Аннотация: Книга "Отражения теней" является продолжением романа "Восхождение в бездну", но может восприниматься как самостоятельное произведение.
Руслан Булгаков
ОТРАЖЕНИЯ ТЕНЕЙ
Роман
Ташкент-- 200384.(-44)
Б 52
Булгаков Руслан.
Отражения теней. Роман. Т.: "Узбекистон"-- 2003 г. 288 с.
ББК 84(-44)
ISBN 5-640-03171-9
Предлагаемая читателям книга "Отражения теней" в какой-то степени может восприниматься как самостоятельное произведение, но на самом деле является продолжением вышедшего в 1993 г. романа "Восхождение в бездну", наследуя линии судеб его героев и персонажей, и продолжая во времени описанные события с 1985 до 1990 г. с максимальным приближением к реальности, часто сохраняя подлинные имена собственные, правда позволяя иногда перемещать место и время действия. Наверное обе книги во многом являются историческими, но описывают историю с ее теневой стороны. Так же автора больше интересуют теневые стороны человеческих душ, из которых, собственно, и складывается теневой мир общества, в котором проявляются свои умельцы, пытающиеся управлять нашими слабостями, чтобы использовать их в своих, далеко не бескорыстных целях. Однако в реальности у внимательного наблюдателя может сложиться впечателение, что даже отъявленные и хитроумные преступники не очень-то могут управлять и собственными судьбами, суеверно подозревая присутствие неких мистических сил, фатально толкающих или даже вернее несущих в потоках времени мнящих себя кукловодами умельцев по кем-то предначертанным руслам к порогам и обрывам, где мало кому удается уцелеть.
Џ Руслан Булгаков, 2003 г.
I
У глинобитной стены мазанки на грубо сколоченном топчане под навесом, который сейчас утром не закрывал его от солнца, распластавшись на ватном одеяле, с полуоткрытыми глазами, будто следящими, не мигая, за поднимающимся светилом, не боясь ослепнуть, неподвижно лежал человек. Поза его была нескладной. То ли он все еще бежал куда-то, то ли в нелепом прыжке старался ухватиться за что-то, ускользающее от него, то ли, напротив, куда-то прыгал, надеясь увернуться от неминуемой и опасной встречи, так и замерев, лежа на животе, с вскинутой рукой, вывернутой шеей и полуоткрытым ртом. Совсем недавно, когда, вырвавшись из-за горы, вспыхнули первые лучи, отразившись в его зрачках, он перешел ту черту, которую так боялся и так ждал. В общем-то, ничего вроде бы и не произошло, но он словно выскользнул из собственного тела, потеряв над ним власть, и теперь то ли летел, то ли падал, то ли вверх, то ли вниз, что уже, впрочем, не имело никакого значения. Он летел, вдруг ощутив легкость, словно порвались путы, привязывавшие к так мучившему его в последние дни телу. И теперь он презирал это тело, этот страх, эту тяжесть. Ему наплевать было на то, где верх, где низ, летит он или падает. Ему хотелось только оставить это ощущение. Наверное, так начинается свобода! Вот были цепи, и они оборвались, вот были колодки, и они разрушились, а петля, сжимавшая и сжимавшая его горло до ужаса, до отчаяния, дойдя до конца, вдруг превратилась в узел, ни во что, в освобождение. И еще, если сначала он думал, что уходит, проваливается в темноту, в пропасть, то теперь, ощутив, что у этой пропасти нет дна, где-то там, внутри его оторвавшейся души, наступил покой. Какой смысл бояться пропасти, если у нее нет конца и, значит, нет никакой возможности разбиться. Лети и лети себе целую вечность в эту бездну без этой глупой, ненужной оболочки, требухи с костями, над которой столько лет трясся, то ли вверх, то ли вниз. Какая теперь разница? Без тревоги, без страха, но еще с оставшимся ожиданием и любопытством. Бездна, свобода, полет, вечность! И невозможность размозжить себе что-либо, потому что ничего такого больше не существует! Потому что размозжиться нечему!
А потом появились искры, словно падающие звезды, только падали они отовсюду, со всех сторон, как будто всюду было неузнаваемое небо без планет, без созвездий, без галактик. Искр становилось больше и больше, и это радовало. Вечность и свет! Что может быть лучше вечности, наполненной светом, брызжущим неизвестно откуда? Да и можно ли сравнить это со звездным дождем, с погибающими метеоритами и кометами, с чьими-то обломками, сгорающими навсегда? Гордыня, гордыня! Какие там метеориты, потершиеся об атмосферу? Какие там кометы, распустившие павлиньи хвосты, а на самом деле тающие под солнечным ветром? Это он, человек, выпрыгнувший из собственного тела, притворившись для этого мертвым, летел в искрящейся вечности, словно зажгли в честь него несметное количество бенгальских огней и беззвучных фейерверков, вспыхивающих и исчезающих, будто существуют еще начало и конец. А потом пришло ощущение, что и его самого зажгли, как холодный бенгальский огонь, потому что и от него исходили эти мерцающие искры, разлетающиеся во все стороны, все ярче и плотнее, образуя вокруг уже сплошное холодное свечение, пульсирующее так, будто в нем еще билось беспокойное сердце. Выходит, вовсе не его приветствовали этой грандиозной вселенской иллюминацией. Выходит, сам он был частью парада огней, устроенного в честь кого-то могущественного и всесильного. Сознавать себя частью праздника было и радостно и обидно, потому что закрались подозрения, что используют его всего лишь как лампочку, и что вместе с искрами уходит почти зря его бесценная энергия, и что кванты и кварки, покидая его навсегда, превратят его скоро действительно ни во что, в пустое темное место. И это его, мнившего себя центром мироздания.
А пока огни, разгораясь ярче и ярче, сливались в пульсирующие луны, которые, поглощая друг друга, превращались в нестерпимо блестящие солнца, набухающие и набухающие, постепенно заполняющие собой все это невероятное пространство -- эту бездну, эту вечность, в которой почти уже не оставалось места, свободного от невыносимого, все пожирающего света.
Господи! Безмерно могущество твое! Как же мы живем всю нашу грешную жизнь с ощущением, что необъяснимо созданное тобой, видимое и невидимое, только и предназначено для нашей потехи?
Господи! Сотворивший нас из праха и бросивший затем выживать на прекрасной планете не для того же, чтобы мы построили на ней химеру, где миллиарды нелепых скоморохов беспрестанно разыгрывают между собой глупый, обрыдший уже в поколениях спектакль -- "Кто кого главнее".
Господи! Безмерно терпение твое! Или правда, от лукавого врага твоего в нас эта индюшачья важность, превращающая любого человека в кретина, успевающего за ничтожные дни свои ощутить себя чуть ли не властелином мира, и уж во всяком случае на планете своей, в пределах досягаемости, гадить, гадить необъяснимо, непонятно, бессмысленно, только для того, чтобы этой своей разрушительной бурной деятельностью привлечь к себе побольше самок. Во всяком случае, так утверждают психологи. Может, это и есть закон Химеры -- чем страшней и опасней угрозы и вредительские возможности пакостника, тем выше место в общественной иерархии. Страх, парализующий волю, -- залог порядка, где нет свободы и где царствуют жадность и предательство. Чего проще: деньги, власть и насилие, как в гигантском игорном доме, поднимают одних и опускают других, давая опасное преимущество нечистым на руку жуликам и аферистам, клянущимся твоим именем, прозрачно намекая на режиссера-постановщика этого затянувшегося лицедейства.
Господи! Для чего же ты терпишь эту клоунаду?
И вот теперь еще один нищий духом, чуть было не ступивший на дорогу смерти, почти что приготовился принять вселенский парад в свою честь, на том лишь основании, что успел скопить некоторое количество денежных знаков, видя в этом даже смысл своей земной, достаточно преступной деятельности, и не на шутку испугавшийся того, что бумажки эти на таком уровне вовсе ничего не значат. Не ходят они там! И это несмотря на бесчисленные попытки подкупа всевышнего! Не напрямую, конечно, но через администрацию. Администрация-то не против! Администрация-то в разных формах очень даже за! Плавно переходя от мнимого посредничества к реальному рэкету! С одной стороны, обнадеживая на вполне благоприятный исход разбирательства на страшном загробном суде и спасение, а с другой, запугивая неизбежным адом при отказе от взаимного сотрудничества, превращая при этом всемогущего в злобное и мстительное чудовище, которое за всеми подглядывает, все видит, все запоминает и непременно накажет, и будет еще целую вечность мучить непокорную душу.
Господи! И ты допускаешь, что созданные по образу и подобию твоему, но уже испорченные люди и свою червоточину примеривают на тебя!
А тем временем какая-то сила из прошлого вещественного мира, словно сжалившись над растерянной, скукоженной душонкой человека, вырвала его из ужасного великого блеска, оставив лишь впечатление гнетущей ничтожности и сопричастности этой огромной стихии света и энергии, чуть было не пожравшей и не растворившей его в себе. Значит, не время еще! Не время!
В глинобитной стене скрипнула дверь, и из низкого проема, почти не пригибаясь, вышла маленькая, худенькая старушонка неопределенной национальности в почти новом цветастом платке и в слишком широком для нее, уже заношенном выцветшем платье. Вид у нее был встревоженный, она как-то даже сначала поозиралась по сторонам, потом, отогнав двух приветствовавших ее собак -- овчарку и коренастого рыжего беспородного пса, подошла к топчану, вернее к неподвижно лежащему на нем человеку и некоторое время что-то про себя охала и бормотала, словно не понимая, откуда и зачем на ее голову свалился этот симпатичный горожанин, словно ему и помереть больше негде было, как только у нее, в забытой богом и людьми мазанке. От одной мысли, что он действительно помер, ей становилось нехорошо. Что в таком случае с ним делать? Что говорить? Что объяснять? Она вспоминала всю эту ночь, его рассказ, снадобья, которые варила в большом котле. Она снова словно почувствовала силу, уходящую из его тела, и свои попытки вдохнуть в него новую жизнь, и вновь ощутила нехватку времени, из-за чего он действительно мог ускользнуть из этого мира, свалив на ее бедную голову хлопоты и неприятности, связанные с его бесполезным уже мертвым телом. Эти мысли придали ей решительности, и она уже деловито склонилась над бесчувственным молодым человеком.
Сначала она взяла его за запястье вскинутой руки, потом, неодобрительно посмотрев на солнце и на приоткрытые глаза, в которых это слепящее солнце отражалось, вздохнула и закрыла веки так, как закрывают веки покойникам. Однако что-то ее все-таки смущало, и она, развернув голову лицом вверх, еще больше выкрутив шею, стала ощупывать пальцами горло, пока не нашла слабо пульсирующие сонные артерии. "Значит, жив", -- отлегло у нее от сердца. Теперь она снова засуетилась: таскала какие-то пучки трав, корни причудливой формы, то белые на изломе, то красные, то черные, то желтые. Потом варила какое-то варево, довольно неприятно пахнущее, потом вливала чайной ложкой это варево в еле приоткрытый рот. Причем для этого ей пришлось проделать кое-какие манипуляции с неудобно лежащим пациентом: повернуть его на спину, придав позу поприличней, без этих вскинутых рук и задранных, будто в прыжке, ног. Теперь перед ней лежал на спине больной, и она вливала в него лекарство, которое он никак не хотел проглатывать и добрая половина которого поэтому струйкой стекала на ватные одеяла. Но это ее не слишком огорчало.
Солнце поднялось уже высоко, некормленные собаки проявляли свое недоумение по поводу непонятного поведения хозяйки, и она, будто вняв им, наконец прекратила свою суетливую деятельность, присев на крыльце и снова что-то напоследок обдумывая. Затем она накормила собак, вывела их за ограду и привязала на длинных веревках так, что теперь никто не посмел бы даже приблизиться к входу. Собаки, почувствовав веревку на шее, забыли все свое озорное благодушие от потерянной свободы и как-то сразу обозлились на весь мир, словно все вокруг были виноваты, замышляя какие-то козни, из-за которых и лишили их воли. Враги, кругом враги...
Старуха, вернувшись к топчану, сняла цветастый платок и распустила свои жидкие седые волосы. Тут же порыв прохладного сентябрьского ветерка подхватил спутанные серебристые прядки, всколыхнул их, подняв над узкими, как у подростка, плечами, а затем, сразу ослабев, дал им опуститься на лицо, шею, сутулую спину. В знахарке снова оживала беспокойная ночь, когда она вскидывала руки, словно птица, заклиная злых духов отступить, сгинуть от губительных слов и звуков. Тогда она кружила за ними по маленькой комнатушке, загоняла в темные углы, куда почти не проникал мерцающий свет керосиновой лампы и зажженной ею специально свечи. Она корчила рожи, выпучивала глаза, и напуганные тени в страхе метались, ускользая от ее костлявых пальцев. Ночной мир в мазанке был полон враждебных человеческой природе сил. Они пришли за своей добычей, они нависали над неподвижной жертвой, проникая уже в ослабшие органы, нетерпеливо торопя свой час. А эта старуха портила все, наполняя мазанку отвратительным запахом и дымом.
Она который раз вела борьбу со своими давними знакомцами, с которыми, впрочем, иногда уживалась и ладила. Что делать, если мир наполнен всякой нечистью, знававшей еще ее шаманящих на благословенном Алтае предков. Больше того, старухе порой казалось, что ее ушедшие пращуры сами превращались в духов, и она иногда узнавала тени своих бабушек и прадедушек, и тогда произносила не такие страшные и опасные для них заклятия, и в глубине души ощущала даже теплоту и любовь к ним, залетевшим вслед за ней в западные отроги Тянь-Шаня, чтобы не оставлять ее одинокой хотя бы по ночам. Они являлись при полной луне, кидались ей под ноги длинными тенями, беспрестанно меняя очертания, то притворяясь кустом, то скалою, а то срубленным и изувеченным деревом. А иногда они входили в ее убогое жилище, и на этот случай она для них специально просыпала то сахарку, то муки, то соли, которыми и должны были угощаться ее гости.
Так и сидела старушка на топчане, рядом со своим Бог весть откуда взявшимся пациентом, глядя через распущенные волосы своими выцветшими глазами на Восток, то ли на горы, то ли в прошлое, а может быть, в свой не существующий на самом деле в реальности мир, толком не ощущая время и не обращая внимания на заливистый лай собак, иногда прогонявших отдыхающих в профсоюзном доме отдыха горожан, прослышавших про лекарку и стремящихся попасть к ней на прием. Как знать, может, и вправду сумеет избавить от столь надоевших болезней. Так уж повелось, что отдыхающие на природе горожане, особенно пожилые, только и говорят, что про хвори, про наполняющие города выхлопные газы, нитраты и ядохимикаты, доводя себя до отвращения, а теперь, на чистом воздухе, ударяясь в другую крайность. Действительно, вот здесь, где-то рядом, растет целительная, чудодейственная травка, которая может излечить и вернуть молодость и силы. Надо только ее найти. А к кому же лучше обратиться за советом и помощью, как не к этой странной, полудикой старухе, которую даже местные жители суеверно побаиваются и сторонятся.
Однако в этот день страждущим пришлось испуганно ретироваться. "Надо же, ведьма, каких зверей напустила, такие и разорвать могут на мелкие кусочки. Потом никакой городской хирург костей не соберет!"
Дело шло уже к вечеру, когда лекарку вывел из оцепенения крик ее ближайшего соседа Эргаша:"Турсуной! О, Турсуной!" Потом голос Эргаша переключился на лающих собак, помнивших, правда, его палку и поэтому не особо рисковавших приближаться к нему. "Этот врежет так, что искры из глаз посыпятся, да и не особо он чужой, почти свой даже, так что если и пройдет в дом, ничего страшного не случится. Сколько раз раньше проходил -- и ничего. Хозяйка даже не ругала". Но совсем молчать не давали старые обиды . Так они и приближались к калитке втроем -- две пятящиеся лающие собаки и сердито ругающийся на них сосед с толстой палкой, похожей на посох.
Эргаш был крепкий, среднего роста, с угреватым лицом казах, лет тридцати -- тридцати двух. Жена у него была и вовсе русская, из шахтерского поселка, где добывали урановую руду. Впрочем, одевалась она как местные, органично восприняв здешние традиции и образ жизни. Ловко управлялась с коровой и другой живностью, ездила верхом на лошади, и к тому же на ней были и огород, и сад, и виноградник, не говоря уже о трех вечно чумазых светлоглазых малолетних чертенятах, непоседливо живущих в своем счастливом детском мире.
Эргаш работал в местном лесхозе лесником, занимался лесопосадками, присматривал за яблоневыми садами и орешниками, которые, надо сказать, осенью давали ему неплохой доход. Еще ставил капканы на сурков, барсуков и дикобразов, охотился на кекликов, но пуще всего любил большую осеннюю охоту на кабанов и горных козлов, мясо которых солил и вялил, и долго потом еще вспоминал все перипетии и обстоятельства своего древнего мужского промысла, чем-то похожего то ли на поединок, то ли на игру с засадами и погонями, волнениями и разочарованиями, когда, выслеживая дикого зверя на заснеженных уже горных тропах, он сам становился таким же диким и чуял еле уловимые запахи, ориентируясь уже не только по следам, но и примеривая на себя заботы и характер своих будущих жертв. Здесь бы вот на месте кабаньего выводка он заночевал, а в скалистых арчовниках самая кормежка для козлов. Другое дело, если бы не ружье, никогда бы ему не справиться с крупной дичью. Слишком слаб в одиночку перед ней человек. Но знания предыдущих поколений, эти оружейные заводы, давали ему страшное, убойное преимущество при встрече, и он уж старался не промахнуться.
Дом Эргаша и его участок примыкали к краю оврага, который и был естественной границей верхнего кишлака. На другой стороне кроме двух узких, низеньких мазанок, почти врытых в крутой склон, одна ниже, другая повыше персикового сада, больше человеческого жилья не было. Дальше были только горы, постепенно переходящие в скалистые хребты, сходящиеся к водораздельной конусообразной вершине Кызыл-Нура, над которой почти всегда было чистое небо, потому что тяжелые тучи редко берут высоты более трех тысяч метров и потому что здесь был такой климат с минимальным количеством пасмурных дней. Мазанки когда-то построил покойный мулла Буранбай, живший в них почти отшельником, без электричества и прочих благ цивилизации, так же, как когда-то жили его далекие предки, молясь Аллаху и добывая себе хлеб насущный тяжелым трудом, с благодарностью принимая дары природы и божью милость. На старости лет, уже после того, как община признала его муллой, он привез сюда эту лекарку, работавшую в Чирчике в военном госпитале санитаркой, принявшую мусульманство и имя Турсуной. Еще до смерти Буранбая старуха постепенно стала заниматься знахарством и ворожбой, и даже у особо почитаемой в этих местах священной чинары, рядом с жертвенным котлом, она все чаще и чаще стала произносить вместо правоверных молитв какие-то свои заклинания, адресованные то ли духам предков, то ли силам природы, то ли просто каким-то чертям или нечистой силе. И огромное дерево, все в поминальных лоскутках, и родничок, бивший из-под толстых змееподобных корней, терпеливо сносили всякую ересь, только иногда неодобрительно покачивая ветвями под злыми порывами дикого ветра, видимо, тоже связавшегося когда-то с нечистью и поэтому не знавшего с тех пор покоя. Родничок же, только что вынырнувший из мрака на свет божий, был по-детски глуп и игрив, мутнея и вздуваясь от проливных дождей и таяния снега, потому что кто-то же должен хоть иногда наводить муть и смешивать с грязью первозданную чистоту, данную нам Аллахом -- великим и всемогущим.
Крепкий и смелый, Эргаш неодобрительно относился к образу жизни своей новоявленной соседки, но и суеверных кишлачных сплетен тоже не разделял. А то как-то получалось, что ни напасть в кишлаке -- так виновата Турсуной. Будто до нее никто не болел, и не умирал, и не ссорился. Эргаш гордился своей разумностью и справедливостью и часто осаживал совсем уж ошалевших женщин верхнего кишлака. Благо, степенные старики поддерживали его в этом, хотя бы ради светлой памяти муллы Буранбая.
Теперь же около дома лесника уже более суток стоял автомобиль с ташкентским номером, чудом, поднявшийся по крутой дороге к самому краю оврага. Вокруг него все время вертелись кишлачные сорванцы. К тому же в доме соседки, судя по поведению собак, творилось что-то неладное. Вот и решил Эргаш после консультации с женой навести справки: что за человек приехал? Зачем? Надолго ли? И что вообще творится в этом странном доме, в котором старуха рано или поздно доиграется до беды.
Пропустив, наконец, в калитку соседа, собаки потеряли к нему интерес, решив, вероятно, что хозяйка в доме сама с ним разберется. И Эргаш, пройдя несколько шагов уже в тишине, но еще не успев собраться с мыслями, вдруг оказался в трех шагах от старухи, сидящей с распущенными седыми волосами рядом с лежащим на спине молодым, хорошо одетым мужчиной, видимо, приехавшим на стоящей у его дома машине.
Вечернее солнце, перед тем как нырнуть за верхушки деревьев, напоследок сверкнуло своим уже не горячим светом, заставив лесника привычно прищуриться раскосыми глазами, чтобы потом, отмахнувшись от надоедливых, будто собаки, лучей, наконец разобраться в темных делах своей соседки. Потому что должен же быть хоть какой-то порядок в их маленьком кишлаке? Или эта полоумная ведьма всех здесь с ума сведет. Благо, в большом городе хватает сумасшедших, которые перед ней заискивают, кланяются, благодарят за что-то, да еще и подарки возят и деньгами ее уже, наверное, засыпали. Это особенно бесило местных жителей, добывающих свой нелегкий хлеб в поте лица: "Ну, за что столько денег этой пришлой ведьме?"
А ведьма действительно сидела, как полоумная, с распущенными серебристыми волосами, тихо покачиваясь и глядя на него через седые жидкие пряди, будто не узнавая. Будто и не стоял он, Эргаш, в трех шагах напротив нее, желая задать ей свои законные и справедливые вопросы. Пауза затянулась. Старуха так же смотрела сквозь него, вовсе не интересуясь его личностью. "Ну что ей в таком состоянии говорить? И ведь не наркоманка она". Это он знал точно. Сколько раз проверял. Не было в округе никакой такой заразы. И на участке ничего подобного не росло.
"А этот лежащий? Может быть, с ним пока потолковать?" Храбрый Эргаш, уже чувствуя себя не так уверенно, подошел к спящему на топчане человеку. Он дернул его за штанину раз-другой. Потом ударил ладонью по щеке. Пощечина получилась смачной. Голова лежащего запрокинулась набок, словно отвернувшись от такого неделикатного обращения местного хама. Видимо, и этому не было никакого дела до него, до его законных справедливых вопросов. Наплевать им было на порядок в их маленьком кишлаке! Наплевать, похоже, было и на них -- обитателей этого кишлака! Словно была особой эта территория, огороженная плетнем вокруг этих жалких мазанок, куда даже не удосуживались провести электричество. Ну что тут было особенного? Что давало им право жить своей непонятной жизнью? Ну ладно, старый Буранбай был мулла, Коран читал, да и вообще был добрый, безобидный человек. Но ведь при нем не было ничего такого. Что же после его смерти происходит? Вот теперь его, ближайшего соседа, в упор не признают! От обиды и неопределенного положения в чужом все-таки доме у лесника защемило в груди. С другой стороны, с какой стати он тут разошелся? Вот незнакомого человека по лицу ударил. Ну, спит он себе и спит. Что, в уголовном кодексе это запрещено? Ну, не хотят с ним разговаривать! И это тоже не преступление. Кто он такой? Прокурор, что ли?
От этих мыслей Эргаш совсем растерялся и стоял, оглядывая то старуху, то спящего, пока в нем вновь не взяло верх возмущение: "Нет, порядочные люди себя так не ведут. Здесь все-таки надо разобраться". Он сосредоточился на бабке и позвал:
-- Турсуной! О, Турсуной!
Старуха вроде бы посмотрела на него, но как бы снова не на него, а сквозь. Может быть, кишки его рассматривает, а может, опять от пустого места отличать не желает! Тогда он подошел к ней вплотную и ударил точно так же, как перед этим бил ладонью лежащего, может быть, прибавив немного обиды, потому что легкая как пушинка старуха, запрокинув голову, слетела с топчана, глухо ударившись о жесткую, как камень, землю.
Сам не ожидавший такого эффекта лесник кинулся было поднимать, должно быть, разбившуюся соседку, но не успел он еще наклониться над ней, как та с необъяснимой резвостью, взвизгнув и отмахнувшись от него, исчезла в темном проеме мазанки, хлопнув за собой дверью и, видимо, запершись изнутри на засов.
Тут уж у Эргаша на лбу выступила испарина. Несколько мгновений обождав, он кинулся к запертой двери.
-- Турсуной! О, Турсуной! Это я, твой сосед, Эргаш. Ты не думай, я не хотел так тебя. Просто ты молчишь и молчишь. Турсуной! О, Турсуной! Открой дверь, не бойся.
Но за дверью была тишина.
-- Да открой ты дверь, старая ведьма! -- вовсе уже заорал лесник.
Ржавые петли постанывали под его натиском, внутренняя щеколда билась о косяк. Тут снова залаяли встревоженные собаки, а сверху, с низкой крыши, покрытой рубероидом, на него уставился здоровенный круглоголовый кот с желтыми немигающими глазами.
Справедливому Эргашу стало нехорошо. Что же это он делает? Пришел вроде бы узнать про хозяина машины, а сам вон какой дебош закатил. Ударил человека, потом на пожилую женщину руку поднял, теперь вот дверь в ее доме ломает, словно грабитель или еще того хуже.
Он закрыл лицо руками и сел на землю возле двери, о которую только что бился. "Ох!"-- вырвался из его груди глубокий вздох. С ума он тоже, что ли, сходит? Или, правда, колдовство здесь какое?
Солнце тем временем, игриво помелькав позади деревьев, уже покраснело и напоследок зависло над горизонтом, словно сигналя по давно уже заведенным правилам, что пора просыпаться сумеречным обитателям земли, которые поклонялись другому светилу, и холодный серебристый свет которого никого не мог согреть, но подчинял себе все земные жизненные циклы.
Прохладный вечерний ветерок, слетевший с гор, зашумел листьями, заставив качнуться верхушки тополей, прошелестел по траве, наткнулся на глинобитную стену мазанки и, желая проверить в ней двери, встретил сидящего на земле лесника. Старый знакомец, получив в лицо пылью, поежился, чихнул и, наконец, начал соображать, старясь уже не давать волю обидам, раскаяниям и прочей чепухе, мешающей им, простым людям, отличать плохое от хорошего и нужное от ненужного. Вот уже заходит солнце, жена, наверное, справилась со скотиной и готовит ужин, а он не может решить для себя простые вопросы: во-первых, кто этот человек, поставивший машину у его дома, и, во-вторых, что они тут делают со старухой? Вопросы, правда, эти были не обязательными, но он почему-то продолжал считать, что имеет на них право. Ведь здесь, в кишлаке, соседи почти все друг про друга знали, и не любили, и опасались вещей непонятных и событий, причины которых не могли объяснить за вечерним ужином перед сном, после тяжелого трудового дня.
От старухи, по разумению лесника, сейчас толку было мало. И он подошел к лежавшему в том же положении горожанину с отвернувшимся, словно от обиды, лицом. "Надо же -- недотрога", -- подумал Эргаш и стал шарить по его карманам. А в карманах он обнаружил документы на машину, права и паспорт на имя Бартока Валерия Эдуардовича, 1953 года рождения, прописанного в городе Ташкенте. Документы были в полном порядке. Затем он извлек довольно большую пачку сторублевых купюр. На его взгляд -- целое состояние. И тут снова появились сомнения. Снова он заволновался так, что испарина покрыла лоб. То ли потому, что такую кучу денег он никогда еще не держал в руках, то ли еще по каким-то причинам.
"А жив ли он вообще?" -- наконец-то пришел ему в голову законный, но уже почти корыстный вопрос. Тело было, правда, податливым. Он-то знал, как и любой сельский житель, сковывающие тело тиски смерти. Для нее ведь без разницы, баран ты, корова или человек. Сколько раз после его выстрелов сильное, красивое животное испускало дух в его руках. И эти руки на ощупь знали, как входит в свои владения смерть.
Его пальцы явственно ощущали эту неумолимую хватку, от которой коченели еще теплые мышцы, с каждой секундой теряющие свою эластичность. И тогда он гнал от себя необъяснимый страх, и в нем просыпалась алчность -- столько-то килограммов мяса, столько сала! Он становился мясником, по правилам кромсающим некогда грациозное животное. Хотя кто в такие минуты думает о красоте?
А этот, скорее всего, был спящий. На всякий случай он взял человека за горло. Сонные артерии медленно отстукивали свой ритм. Против этого факта возразить уже было нечего. Горожанин был жив или пока жив, правда, в глубоком сне или бессознательном состоянии. Второй вариант ему понравился больше: "Бессознательное состояние!"-- был в этих словах некий смысл, подразумевающий, может быть, даже и преступление и уж вполне оправдывающий действия лесника. Пока же Эргаш решил забрать деньги и документы себе, до выяснения, так сказать, обстоятельств. Хорошо, что почти все будет у него на глазах, да и машина стоит у его дома. Значит, всегда можно будет приспособиться к обстоятельствам. Ну, и извиниться в крайнем случае, если так дело обернется.
На том он и порешил. Потом крикнул Турсуной, через закрытую дверь объяснив покороче, что документы взял пока себе. Так что пусть человек зайдет к нему, когда проснется. Турсуной не отвечала, и лесник, потоптавшись еще немного в нерешительности у двери, сплюнул и пошел к выходу, снова встреченный лаем двух собак, отчего пришлось вернуться за палкой и всыпать рыжему, пытавшемуся укусить его за ногу. Обеспокоенная жена уже с полчаса ждала его с вопросами. Конечно, за разговорами ужин их затянулся допоздна. "Поди-ка, такая куча деньжищ! А хоть бы этот человек и вовсе умер!" Такие вот крамольные мысли посетили их напоследок. "Никто ведь не видел и не докажет. Другое дело, если придет в себя. Тогда придется отдать". Этот последний вариант был не таким привлекательным и не так будил фантазию. И они даже сожалели, что человек у Турсуной может прийти в себя и потребовать назад свои документы и, конечно, деньги. Тут уж ничего не попишешь! Что они, воры, что ли?
Неуверенность и даже страх, держащие целый день старуху за горло, слетели в одну минуту, в то самое мгновенье, когда она через грязное, вмазанное в глинобитную стену стекло увидала пачку денег в руках своего соседа. Вернее, она видела больше, чем просто пачку денег, она ощутила, почти на себе, пробуждающуюся страсть в душе еще не осознающего этого справедливого Эргаша."Теперь этот будет молчать, -- улыбнулась старуха.-- Не побежит в милицию и сам прикроет от чужого интереса. Зачем теперь ему лишний шум? Вон уж и деньги в карман запихать успел. Теперь он союзник". Если бы в эту секунду лесник оглянулся на мутное окошко и увидел сквозь распущенные волосы торжествующее лицо своей соседки, он бы, наверное, вздрогнул. Уж очень не любит грех корысти свидетелей. Ведь и ничего такого преступного не совершил, а вон, озираться начал, и не правды и огласки теперь хотел, а сумрака и тайны . "Зачем людям столько знать? У них своих дел хватает". Так уже мыслил честный лесник, переходя через овраг и поднимаясь по крутой тропке к себе домой.
II
Ночь, ночь! Пришла черная самка со своими запахами, от которых становилось тревожно и щемило в груди. Порочная тайна с мерцающими блестками в распущенных косах. Словно кто-то немыслимо добрый надарил бриллиантов этой похотливой и распутной шлюхе, просто так, без особой корысти, только чтобы, неизбежно приходя в свой срок, еще больше томила и волновала, щедро покрывая вершины и пропасти, склоняясь над высоким и низким, чтобы каждый, раз почуяв себя господином, глядя вслед уходящему солнцу, тайно ждал встречи с ее податливой темной наготой, окунувшись в дурман сладострастных предчувствий.
А что за темень без порока? А что за душа без темных уголков? Господи! Ты наше солнце! Но куда ты уходишь, бросая нас во мраке наедине с собственными страстями?
Турсуной не любила себя днем, так же, как давно уже не любила смотреть на себя в зеркало. Реальность настолько не совпадала с ее внутренними ощущениями, что она никак не могла примириться с этой грубой правдой. Днем, особенно на людях, она чувствовала себя словно перед зеркалом. Вот она, маленькая, худенькая, с выцветшими глазами и блеклыми седыми прядями уже не густых волос, суетится за какими-то вовсе необязательными делами по хозяйству. Все это у нее не очень-то хорошо получается, и люди, скорее всего, это замечают. И попробуй быть при этом значительной, как подобает ее положению. Оттого она еще больше суетилась, говорила и делала глупости, и не было с этим никакого сладу. Другое дело ночь!
Вот и Эргаш ушел. Будет со своей женой сейчас деньги считать. Разволнуются! Долго заснуть не смогут. Ведь честный человек. И вот -- туда же! Как, впрочем, и все. Что, не из того мяса сделан, что ли? Сейчас, наверное, уже мечтает, чтобы не проснулся никогда этот, на айване. А она, злая ведьма, на их честный взгляд, уже сутки в него жизнь вдохнуть пытается, ни за что рискуя собой, словно родственник он ей или сын. Ведь если не дай Бог... Тут даже в мыслях она остановилась, страшась представить, как будут злорадствовать ее многочисленные недоброжелатели, обвиняя ее в чем попало, и как жалко и неубедительно она будет выглядеть перед ними, не желающими даже слушать ее объяснений. Нет, только не это. Уж если сутки протянул парень, то, Бог даст, дальше тоже что-нибудь она придумает.
Она сидела, склонившись над ним, гладила по волосам. Даже напевала потихоньку что-то. Где он сейчас? Куда ушел? Что делает? Любит или мучается? Ну, любит-то обязательно. Как же без этого. Да и мучается тоже. Одно без другого не бывает. Может быть, в эту минуту он уже целый день прожил. Кто знает -- как? По-другому там время течет, по-другому. Она заулыбалась мечтательно. Это не то, что здесь старой мышью жить. Ведь и принцессой была, и красавицей. От каждого ее взгляда такие ребята немели. Вот, не хуже этого. Только пустой он сейчас, никчемный. Потом тоже ему муторно станет. Не для него это. Но тут не до выбора.
Качаясь из стороны в сторону, она задремала, перекликаясь с залетающими сюда тенями:
--Не ваш он, жив еще, жив.
Тени сомневались. Вздыхали, проверяли что-то по-своему. Недоверчиво заглядывали ему внутрь, вопрошая:
-- Душа-то где? Где душа?
-- Ваше какое дело? -- отвечала спокойная Турсуной.--Летает где-то. Может быть, себе другую жизнь завела на стороне. Что, права не имеет?
-- Имеет, -- соглашались тени.-- Мы это так просто, интересуемся. А когда вернется она? -- не унимались они.
-- Он это, он! -- обозлилась Турсуной.-- Мужик! Не видите, что ли?
-- Видим,-- тянули время надоедливые.-- Мы про душу. Душа-то ведь у всех женского рода...
-- Женского,-- согласилась неуверенно Турсуной, не слишком разбиравшаяся в грамматике, стараясь различить этого дохлого умника, которого даже после смерти отовсюду повыгоняли, за занудство, наверное. Точно, при жизни был очкариком, сучок! Он и мутит беспокойных. Держит здесь, навредить хочет.
-- Так вернется когда?-- въедливо ухнуло что-то расплывчатое.
-- Вам-то зачем?-- почуяла недоброе старуха.-- Да и как время считать? Здесь, может, час пройдет. А там, месяц. А может, и год даже. Так вы по какому календарю ждать будете?
А сама соображает, как бы эту пакостную компанию пугнуть без особых хлопот. Можно, конечно, дыму напустить. Могильник-исрык, например, особенно если его с могил праведников набрать, этих беспризорников в чувство приводит. Гонит их аж до тухлых костей. Но это вставать надо, суетиться, траву жечь. Черт бы их побрал!
-- Зря вы так с нами недоброжелательно, -- забеспокоились тени. -- Но ведь и наше любопытство понять можно. Может быть, душу родственную ищем.
-- Да и случай, надо сказать, экстраординарный, -- опять умник влез.
-- Это кто кому родственник? Вам, что ли? Шпана беспризорная! -- почувствовала силу Турсуной.
-- А то, можно подумать, ангела вы пригрели? -- влезла какая-то пакость. -- Да через него сколько людишек с вашего света в наш до срока им отпущенного перешли! За деньги причем. Истинно корыстные преступления! Тонко сработанные, но ведь убийства. Никуда от этого не уйдешь.
-- А еще женщина одна жаловалась... -- захрюкал другой голос. -- Безвинная праведница, а он из ее могилы склад анаши догадался сделать! Бизнес у него по молодости такой был -- могилы анашой начинять. Из покойников наркоманов делал. Так что вполне нам душа родственная, вполне. И любопытно даже, за что ей такие привилегии? За какие такие красивые глаза?
-- Так сложилось, значит, -- задумчиво буркнула Турсуной, неприятно озадаченная услышанным.-- Да и не вам судить! Тоже Страшный суд нашелся! Тьфу, -- плюнула она, целясь в очкарика. -- Ты, что ли, судить будешь? Хочу я так! Воля моя такая!
Не объяснять же им, что выхода другого у нее нет. Старуха почувствовала себя могущественной. Ощущение это наполнило ее после многих дней суетливой ничтожной жизни. И тут словно крылья выросли у нее. Ну, чем не королева? Хочу -- сохраню, а захочу -- оборву эту ниточку. Пусть эта свора его в преисподнюю утащит. Только ради этого ощущения стоило повозиться. Но потом она поостыла. Действительно -- стоило, не стоило. Королева, не королева? От нее вроде не больно и зависело. Просто так сложилось. Или ее затравят, или пусть живет.
Тени тем временем метнулись куда-то. Так что разговор их оказался оборванным на неприятной, враждебной даже ноте. И не то чтобы она боялась или опасалась этого, но тяжелый осадок все же остался. Действительно, зачем ссориться?
Она открыла глаза. Пациент ее сидел и смотрел на нее холодным, пустым взглядом, не мигая и не шевелясь.
-- Ну, ну, милый, -- вовсе не обрадовалась Турсуной.
В голове у нее еще было свежо впечатление от криминального прошлого этого непрошеного гостя. И она даже трусливо посмотрела на его руки. Такой придушит и не моргнет! Не сразу отогнала она женскую слабость. Ей-то чего бояться его прошлого? Для него она сейчас -- вторая мать, потому что заново на свет божий народила. И ой как нужно еще с ним повозиться, пока он хоть немного в этой жизни не освоится. Пока же хоть сутки, двое попридержать бы его, водичкой подпоить, сам ведь не сможет. Он со своим большим телом, как дитя малое, не сможет справиться. Уберечь бы его. Да как? Люди еще вокруг шастают. Надо обязательно его перетащить в верхнюю мазанку.
Против ожидания пациент оказался в этот раз на редкость податливым и послушным. Маленькая Турсуной подлезла ему под руку, понемногу подвинула его к краю айвана, первая сползла на землю и сразу потянула его на себя, обвив его рукой свою шею. Он нетвердо стоял на ногах, но все же поплелся за ней, время от времени спотыкаясь и повисая на ее шее.
Миновав домик, тропинка взяла вверх, идя параллельно ручейку, словно повторяя его изгибы, мимо раскидистых талов и многочисленных персиковых деревьев, уже отдавших свои роскошные плоды.
Турсуной не могла точно определить, сколько длилось это их путешествие, во время которого, прислушиваясь к дыханию своего спутника, она старалась угадать, насколько ее воля, навязанная чужому телу, может управлять им. Не подчиняется ли оно каким-нибудь другим сигналам? "Нет, совсем пустой",-- заключила она в результате, с облегчением сваливая слишком тяжелую для себя ношу на пыльные ватные одеяла -- единственно, пожалуй, полезные вещи в заросшей паутиной комнате с низким фанерным потолком в давно уже необитаемом жилище -- верхней мазанке, в которой, по правде говоря, вряд ли вообще кто-нибудь когда-нибудь жил. А ведь строилась она как помещение для гостей. Какая-никакая, а крыша над головой.
Старуха упорно старалась приспособить это вполне приличное, на ее взгляд, жилье под соответствующий ее известности и положению стационар. Внизу, как в приемном отделении, она могла бы делать предварительный осмотр, а при необходимости, особенно приезжающих издалека, отправлять наверх, для более длительного наблюдения. Но это помещение, несмотря на побелку и почти новые ватные одеяла-курпачи, было как заговоренным. Никто не хотел оставаться там более одной ночи. Это была загадка, которую Турсуной разрешить никак не могла. После проведенной здесь ночи в глазах больных вместо вчерашней надежды на исцеление царил ужас. Люди, почесываясь, конечно, извинялись, но оставаться там далее отказывались наотрез, срочно перебазируясь в более привычные для себя условия дома отдыха или вообще улепетывали домой. Уходили они чертыхаясь, без давешнего оптимизма и веры в чудотворную лекарку, невыспавшиеся и проклинающие неких вампиров и вурдалаков.
Целительница для проверки сама несколько раз оставалась там спать, но ничего такого особенного не находила. И даже нечистая сила ей не являлась, хотя гостям не давала покоя точно. Неспроста же ничем не связанные между собой гости упоминали эту загробную пакость, прежде никогда здесь не водившуюся. Не читавшая книжек, в общем-то неграмотная лекарка стала расспрашивать образованных своих посетителей, удивляя их поначалу предметом своих интересов. Но потом они увлекались, стараясь покрасочней представить встающих по ночам из гробов покойников, их клыки и жадные взгляды, пересказывая прочитанные когда-то книжки и ставшие доступными фильмы ужасов. Простодушная Турсуной охала, всплескивала руками, возбуждаясь от услышанных мерзостей, представляя этих самых законченных грешников, выползающих из собственных могил, чтобы попить крови, но по-серьезному в это не верила. Она за свою непростую жизнь насмотрелась на всякую смерть, поездив санитаркой с прифронтовыми госпиталями по Европе. Да и сюда, в Среднюю Азию, она попала с эвакуированными ранеными. Но кругом покойники вели себя тихо, из могил не вылезали и на людей не бросались. Другое дело, на кладбищах собирались бродяги, среди которых бывали и уголовнички, и мародеры. Но это совсем другая история! Здесь-то, в тихом месте, чего они привязались к этим вампирам и вурдалакам? Не могла же она всерьез подумать, что славу ее похищали ничтожные насекомые, живущие в многочисленных щелях и трещинах глинобитных стен и непонятно как сделанного потолка. Они-то по ночам и набрасывались на несчастных горожан, маленькие, но ужасно злющие, жаждущие свежей теплой крови, чтобы оставить потомство и жить вечно, наполняя эту вечность теплой человечьей кровью. Однако многочисленные клопы, невидимые ни днем, ни ночью и поэтому порождавшие в измученном сознании гостей призраков, не доставляли никаких неприятностей хозяйке, привыкшей за долгие свои годы к ядовитой слюне, не вызывавшей на ее сухой коже ни отечности, ни зуда, и потому просто не существовали для нее. Горожане же, раздиравшие свою нежную кожу ногтями до язв с сочившейся оттуда прозрачной жидкостью, может быть, и смогли бы перетерпеть эти неприятности, если бы еще не бесполезная борьба с кровососами и не страх, усиленный ночным ожиданием нападения. Клопы же проявляли прекрасную охотничью сноровку и, дождавшись своей минуты, когда жертва засыпала, безжалостно расправлялись с ней и с надеждами своей хозяйки на придание своему жилью статуса лечебного учреждения. Вместо этого, в связи с разговорами пострадавших, напротив, закреплялись за знахаркой подозрения в связях с нечистой силой и всякие обидные прозвища -- ведьма, например, или колдунья, а иногда и вовсе -- карга или чертова бабушка. Благо, что произносилось это за глаза.
Сваливая бесчувственное тело пришельца на запылившиеся ватные одеяла, старуха надеялась, что ей удастся удержать в мазанке горожанина один, а лучше два дня. Без этого было никак нельзя, а на большее она не надеялась, исходя из своих многолетних наблюдений. Больше двух дней и одной страшной ночи не выдерживал здесь еще никто. Лишь бы он раньше не сбежал, как сбегали остальные. И это хорошо, что бесчувственный, ему не до сказок про вампиров, а то быть беде.
Устроив кое-как своего нежданного пациента, старуха принялась шарить в нише над дверью и вскоре достала оттуда ржавый навесной замок с вставленным в него ржавым же ключом. Было уже совсем светло, когда она закрыла дощатую, с щелями, самодельную дверь, навесила замок и с трудом повернула в нем ключ. Затем она некоторое время думала, что делать с ключом. Взгляд ее задержался на вмазанном в стену на уровне ее головы грязном стекле, которое служило окном. Стекло сантиметров на пять было утоплено вглубь. Вот на этом-то подоконничке Турсуной и оставила, облегченно вздохнув, ключ.
Все! Трудная ночь была позади, оставшись в прошлом, в воспоминаниях, последней пока черной бусинкой в длинном ожерелье почти бесчисленных, уже прожитых ею за многие годы ночей.
III
Не страдавший неврастенией и бессонницей Эргаш спал в этот раз плохо. Мало того, что легли они с женой уже за полночь, ему еще приснились всякие мерзкие рожи. Они чего-то хотели от него, или наоборот -- это он требовал от них каких-то признаний, понять было трудно, но крепкий, с железными нервами лесник несколько раз просыпался весь в поту. Когда же после очередного такого пробуждения он решил прогуляться во двор, справить нужду, то вдруг наткнулся на того самого здоровенного соседского кота, который так нагло и даже осуждающе смотрел с низкой крыши на бьющегося в дверь Эргаша, позорно преследовавшего пожилую женщину. Кот спокойно сидел на столе, будто имел на это право, а глаза его угрожающе горели в сумраке комнаты. Во всяком случае, видимо под впечатлением ночных кошмаров, леснику стало страшно. Ноги его сделались ватными. Он как-то весь обмяк, почувствовав себя грешником на Страшном суде. И пред всевидящим горящим оком впервые в жизни он понял, как на самом деле у него мало шансов попасть в царство божье. Он стоял в трусах перед этим котом, на негнущихся ногах, заискивая и пытаясь что-то ему объяснить, словно застигнутый на месте преступления некоей сверхъестественной силой, принявшей сейчас облик животного, которого, по правде говоря, Эргаш в душе уважал. Было в них что-то общее. Может быть, страсть к охоте?
Светло-серый, в темную крапинку кот действительно промышлял мышей и полевок по всему кишлаку. Когда же он тащил, зажмурившись от охотничьего счастья, свежезадушенную крысу домой, выбирая ради зрителей путь поизвилистей, ему уступали дорогу даже соседские собаки, не говоря уже о своих. Молодая овчарка Джек и рыжий беспородный крепыш Арапат восхищенно встречали героя, прыгая вокруг бездыханной добычи и представляя перипетии недавней схватки, распаляясь от этого до простодушного повизгивания и поскуливания. От такого приема сердце серого таяло, и он, даже не будучи сытым, щедро отдавал свою добычу вечно голодным друзьям. Впрочем, на охоте сходство кота с лесником, пожалуй, и заканчивалось. Его любили все кошки в округе, остерегались, боясь побоев, коты, а соседские собаки почему-то прощали ему наглость, никогда не преследуя по-настоящему. Словом, кот жил такой свободной жизнью, которая и не снилась Эргашу. Может быть, потому он смотрел так свысока немигающим взглядом на кругом зависимого лесника, пока тот, наконец, не пришел в себя и не запустил в него, озлобившись, своей сандалией.
Нет, все, достаточно! Он еще выведет их всех на чистую воду, имея в виду и соседскую ведьму и ведьминого кота тоже. Однако спокойно помочиться с крыльца ему тоже не удалось. Там, за оврагом, кто-то кричал и бился о запертую дверь. Голос был мужской. Начинал с протяжного "а-а-а-а", потом переходил на подвывающее "у-у-у", кончаясь то ли вздохом, то ли стоном и ударом в дверь верхней, вечно пустующей мазанки.
Сытый по горло мистикой лесник, если бы не нужда, ретировался бы сразу. А так ему пришлось поневоле вслушиваться в вой этого полудохлого оборотня, дрожа под зябким ветерком и поднимая босую ногу с холодного цемента. Больше Эргаш не ругался и не матерился. Плечи его опустились, и он смиренно поплелся досматривать свои гнусные сны, не желая уже никого выводить на чистую воду, бормоча про себя только арабские слова какой-то мусульманской молитвы, смысла которых тоже толком не понимал, но сейчас надеялся на их защиту от всякой разбушевавшейся вокруг нечисти.
Турсуной проснулась чуть свет, как только запели петухи. Не раскачиваясь, она сразу засуетилась по хозяйству. Принесла из ручья воды, разожгла в очаге огонь, вдыхая едкий дым и привычно утирая рукавом слезы. По утрам она давно уже не умывалась, а зубы не чистила даже в молодости, когда у нее собственно были зубы, а не нынешние полусгнившие болезненные огрызки, заставлявшие сто раз подумать, прежде чем выпить что-либо холодное или горячее или тем более съесть сладкое. Так что утренний туалет ее в общем сводился именно к туалету. Но сейчас она и эту нужду отложила, не считая ее первоочередной, разыскивая на пыльных полках какие-то пучки трав, обнюхивая их и бесцеремонно кидая поближе к очагу на земляной пол. Вода в котле наконец закипела, и склонившаяся над ним Турсуной, разминая пальцами сухие растения, стала сыпать их в бурлящую воду.
Она была спокойна. Теперь ей не хотелось спорить ни с какими духами, парить над ними орлицей и пугать страшными заклинаниями, находить в темных углах и укорять в недобрых намерениях, припоминая также прошлые злодеяния как в плотском, так и в бесплотском обличие. Да и духов, по правде говоря, сейчас никаких не было. По крайней мере они не объявлялись, видимо, испугавшись этой ведьмы. Комнатушка постепенно наполнилась запахами переходящих в раствор и потому оживающих соков растений, готовых в последний раз отдать свою жизненную силу не безгрешным погибшим мертвым уже стеблям и листьям, а тому, кто выпьет этот отвар, поглощая с водой энергию, терпеливо накопленную под солнцем и луной, и просто бездонным мерцающим звездным небом. Когда варево набрало силу, она стала собирать его кружкой, не обращая внимания на горячий пар, в глубокую фарфоровую чашку, отодвигая в сторону распаренные уже безжизненные растения. Наполнив чашу почти до краев, она поплелась с ней наверх. Дощатая дверь в верхней мазанке была распахнута, на ней жалко болтался выдернутый с потрохами из дверного косяка ржавый замок, а пациент ее, слава Богу, сидел рядом прямо на земле, опираясь спиной о глинобитную стену, свесив голову на грудь.
"Вот свалился на мою шею шебутной", -- пробормотала про себя облегченно лекарка. Все-таки не сбежал никуда, а главное, живой ведь, и похоже, что смерть его не так крепко к себе прижала. Может, потискает, потискает да отпустит. Все равно ведь никуда не денется, ей достанется. Но уж лучше пусть попозже и не здесь, не при ней. Нет, в этом доме никак не должно это случиться, ее и так местные не любят, а тут и вовсе со свету сживут, засудят! И Буранбая больше нет, и вообще некому на этом свете за нее заступиться. "А тебе, смерть, какая разница, сейчас или потом? Время ведь такая штука, что тебе и сто лет как миг, и миг как сто лет. Я-то знаю: как захочешь, так и будет. Ведь с рождения ему в ушко дышала, то ближе, то дальше. А теперь и вовсе обняла, как любимого. Но помучила его, помяла и хватит. Успеешь еще..."
Так бормоча и уговаривая, лекарка подняла податливую голову пациента и дала хлебнуть еще горячую жидкость. Он глотнул и не обжегся. Впрочем, в него сейчас хоть гвоздь забивай, может быть, и не почует. Не в себе еще человек, не в теле своем.
Видимо, со стороны это было странное зрелище: высокий, хорошо одетый молодой мужчина и маленькая, сухонькая, нелепая старушонка, мелко семенящая за ним, когда тот зачем-то вышагивал по участку, то и дело упираясь в колючую ограду, сооруженную из сплетенных сухих веток. Тогда он подолгу стоял, глядя куда-то вдаль, куда не пускал его колючий забор. Лекарка в эти минуты присаживалась прямо на землю и, качая головой, то ли уговаривала, то ли попрекала его в чем-то, не получая, впрочем, ответа и не удостаиваясь даже взгляда. Но это не мешало старой женщине по-своему любоваться своим подопечным. Двухдневная щетина на лице, растрепанные, коротко подстриженные волосы, слегка помятые и испачканные в пыли черные брюки и рубашка, расстегнутая на груди... Все это даже шло полудохлому. В таком виде он и мертвый смотрелся бы так, что все бабы завыли бы, как волчицы. Но сейчас, пока жив, смущали его глаза. Все дело было в этих пустых глазах, которые превращали красавца в убогого калеку. И от этого у старухи наворачивались слезы, и так ей было его жалко, что она подходила к нему, обнимала и гладила по спине, уткнувшись мокрым лицом куда-то ему в бок. Так и стояли они подолгу в обнимку втроем: две старухи-соперницы -- смерть и лекарка и этот неизвестно откуда взявшийся полуживой, которого они не могли поделить.
Поглаживая его рукой вдоль позвоночника, Турсуной временами ощущала ладонью легкое тепло, но поймать его, подключиться к его слабо струящейся энергии она не могла. Или слаб был ручеек, или сил ей не хватало, чтобы вдохнуть в него жизнь. Но где, где была эта преграда? Кто этот хитрый и умный, постигший тайну жизни и заключивший союз со смертью?
Думай, Турсуной, думай! Надо понять, каким образом его толкнули к смерти. Знавшая, как ворожить, как притянуть к другим любовь или деньги, ей было страшно войти в эту роль, надеть на себя наряд палача и захотеть чьей-то гибели. Так захотеть, чтобы не жалко стало своей жизни и своего бессмертия, потому что, ступив на эту дорогу, прийти можно только в преисподнюю.
Теперь вспомнить бы, что говорил он вначале. Какой-то сторож в доме отдыха, Фатхуллой, кажется, зовут. И что убивал он по заказу за деньги. Хитро убивал, подсыпал что-то под гипнозом, а человек через несколько дней болеть начинал. Обычно болел, как все, только не выздоравливал, несмотря на все усилия врачей. Она, недолюбливавшая этих важных в белых халатах, ухмыльнулась: "Куда им со своими таблетками?" Так вот, молодой со старым что-то и не поделили! Тут она припомнила этих, почуявших падаль пакостников, которых пришлось отгонять ночью. "Выходит, одного поля они ягодки с этим Фатхуллой".
Сторож, значит, в доме отдыха. Был такой вроде, стала припоминать она желтоватое припухшее лицо, с тусклыми глазами, внимательно смотревшими на нее, когда она проходила через ворота по пути в единственный здесь магазин. Появился он в кишлаке недавно. Тихий такой. Даже голоса его она припомнить не могла. Зато удивляло ее, что стали меняться собаки у сторожей чуть ли не каждый месяц. Тогда она это не связала с новеньким. Да и вообще он в глаза не бросался. Если б не нынешняя ее головная боль, она бы в жизни его не вспомнила. А тут надо же, какие вещи всплывать начали. Значит, неспроста собачки пропадали. Были, выходит, причины! Без причин никакие собаки никуда не исчезают!
А болели, говорит, заказанные по-разному. Этот Усман его, что ли, задохнулся. Кликуша тихо угасла, потеряв силы и интерес к жизни. У кого-то там отеки пошли на ногах, а затем и вовсе почки отказали. Вот, вот... И этот вроде бы на тяжесть в ногах жаловался.
Она присела у его ног, задрала штанины, спустила носки. От резинки осталась глубокая борозда. Потыкав пальцем, какое-то время смотрела на оставшиеся еле заметные ямочки. Затем, закрыв глаза, стала раскачиваться, все время повторяя: "На смерть, на смерть, на смерть"...
Полоумный стоял у ограды, уставившись на горы своими пустыми глазами. Турсуной же вдруг, перестав качаться, привстала и, ухватившись за брючный ремень, стала тянуть его вниз, пока тот не сел прямо на землю. Удерживая его за плечо одной рукой, другой она залезла ему под брюки, стараясь приладить свою ладонь к крестцовому отделу позвоночника.
Да, со стороны это было странное зрелище! Волосы ее растрепались на ветру. Поза была неудобно нелепой: старуха словно обнимала молодого человека вдоль спины, ухватившись за плечо и за задницу, прижимаясь при этом к нему щекой, выпятив в сторону свои мослы, бывшие когда-то ягодицами. "Здесь, здесь зарождается поток. Сюда идет огонь его желаний, отсюда ползет огненной змеей страсть, повторяя изгибы позвоночника, к затылку. Там уже, в голове, огонь возбудит чувства, запутается в мыслях и снова вернется к железам в виде похоти, чтобы замкнуть круг. И если где-то этот круг разомкнуть... Только где удобно поставить плотинку? Где эта трещинка, в которую мягко, как в масло, вошла заноза? Как бы я, наполнившись злобой, могла извести это глупое животное?"
Ладонь ее с сомкнутыми пальцами, как плоская голова ядовитой змеи, медленно елозила чуть вверх, чуть вниз, нащупывая тепло, которое Турсуной пыталась втянуть в свою руку, ускоряя импульс по движению к своему плечу, чтобы он, не задержавшись в ее сухоньком теле, проскочил сквозь плечи, рассеявшись и слившись с другой, разлитой в пустоте жизненной энергией.
Если где-то здесь запруда, то, вытянув излишки пониже ее, можно возобновить приток, и тогда это почувствовалось бы горячей свежей волной. Но, несмотря на все ее усилия, ничего подобного не происходило. Тепло шло еле заметной струйкой, грозящей иссякнуть в любую минуту, если вдруг закроется последняя щелочка. А куда этой щелочке в конце концов деться? В застойных органах, где нет обновления, разбухнет и поднимется слизь, похожая на тину. И тогда... Запах тины, как гнилостное дыхание смерти, почти явственно пахнул на обнимавшую полоумного лекарку, чтобы не забывала, что они тут втроем.
Подробно обследовав крестец, змееподобная рука вылезла из штанов и потихоньку попятилась вверх, возвращаясь иногда, как бы для проверки, ненадолго вниз, чтобы затем чуть быстрее прежнего проделать пройденный путь, пока наконец в районе лопаток Турсуной не почувствовала себя скованной в крайне неудобной позе. Выкрученная рука отдавала болью в плече. Ладонь ослабла и, соскользнув с позвоночника, уцепилась сбоку за рубашку. Уставшая старуха опустилась на колени и, прижавшись своим худеньким телом к широкой спине умирающего убийцы, отрешилась от всего, набираясь сил.
Нет, негде здесь зацепиться! Там, внизу, у него все в порядке. Самец в расцвете сил! Пущенная по кругу ядовитая стрела прошла через его чрево, унесенная похотливым потоком, ничего здесь не повредив. Значит, воткнулась выше. И она, подняв выгоревшие глаза, уставилась в затылок. Теперь змеиная голова поползла пальцами вверх между лопаток. А лекарка, морщась и мигая каждые две-три секунды, посылала свои жизненные силы по левой руке, концентрируя их у плеча и затем разгоняя через локоть к кисти, так чтобы импульс прошел в чужой позвоночник и, возмутив в нем спокойствие, погнал волну, как порыв ветра на водной глади, ускоряя и ускоряя, пока не натолкнется она на препятствие и не отразится назад. По идее, правда, ничего никуда отражаться бы не должно. Уйти должен был щедро посланный ею огонь, бесследно растворившись, как капля дождя в океане.
Мигала и морщилась Турсуной непроизвольно каждый раз в момент разгона импульса энергии по руке. Выглядело это несерьезно, даже как-то по-клоунски, но она ничего поделать с этим не могла. Само так получалось. Конечно, на людях ей хотелось выглядеть поприличней. И она даже стеснялась своих гримас. Но зрители, на удивление, с пониманием воспринимали ее в эти минуты, чаще всего деликатно отворачиваясь или опуская взгляды. Причем тишина наступала сама собой. Боялись отдыхающие помешать непонятному для них таинству общения лекарки и пациента. Не решались нарушить возникающую на их глазах непонятную связь между ними.
Между тем в ладони ее действительно возникло тепло. Причем, по мере продвижения вверх, тепло это увеличивалось, и в районе затылка рука уже просто горела, став совершенно мокрой от пота. Вот она -- запруда! Кажется, она нашла то, что искала. Но что делать дальше? Теперь она уже не посылала никакие импульсы, просто удерживая руку в прежнем положении, обхватив ладонью всю прильнувшую к ней затылочную область -- от шеи и почти до темечка. Тепло, впрочем, стало постепенно спадать, остановившись через несколько минут на уровне приятного, легкого жжения. Настолько приятного, что не хотелось вовсе убирать руку от тянувшегося к ней затылка. Тепло это было ее собственное, только отраженное. И старуха тянула время, боясь упустить достигнутое, и совершенно не представляла, что делать дальше. Тупик, как есть тупик, во всех смыслах.
От того, что спасительные мысли наотрез отказывались посещать ее не сильно умную голову, она, расслабившись, снова прильнула своим худеньким детским телом к широкой спине полуживого, доверившись чутью, доставшемуся ей в наследство помимо ее воли от нежно любящих бабушек и дедушек, слава Богу не оставляющих и теперь ее одну в час испытаний. Подключенная к его потоку, она терпеливо ждала своей минуты, время от времени посылая пучок своей жизненной силы, формируя его уже не от плеча, а от паха. Тепло это так же регулярно возвращалось ей в руку, но это почти уже не интересовало ее. Там, внизу живота, зародилось желание, нежданное уже в этом нелюбимом высохшем теле, из которого она старалась выскочить при каждом удобном случае. Полная луна и -- чудно! -- лети, душа, резвись, проживая, как в театре, путаные роли, любя, и страдая, и дрожа от страха за свои новые эфемерные оболочки. Благо, иногда случалось ей побыть и красавицей. И подыграть ей могли герои, не чета этим настоящим, безвольно и трусливо плывущим во времени, вслед за секундной стрелкой, почти в такт сердцу, отбивающему отпущенный срок.
Ах, как она ждала полнолуния, стараясь не беспокоить засыпающее тело. Еще не успевал подняться из-за горы огромный светящийся шар, а она чувствовала уже его притяжение. Как тут не оторваться от тела, если устремлялись к царице ночи -- и вода в океанах, и ночные бабочки, и летучие мыши, и души спящих? Только не противиться этому потоку -- лететь, встречаться, перевоплощаться. А потом мучиться от того, что всему приходит конец. Вспыхнет солнечный свет, и снова надо возвращаться в эту старую, сморщенную шкуру.
Турсуной уже и не помнила, когда оживала в ней похоть. Конечно, ей нравилось смотреть на мужчин, особенно молодых. Но это ведь так, не по-настоящему. Теперь же, припав к сильному телу, покопавшись в его сокровенном и почти почувствовав запах его желез, она слилась с ним в единое целое. Ее чрево наполнялось огнем, и огонь этот поднимался из ее живота и полз вверх, заставив гореть грудь, лицо и уши. И она с новой силой старалась протолкнуть этот жар через свою левую руку, чтобы выбить преграду и замкнуть разорванный круг.
Постепенно к ее морганиям стали в такт подключаться мышцы живота и спины, вовлекая все ее тело в волнообразные движения, становившиеся все более интенсивными. Так, стоя на коленках и ухватившись свободной правой рукой за рубашку пациента в районе живота, она припадала к нему своим чревом, затем втиралась в его спину грудью и потом откидывала назад голову, совершенно ничего уже не соображая и отдав себя во власть безумного потока, объединявшего его -- убегающего от возмездия убийцу, и ее -- ненормальную тщедушную ведьму, жизнь которой теперь зависела от того, хватит ей сил для спасения или нет. Так уж чудно пересеклись их дороги.
Боже, что это было за зрелище! Видел бы это справедливый лесник, или еще того хуже -- покойный мулла Буранбай! Какой жуткий удар по морали! Да осталось ли хоть что-то святого в этом мире?
Но что было до того этим двоим, во что бы то ни стало решившим выжить, назло безвыходным обстоятельствам, сыгравшим с ними такую злую шутку.
Одуревшая Турсуной вся покрылась испариной. Кожа ее, наполнившись влагой, ожила и заблестела. Сквозь стиснутые зубы с хрипом и стоном прорывались вдохи и выдохи, а по левой ее горящей руке все шли и шли волны, подстегиваемые теперь не только ее волей, но всем бьющимся в страсти телом.
Где-то там, за ее пальцами, стало что-то плавиться и растекаться, и она, собирая все свои силы, налегла на дрогнувшую уже убийственную преграду, стон ее превратился в крик, что-то там за пальцами провалилось и потекло, а она еще какое-то время выла по-волчьи, плача и всхлипывая, как когда-то в детстве -- то ли от обиды, то ли от испуга. Подергивались ее детские плечи, онемевшие руки, как плети, повисли вниз, и обмякшее тело ее сползало по наклонившейся вперед широкой спине.
"Будет жить, будет жить! -- отстукивало вместе с пульсирующей кровью в голове.-- Значит, будет жить!"
Она так и лежала на боку, прижав к груди расцарапанные в кровь коленки, около сидящего прямо на земле пациента, пока покой их не нарушило вышедшее из-за тополя солнце.
Лекарка поднялась, отряхнула от пыли платье и, потянув за руку своего подопечного, повела его в дом.
-- Хоть бы попил чего, что ли. Опять же, может, и травки ему помогут. Почистят, силу свою отдадут. Глядишь, все и образуется!
В мазанке снова закипела работа. Запахло дымком и травяными отварами. Турсуной хлопотала, уже не суетясь, точно понимая, что и как надо сделать, что с чем смешать и сколько дать выпить за раз.
Поила она своего пациента из керамической чашки, старательно дула, остужая жидкость, и что-то все время приговаривала. То ли рассуждая сама с собой, то ли беседуя с кем-то посторонним, кому непременно нужно было все знать и во все вникнуть. А то вдруг натворит чего?
Больной удобно лежал на ватных одеялах и высоких подушках уже с закрытыми веками. Никуда не рвался, ничего не хотел. И это вселяло покой и уверенность, что все идет как надо.
К вечеру начались подергивания и судороги на мышцах ног и спины. Что, впрочем, нисколько не расстроило ведьму.
-- Возвращается голубка! Плохо тебе в теле! Вот как бьется вольная птичка в клетке. Ничего, привыкай. Полетала на свободе, и будет. Все же не бесхозная ты. Приличная душа должна жить хоть иногда в собственном теле. Не станет тела, тогда дело другое. Тут уже никто ничего не возразит. А пока потерпи, потерпи до срока. А срок твой еще, видно, не пришел. Не время еще, не время...
Так она уговаривала, умиленно улыбаясь, прилетевшую с воли душу.
Сколько раз и ей противно было возвращаться в опостылевшее тело. Служить ему, переживать... Кушало --не кушало? Пило -- не пило? Что надеть? И как не замерзнуть? Целый день в таких заботах -- тоска. Трудно, конечно, с воли в неволю. Но что делать? Так он, всесильный, все это устроил.
Пациент ее, наконец, вышел помочиться. Затем вернулся на свой топчан и уснул.
-- Завтра есть захочет,-- улыбнулась уставшая Турсуной.-- Значит, все будет хорошо.
Она вынесла по куску сала собакам, отпустив их, благодарных, на волю, и улеглась на воздухе на айване, закутавшись в курпачу и посасывая, как соску, кусок соленого барсучьего жира. Остальное все завтра, потом.
IV
Утро выдалось уже по-осеннему зябким. Ветер нагнал в горы тучки, которые там высоко, обняв скалы, разрыдались, жалуясь на свою бродячую долю, но потом передумал и погнал сопливые стада куда-то дальше. Так что ненастье в серебряной долине не состоялось. Капнуло несколько капель, запахло смоченной пылью, защекотало носы и улеглось. Ожидание бури было, а вот самой не случилось. Обошлось, так сказать, без скандала и истерики.
Горожанин спал беспокойно. Временами метался и стонал, произносил какие-то несвязанные слова, выгибался и бился о глинобитную стенку, но потом затихал, на время проваливаясь в забытье, находя, видно, убежища, где мог затаиться хоть ненадолго, прячась от своих мучителей.
Знахарка же, напротив, провела дивную ночь, отдохнув и наполнившись силами и уверенностью, что все будет хорошо и нежданная беда ее сама собой отвяжется. Во всяком случае, мертвая хватка ее уже ослабла настолько, что, пожалуй, придется ей искать другое пристанище.
Буря не состоялась! Не здесь, не в ее логове оборвется путь чужого человека из большого, непонятного для нее города. А значит, не будет милицейских протоколов и злорадства не любивших ее обитателей верхнего -- да что там!-- наверняка и нижнего кишлака. Вот, мол, долечилась! Убила здорового парня! И сошлись бы все на том, что давно ожидали такого исхода. Живи как все, а то возомнила себя целительницей и гребет деньги лопатой. Благо, что эти горожане чокнутые, совсем помешались на дикой природе. Будто и не видят ее дремучести и необразованности.
Но теперь уж не дождутся. Проехали! А то моду взяли помирать к ней приходить! Что, мест в больницах больше нет? Профессора перевелись?
С такими мыслями хлопотала Турсуной по хозяйству. Наварила яиц вкрутую. Бросила пять кусков сахара в крепкий ароматный чай. Размочила лепешку. Нарезала колбасы. Эх, чем не жизнь! Есть и в этой жизни свои радости. А этот пусть дрыхнет. С ним она еще успеет разобраться. Дальше все само собой образуется, только не мешать.
Не успела она додумать эту приятную мысль, что все теперь само образуется, отхлебывая из большой пиалы горячий, сладкий чай, как вдруг громко залаяли собаки, залаяли разом, бросившись к забору, стремясь в самом начале остановить вторжение на свою территорию. Овчарка Джек аж захрипел от злобы. А старуха, напротив, закивала головой, заулыбалась, откусывая от круглого ломтя остропахнущей колбасы с островками свиного жира, к которому, несмотря на свое нынешнее мусульманство, она была неравнодушна: "Вот оно и избавление, вот и славно".
Действительно, свирепость в собачьих голосах пропала, лай преобразился в дружелюбное гавканье -- приветствие, а затем вдруг прекратился вовсе. "Получили угощение, -- снова кивнула головой знахарка.-- Значит, и они теперь колбасу трескают, -- заулыбалась она.-- Точно такую же -- вареную, по два двадцать, с жиром". Было ли это предвидением, предчувствием, телепатией -- неизвестно. Но только собаки с упоением и даже восторгом жевали одуряюще пахнувшую дешевую колбасу, осторожно принимая куски прямо из рук худощавого, среднего роста молодого человека в потертых джинсах и голубой клетчатой рубашке с закатанными по локоть рукавами. Аккуратно постриженный, с черными усиками, белокожий, с чуть азиатскими глазами и довольно крупным носом, на вид лет двадцати пяти, жилистый, с рюкзаком через плечо, приехавший первым утренним автобусом из Ташкента горожанин и должен был, по мнению Турсуной, избавить ее от столь хлопотного пациента, создавшего для нее столь мучительную ситуацию, представлявшуюся еще сутки назад почти западней, ловушкой, из которой уже и не надеялась выбраться. Казалось бы, что такого? Пришел к ней бедолага за помощью, а умри он -- вся ее жизнь пошла бы под откос. И это на старости лет! И позор, и следствие, и суд! Господи, сохрани! И самое главное, ни за что ни про что. Просто так. Судьба! Жребий! Рулетка!
Но теперь, через сутки, Турсуной с аппетитом ела колбасу, запивая сладким чаем, довольно ожидая гостя, которого еще не видела, но была ужасно рада. Впрочем, она не кинулась во двор, не бросилась навстречу избавителю, не повисла у него на шее, чтобы не ушел, вдруг забыв что-то или передумав. Зачем? Всему свое время. Пусть собак покормит. Все, что должно быть, то случится. И она спокойно жевала своим беззубым ртом мягкую колбасу с жиром и улыбалась. Сейчас, сейчас придет родненький сам, а она деланно удивится, вскрикнет, заохает, засуетится, побежит ему навстречу, будет обнимать, спрашивать, предлагать чаю, все повторяя: "Ростик, Ростик".
Как старуха угадала? То ли по интонации собачьих голосов, то ли правда было в ней что-то такое, но только и вправду это был Ростик -- можно считать, ее ученик, часто гостивший у них и получивший в полное свое распоряжение, в подарок от муллы Буранбая, верхнюю мазанку, в которой, впрочем, по непонятным причинам, не ночевал, но использовал для сушки и хранения корней и трав, которые приносил с гор. Вообще он был парнем беспокойным, на одном месте не сидел. Утром с рассветом уходил в горы, приходил вечером, иногда уже преодолевая последний отрезок пути в темноте, хорошо, что на пять километров вдоль сая от дома отдыха шла вполне приличная бульдозерная дорога. Не асфальт, конечно, но тем не менее даже отдыхающие пенсионеры ног там не ломали, а пасечники везли по ней свои прицепы с ульями и домиками на колесах.
По ночам уставший за день ученик часто разводил костерок, подолгу смотрел на танцующие языки пламени и на звезды. Так и засыпал на воздухе, если погода позволяла, загадывая желание и думая о чем-то своем.
А бывало, что оставался днем и присутствовал на приеме больных. Тогда знахарка особенно выделывалась: старалась говорить умные фразы, напускала на себя важность, не вязавшуюся с ее комплекцией. Ну, в общем, цирк не цирк, а представление получалось на стыке жанров. Театр абсурда и еще Бог знает что. Причем клоунами по большей части выглядели и горожане, которых она заставляла целовать землю, ползать на коленях, бормоча всякие заклинания. Почти все подчинялись, с ужасом представляя, как они выглядят со стороны, но потом доверчиво пили травяные отвары и бережно прятали в сумки пучки трав, по несколько раз переспрашивая, как их готовить и принимать. Турсуной, которую русскоязычные отдыхающие из дома отдыха звали Евдокией Романовной, а старые знакомые просто Дусей, сначала объясняла все с энтузиазмом. Показывала, каких духов трава будет изгонять, от каких оберегать, как будет притягивать удачу, и любовь, и богатство. Но потом при переспросах сама запутывалась, какая трава гонит, а какая притягивает, что, впрочем, не портило общего впечатления. И от непонятности, даже напротив, росло у горожан доверие, и они с охотой оставляли ей свои десятки, пятерки, а она отпихивалась от них, а они умоляли ее не обижать, и что, мол, от чистого сердца. В общем, довольными оставались все, кроме молча следившего за всем этим многочасовым представлением зрителя. Иногда же разошедшаяся старуха и вовсе переходила на откровенную ворожбу. Шаманила, металась из стороны в сторону, нелепо размахивала руками, произносила обрывки различных молитв и заговоров, щедро обещая вернуть любимых, отогнать врагов, устроить личную жизнь. Разомлевшие пациенты и особенно пациентки, которых было во много раз больше, готовы были молиться на кудесницу, впервые, наконец, поняв, откуда все их неудачи и несчастья. И вот она, волшебница, все объяснила, разложила по полочкам и дала травы-избавительницы! И что же им раньше столько головы морочили, травили таблетками да уколами? Многие бросались ей в ноги, старались целовать костлявые немытые руки. А она -- сама скромность. Нет, святая да и только!
В эти моменты у ташкентского ученика аж желваки начинали ходить от злости. Он стискивал зубы и с трудом терпел, стыдясь за бабку, и за пациентов, и за себя, чтобы не прекратить все это безобразие и издевательство над здравым смыслом. Нет, здесь не пахло ни учениями "Дао", ни тибетскими холодными трактатами, ни индийской древностью, ни соединителем Востока и Запада Авиценной, ни вообще ничем приличным не пахло.
И он в конце дня тактично, стараясь не обидеть пожилую женщину, пытался прояснить -- почему она разным больным, с разными болячками дала одних и тех же сорняков, которые надергала при нем еще в прошлый раз прямо у могилы Буранбая? А теперь раздает как панацею от всех болезней. Глупо ведь! Вон у женщины давление высокое. Так ведь сколько бозбаша принес. Все пастухи, все егеря только этим бозбашем и бредят. Чудеса рассказывают про него. Да и сам на себе испытал, как тянет от него спать и приходит покой и расслабление. Так дайте людям! Специально же на верхотуру лазил в начале августа к самым ледникам. Так нет, как лежал бозбаш кучей, так и лежит нетронутый. Да и другие травы так же. И корни, которые копал, мыл, резал, сушил как положено -- только пользуйтесь!-- сгребла, как мусор, в кучу! Назло, что ли?
И он по книжкам с рисунками показывал, читал ей. Она смотрела, устало улыбаясь, кивала головой, отхлебывая чай и разглаживая скомканные купюры, сортируя их любовно: десятки с десятками, пятерки с пятерками, трешки с трешками. Случались и четвертаки, и редко полтинники, так их она не показывала, считая, что не для чужих глаз такие деньги.
А он показывал ей молочай -- вот, мол, смотри, что ученые установили, или вот -- золотой корень.
-- Вон я тоже принес, накопал за Кызыл-Нурой на камнепадах. Там копать легче, сдвинешь камень, он сам вниз летит, да еще за собой другие тянет. Так корни и оголяются -- только бери. А вот смотри, от скольких болезней помогает. И других сколько -- все тебе принес.
Та кивала головой:
-- Молодец! Спасибо! Как далеко ходишь! Туда и пастухи не ходят, только охотники за козлами и ты за травой. Молодец!
-- Так что людям не дала? Жалко тебе, что ли?
На что она, занимаясь своими делами, презрительно отвечала: "Профессор!"-- вкладывая в это слово столько иронии, что дальше говорить было уже не о чем.
А еще, бывало, он приставал к ней с переводами тибетских трактатов.
-- Вот, смотри, расшифровали сколько рецептов, и растения определили, и вот таблицы, в каких случаях использовались. Ты же с Алтая. Там же предки твои лекарством занимались. Может, вспомнишь? Ведь среди твоей родни тоже знающие были.
И он показывал ей рисунки с растениями и органы, на которые они влияют.
А та даже с интересом разглядывала картинки. И про лам говорила одобрительно:
-- Умные люди, грамотные. Большим уважением в народе пользовались. И молились, и лечили. И животного ничего не ели, а силу не теряли. И пели хорошо. Потом разогнали всех. Не прижились они на Алтае. А ты молодец, учись. Книжки читай. Тоже умным станешь. Ученым -- профессором!
Вот и весь сказ! Казалось бы, что толку с этой знахаркой столько лет время терять молодому ищущему парню? Чему учиться? И так все ясно! Если бы не одно "но"... Слишком часто, для простого совпадения, приходили те же люди снова. Да с подарками! Да с благодарностью: и с болячками полегче, и с близкими получше. Тут как быть? Не видеть -- нельзя! Не верить -- глупо! А еще, бывало, покажет он ей травку, а она ей такую точную характеристику даст в двух словах, что все написанное в книжках потом киселем тянущимся кажется. Чтоб в нескольких словах и силу определить и направление, это случайно не бывает. Это знать надо, чувствовать! Так вот почти десять лет и собирал ташкентский книжник по крупицам то, чего в книжках не было.
А то, что сорняки людям раздавала, так это под наговор. Просто потому, что с нужной могилы. Это он тоже не сразу понял, успев сто раз с бабкой переругаться. Так и цапались! Он ей свою правоту вычитанную доказывал бесполезно, а она ему нет-нет да и подскажет невольно что-нибудь реальное, как в жизни переменчивое, растущее и угасающее. Как это в книжках объяснить? Пока сам не поймешь, не выстрадаешь. Пока не оживут растения, не заговорят, каждое с характером, то в настроении, то не в настроении, то в силе, то в бессилии, то в любви, то в горе, то стремящиеся жить, то готовые умереть, обреченно ожидая своего часа, то отдающие излишки, то желающие впитать чужое. И все важно в них: и из чьего праха взошли, обретая от ушедших силу и слабость, волю, и связь с землей и небом, и много ли страдали, выйдя из семени, натерпелись ли холода, голода, жажды. И готовы ли дальше терпеть, чтобы жить.
Так вот, среди абсурда и стыда, иногда случались прозрения. Часто не сразу, через время, посреди бессонной ночи, в бесплодных попытках помочь больному, подобрать к нему ключик, вдруг приходит ощущение родства всего живого, общности жизненной энергии. И оказывается, что вовсе не выше человек растения и не из другого теста слеплен. Вместе из праха восстали, и после прах их смешается в земле. И один источник напитал их силой, дав волю к жизни и готовность удобрить собой почву для следующих поколений, для продолжения себя в вечности. И нужно-то всего малость: подпитать недостающее, восстановить нарушенное равновесие, вывести из тупика. Дать этой энергии свободно наполнять наше тело беспрестанным движением, потому что нет без движения гармонии. А без гармонии нет здоровья.
Конечно, наделять растения духовной жизнью -- это даже в некотором роде поэзия. Но, может быть, именно поэзия приближается к глубинной сути вещей и процессов, наполняясь мелодией и ритмом, и струясь затем чарующей песней, пусть не всегда понятной, но пульсирующей в каждом сердце: бу-бу-бу, бу-бу-бу, так-так-так, так-так-так -- гулко так, ясно, и с тоской, и с надеждой, и со слезами. И рождаемся -- плачем, и уходим -- плачут. Как же без этой соленой влаги? Оттуда она -- из океана, нашей прапрапраколыбели.
Да какой лекарь не поэт? И Ростик был поэт. Пока в горы идешь, все переплетется, все перемешается -- и ритм шагов, и стук сердца в висках, и дыхание в пересохшем горле, и бредовые мысли, и воспоминания. В этом котле все перекипит, а затем, глядишь, и родится под звездами что-нибудь такое: "Узелочек с серебром тихо плачет: динь-бом-бом, словно жалуясь окрест. На холме же белый крест, и измученный Господь. Сердце пикой уколоть. Серебром блеснет она. Вот тебе, Господь, цена!" Да, чего только не родится под звездным небом! Это, наверное, от отчаяния. Непостижимо это небо! Вой, задрав голову, ори! Сочиняй стихи-- это все одна песня про наши истоки, оттуда мы, наверное, оттуда. И еще, наверное, связывает нас невидимая пуповина с общей мамой, не такой уж холодной и равнодушной, каким кажется космос. Ведь наполняет же нас любовью и примиряет с жизнью. А кто что поймет в этой жизни и вынесет из нее, так это уж судьба -- каждому своя.
V
Словом, не так уж и гладко складывались лекарские отношения. Не все воспринимали они друг в друге: старая и молодой. Разность времен, несовпадение поколений. Ну, а связывал корыстный интерес: старая боялась одиночества, молодой пытался выведать ее тайны. Не уносить же ей их с собой. У него был азарт, у нее стремление заполнить пустоту. Не была она матерью -- не сложилось. Такая вот страшная расплата.
Ростик, еще перед спуском в овраг, обратил внимание на нелепо смотревшуюся здесь, на кривой грунтовой скошенной дороге, подходящей к дому Эргаша, белую новенькую "Волгу" с ташкентскими номерами. Даже потоптался возле нее, преодолев желание погладить ее рукой.
"Значит, ташкентский гость у бабки. Богатый, и специально приехал. Не из отдыхающих. На лобовом стекле толстый налет пыли. Неужели ночует здесь?" Затем он спустился, встретил собак у калитки приготовленными заранее кусками колбасы. Такую и бабка любила, ну и собаки, конечно, тоже.
Калитка фиксировалась металлической петлей, наброшенной сверху на столбик и крайнюю торчащую доску, так что ни ключей, ни отмычек не потребовалось. Собаки путались под ногами, вымогая угощение. Тропинка довольно круто взяла вверх. Справа был колючий забор из сухих веток и проволоки, слева в еще не скошенной высокой люцерне копошились, добывая себе корм, куры. Из дымохода вился дымок. Дверь в мазанку была приоткрыта. Он, пригнувшись, вошел. За дощатым столом в полумраке завтракала старуха, как всегда с растрепанными волосами, свисающими в беспорядке седыми прядями на плечи и лицо. Пару мгновений она смотрела на него, как бы не узнавая, а затем заохала, засуетилась:
-- Ростик! Ростик приехал! Молодец, не забыл старую! А я уж и не ждала.
Засмеялась почему-то, обнажая редкие почерневшие зубы. Ее детское тело легко подалось навстречу ему. Он обнял ее за плечи, прикоснувшись виском к ее уху:
Он снял с плеча рюкзак, открыл его, стал выкладывать лепешки, консервы, колбасу, сало -- знал, что она любит, хоть и не положено. Даже при живом Буранбае имела запас, но говорила, что это барсучье или баранье, ну, а колбаса словно и не имела происхождения, кто его знает, из чьего она мяса. Мулла, конечно, это не ел, но и не ссорился, как бы не замечая бабкиной хитрости. Видно, большим грехом это не считал. Не колбасой и салом души губят. В желудок чего не закинь -- все перемелет, а бес-шайтан страстями живет, из них плетет капканы и ловушки, петли да удавки. И приманка у него не свиная колбаса, это бы ничего. Голодному поесть естественно и даже нужно. А вот желать того, чего не заслужил, на что права не имеешь, -- тут уж реальная зацепка. Из этого такую игру-охоту затеять можно -- вволю натешишься.
За салом, впрочем, пошли печенья, пряники, конфеты, кусковой сахар. Словом, харч по полной программе.
Ростик к своим двадцати семи годам твердо усвоил, что за все надо платить. И за знания тоже, и даже за знания особенно. Что и говорить, нормальная философия, особенно если знания эти кормят.
Старуха по ходу дела харч куда-то успевала прятать. Такая была у нее манера. Не всегда она жила сытно. Ну, вот и остались привычки, а это уже вторая натура, не изменишь.
Покончив с этим, Ростик сел за стол, бросив рюкзак на земляной пол. Пока бабка наливала ему в пыльную металлическую кружку чай, он огляделся, привыкая к полумраку. Там в углу на топчане кто-то спал, прямо в одежде, распластавшись на ватных одеялах.
-- Кто это тут у тебя дрыхнет?
Лекарка замешкалась, не зная, как объяснить поточнее.
-- Черт принес. Умереть здесь хочет.
-- Ну?!-- только и выдохнул ученик.-- А ты что?-- чуть не поперхнулся горячим чаем.
-- Я ничего. Я против.
-- Ты что, объявление давала, что у тебя здесь помирать хорошо?-- оживился, ехидничая, Ростик.
-- Какое объявление?-- не поняла бабка.
-- Сколько дней он уже у тебя?
-- Третий день сегодня будет. Две ночи прошло.
Ростик бросил свой чай и заинтересованно подошел к топчану. Внимательно осмотрел поросшее щетиной лицо, послушал довольно тяжелое, но ритмичное дыхание, нашел на запястье пульс, бегущий ударов под сто в минуту, и заключил:
-- Вроде жив твой клиент, хоронить пока рано. А то я бы тебе яму выкопать помог. Видишь, лицо белое, не землистое, значит, пока в землю рано.
Отойдя от спящего, он подошел к котлу, в котором целительница варила свои травы, стал доставать со дна по одной размокшей травинке, нюхая, разглядывая и даже пробуя на зуб каждую. При этом неодобрительно морщился и сплевывал на пол распробованные травинки-стебельки.
-- При таком лечении он у тебя долго еще проспит, а если не пожадничаешь и еще столько же ему дашь, то, глядишь, и вправду он у тебя крякнет, причем не приходя в сознание. Поняла, Дусь? А?
-- Типун тебе на язык! Чего мелешь-то!
-- Я-то знаю, чего мелю. Как-то у тебя этой дряни напробовался, подглядел, что ты сама себе наварила, ну, и допил остаточки за тобой. Правда, там погуще было. Так тебе хоть бы хны, а я только на вторые сутки в себя пришел, да еще и вспомнить долго не мог, кто я и где я. Такая вот точно дурь была -- по книжкам судорожный яд. Можно, конечно, понемногу принимать с пользой для нервов, ну, и при спазмах, но ты что-то перебарщиваешь! Точно тебе говорю, доиграться можешь! Опять небось по кладбищу шныряла. Тоже луга нашла, нивы. Урожай в закрома тащишь! На Буранбаевской могиле уже, наверное, ни одной былинки не осталось. Все заготовила. Скоро землю таскать начнешь. Смотри, отдаст концы твой пациент, не отвертишься!
Последнюю фразу он сказал уже без иронии и даже с досадой, что невольно и ему придется во всем этом поучаствовать. Надо же было так влипнуть! Это он уже понял. Тут теперь не до шуток. Шутки кончились. Помрачнев, он сел на скамейку, перебирая возможные варианты развития этой неприятной истории...
Лекарка же, налив себе из чайника, стала размачивать привезенные печенья, и когда они становились мягкими, осторожно вынимала их из пиалы и опускала сверху в открытый рот. Чай при этом стал мутноватым, а она раз за разом продолжала размачивать желтоватые четырехугольники, по-настоящему увлекшись этим процессом, иногда отхлебывая мутный напиток, пока пиала не опустела.
-- Так что делать-то будем, Дусь!?-- подал голос Ростик.
-- Забери его в город. Пусть там лечится. Теперь-то не умрет. Проскочили. А то свалился на мою голову. Да еще Эргаш чуть было шум не поднял. Хорошо, что забрал у него кучу денег. Теперь молчит. Ждет, как дело повернется. Придурок! Ты чего там уселся? Иди поешь, попей с дороги. Успеешь еще себе голову поломать. Он еще долго спать будет.
Ростик снова подсел к столу, отхлебнул из кружки. Чай был вкусный. В голове его что-то не складывалось. Доза в котле была не опасной, действительно лечебной, но варево было свежим, а что было до того, так этого он пока не знал. Самая простая версия, пришедшая на ум, была такой: приехал пациент, бабка не рассчитала, с дуру дала ему лишнего, тот и уснул. Теперь ей надо было его выпроводить. Но, во-первых -- слишком долго спит, во вторых -- ехал он специально к ней, не в дом отдыха, а то бы машину оставил там, а сюда пришел бы пешком, как все. И еще -- какого черта лесник в карманы ему лазил? Не такой он человек. Это он и решил прояснить.
-- А чего это Эргаш шманать твоего клиента вздумал? Что-то на него это не похоже.
-- Ишак он, твой Эргаш!-- не могла простить старуха оплеуху.-- Так и передай ему, что он ишак!
-- Ладно, и в морду ему дам. Скажу, что ты передала!
-- И в морду дай!-- обрадовалась лекарка, не уловив подначки.
Ростик неторопливо жевал, а бабка долго поносила своего соседа последними словами, отметив и его угреватую кожу, мол, прыщ гнойный, и много еще чего, явно несправедливо и с перебором, пока ее не перебил протяжный стон с топчана. Пациент ее выгнулся, как при эпилепсии. Видимо, стало сводить мышцы спины.
Ростик мигом бросил еду и оказался у топчана, с интересом наблюдая за страданиями больного, стараясь понять, что с ним происходит и отчего пена изо рта не пошла. Спина быстро расслабилась, потом он подергал ногами, напрягая мышцы бедер. Выходило что-то вроде синдрома судорожной готовности, что совпадало с бабкиным зельем, особенно если представить, что за двое суток он принимал его в больших дозах и неоднократно. Отметил он и идиотскую, умиленную улыбку на лице лекарки. Плюнул, выругался про себя и пошел говорить с соседом, надеясь, что тот как всегда в здравом уме и не заразился шизофренией. Хотя, если учесть, что он начал лазить по карманам, то...
Эргаш уже ждал его у машины. Ростик бегом пересек овраг и, чуть запыхавшись, поздоровался с лесником, пожав его крепкую смуглую руку. Эргаш был мрачен, в глаза не смотрел, а на дежурный вопрос про дела не ответил, молча протянув сверток, в котором оказались документы на машину, права, паспорт и пачка денег. Неловкость продолжала висеть в воздухе. Один не знал, с чего начинать расспросы, другому было не по себе от мучивших его все это время кошмаров. Однако, избавившись от денег, лесник стал обретать свое привычное душевное равновесие. Он глубоко вздохнул, поднял глаза к небу, почти беззвучно шепча по-своему, словно благодарил кого-то там сидящего наверху. Теперь он не должен был ждать смерти богатого горожанина, теперь эти деньги перестали мучить его. Алчность ушла из его сердца, и он снова становился справедливым Эргашем, каковым ощущал себя сам и каким считали его соседи. А это было так важно для него, жившего в маленьком сообществе, где все друг про друга все знали, и про родителей, и про дедушек-бабушек. А чертов дом отдыха с непонятными праздными горожанами только путал мысли и сбивал с толку. И этот вот с усиками, в потертых джинсах и клетчатой рубашке, сейчас раздражал своим вторжением в его прочный, понятный мир. Но он все же не решался сказать ему грубость, потому что, в сущности, тот ему ничего плохого не сделал и даже, наоборот, в каком-то смысле выручил его.
Не дождавшись вопросов, лесник наконец заговорил -- слова сами потекли, складываясь в довольно ясную картину, вполне оправдывающую вмешательство соседа в эту темную историю. Правда, свое грубое поведение и всякую чертовщину, вроде взгляда кота, он опустил, зато подробно описал лежащего без сознания молодого мужчину, который только за сутки до того самостоятельно приехал из Ташкента, вырулил по тяжелой дороге аж до самого края оврага, ну и прошел через овраг явно не умирающий. Потому и пришлось залезть в карманы, благо, что эта чокнутая, которую многие считают целительницей, ничего не соображала, видать, нахлебавшись какой-то дряни вместе со своим гостем. Теперь же вот все в сохранности, и деньги, и документы, пусть хозяин пересчитает. Ключи от машины он оставил в карманах. Так что пусть садится и катит в свой город. Затем он стал подробно описывать, как эти полоумные шарахались по участку, обнимаясь и вытворяя невесть что, но собеседник слушал его уже невнимательно. Все подтверждало его первоначальную версию, и он пытался найти выход из этого дурацкого положения, потому что и старуха, и этот хитрый абориген с видимым облегчением свалили на него все свои проблемы.
Вон как торопливо избавляется от пачки сторублевок, будто руки они ему жгут, будто зараза это, чума. Слушая вполуха монотонный рассказ, он листал с нарастающим чувством досады документы: права, паспорт. Необычная фамилия, имя, отчество, год рождения, затем прописка... И тут его осенило: вот оно решение! Ехать богатенький сам пока никуда не может, так, значит, нужно найти по адресу его родных, пусть забирают его к себе и сами с ним определяются. А то сейчас крайним получился он, и нужно всего-то перекинуть ответственность на людей действительно близких. К тому же пока он будет ездить туда-сюда, глядишь и клиент бабкин в себя придет.
А главное, поскорее из этого дурдома, чтобы глаза больше не видели ни эту вредительницу, ни этого блюстителя кишлачного порядка, оживившегося от описания творившихся на его глазах безобразий, размахивающего сейчас руками, сощурив и без того узкие свои глаза от утреннего солнца, в лучах которого отчетливо проступали многочисленные дефекты его кожи.
"Прыщ гнойный!"-- всплыло со злостью припечатанное бабкой клеймо. "Действительно прыщ, один сплошной прыщ!"
-- Поеду я в город. Родственников найду,-- перебил говорящего Ростик.-- Отдохнуть хотел, в горы сходить. Да, видать, не получится. Опять теперь в автобусе париться.-- Это он дал понять, что делает одолжение. Пусть ценят.-- Паспорт я возьму, а деньги и остальное пусть пока у тебя останутся, а то еще вытащат в толкучке, сам знаешь, какая в пригородных автобусах давка.
Сверток перекочевал обратно честному защитнику природы от не менее честного горожанина. Это тоже надо было подчеркнуть. А то в их сознании мы все распутники, бездельники и аферисты. Так вот, пусть утрется нашей деликатностью и чистоплюйством: и отдыхом жертвую, и руки и мысли чисты! Сплошное такое огромное одолжение!
Лесник обрадовался решению, правда, без охоты приняв деньги назад. Опять будут мучить и искушать, невольно возбуждая фантазии, что теперь и пригородный автобус разобьется, и этот псих, не приходя в сознание, и бабку пришибет и себя. Чертовы бумажки! Лучше их вовсе не иметь! Обменивали же раньше мясо на зерно и одежду. Вот бы и сейчас так!
VI
Турсуной план приняла спокойно, будто это и так был вопрос решенный. Без эмоций, радости и благодарностей. Давай, мол, дорогой, езжай побыстрее и там, в городе, долго резину не тяни.
"Моль старая!"-- плюнул про себя книжник, развернулся и пошел налегке, положив чужой паспорт в карман своей клетчатой рубашки.
Который уже раз сегодня пробежал овраг. Собаки на него теперь не реагировали: "Угощения больше не даст, ну и чего за ним туда-сюда бегать?" Затем машина, махнувший ему рукой Эргаш, крутые улочки верхнего кишлака, забор, яблоневый сад, коттеджи, утопающие в тени роскошных деревьев, асфальт, политая свежесть райского уголка, цветущие розы, ласкающие взгляд и обоняние, сторож в окошке, металлические ворота... Площадка, на которой с трудом мог развернуться маленький, похожий на буханку хлеба желтый автобус, кстати, стоящий сейчас с открытыми дверями в ожидании пассажиров.
Ростик сразу забрался в салон, уселся на жесткое кресло. Все! Теперь спешить было некуда. Когда тронется, тогда и поедет. Расписание здесь было только на бумаге и для бумаги, а царь, бог и начальник был в одном упитанном лице водителя. Как решит, так и будет. Повлиять со стороны было уже невозможно. Местные это знали и выражали полную покорность и даже безразличие: "Когда поедет, тогда поедет". А пришлые, бывало, возмущались безобразию, но это как плевать через пропасть на скалу. Во-первых -- не переплюнуть, а во-вторых -- как со стороны все это выглядит!
А пока в салоне было несколько местных женщин, тихо, прохладно, хорошо. Время подумать и разложить свои впечатления по полочкам, пока по дороге не станут набиваться на каждой остановке люди, чем ближе к Паркенту, тем больше, до крайней степени сжатия и переплетения тел, рук, ног, перекошенных шей и неудобно торчащих голов. В основном женщины с сумками и тазами, дети, пожилые мужчины, едущие в мечеть или на базар, а скорее и туда, и туда, да зайдут еще обязательно к родным в гости. Потом так же назад. Ростик знал, что уже на первой остановке в нижнем кишлаке он уступит место какой-нибудь приятной молодой женщине с ребенком, а потом зацепится за поручни и постарается, чтобы его не сбивали с мыслей толчеей, запахом пота и помытых когда-то кислым молоком волос и разговорами до самого райцентра. А потом опять на время покой, тишина до самой посадки в большой автобус -- экспресс на Ташкент, где места были согласно купленным билетам.
Пока же, при разборе своих впечатлений, он отметил как менялось его ощущение времени. Он выбирался из оврага, как из омута, черной дыры в параллельный мир, который на самом деле не должен был существовать даже в виде этих двух жалких мазанок, населенных призраками, клопами и одуревшей от одиночества и тяжелой жизни старухи, которая с трудом притворялась, что существует на самом деле, почему-то не решаясь еще уйти из этого мира навсегда. Затем этот кишлак, живущий почти натуральным хозяйством, с людьми, не желающими перемен, которые могли разбить их надежный, сложившийся жизненный уклад, где все понятно и незыблемо, как эти горы.
А потом за оградой островок столичной жизни, искаженный бездельем, как в кривом зеркале, и смешно, и уродливо, и противно, потому что бездельничать красиво надо привыкнуть, постоянно ведя праздную жизнь. А тут собрались трудящиеся мужики и женщины, вырванные из своего привычного мира и не знающие, что теперь делать со своей скукой через несколько дней. Ну, искупались, позагорали, поели, выпили, растормозились и стали выходить из рамок приличий, особенно если были без семьи, особенно если без детей, которые точно никому скучать не дадут.
Вообще насчет времени у Ростика была целая теория, и он носился с ней, вечно ища подтверждения и примеривая все на себя. Началось все с увлечения историей, что само по себе подразумевало путешествия в прошлое, которые, впрочем, были умозрительными, информативными и ни к чему не обязывали. Пока он не стал задавать себе вопросы. Ну какого черта один народ поперся неизвестно куда, чтобы побить людей, которых никогда не видел? Ну не ради же барахла, которое тоже надо было тащить на себе и которое почти всегда не стоило тех жертв и расходов, бывших в итоге настоящей реальностью.
А втягиваясь в события и ставя себя то на одно, то на другое место, он почти неизбежно чувствовал себя полным психом, и погружаясь глубоко и ныряя поближе. Но зато появилось это ощущение временных пластов, которое почти кожей он осязал в повседневной жизни.
Что же касается теории, то, может, она и не была оригинальна. Ну кто не замечал, что время бежит по-разному, то ускоряясь, то почти останавливаясь? Просто Ростик привязал время к массе. Чем меньше масса, тем время, как правило, для нее течет медленней, и наоборот. Так, для мотылька день -- целая жизнь, почти вечность, а для планеты и миллион лет -- мгновение. По-разному течет время для микроба и человека. Притянул он это и к медицине. Так выходило, что даже для разных клеток время текло по-разному. Разные у них жизненные циклы. И, уж конечно, текло оно несравненно медленнее, чем ощущал его человек в целом. Получалась полная многоуровневая временная автономия. Внутри нас были и армии бойцов с дисциплиной и командирами, которые тоже могли при злоупотреблениях выродиться в банды мародеров. И не хуже, чем дикие завоеватели. Были и рабочие, и перевозчики, и почтальоны. Они рождались, учились, работали, умирали, образуя, в свою очередь, взаимодействующие друг с другом системы, даже если у них был разный отсчет времени. Все как в точно настроенном часовом механизме, где разной величины шестеренки, соединяясь, вращаются с разной скоростью. Но кто же так настроил этот механизм? Мы большие, внутрь себя не смотрим, а, в свою очередь, может быть, люди в своей весовой и временной категории лишь выполняют определенные функции в более мощном живом организме, как клетки в нас. Кто знает?
Что же касается практической пользы от всего этого ... Зная рычаги воздействия, лекарь получал возможность ускорять или замедлять процессы в определенных системах, влияя тем самым и на весь организм в целом, тормозя или, напротив, подгоняя стрелки биологических часов. В целом же осязание временных пластов, часто перемешанных в нашем мире, развлекало. И это было уже больше, чем игра. Это стало мироощущением. В конце концов все вышло из прошлого, и любопытно было встретиться с заблудившимися в чьих-то головах средними веками. Это как встретить себя на улице в детстве или в прошлой жизни.
Переполненный автобус уже был в Паркенте, медленно проезжая мимо базара к конечной своей остановке. Все напряглись в ожидании скорого освобождения из этой давки. И вот, слава Богу, стали расплетаться руки, ноги, тела, тазы, мешки, сумки, ведра, грудные дети. Все это протискивалось мимо, пока не освободилось пространство для выхода на волю, под свежий ветерок, впитавший в себя ароматы горных и степных растений, смешанных с испарениями от нагретого асфальта и пылью. А это уже совсем другие запахи!
Купив билет на экспресс, Ростик еще с полчаса побродил вокруг автостанции, наслаждаясь свободой и тишиной. Выбравшись из переплетенных в замкнутом пространстве "Пазика" тел, больше не хотелось думать о спутанных пластах времени, о глупой нашей истории. А зачем людям знать про собственную глупость, когда легче найти виноватого в своих бедах на стороне. Или целый народ обвинить или группу лиц. И все это много раз, как заезженная пластинка, крутится во всех временах, в разных странах, в разных этносах, время от времени бросающихся в злобе друг на друга под влиянием массовых психозов, одержимых заразной тягой к насилию и суицидам. Вся человеческая история -- как история болезней в архивах психиатрической больницы. Буйные народы и тихие помешательства, ремиссии и обострения, а главный врач развлекается и никого не лечит...
На скамейке под навесом появились симпатичные девушки в мини. Они о чем-то говорили, смеялись, притягивая внимание и взгляды мужчин. Местные качали головами и цокали языком: "Ах-ах-ах! Какое бесстыдство, но как к нему тянет!" Ростик тоже буравил их взглядом, будто пытался заглянуть под короткие юбки, словно так важно было открыть небольшие участки тела, прикрытые лишь облегающей тонкой тканью и едва скрывающей эту жгучую тайну, замок, вложив в который ключ, можно завести механизм размножения. Мысли сами собой приняли другой оборот.