Тогда зачем ему скрипка? И он уже размахнулся, чтобы разбить её на мелкие кусочки об стену, но в последний момент передумал по какой-то причине и с размаху бросил её на кровать, не в силах себя сдержать. Ещё не всё потеряно. Его можно ещё попытаться спасти, - подумал я, наблюдая за ним уже из коридора. Не слышно покинув квартиру, я спустился по скользкой от нечистой лестнице, и вышел на улицу. День обещал быть холодным и солнечным, гибельно солнечным...
Вернувшись в квартиру, где оставался ребёнок, я покормил девочку и напоил горячим чаем, если так можно назвать горячую воду, чуть подслащенную пустой банкой из-под варенья, которая каким-то чудом нашлась на бесполезной для всех уже в этом городе кухне. Потом, как мог, восстановил входные двери, вырванные с петель и почти разломанные, после чего снова забаррикадировал вторые двери остатками мебели, которая оставалась в комнатах. Надо было выстоять, выдержать ещё одну ночь, ещё одну ночь не дать обезумевшему от голода отцу добрать до своей дочери, до своего ребенка. Уже завтра утром, я это точно знал, девочку удастся забрать из этой квартиры навсегда. Тем временем как-то незаметно закончился и этот день, такой бесконечный и до боли ненужный для всех в этом городе, как и вчерашний, как, в прочем, и завтрашний день.
Пришла ночь, я стоял у окна и вглядывался в темноту за его стеклом, казалось, сам голод внимательно следит и ждёт меня там, и вдруг я вновь услышал бессмертную музыку Вагнера, его "Реквием по мечте" и сразу же увидел в ночных сумерках отца ребёнка. Он торопился к дому, чтобы поскорее попасть в него. Его тёмная фигура, как будто стала сама по мимо его воли неотъемлемой частью этой музыки, превратилась в его составляющую необъяснимым образом, и в самом деле, внизу у подъезда, сначала появились только звуки вагнеровского шедевра, а уже потом послышались его шаги, тяжелые опять какие-то отвердевшие, отдающие каким-то металлом.
Как кем-то обманутый ребёнок, он поднимался в след своей чудовищной мечте, бережно держа в своих замерших руках, свой заветный футляр, в котором снова не было скрипки, только старый набор для разделки мяса.
Вскоре входные двери задрожали в который раз от бешеных яростных ударов. Прошло совсем немного времени, а он уже шёл по тёмному холодному коридору, открытой им наконец квартиры, чтобы с таким же бешеным неистовством, с той же нетерпеливой яростью ломать и вторые двери. Вскоре он справился и с ними, после чего неслышно, на цыпочках, подошёл к последним дверям, которые его ещё отделяли от вожделенной мечты, которую я не давал обрести ему уже третью ночь подряд. Он торопливо с лихорадочной поспешностью стал перед ними на колени и ласково-жадно позвал дочь к себе...
...моё солнышко, открой мне...пожалуйста...это я...твой папа. Но девочка в ужасе молчала, слушая эти слова, она чувствовала в них что-то настораживающее, что-то плохое.
А он всё продолжал её просить...не бойся...открой!.. я тебе ничего не сделаю... обещаю! Я обнял девочку, словно закрывая её от этих лживых мольб: всё будет хорошо, я не отдам тебя ему...не бойся... не отдам.
Не дождавшись никакого ответа на свои просьбы, мужчина в ярости, с новым её приступом, начал с упорством не человека, а давно уже животного, с наслаждением выламывать последние двери, которые отделяли его от последней мечты, от великой его мечты насыщения наконец таким ароматным, таким вкусным мясом, которое было уже совсем рядом от него. Он чувствовал уже реально, судорожно сглатывая и жадно вдыхая в себя, эти ещё несуществующие нигде, нестерпимо вкусные и ароматные запахи на своей кухне.
Первые проблески, первые лучи нового дня только начали падать на заснеженные крыши ещё спящего в голодном сне города, а последние двери в этой квартире были уже выломаны, вырваны в бешенстве с петель и с грохотом падали перед нами.
На пороге стоял отец девочки и улыбался, тяжело дыша. С его разбитых рук капала нет, не кровь, у него давно её уже не было, капала сама пустота, алчная жадная пустота, которая у него почему-то была так похожа на кровь...Не бойся, всё будет хорошо...вот увидишь...он тебя не тронет...обещаю, - ещё раз успокоил я девочку и встал между ними, закрывая ребёнка от него. Спокойно вглядываясь в его тёмное лицо, я стоял и просто ждал, а он смотрел на меня и ничего не понимал. Через мгновение бездна в его глазах начала оживать, и он посмотрел на меня бездушными глазами своих демонов.
- Кто ты?!!...Не мешай...Отойди... - его черные, запекшиеся губы дернулись как в агонии, в пепельной усмешке, в почти мёртвой улыбке.
- Нет. - тихо ответил я ему, продолжая следить за каждым его движением.
После секундного колебания он бросился ко мне со всеми своими звуками вагнеровского прощания по мечте, такого великого и такого ничтожно жалкого теперь рядом с ним. В какое-то уже несуществующие мгновение он внезапно остановился и замер передо мной, а потом посмотрел на меня тем взглядом, который у него был в том счастливом прошлом, в котором он был когда-то совсем другим, каким был в своей другой, прежней жизни, такой далекой теперь от него и такой забытой им сейчас...
И вдруг это почти несуществующее мгновение, как по доброму волшебству, превратилась в Вечность, ту самую Вечность, которая всех спасает и всех хранит...
Я достал из кармана кусочек, потерянной им канифоли, и протянул ему. Он непонимающе посмотрел на меня, не зная, что делать, а потом спохватился.
- Ах да! Я же сегодня ещё не играл... и вчера тоже - после чего бережно взял этот кусочек из моих рук, как какую-то драгоценность, как кусочек сокровища, принадлежащего только ему, и быстро вышел из комнаты, как будто ничего и не было сейчас и тогда теми ночами. Он торопливо схватил свой футляр и побежал вниз туда, на улицу, чтобы как можно быстрее попасть к себе домой, где его снова будет ждать его любимая музыка...
Вот и всё. И эта история подошла к концу. Утром я дождался, когда мимо нашего дома проезжала машина, которая собирала оставшихся в живых детей для эвакуации на большую землю. Отдал им ребёнка, эту девочку, и ушёл ни о чем больше не жалея из этой обледенелой до последних капелек воды ленинградской стужи, зимы 1942 года.
20.02.2021
(временя не установлено)
Моё укрытие. Моя станция назначения. Мой новый день. Доброта его настоящего снова дает мне своё убежище, но совсем не на долго. Его покой и воля слишком быстро меня восстанавливают, чтобы долго там находиться и я знаю, чье-то одиночество меня опять ищет, чтобы позвать и увести за собой туда, где за чужими давно забытыми горизонтами, я в который раз попытаюсь всё исправить и кого-то спасти...
11 сентября 1973 год. Чили. Сантьяго.
...под ногами хрустит битое стекло, я иду по коридорам президентского дворца, который только что был взять штурмом. Мрамор его полов, ступени лестниц обильно залиты кровью и тех, и других. Но никто не умирает. Уже никто. Все уже мертвы. Все убиты. Последним умер Альенде. Пытался покончить с собою. Не успел, его тоже убили. Помогли умереть на минуту раньше, чем он хотел. Но я пришёл не к нему. Голос ребёнка опять позвал меня, на этот раз голос мальчика. Он звал своего отца откуда-то с улицы. Звал не громко, терпеливо, долго...
Я вышел на улицу окровавленного города, но меня никто не увидел. Не хотел увидеть...
Перед моими глазами начали меняться улицы, проспекты, дома, словно не я шёл по ним, а они шли навстречу мне. Торопливо, быстро, даже поспешно, они как будто боялись, что я не успею к этому мальчику вовремя. Но они боялись не только этого, а и той охоты, которую устроила на их ещё вчера таких спокойных, мирных просторах сама смерть, которая сейчас искала любой повод, любую причину, чтобы кого-то забрать собой, кто оказывался опрометчиво рядом с ней в эти минуты.
Время от времени я оглядывался в поисках этого мальчика, который всё никак не мог успокоиться и всё звал и звал своего отца, которого очень любил.
Вскоре я нашёл его на одной из улиц, он стоял рядом с каким-то домом. У одного из его подъездов, но никого уже не звал, неподалеку от него стояла чёрная легковая машина, в которой убивали его отца. Он был известным журналистом, сторонником Альенде и только что сел по приглашению трёх военных в штатском, точнее одного из них, которого хорошо знал, они были соседями по дому.
Им не дали времени даже на то, чтобы довезти его живым до участка, сказали всё сделать на месте, в машине, а потом вывезти за город на свалку и выкинуть там. Отец мальчика был сильным мужчиной, поэтому все окна в машине сразу же были забрызганы кровью от борьбы с ним. Он быстро всё понял и не хотел просто так сдаваться, он сопротивлялся им до последнего. Спасти его я уже не мог, а мальчика ещё мог.
Он выбежал за отцом, когда тот уже сел в их машину. И мальчика это спасло. Занятые убийством его отца, схваткой с ним, никто из военных не заметил его через ветровое стекло, которое каким-то чудом ещё не было залито кровью.
Я подошёл к мальчику в то мгновение, в тот самый момент, когда старший из убийц посмотрел в ветровое окно. Ему не нужны были свидетели этой казни, они убили бы без промедления этого мальчика, как лишнего ненужного для них свидетеля, но он его не увидел, я закрыл его своим телом и быстро повёл мальчика к подъезду.
Через секунду и это ветровое стекло было залито кровью, словно отец ребёнка сделал последнее, что ещё мог сделать для него, укрыл, спрятал его последними остатками своей крови. Возвращая мальчика в квартиру, я вспоминал глаза, лицо того первого военного, кто был главным в той машине. Где-то я его уже видел.
Его скуластое жесткое лицо, выбритое всегда до синевы и от этого постоянно воспаленное было как будто подпалено изнутри, каким-то огнём, который непрерывно подспудно бушевал в нём с самого раннего детства и который он давно перестал скрывать, как только устроился работать в органы государственной безопасности своей страны. Теперь этот огонь ему только помогал в его работе, в его делах ради страны. Этот огонь стал его призванием и теперь всегда давал ему возможность в рабочее время готовить то, что он называл про себя "черепаховым супом". Суть его приготовления заключалась в том, что он брал очередного посредственного, в чем-то заподозренного и вскрывал, разрушал его волю, его "панцирь" всеми подручными средствами, которые у него были, а у него их было, поверьте, великое множество, чтобы затем приготовить из его "мякоти", к которой он всегда добирался, как бы его новая "черепаха" не сопротивлялась этому, "вкусный суп" - дело. Таким вкусным он был у него всегда, потому что он был мастером по приготовлению таких блюд и равных ему в этом не было. Он был лучшим в своем управлении, за что его ценили и доверяли самых больших и толстых "черепах", чьи "панцири" мог вскрыть своей нечеловеческой жестокостью только он один.
Редкими свободными вечерами он любил заходить на местный рыбный рынок и наблюдать, как торговцы за своими прилавками умело потрошат для своих покупателей только что выловленный товар. За этим занятием я его и заметил там за несколько дней до вышеописанных событий.
Профессионально, мельком всматриваясь в лица редких прохожих в этот час он ходил между прилавками и останавливался рядом с очередным понравившимся ему, чтобы ещё раз понаблюдать за стремительными мастерскими движениями продавцов, которые за несколько секунд освобождали от панцирей, любой кожи и чешуи, любое тело животного или рыбы, пойманных в сеть или на крючок, при этом о чем-то своем думая, иногда чему-то улыбаясь, он каждый раз внезапно и страшно обнажал на секунду, как лезвие своего ножа, желтые прокуренные зубы. При этом, он домой никогда не торопился, семьи у него не было, а мать, давно болеющая онкологией, его всегда вгоняла в бессильную тоску оттого, что ничем не мог ей помочь. Мать он любил и она его тоже, но помочь друг другу они уже ничем не могли... Когда в первый раз увидел его на этом рынке, я уже появлялся в Сантьяго на кануне словно в предчувствии чего-то...Но ещё не знал, что очень скоро опять сюда вернусь ради того голоса. И вот я здесь, и все эти люди, встреченные мною сейчас в этом городе, сложились вдруг воедино в эту головоломку из сплетенных вместе судеб, созданных своими случайностями. Случайностями ли...
И теперь я понял, уходя из квартиры этого мальчика, что нужно сделать до начала этих едва ли поправимых событий, чтобы хотя бы кого-то спасти перед этим военным переворотом, кто заслуживал этого, кого будут продолжать любить и после их смерти, даже если мне не удастся то, что я уже задумал. Для этого, как только вышел из подъезда этого дома, я нашел укромное место среди городских дворов, чтобы не шокировать своими преобразованиями случайных прохожих и вернул себя усилием воли (какой ценой вы уже знаете) на два дня назад этих уже известных событий, которые можно было ещё изменить.
...я ждал. Вечер только начинался. Рынок в это время был уже полон людей. Они заходили сюда после работы, чтобы купить что-то свежего на ужин. И только что сюда зашли знакомый мне мальчик со своей матерью, молодой красивой женщиной, они начали ходить по рядам, что-то для себя выбирая. Через некоторое время у одного из прилавков они случайно столкнулись с уже знакомым мне мужчиной. Одного взгляда на него в этот момент было достаточно, чтобы понять - он давно и безнадежно влюблен в эту красивую женщину, в мать этого мальчика, и влюблен на самом деле ещё с ранней юности, когда они ещё были подростками. Но она...она же по едва мелькнувшим в её глаза страху и презрению, давно его боялась, живя по соседству, практически рядом всю жизнь, она прекрасно знала где он работает и чем занимается. Схватив ребёнка за руку, женщина быстро отошла от него, не то, что ни поздоровавшись, даже не взглянув больше в его сторону. Мужчина только улыбнулся ей в след в яростном бессилии, обнажая по привычке лезвия ножа из своих прокуренных зубов.
Он уже всё знал про них, о её муже, о его будущем... В этот момент, на краю обочины, где обычно останавливались рейсовые автобусы, какая-то древняя старуха торговка выплеснула миску грязной воды, которая была жирная, как масло, от крови и чьих-то внутренностей. Женщина в это время что-то говорила мальчику, когда тот увидел на остановке в начале рынка отца. Он приехал с работы пораньше и ждал их. Мальчик радостно побежал к нему...
Пора! Быстра уворачиваясь от идущих мне навстречу, я бросился к выходу с рынка. Я должен был успеть, должен был их спасти. В эту минуту будущий убийца его отца уже подходил к тому месту, где старуха вылила свои помои. Его правая нога уже сделала первый шаг по ним, когда мальчик, пробегая мимо, случайно толкнул его, даже не заметив этого. Он только смотрел на отца в этот момент, от неожиданности мужчина оглянулся и тут его нога поскользнулась...
Последнее, что он увидел, так это то, как колесо огромного автобуса наезжает на его голову. За секунду до этого я успел схватить мальчика за руку и удержать иначе он бы полетел следом за мужчиной и тут же его отпустил. Все эти события произошли настолько быстро, настолько стремительно, что никто ничего не понял вокруг, даже мальчик, который продолжал бежать к своему отцу. Водитель автобуса даже не успел затормозить, он тоже ничего не увидел.
Раздался отвратительный треск лопнувшей головы, но я успел закрыть собой ребёнка, чтобы его не испачкали страшные брызги. Через мгновение мальчик уже подбегал к отцу с радостным смехом, ещё немного и они были в объятиях друг друга...
...было утро 10 сентября 1973 года. Я шёл по коридорам президентского дворца. За его их стенами слышались голоса людей, они ещё не знали, что это утро для них будет последним здесь, что завтра многие из них будут мертвы, но пока они были живы и это было главным, как и то, что завтра мальчик у того дома никого не будет больше звать, потому что его отец будет рядом с ним и никуда не уйдет. За ним не приедет в то утро, как и в следующее, как и в любое другое, та тёмная страшная машина, машина с его палачами...
...она умирала, а сына рядом не было. Время от времени она его тихо звала, но ей никто не отвечал. Пустая квартира молчала, он не пришёл. Как это могло быть. Как же так, такого просто не может быть. Она его знает! Он её никогда не бросит! Никогда! Она своего сына знает. Он у нее был всегда таким заботливым, он обязательно сегодня придет. Обязательно! Сегодня ведь у неё последний день здесь. Она это знает...
Она ещё раз тихо его позвала... Я открыл двери квартиры его ключами и быстро прошёл в её в комнату. Я опаздывал не по своей вине, и она тоже была ни в чем не виновата, он был таким, каким был...мы все разные и хорошие, и плохие. И теперь, когда его не стало, я должен был прийти вместо него, чтобы она ничего не узнала, не заметила и умерла спокойно. Все рано или поздно заслуживают любви, хотя бы самой малой, самой ничтожной её части.
...рынок уже закрывался, когда я нашёл свою старушку, она, как всегда, что-то мыла в своей вечно грязной миске, так что жирной воды, жирной как масло, снова было достаточно, чтобы её, эту воду, где-то опять пролить, когда ничего другого не останется...
Я тихо подошёл к ней и молча поцеловал её мокрые от воды руки. В ответ она мне только грустно улыбнулась. На прощание я крепко обнял старушку и ушёл из Сантьяго. Делать здесь больше было нечего.