Обломов В. : другие произведения.

Угольная пыль

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Нет никакого "возвращения". Ни вечного, ни одноразового. Оно лишь иллюзия, лишь морок, от которого, увы, невозможно избавиться никому.

54

Угольная пыль

Демоны не суть видимые тела; но мы бываем для них телами, когда души наши принимают от них помышления тёмные; ибо принявши сии помышления, мы принимаем самих демонов, и явными их делаем в теле.

Св. Антоний Египетский

Судьба - это кольчатая змея: свивается, развивается, распахивает свою пасть, заглатывает целиком. Выплевывает остатки. Лежит себе, переваривает. А потом уползает, вздрагивая. И ищет новую жертву.

В. Неверборн. Ночью страшно

0.

Историю последних пяти дней жизни инженера В.А.Дэргеля я услышал частично от его сына, с которым мне пришлось встретиться во время путешествия по горам Тянь-Шаня, где он занимался тем, что вместе с неким норвежским студентом-антропологом собирал кошмарный местный фольклор, выпивая при этом неимоверные количества кумыса и водки с местными чабанами, неизменно снабжавшими подаваемые ему кесе с жирным бараньим бульоном варёным бараньим же - как почётному гостю - глазным яблоком, которое он нанизывал на вилку и проглатывал, не жуя и совершенно бесстрастно, чего мне не удавалось никогда в жизни (брезгливость всегда брала верх, несмотря на прилагаемые гигантские усилия воли, хотя, признаюсь честно, мне никогда не доставался глаз, то ли потому что я всегда сопровождал кого-нибудь гораздо более уважаемого, то ли потому что местные горцы вообще не считали меня достойным такого почтительного обхождения, самое большее, что мне доставалось, это баранье ухо, но и его я не мог проглотить, даже с закрытыми глазами, и мне всегда приходилось ощущать на себе хитрый с лёгким презрением взгляд сквозь прищур, которого, впрочем, удостаивались и многие из тех, перед кем стояла миска с глазом; и потому я не мог не поражаться той лёгкости и непринуждённости, с какой участвовал в такой трапезе Дмитрий. "Я унаследовал это от отца", как-то сказал он, "ему тоже было абсолютно всё равно, что глотать за столом".

Однако (и это не взирая на оказываемый ему особый почёт, оказываемый, скорее всего, в ответ на проявляемый с его стороны интерес к их традициям, к которым сопровождаемые им иностранцы питали настолько сильную брезгливость, что зачастую были не в силах её скрыть, что и подмечалось гостеприимными, но хитрыми хозяевами) никакой симпатии к туранским горцам я за ним не замечал. Скорее наоборот, он их не любил, он называл их "пиратами на суше". Когда я спросил его, почему именно так он их называет, он изложил мне свою теорию об их происхождении. Он считал, что исторически - тысяча или две или три, кто его знает наверняка сколько, лет тому назад - они были самыми настоящими морскими пиратами, промышляющими на морях юго-восточной Азии, которые в силу не известных пока причин высадились на сушу и пошли вглубь континента, завершив свой тысячелетний анабасис в этих горах.

"Они и до сих пор во многом ведут себя как пираты, хотя, безусловно, с того времени в их среде произошли сильнейшие культурные и социальные сдвиги. Не знаю уж, что там произошло - тесно им стало или пиратское сообщество изгнало один из своих родов - но они тогда ушли с моря и пошли вперёд, совсем как евреи из Египта, вероятно, тоже в поисках земли обетованной. Тоже стали кочевниками, городов не строили, землю не обрабатывали, храмов не возводили. Лишь осваивали стремительный конный транспорт. Но, в отличие от евреев, чьи пути были сильно ограничены территориально, перед нашими номадами лежали пространства такие обширные, что на них землю обетованную можно было найти, лишь потратив на это тысячелетия. А поскольку никакого указания свыше "куда следует идти" не было, то и шли, и шли, нигде надолго не задерживаясь, пока не пришли сюда. Согласитесь, природа здесь удивительная, неповторимая, волшебная. Прозрачные до самого дна водоёмы, высокие -- выше стремени всадника -- сочные травы. Жизнь здесь благословенна. А главное, отсюда, из этих гор, легко можно совершать вылазки в окрестные земли, и возвращаться с добычей, не боясь преследования сквозь все эти бесконечные ущелья и горные проходы. Разве это не осуществление вековой пиратской мечты?!"

К тому же, по его словам, в их фольклоре существует легенда, гласящая, что они произошли от морских людей, которым их бог приказал покинуть море и выйти на сушу, и больше никогда не жить на море; разобрать свои корабли и из мачт и досок сооружать столбы, отмечающие путь, вырезая на них лик сказавшего им выйти на сушу. К этой легенде примыкают еще несколько, в которых их главное божество так и называется: "приказавший выйти на сушу". Есть и другие, гласящие, что по истечении многих, очень многих лет, когда сменится множество их поколений, они возвратятся на Великое море. И пойдут они по тому пути, что был отмечен некогда столбами, сделанными из деталей их кораблей. И когда они подойдут к морю, то вновь - из этих деталей - соберут свои корабли и выйдут в море, чтобы снова стать морским народом. Впрочем это настолько тёмный пласт фольклора, что о нем даже трудно сказать, рожден ли он быд в среде этого самого народа или был привнесен извне.

Однажды я и сам удостоился возможности увидеть такого истукана. Он возвышался метра на полтора над испещренными наскальными рисунками булыжниками, которые усевали собой поле едва не в километр длиной и столько же шириной. Рисунки изображали по преимуществу скачущих не то козлов не то баранов.

Но то были булыжники. Они могли лежать здесь тысячелетия. А этот истукан хоть и был тем же древним балбалом, но всё же был выточен из дерева. "Раз он из дерева, то не может же он быть таким же древним как эти булыжники", сказал я нашему чичероне, который как раз именно это и утверждал. Он посмотрел на меня с усмешкой. Как оказалось из его рассказа, этот истукан древен, но имеет "новое воплощение". Это было не понятно. Но он - сам в белом войлочном колпаке, потертом пиджаке, зеленых с кожаным задом галифе и блестящих сапогах - пояснил, что согласно легенде (еще одной), когда дерево разрушается, то душа (или что там у него такое) истукана подыскивает себе новое тело. Найдя же, она превращает его в деревянное и в точное подобие своего предыдущего тела. Такой вот метемпсихоз.

- Да, есть такая легенда, - сказал Дмитрий. - Давольно жуткая, не правда ли? Да здесь весь фольклор под стать ей. Учтите, что вам еще не известны подробности этой историию а её здесь любят рассказывать с такой сочностью, что словно так и видишь всё это на экране.

Мне трудно было что-то возразить на это. Он за несколько лет работы в одной международной организации, активно осваивающей этот регион, изъездил его весь, побывал даже на самых отдалённых джайлоо, куда во время отпуска возили его знакомые из местных. А потому, характер народа изучил досконально, и знал о чём говорил.

Я и сам замечал, что некоторые современные этические понятия словно бы отсечены от "моральной конституции" местных жителей. Это знание позволяло мне видеть хитрое второе дно в их обычной риторике. Однако я относил это на счёт эпохи, и потому не слишком задумывался о корнях. Он же эпоху вообще ни во что не ставил, считая, что как тела формируются сочетанием атомов, так и эпохи складываются из миллионов человеческих характеров, и всё это происходит совершенно стихийно. Неизвестно, почему вдруг одно из племён азиатских пиратов высадилось на сушу и пересекло весь континент, дойдя до самой его глубины, но известно, что это событие произвело один из зарегистрированных переворотов в мировой истории. Мне оставалось только позавидовать такой внутренней устойчивости этого характера, которому история виделась хаосом, и это не только его не пугало, но даже радовало, служило ему основанием для жизненного веселья. Он словно ощущал себя пылинкой во времени и пространстве, и был этим счастлив. От ощущения себя летящей сквозь пространства пылинкой дух захватывает, говорил он. Сам я на протяжение всей своей жизни никогда не знал, что буду делать завтра, куда меня вынесет поток событий, но меня это пугало, и потому я искал (сознаюсь: безуспешно) хоть какое-то подобие устойчивости во внешнем мире.

- Ха, устойчивость! - сказал на это он. И рассказал мне историю своего отца, точнее, лишь те её фрагменты, что были ему известны),

а также от художника Р.Ложбинского, излюбленный стиль поведения которого заключался в том, что он при всяком разговоре не стеснялся едва ли не через слово произносить сентенции, выдаваемые им за цитаты из великих. Есть, знаете ли, такие люди. Впрочем, нет причины почему это чудачество нельзя было бы отнести лишь на счёт его почтенного возраста. По поводу судьбы инженера Дэргеля он произнёс нечто вроде: "Спасение бегством это одна из тех привилегий, данных человеку Творцом, которыми человек пользуется едва ли не каждое мгновение своей жизни, совершенно этого не замечая. Возможно, сам так называемый "прогресс" по сути не более, чем бегство от действительности". Я совершенно уверен, что Лихтенберг, которому он приписал эту максиму, ничего подобного никогда в свои тетради не вносил.

От этих людей я узнал, что всю свою последующую жизнь горный инженер Вениамин Александрович Дэргель мечтал побывать в городе, где он провёл первые годы своего детства. Он, как ему казалось, хорошо помнил небо этого города, и ему очень хотелось увидеть его снова, словно что-то в его жизни от этого зависело. "Не зря говорят, - по Ложбинскому, - что у каждого города своё небо. Даже у самого маленького. Даже у деревеньки в три избы есть своё небо. Ведь у каждого очага свой, особенный дым. И в каждом населённом пункте из-под ног его насельников взметается своя, особенная пыль".

Жизнь инженера была совсем неприметной. Ей бы и быть таковой впредь, не изменись обстоятельства. Для таких людей, как инженер, обстоятельства значат очень много, порой несоразмерно реальности много. Случилось то, что, как сказал исполненный северной мудрости Ложбинский, "теперь-то он понял, что вся его жизнь была неосознаваемой попыткой спастись бегством. Не знаю, говорил он, имеется ли у человека такой ген, то есть - как его можно назвать? - ген бегства, наверное, но точно знаю, что это стремление вполне может стать благоприобретенным свойством, которое передаётся из поколения в поколение".

Его рассказ о Дэргеле, а также ночь, проведённая на кушетке в его мастерской, среди раздражающих воображение неоконченных работ и в неуютной компании с сильно потемневшим от времени древним бревном-тотемом, стоявшим зажатым между подлокотниками двух кресел, вынудили меня, едва первый утренний свет стал пробиваться в щели стен мастерской, встать и выйти на улицу.

Утро было серым и неприветливым, какое оно всегда в этих местах. Я уже хотел было вернуться обратно в мастерскую и снова залезть под тёплый плед, как вдруг в глаза мне ударили солнечные блики, бьющие с вершины Орловского камня - и вся история инженера Дэргеля, включая рассказанное мне накануне Ложбинским, возникла у меня в уме так ясно и подробно, словно мне только что приснился неотличимый от яви сон. Ведь и такое бывает?

1.

...Солнце, судя по цвету неба, уже приближалось к невидимой западной дуге горизонта. Остатки его лучей с трудом просачивались сквозь упрятанный серой поволокой небосвод. Ближе к глазам они становились поблёкшими, омертвелыми, смешивались с полным пыли воздухом, постепенно превращаясь в сумрак, сливающийся с густым и сухим полумраком, наполнявшим собою гигантский, в километры длиною и вширь заброшенный угольный карьер. Сквозь полумрак кое-где ещё проглядывали нечеткие линии: траншеи, остатки транспортерных лент, остовы брошенной горной техники...

На расположенной у края карьера, на нависающей над карьером смотровой площадке стоял человек. Он был худой и отличался не свойственной жителям этих мест смуглостью, потому что лица людей здесь были очень бледные и сеченые набитыми чёрной пылью бороздками, а потому казалось, что они покрыты приросшей к коже вуалью со странным рисунком. Однако цвет его лица по какому-то странному состоянию гармонировал с цветом и общим характером развернувшегося перед ним и у его ног почти мёртвого пейзажа.

Мужчина стоял, упершись руками в перила ограждения и сильно перегнувшись через них, наклонясь над карьером, словно что-то рассматривал там, на дне. С каждой террасой вниз мрак становился гуще, и дна уже совсем не было видно, как не было видно глубины неба над ним.

Вдалеке прозвенел трамвай.

- Кругом пыль. Как они здесь живут? Она же черная. Все черное здесь, - бормотал мужчина. - Митя, ну ты куда лезешь! - Прикрикнул он на ребенка лет двенадцати, который залез на невысокое ограждение и что-то рассматривал в темноте угольной пропасти. - Свалишься же!

- Да все в порядке, пап, - отозвался мальчик, - не свалюсь. Я же не маленький.

- Маленький, немаленький, какая разница, - проворчал мужчина. - "Моровая лошадка", хм - прочитал он надпись на приваренной к перилам металлической табличке.

Он еще немного постоял на площадке, все так же склонившись над обрывом, а затем развернулся и пошел по дорожке, ведущей от разреза в сторону города. Город начинался прямо здесь же, начинался с цветочной клумбы, разбитой на территории, принадлежащей городскому парку культуры и отдыха. Дорожка была посыпана крупным песком, поверху смешавшимся с чёрной угольной пылью и оттого ставшим бурым.

Мужчина подошел к клумбе, перешагнул через уголком выложенный ряд белёных кирпичиков и подошел к растущему в центре клумбы чахлому розовому кустику.

- И здесь пыль, - проговорил он, проведя пальцем по жалкому темно-красному бутону. - Полные легкие пыли.

Он вынул носовой платок с синей каёмкой, провёл им по лицу, посмотрел на него - "чёрнота" - потом хорошенько протёр всё лицо, от лба до подбородка, и дальше, до ворота рубашки, вычистил ноздри, обмотав указательный палец платком и повертев им по очереди в каждой ноздре, снова посмотрел на платок, тяжело вздохнул и, не складывая, затолкал платок в карман брюк.

Имя мужчины было Вениамин Александрович Дэргель. Приехал он сюда, в уральский городок Крайнинск, утром того же дня. Приехал из далекой южной страны, которая еще совсем недавно была частью великой территории, и в которой он работал горным инженером. Был он из огромного множества таких же, как он - "показавших спину тигру".

- Митя, пошли домой, - позвал он сына. Он совсем забыл о нем, а тот все продолжал всматриваться через ограждение в темноту разреза, словно увидел там нечто такое, что ему очень хотелось, но никак не удавалось рассмотреть. - Уже дело к ночи, а нам ещё вещи разбирать и устраиваться.

- Митя, ну идем же, - повторил он громче. - Интересно, подойдет ли ключ, - пробормотал еле слышно.

Мальчик наконец-то оторвался от созерцания чего-то необыкновенного в гигантской яме и побежал вслед отцу.

- Папа, а что там внизу? - Подбежав, спросил он инженера.

- Ну что там может быть? Отвалы. Порода. Что там еще может быть. На этом уровне все было выработано уже задолго до того, как я родился. Уже тогда разрез был точно такой же, как сейчас.

- Там будто кладбище, - таинственным тоном произнес мальчик.

- Что? Кладбище? Откуда там взяться кладбищу?

- Нет, правда, ну там будто такая большая шоколадка, - развёл он руки. - Так во тьме кажется... Ну, в общем на кладбище похоже.

- Тебе показалось.

- Да нет же, не показалось, - настаивал мальчик.

Инженера это начало раздражать.

- Ладно, в следующий раз посмотрим, - проворчал он недовольно.

По шуршащей дорожке они подходили к одноэтажному дому грязно-желтого цвета. Дом представлял собой образчик провинциально-помпезной архитектуры начала двадцатого века с добавлением не менее безвкусных элементов средне-советской эпохи, что придавало редкий шарм самому дому и сообщало мистичный характер всему пейзажу - с домом, отстоящим всего лишь чуть более сотни метров от края чудовищных размеров котлована.

- Вы здесь жили? - спросил мальчик.

- Да, здесь мы и жили. - Ответил инженер. И почему-то в этом усомнился. - Теперь здесь краеведческий музей. Но нам дадут здесь пожить пока.

- А что такое краеведческий музей?

- Даже не знаю, как тебе объяснить. Представь, жили когда-то в этих местах люди. Работали. Семьями обзаводились, черт знает для чего. Потом умирали - и ничего от них не оставалось. Их дети тоже умирали. И их дети тоже. И дети их детей. И от них тоже ничего не оставалось. Только иногда записи в регистрационных книгах, портреты, фотографии, какие-то предметы обстановки, что-то ещё... И пыль, которая повсюду. Ну, пыль сама в дома набивается. Вот и создали такой дом для пыли из остатков некогда живших людей. А чтобы этой пыли было уютней, то всякие старинные предметы, которые и принадлежали этим людям, сложили здесь на полках, на витринах, по углам расставили. Картинки и фотографии на стенки развесили. Там и фотография твоего прадедушки есть. Он здесь большим человеком был. Директором разреза. Вторым человеком после секретаря горкома.

- После кого?

- Не важно, тебе этого все равно не понять. Все это в прошлом.

- В этом доме много пыли?

- Думаю, много. И вся она черная.

- Как же будем здесь жить? - В тоне ребенка послышалась боязнь.

- Вытрем пыль. Вымоем полы. Мама приедет - вымоет. - Инженер тяжко вздохнул.- Мало было пыли там, где мы раньше жили? Ты вспомни-ка.

- Да, много было. Но... там она не была такой черной.

- Ну что ж. Теперь будем дышать черной.

Там, где они жили раньше... Да, там пыль не была черной. Они жили в большом южном городе. Там Дэргель просуществовал едва ли не всю свою жизнь. Там стали пылью тела людей, некогда родивших на свет его тело. Он вдыхал эту пыль и порой чувствовал, как они говорят с ним из его легких. Вначале он никак не мог понять, откуда доносятся до него их голоса, думал о чем-то сверхъестественном, но затем прислушался к ним и услышал, откуда они исходят, и это его успокоило. Но успокоило только в том смысле, что он воспринимал это как естественный факт. Однако его вовсе не устраивало то, что частицы родителей постоянно присутствуют внутри него, это смущало и нервировало. Ему казалось, что они все о нем знают, а этого он не мог позволить даже собственным покойным родителям. Хотя как сугубый материалист, он никак не допускал, что родительская пыль может попасть ему в мозг и там читать его мысли. Это подтверждалось и тем, что они то и дело задавали ему вопросы о его жизни. Следовательно, успокаивал он себя, не знают они обо мне сегодняшнем ничего. "мертвецы держат меня за пятки", думалась в нем мысль, которая, он это знал, не была его мыслью.

2.

Прежде чем продолжать рассказ, следует (а может быть, и не следует, но, тем не менее, мы это сделаем) пояснить, откуда у инженера Вениамина Александровича Дэргеля была такая не свойственная этим уральским местам фамилия. Автор не станет заострять внимание на проблеме российской свойственности, поскольку уровни ее бесчисленны и бесконечны, и ни одна книга пока еще не смогла вместить их все, со всеми их уходящими в пропасть веков извивами, переходами и переливами.

Дело в том, что отдалённый предок инженера по прямой отцовской линии был "самым настоящим французом", попавшим сюда в далекие дни известной наполеоновской авантюры 1812 года. Во всяком случае, именно так гласила семейная легенда. В соответствии с ней, этот "самый настоящий француз", то есть лейтенант наполеоновской гвардии дворянин Робер дЭргель, будучи доверенным лицом самого императора-авантюриста, потаенно направлен был лично им сюда для того, чтобы наладить понимание с Демидовыми и, более того, склонить их к сотрудничеству. ДЭргель был выбран императором для столь ответственной миссии не только в силу личного доверия, но из-за своей внешности. Никто не мог бы признать в нем француза. Высокий и коренастый блондин с выдающимися скулами и не достаточно широкими для европейского типа глазами - его никто не принимал за француза, но всегда за славянина. Помимо этого, к началу русской кампании он изрядно выучился разговаривать на русском языке, проводя целые сезоны в русских столицах. Короче говоря, лучшей кандидатуры для такой миссии и быть не могло.

Поначалу дело шло ровно, без сучка и задоринки, как говорится. Тайный посланник императора тайно прибыл в Екатеринбург и встречен был без всякого подозрения. Демидовы по видимости благосклонно выслушали гонца. Им явно пришлось по душе обещание императора открыть для них весь европейский рынок. Однако, будучи людьми рационального склада ума, они не стали спешить и всяческими проволочками и экивоками тянули время до тех пор, пока не стало ясно им, что кампания французским императором проиграна. Тайного посла же они все это время держали при себе, не давая ему никакой возможности вернуться к своим, и теперь, когда порядок вещей стал восстанавливаться, они ему так сказали: "Ну что, мусью, что твой наполеошка, был, да и нетуть его, а Россия как была, так и всегда будет".

Были они не только великими патриотами, но и человеколюбами, а потому, вместо того, чтобы устранить вредного свидетеля, сослали дЭргеля в копи под Богословск, глубоко под землю. По окончании войны для него ничего не изменилось. Миссия его была чрезвычайно секретной, и знал о ней только лишь сам император. Но у императора были теперь совсем другие заботы. Он, очевидно, просто-напросто забыл о своем незадачливом посланце, гниющем где-то в уральских копях. А если даже и не забыл, то что он мог поделать, в своём-то изгнании? Лейтенант просто исчез, словно и не жил никогда. Он числился в списках, воевал, до определенного момента о нем имелись отчеты, но внезапно все обрывалось. Он словно растворился в воздухе, как призрак. Все многолетние попытки родственников отыскать его след обращались в ничто.

Так бы и сгнить этому очередному французскому Эмону Дантесу в уральских подземельях, так и лежать бы там безымянным скелетом с сырой паутиной в пустых глазницах и лёгкими набитыми чёрной пылью - однако у Бога были совсем другие планы относительно него. Года два спустя после этого прискорбного события один из хозяев вместе с царским уполномоченным инспектировал шахты и рабочие деревни, да и разглядел случайно в заросшем пегой бородой лице черты знакомого ему человека. Освобождение последовало незамедлительно. Не было поставлено возвращению его никаких препятствий. Садись в экипаж да поезжай прямиком до дома родного! Однако дЭргель не воспользовался данной ему возможностью вернуться на родину. Он так и остался здесь, завёл семью, благо русский он к тому времени уже основательно выучил, и стал быстро продвигаться по служебной лестнице. И тройки лет не прошло, как он, благодаря природному уму и упорству в учении, стал управляющим шахтами. Сын его, окончательно обрусев и приняв Православие, решил избавиться от апострофа в фамилии и стал Дэргелем, однако русского окончания добавлять не стал. Потомки без устали продолжали дело разработки уральских копей.

Такой была семейная легенда. Ко времени появления на свет Вениамина Александровича в нее уже мало кто верил, хотя отец его ничуть не сомневался в ее истинности и без устали не переставал утверждать это каждому, кто бы его ни спросил о происхождении фамилии. Семья спокойно существовала себе в городе под названием Крайнинск на протяжении полутора столетий. Жизнь отца Дэргеля ничем не отличалась от множества жизней других таких же, как он, горных инженеров. Они работали на совесть, кто бы ни приходил к власти в стране.

Так все тянулось до середины шестидесятых годов двадцатого века, да и тянулось бы дальше, если бы старая фамильная легенда вдруг не обрела реальность и не изменила круто всю жизнь семьи.

Этот краткий экскурс в историю семьи Дэргелей не имеет самостоятельного значения, а потому и слова здесь используются обычные, и предложения составлены самым простым и незамысловатым способом. Конечно, и предыстория рассказываемого имеет бесчисленное множество нюансов - но что нам за дело до мертвых, если они нам не мешают?

В этом случае мертвые вмешались в жизнь живых. Уже в начале шестидесятых годов двадцатого века оказалось вдруг, что семейная легенда суть истинная правда. Инженер Дэргель неожиданно оказался богатым наследником. Там, на родине далеких предков, полагались ему большие деньги и поместье где-то в Аквитании. Богатство неслыханное - но разве он во всем этом нуждался? Он был тогда молод, но уже дослужился до должности главного инженера разреза. Ему нравилась его работа. У него была очень красивая жена. У него только что родился ребенок, почему-то названный Вениамином. Нежданное богатство нанесло фатальный удар его судьбе. Быть богатым наследником, с заграничными деньгами - в советской уральской глуши?! Такое было неприемлемо. Уехать во Францию - кто же его выпустит? Атмосфера вокруг него стала совершенно невыносимой. Бывшие друзья, которые раньше дружелюбно посмеивались над его французской фамилией и семейной легендой (что его изрядно злило), теперь отвернулись от него, сотрудники разговаривали с ним в подчеркнуто деловом тоне. Его перестали приглашать на вечеринки, где до того он и его жена и сын были всегда в центре внимания. Семья оказалась в полной изоляции.

Дэргель был в отчаянии. Он, владелец земли во Франции, не мог даже взглянуть на эту землю. Полагавшиеся ему деньги большей частью осели где-то в государственных кассах и карманах чиновников. А его репутации образцового советского инженера пришел конец. Он понимал, что из Крайнинска необходимо уезжать, он очень этого не хотел, и, к тому же он знал, что шлейф погубленной репутации будет теперь тянуться за ним до конца жизни, куда бы он ни уехал.

Так и получилось. Им пришлось уехать вскоре после того, как он, заплатив все официальные и неофициальные взятки, все же получил свои деньги. Точкой, обозначившей окончание пребывание рода дЭргель в Крайнинске послужили, однако, не деньги, а несчастный случай, происшедший на разрезе. Несчастные случаи (какое трагическое словосочетание!) были там крайней редкостью, и тем более такие последствия имел этот, который произошел с молодым бригадиром одной из бригад, который, к тому же, был секретарем комсомольской организации разреза (быть освобожденным он отказался) и вообще очень перспективным кадром. Смерть настигла его при взрыве очередного массива. Это было так нелепо, что не могло не привести к возникновению слухов. Стали поговаривать, что у юного комсомольского вожака был роман с красивой женой инженера, и последний просто воспользовался случаем, чтобы разделаться с соперником. Понятно, что такого слуха не возникло бы, если бы инженер был обычным русским человеком, не способным на подобное коварство, но он имел французское происхождение, а, получив наследство, окончательно стал французом, и это обо всем говорило.

Верил ли в эти слухи сам инженер? Кто знает? Если бы это произошло раньше, когда он еще был обычным человеком, он ни за что бы в подобное не поверил. Однако теперь, когда ему пришлось столкнуться с предательством, трусостью и коварством в таких объемах, он уже разуверился во всех, кроме, разве что, своего сына, который просто в силу малого возраста не был еще способен на подобное. Пожалуй, он стал мудрее от невзгод, и знание о женской измене лишь утвердило в нем начавшийся зарождаться цинизм. Душа его постепенно остывала, а потому он уже знал, что неверность женщины не стоит даже усмешки. Так же как и ее верность. Что-то вдруг разорвалось в обывательской наволочке существования, у жизни словно вывалились наружу внутренности и, взглянув на них, Дэргель стал к ней равнодушным.

Уехать им все же пришлось. Через несколько дней после несчастного случая его вызвали на собрание парткома и предложили на выбор несколько вариантов иногороднего трудоустройства. Почему-то именно в парткоме к нему продолжали хорошо относиться, ценя в нем отличного специалиста и понимая нелепость ходивших слухов. Там ему откровенно сочувствовали, а потому подобрали для него список таких вакансий, приняв которые он не чувствовал бы обреченным на вечную обструкцию.

Он сменил несколько мест работы, нигде не мог прижиться по разным причинам. Семья путешествовала с ним и делила с ним все его провалы и неудобства. Когда в течение двух лет уж четвертое место стало ему невмоготу, он оставил семью там, где она была, и отправился на поиски нового единолично.

А на этот раз предложили ему отправиться в Среднюю Азию, в столицу одной из союзных республик.

Через четыре дня после отъезда семья получила от него телеграмму со штемпелем "г. Фрунзе" и с тремя словами текста: Выезжайте тчк сообщите выезд тчк.

Веничке было тогда всего пять лет, а потому его память ограничилась лишь одним воспоминанием о том отдаленном событии: "мы с мамой входим в маленький побеленный дом и видим там висящие с потолка гроздья винограда, маленький стол, под грудой яблок, груш и помидоров, заваленный гигантскими арбузами и дынями пол. Все это было красным, желтым, фиолетовым, оранжевым, зеленым и еще Бог знает каким". Так встретил их отец, стоящий среди всего этого богатства и улыбающийся во все зубы - ни дать, ни взять султан Брунея...

3.

Первое, что увидел Вениамин Александрович Дэргель из окна подтягивающегося к крайнинскому вокзалу поезда, были белые глаза нищего по виду старика, стоящего возле темно-серого вокзального здания. Сам нищий словно слился со зданием. Цвет его лица, волос и одежды был таков, что они буквально растворялись в серости штукатурки, но глаза потому отчетливо выделялись на фоне стены, словно глядели из нее, были в нее вмурованы, выглядывали из нее. Было время восхода солнца, и первые его лучи как раз выбрызнули из-за Орловского камня и ударили поверх крыш вагонов в стены вокзала. Но стены здания были так серы, что нисколько не изменили своей мрачности, а белые глаза нищего, словно зеркало, отразили собою мгновенье солнечного рассвета.

Поезд лениво подполз к перрону, громыхнул своими железками, скрипнул тормозами и, тяжело выдохнув, стал на месте. Люди начали постепенно выкатываться из вагонов - с чемоданами, мешками, сумками, шелестели по насыпному гравию, выбирались на перрон.

Дэргель с сыном сделали то же самое, что и остальные: они вышли из поезда на перрон. Их никто не встречал, но Дэргелю показалось, что нищий с белыми глазами пришёл на вокзал специально для того, чтобы встретить его.

"Это нелепо", подумал он. Но что-то подсказывало ему, что с этим стариком ему придётся встретиться, и не раз. "Если бы он был хотя бы в шляпе, то это бы выглядело хотя бы комично".

После вагона, с его устоявшимся сладковатым запахом многолетней грязи, воздух на перроне был обморочно свеж и легок. Словно серые тяжелые призраки почти бесшумно пробирались по нему к выходу люди с чемоданами, сумками и мешками. По виду людей нельзя было сказать, что у них есть причина зачем-то куда-то ездить.

Дэргель поставил вещи на асфальт, вынул из кармана пиджака пачку "Космоса" и закурил. Мальчик не отходил от него ни на шаг, лишь несколько испуганно озирался по сторонам. Он никогда еще не был в подобной местности, и потому чувствовал ее чужеродность себе. Но больше всего на него подействовал совершенно необычный сырой запах грязи, исходящий казалось от всякого предмета, будь то человек, вагон или стена вокзала.

Еще не выкурилась одна сигарета, как на перроне уже никого из людей не осталось, кроме бабки, торгующей пирожками. Она была в зеленом полиэтиленовом дождевике, розовой косынке и синих вьетнамских кедах. Терпеливо ждала она, когда единственный из новоприбывших купит у нее все пирожки с картофелем.

У инженера с сыном на руках было всего два больших чемодана: один темно-коричневый кожаный, с пружинными замками, а другой светло-коричневый из кожзаменителя, с замком-молнией. Съев один пирожок с картофелем, он вручил остальные сыну, а сам взял оба чемодана и направился к выходу.

Они шли по свежевыструганному мосту через неширокую речку Какву: в ней плавали утки, и у самого берега барахталась средних размеров симпатичная свинка.

"Эх, бля, ну Расея", подумалось Дэргелю, и тепло ящеркой зашевелилось под сердцем.

Город располагался словно бы на наклоненном столе. Сразу же за речкой вверх поднимались три не очень пологих бетонных лестничных пролета, ступенек по двадцать каждый. Чтобы попасть в город, надо было преодолеть все три пролета, хотя между ними находились площадки, которые за пределами лестницы - словно рёбра из позвоночника - превращались в переулки, терявшиеся меж деревянных домов, уже бывших городом. Сразу же за последней ступенькой - в продолжение лестницы - начиналась главная улица, пересекающая весь город с востока на запад. Шла она почти незаметно под уклон, все ниже, ниже и в конце концов упиралась в гигантский угольный карьер. По северной стороне и по восточной, за вокзалом, город был окаймлен смешанным лесом, а по южной тянулись поля с грязью и картофельными насаждениями.

Ежедневно Солнце всходило над Орловским камнем и уходило за край карьера, словно проваливалось в карьер: настолько он был огромен, что, казалось, вся земля на запад за Крайнинском - один сплошной карьер. Если бы небо над Крайнинском было чистым, тогда каждым утром над ним бы образовывалась тень, отбрасываемая Орловским камнем, и накрывала бы его целиком. Однако небо там не бывало чистым никогда. Даже если не было оно укутано дождевыми тучами, то никогда не оседающая угольная пыль ловила солнечные лучи, пропускала их через свои частицы и отпускала городу совершенно мертвый свет. К такому свету жители за многие годы эксплуатации угольного разреза совсем привыкли, да и сами они за эти годы приобрели цвет кожи почти мертвенной бледности. И их бледные лица рассекали морщинки, полные чёрной угольной пылью.

Именно потому так сильно выделялись на их фоне прибывшие с юга инженер с сыном. Редкие в это время дня прохожие останавливались и глядели на них. Поначалу Дэргелю были взгляды непонятны. Не интерес и не удивление были в этих взглядах, но и не открытая злоба. Тогда что же? Только спустя некоторое время "они принимают меня за кавказца" понял он с содроганьем в сердце. Уж лучше бы за еврея.

Погода в тот день стояла сухая, всё ещё летняя.

Город сильно состарился с тех пор, как он был здесь в последний раз, то есть за сорок лет, но поскольку город и так был уже сильно стар, то казалось, что он совсем не изменился, остался прежним, таким, каким он был почти сорок лет тому назад.

Нет, что-то изменилось. А именно, воздух стал темней, стало больше угольный пыли в нем, заметилось Дэргелю. Стены домов всегда были старыми, но теперь они стали еще и темными. Кирпич, некогда красный, превратился в бурый.

"В таком свете человеку невозможно быть светлым", подумалось Дэргелю, и это не была его мысль. За него думала тьма, пыль, воздух, так он это ощущал. Едва ли не всё, что думалось в его голове, приходило извне.

На этом тоже следует остановиться несколько подробнее. Будучи заскорузлым материалистом, он, тем не менее, привык получать что-то думаемое не как продукт мозговой деятельности, а как вду(мы)ваемое в его голову внешними предметами и стихиями. Нет, не всегда это было, не с рожденья, и в детстве этого не было, во всяком случае, он этого не помнил. Нет, возможно, это было всегда, с самого рождения, но это им не замечалось, как не замечается детьми многое происходящее в их жизни до того, как не понятно с какой стати оно вдруг начинает замечаться. Со временем вду(мы)ваемое стало обретать соответствующие предмету или стихии цвета и звуки. С таким недугом к врачу не пойдёшь. Да и недуг ли это? Может ли считаться недугом повышенная чувствительность слуха? Недаром ведь слова "глухой" и "глупый" так созвучны одно другому. Человек глухой не слышит звуков, а человек глупый - мысли. В самом деле, уверял он порой себя своими собственными мыслями, "как сугубый материалист, я не могу отрицать, что мысль может порождаться абсолютно всем, что имеет материальную природу, то есть и предметы и стихии".

Если ему и становилось от этого жутковато, то только поначалу. Вскоре он стал относиться к своей голове, как к типу радиоприемника, что, по правде говоря, в наше время стало едва ли не всеобщей и почти обыденной патологией. Его черепная коробка постоянно была заполнена разнообразными звуками, шумами, гулами, сквозь которые пробивалось нечто, к чему он от безвыходности прислушивался.

Что стоило ему убедить себя в том, что голова вовсе не приемник, а место производства мыслей? Однако этого уже и не хотелось. Совсем наоборот: исчезла изначальная пустота головы, внутренность ее обрела плотность и своего рода "осязаемость вещества". Если раньше вся работа механизма осознания реальности была ограничена чем-то, что невозможно было ощутить, но и преодолеть было невозможно, то теперь им осознавалась вся ёмкость мира. Ощущалась его вибрация, колебания его энергий. Контуры предметов выпирали углами и ласкали округлостями, стихии обжигали и охлаждали. У всякого предмета, слышал он, имеется свой звук, соответствующий его форме и материалу. И не только глазами мы их видим, но и ушами слышим. Даже самые недвижные и косные всё же звучат.

Впрочем, звуки, если не сосредоточивать на них внимание, сливались подчас в единый фон. Иногда вал звуков нарастал и становился совершенно невыносим, но бывало и почти полное затишье - полного не случалось никогда - и бывало оно, по ставшему обыкновению, поздним вечером, на грани ночи, когда сон незаметно вкрадывается в голову и все тело замирает от недостатка энергии и требует подпитки. Происходило это так резко, что ему казалось, когти самого дьявола хватают его за мозг, еще немного и произойдет извлечение вещества. В такие моменты он не мог двинуть ни единым членом. Приходилось делать неимоверное усилие, чтобы освободиться из дьявольской хватки. Со временем он освоил технику освобождения, если пропускал тот момент, когда когти вонзались в мозг: надо было всего лишь пошевелить пальцем, хотя бы мизинцем, и затем освобождение волной проходило по всему телу. Он старался не пропускать страшного момента, но не всегда ему это удавалось.

А утром всё начиналось снова. Снова появлялись звуки, шумы, голоса и мелодии, прерываемые помехами, то умиротворяющие, то становящиеся почти неслышимыми, то с визгом буравящие мозг.

Так же было и тем утром, когда их поезд прибывал на железнодорожную станцию Крайнинска, города, корчащегося в предсмертных конвульсиях. Скрежет тормозов в сочетании с открывшимся перед глазами ландшафтом произвёл в голове инженера такую боль, что он чуть было не стал стучать ею по оконной раме.

В поисках здания городской администрации они расспрашивали редких прохожих, но те в большинстве своём показывали куда-то в неопределённую сторону или вообще в пустоту. Никто там никуда не спешил. У всех было очень много времени. Похоже было, что они могли позволить себе не помнить о том, где находится горисполком.

Когда отец с сыном наконец добрались до искомого ими здания (которое, конечно же, стояло на главной улице), то обнаружили, что им придётся ещё изрядно подождать, пока городские власти приступят к работе. Они расположились на старой, но недавно покрашенной в зелёное скамейке, и взяли в руки по остывшему пирожку с картофелем и бутерброду с колбасным сыром. Из одного из чемоданов был также извлечён старый термос с заваренным ещё два дня назад зелёным чаем.

Дэргель закурил сигарету и почувствовал, как утренняя дремота обволакивает его сознание. Он не стал ей противиться. Почему бы и не вздремнуть после невыносимой бессонной ночи в плацкарте, с его словно сошедшими с картин экспрессионистов и пропахшими всеми возможными и невозможными запахами обитателями, чьи усталые лица на протяжении всей ночи регулярно возникали откуда-то из желтоватой тьмы?

4.

Художник Ракей Ложбинский занимался тем, что писал портреты лешаков, старичков-пеньков да всякого другого лесного народца.

Примерно в то же самое время, когда Дэргель с сыном выходили из поезда, он выходил из леса, сопровождаемый одним из своих лесных знакомцев, грустным заскорузлым лешачком ростом ему по плечо. Глаза лешака поблескивали грустной влагой. Он вязко шел за Ложбинским, поскрипывая суставами.

За несколько шагов до первых городских домов Ложбинский остановился.

- Ну вот, я уже пришел, - сказал он, повернувшись к лешаку. - Пойдешь со мной?

Тот резко замотал головой.

- Все боишься?

Лешак запуганно посмотрел на Ложбинского.

- Я же тебе объяснял уже, что для тебя это совсем безопасно. Тебя здесь никто не увидит. Тебя увидеть могут только такие, как я, то есть, кроме меня, никто в этом городе. Я тебя вижу только потому, что я не совсем уже человек. Я ведь тоже тебя не сразу увидел.

Но лешак уговорам не поддавался. Лесная его голова, боялся он людей, от одного их вида застывал и рассыпался в прах. Так было в первый раз, когда встретил его в лесу Ложбинский, так оно было и сейчас.

Ложбинский своими портретами лесных жителей был очень известен и даже моден далеко за пределами области. Коллекционеры скупали его работы за огромные деньги, а он все продолжал жить в двухкомнатной квартире в захолустном городишке, работать в своей мастерской, превращенной в таковую из старого сарая, и никто не знал, куда он девает свои деньги. Журналисты сколько ни пытались узнать суммы на его счетах, не нашли и самих счетов. В конце концов бросили это занятие, решив, что он прячет их где-то в лесах, под болотными гатями.

Он надолго, на недели, а то и на месяцы уходил в лес, и возвращался оттуда с набросками, а то и с готовыми картинами. Потом устраивал выставки в областном центре, куда съезжались его "ценители" со всего мира. Местным богатеям приходилось там конкурировать с международными. Они торговались на аукционах, а он, как ни в чем не бывало, прохаживался себе по залам, иногда заглядывая в аукционный, и тогда на него недовольно косились торгующиеся, глядя на это существо ниже среднего роста, плешивое и нестриженое, в круглых очках и толстовке, как на что-то невероятное, не веря тому, что оно, это существо, словно сошедшее с одного из этих портретов, и есть их автор, автор тех картин, за которые они готовы были выложить свои миллионы. "Выйдет такая вот пиздюлина раз в году из лесу, и прощай мои Канары", высказался как-то в сердцах, но не без лукавства. один из местных богатеев, выкладывая наличные на одном из аукционов.

Все кругом считали его мистиком или фантастом, вроде Рериха или Врубеля, искусствоведы обсуждали его "фантастических существ", его "лесные миражи", но никто даже мысли не допускал, что портреты эти писаны с натуры, что смотрят с них на зрителя совершенно реальные существа, живущие в глубоких лесах, куда не всякий осмелится добраться. То есть, Ложбинский был самым, что ни на есть "реалистом", портретистом неведомых людскому миру (то есть, мирскому люду) существ, с которыми он уже много лет водил странную дружбу.

Эта дружба зародилась двенадцать лет тому назад, года три-четыре спустя после того, когда Ложбинский прибыл в свой родной город после окончания художественной академии. Он тогда вернулся в родной город с жаркими планами показать всему миру суть северных лесов. Но не тут то было. Начинающий художник вынужден был зарабатывать на жизнь писанием афиш для кинотеатра "Мир", который находился на главной площади Крайнинска. Еженедельно приходилось ему выводить на натянутой на раму холстине какое-нибудь очередное глупое название глупого фильма, и сердце его кровью обливалось при мысли о том, на что уходит бесценный материал, в смысле его гений. Он попытался сделать из афиш нечто, напоминающее произведения искусства, но срисовывание лиц актёров с присылаемых из центра пошлых, аляповатых киноплакатов с актёрскими физиономиями опротивело ему при первом же таком опыте. Его манил к себе лес, который начинался едва ли не за самым его домом, но идти в лес на день в выходной, чтобы что-то лишь набросать не имело смысла. Со времени своего возвращения в Крайнинск и во всю пору работы в "Мире" он не приближался к лесу, даже на опушку не выходил. Надо было, он понимал, идти так, чтобы долго не возвращаться, в лес надо было поверить, врасти в него корнями, стать его жителем. Только тогда он открыл бы художнику свое сердце. А потому, Ложбинский дал себе слово не смотреть в сторону леса, пока не появится возможность уйти в него надолго.

Так продолжалось до тех пор, пока горисполком не заказал ему написать виды города к приезду областного начальства. Ложбинский сделал это с превеликим участием души своей. Он написал двенадцать картин, которые, когда подошел срок визита, были вывешены на стенах коридора второго этажа исполкомовского здания. Отцы города даже не поняли, что организовали начинающему живописцу первую персональную выставку, и областные начальники рассматривали вовсе не виды города, а его работы. Его работы так впечатлили начальство, что он стал получать заказы и получил возможность не только оставить опротивевшую работу в кинотеатре, но и выходить в лес на многие дни.

В комиссионном магазине, что находился рядом с автостанцией, он за гроши купил себе высокие сапоги, брезентовый дождевик, с капюшоном и до самых пят, и вещевой мешок, сданные туда уже бог знает когда его знакомым стариком, бухгалтером в отставке. Теперь он обладал полной экипировкой, необходимой для долговременного пребывания в лесу.

Поначалу лес разочаровывал. Разочарование - первая степень защиты тайного. Непосвященный наталкивается на обыденность - и поворачивает назад. Все здесь так же, как всегда. Зеленые деревья, а меж ними пташки носятся. Человек, обреченный на обыденное, ничего не видит далее него - обыденное для такого человечка словно магический круг, за который ему не дано попасть. Но смысл обыденности еще и в том снисхождении, которое Господь дарует несовершенству. Будь иначе - и человек не выдержит.

Ложбинский хорошо знал свойства такого обмана. Для него обыденность была все равно что несуществующее дантово чистилище, но без дальнейшей развилки. Сквозь неё не надо было проходить, её надо было не замечать. Он знал, что там, в этом заповедном для современного человека лесу скрываются от нынешней напасти чудеса совершенно неведомой жизни, и еще он знал, что в каждом, кто родился в этих местах, хранится лесной дух. Дремлет он где-то в человеческом теле, так же как в уроженце степи хранится дух степи, в уроженце гор - дух гор, а в уроженце пустыни - дух пустыни. Пока все эти люди не на своем месте - то есть в большом городе - их природный дух дремлет, как медведь зимой, но стоит им вернуться в места, где они родились, то тут же он начинает слышать голоса других природных духов, не спящих, и просыпается сам в теле принадлежащего ему человека.

Ложбинский чувствовал, как природный дух в его теле заставляет пузыриться кровь в жилах. Голоса природных духов, зовущие своего сородича, понемногу обрели предметную отчетливость. Ложбинский просыпался ночью, разбуженный зовом из лесу, становился возле выходящего на лес окна и подолгу вглядывался в пронизывающую пространство тьму. Тьма лесным теплом обволакивала его сердце, словно оно было не в его теле, а там, среди журчащих змеек, сверкающих в лунном свете между корней деревьев, в хороводе лесного братства, ласкающего его своими мховыми пальцами, на шуршащей жизнью первозданной земле, чьим сердцем становилось его теперь освобожденное сердце.

Утреннее возвращение в прямоугольный мир переживалось им с невероятным мучением. Страдания природного духа, ощущающего надвигающиеся на него стены с углами, пронизывающие его противными природе прямыми линиями, просачивались сквозь безмолвие, заставляли напряженно звучать сам воздух в комнате. Тогда жена Ложбинского просыпалась, словно от гудения электротрансформатора, которое достигало запредельных высот. Она выходила в зал, видела там стоящего перед окном мужа, звала его по имени, и тогда гул резко стихал, иногда это сопровождалось звуком, напоминающим звон разбитого фарфора, но чаще лишь тишина оглушала уши.

В своих картинах, написанных по заказу горисполкома, Ложбинский выразил всю свою ненависть и всё своё презрение к планомерности городского ландшафта. Он изобразил на них те прямые линии, что, словно илизаровские спицы, пронзают собой трепещущий природный дух. Улицы на картинах выглядели агрессивными, дома подавляющими, а парки, газоны и деревья жалкими и словно издающими подавленные стоны. Как это порой бывает с художниками, которые по сути своей шарлатаны и рассудком своим готовы работать за деньги и делать, что закажут и как закажут, на них вдруг нисходит длань Господня, и они перестают быть над собой властными и не могут перебороть отвращение к собственному желанию корысти. Тогда у них действительно что-то получается.

Когда Ложбинский окончил свою заказную серию, он расставил картины в три ряда - на полу, на столе и на полках - в своем сарае-мастерской, и сам удивился тому, какой плотности сгусток злобы они собой представляли. Он не использовал никаких авангардистских приемов, и все же с огорчением понял, что его работа будет начальством полностью забракована. А это значило, что так ему и оставаться далее афишным буквописцем в кинотеатре. Но он обречённо махнул рукой на будущее.

Легко понять его чувства, когда исполкомовское начальство не только не забраковало, но даже похвалило за правильное отражение действительности в искусстве. Только начальник отдела культуры хитровато прищурился: "Что, Ложбинский, собственного космоса захотелось?" - и похлопал его по плечу. Тогда мелькнул в душе художника словно отблеск прозрения в отношении ненавистной вроде бы власти.

Итак, картины развесили в просторном коридоре горисполкома. Коридор был примерно в пять шагов шириной и с обоих концов завершался окнами от пола до потолка, выходящими на восток и на запад. Здание было трехэтажным, стояло оно, выходя фасадом на главную улицу Мира, идущую через весь город к карьеру, противолежащему Орловскому камню. Чтобы из этого окна начальству и гостям была видна эта единственная в краю столь высокая гора, была издана директива, чтобы здания, которые предполагалось строить по той стороне, на которой стоял исполком, не перекрывали вида на гору. С тех пор каждый новый строительный проект проверялся, прежде всего, по этому критерию, то есть высота зданий не могла превышать двух этажей.

Картины Ложбинский сделал довольно большого размера, едва не в половину роста высотой и почти в рост длиной. Начальство, которое по своему обыкновению прибыло ранним утром, ходило меж них, словно по проспекту и в то же время по городу в миниатюре. Восходящее солнце хоть и сквозь обычную пелену, но всё же достаточно ярко заливало коридор свежим светом, и потому краски переливались всеми оттенками, делая злые картины очень веселыми. Начальничий глаз не мог нарадоваться на такую благодать. Унылый и пустой на самом деле город сиял радостью и был полон жизни, но при этом и стремился вперед, в гору, навстречу солнцу.

И у Ложбинского тоже было прекрасное настроение. Он вдруг ощутил, что сейчас происходит особенное событие, которое должно стать первым в ряду событий гораздо более удивительных и захватывающих. "Ну вот, наконец-то запахло жизнью", повторял он то и дело про себя. Предвкушение свободы, леса, настоящей жизни полнило его неведомыми ранее чувствами, разрывало сердце, кружило голову.

После "выставки" было обязательное совещание, и пока оно шло целых два часа, Ложбинский ходил гоголем меж своих творений, порой даже приплясывая и что-то напевая. Один раз он поскользнулся на паркете и растянулся во весь свой небольшой рост. Тогда он увидел свои картины в новом ракурсе, и они показались ему шедеврами. Он лежал так на полу, пока в конференц-зале за стеной шло совещание, и рассматривал их из этого положения. Он ими гордился. И гордился собой.

Ночью того же дня он тайно от жены выбрался из дома, виляющими меж могильных холмиков тайными тропами городского парка добрался до кинотеатра, и кухонным ножом исполосовал висящие в рамах возле кинотеатра киноафиши, совершил, так сказать, акт вандализма в отношении собственных творений.

Он радовался совершённому им. Единственное, что оставляло несколько неприятный осадок, так это внезапно изменившиеся лица актеров, глядящие с афиш - словно бы им было больно и удивительно. У него надолго осталась в памяти оторванная губа Митхуна Чакраборти.

5.

- Да вы, кажется, совершенно меня не слушаете, - возмутился щуплый старичок отчужденным взглядом Дэргеля.

Тот его действительно не слушал - всё думал о чем-то своем, чего никак не мог определить.

- Меня действительно совершенно не интересует ваша жизнь. У меня своя никак в голову не умещается, - пробурчал Дэргель.

- Ну ладно, а вы-то чего сюда приехали, да еще с ребенком? Что вас сюда принесло, никак не могу понять.

- Мы здесь раньше жили.

- Да это же курам на смех - на родину потянуло никак? Слушайте, у всех, кто здесь живет, родина одна. И это не город. Нет, это вот этот гигантский карьер в ста метрах отсюда, этот разрез. Если вы раньше здесь жили, то я вас могу помнить, нет, не помню. Вы когда отсюда уехали?

- Тридцать шесть лет тому.

- Ну тогда конечно я просто не могу вас помнить - вы тогда еще ребенком были. Тогда кто-то из ваших родителей или родственников работали на разрезе. Иначе и быть не может.

- Отец мой работал на разрезе. - Дэргель не хотел распространяться о своей родословной перед этим нелепым старичком. - Проходчиком.

- Ну конечно. Я его наверняка помню. Как его звали-то?

"Вот привязался", озлился Дэргель.

- А вы здесь с какого года? - спросил он Афанасьева.

- С шестьдесят седьмого.

- Ну тогда вы его не можете помнить. Мы уехали в середине шестьдесят шестого.

- Тогда конечно не помню. Позвольте, ведь вы сказали, что уехали тридцать шесть лет тому, а сейчас...

- Да, - прервал его Дэргель, - похоже, я обсчитался, действительно это было годом раньше.

Они немного помолчали. Дэргель курил сигарету, сидя на крыльце особняка.

Его нынешний навязчивый собеседник появился так неожиданно, как появляются лишь призраки, в мгновенье складываясь из частиц окружающей среды. Подойдя к дому, Дэргель достал из кармана пиджака ключ, который не бывал в замке уже сорок лет. Не удивительно, что он скрежетал, скрипел, лязгал, но открывать замок отказывался. Инженеру почему-то не пришло в голову, что за сорок лет замок уже могли не раз поменять, и потому прилагать усилия открыть его неподходящим ключом просто нет смысла. Ключ в конце концов рассыпался на части в его руках. И именно в этот момент откуда ни возьмись и появился этот старичок, который, как оказалось, проживал в краеведческом музее уже много лет, был его неофициальным хранителем.

Он вышел неслышно из-за угла дома и испугал инженера вопросом: "Кто вы такой? Что вам здесь надо?" Он и сам был достаточно испуган, словно это в его жизнь ворвался кто-то из потустороннего мира. На нём был серый потертый пиджачишко, клетчатая непонятных цветов рубаха, перехваченная по вороту непонятного же цвета галстуком, и синие мешковатые от времени и использования брюки. А на ногах были до блеска начищенные черные туфли, что неминуемо должно было о чём-то свидетельствовать. Только вот о чём?

Дэргель посмотрел на него резонно удивленным взглядом.

- А вы-то кто будете?

- Я Афанасьев, - ответил старичок. - Меня тут все знают. А вот я вас не припомню.

- Экий вы нервный, - усмехнулся Дэргель. Он представился, не назвав фамилии, и сказал, что поживет здесь недолго или долго с разрешения городских властей.

- Так долго или недолго? - хмыкнул сварливый старичок.

- А вы сколько еще собираетесь прожить? - язвительно ответил вопросом на вопрос Дэргель.

- Я хочу дожить до первой весны новой эры, если угодно.

Дэргеля смутил такой ответ.

- Тогда я вам гарантирую, что ее вы встретите без моей компании, - единственное, что он мог на это сказать. Воображение в этот момент ему явно отказало.

- Напрасно вы думаете, что меня смущает ваша компания. Я рад всякой компании. - Старичок вдруг стал выглядеть очень жалко. - Я ведь здесь один живу, в этом музее. Сам уже стал чем-то вроде экспоната.

Он достал из кармана ключ.

- Вот, открывайте, - сказал он, - а у вас что же, другого ключа нет? Что это за ключ они вам дали? Надо будет сделать дубликат.

Они вошли в дом. Прямо в коридоре на стенах висели портреты видных людей здешнего края.

- Знаете, - сказал Афанасьев, - иногда по ночам мне кажется, что все эти покойники, чьи фотографии развешаны здесь по стенкам, собираются вместе, проводят свои партийные, профсоюзные или производственные собрания, а то и просто словно выходят с того света на перекур. Иногда даже словно дымком папиросным потягивает. Бывшие директора и начальники участков стучат кулаками по столу, стаканы звенят, рабочие матерятся, жены ихние визжат. Это всё мне, конечно, кажется, но, знаете, я ведь многих из них знал, так что представляете мои ощущения?

- А вас они не приглашают на собрания? - съязвил Дэргель и понял, что опять неудачно.

- Я, знаете ли, человек не из боязливых, поэтому я сам входил в ту комнату, откуда доносились эти звуки, но, естественно, никого не находил там. Но стоило мне вернуться к себе в кровать, как они опять начинали. Заметьте, я никого за свою жизнь не убил и не погубил, а значит, это призраки не по моему адресу. Они просто по привычке так собираются и продолжают обсуждать все те же проблемы, которые на самом деле давно уже похоронены вместе с ними. Между прочим, со временем я начал различать их голоса. Я ведь говорил вам, что многих их них знал лично. Так вот я потом смотрел, и оказывалось, что разговаривали именно те, фотографии которых висят в той комнате. Представляете?

Дэргель посмотрел на старичка с опаской.

- Даже не знаю, что вам на это сказать. Как ни странно, меня это почему-то совершенно не удивляет, то есть, вообще всё, что вы рассказываете.

- Только не говорите мне, что тоже слышите голоса. Я таких людей терпеть не могу. Я материалист.

- Так ведь и я материалист, - сказал Дэргель и ему вдруг показалось, что произнес он это автоматически, не думая.

- Плохо нам, материалистам, живется. Ничего понять не можем в этом мире, - удрученно пробормотал Афанасьев.

Дэргель лишь пожал плечами в ответ. Он не знал, что имеет в виду Афанасьев. Уж больно нелепые у него были тайны. Тут Дэргель вспомнил, что фотография его деда тоже должна висеть на стене в этом музее. Неужели и его дед тоже приходит на эти потусторонние собрания и колотит там кулаком по столу, ведь в бытность его главным инженером разреза ему наверняка не раз приходилось это делать - человек он был властный и не терпел неповиновения приказу. Он знал, что стук кулаками по столу - признак слабости и старался по возможности избегать такой реакции на людское упрямство и холодно принимать решения, но иногда ничего не мог с собой поделать, и уж тогда стонал под его кулаком дубовый стол.

- Вы уже были на разрезе? Кладбище видели? - спросил Афанасьев.

- Какое кладбище?

- Значит, еще не были.

- Нет, мы смотрели там со смотровой площадки...

- Ну, это что... Вам надо кладбище посмотреть.

- Пап, я ж говорил тебе. Там точно кладбище, - неожиданно подал голос молчавший до тех пор ребенок.

- Да-да, я помню. Что, там действительно кладбище? Прямо на дне карьера?

- Да, на дне, на террасах, вверх, вниз, - взмахнул он руками. - Находите это странным?

- Вообще-то да. Хотя какие уж тут странности, если городской парк расположен на старом кладбище, и люди там по могильным холмикам гуляют.

- Вот именно. Я вижу, чувство юмора вам совсем не чуждо, - Афанасьев хитровато сощурил глазки.

Перед зрительным умом инженера возникла картинка, скорее карикатура, анимация: Афанасьев прыгает с террасы на террасу карьера вниз, вскакивает на могильные плиты, резвым козликом преодолевает расстояния между ними, чуть ли не цокает копытцами от удовольствия, и причмокивает губами и, кажется, даже хвостиком виляет. Так скачет он, а тьма все гуще. И скоро он совсем в ней исчезает, лишь раздается задиристое цоканье да веселое причмокивание из тьмы, издалека.

- Просто я перестал чему-либо удивляться. - сказал он Афанасьеву, улыбаясь собственному видению.

- Да, я согласен с вами. Но ведь не вы один перестали. Ладно, жизнь такая, что лучше ничему не удивляться. Но вот - люди видят, как сталкиваются порядки вещей, и они не удивляются. Вы вот, наверное, не знаете истории этого кладбища.

- Конечно, нет, не знаю.

- Так я вам сейчас же ее расскажу! - радостно заулыбался старичок.

Дэргелю не хотелось слушать эту историю. С разрезом у него были связаны не самые приятные воспоминания детства. В некоторые из них он уже перестал верить, однако неверие в воспоминание не освобождает от него.

Его главные воспоминания детства были связаны с одним странным персонажем, которого звали Угольщик. Эти воспоминания со временем заснули где-то в уголке его жизни, но сейчас, когда ему пришлось сюда возвращаться, они стали понемногу просыпаться, зашевелились.

- Началось все с того, что на карьере произошел несчастный случай, начал рассказывать Афанасьев. - Погиб молодой горняк, секретарь комсомольской организации. Как это произошло никто понять не мог. Вроде бы вполне был квалифицированный, знающий кадр. Бригадиром шоферов работал на разрезе. Почему-то его потянуло именно в то место на одной из террас, которое было ограждено, да и вообще его люди за версту обходили. Нет, там не было ничего сверхъестественного, просто грунт был некрепкий, осыпался. Сколько этот участок ни укрепляли, он все равно продолжал обрушаться. Даже армированным бетоном его укрепляли, и все опять обрушилось. Весь крепеж сполз вниз. Следствие было, но убивать его было не за что, никто о нем плохого слова не сказал, врагов не было. А ведь он туда пришел сам, на это место. Экспертиза установила, что он там и погиб. В общем, пошли слухи. Здесь тогда главным инженером был один человек французского происхождения. Жена у него была просто красавица. Так вот, уже до того несчастного случая ходили по слухи, что у нее роман с этим комсомольским молодцом. Конечно, все это были лишь слухи, да и следователи эту версию проверяли, без добрых людей не обошлось. Однако ничего против него не нашли, да и не такой он был человек, чтобы подобное устраивать. К тому же, у него и так положение было незавидное тогда, правда, по другим причинам. И, однако, инженеру пришлось таки уехать. Я даже не знаю, жив ли он сейчас, жива ли она. Ему уже тогда было за сорок, так что вряд ли жив.

А молодца этого решили похоронить с почетом. Нужно было людям показать, что это не какое-то темное дело, а несчастный случай на производстве, и виновные наказаны, и человек погиб как герой. Конечно, ничего героического в этой смерти не было, но, знаете, всякая смерть в молодости несёт на себе отблеск - или оттенок? - героизма.

В то время город разрастался. Так получилось, что вскоре старое кладбище оказалось прямо в его центре. Горисполком принял решение на его месте разбить парк культуры и отдыха, прямо между плит, иногда прямо по холмикам проложили асфальтированные дорожки. В общем, мертвецам, пользователям этого кладбища, было чему обрадоваться. На нем, правда, давно уже никого не хоронили. Хоронили на новом, но и это уже не вмещало всех желающих перейти жить на тот свет. С одной стороны упиралось в поля, с другой в лес, а там болота. Так что надо было срочно искать место для совсем нового.

Тут кому-то и пришла гениальная мысль похоронить героя прямо в карьере, так сказать, на месте трудовой славы, и начать отсюда строительство нового кладбища. Что, говорите, как на это согласились родственники погибшего? Ну, что ж здесь такого. Главное, чтобы все было соответственно оформлено и организовано. Конечно, даже если бы родственники не согласились, его все равно похоронили бы там. Может быть, не так торжественно, и вся эта церемония не получила бы такого воистину символического подтекста, но это сделали бы, раз было принято решение. Отсюда словно бы открывалась новая эра в истории города. Да, была дискуссия, однако, было бы странно, если бы ее вообще не было. Да и аргументы и противников идеи были, прямо скажем, не очень весомые. Ведь, в сущности, тут нечему возразить, если, конечно, не впадать в различные формы мистицизма. Поэтому, я думаю, у всех этот проект вызывал холодок в сердце, но каждый смело переступал через собственные предрассудки. Во всяком случае, со мной было именно так. Я говорил себе, что это неправильно. Потом спрашивал себя почему это неправильно - и не находил ответа. А раз не было ответа, значит, все делалось правильно. В такие моменты словно что-то появляется вдали, еще неразличимое, но ощутимо надвигающееся, "новое". "Новое" - какое страшное слово. Словно кто-то воет в темноте.

Афанасьев помолчал едва ли не целую минуту. Дэргель не прерывал его молчания. Рассказ старичка перемешивался у него в голове с собственными мыслями, которые атаковали его со всех сторон, и он лишь время от времени словно приходил в себя и силился вспомнить, о чем же он только что думал, но вспоминал лишь то, что рассказывал ему Афанасьев.

- Ну так вот, - продолжал последний. - Как решили, так и сделали. Родственников у него особо и не было, кроме сестры. А сестра была любовницей парторга, так что ее не пришлось сильно уговаривать. Так что, случай представился, можно сказать идеальный. Теперь уже не нужно было задумываться о том, чтобы отнимать землю у лесного хозяйства или у совхоза, и не болела голова о том, как окультуривать пейзаж в районе карьера. Конечно, возникал вопрос, будут ли у молодого комсомольского вожака "последователи". То есть, захочет ли остальной народ хоронить там свои бренные останки? Ведь, представьте, как придется стаскивать туда гроб - расстояние-то немаленькое, дорога нужна с хорошим покрытием. Да кроме просто дороги, надо еще и какую-то символику там поставить. Так чтобы печаль совмещалась с патетикой трудового героизма. Короче говоря, на поверку это оказался грандиозный проект. К его реализации кого только не привлекли! Геологов, топографов, это уж само собой, а еще и художников-монументалистов из областного центра, и даже - просто революция по тем временам - каких-то полуподпольных художников из Москвы. Надо сказать, эти городу здорово напакостили. Лет так через семнадцать-восемнадцать из города чуть не половина молодежи уехала - в Москву, к папам!

Но, конечно, кладбище отгрохали на зависть всем соседям.

Афанасьев опять немного помолчал, а Дэргель закурил очередную сигарету и громко чихнул, когда дым вдруг попал ему в ноздри.

Вдалеке прозвенел трамвай.

- Первое время, - продолжал Афанасьев, - первое время хорониться там не спешили. Ведь помирали в основном старики, а им все больше хотелось рядом со своими, на старом кладбище. Они ни в какую не соглашались хоронить свои останки в карьере. Настоящее заселение кладбища началось, когда стали умирать более молодые. То ли наобщались они в свое время с московской декадентской богемой, то ли потому, что к тому времени стала уже ходить по рукам всякая вредная литература. Так что они то ли из чувства протеста, то ли опять же из мистицизма... Более того, об этом кладбище прослышали все в нашей области и, так сказать, возникла мода среди разного рода богемы. Даже из центра люди стали завещать хоронить себя именно здесь, в карьере. Ведь там, в центре, много народа из этих мест. Некоторые приезжали сюда, чтобы здесь умереть и быть похороненными в карьере. Местность облагораживалась. Люди заранее заказывали себе оригинальные памятники, не просто гранитную глыбу или столбик со звездочкой. Целая артель авангардистов работала над такими заказами. Конечно, у этой публики денег было немного, и все делалось за гроши, но важна была сама идея быть похороненным на дне котлована.

- Да-а, - задумчиво произнес Афанасьев, - тогда наш город прославился на весь Урал и даже дальше. Как сказали бы сейчас, это было очень удачное предприятие. Хотя особых денег от этого городу не досталось. Да и по прошествии двух примерно лет руководство начало задумываться, хорошо ли это...

У Дэргеля вдруг заболел большой палец на левой руке. Он посмотрел на него и обнаружил глубоко сидящую занозу. Он попытался вытащить ее ногтями, но ничего у него из этого не получилось, заноза только еще глубже залезла в мякоть пальца, под кожу, и там продолжала усиленно болеть. Откуда она взялась?

- У вас случайно не найдется пинцета или рейсфедера? - спросил он Афанасьева. - Заноза вот откуда-то взялась. Похоже, что глубоко засела.

Тот достал какой-то чемоданчик, застегивающийся на два пружинных замка и обтянутый серым дерматином, нажал на еле заметные рычажки по бокам замков, отчего каждый из замков издал ржавый, но упругий звук, и крышка чемодана подскочила, обнажив тем самым таинственное чемоданное нутро.

- Знаете, я никогда не любил Шекспира, - насмешливо сказал Афанасьев, полуобернувшись к Дэргелю.

- ?

Афанасьев покопался в чемодане и извлек из него начищенный до блеска удлиненный пинцет с остро заточенными концами. Краем галстука протёр концы пинцета.

- Так, где у нас болит? - спросил он тоном заправского врача.

- Вот, - показал Дэргель свой больной палец. - Черт, болит ведь.

- Сейчас попробуем что-нибудь сделать. Хотя предупреждаю, что я не врач, а горный инженер. Мне ведомо нутро земли, но человеческое нутро вне моего понимания. Секунду терпения. Сейчас я вам сделаю больно. Черт, сорвалась. Похоже на металлическую стружку. Придется вам идти к хирургу. Конечно, завтра.

В эту ночь отцу с сыном пришлось спать на найденных в пустующей комнате пыльных тюфяках, на которые они натянули в красный горошек простыни, к их общей неожиданности найденные в одном из чемоданов. Время от времени то тот то другой просыпался оттого, что чувствовал на своем теле щекотание быстрых паучьих лапок. Резкими отчаянными движениями сбрасывали с себя паучков, а то и давили их прямо на себе.

6.

В тот день, когда Дэргель приехал в Крайниниск, художник Ложбинский, как уже было сказано, возвратился из своего очередного лесного похода. В его необъятной сумке лежало множество набросков и два почти готовых портрета Гатевого жильца и Колодной бабы.

К тому времени жена уже приготовила для него его любимое блюдо: фаршированных красным перцем мальков. Она готовила его каждый раз, как он возвращался из лесу.

Сущность этого блюда состояла в том, что животики недельных мальков, которых ей специально приносили мальчишки свежими за рубль, вспарывались, начинялись красным перцем, а потом зашивались с помощью какой-то крепкой, как нитка, травы, которую знал среди людей лишь сам Ложбинский. Он поедал трепыхающихся мальков, но не пережевывая их, а втягивая внутрь в пищевод и далее особыми усилиями ротовых и горловых мышц. Получалось так, что мальки поступали в желудок в еще живом состоянии, и уже там шовная трава растворялась, и перец выходил из нутра мальков наружу. Весь тот перечный жар возникал внутри тела Ложбинского и проникал затем во все его ткани до самого эпидермиса. Тогда Ложбинский хватал кружку с клюквенным морсом и опрокидывал ее содержимое в свое горло. Тогда в теле происходило что-то вроде небольшого ядерного взрыва. После этого он падал замертво на свою стоящую прямо позади табурета лежанку и засыпал, словно умирал. Сон его длился по несколько суток беспрерывно.

(Такой способ питания он подсмотрел у своих лесных друзей. У многих из них не было зубов, то ли повыпадали, то ли вообще никогда не было. Поэтому глотали они пищу не пережевывая, но именно таким вот описанным выше способом.)

Жена накрывала его с головой толстым верблюжьим одеялом, под которым, в темноте, в двойной темноте, он смотрел свои сны. Иногда бывало так, что ему не снилось ничего нового, и тогда он вызывал старые сны, которые снились ему уже не раз, но, словно старый альбом с фотографиями, открывали ему те страницы жизни, на которых он уже побывал, и которые теперь жили собственной, скрытой от его дневных глаз, жизнью.

Наибольшее удовольствие доставлял ему повторный просмотр сна о его первом пребывании в глубине ночного леса и первом знакомстве с лесными жителями.

Конечно же, это был не сон, но обычное воспоминание, спроецированное в сон. Просто во сне воспоминания обретают плоть, гораздо большую, нежели та, которую им могут придать книжные слова. В этом искусственном сне он видел себя, идущего чуть пригнувшись под ветвями гигантских хвойных деревьев. Под ногами хрустит мягкий игольчатый наст. Ноги сквозь сапоги ощущают, как пульсирует в нем и под ним мелкая жизнь. Солнце едва просачивается сквозь хвойный навес. Лицо то и дело попадает в паутину. Полумрак превращается во мрак. Мрак в темноту. Темнота становится все гуще. Лесная тропа теряется из виду. Теперь уже не видно ни земли, ни неба, ни деревьев, ни их ветвей. Не видно, но ощутимо шевеление в них тайной жизни, тайной, как сама тьма, и такой же пульсирующей. Самое тело его погружено во тьму сна и именно тело видит окружающий его сон. Освобожденный от тела дух отдает место своего дневного пребывания тому, что находится вовне. Днем парящие в эфире воспоминания и психомиражи устремляются в освобожденное от духа тело, проникают в него и окутывают его. Тьма насыщается энергией, теплом. Волны невидимых рек захлестывают темноту леса, погружают в себя умершие на ночь деревья и всякие живые тела, бродящие во тьме и ждущие выхода.

Сами глаза превратились во тьму. Он чувствовал, как они становились прозрачными, и внешняя тьма втекала сквозь них в голову, и его мозг тоже становился тьмой, а потом и все его тело тоже постепенно становилось тьмой, так сливаясь всей своей сущностью с внешним. Уже не стало внешнего. Уже деревья росли у него внутри головы, и его ноги шли по насту, покрывающему его голову, и пульсации исходили из его мозга-земли.

Он где-то лег телом на землю.

Он положил себе под голову вещевой мешок, правую руку засунул за пазуху, чтобы чувствовать тепло тела, а левую оставил свободной, лишь обмотал запястье ремнем мольберта, который лежал рядом с его телом.

Спиной он чувствовал непрекращающееся шевеление жизни там, внизу. Он стал мумией, запеленатой в материю из тьмы, недвижной.

И когда он принял это, вокруг зашевелились, зашептали голоса. Тысячи их были вокруг, шепчущихся, рассказывающих, жалующихся.

Они ведали ему свои жизни и печали. Словами, которые он никогда ранее не слышал, они шелестели о том, что скрыто от людских глаз и умов, и им непостижимо. Он понимал все, что ему говорилось. Их повествования казались ему очень близкими. Он словно сам переживал рассказываемые ему жизни, своей душой чувствовал все их горести.

Длилось это часы. Он, вросший в этот континент, под невидимым деревом, на пульсирующей жизнью поверхности, словно на открытом сердце, под скорлупою всепревращающейся тьмы, свиваемой из еле слышных голосов и шепотов. Шум все нарастал и нарастал до немыслимых высот, так что слух его уже и не воспринимал.

Он словно упал в пропасть тишины, когда купол ветвей прошил первый солнечный луч. Все смолкло, мир перевернулся в свою тихую сторону, опрокинулся во всеобщее молчание, обеззвучел утренним светом.

Ложбинский поднялся со своего ночного ложа и огляделся. Вокруг него была лесная проплешина, плотно окруженная высоченными соснами, и никого на ней не было. Все лесные жители, еще несколько минут тому назад плотно окружавшие его, словно растворились в лучах солнца безо всяких следов. Лишь метрах в пятнадцати от себя он увидел фигуру.

В лучах свежего солнца Ложбинский увидел самого подлинного лешего. Раньше ему не приходилось встречаться с лешими, поэтому он не вполне доверял своим глазам, в которых еще теплилась ночь, и тем более своей непроверенной интуиции. И все же, фигура эта не могла принадлежать никому другому, кроме как лешаку, просто потому, что непонятно было, в каких же ее частях находится жизнь. У человека каждый его член живет собственной жизнью, лишь вынужденно подчиняясь мозгу. Здесь же - очевидно было наличие жизни в сидящем на пеньке существе, но, по здравому размышлению - к которому Ложбинскому волей-неволей пришлось прибегнуть - по здравому размышлению обосновать эту очевидность чем-то рациональным никак не получалось. Вот у человека есть кожа; она живая, значит, в ней есть жизнь. Но можно ли назвать живым существо, покрытое мхом, чем-то вроде древесной коры и...дерном что ли, в некоторых местах? Оно все было растительным. На нем не было шкур или чего бы то ни было животного происхождения. Но оно не было растением, так как у него были руки и ноги и лицо, во всяком случае, было все то, что могло хотя бы напоминать перечисленные и прочие человеческие органы.

Но художническая сущность Ложбинского не дала ему долго размышлять в поисках единственно возможного ответа. Пока раздумья его шли своим чередом, руки делали свое дело, и - минут этак через пять - Ложбинский не столько увидел, сколько почувствовал пальцами свой мольберт расставленным и полностью готовым к работе.

Как ночью незаметно текли часы во тьме, так сейчас, за работой, он не замечал слегка подрагивающий ход дневных часов. Он вообще редко моргал, сейчас же глаза его словно совсем утратили эту способность, лишь время от времени мучительно дергаясь от сухости между веками.

Так они простояли один против другого едва ли не весь день: почти недвижный художник, вся двигательная энергия которого сосредоточилась в пальцах рук, и лешак, который за все это время не двинул ни единым членом вообще. И на протяжении всего дня из Ложбинского не уходило чувство...нет, он тогда не знал, что за чувство шевелилось в его сердце, не мог найти слова, нет, художники не ищут слов, не мог найти образа для сравнения. Только когда работа его начала близиться к концу, он понял, что это было за чувство или, скорее, ощущение: он ощущал себя Врубелем, пишущим Пана с натуры. Эта неожиданная мысль поразила его так сильно, что он почувствовал шевеление волос на темени и тут же острое покалывание в левой пятке.

Солнце уже попало в сосновую сеть, когда Ложбинский увидел, что портрет лешака готов...нет, не готов, почти готов. Чего-то в нем не хватало, и это что-то было самым главным, без чего невозможно было завершение. Ложбинский всматривался в портрет, всматривался в оригинал, снова в портрет и снова в оригинал, и никак не мог увидеть эту мелочь, это острие, без которого игла не проколет кожу, клинок не войдет в сердце, без чего всякая работа лишь набор движений, не связанных в единое и потому безрезультатных, без чего даже самая достойное творение достойно разве что лишь упоминания в справочнике в статье о жанрах. А Ложбинский-то видел, что стоит найти это "что-то" - и картина может повернуть всю его жизнь в другое русло.

Он сел на поваленное дерево и задумался. Постепенно он пришел к мысли, что все решат глаза. Без них картина - лишь россыпь красок. Силовые линии каждого штриха, каждой точки должны сходиться в глазах. Но это же хрестоматия. Дело в том, что у него не было той краски, которая способна была бы воссоздать то, чем для всего туловища лешака являлись его глаза. Без них он был бы всего лишь старой колодой или корягой, или чем-то еще подобным. Но именно глаза его оживляли. Краски - это мертвое, это минералы, это останки тел, это сухая мазь.

Он перепробовал все краски, пытаясь сделать глаза, но все было без толку. Он снова сел на поваленное дерево и уперся в него руками.

Его пальцы попали во что-то вязкое и липкое. Он поднял их и посмотрел на самые их кончики. Голова его загудела от невозможности понять происшедшее.

Смола. Да, самая обычная смола, зеленоватая, прозрачная.

Он схватил новую кисть, которая еще не знала краски, и обмакнул ее в ямку на стволе дерева, в которой и собралась смола. Потом быстро перенес ее в глазницы портрета. Нет, сначала он взял ножик и грубо выцарапал из глазниц всю прежнюю краску, до самых остатков, чтобы глазницы были чистыми, чтобы в них, в чистейшие, можно было вложить глаза, и чтобы портрет, наконец, стал живым. И только тогда смола легла на приготовленное для нее в глазницах место.

Итак, портрет был готов. Рука, написавшая его, казалась Ложбинскому чужой, не его, словно кто-то позаимствовал ее на время для чего-то, а теперь отдал обратно и насмехается над ее хозяином. Он даже поднял руку, посмотрел на нее, пошевелил пальцами, словно промеряя ее на наличие и принадлежность. Его рука, могла ли она сотворить то, что он теперь видел перед собой?

Уже сумерки угрожали сгуститься, когда он очнулся от своего полусна длиной в день. Он быстро сложил мольберт, накинул ремень на плечо, накинул ремень вещмешка на другое плечо и собрался было уходить. Однако уйти не попрощавшись с лешаком он себе позволить не мог. Поэтому он, не снимая своей поклажи, медленно стал подходить к продолжавшему как ни в чем ни бывало сидеть на пеньке лешаку. По мере того, как он приближался к этой замысловатой фигуре, он претерпевал странные и изменчивые ощущения. Если раньше, со своего рабочего места, ему виделась в фигуре лешака жизнь, которую он целый день пытался отобразить на картоне, то теперь именно жизнь становилась все более и более неуловимой в сидящем. Он все четче и четче различал отдельные детали телосложения лешака, если последний обладал телосложением и, вообще, существовал, что становилось все более и более сомнительно.

Что удерживало вместе все эти щепочки, иголочки, травинки, кусочки коры и мха и еще Бог знает какой земной растительности?

Ложбинский наконец подошел к нему вплотную, прикоснулся к его плечу и - чудище рассыпалось в пыль.

И тут же со всех сторон послышался шум, свист, визг, треск, прочие невообразимые звуки. Сквозь наступающие сумерки все это лихозвучье неслось ему в уши, проникало под одежду, щекотало кожу, особенно под ушными раковинами. Памятуя свои ночные и дневные переживания, Ложбинский сохранил самообладание, не стал выдавать свой страх, хотя и было ему вполне жутко во всем теле от этой шумной невидимости.

Он своим обычным шагом пошел в ту сторону, куда, как он думал, ему следовало идти, чтобы выйти из лесу. Лесные голоса подсказывали ему дорогу. Они преграждали ему путь в одних местах, и заставляли его идти тем путем, который выбирали для него. Ни один из лесных жителей не показал себя. Так довели они его до самой опушки леса. Он вышел на поляну. Вдалеке виднелся город.

Стоило ему покинуть пределы леса, обозначенные последними молоденькими сосенками, как голоса и шумы мгновенно смолкли, словно и не бывали. Даже не рассеялись, а просто перестали быть рядом или где бы то ни было еще.

Ложбинский оглянулся назад. Никого. Лишь отдельные огоньки игриво блуждали по темному уже лесу.

Он почувствовал боль внизу живота и вспомнил, что сегодня, то есть еще со вчерашнего вечера он не мочился. Он расстегнул брюки. Пока он мочился, вся недавняя история пронеслась в его памяти. Она уже казалась ему сном.

7.

Старик с белыми глазами весь день простоял у стены крайнинского вокзала. Линия здесь тупиковая, а потому поезд лишь один: на восходе приходит, ближе к закату отправляется обратно, в областной центр. Людей на перроне почти не бывает, а те, что бывают, милостыни не подают. Он просто стоял у стены, подняв лицо с незрячими глазами к солнцу. Он не просил у людей подаяния, и они думали, что он просто греет свои бельма на солнце. Местные хорошо знали его (если такое слово можно употребить в применении к человеку, о жизни которого, несмотря на едва ли не постоянное его присутствие, вряд ли кто-то мог рассказать хоть какую-то мелочь).

Может быть, он кого-то встречает, думали некоторые из прибывших сюда в первый раз, каковых почти и не бывало. Тени людей иногда падали на бельма старика и заслоняли их от солнечного света и тепла. Старик тогда делал такое выражение лица, словно видит этих людей. Им становилось страшно, и они спешили уйти. После этого их увозил поезд.

Слепец был непроницаем для мира. Всякая тварь земная стремится пролезть в другую тварь через глаза. Они только тем и занимаются, что лазают по глазам друг друга: то залезут, то вылезут, а следы их влазок и вылазок остаются навсегда. Глаза людей истоптаны людьми, исцарапаны их ногтями, истыканы пальцами и локтями, истерты чужой одеждой.

Когда-то и у слепца глаза видели мир, который, как и ко всем прочим, влезал в него змеей через эти наполненные соленой водой туннели, чтобы поселиться там, в мозгу, навсегда. Но постепенно стало темнеть время, и мир времени - мир, где царствует время - стал темен. Слепец знал, что зрячи его глаза, но темен мир, что они зрят, и мировая тьма их наполняет. Ведь молодость, знал он, наполнена светом, а старость наполнена тьмой. Мир стал очень стар и темен. Не для такого мира нужны глаза. И тогда глаза зарастают бельмами.

Когда заканчивался день и тьма входила в город, он входил туда вместе с ней. Он шел по центральной улице Мира, рассекавшей город надвое. Звук его палочки разносился по всему городу, отражаясь многократно от стен домов и заборов. По этому звуку жизнь в городе замирала. Люди опускали на окна плотные шторы, сквозь которые не мог пройти не только свет, но и звук. Люди не выходили на улицу при этом звуке. Чего они боялись? Встречи с ним? Но ведь он был всего лишь слепой старик.

Молодежь, со своей не знающей страха ночной жизнью, разбегалась из подъездов и аллей центрального парка, расположенного вдоль улицы Мира, заслышав жуткий стук. Они знали: это идет Угольщик. Все смеялись над своим страхом, рассказывали анекдоты про тех, кто случайно встретился с Угольщиком, но страх не иссякал. Никто в городе не знал причин своего страха, никто не помнил дня, когда Угольщик впервые здесь появился. Очень многие вообще сомневались в его существовании. И тем не менее, все жители без исключения лишь опускалась тьма, то сразу же закрывали двери и опускали шторы. Очень уж неуютно они себя чувствовали.

Зимой, когда тьма начинает царить уже в пять часов, уличные фонари работают повсюду на полную мощность, но в десять часов лишь редкий фонарь источает свет, жалкий свет, который ничего не может осветить. А зимой по ночам на улице невыносимо холодно, люди из домов не выходят, поэтому нет у людей ответа на вопрос - ходит ли Угольщик по городу и зимними ночами, как летними, а если нет, то куда же он исчезает на зиму. И страх как-то сам собой улетучивается. Но стоит прийти первым теплым дням, как страх возвращается.

Слепец шел по городу, постукивая перед собой палочкой. Он шел прямо по дороге, по покрытому сетью трещин асфальту. Иногда он останавливался, будто бы смотрел себе под ноги, проводил палочкой по некоторым трещинам, словно находил там чей-то профиль, и смеялся резким, но глуховатым голосом.

А вокруг него в это время собирались тени. Они при звуке его палочки выходили из боковых улиц и переулков, из дворов и подворотен. Их становилось все больше и больше, и они все шли за ним. Тьма ткала их бесформенных из себя, становясь все более и более плотной. А может быть, это тени старых спящих людей собирались для им одним ведомых целей. Ведь старому спящему человеку тень не нужна. У старых людей тень истончается, а с большим возрастом становится все более прозрачной, пока со смертью не исчезает совсем.

Когда он доходил до центральной площади, она уже была полна теней тьмы. Они окружали его плотной толпой. Тогда человеку, который мог бы случайно оказаться в это время на площади, могло бы показаться, что редкие горящие фонари вырастают прямо из тьмы на уровне почти потолка перового этажа, а до этого уровня тьма была словно земля, такая же непроницаемая для света и взгляда. Нет, не могло быть этому очевидца среди людей, поскольку он оказался бы утонувшим во тьме. Тьма была живая, время от времени в ней возникали какие-то звуки, тихие шорохи. Иногда неожиданно в ней возникали просветы, но не надолго, тут же они заполнялись другими тенями. Каждая тень была сама по себе, но вместе они образовывали единую движущуюся тьму.

Но старик не останавливался на площади. Он шел все дальше по направлению к карьеру. И тени тьмы бесшумно плыли за ним, то сливаясь, то дробясь и вырисовываясь в человекоподобные фигуры. Все так же постукивала его палочка до тех самых пор, когда асфальт переходил в грунтовую дорогу, подходившую - мимо дома культуры, мимо краеведческого музея (дома Дэргеля), мимо клумбы с почерневшими от угольной пыли розами - к самому карьеру.

Если бы Дэргель в это время вышел на крыльцо покурить, то он увидел бы старика и плывущую за ним тьму теней. Но Дэргель в это время уже спал. Он так сильно устал за этот день от переходов и разговоров, что стоило ему лечь на кровать, как тут же он сорвался в бездну сна. Ему всю ночь снились какие-то старики, которых он не мог узнать, как ни старался. И даже утром, проснувшись, он продолжал пытаться вспомнить, каким старикам эти лица принадлежали, но так ему это и не удалось.

Иногда ему начинало казаться, что изнутри его тела с ним снова начинают разговаривать его родители, которые давно уже не подавали голоса, так давно, что он уже было решил, что окончательно выдышал их из себя. Но ведь здесь, в этом северном крае тоже жили когда-то его предки, и, значит, в здешней пыли есть их частицы, и теперь он будет их вдыхать и они тоже будут с ним разговаривать.

Слепой старик, которого он видел на вокзале по прибытии поезда, создал у него ощущение, будто он когда-то уже к нему прикасался, но было это словно бы в иной какой-то жизни, после которой он уже успел хорошо выспаться.

К тому же, откуда в индустриальных городах призраки?

8.

Утром следующего дня Дэргель брился перед зеркалом. Он водил острым станком по лицу и следил, как в зеркале изменяются его черты. Живое и непостоянное человеческое лицо постепенно ожесточалось, превращалось в зеркале в древний овеченелый деревянный лик.

О сколько нового о себе может узнать мужчина, стоя утром с бритвой перед зеркалом! Ежеутренне!

Годы, их становится все больше и больше, думалось ему. Они все накапливаются и накапливаются. Человечеству уже сейчас некуда их девать. Оно переполнено, перенасыщено годами. Они, словно дожди и снега, падают на нас неизвестно откуда - и мы вынуждены впитывать их, с безнадежностью наблюдая, как они нас истачивают, проникая во все наши ткани, истачивают нашу душу и наше тело, словно древесный жук, преобразуют наше естество в ничтожество.

Лик ничтожества смотрел на Дэргеля из зеркала, пока черты лица оставались человеческими. Но чем дольше смотрел он в зеркало, тем меньше человеческого видел он в отражении своего лица. Происходило своего рода короткое затмение в его глазах - или где-то еще - и вот из зеркала на него смотрело лицо древнего истукана.

Глаза переставали моргать. Вот уже не было глаз в глазницах, а были там лишь темные ямы, обрамленные темным тысячелетним деревом. Лицо постепенно изменяло свой цвет: из естественного светлого, хоть и смуглого, оно становилось темно-коричневым. Морщины лица углублялись и становились трещинами, рассекавшими лицо на части. Самая глубокая и широкая трещина пролегала ровно посередине лика, меж глазницами.

"Таким я стану, когда не будет во мне души, или таким я был, когда во мне её еще не было", думалось Дэргелю. "Джабад. Я древний идол Джабад, стоящий на перекрестке троп в степи. Я стою здесь уже тысячи лет. Кочевник воздвиг меня здесь, его кости лежат у моего подножия. Бревно, вкопанное в землю".

Он вложил пальцы во тьму глазниц. Там он нащупал труху, произведенную многолетними усилиями жучка. Она была мягкая, чуть-чуть теплая, сухая. Пыльная степь заполняла собой все пространство между противоположными дугами горизонта. Дул горячий, иссушающий ветер. Пыль то оседала на голове и вокруг, то вдруг вспархивала и начинала метаться из края в край. У каждой ее частицы был свой звук, и тьмы звуков сопровождали каждое пылевое облако. Пыль забивалась в трещины лица, и они начинали звучать различными шепотами. Иссохшее дерево лица ощущало жар степной пыли, забивающейся в его трещины, и бесконечного ветра, что не переставал дуть за тысячелетия ни на мгновение.

Чье же было это лицо?

Впервые оно явилось Дэргелю несколько лет тому. Тогда он еще ни о чем не догадывался из того, что случится в будущем. Сколько ни пытался он туда проникнуть, все попытки предсказаться и предувидеться были безуспешны. Все вокруг, все огромное поле, в центре которого он находился, было сплошной тьмой. Те слова и фразы, которые предоставлял ему обыденный мир, были недостаточны: мир был для самого себя, и он для самого себя. Он и сам не заметил, где они разминулись. Что-то случилось. Произошел какой-то сдвиг в пространстве, так что оно стало видеться ему совершенно чужим. Мысль "Что я здесь делаю?" стала возникать в голове независимо от ситуации, в совершенно различных обстановках и обстоятельствах, порой нисколько не приличествующих подобным мыслям: на автобусной остановке, в очереди в кассу гастронома... Он чувствовал, словно время тянет его куда-то назад, прочь из этого мира, в какие-то неведомые просторы.

Странные вещи стали с ним происходить. Тогда в первый раз, как всегда по утру стоя с бритвенным станком перед зеркалом, он увидел вроде бы принадлежащее ему лицо совсем другим, спокойным и твердым. На таком лице глаза - лишнее. Зеркало было самым обычным, прямоугольным, висящим в ванной комнате над раковиной. Поначалу ему стало страшно. Он закрыл глаза, добрился вслепую, ополоснул лицо водой и одеколоном и вышел из ванной. Нехорошее ощущение внутри подавил коньяком и пошел на работу. Все как всегда.

Но в стоящем в прихожей зеркале трюмо он увидел то же, что видел только что в ванной, того же истукана в своем, казалось бы, лице. Он не стал задерживаться перед зеркалом, не стал рассматривать, списав это на свое состояние.

Спеша на работу, он проходил мимо витрины центрального универмага, и там, в зеркале увидел то же самое, невыносимое глазу и рассудку.

Далее - всюду, во всех отражающих поверхностях. Преследуемый своим невообразимым отражением, он впал в состояние полного ужаса. Ему казалось, что отовсюду на него направлены удивленные взгляды людей, словно у него сквозь голову проросло бревно с чертами истукана, и он так и идет по городской улице. Он ощупывал лицо, голову, нет же, на ощупь все было прежним, человеческим, обтянутым теплой и мягкой кожей, с жирком под подбородком. Но тогда люди действительно начинали коситься на этого идущего по улице и постоянно ощупывающего свое лицо и всю голову человека.

Весь тот первый день он прожил в этом кошмаре, боясь взглянуть не то что в зеркало, но во всякую гладкую поверхность, даже на дно тарелки или на поверхность горячего чая в чашке.

При этом он совершенно точно знал, что он не сумасшедший, что с головой у него все в порядке. Просто то, что он видел перед собой, высовывалось откуда-то из-за стены рассудка, но было совершенно реальным изображением, которое почему-то стало реализовываться внутри его глаз, словно всегда жило там, но до поры до времени находилось в состоянии сна, и теперь вот проснулось. Он вспомнил, что в каком-то фантастическом рассказе он читал о людях, живущих в человеческих зрачках. То же, что ему открылось сейчас, не было фантастикой: там, в зрачке, жил какой-то древний мир. Будто чей-то древний зрак запечатлел в себе древний ландшафт, и вот сейчас, под воздействием каких-то влияний фотография этого ландшафта проявилась в его зрачках и стала закрывать и вытеснять в глазах картину того мира, что был перед ними.

Нет, знал он, дело здесь не в сумасшествии и ни в чем-либо подобном. Это совершенно физический феномен. Но феномен сколь естественный, столь и не объяснимый. Не мог Дэргель найти связующее звено между совершенно не противоречащим природе вещей фотографированием ландшафта человеческим глазом и проявлением этой фотографии в его глазах, что тоже было совершенно "очевидным" фактом. Все можно объяснить - но как изображение из глаз одного человека, к тому же жившего Бог знает сколько сотен или тысяч лет назад, могло попасть в его глаза? Инженер не может не быть рационалистом - но что же с этим тогда делать? И, главное, как с этим жить?

Да, ведь все это появляется только лишь тогда, когда оказываются перед отражающей изображение поверхностью. Словно картинка выскакивает из глаз, ударяется об эту поверхность, сталкивается с ней - и возвращается обратно в глаза. Следовательно, если не будет вокруг зеркальных поверхностей, то не будет возникать перед ним и древнего истукана!

Как подлинный инженер, он не нашел объяснения феномену, но он нашел решение как его преодолеть! Он нашел способ!

Теперь он успокоился и стал обдумывать, как сделать так, чтобы из его поля зрения исчезли все зеркала, зеркальные и даже лакированные покрытия, и просто стекла.

Время шло. Он старался как можно меньше смотреть в зеркала, а когда смотрел, то делал это очень быстро, так как заметил, что истукан там появляется не сразу, а спустя какое-то время.

Проблема стоящего в прихожей трюмо разрешилась сама собой, когда на вечеринке по поводу очередного праздника одна гостья, не соизмерив свой вес, количество выпитого и свою стойкость, уселась прямо на его край и только и успела отскочить, когда оно бесшумно и медленно упало на пол зеркалом вперед. Осколки тут же энергично собрали в коврик и спустили в мусоропровод.

С зеркалом в ванной комнате было расправиться несколько труднее: оно было вмуровано в стену и к тому такой ход необходимо вел к вынужденности бриться на ощупь. Тем не менее, он это сделал. Он стал чаще принимать душ и всегда доводил его до такой температурной стадии, что туман полностью закрывал ванную, так что ничего не было видно. Зеркало долго терпело такое насилие со стороны новоявленного истребителя зеркал, но, в конце концов, не выдержало: сначала у него отслоилась амальгама, а затем треснуло в нескольких местах стекло. Понятно, жена настаивала на необходимости замены зеркала, но он все отговаривался, отнекивался. Этот этап завершился тем, что она была вынуждена перенести свой туалет в спальню, и туда же она перенесла все имеющиеся в квартире мелкие зеркала.

Но все это происходило не в быстрые мгновенья, а в долгом течении дней и недель. Они текли как-то очень уж медленно. Словно само обычное время замедлилось, стало ленивым и неповоротливым, потерявшим смысл и цель движения. Стоило Дэргелю заглянуть в зеркало, как несколько мгновений спустя в нем опять и опять начинала проявляться картина с ним самим в виде древнего идола, окруженного застывшей в своей древности азиатской степью.

Время шло, и он уже стал забывать свое лицо. Оно потеряло для него свою живую реальность, и как следствие, он перестал воспринимать себя изнутри, как воспринимают себя все люди. Наверное, что-то изменилось в его фигуре или в манере держать себя, не могло не измениться. И люди вокруг заметили это: тишина возникала среди людей, стоило ему где-нибудь появиться, взгляды исподтишка.

Жена первая спросила его открыто "Что с тобой происходит?" Он взглянул в ее глаза - и в ужасе отшатнулся. Там, в ее глазах, было все то же, что он уже начал привыкать видеть в зеркалах. Тот же древний деревянный идол смотрел на него из глубины жениных глаз. Он схватил в руки свое лицо, закрыл ими глаза - а первый порыв был зажать глаза жены.

Теперь уже и ее глаза стали для него непроницаемы. Он никогда не глядел людям в глаза. Считается, что это болезнь людей, чья совесть нечиста. Отнюдь. Очень многие, входящие в категорию подонков, подлецов, мерзавцев и т.д., способны без всякого сомнения смотреть честно в глаза собеседнику, тем самым словно гарантируя ему свою честность. Дэргель же, несмотря на то, что совестью он обладал относительно чистой, избегал встречаться с людьми взглядом. Ему казалось это постыдным. Глаза - это private area, считал он. Что значит заглядывать человеку в глаза? Это либо заискивать перед ним, либо гипнотизировать его. В любом случае цель - заставить человека делать то, что выгодно заглядывающему в глаза.

Ему время от времени ставили это в упрек, особенно часто такое происходило в его подростковые годы, когда взрослые пытаются воспитывать подростков с криком: "Смотри мне в глаза!" Он не мог смотреть им в глаза. И оттого школьные и дворовые педагоги его не любили, возможно, невольно уважали, а может быть, и немного побаивались. Даже родителям, которые, безусловно, любили его, он не мог смотреть в глаза - и этого стыдился и не мог от этого избавиться. Жена стала единственным человеком, которому он открыто заглянул в глаза с первой их встречи и более уж не боялся туда заглядывать - и, глядя в ее глаза, он не чувствовал стыда, ведь и она делала то же самое, и в том, что они гипнотизируют друг друга взглядом, не было ничего постыдного. Они словно совокуплялись глазами. Но теперь и этого он оказался лишен.

Что же творилось в его голове? Помимо сводившего его с ума подобия радиошума в ушах, еще и эта картина перед глазами. Мир звуков и картин, обитаемый людьми, стал изолироваться от него. Прикрылся вечными звуками и вечными пейзажами, словно испугался его. Дэргель вдруг стал воспринимать ежедневный мир как того, кто почему-то противостоит ему, но почему? Даже в литературе не было на это ответа. Он боялся обращаться к литературе по так называемым "психическим расстройствам", боялся, что найдет там описание чего-нибудь подобного и объяснение феномена, все расставляющее и помещающее на свои места.

Он пошел в центральную библиотеку и долго копался там в литературе - фолиантах, книгах и книжечках, цветных альбомах и научных журналах, в которых так или иначе рассказывалось об этих местах. Интуиция его не подвела: в конце концов он нашел то, что боялся найти. Сердце у него замедлило свою работу, и во рту образовался медный привкус, когда он увидел перед собой фотографию того, чье изображение обрамлялось его глазами.

Как рассказывалось в сопровождающей фотографию заметке в газете "Восточная звезда", она относится к середине шестидесятых годов. Этот идол стоял во дворе одного неприметного обветшавшего домика, уже которое десятилетие портящего своими обшарпанными и слегка завалившимися стенами весь окружающий пейзаж. Стоял этот домик вместе с двором прямо в самом центре города, и все жители, включая высшее начальство, с необходимостью лицезрели его ежедневно, проходя либо проезжая через центр. Вокруг со временем появлялись новые постройки различных современных стилей, однако на домик никто не обращал внимания.

Все это длилось до тех пор, пока в город не наметил нанести визит сам Генеральный секретарь. Заблаговременно, как и положено, была направлена группа ответственных товарищей, которые до мелочей должны были прописать весь маршрут следования кортежа высокого гостя. Проезжая по центру в партийном лимузине, руководитель группы вдруг обратился к сопровождавшим его первому и второму секретарям республики: "Товарищи, вы что, издеваетесь?" и он указал тонким пальцем на развалюху, своей внешностью сюрреализующую центральный ансамбль зданий, включающий пятиэтажный торговый центр, памятник женщине-матери, Центр медицинской диагностики и что-то еще столь же величественное.

Руководителей республики холодный пот прошиб до самых трусов. У них словно впервые в жизни открылись глаза и они увидели в первый раз то, что находилось перед их глазами на протяжении всех их ничтожных жизней. Они так привыкли к виду этого саманного "дворца" былых времен, что просто перестали его замечать. И вот такое! Они не могли взять в толк, как вообще подобное могло произойти. Ведь это просто невозможно: в центре большого современного города, столицы республики, стоит полуразвалившееся глинобитное нечто, что и строением то назвать нельзя - и этого никто, абсолютно никто не замечает! Фантом какой-то! Даже не известно, кто там живет и живет ли кто-нибудь вообще.

Что было делать? Тут же, не медля ни минуты, по звонку из автомобиля, вышла в авральную зону вся необходимая разрушительно-строительная техника. К вечеру от старого домика не осталось и следа. Исчез и двор под толстым, на скорую руку, слоем асфальта. Но некто по фамилии Бердибеков успел сфотографировать стоящего во дворе древнего идола. Возможно, эта фотография была сделана задолго до уничтожения. Теперь уже вряд ли возможно было найти фотографа: он лишь оставил свою подпись на обратной стороне фотографии и написал адрес, то есть описал место, где находился разрушенный дворик. Фотография, было сказано в заметке, была найдена на мусорке детьми. Дети принесли ее в класс, а там она попалась на глаза учителю истории, старичку, который хорошо помнил ту таинственную - но известную всему городу - историю моментального исчезновения целого дома с двором в центре города. Он и опубликовал фотографию в газете, снабдив ее заметкой.

Что же касается идола, то его судьба неизвестна. Пал ли он сраженный грейдером и останки его были накрыты асфальтом или был он спасен и теперь украшает собой чью-нибудь коллекцию - тайна была неразрешимая.

Еще автор заметки задавался вопросом: сколько же лет идолу? Судя по тому, как вырезан лик, то есть резко вдоль и поперек волокон, вырезан он на дереве. Но ведь не всякий сорт дерева может выдержать такое количество лет - а ведь подобному артефакту не может быть менее тысячи лет - тогда что это за дерево?

Дэргелю лишь одно было ясно: дом, в котором он сейчас живет, стоит на том самом месте, где некогда находился домик с двориком, служившим убежищем древнему идолу. Следовательно, даже того асфальта уже не сохранилось. Ведь рыли котлован, возводили фундамент...

"Ну хорошо, - сказал себе Дэргель. - Ну и что же с этого? Что это проясняет, чорт подери? Веселая история - но со мной-то что происходит?" След обрывался там, где начался.

Но что странно, с этого момента он стал нормально, безо всякого страха относиться к происходящему. Словно обрёл свою другую природу.

Однажды ночью мысль пришла ему в голову, что древнее идолище и сейчас рядом. Оно в подвале дома, проросло сквозь землю, сквозь бетон фундамента, и сейчас там, в углу, светится, словно гигантский гриб.

Он взял фонарь, тихо накинул плащ, вышел из квартиры, осторожно, чтобы не разбудить жену, закрыл дверь, и спустился в подвал. Вслед за световым пятном фонаря он прошел между рядов дверей с прибитыми на них номерами.

Он подошел к своей секции и долго не мог попасть ключом в скважину, а потом долго не мог повернуть ключ, так там всё заржавело (они никогда не пользовались своим отделением в общем подвале). Когда, наконец, у него получилось отворить дверь, он вошел - и тут же буквально завизжал от ужаса, вызванного увиденным. И сразу проснулся, тереблемый за плечо испуганной и сонной женой.

Она дрожащими руками нажала на кнопку настольной лампы.

- Что случилось? Ты что-то увидел во сне? - голос её шёл словно откуда-то из-под легких.

- Он... там..., - только и сумел произнести замерзшим ртом.

- Кто он? - спросила она, и в этот момент повернулась так, что отблеск света лампы попал ей на зрачок.

- А-а-а... Джабад,- услышала она в ответ скрежет, в котором она не могла узнать голос мужа, а что-то неизвестное словно сидело в его рту или горле и издавало там эти жуткие звуки...

Ставшим уже привычным жестом Дэргель похлопал себя по лицу и продолжил бритье.

9.

Так вот, когда на следующее после своего прибытия в Крайнинск утро Дэргель умывался перед зеркалом, разглядывая в нем себя в виде вековечного идола Джабада, входная дверь хлопнула. Сквозь раскрытый дверной проем из ванной комнаты, расположенной прямо у входа в музей, новым жильцом которого он теперь стал, Дэргель увидел своего нового соседа по жительству в музее, то есть старика Афанасьева. Он был всё в той же одежде, и даже при том же галстуке.

- Черт-те что мне сегодня ночью снилось, - сказал Афанасьев вместо приветствия. - Представляете, всю ночь петуху голову рубил. Только отрублю, так он убегает, я его ловлю, а она у него уже опять на месте, опять рублю, опять убегает, опять ловлю и рублю, и так без конца, пока не проснулся...

- Вы, никак, с утренней прогулки, - спросил его Дэргель.

- Да, есть у меня такая старая привычка, - ответил тот. - Я все никак не могу отвыкнуть от раннего вставанья, хоть и на пенсии давно уже. Еще до зари встаю как штык, быстро собираюсь и иду как будто на работу.

- Что ж вам никак не отдыхается?

- Да это и не привычка даже, а необходимость. Что, думаете, не смог бы я себя заставить спать до полудня? Смог бы, не сомневайтесь. Но вот через неделю после выхода на пенсию я понял, что если изменю своему многолетнему образу жизни, то скоро умру. А так мне это помогает постоянно ощущать себя живым.

Дэргель с сомнением поглядел на тщедушное тельце Афанасьева и продолжил полоскаться водой.

- Послушайте, а как вам тут живется, совсем одному, в этом музее?

- Одиноко, но я привык.

Дэргелю вдруг захотелось рассказать Афанасьеву то, что вчера он от него скрыл.

- А знаете, я ведь раньше жил здесь, в этом доме, - сказал он и сделал паузу, чтобы взглянуть на удивление, возникшее на лице Афанасьева. - Да, вот в этом самом доме я прожил самые первые дни своей жизни и потом еще несколько лет. И отец мой здесь жил с мамой, и дед с бабкой.

На этот раз он не стал поворачиваться к Афанасьеву, поскольку живо представлял его медленно отвисающую челюсть. Ему даже показалось, что он услышал соответствующий звук.

- То есть, - услышал он, - то есть вы сын того самого инженера?

- Да, того самого, - и он назвал свое полное имя, вместе с фамилией.

- Да-да, конечно, я помню, - сказал безразлично Афанасьев. - Только напрасно вы думаете, что теперь получите себе ваш дом.

- Да Бог с вами, что вы мелете? Мы и тогда здесь не одни жили. Я вот только не помню, кто были наши соседи. Я не на что не претендую. Просто сейчас нам больше ехать некуда. Вот мы и решились сюда. Я даже не думал, что в этом доме жить придётся. Просто зашли в исполком. Нам повезло, нынешний председатель оказался сыном председателя того парткома, при котором отец здесь жил. Жилья у него свободного не было, вот я и вспомнил об этом доме. Он сразу согласился. Там, сказал, даже замок с тех пор не меняли, кажется. Вот в этом он, похоже, ошибся. Я без вашей помощи не смог бы дверь открыть.

- Да, я с ним знаком. Так он, что же, про меня ничего вам не сказал?

- Как же, конечно сказал.

Предисполкома сказал ему, что там живет сумасшедший старикашка, который дверью не пользуется, а выходит и входит через окно. Однако этого Дэргель не стал рассказывать Афанасьеву.

"Не знаю, что у этого Афанасьева на уме, говорил предисполкома, но он не желает входить и выходить через дверь. Он это делает исключительно через окно. Я так думаю, что он и не догадывается, что об этом знает весь город. Но вы ему это не говорите. Чего зря старика расстраивать. Он у нас вроде смотрителя краеведческого музея, хотя и не официально. Раньше был главным инженером на разрезе, но уже четыре года как на пенсии. Да он, вообще то, так, забавный старичок. Мешать вам не будет. Да и поговорить вам будет с кем. Вы же, поди, и не знаете никого в городе. Да и дом на отшибе, почитай у самого карьера. Все не одному".

- А где же вы гуляете по утрам? - спросил Дэргель Афанасьева, чтобы вывести того из застывшего выражения лица. - По парку?

- Нет, что вы. В парке делать нечего. Я по карьеру гуляю.

- По карьеру? - переспросил Дэргель. Его это несколько удивило.

- Да, по карьеру. Вся моя жизнь там прошла, в карьере. Да что там прошла. Она там, в нем, и осталась. Я туда как спускаюсь, так словно обратно время бежать заставляю. По кладбищу хожу, между прочим, с покойниками беседую, - добавил он вызывающим тоном.

На это Дэргель лишь понимающе кивнул.

Проснулся ребенок. Вышел в одной футболке и трусах, зябко похлопывая себя по плечам.

- Как спалось, молодой человек? - обратился к нему Афанасьев, скорчив на лице улыбку. - Призраки не мучили?

- Какие еще призраки? - недовольно пробурчал Митя. - Не было никаких призраков.

- А вот отец твой наверняка знает о призраках, которые тут обитают.

Дэргель вздрогнул и посмотрел пристально на Афанасьева. Тот ехидно улыбался, словно знал, о чем говорил.

- Вы это о каких призраках? - спросил его Дэргель, стараясь не выдать своего волнения.

- Да ведь если вы здесь раньше жили, то наверно слыхали про Угольщика. Так его здесь называют.

- Что, до сих пор?..

- Да. Некоторые считают Угольщиком старика, того слепого, что стоит целыми днями на вокзале. Да вы наверно видели его?

- Да, видели, - кивнули разом отец и сын.

- Он по ночам по городу ходит, людей пугает. Милиция его не трогает. Но я его знаю - он раньше на разрезе работал. От пыли ослеп.

- А расскажите мне об этом угольщике, - попросил мальчик.

Взрослые переглянулись.

- Честно говоря, - начал Афанасьев, - честно говоря, я даже и не знаю, что рассказывать. Какие-то разговоры, слухи, россказни всё больше. Эти россказни здесь уже испокон веку ходят. Кто-то что-то видел, что-то слышал. Болтовня, я думаю. Может быть, вы больше моего знаете?

- Нет уж, - откликнулся Дэргель, - сами это дело начали, сами и выворачивайтесь как знаете. Я уже все забыл, что тогда говорили, когда я жил здесь ребенком. Хотя..., сказать по правде, мне, когда я увидел этого старика на вокзале, сразу вспомнились все эти разговоры. Но тоже так, ничего конкретного. На него, в основном, списывали всякие неприятные ситуации в карьере, несчастные случаи...

- Да, на таких предприятиях время от времени происходит нечто подобное. Невозможно здесь обойтись совсем без производственных аварий. Транспортер вдруг разорвется, Угольщик виноват. Стена обвалится, тоже он. О, суеверья наши! - патетически воскликнул Афанасьев.

- Вы все о том же? - недовольно спросил его Дэргель. - Знаете, мне не хотелось бы вдаваться в эту историю.

- О чем вы? - недоуменно вскинулся Афанасьев. - Ах да, простите, ей Богу, я это не специально. Просто запамятовал, что для вас это тяжелая тема.

- Да нет же, тема-то сама по себе не тяжелая, я все это уже давно прожил и пережил, но, знаете ли, не тот сейчас момент, чтобы прошлое ворошить, да и вообще, что за интерес? С настоящим бы разобраться.

- Ну, это для вас настоящее это настоящее, а для меня настоящее это прошлое или, наоборот, прошлое - настоящее, черт его знает.

- Папа, у нас сегодня какие планы? - спросил вдруг Митя.

Взор Афанасьева застыл от удивления. Он даже издал гортанью какой-то резкий звук.

- Да мне вот в больницу надо, - сказал Дэргель, - занозу вытаскивать надо из руки, опасная штука.

- Да, это вам надо к хирургу, - засуетился Афанасьев, - вы знаете, где поликлиника-то? Так я вас провожу.

- Зачем же себя утруждать, просто расскажите где, а мы уж найдем, - возразил ему Дэргель.

- Нет-нет, что вы, никакого утружденья, мне ведь все равно нечем заняться, - просительно настаивал Афанасьев.

Видя, что от старика не отцепиться - да и зачем его обижать - Дэргель согласился на этот аккомпанемент.

Через несколько минут инженер с сыном были готовы. Они стояли у крыльца и ждали подевавшегося куда-то Афанасьева. Тот почему-то задерживался, хотя уже во время разговора был вполне готов к выходу в город. Наконец Дэргель не выдержал и позвал его.

- Сейчас-сейчас, отозвался тот из глубины дома. Вы идите, я догоню вас.

Так они и пошли. Афанасьева все не было. Они оба обернулись и издалека увидели старика, выходящего из-за дома. Он подошел к входной двери, которая оставалась открытой, и закрыл её.

- Папа, что это он? - спросил Митя.

- Не знаю, - коротко ответил тот, а сам подумал: неужели это правда, то, что говорил мне предисполкома, и он всегда входит и выходит через окно?

Эту правду Афанасьев никому не рассказывал, но знал её, как верно заметил предисполкома, каждый в городе. Другое дело, что не все знали её подоплеку.

Подоплека же была такова:

Когда вышел срок надобности пребывания Афанасьева во главе инженерного хозяйства разреза, он распрощался со сферой своей ответственности, коей отдал безраздельно всю свою трудовую будничную жизнь, и вышел в свое пенсионное небытие, где ничего ему более не оставалось, как вести призрачное существование разлагающейся за доминошным столом человеческой души. Весь ушедший в мысли о будущем он - после того как завершилась торжественная церемония проводов, во время которой ему публично вручили ключ от краеведческого музея, который отныне должен был стать его новым домом, поскольку ведомственную квартиру необходимо было освободить, а другой не было - пошел к своему приятелю, с которым (и не с ним одним) они и продолжили церемонию теперь уже в дружеской обстановке.

Поутру добравшись до своего нового места жительства, Афанасьев не обнаружил в кармане ключа. Физический поиск, учиненный им на всем протяжении предполагаемого, но не помнимого пути от приятеля, не дал никаких результатов. Ключ пропал, и пропал он навсегда.

Что было делать несчастному старику с больной головой?

Три выхода из обрушившейся на него ситуации виделось его смущенному уму. Первый отпадал сразу же: он не мог идти к предисполкому и просить у него новый ключ, мотивируя это потерей ключа по пьяной голове. Конечно, ключ бы ему выдали или, на худой конец, если бы не нашлось дубликата ключа - а дубликат, безусловно, был, ведь музей время от времени открывали другим ключом, который хранился у ответственного за культуру - то могли бы поменять замок: поставили бы новый замок и выдали бы ему новый ключ. Однако тогда бы он моментально стал посмешищем для всего города. Такого он на старости лет допустить к себе не мог.

Он мог бы сам пойти к слесарю и попросить того сделать дубликат, но и в этом случае весь город тут же узнал бы об этом и стал бы потешаться над стариком.

Поэтому он и решился на последний вариант. Никто ни о чем не будет знать - а он будет входить в дом и выходить из него через окно.

Он несколько раз обошел вокруг особняка, проверяя на надежность его окна. Фасадные все были зарешечены, а те, что выходили на карьер, были обиты железной сеткой. Прощупав пальцами каждое из засетченных окон, он в конце концов нашел то, через которое в принципе можно было бы осуществлять вход и выход. Это окно - вот удача! - выходило прямиком из той комнаты, которую ему определили из жилья. Он сходил в магазин, купил необходимый инструмент и, помолившись, принялся за вскрытие своего жилища. В одном из углов окна сетка проржавела и отходила от рамы. В этом месте он поддел её гвоздодером - да и сдернул одним усилием с половины окна. Стекло в этом месте было некогда заменено фанерой, которая оказалась настолько трухлявой, что спокойно пронизывалась пальцем. Сетку он потом вообще убрал. Но затем восстановил её и лишь оставил свободной нижнюю половину.

Так он попал в музей и стал в нем жить. Выходил в окно и входил в него же.

На первых порах все проходило незаметно. Однако скоро кто-то из шатающихся без дела мальчишек увидел это непонятное действие Афанасьева. Слухи тут же дошли до исполкома. Предисполкома сформировал группу из себя и еще нескольких ответственных товарищей, чтобы убедиться во всем своими собственными глазами. Они узнали, когда Афанасьев обычно "выходит" из дому на прогулку, спрятались за деревьями, что росли возле карьера, и стали следить за ним из командирского бинокля.

Удостоверившись в истинности слуха, они принялись размышлять, в чем же тут дело. Нехитро рассудив, они поняли, что старик попросту потерял ключ от входной двери, и эту ситуацию необходимо разрешить так, чтобы никому не было обидно. Тогда ответственному за музей из отдела культуры, в обязанности которого входило держать музей открытым на протяжении каждой субботы, пришла в голову мысль о препоручении этой обязанности Афанасьеву, то есть предложить ему стать директором музея на общественных началах.

Так и сделали. Старик охотно принял это предложение. Тогда ему еще раз торжественно вручили ключ от музея с медной цепочкой. Он тут же повесил ключ на шею, чтобы уж никогда более с ним не расставаться. Церемония проходила прямо возле музея. После этого он открыл дверь ключом, впустил начальство, провел его комнатам, который и так были ему хорошо известны. Затем они вышли на улицу и он тем же ключом закрыл дверь. Начальство погрузилось в машины и отъехало. Дождавшись, когда два автомобиля скроются из виду, Афанасьев обошел дом, подошел к своему окну и - как ни в чем не бывало - влез в него.

Он так и продолжал входить и выходить через окно. Скорее всего, это произошло потому, что к тому времени он уже стал почти что привидением.

- Пап, так ты мне расскажешь про Угольщика? - снова попросил Митя.

- Про Угольщика? Да ведь верно тебе сказали, что и рассказывать-то особо не о чем. Так всё, мелочи. Скажем, был у меня такой случай. Мы играли в футбол с мальчиком, который был сыном наших соседей. Мне тогда на день рождения папа мяч подарил, большой такой, настоящий футбольный. Вот играли мы - и вдруг кто-то из нас так его пнул неудачно, что мяч покатился, покатился... Мы его бросились догонять, но он покатился прямо к карьеру (туда ведь дорога под небольшой уклон идет) и мы его догнать не смогли - он упал в карьер. Сколько его тогда ни искали, все тщетно, так и не нашли. Отец тогда сказал: "Ну, видимо, Угольщик его забрал себе", а мама так на него зло посмотрела.

- Тебе тогда от него досталось?

- Нет, что ты. Мне так было жалко этого мяча. Я так плакал, рыдал. Отец видел как мне плохо. Он тогда сказал мне словно взрослому: "Это ничего. Зато ты очень рано узнал, как неприятно терять то, что любишь. Так что относись к таким вещам внимательней". И я запомнил его слова, хотя был еще совсем юнец.

10.

Так вот, когда на следующее утро после своего прибытия в Крайнинск Дэргель брился в ванной комнате перед зеркалом, не глядя на себя, он мысленно писал письмо жене. С чего начать он не знал, а потому начал сочинять прямо со второго абзаца. "Хорошо, хоть в мыслях можно начинать не с начала", подумалось ему. Однако и со второго абзаца первая фраза никак не шла ему в голову - все-таки начинать всегда трудно, даже если с середины.

И вот так начал он рассказывать ей свою жизнь, когда был он ребенком и семья его жила еще в Крайнинске.

"Мое первое воспоминание о жизни? Белый, ослепительно белый снег и яркое, нестерпимо яркое солнце. Мне года четыре и я с кем-то иду в детский сад. Солнце так режет глаз, что становится щекотно в носу и хочется чихнуть. Странно, здесь - и вдруг ослепительно белый снег. Разве может здесь быть такое? Но ведь нет же: черной пыли тогда действительно не было, или было много меньше, нежели сейчас" - так вспоминалось ему.

"Но ведь ты обязательно будешь расспрашивать меня об Угольщике. Сейчас, в своих мыслях я тебе о нем расскажу, но вслух никогда рассказывать не стану. Я ведь и сам не уверен, что все это было, что это не вывихи памяти".

"Да, всё началось с того злополучного футбольного мяча, который отец подарил мне на день рождения. Мне исполнилось пять лет, и я был очень маленький. Мяч покатился, покатился... Его так и не нашли. А вот дальше..."

"Я тогда так и уснул весь в слезах. Жалко было мяч. Во сне я увидел его лежащим где-то далеко на дне карьера, в темноте. Только во сне можно увидеть что-то в такой темноте. В своих поисках мяча наши родители до тех мест просто не добрались, поскольку ясно было, что туда мяч улететь не способен, слишком далеко, да и невозможно было ему перескочить через те огромные рытвины, что рассекали дно карьера. Я увидел, как какой-то старик подошел к моему мячику и взял его в руки. Наверно, я попросил его отдать мяч мне, потому что он посмотрел мне в глаза и ответил: конечно, он твой, я его тебе сейчас принесу. Через мгновение он был уже рядом со мной. Высокий, худой старик с длинными седыми волосами."

Старик сказал мальчику: "Я оставил твой мяч на краю карьера. Если хочешь, пойдем, я отдам его тебе". Мальчик согласился, и они пошли.

Ночь была теплой и не страшной. Старик держал мальчика за руку. Ладонь его была шершавая и теплая, как ночь. И еще удивительно легкая, словно почти бесплотная.

Они шли по дорожке, ведущей к карьеру. Шли бесшумно, даже мелкие камешки не шуршали под их ногами. Луна была полная и желтая, словно кто-то там, по ту сторону неба, включил настольную лампу. Совсем скоро мальчик увидел, что идут они уже не по той дорожке, что вела из дома, а по совсем незнакомой тропе, и над ними возвышаются края карьера, загораживающие время от времени луну.

"Вот и твой мяч, сказал старик. Бери его".

"Спасибо", ответил мальчик. Он почему-то боялся взять мяч.

"Ну, что же ты? сказал старик. Бери же, бери".

"А ты здесь живешь?" спросил мальчик.

"Да, я здесь живу", ответил старик.

"А ты один живешь?" спросил мальчик.

"Один. Но ко мне часто приходят гости".

Мальчик взял свой мяч. И попросил старика показать ему это неизвестное царство.

Они ходили по этой странной планете, которая вдруг возникла из бездны, лежащей за окном дома, где жил мальчик, и у которой был такой удивительный хозяин. Дороги и тропы этой планеты, испещренные следами неизвестных гигантских животных или насекомых, уходили куда-то во тьму или возвращались из нее. Они казались живыми, бесшумно двигающимися в поблескивающей чем-то живым, словно многочисленные глаза, тьме.

"Как тебя зовут?" спросил наконец мальчик старика.

"Люди называют меня Угольщик, ответил старик, вот и ты меня называй так же".

"Мне не нравится такое имя".

В небе было светлее, чем под ногами. Словно ночь поменяла свое место жительства и распласталась тонким слоем по земле. И там, внизу, под слоем темной ночи, всё двигались и двигались, вперед и назад, издавая тонкий шорох, дороги и тропы неизвестной планеты.

Мальчик начал понемногу уставать. Луна совсем исчезла за краем карьера и уже не помогала ему никаким светом. Он почувствовал сон сначала на ресницах, а потом все глубже и глубже в глазах.

"Я устал", наконец не выдержал он и попросил старика, чтобы тот отвел его домой.

Старик остановился.

"Хочешь, я возьму тебя на руки?" спросил он мальчика.

"Нет, я сам", ответил мальчик, но когда старик своими неожиданно сильными руками поднял его, словно перышко, и прижал к своей теплой и пахнущей углем груди, обтянутой какой-то чудной рубахой с высоким круглым воротом, он не стал противиться и тут же уснул.

Пока они так гуляли по карьеру, пропажа была обнаружена. Мать мальчика, почувствовав в сердце какую-то непонятную пустоту, зашла в комнату сына и, не обнаружив его в кровати, подняла на ноги весь дом. Все лампы в нем были зажжены. Люди, держа в руках электрические фонари, ходили повсюду вокруг в поисках исчезнувшего.

Родители никак не могли понять, почему они не услышали ни единого шороха, когда он выходил из своей комнаты и затем из дома. Почему ни одна из этих вечно скрипучих дверей на этот раз не скрипнула? Каким образом случилось так, что входная дверь оказалась незапертой? С ужасом в сердце, они боялись спросить себя: неужели он пошел к карьеру?

Так ходили они вместе с соседями вокруг и окрест дома, пока, наконец, неизбежность не привела их к краю карьера.

Там и нашли они Веничку, свернувшегося клубочком, завернутого в какую-то дерюгу, мирно спящего "под ракитовым кустком".

Он не проснулся, когда его взяли на руки, целовали всего с головы до пят, не проснулся, когда принесли домой и уложили в постель, но стоило солнцу пробиться сквозь оконные занавески к его векам, как они тут же затрепыхали, как вспугнутые мотыльки.

"Да только зачем я все это буду описывать тебе в письме?"

Такое вот воспоминание ожило в памяти Дэргеля, когда в ванную комнату зашел Афанасьев, который зачем-то спустя несколько минут вспомнил об Угольщике и зачем-то сказал о нём Мите.

Дэргель не хотел рассказывать эту историю сыну. Почему? Наверное, потому, что сам относился к ней "нормально", по-взрослому: сон, это был сон. Ведь он тогда проснулся как ни в чем ни бывало в своей кровати. Никто его ни о чем не спрашивал. Для родителей его ночная прогулка так и осталась проявлением детского сомнамбулизма, не более. Они лишь стали на ночь закрывать его комнату на ключ и внимательней проверять заперта ли входная дверь.

И все же это был один из тех узелков в его памяти, которые он хотел, но был не в состоянии развязать. Впрочем, другие узелки были самыми обычными, как у всех прочих людей. Но, наверное, в памяти каждого человека, состоящей из бесконечного числа узелков и ниточек, есть такие узелки, которые, словно паучки в своей паутине, время от времени, дергаются, трепещут то от дуновенья ветерка, то оттого, что чье-то неловкое движенье их невзначай задело и причинило неудобство. Избавиться бы от них, да невозможно развязать. Так вот они всю жизнь и трепещут, неуемные, напоминают о себе.

"Не буду же я писать тебе о том, что слепой старик, которого я видел на вокзале, просто ошеломительно похож на того, который водил меня по карьеру, тогда, в детстве".

11.

Афанасьев вскоре догнал их, потому что пошел быстрым шагом, почти бегом, ведь они и не очень-то его ждали.

Они шли вдоль по улице, куда указал им старик, и почему-то молчали. Даже постоянно разговаривающий Афанасьев на сей раз молчал, словно слова его утонули куда-то в его нутрь и там потихоньку продолжали жить своей невысказанной жизнью.

- А вот здесь живет художник Ложбинский, - сказал вдруг Афанасьев и указал на обычный четырехэтажный дом с потертыми дождем стенами. - А вот он и сам, на балкон вышел, подышать, должно быть, воздухом.

Он кивнул стоящему на балконе третьего этажа небольшому бородатому человеку в круглых очках. Тот в ответ устало взмахнул рукой. А потом крикнул Афанасьеву: Как всегда! Я жду вас завтра!

Афанасьев кивнул в ответ.

- Занятная, надо сказать, личность этот Ложбинский, - продолжил Афанасьев, видимо, найдя, что теперь есть тема и потому следует прервать общее беззаботное молчание. - Вы про него не слышали?

- Нет, впервые слышу сейчас от вас, - ответил Дэргель, как всегда, без интереса.

- А ведь он международная знаменитость. Выставки в Европе устраивает. Альбомы выпускает. У меня есть один, с автографом. Я вам как-нибудь покажу его. Если вы, конечно, интересуетесь.

Вдалеке прозвенел трамвай.

Поликлиника была в двух кварталах от дома, где обитал Ложбинский. Занятно было людям преодолевать этот путь, впрочем, как и почти всякий путь в этом городе. Его заасфальтированные части предствляли собой потрясающую лигатуру трещин и разрывов в асфальте, которые складывались в фантастическую графику буквенных и иероглифических надписей, странных портретов и пейзажей, вызывающих в памяти смотрящего на них чувство лично пережитой древности. Сквозь асфальт проступали лики и положения, в которых каждый мог узнать что-то своё или чужое, вроде бы неведомое, но ужасно знакомое.

Глаза, глазницы, безглазые черепа, многоносые лица, лики страшные и смирные, поезда, огурцы, бородатые, бестелесные, морщинистые, бесовские, дома, горы, взгляды изподтишка, неузнанное...

- Однажды кому-то пришла мысль взять мелки и разрисовать эти трещины сообразно различным виденьям и смыслам. Кто-то начал это совершенно спонтанно, а потом это стало поветрием, модой, местным увлечением. Все начали рисовать на асфальте мелом по трещинам. Даже конкурс на лучшее произведение объявляли. Все мелки в магазинах скупили. В школах нечем стало писать на досках. Срочно завозили из центра. Тротуары всего города были таким вот образом разрисованы. Потом проходил дождь. Всё смывал начисто. А после дождя начиналось снова. Выходили на улицы и рисовали, рисовали, рисовали... Потом мода прошла. В один день, словно и не бывало.

В голосе Афанасьева слышалась печаль, что с удивлением отметил про себя Дэргель.

- Вот мы и пришли, - сказал Афанасьев. Остатки печали еще не полностью покинули его голос.

Цокольный этаж серого цвета, придавленный тремя другими - это и была городская поликлиника.

- Какая у вас твердая кожа, - сказала молодая женщина-хирург, осматривая то место на ладони Дэргеля, где застряла заноза, - словно деревянная. Но ведь не заскорузлая, мозолей нет. Физическим трудом вы не загружены. Просто очень твердая. Не понятно. Прощупать ничего не могу. Тук-тук тук, - засмеялась она, весело постучав тупым концом какого-то неизвестного Дэргелю, но довольно зловещего вида медицинского инструмента. - Ладно, что-нибудь придумаем.

Ему она сразу же понравилась. Более того, ему её захотелось. Её фигура в белом - всего лишь медицинском халате - казалась ему проявившейся из какого-то уплотнившегося тумана, сердечные пульсации в котором передавались изнутри на поверхность и дальше во вне.

- Я в этом городе всех знаю, а вас впервые вижу, - сказала она, протирая спиртом скальпель. - Дайте ладонь.

Вы здесь недавно?

Что это, откуда этот шум?

Если вы захотите со мной встретиться, то я не стану отказываться.

- Я здесь один с ребенком. Мне некуда его деть. И взять с собой я его не могу, ведь у него есть мать, хоть она и далеко.

- Давайте встретимся ночью. Когда ребенок уснет. Ему сколько?

- Одиннадцать. - Инженеру вовсе не хотелось никаких свиданий, тем более столь неожиданных и таинственных.

- Ну, он же большой. Уложите, и выходите - погуляем. Вот - нашла.

- Странно. Ведь это я должен был попросить о встрече, а не вы.

- Вы бы не решились. Вы слишком, что называется, порядочны.

- Пожалуй. К сожалению.

- Сказать точнее, безвольны. Вам хочется, а вы не решаетесь. И так едва ли не во всех ситуациях, требующих решения или выбора.

- Зато вам в решительности не откажешь.

- Возможно, я делаю это не без определенного интереса.

- Какого же?

- Вряд ли вы настроены к тому, чтобы его понять, - сказала она с многозначительной небрежностью.

Дэргель действительно не ощущал в себе никакого любопытства в отношении сказанного врачом.

- Так что я совсем не хочу рисковать своим интересом в своих попытках преодолеть ваше безразличие и добиться чего-то совершенно противоположного, прямого отторжения меня.

Он слегка поморщился, когда она быстрым движением взрезала скальпелем больное место на его ладони. Взяла пинцет и вытащила занозу. Потом приложила смоченную в спирте ватку к ранке. - Вот и всё. Поздравляю с выздоровлением.

- Спасибо.

- Я буду ждать вас на большой аллее в парке, на первой лавочке, в одиннадцать. Не боитесь?

- А вы?

- Я же говорю - я всех здесь знаю, и все знают меня.

Весь оставшийся день отец с сыном разбирали свои чемоданы. Из хозяйственной пристройки они принесли в освобожденную от лишних экспонатов комнату две кровати, дырявый диван и громоздкий славянский шкаф. Всё это было густо усыпано черной пылью.

Афанасьев помогал им, несмотря на свой возраст и видимую тщедушность. Вытирал тряпкой густую черную многолетнюю пыль, регулярно чихая - сначала в платок, а потом уж и просто в воздух.

Всё проделывали молча, в тишине, сосредоточенно, словно реставраторы, занятые восстановлением исчезнувшего мира. Одновременно Дэргель раскапывал свою память, на дне которой были и найденные в кладовой кровати, диван и шкаф. По крайней мере, он уже помнил это, диван и шкаф стояли в их зальной комнате. Он очень волновался в предчувствии, что дальнейшие раскопки в кладовой могут к неожиданным открытиям, точнее, он боялся, что обнаружит там тот самый мяч. Нет, ведь прошло почти сорок лет, мяч не обнаружили. К счастью, эти раскопки вообще обошлись без особых откровений.

В один из перекуров Афанасьев вспомнил, что собирался рассказать историю художника Ложбинского.

- Она действительно весьма занимательная, - сказал он, словно в оправдание своей настойчивости. - Он ведь поначалу в кинотеатре "Мир" афиши рисовал, а потом как-то нарисовал несколько видов города по заказу горисполкома. Начальству понравилось, ну и, что называется, приняли его на содержание, помещение выделили и всё такое. Как-то в облцентре выставку проводили молодых художников. Мне там пришлось присутствовать на открытии. Его картины тоже там были представлены. Тогда он был еще один из многих, хотя все больше рисовали достижения промышленности, освоение нефтяных и угольных месторождений и всякое такое. А вот он природу рисовал и всяких лесных жителей из местного фольклора. При этом все у него было с этаким намеком. То какой-нибудь манси у речки сидит с удочкой, а вода в речке черная от нефти; то те же манси у костерка греются, а на заднем плане нефтяные факелы, то дикий человек рыбку мертвую в руках держит, как пригоршню праха, и слезы у него на глазах.

Шушукались перед его картинами все, но каждый по-разному. Понятно, кто как оценивал их. В них была та наглость, ноги которой - правда; и они не столько служат ей опорой, сколько пинают смотрящего. Тут уже проблема в отношении к пинкам. Иных они почему-то оскорбляют, и тогда эти волей-неволей или по неведенью подставляют им свои задницы. Так и в картинной галерее посетители подразделяются на тех, кто при лицезрении таких работ проходит боком параллельно их расположению, и тех, кто разворачивается на 180 градусов.

Забавно было смотреть на смотрящих. Официальные лица, как правило, хмурились. Но если на чьей физиономии появлялась победоносно-саркастическая ухмылка, то это безошибочно был какой-нибудь диссидент местного разлива.

Так бы всё и шло, и, вполне возможно, Ложбинский так бы и остался неизвестен широкой публике, не случись там презабавнейшего происшествия: какой-то ребенок лет примерно шести вдруг во весь голос спрашивает свою маму: А почему он плачет?!

Представляете? На весь зал, полно людей, начальство, иностранцы - А почему он плачет?

Надо было видеть, как всё изменилось вокруг. Я почувствовал себя так, словно проснулся в совершенно незнакомом месте. Откуда-то ворвалось мгновенье и - всё вдребезги. Ручаюсь, что и все остальные почувствовали нечто подобное, поскольку на мгновенье весь зал застыл, все в тех позициях, в каких находились. А в следующий момент все глаза в зале направлены в одну точку. Мама от стыда уже пеплом сыплется. Ну, а ребенок её, как ни в чём не бывало, стоит возле той самой картины и показывает на неё пальцем. И снова настойчиво спрашивает на весь зал: Ну почему он плачет?

И вот картина, которую, как я уже услышал, большинство сочло поначалу лишь неплохим подражанием Врубелю, стянула на себя всё внимание. Не ребенок, который продолжал вопрошать, но безответно, а картина!

Весь народ столпился перед ней: Действительно плачет! Но как ему это удалось? А кто автор? Потрясающе! Феноменально! Плачущий леший!

По лицу лешего действительно текли слёзы! И это выглядело чрезвычайно эффектно!

Ложбинский тоже вышел из своего закутка, где он выпивал вместе с остальными участниками выставки. Он долго не мог пробиться к своему творению, ростом невысокий, его и не пропускали, локти машинально отпихивали его назад.

Потом его заметили - Да вот он! - и толпа раздвинулась пред ним, словно воды Красного моря.

Он и сам-то был ошарашен видом картины, не узнал её. Однако тут же понял в чём дело - глаза он написал смолой, а когда в зале стало жарко, смола потекла - и хитро улыбнулся.

Все вокруг кричали: Как вам это удалось?! - а он всё с той же хитрецой: Техника, товарищи, техника. Но подойти и пощупать слезы он не разрешал.

Конечно, секрет слез раскрыли уже в тот же день. Однако происшедшего было достаточно. Его узнали. "Плачущий леший" - даже центральная (партийная) газета уделила этому событию место достаточно значительное, чтобы Ложбинский моментально стал знаменитостью.

- Тут и пошла гулять по Европе его слава, - завершил свой рассказ Афанасьев и чихнул в тыл локтя. - Говорят, он сказочно богат, но живет вот в обычной хрущевке, в двух комнатах.

Дэргель молчал.

- Вас не заинтересовало? - спросил Афанасьев.

- Вы словно рекламируете его для меня, - отозвался Дэргель. - Почему? По вашим словам, в рекламе он не нуждается, тем более, что вряд ли я что-то у него могу купить.

- Что вы. Я это к тому, что вам здесь жить придется. Общаться надо человеку, ведь не прожить без общения. А здесь с этим туго. Интересных людей в Крайнинске раз и обчелся.

- Да не хочу я с людьми общаться. С чего вы это взяли, что хочу?

- Хотите - не хотите, а такова человеческая природа, сами знаете. Недельку посидите тут в пустых комнатах, так взвоете.

- С чего это я вдруг взвою? Мне ведь на работу-то ходить придется?

- Ну, как хотите. Что я вас уговариваю? Просто он обычно в лес надолго уходит, на недели, а то и на месяцы. А как приходит, так я уже традиционно гряду к нему в гости. Интересно с ним общаться. Вот завтра хочу зайти к нему вечерком. Если захотите составить компанию, то буду очень рад вам. Да и он с удовольствием вас примет.

Так, за разбором кладовой время незаметно наступило на вечер. Снова небо слилось краями с землей, стало плотным, как земля, и преградило путь солнечному свету, оставив людям в надежду лишь редкие бледные в своей немощи звездочки.

Ребенок уселся на полуразваленное пыльное кресло и тут же уснул. Дэргель взял его на руки и отнес в комнату и уложил его на кровать.

- Пойду я прогуляюсь, - сказал он Афанасьеву. - Будьте добры, не уходите из дома. Вообще-то он вряд ли проснется, но вдруг... Я ненадолго.

- Да-да, конечно, конечно, не беспокойтесь. Я понимаю, хирургия-с, дело сложное, - иронически залепетал Афанасьев.

Дэргель как-то странно шёл на это неожиданное свидание. Никакого романа он здесь заводить не собирался, тем более уже во второй день пребывания. Он вовсе не хотел идти и встречаться с этой странной и очень красивой женщиной, которая для этого городка с его полумертвым пейзажем выглядела разительным диссонансом. Всякий новый диссонанс пробуждал в нём усталость, и не более того.

Времени у него в запасе было еще довольно много, поэтому он шел по городу не спеша, оглядывал его в ночном обозрении, то и дело запинаясь о трещины в асфальте. Еще не было и десяти, но город был совершенно безлюден, и это безлюдье в полном смысле обесчеловечивало его. Фонари издавали такое слабое излучение, что освещали лишь круг из частиц пыли. Самих ламп было не различить, и казалось, что прямо в темноте висят фосфоресцирующие шары, ничего, помимо себя, не освещающие. Стены домов выступали из темноты с какой-то погребальной жестокостью прямых линий. Человеку здесь не было места, и потому не было на этих улицах ни единого человеческого существа, кроме Дэргеля, который внутри себя ощущал, что перестает быть человеком, становится чем-то родственным этим каменным прямоугольникам. Он пошел быстрее, но вдруг почувствовал неизвестно откуда исходящую враждебность и потому замедлил шаг. "А есть ли в этих строениях живые люди?" думалось ему. Осторожным шагом, чтобы не произвести ни малейшего шумка, крался он вдоль стен домов к центру, где виднелась уже площадь, памятник Ленину и растущие в сквере сосны и ели.

Однако, почти приблизившись к площади, он почувствовал холод, который исходил от неё, и тогда только что казавшиеся ему могилищами дома с их геометрической враждебностью теперь ощущались им своей теплотой и уютом. Дома грели ему спину. С площади же веяло замогильным холодом.

Он сильнее закутался в свой потрепанный пиджак, поднял воротник и пошел дальше, несмотря ни на что. Глянул на часы - было еще только начало одиннадцатого. Почти час придется ему ждать эту женщину - если она вообще придет - ждать на этом холоде, мерзнуть,... словно девятиклассник на первое свидание.

Холод окутал его моментально, стоило ему выйти на площадь.

И еще... Почему он сразу его не увидел? Перед ним стоял седой старик с белыми глазами, тот самый, которого он видел на вокзале. Он, конечно же, был слеп, но Дэргель не был вполне уверен в своей невидимости. Белые глаза были направлены прямо на него, смотрели в его лицо, он чувствовал взгляд кожей лица. Старик сделал шаг в его направлении, ещё шаг, ещё. Теперь он был не далее, чем в двух шагах. Старик поднял свой посох. Держа посох горизонтально, он очертил в воздухе круг на вытянутую руку вокруг себя. Конец посоха прошел прямо перед лицом Дэргеля, который стоял не шелохнувшись, и - не испытывая ни малейшего подобия страха. То, что происходило, просто происходило - и всё тут.

Вдруг старик сделал шаг вперед, поднял посох - и опустил со всего размаха прямо на голову инженера. "Вот ещё не хватало!" успел подумать тот за мгновение, прежде чем почувствовал затылком сильнейший удар, сбивший его с ног. Он перегнулся пополам, уперся руками в землю, извернулся и - быстрее, быстрее, всеми силами отсюда..., едва не на четвереньках, чувствовалось, что могут последовать и другие удары, если не исчезнуть сейчас же с этого места, с белых глаз слепого старика.

"Я тебе башку-то разкрою, идолище поганое!" послышалось ему.

Он сделал несколько судорожных шагов в сторону и лишь тогда ощутил боль в голове, схватился за неё (крови не было), посмотрел в сторону старика. Тот стоял на месте, упершись посохом в землю, и... улыбался ему. Ничего более жуткого Дэргель в своей жизни не видал, кроме того случая, когда он в первый раз увидел в зеркале вместо своего отражения деревянного истукана.

Боясь получить еще удар, он не отрывал взгляда от старика, и так, пятясь задом, делал медленные отступающие шаги.

"Вот еще - приключение!" думалось ему.

Словно загипнотизированный невидящими глазами старика, он всё пятился и пятился, а старик всё стоял и стоял, не двигаясь с места. Только тьма вокруг него всё сгущалась и сгущалась. Тьма вначале виделась Дэргелю какой-то клочковатой, словно состоящей из отдельных теней, но затем стала настолько густой, что совершенно скрыла собой старика - и она двигалась! Она приближалась! Она разрасталась! Теперь он был отрезан тьмой от своего дома, от сына. Он оглянулся: за спиной было светло, как может быть светло ночью при свете луны и тусклых фонарей, но всё же тьма за спиной была вполне естественной, не была живой.

Он повернулся и бросился бежать, что было сил, не оглядываясь, чувствуя, что тьма - густая, шевелящаяся - всего в нескольких шагах позади него - и продолжает наступать. Нёсся, не разбирая пути - однажды влип ногой во что-то скользкое, но даже не приостановился.

Так мчался он до самого сквера. И уж только там стал, ухватился рукой за какое-то царапающее дерево. Оглянулся - и увидел, что тьма остановилась на краю площади, прямо перед бордюром, отделяющим её от первых деревьев и аллеек. Площадь было плохо видно - тьма заслоняла её от глаз.

- Не бойтесь. Сюда они не войдут, - услышал он знакомый голос.

Он повернул голову и увидел в нескольких шагах от себя откинувшуюся на скамейке женщину-хирурга из поликлиники. На коленях её лежала небольшая белая сумочка, сильно выделявшаяся на фоне темной юбки.

"Откуда она здесь? Боже мой, да ведь я шёл к ней на свидание", подумалось ему.

- Почему? - крикнул он ей. - И кто это "они"?

- Это тени, - ответила она с обыденным тоном, - тени людей, которые сейчас спят у себя по домам. Люди спят, а тени их разгуливают по городу. Таков спящий человек: тело в постели, душа на небе, а тень гуляет по земле.

- Ерунда какая-то, - сказал раздраженно Дэргель. - Что за мистика? Какие тени?

- Да самые обычные, - ответила она с улыбкой. - А куда, по-вашему, они деваются, когда люди спят, и не только люди, но и животные, и насекомые, даже инфузории?

- Ну, хорошо, даже если то, что вы тут говорите и имеет какой-то смысл (хоть я в этом категорически сомневаюсь), то всё равно, чего ж они такие агрессивные, зачем они на меня напали? Чем я им не угодил?

Скальдина посмотрела на него удивленно.

- Вы что? Они же тени. Тёмные они. Тёмные. В них наша человеческая тьма сосредотачивается. И ночью живёт сама по себе.

- Ладно. А почему они сюда не могут зайти?

- Да вы ведь знаете. Этот сквер разбит на заброшенном кладбище. Тут кругом холмики, холмики. Здесь мертвые в своей власти. Тени боятся сюда заходить. Знают, что если мертвец похитит тень живого человека, когда тот спит, то хозяин может и не проснуться. Даже если душа к нему вернется. А тогда что за жизнь будет у тени? Мертвые их не отпускают. Днем придется вместе с мертвым хозяином в могиле, а выходить только ночью. Для тени хуже всего, что, если мертвец её похитит, то она уже навсегда к нему будет привязана, даже ночью, когда хозяин её вроде бы отпускает, она не может от него сбежать. Нет ей выхода за пределы тьмы.

- Чушь вы несете, - крикнул ей опять Дэргель.

- Что-то вы словно одеревенели весь, - сказала женщина, - замерзли, наверно. Да что ж вы там стоите, словно приросли к дереву. Идите сюда, на скамейку.

Дэргель почувствовал нечто вроде боязни от её приглашения. Однако выказывать эту боязнь было бы неловко - мужчина он или нет? Но несообразность, сплошная несообразность! Словно плохо склеенные фрагменты кинопленки. Так ему ощущалось.

Что ж, надо подойти к ней - хотя бы для того, чтобы взглянуть ей в глаза. Он огляделся вокруг. Да, самый обычный городской сквер, если не обращать внимания на холмики, а кое-где и плиты, проглядывающие сквозь многолетний мох. Вот и сам он, посмотрев под ноги, увидел, что стоит на могильной плите. Впечатление такое, словно за сквером ухаживают, приводят его в порядок, но делают это с опаской. Сложно сказать, откуда такое впечатление. Может быть, оно из глубины испуганной души, а вовсе не из пейзажа.

Сквозь редкие кроны просвечивали одинокие космические звезды, да и луна то и дело предъявляла себя сквозь что-то время от времени набегающее на нее, словно кто-то очень большой то зажимал её в кулак, то выпускал. Иногда лунный лучик попадал прямо в глаза женщине, и тогда они блестели, словно туда были вставлены пластинки слюды. В один из таких моментов Дэргель понял, что верит во всю эту "чушь". Вера это ведь не что-то такое, от чего можно избавиться. Сколько бы человек не убеждал себя в собственном неверии, но ведь "простым усилием воли" с верой не справишься. Ну не хочется человеку признавать, что всякое его действие основывается на вере, и больше ни на чем, а всякое рациональное обоснование чего бы то ни было суть лишь проявление веры. Приходится прикрывать единственно истинное вторичностью понимания. Но вера это умение видеть, а понимание - умение игнорировать очевидное.

- Странно. Мне хочется что-то сказать, но я чувствую, что... что бы я ни сказал, всё будет глупо и неуместно. Вы мне можете объяснить, что происходит? - сказал он женщине. Страх быть незаметно затянутым в женскую стихию начинал распускаться в нём дрожащим цветком.

- Я вам уже начала объяснять, но вы мне не верите, - ответила женщина.

- Даже если бы я действительно хотел не верить вам, я не смогу этого сделать. "Почему же я так уверен, что она может всё объяснить?" подумалось ему. Но ответом было всё вокруг, всё ночное - тьма, тени, бугорки, кусты, она сама, такая естественная в этой среде. Лишь деревья были здесь чужими, и потому он чувствовал с ними родство. Однако именно этого она не объяснит. Может быть, сама не чувствует, а может быть чувствует, но избежит высказать прямо.

Поэтому он не стал садиться на лавку, а встал рядом, слегка опершись на неё коленом, и скрестил руки на груди.

- Вы всё видели? - спросил он.

- Да, видела, - ответила женщина.

- Вы даже не поинтересовались, о чем я вас спрашиваю.

- О старике. О тенях. О вашем... бегстве.

- О бегстве? Да, это было бегство...

- Испугались слепого старика.

- Слепой- то он слепой..., - он потер ушибленное место на затылке. Вдруг тяжесть сильная опустилась ему в голову. Он покачнулся, но схватился за растущее рядом дерево, обнял ствол, прижался щекой к шершавой коре. Понемногу тяжесть в голове прошла - но он так и продолжал стоять, обнимая молоденькую сосенку.

- Кто этот старик? - спросил он женщину.

- Между прочим, вы до сих пор не поинтересовались, как меня зовут.

- Да, простите. Так как же вас зовут?

- А вы спросите у Афанасьева.

- Действительно, ваше имя мало что значит. Я могу обойтись и без него.

- В этом городе вы можете обойтись практически без всего. Скоро вам даже есть перестанет хотеться. Вы будете это делать лишь по привычке.

- Что, местные жители совсем не принимают пищи? - спросил он с улыбкой.

- Я же сказала: по привычке. А вы спросите у Афанасьева.

- Почему вы всё время переводите на Афанасьева?

- Потому что это мелочи. А мелочи это по его части.

- Как вас понимать?

- Буквально. Ведь он звал вас на кладбище в карьер?

- Звал.

- А вы сходите с ним. Потом и я вам кое-что покажу и расскажу.

- И всё-таки, кто этот старик? - снова спросил он её.

Она посмотрела на него с иронией во взгляде. Словно подразумевая, что он и сам хорошо знает ответ на свой вопрос.

- Здесь его называют Угольщиком, - равнодушно ответила она.

-Это я знаю... Ну ладно. Так зачем вы меня сюда позвали?

- Всего лишь потому, что вы этого хотели. Не правда ли?

Нет, не правда, хотел было сказать он.

- Что я хотел? Возможно, просто встретиться. Но ведь не посреди ночи на заброшенном кладбище. Этого я точно не хотел.

- Ой ли? Вы сами сказали, что не сможете отлучиться, пока ребенок не уснёт. А где в этом городе еще можно ходить на свиданья, как не в городском сквере. Что ж тут поделаешь, если городской сквер разбит на месте бывшего кладбища? Не надо хитрить.

- Я не хитрю.

- Хитрите. Ведь ночь вам не чужая? - словно бы спросила она. Но она не спрашивала, она это утверждала.

- Мелочи, говорите. А что не мелочи? Разве в этом городке может быть что-нибудь, что не есть мелочь? - теперь он решил сыграть в иронию.

- Есть.

- И что же это?

- Карьер.

- Да уж, это конечно не мелочь! - теперь он уже дал волю сарказму. - Действительно, яма гигантская, ничего не скажешь. Только вот яма это, пустая яма. И больше ничего. Ах да, запамятовал, кладбище там устроили. Действительно, прекрасная идея. Надо её распространить по всей России. Таких заброшенных карьеров на её территории огромное множество. Как многоквартирный дом для покойников, многоквартирная братская могила. Да уж, дело великое. Если вы об этом.

- У вас часто бывают истерики? - облила его ушатом холодной воды.

- Должен вас разочаровать. Никогда.

- И в голове у вас не шумит?

- О чем вы? - ошалело спросил он.

- Об этом, - и вытащила из своей белой сумочки небольшой обруч. В темноте Дэргель разобрал, что сделан был обруч из желтоватого или зеленоватого металла, видимо, из меди. - Возьмите. Получить такой удар по голове - дело не шуточное.

Он взял обруч в руки. Да, это определенно была медь.

- Для чего мне это?

- Наденьте на голову. Да надевайте, не бойтесь же.

Он с опаской возложил обруч себе на голову. В глаза ему ударил утренние лучи. Был рассвет. За Орловским камнем всходило солнце. Оно било лучами прямёхонько в его окно, и сквозь оконные стекла ему в глаза. Он зажмурился. Повернулся в сторону. Пружины кровати под ним сердито заскрежетали.

12.

Ложбинский редко видел сюжетные сновидения. То, что ему виделось во сне, было рассыпанным по частям, не сложенным в единое, не имеющим хотя бы минимальной логики. Если снился сюжетный сон, то был он всего лишь воспоминанием. Это было полезно, но не интересно. Бодрствуя, он не любил вспоминать свою жизнь, считая это пустой тратой времени, и сами воспоминания не тревожили его, пока сон не вступал в душу своим небытием. И лишь тогда вместе с небытием иногда осмеливались проникать туда воспоминания (ведь они прямо с ним связаны). Проявлением извечной глупости человеческой считал он воспоминания в любой их форме. И радикально не уважал людей, любящих оживлять в своей голове мертвое ушедшее. Мир всё время складывается наново, надо лишь искать знаки этого нового и складывать их в картины. И потому он очень радовался, когда во сне из небытия возникала не мемуарная мертвечина, а фигура открытия.

Какие-то вспышки, зигзаги, линии, кривые... Что в этом угадывалось?

Знаки, летящие к нам из небытия. Сквозь пространства. Сквозь небесные сферы. Сквозь каменные одеяния.

Зала его квартиры представляла собой комнату, главная стена которой - между окном и до стены, в которой была дверь, от высоты колена до высоты, максимально достигаемой его руками, была покрыта сплошь, словно кафельной плиткой, эскизами фигур, увиденных им во сне. Проснувшись, он тут же, на свежую память, переносил их на эти картонки размером 10х20, с уже проверченными в них дырочками, и вывешивал их на вбитые в стену залы гвоздики. Гвоздики были размещены на таких же одинаковых расстояниях один от другого. Стена, таким образом, постепенно превращалась в панно, складывающееся из табличек с нанесенными на них знаками, увиденными Ложбинским во сне. Он вешал табличку наугад, спонтанно, безо всякой предварительной идеи. Потом он мог их все перевешивать заново, в другие места, так они за ними не закреплялись навсегда.

Не каждую ночь они ему снились, далеко не каждую, но какая-то регулярность в появлении их в его сне всё же была.

Что из всего этого должно было выйти в окончательном виде? Он этого не знал, и не думал об этом. И вообще считал, что окончательного вида быть не должно в принципе. Постоянное становление, перемена мест. Порой одни и те же фигуры, но в разных положениях, разными цветами и на разных фонах.

Некоторые, видевшие это, начинали считать его авангардистом. Но если кто-то произносил это слово в его присутствии, он рисковал быть навсегда изгнанным из круга общения Ложбинского. Нет, Ложбинский никого не выгонял, он был человек вполне тактичный. Он просто больше никогда не приглашал провинившегося к себе на чай.

На тот момент, когда в город Крайнинск явился инженер Дэргель, лишь двое всё ещё оставались постоянными участниками чаепитий у Ложбинского. Первым был Афанасьев. А второй была та самая женщина-хирург из поликлиники. И сегодня он ожидал их к себе. Он был по лесному гостеприимен.

- Я вас приглашаю с собой. Думаю, Ложбинский будет не против, - сказал Афанасьев Дэргелю, когда тот, как обычно, умывался в ванной комнате, не глядя в зеркало. - И там обязательно будет одна знакомая вам женщина.

- Кто? - переспросил Дэргель, фыркая водой.

- У неё очаровательное имя: Скальдина, - сказал Афанасьев.

- Кто это? - снова спросил Дэргель.

- Да ведь вы её знаете. Она у вас занозу намедни из руки вытягивала.

Боже мой! она... я... что же вчера было?... Почему у меня такая легкая голова? Нет в ней никакого шума. Что же вчера было? Дэргеля осенило воспоминанием. Точнее, это было не само воспоминание, а словно бы его оболочка. Он помнил, что нечто вчера происходило, и она... Скальдина, значит, так её зовут, ... была там... где там? И это всё. Так-так...

Утром он встал, не слыша в голове никакого радиошума, который был ему привычен. Голова свежая, словно промытая ключевой водой, да, чистота и свежесть, легкость, уже забытая,... всё тело, словно воздушный шарик, так и хочет взвиться к небесам. А что же она, Скальдина, да, вчера он был в поликлинике, и она вытянула из его ладони металлическую занозу... Он посмотрел на ладонь. Действительно, рана от разреза скальпелем была еще вполне свежей. Действительно, ведь он же хорошо её помнит. Довольно привлекательная молодая женщина, ... черноволосая, ... но и ничего более. Однако он ощущал, что было что-то еще. Но не стал спрашивать у Афанасьева о времени, когда пришел домой. Напротив, даже мысли у него не появилось, что он куда-то уходил вчера из дому. Они весь день разбирали чулан, а потом просто пошли спать - и всё.

- Я понимаю, вам здесь не хватает развлечений, - сказал Дэргель, глядя в глаза Афанасьеву. - Но вы ведь можете сходить и без меня.

- Конечно. И тем не менее, я вас приглашаю, точнее, зову с собой, точнее, настаиваю, чтобы вы пошли со мной.

- Вы уверены, что я хочу узнать какую-то тайну. Вы уверены, что я должен её узнать. Так вот, вы ошибаетесь. Никаких тайн я расследовать не собираюсь. И приехал я сюда не для того, чтобы копаться в прежней жизни - она у меня в печенках сидит - а чтобы попытаться жить снова. Мне просто ехать больше некуда было. Разве иначе я бы сюда приехал?! - Дэргель совсем разозлился. - Какого черта вы еще на чем-то настаиваете? Какого черта, а?

У Афанасьева на глазах выступили слёзы.

- Да что ж вы так... я ведь нисколько... я наоборот..., - бормотал он скукоженно.

- Простите. Я дал волю нервам, - сказал Дэргель. Он почувствовал легкие угрызения совести и тут же молча выругал себя за это. - Но в самом деле, я ведь ехал сюда в надежде, что здесь тихое болото, никакой мути, которая уже опротивела, никаких тайн, страстей, домашних и площадных, и прочей дребедени. Именно болото, провинциальное болото - вот что я хотел и ожидал, и надеялся увидеть. Знаете, как я был рад, когда увидел возле вокзала эту купающуюся в речке свинью! От неё веяло такой благостью, таким спокойствием... Вот, думал я тогда, город как могила. Полная тишина. И самому можно здесь жить, словно уже умер, спокойно, без всяких никчемных надрывов. Такой была моя надежда. Что я вижу вместо этого? Какие-то жуткие старики, кладбища, в которых покойники живых за пятки хватают... Какие-то сумасшедшие художники, рисующие леших по болотам...

Но, в конце концов, он согласился составить Афанасьеву компанию к Ложбинскому.

- Кстати, - вдруг сказал Афанасьев, - а вам спать никто не мешает?

- Вы опять за своё? - крикнул ему Дэргель. Но ответил: нет, никто не мешает. Призраки краеведческого музея по ночам не наблюдаются.

Тут он вспомнил, что в экспозиции музея должна быть фотография его деда. Он до сих пор еще не удосужился её посмотреть. Стыдно. И он решился посвятить один день своей жизни прошлому. Так сказать, отдать дань... Чтоб более не мешало жить.

"Пусть мертвые вынут из меня моего мертвяка и заберут его себе навсегда", подумалось ему, и опять это была не его мысль.

Он помнил, что положено человеку, прибывшему в места своего детства после многих лет отсутствия, ходить по этим местам, вспоминать, вздыхать, слезы пускать в рукав. Ведь здесь вот, в этих самых комнатах, этого самого особняка он жил ребенком со своими родителями и их родителями, которых он почти не помнил...

Лицемерие. Вся эта память - сплошное лицемерие. Есть в этом нечто неприличное.

Здесь ничего не осталось, ничего родного, всё исчезло во времени, а время съедено седой молью в заброшенных шкафах и темных пыльных чуланах.

По стенам развешаны ветхие серые фотографии. Изображенные на них люди уже очень давно стали сначала трупами, потом эти трупы были съедены червями, от них остались одни костяки. Всё это стало пылью, так же как и повсюду, люди превращаются в пыль - или в пепел. Пепел всё-таки лучше. Чистый продукт. Полезный. Зола - противоположность пыли. Итак, тело человеческое уходит либо в пыль, либо в золу. Из чего же Богу будет легче воскрешать людей в телах их? Но зола это уже преобразованное тело, а пыль - нет. Тело состоит из золы и глины, она же пыль. После смерти, если его сжигают, то сожженное уходит в пыль, а остаток в золу. А если хоронят? Тогда глина становится пылью и рассеивается по миру. А зола? Она не образуется? Или образуется, но на это требуется гигантское количество времени? Но пыль - грязный материал. Из него не будет состоять новый человек. Он будет состоять из золы, чистого материала. Значит, трупы надо сжигать. Так быстрее настанет восстановление всех умерших.

А тут... эмульсия, нанесенная на бумагу. В этих снимках смерти больше, чем в самих трупах. Точнее, в трупах смерти вообще нет, а вся она остается в этих картинках... Кажется, Тертуллиан говорил, что демоны живут в надгробиях...

Так он ходил, рассматривал развешанные по стенам снимки, и такие вот мысли исходили от них ему в голову. Постепенно он переставал видеть изображенное на снимках. Перед глазами начали возникать какие-то фигуры, какие-то знаки различной формы и различных цветов. Порой фигуры повторялись, но были другого цвета и на другом фоне. И вдруг - он вспомнил старика и удар палкой по голове. Он провёл по голове рукой, на затылке нащупал шишку. Вся ночная сцена предстала перед его глазами. Оболочка воспоминания начала заполняться каким-то материалом. Он вспоминал мелкие детали... тени, женщина... что еще? Он не помнил как вернулся домой. Но это значит, что ничего особенного не происходило. Они поговорили... наверное, он проводил её до дома... но он не помнил её дома... вернулся к себе.

- Нашли вы своего деда? - услышал он вопрос неслышно подкравшегося Афанасьева. Голос показался ему раздающимся словно бы из-за угла. Он так погрузился в мысли, уводящие куда-то далеко за стены этого дома, что сильно разозлился на Афанасьева, словно тот его вернул в повседневную пошлость, столь им в данный момент ненавидимую, из чистого мира умозрения. Однако, удивился он себе, разве не к повседневной пошлости я бегу? Что ж меня всё тянет из неё, а стоит мне к ней вернуться, так ничего, кроме раздражения, она во мне не вызывает?

Сам этот афанасьевский вопрос, насколько это глупость - искать умерших! Можно подумать, кто-то когда-то их находил! Нашёл ли я своего деда?! Да мне его никогда не найти! Ну что за глупость - спрашивать такое!

- Оставьте вы меня, ради Бога, - сказал он Афанасьеву.

- Если что, он вон в том углу, - сунул Афанасьев в глубь комнаты свой корявый палец.

Дэргеля передернуло.

- Афанасьев, - закричал он, - да вы в своём уме? Вы хоть соображаете что говорите?!

Афанасьев на цыпочках выпорхнул из комнаты.

"Я больше никогда не войду в эту комнату", сказал себе Дэргель. "Никогда!"

- Митя, пошли отсюда! - крикнул он сыну, который как раз рассматривал фотографии, висящие в том углу, на который указывал Афанасьев. И быстро вышел из комнаты.

Мальчик обернулся, посмотрел на него.

- Сейчас.

Он вышел вслед за отцом. Дэргель посмотрел на сына и увидел, что тот смотрит на него как-то странно.

- Пап, ты знаешь, ты очень похож на своего деда.

- Ну, что ж тут особенного, - неуверенно ответил он сыну. У него вдруг закружилась голова. До этого он совсем не принимал во внимание соседство этой комнаты с той, в которой они с сыном сейчас жили. Этой комнаты, в которой, по словам Афанасьева, мертвецы проводили свои партийные и профсоюзные собрания, с шумом, криком, стучанием кулаков об стол.

Он вышел под небо с солнцем. Он боялся думать. Чтобы не думать, начал повторять умную молитву. Повторял, повторял, но потом вдруг обнаруживал, что уже не повторяет молитву, а опять думает, и опять начинал повторять. Сел на крыльцо, и так сидел долго-долго. Митя сел рядом с ним, тоже сидел долго и ни о чём не расспрашивал. Дэргелю казалось, что сын знает о нём всё, даже больше чем он сам знал о себе. Но это было не так. Митя совершенно не знал своего отца. Если раньше он думал, что знает его хорошо, то теперь он видел, как отец изменился всего лишь за два дня пребывания в этом городе. Ему стало жалко отца. Он хотел его порасспрашивать о прежней жизни здесь, но видел, что отец не хочет ничего вспоминать, и не расспрашивал его. После того, как он увидел фотографию своего прадеда, отец стал казаться ему столетним, словно бы бессмертным, словно пришедшим сюда из той невероятно давней эпохи, которой, скорее всего, вообще никогда не было, ведь бывает только то, что сам видишь, своими глазами.

Они сидели долго. А потом делали что-то незначительное, по хозяйству. Жарили картофель в сковородке на электрической плитке. Потом все втроем, вместе с Афанасьевым, клали картофель в рот и поглощали его. Афанасьев, между прочим, рассказал о любимом кушанье Ложбинского и выразил надежду, что сегодня на чаепитии тот не будет их искушать перечными мальками.

А Ложбинский в это время сидел в своей комнате перед увешанной сонными знаками стенкой, сжав голову пальцами, потому что она у него болела.

13.

Перечных мальков не было.

Ложбинский встретил их в прихожей. Висевшие здесь квадратные часы показывали половину шестого.

Познакомились. Прошли в залу.

Вид увешанной непонятными картинками стены не мог не произвести впечатления на впервые сюда вошедших. Сели на скрипучий диван и стали рассматривать.

- Что скажете о моих даймонах? - спросил Ложбинский.

- О ком? - переспросил Дэргель.

- О даймонах, - повторил Ложбинский. - Они летают, где хотят.

Он поднял руки и произвёл ими несколько широких круговых движений во вне.

- Пока что мне нечего о них сказать, - ответил художнику Дэргель. - Возможно, потом у меня появится по их поводу какая-нибудь идея. Только не помогайте мне в этом.

- Конечно-конечно. Видите ли, мне интересно ваше мнение. Вот Афанасьев называет меня мудернистом. Да, именно так вот и называет. Ни грана уважения к труду художника.

С иронической улыбкой на лице хлопнул он приятельски Афанасьева по тощему плечу.

- Раша, ты же знаешь, как я тобой восхищаюсь, - сказал Афанасьев. - Я только одного не понимаю. Почему художник пишет гениальные картины, за которые и деньги неплохие отгребает. А делом жизни считает что-то, что даже названия не имеет. Как вы думаете, Вениамин Александрович?

Дэргелю было в удивление услышать своё имя. Он замешкался с ответом.

- Да что ж тебе, Афанасьев, для всего названия нужны? Я ж тебе пошёл на уступку - назвал их даймонами. А тебе всё мало.

- Ну, не знаю, Ракей. По мне, так ты бы лучше голых баб рисовал.

- Да что ж вы такое говорите, Афанасьев? Постыдились бы, - это вступила в разговор прежде отсутствовавшая в комнате жена Ложбинского. Она была невысокая, румяная, и очень, очень добрая видом. - Он ведь гений!

- А то гении голых баб не рисовали, - зацыкал на неё Афанасьев.

- Так ведь это и есть голые женщины, - сказал Ложбинский.

- Как это? - повис челюстью Афанасьев.

- Голые женщины, - повторил Ложбинский. - Женщины без одёжы, без кожаных одежд, без тела, без внутренностей. Одни чистые женские даймоны.

- Почему же только женские? - спросил вдруг Дэргель. - Как же они различаются с мужскими? Здесь есть мужские?

- Да, есть. Как различаются? Не знаю... не могу объяснить... я как-то различаю... знаю точно где какие, - Ложбинский мялся. - Вот это мужской. А это женский. Чем отличаются - не знаю. Попробуйте вы найти разницу. От них исходит что-то... что-то такое, что говорит... это женский... это мужской...

- И вы точно знаете это о каждом? - спросил Дэргель громко. Ему пришла на ум идея. - Знаете что, давайте, сыграем в игру. Я буду угадывать, где какой, а вы мне будете говорить прав я или нет.

- А как это проверить? - встрял Афанасьев. - Он ведь может что угодно сказать.

- Не веришь мне? - с укором сказал ему Ложбинский. - Давайте так. Я на листе бумаги обозначу каждый по порядку, как они висят на стене - М или Ж. Показывать не буду. Вы возьмете другой лист, - обратился он к инженеру. Будете угадывать и отмечать. Потом сверим.

Он принёс из студии большой лист бумаги, величиной с полуватман, и стал рисовать на ней ряды, разделяя каждый на отельные прямоугольные ячейки. В каждом ряду было одинаковое количество дощечек. Затем на разлинованном таким образом листе он в каждом квадрате поставил определенную букву, соответствующую полу даймона. Он это делал в стороне на журнальном столике, не позволяя никому подглядывать за своими действиями. Он даже не глядел на стену, когда расставлял буквы, видимо, знал их наизусть.

То же самое, на другом журнальном столике, проделывал Дэргель, разумеется, без выставления букв, обозначающих пол. Их ему ещё только предстояло угадывать.

- Ну вот, - наконец сказал Ложбинский, - у меня всё готово. У вас тоже? Тогда можно начинать.

Итак, Дэргель встал из-за стола и подошел к той стене, на которой размещалось странное панно. Ростом он был выше Ложбинского почти на голову, а потому легко доставал рукой до самого верхнего ряда, до которого самому художнику, чтобы достать, приходилось тянуться, встав на цыпочки.

Между углами комнаты и боковыми краями панно пустым оставалось пространство примерно в полметра, с учетом кривизны углов. Дэргель встал как раз в этот промежуток и поднес палец к одной из табличек.

- Женский, - сказал он. И, отсчитав нужное количество от края, поставил Ж в соответствующую клетку.

- Верно, - сказал Ложбинский.

- Мужской, - указал Дэргель на другую. И отметил на листе.

- Опять верно, - сказал Ложбинский.

- Знаете что, - встрял тут Афанасьев, - если вы будете продолжать с такой скоростью, то до утра не кончите. Я предлагаю, чтобы Вениамин Александрович сам заполнил каждую клетку, без всех этих верификаций, а потом мы бы сопоставили.

- Хорошо, - отозвался сидевший на подлокотнике дивана Ложбинский, - только чем остальные будут заниматься всё это время?

- Я думаю, у меня это займёт не более 10 минут, - сказал Дэргель, возвращаясь на своё место на диване.

- Может, музыку поставить? - это спросила опять неизвестно откуда взявшаяся жена Ложбинского. - У нас, между прочим, есть Чюрлёнис, - добавила она не без хвастовства.

- Чюрлёнис? Ну давайте Чюрлёниса, - пробубнил не глядя на неё Дэргель. Он тем временем уже проставлял буквы в клетки. - Только, пожалуйста, минут через пять. Я уже скоро закончу. А музыка, даже такая, нет, в особенности такая, будет меня отвлекать. Вот, тем более к вам люди, - услышав прозвеневший в прихожей звонок, - есть кем заняться.

Все мужчины, кроме него - даже Митя - вскочили со своих мест.

Это была Скальдина, как не трудно было догадаться. Дэргель исподтишка покосился глазом в прихожую. Увидел там женщину, от которой холодок появился в сердце. Она была чудесно хороша, хотя, как с удивлением отметил он про себя, несколько полновата. До сих пор он ни разу не видел её стоящей на ногах. Как же так, не видел... подумал он... странно... длинное черное платье. Легкая полнота, однако, ничуть не лишала её очарования, и даже наоборот, придавала ему своего рода тепло. Ведь такие лица, как у неё, обычно свидетельствуют о душевной холодности.

- Здравствуйте, Вениамин Александрович, - услышал он знакомый голос.

Скальдина вошла в комнату, сопровождаемая тремя мужчинами, самый младший из которых держал её под руку. В другой руке он держал плитку шоколада "Алёнка". Дэргель ответил сильным кивком головы, но промолчал, мол, не мешайте.

- А чем это вы занимаетесь, если это не тайна? - спросила она.

- Сейчас узнаете, - с деланным энигматизмом во взгляде и в голосе ответил Дэргель.

- Это своего рода эксперимент... - начал было пояснять Афанасьев, но Ложбинский прервал его.

- Афанасьев, какой это к чертям эксперимент? Вы сможете объяснить, если всё это совпадёт?

Он заметно нервничал, потому что мельком, краем глаза успел заглянуть в лист, над которым трудился Дэргель. Однако он не стал смотреть в него долго. Всему своё время.

А тот уже приступил к последнему ряду. Он ставил буквы быстро, почти не задумываясь.

Скальдина молчала, стояла и смотрела то в лист Дэргеля, то на стену. Трудно было что-то понять по её лицу. Митя, вставший возле окна прямо напротив Скальдины, то и дело смотрел на неё, на её лицо, словно что-то начинал в нем понимать.

Молчали и все остальные. В полной тишине слышно было, как журчит холодильник.

О Чюрлёнисе уже забыли.

Наконец Дэргель произнёс окончательное ну-вот-и-всё.

- Можно сверять.

Все шестеро склонились над листами. Митя тыкал пальцами то в один лист, то в другой. У Афанасьева глаза всё сильнее лезли на лоб, а плечи при этом пожимались словно сами собой. Впрочем, сам Ложбинский и Скальдина отошли почти сразу же, едва взглянув. Им и так уже всё было ясно.

Вид у жены Ложбинского был совсем огорошенный. Она глядела на мужа с немым вопрошанием в глазах: мол, леший меня забери, если я что-то понимаю.

В комнате опять повисла тишина. Опять стало слышно капанье холодильника.

- Вот только одного я не смог угадать, - тихо проговорил Дэргель, всё ещё стоявший над листами, - никак не получалось что-то... впрочем он и у вас... без обозначения... посмотрел он на Ложбинского. - Вон тот, - он указал на дощечку, на которой на темно-синем фоне был изображен желто-золотой овал, прерываемый чем-то вроде угловой скобки.

- Да, действительно... я тоже... тоже так и не смог этого понять...

- Так мы будем пить чай? - вдруг громко сказала Скальдина. Все разом посмотрели на неё, и увидели, что она улыбается.

- Да... да... конечно, - засуетилась жена Ложбинского, - садитесь. Я сейчас всё принесу. Скальдиночка, вы мне не поможете?

- Конечно, с удовольствием.

Расселись вокруг составленных вместе двух журнальных столиков. Дэргелю, как новому человеку, выделили место на диване, напротив панно. Он так и продолжал его разглядывать. Что-то оно ему напоминало, но он никак не мог вспомнить что именно. Скальдина оказалась его соседкой по дивану, что его очень стесняло. Это её постоянное место, объяснил Ложбинский.

- Надеюсь, ты нас не будешь сегодня подчевать своим фирменным блюдом, - сказал Афанасьев, повернувшись в упор к Ложбинскому. Потом повернулся к Дэргелю.

- Я вам ведь говорил о его фирменном блюде? - тот кивнул.

- Любит он потчевать им новых людей.

- Не беспокойтесь, сегодня не буду, - снисходительно произнёс Ложбинский, - в другой раз как-нибудь.

А на сей раз, меню состояло из ухи, сваренной из свежайшего и нежнейшего хариуса на первое, жаркого из грибов на второе и земляничного торта на десерт.

- И никакого кофе, этого напитка рабов, - сказал Ложбинский, - только чай, и варенье на выбор. Надо будет нам с вами как-нибудь, всем вместе, выбраться в лес. Вы ведь в лесу раньше никогда не были, наверно? - спросил он Дэргеля.

- Да нет, бывал, - невозмутимо ответил тот, - а в совсем уж раннем возрасте и в здешних лесах бывал.

- Простите, так вы что же, из наших мест будете? - с недоумением воскликнул Ложбинский.

- Вениамин Александрович изволили здесь родиться, - ответил за Дэргеля Афанасьев. Он тут же вошел в своё амплуа рассказчика и изложил присутствующим всё, что знал по этому поводу, главным образом о пребывании Дэргелей в Крайнинске в давние времена. Кое-какие подробности он, повинуясь молчаливому приказу инженера, опустил.

- Так что же вас заставило вернуться в эту умирающую местность? - спросил Ложбинский.

- Умирание, - ответил Дэргель, - медленное умирание.

- Разве для того, чтобы медленно умирать, надо перемещаться по поверхности земли?

- Когда, умирая, перемещаешься только во времени, этого недостаточно, надо ещё и в пространстве перемещаться. Впрочем, "надо" это не то слово. Остается только прислушиваться.

- К чему же вы прислушиваетесь?

- Ко всему, что заставляет меня это делать. К шуму в голове, к небу, к деревьям, к отражению в зеркале. К чему угодно. Всё говорит. Вам ли этого не знать?

- Нет, - ответил Ложбинский, - со мною всё молчит. Я ведь художник. Я не слышу, я вижу.

Они сидели, потягивая чай. Ели варенья разных сортов. Разговор не складывался. Он и не мог сложиться, пока все думали. А думали об одном и том же. И ни у кого из них не было решения. Ведь никто из них не верил в возможность истинности эстрадного фокуса. Никто из них никогда бы не сказал: телепатия. Ни в коем случае не были они похожи на кружок спиритов или провинциальных мистиков.

Прервала молчание Скальдина.

- Я ведь не ошибусь, если скажу, что все мы сейчас думаем об одном и том же?

Она обвела взглядом прочих сидящих за столами. Все посмотрели на неё и друг на друга.

- И ни у одного из нас нет ответа.

Все молчали. Лишь головы качались в подтверждение сказанного ею.

- Тот знак, - продолжала Скальдина, - тот даймон, пол которого ни один из вас не смог определить, вы знаете, что это?

Она снова посмотрела вокруг. разочарованно приподняла левую бровь: никто не знал, что это за знак.

- Это Уроборос, - сказала она.

- Змей, проглатывающий собственный хвост? - спросил Дэргель.

- Да, именно он.

- И что с того? - спросил Ложбинский.

- Ты помнишь, Ракей, ту диадему, что досталась мне в наследство от мамы? - спросила Скальдина.

- Диадему? Ах да, такой медный обруч... ты его называешь диадемой? Да, помню. Так что же?

- Я всегда ношу его с собой, в сумке. Митя, будь так добр, принеси из прихожей мою сумочку.

Митя тут же вскочил, вышел в прихожую и вернулся с белой сумочкой, которую и отдал Скальдине.

- Вот она, - сказала та и вынула из сумочки медный обруч.

- Видите? - указала она на то место на обруче, где словно один его конец, если бы он был разорван, входил в раздвоенный другой, таким образом замыкая всю фигуру, которая была совершенно идентична изображенной на висящей на стене дощечке.

- Действительно, - сказал Ложбинский, - то же самое. И что же? Этот обруч... я видел его раньше... возможно вспомнилось во сне...

- Тогда все твои "даймоны" - полная ерунда, - сказал Афанасьев.

- Хорошо, пусть так. Но что это объясняет? - раздражался Ложбинский. - Это может объяснить, почему этот человек, который впервые здесь, и соответственно впервые видит вот эти картинки, угадал все их до одной?

- Слушайте, - сказал тут Дэргель, которому очень захотелось прервать этот разговор, - а у вас есть здесь еще работы?

- Есть. Хотите взглянуть? - успокоился Ложбинский.

- Хотелось бы.

Они прошли в студию Ложбинского. С ними пошёл и Митя. Скальдина, с обидой за не оказанное ей внимание на лице, осталась в компании Афанасьева и жены Ложбинского. Пока другая тройка путешествовали по студии, эти трое проводили время в молчании.

Оскорбленная, Скальдина сидела с надутыми губами. Это было очень трогательно. Она держала в руках свою "диадему", и словно задумывала месть. Взгляд её то и дело поднимался на стену с даймонами. Сидевший слева от неё Афанасьев следил за её взглядом. Ей это не нравилось. Она сердито поворачивалась к Афанасьеву. Он сразу отводил глаза и делал вид, что рассматривает что-то за окном, хотя за окном ничего такого не было.

Когда это повторилось в четвёртый раз, Скальдина выразила Афанасьеву своё негодование.

- Перестаньте вы охотиться за моими глазами, Афанасьев. Лучше позовите наших мужчин. В конце концов, это неприлично - бросать женщин на полуслове.

Афанасьев соскочил со своего табурета и побежал в студию. Там он застал всех троих рассматривающими одну и ту же картину. Афанасьев протиснулся головой между плечами взрослых прямо над головой мальчика, чтобы рассмотреть, что же это так заинтересовало гостя.

- Это Дорифейка, - говорил Ложбинский. - Я с ним недавно познакомился. Он живыми ящерицами питается. Нет, нет, это блюдо я даже и сам не хочу пробовать, - заверил он выразительно взглянувшего на него Афанасьева.

На небольшой по размеру картине изображено было нечто человекообразное абрисом, но не человек. Цвета он был тускло-бледного. Вокруг него была темнота, и казалось, что он словно бы вдавлен в неё, словно в свежий асфальт. Глаза его были жёлтыми, но не светились.

- Он в пещере живёт, - продолжал Ложбинский, - потому и темнота вокруг. Ночью выходит, камешки переворачивает и ящерок из-под них достает. Вроде как человек-сова. Хотя, конечно, не человек. Они все, вроде бы, по-человечески выглядят. В смысле, руки-ноги есть и разговаривают. Только вот никак я понять не могу - из чего они сделаны, из какого материала, вещества какого. Иные ночью живут, а с первым лучом солнца так и застывают в каком были положении, словно деревянными становятся. Трухлявыми, к тому же, ткни его - он и разваливается в труху. А иные ничего, и днём живут себе. Этот вот, - указал он на Дорифейку, - у них что-то вроде старца. Отшельник. Анахорет. К нему в пещеру никто не заходит.

- Что-то не верится, - сказал вдруг Афанасьев. И все вдруг заметили его присутствие. - Откуда пещера в лесу? Сочиняешь ты.

- Не сочиняю, - ответил Ложбинский. - Это, действительно, не совсем пещера. В том смысле, что гор и скал, в коих обычно и бывают пещеры, там, конечно, нет. Но дело в том, что там еще с гражданской войны сохранились землянки, какие-то тайные коридоры... длинные... извивающиеся всё время... черт его знает куда ведущие. Они и есть что-то вроде пещер. Там вот такие и обитают. Мне лесной народ говорит, что там много осталось людей с той самой войны - а другой там и не было. Так вот, эти люди со временем сами превращались в леших. Их сейчас отличить невозможно от вечно леших. Память они свою за это время подрастеряли. Возможно, сами о себе рассказывают и не знают о том, потому как легендой стали.

От рассказа Ложбинского у Дэргеля быстро-быстро бегали от поясницы вверх, между трусами и воротником - невидимые подобия муравьёв. Внутри него, чувствовал он, что-то росло, что-то непостижимое, неясное, таинственное, теплое, родное, смертельное. Он смотрел на портрет Дорифейки - и мягкая тьма подбиралась под кожей по телу его к самому лицу.

Наконец Афанасьев заставил их оторвать себя от созерцания творений художника и буквально вытолкал их обратно в зал, где нервничали женщины.

- Простите, ради Бога, что мы так вот вас бросили, - хмуро извинялся Дэргель перед ними. - Меня словно что-то оттолкнуло от этих... даймонов.

- Не оправдывайтесь, - бросила ему Скальдина. - Здесь никто не верит в побасенки о свободе выбора.

И тут она сделала нечто совершенно внезапное: она подняла свою "диадему" и опустила её на голову Дэргеля.

- Что вы делаете? - только и успел спросить тот, как уже оказалось, что они вдвоём идут по темной улице города. Редкие целые фонари слегка разжижают тьму - но и только. На небе вместо луны туманный желтовато-бледный просвет.

14.

Они стояли на краю карьера, на той самой смотровой площадке, где он два дня тому занозил себе руку о свежие стальные перила.

Впереди внизу под слабым лунным светом покачивалась тьма. Сквозь неё иногда пробивались мгновенные искры, словно кварцевые. Не видно было из чего они исходили, но Скальдина сказала, что это могильные камни. Впрочем, добавила она, если спуститься туда, вниз к ним, то искр видно не будет, зато там, внизу, светлее. Там выбитые на памятниках слова хорошо видны безо всякой подсветки.

Вниз вела довольно широкая лестница. Она показалась Дэргелю слишком крутой, чтобы быть удобной для спускания гробов, но Скальдина сообщила ему, что гробы по лестнице не спускают. Их привозят сюда по дороге, которая спускается в карьер полого примерно за полкилометра отсюда. Провожающие спускаются по лестнице к месту захоронения, а гроб с покойником уже там, на месте. Это очень удобно. Лестница, поэтому, обладает исключительно ритуальным значением, символизирует спуск в царство мёртвых. Входить в него живому следует пешком, не уподобляться покойнику, который просто вынужден делать это на колесах или на чужих руках. Провожающие, конечно же, могут на своём транспорте въехать на кладбище вместе с покойником. Это разрешено. Однако этим никто не пользуется, поскольку ведь совершенно естественно, что покойный и провожающие его живые должны входить на кладбище разными дорогами. У них до поры до времени дороги принципиально разные. Для покойников - дорога, для живых - лестница. Ведь лестница и вверх ведёт, а по дороге на колесах очень трудно подниматься. Пешком легче - следовательно, по лестнице. Был лишь один такой случай, когда какой-то высокопоставленный провожающий решил не вылезать из своего автомобиля раньше времени и поехал на нём по дороге вслед за покойником. И что же вы думаете? Через девять дней он снова ехал по той же самой дороге - но теперь уже в качестве покойника. То ли инфаркт, то ли автокатастрофа, то ли еще что-то такое "кармическое" и скоропостижное, не помню. Вот так, - закончила она свой рассказ не без иронии в голосе.

- Честно говоря, - сказал Дэргель, - я не стал бы удивляться, если бы узнал, что об этом кладбище ходят всякого рода байки о покойниках, которые по ночам вылезают из своих могил и разгуливают тут на воле.

- Вы правы, - ответила Скальдина, - байки такие имеются. Конечно, как всегда, никто ничего толком не видел, но говорят... Поэтому решили обнести кладбище оградой там, где можно было пройти, и дорогу перекрыли воротами, которые ночью закрываются.

- Но я не вижу здесь никаких ограждений.

- Они не могут подняться по лестнице. Лестница слишком крута для мертвецов, им тяжело нести свою мертвую плоть. К тому же всякая лестница ведет в небо, а мертвой плоти в небо нельзя. Вы ведь видели лестницы, которые идут, идут вверх, и вдруг обрываются, словно ведут в никуда? Это лестницы для покойников, не правда ли?

Он пожал плечами. Действительно, в последнее время такие лестницы встречались всё чаще и чаще. Это бросалось в глаза. Двери переносили в другие места, но крыльца и лестницы оставляли на месте. Правда, до сих пор обрывающиеся лестницы не представляли для него ничего, кроме нелепицы. Действительно, они были смехотворно нелепы. Однако сейчас, после слов Скальдины о лестницах для мертвецов, ему стало несколько не по себе. Ему даже подумалось, что теперь он ни по одной лестнице не сможет ходить спокойно, не поминая этих её слов.

- Давайте спустимся вниз, - предложила Скальдина.

- А вам не страшно?

- Чего бояться-то? Покойников что ли? - спросила она с усмешкой. - Нет, их не следует страшиться. Они ведь совершенно безвредные существа. Только очень грустные.

- Вы так говорите, словно общаетесь с ними как с хорошими знакомыми.

Звуки их шагов по ступеням глухо скатывались вниз, словно невидимые каучуковые шарики, почти неслышные. Лестница действительно была довольно крутой. Поэтому и спустились они быстро, и оказались среди тихих и спокойных могил. Мы всё время ходим по лестницам, и не думаем о том, что, спускаясь вниз, становимся ближе к подземному миру, а, поднимаясь вверх, устремляемся к миру горнему, но не достигаем ни того, ни другого.

- Это первый ярус, - сказала Скальдина. - Здесь могилы местных партийных, хозяйственных и профсоюзных руководителей.

- Это что же, своего рода социальная иерархия покойников - на каком ярусе похоронен? - спросил Дэргель.

- Именно так. Всё соблюдается. Во втором ярусе - интеллигенция.

- А в третьем, самом нижнем, простой народ?

- Совершенно верно.

- Слушайте, а что же, и покойные руководители тоже любят вылезать из своих могил? - усмехнулся он в темноте.

- В вас слишком много от этого мира, - глубокомысленно ответила Скальдина.

Дэргеля всегда коробила чужая глубокомысленность, и поэтому он перестал спрашивать.

- Нет, я лишь представил, как какой-нибудь партийный или хозяйственный руководитель - у них ведь своя стать и выправка, спутать их ни с кем не возможно - вдруг вылезает из могилы и ходит по кладбищу или пытается вылезти в город.

- Это смешно?

- Это очень смешно. Ведь не зря им ставят памятники побольше и потяжелее - чтобы не выбрались. А они таки... вылезают...

- Памятники ставят из-за другого.

- Из-за чего же?

- Да вы это и сами знаете. Забыли. Скоро вспомните. В этом месте всё очень хорошо вспоминается.

Дэргель остановился.

- Вспоминается? А я ничего не хочу вспоминать...

- Я понимаю вас, и согласна с вами, действительно, то, что люди обычно считают достойным вспоминания, то есть то, что они якобы "пережили", на самом деле не стоит того времени, которое затрачивается на то, чтобы это вспоминать. Все эти семейные истории и прочая чепуха. Однако, есть такие мгновения, которые... как бы вам объяснить... прошли так, словно их не было, но именно они и были решающими в жизни. Вы безо всякого конкретного намерения подходите к книжной полке, берете первую попавшуюся под руки книгу, открываете её, читаете первую попавшуюся на глаза строчку, и вдруг что-то на мгновенье происходит, перед вами открывается иная сторона существования, вы во что-то прозреваете... Но это лишь мгновенье. Вы закрываете книгу, ставите её обратно на полку и прочно забываете о только что прочитанном и произошедшем. А потом, спустя, может быть, годы вы неожиданно вспоминаете - ни с того ни с сего - это мгновение, и оказывается, что вам давалась подсказка, а вы её проигнорировали. Здесь как раз такое место, где вспоминаются такие мгновенья...

Так она говорила, а тем временем они миновали совсем небольшой, лишь в три ряда, первый ярус, и по лестнице, такой же крутой, как и первая, спустились в ярус второй.

В отличие от первого яруса, памятники которого поражали своей нарочитой массивностью, здесь царил декаданс.

Дэргель, видевший нечто подобное лишь по телевизору, в передачах об исторических достопримечательностях деградирующего мира интеллектуалов, был несказанно удивлен, увидев подобное здесь, на дне заброшенного карьера у края захолустного уральского городишка. Здесь почти не было обыденных конструкций со звездами или крестами на вершинах. Едва ли не каждый памятник имел свои собственные очертания, не повторяемые больше нигде.

- Здесь - и вдруг такое! Невероятно. Из чего они сделаны? - спросил Дэргель.

- Из угля и из породы, - ответила Скальдина. - На этом ярусе только из этих материалов. Своего рода традиция.

- Но ведь это недолговечные материалы. Выветриваются быстро, разрушаются...

- Во-первых, здесь это происходит медленней, чем в другой местности. Условия такие. Пока что ни один памятник еще не разрушился. Во-вторых, их покрывают каким-то составом, предохраняющим от скорого разрушения. А в-третьих, почему бы памятники не воссоздавать время от времени по фотографиям?

Созданные из полированного угля могильные плиты слегка отсвечивали матовым сиянием. Это сияние удивительным образом преображало свойственный всем полуночным кладбищам ужас в чувство смиренного спокойствия, неземной умиротворенности. Уголь - теплый материал. Дэргель положил ладонь на зеркально гладкую поверхность могильной плиты и почувствовал исходящее из неё тепло. Странно, никакой враждебности... Но почему должна быть враждебность? Ведь все страсти остались там, за краем карьера. Он понял: была враждебность домов, в которых ночью спят люди... Здесь же только мир...

Памятники представляли собой то геометрические фигуры в несколько неклассическом исполнении, то кресты, то силуэты, чья пластическая экспрессия, по видимости, рассказывала о характере человека, прах которого был ими придавлен. На некоторых плитах виделись во тьме - либо выпуклые, либо врезанные - рельефы лиц. Ни на одной из плит не было фотографий. Одни были целиком из угля либо из породы, другие сочетали в себе, в разных пропорциях и композиционных отношениях, оба эти материала.

Они ходили меж рядов. Рассматривали надгробия. О некоторых из них Скальдина рассказывала занимательные истории, впрочем, несколько однообразные. Почти все они были связаны с тем временем, когда по инициативе местных и областных руководящих органов возникло описанное ранее поветрие.

- Здесь полгорода - потомки тех художников, - с милой улыбкой сказала Скальдина. - И я тоже среди них.

Дэргель посмотрел на неё с несколько ироничным интересом.

- Да, незаконнорожденная, бастардесса, - ответила она на его взгляд. - В этом городе что не интеллигент, то незаконнорожденный. Мы с мамой несколько раз ездили к отцу в Ленинград. А потом она заболела и очень уж быстро умерла... И он поставил ей памятник. Сам его создал... из угля и породы, сам высек, отшлифовал, отполировал, довёл до зеркального блеска, покрыл его тем самым таинственным веществом, которое сохраняет видимость угля, но делает его твердым как мрамор... Да вот и её могила... памятник...

Она подвела Дэргеля к памятнику, представлявшему собой не то две плиты, расположенные перпендикулярно одна к другой, где вертикальная, одного размера с лежащей плашмя горизонтальной, шла по её боковой кромке, не то единую, выдолбленную таким образом, что одна служила стеной, а другая ложем... Да, именно ложем, потому что на этой плите, как на ложе, лежало, в полный рост, тело женщины... обнаженной женщины...

Такой памятник не был возможен ни здесь, ни где бы то ни было в мире. Всемирное общественное лицемерие нигде, ни в одной стране, ни при каком строе не позволило бы ему появиться. Не было в мире такого начальства, которое дало бы на его возведение своё подлое согласие. Но... То ли всемирное общественное лицемерие не сумело проникнуть в эту уральскую глубинку, то ли недогляд произошёл, однако же памятник стоял на этом месте уже несколько лет. К нему привыкли.

И всё же на всякого, увидевшего этот памятник впервые в своей никчемной жизни, он производил ошеломительное впечатление... как живая...

- Пришлось, конечно, повоевать за него, - продолжала Скальдина, - не хотели разрешать. Но, видимо, авторитет мамы заставил разрешить. Все её знали и любили. Поэтому поперёк всему не пошли против её последней воли...

- Что ж, можно понять начальство. Памятник, действительно, не совсем обычный, мягко выражаясь. Зачем именно так? Плита, на которой она лежит, широкая, словно кровать на двоих. Изголовье приподнято, словно там подушка. Руки вдоль тела. Нога чуть согнута в колене. Лицо повернуто в сторону, словно к тому невидимому, кто лежит рядом. Видя всё это, трудно заподозрить вашу маму в излишнем целомудрии, уж извините.

Действительно, от всей фигуры на плите словно исходило предложение возлечь рядом. Завлекала.

- Нет, святой она точно не была. Но, как бы это ни казалось странным, женщины города её любили, хотя знали, что иные мужья на многое были готовы, чтобы добиться её благосклонности. А она много не требовала. Никто никогда не сомневался в её честности. Нам по наследству досталась большая квартира в большом старом доме. Это позволяло устраивать там что-то вроде салона. Она училась и долго жила в Ленинграде, но обстоятельства заставили её вернуться сюда. Поэтому она использовала все свои возможности и знакомства, чтобы хоть как-то воссоздать здесь привычную ей атмосферу. Впрочем, ей это не помогло: пыль сделала своё дело. Вы заметили, сколько здесь угольной пыли?

- Ещё бы не заметил. Её невозможно не заметить. Удивляюсь, как вы ею всю жизнь дышите - и ведь живетё ещё как-то.

- А заметили, что здесь, на кладбище, плиты блестят? А ведь их никто не вытирает, ежедневную уборку не проводят.

- И что же это значит?

- Похоже, что пыль на них не оседает. А что это означает - я уже не могу сказать, не знаю.

Откуда-то подул свежий прохладный ветер.

Дэргель посмотрел вверх и с удивлением обнаружил на небе чистую луну. Она была совершенно круглой, с ровными, четкими краями и светилась жизнерадостной яичной желтизной.

- Вы похожи на свою мать, - сказал он, - лицом похожи. Так мне кажется.

- Не кажется. Это в самом деле так. Мы были очень похожи.

Он посмотрел на неё. Потом перевёл взгляд на памятник.

- Тонкая работа. Насколько я понимаю, сама...фигура... вырезана из породы. А плита из угля.

- Готова побиться об заклад, что сейчас вы видите меня в таком же виде, как она, - кивнула она в сторону своей лежащей каменной матери.

- Вы ставите меня в неловкое положение, - смущенно произнёс он.

- Как смешно вы это сказали, - она взглянула на него с хитроватым прищуром. - Ну-ка, отвернитесь.

- Простите...

- Я попросила вас отвернуться. Что же здесь неясного? - она показала взмахом руки, куда ему следует повернуться.

- Не знаю, зачем вам это, но, не стоит..., право же, не стоит..., - говорил он, стоя спиной к памятнику. - Достаточно ваших фокусов.

- Всё. Можете оборачиваться.

С обреченностью внутри себя он обернулся к памятнику и, теперь уже с сожалением, ведь ещё надеялся на что-нибудь иное, увидел две почти одинаковые обнаженные женские фигуры, лежащие рядом на одной плите. Во тьме цвет их почти не различался, и та, что была живою, очень напоминала покойную, даже голову так же повернула.

- Что скажете? - улыбнулась живая.

- Ну зачем же вы так вот лежите... голая... Ведь холодно, наверно...

Скальдина вытаращила на него глаза. Через мгновение она соскочила со своего ложа, схватила свою развешанную на ограде одежду. Быстро стала одеваться. Похоже было, что гнев настолько захлестнул всё её существо, что она была совершенно не в состоянии произнести хотя бы слово, хотя бы ругательство. Губы дрожали, силясь выразить её кипящую злость, но ни звука не слетело с них.

- Отвернитесь! - завопила она.

Он опять отвернулся.

- Вы меня проводите? - спросила она, уже одетая.

- Конечно.

Как-то очень уж быстро поднялись они по лестнице на верх карьера.

- Что ж, дальше я сама, - сказала Скальдина.

Она встала прямо перед ним, быстрыми движениями открыла свою сумочку, вынула из неё медный обруч, и возложила его на голову Дэргеля. На среднем пальце её левой руки он увидел серебряный перстень с камнем, похожим на лазурит.

- Зачем вы опять это делаете? - только и спросил он.

15.

- И зачем вы это делаете? - спросил Дэргель Скальдину. Он снял с головы медный обруч и отдал ей в руки.

- Похоже, наша кудесница решила испытать на вас свои колдовские методики, - сказал Афанасьев. Он сидел за столом и попивал чаёк, а также слизывал с ложечки клюквенное варенье.

- Что же вы вспомнили? - спросила Скальдина.

- Ваш опыт не удался. Вынужден вас разочаровать.

- Отнюдь. Вы вспомнили всё, что следовало вспомнить. Просто для того, чтобы это осмыслить, требуется время. Нет, вы не вспомните ситуации, но вспомните что-то такое, что ставит вещи на свои места.

- Свихнулся мир. И повезло ж мне, блядь,

Родиться, чтоб мозги ему вправлять!

Это, неожиданно для всех, произнёс Ложбинский.

- Простите, это мой собственный перевод известных шекспировских строк, - смущенно добавил он, - на мой взгляд, наиболее адекватный из имеющихся.

- Но при ребёнке, Раша, - укоризненно сказала его жена.

- Как что-то, что находится лишь у меня в... "сознании", может ставить вещи на место? - иронично спросил Дэргель у Скальдины. - В сознании нет места вообще, не только для вещей, ведь вещи могут быть только в пространстве.

- Я про сознание вообще ничего не говорила, - отпарировала Скальдина. - Но ведь очевидно, что у вас сейчас такое чувство, словно вы не знаете, каким боком к чему поворачиваться. Так, чтобы правильно видеть, чтобы не упустить чего-то значительного для вас. Разве не так?

- Из чего вы делаете такие выводы? Вы ведь не психолог?

- Действительно, психологи не занимаются вещами. Ими занимаются как раз хирурги. Или по-другому: металлическая заноза в вашей ладони, это к какой области относится? Хирургии или психологии?

Дэргель усмехнулся.

- Или по-другому: куда делся даймон Сократа, когда тот выпил свою чашу? - это встрял Ложбинский.

- Что же, - сказал Дэргель, - вы считаете, что возведение памятников относится к магии?

- Да, - ответил Ложбинский, - к фаллической магии. Это хорошо известно.

- К сфере магии также относятся психология и хирургия, - добавила Скальдина.

- Что скульптура, психология и хирургия относятся к одной области чего-то, это понятно, методы обработки материала одинаковые. Однако это относится именно к обработке материала, а где же здесь магия? - сказал Дэргель.

- Учитывая, что магия это контроль энергии, то связь самая прямая.

- Преступника сажают в тюрьму, чтобы он не мог оттуда вырваться и принести вред. Это магический акт. Но это и обработка материала, - так сказал Ложбинский.

- Мне понятно то, что вы говорите. И однако же, это всего лишь дурной оккультизм...

- Хорошо. У вас есть другое объяснение?

- Нет. У меня нет объяснения. Но это вовсе не значит, что ваше объяснение правильно.

- Верно. С вашей точки зрения. С моей оно абсолютно верно.

- Уф-ф-ф! Знаете что, лучше расскажите мне о фаллической магии, - не выдержал наконец Дэргель и слегка рассмеялся.

- Для этого у нас есть Афанасьев, - сказал Ложбинский.

- Да уж, расскажу вам как-нибудь при случае, - обрадовался Афанасьев уделенному ему вниманию. - Очень, знаете ли, занимательно.

- Но, - сказала тут Скальдина, - не сейчас. Во-первых, не при ребенке. (Митя грозно зыркнул на неё), а во-вторых, поздно уже, пора по домам.

Все разом глянули на часы, кто на какие. Времени было за полночь.

- Сейчас уже можно идти, не страшно, старик уже прошёл, - сказал Ложбинский, - только я всё равно не пойду провожать вас по улице, - посмотрел он на Дэргеля, - у вас есть Афанасьев.

- Да мы и сами бы добрались как-нибудь, даже и без Афанасьева, - сказал ему Дэргель.

- Чорта с два добрались бы, - сказал Ложбинский и мило улыбнулся. - Старик-то прошёл, а тени всё бродят, до трёх часов бродить будут.

- А куда он девается, этот старик? - спросил Дэргель в никуда.

- Да чорт его знает, - откликнулся Ложбинский, - признаюсь со стыдом, что у меня никогда не хватало храбрости следовать за ним до конца.

- Почему же? Ведь ваши лесные путешествия не менее опасны, поди?

- Да так то оно так. Только вот в лесу почему-то не страшно. Лесные духи, они только поначалу пугают, а на деле они очень добродушные. А вот городские духи - те по-настоящему злые. Я думаю, это оттого, что в городе слишком много прямых углов, прямых линий. А ведь прямая линия олицетворяет собой прямое насилие. А прямой угол это бескомпромиссность, то есть война на смерть. Оттуда и общее зло.

- А ваши картины? Разве не приходится вам запирать их в рамы?

- Приходилось. Раньше. Я при этом слышал, как они стонут. Да, вы правы, слышал... не знаю... наверно, глазами слышал или как-то ещё... Более того, черты тех, кого я писал, становились резче, злее, стоило им попасть в раму. Поэтому я стал придумывать всякие уловки. Вы вот второпях не обратили внимание, а ведь нет у меня ни одной картины с прямыми линиями и углами. Все они неровные, скошенные, слегка загнутые или скругленные. При первом взгляде это не заметно, тем более в мастерской... Но вот даже даймоны, здесь, на стенке, вы ведь, наверно, подумали, что они все такие неровные вследствие небрежности или недоработки. А ведь это не так. Намеренно нет ни одной прямой линии, ни прямого угла. Словно выход им оставляется. Вообще, вы обратили внимание, что в русских, и в советских, домах стены чаще всего не образуют прямых углов. Обычно говорят, что строители были пьяными, когда строили. И правильно, что были пьяными. В западных городах зла куда больше.

Пока он всё это произносил над сложенными на груди руками, Скальдина поправляла прическу и через зеркало украдкой посматривала на Дэргеля. Он этого не замечал, надевал туфли и слушал Ложбинского, слегка кивая головой. Потом он выпрямился, повернулся и встретился глазами со Скальдиной. Тут же он резко закрыл ладонями глаза и отвернулся. Так он стоял, ожидая, когда все соберутся, а она в эти две-три минуты так и смотрела через зеркало на его затылок.

Она не вызывала в нём ничего, кроме смеха. Её надутые губы, её обида от недостаточного к её способностям внимания - всё это было настолько потешно, что порой ему приходилось прилагать усилие, чтобы не усмехнуться прямо в лицо ей. Серьёзность, с какой она относилась к своей личности и ко всему этой личностью изрекаемому, еще несколько часов тому раздражали его, но в какой-то момент - он и сам не заметил когда и с чего - превратилась в нечто, провоцирующее лишь тихую иронию. Она действительно всё говорила серьёзно - но нельзя же человеку всё время говорить серьёзно! Пока что он не испытывал к ней даже симпатии. По его мнению, она относилась к тому типу женщин, который он терпеть не мог: истерички. Но таковы едва ли не все женщины. Нет такой женщины, которая с напускной таинственностью в голосе не прошептала бы хоть раз в жизни своему избраннику: "я ведь немножечко ведьма". От говорящих такое более одного раза уже просто с души воротит. Прав Фрейд, всё их ведьмовство заключено в клиторе. Скальдина, насколько он помнит, еще не произносила этой фразы. Но ведь он и не её избранник. Хотя вела она себя именно так, как будто вся целиком состояла из этой фразы, словно эта нелепая и претенциозная фраза была и её телом и её душой.

Попрощались с хозяевами. Договорились о следующей встрече: в любое время.

- Почему Ложбинский сказал, что без вас мы бы до дому не добрались? - спросил Дэргель Афанасьева, когда они спускались по лестнице.

- Он ведь сказал вам, что тени ещё бродят по улицам, - ответил тот.

- И что же тени? Они и без старика агрессивны? Мне показалось, что они смелые только когда вместе, толпой.

- Вы правы. Это вообще черта, свойственная исключительно теням, - сказал Афанасьев. - Когда они вместе, толпой, они смелы и агрессивны. Но по одиночке они хитрые и коварные. Могут подойти так, что и не заметите. А потом глянь - и кого-нибудь или чего-нибудь не досчитаешься. Уводят - и с концом!

- А в вашей компании или, вернее, при вашем сопровождении этого не может произойти?

Афанасьев покачал головой.

- Но почему же?

- Видите ли, я здесь всех знаю, и меня все знают.

Дэргель заметил, как Афанасьев быстро переглянулся со Скальдиной. Он взял сына за руку и крепко сжал её.

Пройдя квартал, они расстались со Скальдиной, которая - всё так же, с надутыми губами - попрощалась и пошла себе домой. Вскоре она исчезла во тьме между домами.

Шли молча. Но Афанасьев был бы не самим собой, если бы не предложил тему для разговора.

- Так вам рассказать о фаллической магии памятников? - спросил он.

- Что ж, расскажите, - отозвался тот. Он покосился на Митю. "А ничего. Во-первых, он еще мал, чтобы что-то понимать из этой сферы, а потом, ну почему бы ему этого и не узнать?"

- Вы обратили внимание, - начал Афанасьев, - что памятников женщинам почти нет? Разве что девам-воительницам, то есть вроде как не совсем женщинам. Таких считанные единицы. Памятники ставят мужчинам. Это закон, традиция, что угодно. Но женщинам, повторяю, памятников не ставят. Хотя почему бы и нет? Ведь сейчас считается, что всякая выдающаяся личность достойна памятника. А выдающихся женщин сейчас сколько угодно. Однако перебороть традицию не возможно. Суть возведения памятника это воплощение силы, причем не просто силы, но силы-власти. Всякий человек, превращенный в памятник, по существу становится богом-охранителем территории, пенатом. Все эти дошедшие до нас идолы, истуканы, болваны, кумиры, балбалы - все они в своё время были реальными стражами территорий. Впрочем, они ими и остаются, только теперь в это мало кто верит. Да и тех, древних, почти уже не осталось. Но воздвигают новые. Воздвигают много. Зачем? Сами не знают. Спроси кого, зачем ставят памятники, так ведь ответят разве что: ради памяти. Но это же не так. Зачем людям помнить о каком-то конкретном деятеле, будь он хоть четырежды великий? Какое отдельному человеку дело до такого же отдельного, который когда-то жил и что-то сделал? Восхищаться, завидовать, молиться на него? Но для этого не нужен памятник. Тем более, что их возведение стоит немалых денег.

Афанасьев говорил так, словно читал с листа лекцию или, по крайней мере, газетную статью.

- От древности, - говорил он, - сохранилось немало остатков подобных изваяний. Кто такие были пенаты - учёным это толком не известно. Отметим лишь, что слово "пенат" имеет тот же корень, что и слово "пенис". А вот от статуй Диониса сохранилось многое. И повсюду он изображён с поднятым фаллом. Сохранились также изваяния фаллосов без их носителей. Кстати, вы обратили внимание, на что похожи все эти бюсты героев на разных "аллеях героев", "площадях памяти" и т.д.? Да, это именно фаллосы, символы силы-власти. Я как-то шёл по одной такой аллее. Казалось бы, что по идее должен чувствовать человек, проходя по такой аллее? Наверное, чувство возвышенного патриотизма, может быть, в нём прорастает чувство ответственности за продолжение дела изображенных или гордости за причастность к их племени. Ничего подобного. Смех - вот что я чувствовал. Меня вдруг словно осенило - я не мог видеть себя иначе, чем идущим меж двумя рядами гигантских фаллосов. Гигантских, вдвое выше меня. Естественно, смех меня просто раздирал.

Афанасьев и сейчас ненадолго рассмеялся. Но продолжал дальше.

- Азиатские народы не были столь искусны в скульптуре. Своих балбалов они создавали преимущественно из обычного булыжника. А из такого материала почти невозможно высечь скульптуру с поднятым фаллосом. Поэтому они высекали на них изображение пениса в том месте, где ему и полагалось быть.

- Откуда у вас такие познания, особенно об азиатских? - спросил Дэргель.

- Это не познания, - ответил Афанасьев, и продолжал:

- Всякие социальные революции сопровождаются сносом одних памятников и возведением других. Власть, словно карта, пришпиливается памятником к территории. Каждое новое воплощение власти ставит нового охранителя, нового пената, новый каменный фаллос, полный силы и мощи. До тех пор, пока фаллос стоит, его силой держится территория. Памятник-фаллос пронзает мать-землю, силой своей держит её под собой. Снос памятника - символическая кастрация воплощения власти. Если сносят памятник основателю государства, значит, символически кастрируют государство. Государство-евнух не способно продлевать, возобновлять, воспроизводить себя. Все великие империи, чей закат приближался, возводили огромное количество памятников. Вместо того, чтобы тратить деньги на более серьёзные дела. Во что же верили их правители? Не были же они настолько наивны, чтобы думать, что чем больше понастроишь памятников, тем более будет проявлять народ свою верность. Нет. Просто магия это последнее средство. Когда все средства удержания власти исчерпаны и нет уже ничего, что не было бы перепробовано, тогда прибегают - наверно, в отчаянии - к магии. Начинают усиленно строить памятники, пытаясь таким образом увековечить силу-власть путем бесконечного умножения её символов. Конечно же, это не спасает. Для действенности магии тоже требуются соответствующие усилия. Пока они есть, она работает. Исчезают - и она теряет свою силу, становится самообманом, ведущим в никуда, в бездну.

Афанасьев замолчал. Казалось, он потерял нить своего не то рассказа, не то рассуждения по поводу.

Дэргель всё ещё косился на него, как на что-то непонятное, неожиданно появившееся в поле зрения там, где всё хорошо знакомо, где нет места неведомому, и потому стыдно смотреть туда прямо. Уж чего чего - но таких высказываний он от Афанасьева не ожидал. Старичок-то совсем не прост.

- Ну, хорошо, - сказал Дэргель, - понятно, о чем речь. Только какое это имеет отношение к нашим недавним разговорам у Ложбинского?

Но у Афанасьева вдруг, как он сам сказал, "не стало настроения" говорить дальше. Пришли уже, и спать пора, и голова что-то разболелась.

- Мы как раз приблизились к такому моменту, который на больную, усталую и сонную голову не обдумаешь, - сказал он, когда они подошли к крыльцу их общего дома-музея.

- Вы сейчас ложитесь спать, - сказал он отцу с сыном, - а я тут на воздухе посижу немного.

Спустя примерно полчаса Дэргель - ему не спалось, и потому он посмотрел на часы - подумал, что не слышно было, чтобы входная дверь закрывалась.

"Что ж он, зашёл, а дверь оставил незапертой?" подумал он.

Он встал, вышел из комнаты. Пройдя несколько шагов по коридору, увидел, что дверь открыта - и вышел на улицу.

Афанасьев сидел на крыльце и спал, уткнув лицо в сложенные на коленях руки. Дэргель обхватил Афанасьева рукой, поднял его и отвёл в комнату, которую тот занимал. Там он уложил его на кровать, которая заскрежетала так, словно с неё слетели тысячи разбуженных бесов.

- Так куда же делся даймон Сократа после его смерти? - услышал он афанасьевский голос, когда уже почти вышел из комнаты.

Он обернулся. Но Афанасьев мирно спал.

16.

- В таком городке, как наш, кроме как работать, делать больше нечего, а работать негде. Так что, раз у вас есть сбережения, так живите себе. Например, в лес ходите, по грибы да по ягоды. Да рыбу ловите. Здесь её полные реки.

Прошло не более трех недель, как Дэргель уволился со своей последней работы в далёком южном городе. И вот он уже не находил себе места из-за отсутствия работы.

Афанасьев же настойчиво убеждал его: не надо переживать, не здесь, так в соседнем городке, который точь-в-точь такой же, как Крайнинск, работа для человека такого уровня найдётся. Будете ездить на автобусе - так что ж тут такого? Все ездят. Раз уж вы сюда прибыли с целью пожить в болоте, так и живите в нём.

- Странный вы человек, Афанасьев, - сказал ему Дэргель, поминая вчерашние вечерние рассуждения того, - словно душа ваша из лоскутков сшита, словно кто-то её когда-то разорвал на клочки и снова сшил, но сшил неумело, сквозь швы пустота просвечивает.

- Может и так, - отвечал тот, - души все разные. Ваша вот, например, так словно из единого куска дерева создана. И трудно ей от этого жить на свете.

Они сидели на улице возле крыльца, за столом. Ели варёную картошку с чёрным хлебом и запивали чудовищным чаем, отдающим Ташкентом.

- Похоже, - сказал Афанасьев, предварительно отхлебнув чай, - похоже, что вы из тех людей, которые считают труд праведным делом. Я же считаю труд делом противоестественным. Люди, которые не могут без того, чтобы не трудиться регулярным образом, как раз и становятся кусками дерева.

- Что же, разве вы всю свою жизнь не трудились? - спросил его Дэргель.

- Можно и так сказать. Только вот нет - я не трудился всю жизнь. Нет, я всю жизнь копал землю, либо заставлял это делать других. А это не труд. Это действо. Я никогда не относился к себе, как к простому исполнителю плана по добыче угля для страны. Точнее, если поначалу это и было так, то вскоре я изменил своё отношение к работе. Видите ли, если бы каждый день происходило одно и то же, то есть процесс шёл бы себе без всяких сопутствующих особенностей, механически, бесперебойно, то, думаю, можно было бы втянуться, стать частью этого механизма. Однако, ведь тут один день совершенно не похож на другой. То что-нибудь сломается, то остановится, то обрушится, то увидишь что-то такое, отчего невозможно не задуматься. Какой-нибудь вроде бы обычный кусок породы вдруг приводит в оцепенение своим видом. Я ведь едва ли не всё своё рабочее время проводил в карьере. Так вот, я даже было начал коллекционировать такие куски, которые словно фигуры или лица были. Но потом бросил это дело. Почему? Во-первых, их так много, что все и не соберёшь... А во-вторых, мне стало казаться - собственно, почему казаться? Так оно и было на самом деле - что от моей коллекции исходит что-то нехорошее, какая-то энергия злая, что ли. Мне тогда и пришла эта мысль в голову, что такие куски породы словно окаменевшие души... или что-то такое... Я тогда же эту мысль высказал матери одной нашей общей знакомой. Вы понимаете, о ком я говорю...

Дэргель понимающе кивнул.

- Она, наверно, тоже была из истеричек? - сказал он.

- Можно понимать это и так... Знаете, Питер...Серебряный век, знаете ли... Блаватская... и прочее подобное... в общем, сплошной мистицизм. Да вы, поди, сами заметили...все эти... аналогии... как она к ним отнеслась...

- Да, конечно заметил. Я ещё заметил, что вы иногда с ней как-то странно, заговорщицки, я бы сказал, переглядываетесь.

- Ну, это незначительно...

- И всё же.

- Хорошо. Просто у неё время от времени возникают в голове всякие бредовые идеи. А я пытаюсь заранее их предугадать. Вот потому и смотрю иногда ей в глаза... Что, это действительно выглядит заговорщицки? - он рассмеялся.

- То есть, она старается реализовать свои бредовые идеи, а вы пытаетесь не дать ей этого сделать?

- Примерно, так.

- Её идеи так опасны?

- Опасны прежде всего для неё самой.

- Странно, неуравновешенная особа - и вдруг хирург. Как же ей разрешают работать, если у неё не все дома?

- Ну откуда же это видно, что не все дома? - вскричал негодующе Афанасьев. - Я прошу вас впредь воздерживаться от употребления таких... не взвешенных выражений.

Его это явно возмутило. "Да тут, никак, любовь замешана", подумалось Дэргелю.

- Хорошо, буду воздерживаться. Но ведь дела этого не меняет. Где гарантия, что она не пырнёт скальпелем какого-нибудь клиента, если у неё вдруг всплывёт такая вот "бредовая идея", как вы говорите?

- Ну нет, - рассмеялся Афанасьев, - не настолько всё страшно. Никого она не зарежет... скальпелем. У неё идеи другого рода.

Вдалеке прозвенел трамвай.

Дэргель обнаружил, что забыл взять сигареты и попросил Митю принести их из комнаты.

- Какие бы ни были идеи... лично я теперь побоюсь идти к ней на приём или вести к ней сына. Если уж в человеческой психике возникла... асимметрия, то сложно предусмотреть...

- Да бросьте вы! - совсем уж крикнул Афанасьев, - ну нельзя же быть настолько материалистом, до такого, извините, долбоёбства. Она совершенно здорова. Просто у неё есть идеи, которыми она увлечена. Я их назвал бредовыми, но у кого из нас нет таких идей, которые кому-то со стороны кажутся бредовыми? Вы вот сюда приехали, в этот умирающий городок, какого чорта? Разве это не бредовая идея - ехать сюда?

- Действительно, бредовая, - не смог не согласиться Дэргель.

Митя принёс сигареты. Двое мужчин закурили от одной спички, зажженной Афанасьевым, и замолчали.

- Но согласитесь, - сказал Дэргель, - есть бредовые идеи и бредовые идеи. То, что я сюда приехал, конечно, идея бредовая. Однако, она таковая только с обывательской точки зрения. В конце концов, ведь приехал же - и ничего, не фатально. Нет никакого бреда в том, что человек переезжает с одного места на другое. Это человеку свойственно. И уж какое место он выбирает для жительства это его личный выбор. Едут же люди и в пустыню жить. С обывательской точки зрения, это тоже бредовая идея. К тому же, - добавил он тихо, словно извиняясь, - что тут бредового, если человек хочет тихого и спокойного существования? Жизни, которая есть способ существования белковых тел. Тем более, что средства ему позволяют. То же, о чём вы говорите, сдаётся мне, это нечто совсем иное, другого плана идеи. Из области тем, которыми маются истеричные женщины. И это, действительно, чорт-те что такое бывает, когда они начинают ими маяться. Хоть кол на голове теши! Тут не могу с вами не согласиться. Порой их упертость на своей... теме действительно приводит к роковым последствиям. Так ведь тем она и женщина: для неё отвергнуть тему это всё равно, что выбросить...кирпич из стены собственного дома. Она ведь свой дом, своё гнездо, возводит из тем. Она им следует, и она их отстаивает. Потому она и членов своей семьи помещает в свои темы, словно живьём замуровывает. А её даже и порицать за это нельзя, ведь это то же, что порицать природу за то, что удавы кормятся кроликами.

- Вот уж не подумал бы, что вы такой женоненавистник, - иронически заметил Афанасьев. - Не хочется расспрашивать вас о ваших семейных проблемах, но выводы так сами и просятся. Кстати, когда ваша супруга прибывает?

- Вам-то что за дело?

- Совершенно никакого.

- Ну так и не спрашивайте тогда. Когда приедет, тогда и приедет.

Тут уже заговорил Митя.

- Почему ты так говоришь? - вдруг пылко воскликнул он. - Она к своей сестре поехала, в Калининград, - сказал он, глядя на Афанасьева.

- Митя, тебе обязательно надо всё всем рассказывать, - выговорил ему отец.

- Папа, но в этом же нет ничего такого, секретного, - с удивлением ответил ему сын. Глаза его уже были полны слёз.

- Хорошо, хорошо, ладно, хватит об этом, - Дэргель ласково потрепал сына по голове. - Скоро будет. Надо дела привести в порядок до её приезда. - И добавил, глядя на Афанасьева: Никакой я не женоненавистник. Просто после стольких лет жизни в браке начинаешь раздражаться при любом вопросе, касающемся его. А вы-то, сами, - он поискал слова, выбирая, как бы потактичнее сформулировать вопрос, - как у вас с семейной жизнью? Не сложилась, поди?

Афанасьев как-то зябко повёл плечами.

- Теперь моя очередь раздражаться, - сказал он с усмешкой. - Я обязательно вам о ней расскажу, но как-нибудь...попозже. Тем более, что у нас гости, - и он указал на идущего к ним по дороге из города Ложбинского.

Ложбинский шёл по дороге, ведущей к карьеру, однако, шел он, безусловно, к дому, поскольку уже издалека махнул им посохом в знак приветствия.

Был он в своей непременной толстовке, в сапогах, а на голове его была обвислая широкополая шляпа. У него явно были какие-то намерения, иначе бы он и не явился сюда.

Так оно и оказалось.

- Я к вам, друзья, с предложением, - сказал он сразу же, как только подошел к их столу. - Не пройтись ли нам к Востоку?

Он посмотрел на них, и его обрамленные круглыми очками глаза сузились. Он ждал, что его поймут. Но его не поняли - или поняли, но не показали виду.

Не дождавшись встречных вопросов, он продолжил:

- Что ж вы смотрите на меня так, словно я вас в какой пилигримаж приглашаю. Я всего лишь приглашаю вас в лес, а если хватит сил и решимости, то продолжить и подняться на Орловский камень.

- Ну, уж нет, уволь, - запротестовал Афанасьев, - в лес ещё куда ни шло, но подниматься на эту гору - без меня. Не для моего это возраста пускаться в такие авантюры. Вы молодые, вот и лезьте туда.

- Да вы присаживайтесь, - указал Дэргель Ложбинскому на груду лежащих вповалку стульев с прямыми деревянными спинками и протёртыми дерматиновыми сиденьями.

Ложбинский подошёл к груде стульев и внимательно осмотрел её. Он выбрал один стул, вытянул его из груды, встряхнул, поставил. Потом вытащил другой и проделал с ним то же самое. потом из двух стоящих перед ним стульев он выбрал один, который, по видимому, наиболее ему импонировал, и уселся на него. Стул заскрипел недовольно, словно от неожиданности, но выдержал, в общем то, небольшой вес Ложбинского.

Вдалеке прозвенел трамвай.

- Вы здесь не чувствуете себя на краю света? - спросил Ложбинский.

- Вы меня спрашиваете? - откликнулся Дэргель. - В каком-то смысле да.

- Я вот сейчас представил - если представить нас сейчас, скажем, с высоты птичьего полета, или выше, расстояния ведь сжимаются, так должно бы казаться, что мы сидит прямо на краю пропасти - и пьём чай.

Он взял предложенный ему стакан с чаем и быстро отхлебнул. Поморщился: что за помои вы пьёте?

- Да не трави ты душу, - пристыдил его Афанасьев.

- Разве она у тебя ещё не отравлена? - ехидно сказал Ложбинский. - Вот этим чаем. В нём явственно чувствуется вкус ртути.

- Ну, насмешил. Хочешь сказать, пробовал ртуть на вкус?

- Ох, Афанасьев, ведь прекрасно знаешь, что кое-что не обязательно пробовать, чтобы знать вкус. Для этого существует цвет. Так вот, представьте эту занятную картину: четверо сидят у края пропасти и пьют чай. Представили? - он поглядел Дэргелю в глаза.

- Н-ну... представил...

- Правда, живописно?

- К чему вы клоните?

- Пойдете со мной на Орловский камень?

Дэргель взглянул на гору, точнее, на её расплывшиеся в тумане очертания, темнеющие над предполагаемым горизонтом.

- Его ведь даже не видно из-за тумана.

- Думаете, в тумане мы пройдём мимо него?

- Разве такое невозможно? Подъём будет чувствоваться.

- Возможно. Но я возьму компас. Не заблудимся.

- Что ж, давайте. Я не против.

- Вот и чудесно. В субботу рано утром, в пять часов, я вас жду возле моего дома. Скальдину я предупрежу.

- Вы и её хотите с собой? - искренне удивился Дэргель.

- Попробовал бы я этого не сделать, - сказал Ложбинский. - но ей в понедельник на работу, а мы за выходные вряд ли управимся. Так что оставим стариков, женщин и детей внизу, а сами вверх, к востоку. Знаете, я никогда не видел нашего города с такой высоты. Мне даже страшно в предощущении чего-то неизведанного. Я не представляю, что я увижу оттуда, но чувствую, что это будет что-то необычное, необходимое.

- Хорошо, стариков вам уговаривать вернуться не придётся, - сказал Афанасьев, - а вот с женщинами и детьми - не уверен, что они быстро сдадутся.

Он посмотрел на Митю, на которого до сих пор вообще внимания не обращали. Тут все посмотрели на Дэргеля-младшего. А у него на глазах уже готовы были выступить слёзы. Его отправляют домой! Как какого-то ребёнка!

Но тут выручил Ложбинский.

- С женщиной мы как-нибудь справимся. Уговорим, обманем, что-нибудь придумаем. А вам, молодой человек, можно предложить компенсацию. Я уверен, Скальдина не откажет вам пожить в её доме, пока мы лазаем по горе.

У Мити загорелись глаза.

- Правильно, - поддержал Ложбинского Афанасьев, - что ему тут со стариком делать? Пускай у неё поживёт. Мне кажется, им обоим будет интересно это общение.

- Даже не знаю, - сказал задумчиво Дэргель, - в свете того, о чём только что с вами говорили, - он поглядел на Афанасьева, - не будет ли это...ну что ли... не совсем...

- Опасно, вы думаете? - досказал за него Афанасьев, - Ну что вы. Ничего с ним не случится.

- Позвольте полюбопытствовать, о чем это вы говорили тут до меня? - сказал Ложбинский заинтересованно.

- Так, - ответил Афанасьев, - я рассказывал Вениамину Александровичу кое-что из жизни Скальдины. О некоторых её странностях.

При этих словах все друг с другом машинально переглянулись, каждый понимая своё.

- Ну что вы, в самом-то деле, - укоризненно посмотрел Ложбинский на инженера. - Афанасьев, ну что ты такое человеку про неё наговорил? Ты иногда прямо хуже бабы. Распускаешь сплетни какие-то. Поклеп на девушку возводишь.

- Ну что ты ко мне пристал? - буквально завопил Афанасьев. - Не возводил я на неё никакого поклёпа! Совершенно случайно зашёл у нас разговор о разных мелочах жизни. У Вениамина Александровича - что ему ни скажи - обо всём возникает искажённое мнение. Всё его пугает, настораживает. Он просто всего боится, от всего шарахается, как от собственной тени. И вообще, Ложбинский, как ты такое можешь говорить? Поклёп! Ты же знаешь, я о ней слова плохого сказать не могу.

Дэргель остолбенело смотрел на Афанасьева. Он явно был поражен, ошеломлён, озадачен сказанным в его адрес. Неужели именно такое впечатление он производит? Впечатление испуганного, загнанного, всего боящегося беглеца? От собственной тени, значит? Как же так? Разве не считает он себя образцом трезвомыслия и рациональности? Неужели он так ошибается о себе? Неужели вся его навязчивая рассудительность всего лишь результат страха перед действительностью, неуверенности в себе? Вот те раз.

Он закурил сигарету.

- Вениамин Александрович, так вы согласны? - услышал он голос Ложбинского.

- Что? Да, конечно, согласен... конечно... согласен...

- Отлично. Пойдем не в тот лес, что у меня за окном начинается, а в тот, который за вокзалом. Чтобы ориентироваться на Орловский камень. Возьмите с собой спальные мешки, у кого они есть, и тёплые вещи.

Весь остаток дня Дэргель был словно сам не свой. Они вдвоём с Митей ходили по городу. Он рассказывал сыну о своём раннем детстве, проведённом в этом городке. В его памяти сохранилось изрядное количество мелких подробностей. Но его сыну было не интересно слушать о них, ведь для него они ничего не значили. Дэргель понимал, что сын его сейчас не более чем собеседник из пустой вежливости. Все эти деды да бабки для него куда менее реальны, чем герои старого американского фильма. Реально лишь то, что причиняет вам боль. Во всём остальном есть резон усомниться.

Памяти его сына не осталось вещественных доказательств реальности детства. Города в Средней Азии за последние 20-30 меняли свой облик с такой огромной скоростью, что даже тем, кому сейчас еще и 16 не исполнилось, некуда пойти, чтобы показать друзьям место, "где я рос". Сносили дома, дворы, целые кварталы, освобождённые территории застраивали новыми серийными домами. В результате, странное что-то происходило с человеческой памятью: ей не на что было опереться. Она становилась какой-то отстранённой, люди начинали сомневаться в её надежности. Может быть, мы никогда и не были детьми? Сразу же были взрослыми?

Теперь же, здесь, среди этих старых мест, оставшихся от времени детства, он словно бы восстанавливал его реальность, а, значит, и реальность своего существования. Или это была лишь попытка, которая неизвестно ещё окажется ли удачной? Ведь эта видимая реальность была как реальность из сна. Чувствовал ли он боль от неё? Он не был в этом уверен.

В голове его стоял невообразимый шум. Но поверх этого шума вновь и вновь возникали в памяти слова Афанасьева о страхе. На самом-то деле, чего он боялся, да и боялся ли вообще? Нет, сказал он себе, надо быть честным к себе и перед собой: я действительно боюсь. Со мной происходят непонятные вещи, и мне от этого страшно. Подобные непонятные вещи не могут не внушать страха, разве что броня прагматизма у человека непробиваема. Что здесь так удивляет и раздражает Афанасьева? Разве это не естественная реакция на непонятное: не доверять ему? Ах ты, хитрый Афанасьев, монадолом ты этакий! Хочешь разоружить меня? Не выйдет у тебя ничего. Нет в этом доме окон, в которые можно влезть, если нет ключа от двери.

17.

Как и договаривались, в половине шестого субботнего утра Ложбинский ждал остальных возле своего дома. Он мог бы спокойно выйти на балкон, нависающий над проходящим вдоль дома тротуаром, и там, с высока, наблюдать за сбором. Ведь спуститься он мог бы за одну минуту. Однако же, он был внизу и расхаживал вдоль стены от одного угла дома к другому углу и обратно, и снова обратно...

Нервничал. Почему? Набросился на Афанасьева:

- Вы взяли свой фотоаппарат?

- Да взял, взял, - успокоил его последний.

- А плёнка?

- Плёнка свежая. Вчера купил и поставил. И вспышка в порядке...

- Ладно, хорошо.

Утро было призрачным, мутным, словно что-то скрывало от глаз людей. Оттого и настроение у них было никудышное. Идти никуда не хотелось. Афанасьев, Дэргель и Скальдина, не переставая, дымили сигаретами. А Ложбинский ворчал: "ладно, ладно, дымите пока, в лесу-то я вам дымить не дам".

Митя понуро плёлся в хвосте группы. Он всё думал о том, как бы упросить отца взять его с собой вверх, на гору. Вчера вечера все его попытки были неудачными.

- Поживёшь пару дней дома без меня, с Афанасьевым, или у Скальдины. - И всё тут.

А Афанасьев плёлся, позёвывая, и, похоже было, был чем-то серьёзно недоволен.

Где-то рядом, за домами, свежо прозвенел утренний трамвай.

- А зачем нам фотоаппарат? - спросил Дэргель. - Кого фотографировать?

- Увидите, - сердито откликнулся Ложбинский.

Он был одет в свой длинный, до самых пят, дождевик с капюшоном, в сапогах, с вещевым мешком на левом плече и с мольбертом на правом. ("Вот так, наверное, должен бы выглядеть Агасфер, будь он художником", подумалось Дэргелю. "Да, если он был бы художником, он выглядел бы именно так".) Он то и дело с недовольством, даже сердито, поглядывал на свою компанию, одетую кто в кеды, кто в кроссовки, с какими-то сумками, подобающими разве что праздношатающимся иностранным туристам, но никак не идущим в лес серьёзным русским людям.

- Вы все словно на прогулку собрались, - наконец проворчал он.

Но ему никто не ответил.

Так и шли они, молча, один за другим по улице Мира, главной улице города Крайнинска.

Вдруг над Орловским камнем, прямо им в глаза, заставив их остановиться, брызнуло солнце. Оно ослепило их, на мгновение показав им негативную фотографию всего - и улиц, и домов, и деревьев - и уже через единое мгновение потускнело, поблёкло, закрытое чёрной угольной пылью. Словно был между завесой из угольной пыли и землёй почти микроскопический зазор, в который сумел целиком пробиться лишь один солнечный луч, но тут же этот зазор плотно закрылся. Всё вокруг опять стало реальным и обычным. Вошло в свои привычные слегка размытые контуры. Потеряло чёткость.

Когда они проходили по мосту к вокзалу, всё та же свинья купалась в речке, словно и не выходила из неё. Было в свинье что-то фантастическое. Она казалась беспечным посланцем иного мира, не ищущим контакта с человеком. Дэргеля эта свинья привела в умиление еще тогда, когда он увидел её здесь впервые, сразу по их с сыном приезду сюда, когда они шли с вокзала. Однако он никак не мог вспомнить, что ему тогда подумалось по этому поводу. Как ни напрягал он память - безуспешно.

Он подошёл к перилам, посмотрел на свинью поближе. Она словно почувствовала его взгляд, обернулась и... посмотрела прямо ему в глаза. Он даже попятился назад, так был удивлён этим взглядом, в котором презрение проступало сквозь природную тупость.

Тут неожиданно Ложбинский оглянулся.

- Готов поклясться, - сказал он, - готов поклясться, о чём вы сейчас думаете.

- О чём же, - спросил его Дэргель.

- О том, что какая жалость, что человек произошёл от суетливой обезьяны, а не от этого спокойного животного.

- Вы не угадали. Я об этом не думал. Хотя, должен сказать, есть в ваших словах что-то... привлекательное. Но я вообще не считаю, что человек от кого бы то ни было произошёл. Вообще не понимаю, как это можно от кого-либо произойти.

- Я эту свинью помню ещё с тех пор, как была совсем девчонкой, - сказала Скальдина.

Дэргель не ожидал услышать от неё какой бы то ни было разговор. Он шёл за ней, но только сейчас заметил, что на ней были туго обтягивающие бёдра джинсы.

- Да, - продолжала она, - мы довольно часто ходили с мамой и другими знакомыми в лес, всегда проходили по этому мосту, и под ним обязательно бултыхалась какая-нибудь свинья. Сначала, я помню, это была свиноматка с целым выводком поросят. Потом поросят становилось всё меньше и меньше, как в той считалочке, потом она осталась со всего лишь одним поросёнком, потом и она исчезла, а поросёнок остался...

- Грустная история, - сказал из хвоста процессии Афанасьев. - Сик транзит глория мунди.

- Наоборот, - возразил ему Ложбинский, - эстафета поколений. Идущего под нож сменяет живущий. Своего рода, реализация немийского принципа.

- Но ведь здесь поросёнок не убивает свиноматку, так где же ваш "немецкий принцип"? - усмехнулся Афанасьев.

- Но за него это делает убойщик, - возразил Ложбинский.

- Если следовать "немийскому принципу", то убойщик и должен здесь барахтаться, - опять усмехнулся Афанасьев. - А может быть это и есть убойщик, со временем превратившийся в свинью?

- Нет. Выживший из всего помёта один поросёнок несёт на себе знак судьбы. Убойщик здесь выполняет лишь своё предназначение слуги, чья рука должна очистить путь судьбе поросёнка. Придёт время, и убойщик зарежет ставшего свиньёй поросёнка, чтобы очистить путь для судьбы его потомков. Потом убойщик умрёт, а на его место придёт другой убойщик. Это будет повторяться бесконечное количество раз, но всегда здесь, в этом месте, у входа в город, под мостом будет барахтаться в речке вечная свинья. Мистерия природы. И никакого преимущества у живых перед мёртвыми.

Ложбинский замолчал. Видимо, о чём-то задумался.

- А что ж вы свою супругу-то не взяли? - спросил его Дэргель.

- Она у меня домашняя, - откликнулся тот. - В лес не ходит.

- А что так?

- С ней как-то случай неприятный в лесу произошёл, после чего она в лес ни ногой. Пусть вам Афанасьев расскажет, я не хочу.

А Афанасьев уже был наготове.

- Дело было так, - начал он, - по крайней мере, так оно было по словам Ложбинского. Как-то пошли они в лес по шишки. Ходили, значит, собирали. Разошлись в разные места. Вдруг, по прошествии времени, он слышит крик жены. Он бежит на крик и вдруг видит медведя. Медведь лежит под кедром и не шелохнётся, а над медведем, на дереве, значит, сидит на ветке Наденька и вопит благим матом. Что оказалось? Медведь был мёртвый. Ложбинский когда это понял, то приказал жене замолчать и снял её с дерева, хотя она и боялась слезать. А получилось так, что она залезла на кедр, чтобы посбивать шишек, а в это время медведь пришёл, да и встал под деревом зачем-то. Может быть, хотел залезть на него. Она слезать - а медведя-то и не увидела. Так и наступила на него. Прямиком ему на голову. А медведь возьми да испугайся. Так с испугу и помер. Сердце не выдержало. Зарычал, нет, не зарычал даже, по её словам, а запищал, словно женщина или ребёнок, и рухнул прямо там же, возле дерева. Даже шага не сумел сделать. Так и лежал под деревом, уткнувшись мордой в землянику, лапы под себя. Да ещё и обделался перед смертью. Она же не меньше медведя испугалась, да сердце у неё оказалось покрепче медвежьего. Она обратно на дерево заскочила - и сидит там, вопит что есть мочи. Так и вопила, пока муж не пришёл. Пришлось ему залезть на мертвого медведя, чтоб её снять. Всё с ней обошлось нормально, испуг со временем прошёл - но с тех пор она в лес ни ногой. Уже много лет. Я правильно рассказал? - спросил он Ложбинского, завершив рассказ.

- Да, всё верно, - отозвался тот, и добавил: - Говорили, будто она после этого умом тронулась. Но ничего подобного. Она даже смеётся, когда этот случай вспоминает. Правда, ей больше смешно, когда она вспоминает, как я залезал на этот медвежий труп. Весь в медвежьем дерьме перепачкался. Он лежит: лапы под себя, задница кверху. Самое высокое место. Пришлось мне встать на его мертвую задницу, чтобы её достать с дерева. А она всё повизгивает - вдруг медведь-то не умер, а просто сознание потерял, сейчас возьмет да очнётся. Не очнулся. Вот с тех пор она в лес ни в какую.

Они прошли мост. Вышли к вокзалу. Поезд только что подошёл. Люди валили толпой с перрона. Все их лица были, или казались, знакомыми. Настолько одинаково помятыми, серыми и обескровленными они были. Всё те же не опознаваемого цвета сумки и мешки, те же вечно грязные сапоги, заплесневелые телогрейки и дождевики - и всё это окутано непреходящим сладковатым запахом застоявшейся многолетней грязи.

И ещё - Дэргель долго не мог понять, что же ещё. Чего-то явно не хватало в общеё картине этой мелкой вокзальной толпы. И он понял: дело в звуке. Точнее, в его отсутствии. Люди шли почти беззвучно, словно они были невесомы. Да, в голове его стоял обычный по утрам шум, но этот шум не мешал ему слышать собственные шаги, также как и шаги своих спутников. Он слышал и другие звуки, такие как скрип и посапывание поезда. Слышал, как позади него Афанасьев насвистывает "Обнимитесь, миллионы". Шагов же идущих мимо него людей слышно не было. Казалось, ещё немного - и они растают в полном чёрной пыли утреннем воздухе.

Он догнал идущую перед ним Скальдину. Положил ей руку на плечо. От неожиданности она резко вздрогнула.

- Какая тишина, - сказал он ей. - Так много людей, а совершенно не слышно их.

Получилось глупо. Словно ему хотелось завязать с ней разговор, и это, как всегда, о погоде. Но он явно недооценил Скальдину. Только глупая женщина сочтёт упоминание о погоде со стороны мужчины всего лишь попыткой завязать разговор. Умные женщины ко всякому мужскому слову относятся серьёзно.

- Странный эффект, не правда ли? - отозвалась она. - Идут вроде бы как живые люди, с живым весом, а словно призраки, словно их и нет на самом деле, сейчас рассеются, растворятся в воздухе.

- Значит, вы тоже это заметили?

- Заметила? Что вы! Я это замечаю ежедневно в течение уже не помню скольких лет. Хотя точно могу сказать, что раньше в городе было много шума, как в любом городе. Я даже детство свой вспоминаю на слух. Я совершенно не помню ничьих лиц, которые видела лет до семи. Не могу вспомнить, сколько ни стараюсь. Если, конечно, нет фотографий (а их почти нет, потому что мама их не любила). Но зато я хорошо помню их голоса. Старики, ровесники мамы сначала не верили, а потом стали удивляться, когда на вопрос, помню ли я кого-то из ушедших или уехавших еще тогда, когда я еще и в школу не ходила, я отвечала, что не помню лиц, но помню, как они разговаривали, и изображала их...

- Так что же, - почти перебил её Дэргель, - раньше жители этого города имели физический вес, а теперь его у них нет? Они невесомы?

- Отнюдь. Вес у них как был, так и остался. Они вполне физически весомы. Просто они... как бы вам это лучше сказать...попонятней, ...они как бы... притёрлись к земле. Столько лет ходят они по ней, что как бы образовался слой не то пыли, не то чего-то похожего на неё, но раздробленного едва ли не до атомов. Там непонятно, в этом слое, где проходит граница между подошвами-подметками и самой землёй. Видимо угольная пыль здесь такая мягкая, и слой её так толст, что у людей со временем перестала снашиваться обувь, либо снашивалась так долго, словно и вообще не снашивалась. Естественно, люди перестали её ремонтировать. Подошвы пропитывались мягкой угольной пылью, подметки становились мягкие, словно сделанные из свежего сыра.

- И, значит, нас хорошо слышно потому, что мы здесь нечасто ходим в поисках хлеба насущного?

- Именно так. Представляю, каким грохотом в ушах этих людей отдаются наши шаги. А вы, когда снова окажетесь в большом городе, где пыль жёсткая и вся висит в воздухе, тоже будете поражены тем грохотом, который будут издавать ваши ботинки.

- В большом городе? В большом городе такой шум, что как раз своих шагов-то и не слышно совсем.

- Да, в большом городе человек человеку - призрак.

Дэргель остановился и, наклонившись, провёл рукой над поверхностью земли. Ладонь испытала едва ощутимую мягкость. Такой мягкостью обладают некоторые виды плесени, например, на хлебе. Нежность и непонятная теплота, так не соответствующие неприглядному внешнему виду плесени, сообщаются ладони в момент прикосновения. Но то плесень, между тончайших волокон которой находится воздух. Такое состояние пыли говорило о том, что она вообще не оседала на землю, а постоянно висела над ней, образуя своего рода воздушно-пылевую подушку. Она не вздымалась клубами, когда в неё ступала нога человека, оставалась в неизменном состоянии, но смягчала тяжесть шага. Люди, у которых подошвы были не "притёртые", то есть люди нездешние, либо не часто ходившие улицами города, этой мягкости не ощущали. А те, для кого постоянное хождение по этим улицам стало обязательным ритуалом, уже перестали замечать неслышимость собственных шагов.

Проходя по перрону, они увидели небольшую группу людей, по внешности нездешних. Их встречали представители горисполкома и дирекции разреза. Афанасьев хорошо знал встречавших.

- Здорово, Иван Анисимович, - закричал он, - кого это ты встречаешь? Никак, важные люди к нам пожаловали?

Тот, к которому он обращался, суховатый человек в потрепанной кепке, пожал ему руку, но при всём народе ничего объяснять не стал, а вместо этого отвёл Афанасьева в сторону и что-то ему там рассказал. Позже Афанасьев рассказал своим спутникам, что это приехала комиссия экспертов из центра. Будут исследовать территорию вокруг карьера на предмет её сейсмического состояния. Приборы недавно зафиксировали какие-то подвижки, смещения, колебания почвы, не характерные для этой местности. Возможно, это последствия долголетней разработки угольных залежей. Где-то могли образоваться полости. Будут осматривать, прежде всего, территорию, непосредственно примыкающую к карьеру, то есть там, где расположен краеведческий музей. Но, поспешил он успокоить Дэргеля, работы начнутся не ранее понедельника. Так что вы ещё успеете вернуться.

Старик с белыми глазами стоял на своём обычном месте, как успел Дэргель заметить краем глаза, поскольку шли они сбоку от здания вокзала и потому толпа приезжих закрывала их от его незрячих глаз.

Миновали здание вокзала, перрон, пошуршали гравием, переступили рельсы - и вышли на опушку леса. На всю дорогу от дома Ложбинского до опушки леса не ушло и часа.

Дышать стало легче.

Вдруг, словно приветствуя их, раздалось невероятное птичье тутти. Птицы кричали, пели, рыдали, сверчали, хохотали и издавали огромное множество всяких прочих звуков, названия которым нет ни в одном человеческом языке. Спутники только весело переглядывались между собой, даже и не пытаясь произнести хотя бы одно слово, настолько густой водопад звуков их захлестнул.

Скоро появилась земляника. Они собирали её полными горстями и опрокидывали в рот. Скальдина намазала себе земляникой лицо. Оно от этого стало красноватым. В нём проявилось что-то утробно азиатское. Дэргелю стало противно. "Как же мы будем возвращаться?" без конца думалось ему.

Митя шёл вдоль ручья. Вдруг он нашёл мухомор и закричал о находке на весь свет. Взрослые подошли к нему.

- Это Вельзевул, - сказал Афанасьев.

- Почему вы его так называете? - спросил Митя.

- Сейчас увидишь, - сказал Афанасьев.

Он вытащил из сумки перочинный ножик, присел к грибу и вспорол ему рубашку, ту, что под шляпкой. Из-под шляпки вылетел огромный и громко жужжащий рой мух. Ребёнок отскочил от гриба. Действительно, это смотрелось несколько жутковато и неприятно. Мухи быстро, в несколько мгновений ока, разлетелись в разные стороны.

- Я никогда не знал... - проговорил Митя, - что в нём мухи живут. Я думал, он их морит...

- Вот я и говорю, это Вельзевул, повелитель мух, - объяснил Афанасьев, довольный произведенным эффектом. А, надо сказать, все остальные, не только Митя, были очень удивлены увиденным. Кроме Ложбинского, который всё лесное знал до последней кедровой иголочки.

- Ещё и не такое здесь увидите, - высокомерно произнёс он, - кстати, осторожней с речкой, она очень хитрая. - Видите? Вьётся, вьётся - и уходит куда-то в траву. Будто бы совсем теряется. А потом вдруг возникает неизвестно откудова. Поэтому слишком далеко не разбегайтесь. У меня вот есть свисток, - из кармана дождевика он вытащил судейский свисток и дунул в него. Стая птиц нервно вспорхнула с ветвей. В траве что-то вокруг мелко зашевелилось, так что показалось, будто сама трава побежала. - Как увижу, что далеко разбрелись, буду свистеть. А в общем: ориентация - Восток.

Он поднял руку и указал на видневшуюся за вершинами деревьев вершину Орловского камня.

18.

Солнце понемногу начало прятаться за деревьями в стороне, противоположной Орловскому камню. Свисток Ложбинского свистел уже давно, но только при виде исчезающего солнца на него стали обращать внимание, так все были увлечены сбором грибов да земляники, так все разбрелись по лесу.

Лесные полянки и проплешины были настолько полны грибов и ягод, что не было времени спину разгибать. Ведь казалось - вот сейчас пропустишь ягодку или гриб, разогнёшься, выпрямишь спину - а их уже и след простыл. Обувь путешественников была сплошь покрыта краснотой земляничного сока. Жалко было смотреть на капли сока, стекающие по кедам, кроссовкам или, что совсем уж обидно, по сапогам.

Митины белые кроссовки стали совсем красными, и он решил смыть с них сок в речной воде. До этого он шёл, почти не разгибаясь, и всё собирал, собирал: ягоды - в стеклянную банку, грибы в мешочек. Так же, не разгибаясь, перепрыгивал он через мелкие, еле заметные ручейки, порой выдающие себя одним лишь журчанием. Вокруг гудела надоедливая мошкара. Он то и дело шлёпал себя пальцами по лицу. Ему приходилось выковыривать раздавленных мошек из ушей, из-под век, из ноздрей, из-под воротника...

Внезапно что-то изменилось. Это замолчали птицы. Словно весь мир рухнул в бездну тишины.

Митя выпрямился и оглянулся. Как получилось, что он так отошёл от отца? Ведь он всё время старался держаться его. Тем не менее, сейчас он стоял один. Он стоял один на островке посреди речки. Как мог он попасть на остров?! Он вспомнил слова Ложбинского о хитрости этой маленькой, но коварной речушки. Ложбинский лишь в общих чертах объяснил, в чём её коварство. Вряд ли кто придал серьёзное значение его предупреждениям. Во всяком случае, Митя точно не придал. Но теперь он понял, что речка всё время меняет своё место. Она постоянно и незаметно для глаз растекается на огромное множество мельчайших ручейков, а другие её ручейки в это же время исчезают, словно их и не было. Потом эти разбегающиеся ручейки собираются вместе - так же постепенно и незаметно, как разбегались - и тогда человек, который, казалось бы, придерживается определенного направления, но делает - неосознанно - несколько шагов в сторону только чтобы перешагнуть через ручейки, чтобы добраться до красивого гриба, совершенно неожиданно для самого себя оказывается на кусочке суши посреди реки. Эта речка с блуждающим руслом. Явление, вполне объяснимое природными условиями - но человеку, внезапно оказывающемуся на острове посреди реки, невозможно не увидеть в этом нечто родственное разумному действию.

Митя стоял один на таком острове. До его слуха долетали звуки, издаваемые судейским свистком Ложбинского, но он так испугался, что, когда пытался подать голос, из пересохшего горла вылетали совершенно неслышные сиплые звуки, услышать которые за шумом воды было бы невозможно уже с пяти шагов. Островок был маленький, три-четыре шага, и уже весь был исчерчен струйками воды, а это означало, что через несколько минут он полностью будет ею поглощён. Мите стало ещё страшнее.

Он набрал в пригоршню холодной воды, хлебнул и снова попытался кричать. Уже было получше - но всё равно не достаточно. Взрослые его явно не слышали. Тогда он решился попробовать перейти через речку. Он снял свои выкрашенные в земляничный сок кроссовки. Наметил камень, который выглядел устойчивым, шагнул, наступил на камень и - оказался в воде по самую макушку. Вместе с водой объяли его мокрый ужас и отчаяние. Но тут же, вынырнув, он схватился за то ли куст, то ли корень - и уж теперь-то закричал что есть мочи, так громко, что его услышали взрослые, которые и были то от него в одной минуте ходьбы, да не видели его за густыми деревьями. Он уже собрались на свисток Ложбинского и, недосчитавшись Мити, начали было кричать и звать его, но тут и услышали его истошный вопль.

Они побежали на его голос. Увидели его стоящим посреди реки, мокрого. Даже издали видно было, как он дрожит.

- Митя, ты как там оказался? - крикнул Дэргель и стал разуваться.

Ложбинский сказал, что сейчас не время выяснять, как он там оказался, потому что через пару минут островок целиком уйдёт под воду, и поэтому ребёнка надобно немедля оттуда вытаскивать. Но сказал, что сам пойдёт. Просто потому, что он единственный из всех знает, как себя надо вести с этой речкой, и, к тому же, ему не надо разуваться, ведь он обут в сапоги, которые хорошо смазаны жиром и потому не пропускают воду.

- Я понимаю ваши отеческие чувства, Вениамин Александрович, - сказал он Дэргелю, но всё же позвольте мне.

Он снял свой доходящий до пят дождевик, поскольку последний был бы только помехой в этом спасательном предприятии, и отдал его Афанасьеву. Если бы он положил дождевик на землю, то тот бы скоро промок, потому что земля под ногами у них тоже быстро наполнялась ручейками, и они сами уже рисковали вскоре оказаться на таком же островке, на котором стоял сейчас мокрый Митя - и тогда в него невозможны было бы завернуться ночью.

Ложбинский зашёл в речку и, как ни в чём не бывало, пройдя с десяток шагов, оказался рядом с Митей, который смотрел на него с величайшим удивлением. Словно как на Христа. Ведь сам-то он лишь несколько минут тому назад пытался сделать шаг, чтобы перейти речку, и едва не утонул. А тут Ложбинский идет по ней, и вода ему не выше щиколоток, хотя свой последний шаг он сделал именно в то место, куда ступал Митя - и ничего! Нет никакой ямы, куда он только что провалился целиком.

- Ну, пошли, раз уж ты всё равно разутый, - сказал Ложбинский, - шагай за мной и не бойся.

- Н-н-н-нет, - продробил сквозь зубы Митя. - Я уже поп-п-п-пробовал. Т-т-т-там глубоко.

- Не глубоко. Ты же видел, я сюда дошел ноги не замочив. Ай, ладно.

Он схватил ребёнка в охапку, потом перекинул его через плечо и так понёс через речку,

"Словно святой Христофор", хотел сказать Дэргель, но не сказал.

- Надо срочно разводить костёр, - сказал он после того, как поставил свою дрожащую ношу перед Дэргелем. - Ночи сейчас теплые, но рисковать не стоит.

Они отошли подальше от коварной речки и стали разводить костёр. Точнее, разведением огня занимался Ложбинский, а Дэргель, Скальдина и Афанасьев собирали хворост.

Митю сразу же по выносу его с острова раздели и закутали во всякую всячину, имевшуюся в сумках и вещевых мешках путешественников. Он сидел возле костра, время от времени вздрагивал и отмахивался от назойливой и злой мошкары, которая теперь летела на костёр со всего леса, влетала в огонь и, потрескивая, исчезала из этого мира. Митя глядел на это массовое самоубийство и, сам не зная почему, думал о том кладбище, что в заброшенном карьере. Те мошки, что влетали в огонь костра и, потрескивая, сгорали, густым роем влетали в митин сон, и там обретали лица. Лица были привычные и знакомые. У одних было лицо его отца, у других лицо Афанасьева, Скальдины, Ложбинского... Мошки с этим лицами вились перед его кажущимися глазами... Некоторые снова летели в костёр и снова там сгорали, но уже без потрескивания. А другие складывались в странное лицо, из которого на Митю смотрели два белых глаза.

- А ребёнок-то спит... - услышал он откуда-то издалека, словно из другого мира.

- Надо прикрыть ему лицо, чтобы мошкара не покусала, - продолжил Ложбинский.

Он расстелил недалеко от костра свой гигантский дождевик, перенёс на него ребенка, крепко заснувшего сидя перед костром, и сложил дождевик вдвое, так теперь ребёнок был полностью укутан и защищён от холода и мошкары.

Инженер, девушка и старик вернулись с полными охапками сухих веток и высыпали всё это возле костра. Дэргель подошёл к спящему сыну, приоткрыл дождевик, погладил мальчика по голове, и снова закрыл его дождевиком.

- Пускай себе спит, - сказал Ложбинский, - а шашлык из грибов вы ему завтра поутру сделаете, - обратился он к Афанасьеву.

- Конечно, сделаем, - отозвался тот.

"Во всяком случае, теперь моя совесть перед Митей чиста. В таком состоянии я не могу взять его с собой на восхождение", не то подумал, не то сказал очень тихо Дэргель. Ему показалось, что Ложбинский кивнул.

Ложбинский взял на себя роль хозяина, впрочем, совершенно условную. Он почистил грибы и нанизал их на прямые ровные веточки. Он взял веточки с нанизанными на них грибками веером и поднёс их к огню.

- Здесь, - сказал он, - дистанцию надо знать прецизионно. Миллиметром больше - сгорят, миллиметром дальше - останутся сырые.

Он подержал свои самодельные шампуры над огнём. От них стал распространяться удивительный запах.

- Слышите, как они пищат? - спросил Ложбинский.

Его спутники растерянно переглянулись.

- Неужели не слышите? - повторил Ложбинский. - Свежие грибы, что живые устрицы. Пищат, когда их жарят. Правда, не так громко, как те.

- Вы серьёзно? - посмотрел на него Дэргель.

- На вас не угодишь, - проворчал Ложбинский.

- А я тоже слышу, - сказал Афанасьев, - слышу, только вот когда свиные сосиски жаришь, так они тоже пищат. Но они ведь не живые.

- Верно. Но здесь совсем другое, - сказал Ложбинский и замолчал.

- Это комары пищат, - сказал Дэргель. Ложбинский посмотрел на него и даже не вздохнул.

Над поляной вился тонкий аромат грибов, испечённых на костре. Вокруг поляны была кромешная тьма. И хотя тьма была полна тишины, не могло быть такого, чтобы кто-нибудь в ней не таился.

- Здесь ночью не опасно? - спросил, наконец, Дэргель. Тишина начинала угнетать его.

- Нет, - просто ответил Ложбинский, - впрочем, я не могу сказать наверняка. В этом лесу я бываю крайне редко. Мне почему-то не нравится восточное направление. Я предпочитаю северное. Уж не знаю почему... как стрелка компаса - на север.

- В чём же отличие? - спросил Дэргель.

- Я же говорю, не знаю. Впрочем, вот даже давешняя речушка. Коварная, вы и сами это заметили. В северной части леса тоже есть речки. Но таких коварных нет. Нет у них "блуждающих русел". Согласитесь, не очень приятно себя чувствуешь, зная о таком... феномене. И потом... Ваша воля верить мне или нет, но здесь я ни разу не встречал леших. А там, в северном лесу, их целая уйма. Значит, не нравится им здесь...

- Здесь, видимо, магнитная аномалия. Возможно, залежи руды. Что же вы не повели нас туда, на север, вместо востока? Познакомили бы нас со своими "друзьями", - усмехнулся инженер. Но Ложбинский ответил совершенно серьёзно:

- Во-первых, мы идём на Орловский камень. А он на востоке. Во-вторых, вы бы всё равно не смогли бы увидеть моих друзей.

- Почему же?

- А для этого надо быть как бы... не вполне человеком. Люди их, как правило, видеть не могут.

- А вы, значит...

- Думайте, что хотите, но это именно так. Я наблюдал своими глазами, как люди, которые видели меня и здоровались со мною, не видели стоящего рядом со мной лешего, хотя я с ним общался, вот как с вами сейчас. Я столько времени провёл в лесу, что и сам в какой-то мере стал лешим, - улыбнулся Ложбинский сквозь бороду и круглые очки.

- Ох, и нравится ж тебе сказки складывать о самом себе, - подал голос Афанасьев. - Уж и не совсем он человек, видите ли... Давай отковырнём от тебя кусочек с какого-нибудь места. А там посмотрим, какой ты есть не-человек. Как миленький заорёшь благим матом.

- Да ведь ты помнишь, Афанасьев, когда меня клещ за руку цапнул, что я с ним тогда сделал. Я, - обратился он к Дэргелю, - тогда вытащил головешку из костра, да и выжег его из руки-то. Так верите ли, мне не было больно. И с рукой тогда ничего особого не случилось. Через несколько дней затянулась, и как ни в чём не бывало.

- Даже следа не осталось? - сказал Дэргель.

- Нет, след остался.

Ложбинский закатал левый рукав и показал след от ожога. В темноте не было понятно, какого он цвета.

- Я и сам тогда удивился, почему это мне не больно. Вот так.

Дэргелю показалось, что грибы запахли палёным мясом.

- Ну и что же, - заговорила Скальдина, - это доказательство того, что ты не совсем человек, что ли? Да я - как хирург - могу тебе привести огромное количество случаев, когда люди калечили себя и даже не замечали этого. Это ведь не значит, что все они были не совсем люди...

- Хм, как знать...

- Да что там "как знать"? Я бы могла это тебе объяснить, как врач, но не уверена, что ты поймёшь. Попросту говоря, нервная система позволяет себе такие фокусы. Если боль чрезмерная, то человек перестаёт её чувствовать. Вот и всё.

- Тебе приходилось терпеть чрезмерную боль?

- К счастью, нет. Но таких случаев описано сколько угодно. Зачем превращать это в проявление чего-то запредельного! Заявлять о себе: я, мол, не совсем человек.

- Меня удивляет, - сказал Ложбинский, - до чего люди снисходительно, даже, я бы сказал, презрительно, относятся к чужому экстраординарному опыту, в то время как к своему, порой не менее, казалось бы, абсурдному, относятся с полным серьёзом. Ведь вот ты, Скальдиночка, как бы ты к ней относилась, буде сбылись твои фантастические мечты? Как к человеку? - сказал он, не глядя на неё, словно разговаривая с костром.

Скальдина вскочила с места, резко развернулась, и пошла прямо в лес.

- Ты куда? - крикнул ей вслед Афанасьев.

- Да не беспокойся ты. Сейчас пописает и вернётся, - сказал Ложбинский. - Ты далеко-то не уходи! Мало ли что!

- О чём вы говорили? - спросил Ложбинского Дэргель.

- Я вам расскажу, когда мы в гору пойдём, завтра, если вы не против, чтобы подождать, - ответил тот. - Не хотелось бы при ней.

Они продолжали жевать грибы. Видно было, как по траве бегут от реки змейки холода.

Скальдина вернулась, шелестя ночной травой, и молча уселась возле костра напротив Афанасьева.

- А ты? - вдруг спросила она его.

- Что я? - не понял тот.

- Ты - человек?

- Судя по твоим глазам, ты спрашиваешь совершенно серьезно, - сказал Афанасьев.

- Абсолютно серьёзно, - подтвердила Скальдина.

- Хорошо. Я скажу так. В жизни человека обязательно наступает такой момент, когда он перестаёт быть человеком. Я не говорю о том, что называют смертью. Тем более я не говорю о "молодости духа" и прочей чуши. Человек, если он прислушивается к ходу жизни в своём теле, однажды замечает, что он уже не человек. А что-то другое. Я даже не могу сказать что. Он вдруг становится иным существом, не человеческого рода. Иногда человек просто чувствует, что с ним что-то произошло, что-то неуловимое и необъяснимое, для чего у него нет слов. Это человек, который не прислушивается к ходу жизни в своём теле. Он и не понимает, что перестал быть человеком. Он продолжает вести себя, словно он всё ещё человек. Но на самом деле это не так - и окружающие замечают это. Хотя, надо сказать, чаще всего и они не понимают в чём дело. Ведь они такие же, как он.

- Это всё..., то, что ты говоришь, это происходит с возрастом или...? - на Скальдину слова Афанасьева произвели впечатление гораздо больше, чем, как подумалось Дэргелю, должны были бы произвести.

- По-разному бывает, - ответил Афанасьев. - Иногда и дети рождаются уже такими. Но это крайне редко. Христос, наверно... И это сразу же заметно. В основном, это происходит с людьми в возрасте. И больше я тебе ничего говорить не стану.

- А все эти ваши камни..., - начал было Дэргель.

- Нет, ну что уж, вы меня совсем за сумасшедшего принимаете? - прервал его Афанасьев.

Эх, ты, - произнесла Скальдина с укоризной.

Ложбинский достал кисет с табаком, скрутил, достал из костра тлеющую веточку и зажёг самокрутку.

- Тебе не в чем меня упрекнуть, - сказал Афанасьев жёстко.

Они что-то ещё говорили о лесных духах и лесных жителях, о метаморфозах и трансфигурациях и о чём-то ещё... Но всё это уже пробивалось к сознанию Дэргеля сквозь сон.

19.

Утром Дэргеля разбудил нещадный птичий гомон. Как оказалось, он был последним проснувшимся из всей компании.

Он огляделся. Ложбинский разводил новый костёр. Митя и Афанасьев удили рыбу на речном мелководье. Скальдина невдалеке собирала землянику.

- Я совершенно разочарован, - сказал он, обращаясь к Ложбинскому. - Ночью ничего не случилось.

- Если вам хочется поговорить сам на сам, то отойдите за дерево или лучше сходите на речку.

- Простите. Доброе утро.

- Так-то лучше. Доброе утро. Как спалось? - сказал Ложбинский.

- Странное ощущение от такого сна. Обычно просыпаешься так, словно откуда-то вынырнул. А тут, словно откуда-то вернулся.

Он поднялся на ноги, хрустнул костями и пошёл к речке.

- Там, за излучиной, есть хорошее место для купания, - крикнул ему вслед Ложбинский.

- Где?

- Там, направо!

Он увидел как его сын с Афанасьевым - оба с закатанными до колен штанами - поймали с помощью какой-то самодельной сетки рыбку средних размеров и очень этому радовались. Потом успокоились, сложили рыбку в прозрачный пакет и снова забросили сетку.

Он прошёл мимо них, лишь махнув рукой в их сторону.

Там, за излучиной, действительно было место для купанья. Речка образовывала там заводь, своего рода небольшой естественный бассейн. Мелкий, не больше полуметра глубиной, но этого было достаточно. Дно его было песчаным, а по краям шевелились в воде корни травы.

Дэргель полностью разделся, набрал полные легкие воздуха, и лёг на дно прохладной заводи.

Он лежал с открытыми глазами и смотрел, как над лицом течёт вода, а сквозь неё синеет небо.

"Как бревно", подумалось ему. "Лежу здесь, словно крокодил в засаде".

Так он лежал под водой лицом кверху, долго, пока хватало воздуха в лёгкий и не появилась боль в тестикулах. Тогда он вынырнул. Ему вдруг вспомнились вчерашние разговоры у костра. О том, когда человек перестаёт быть человеком и становится чем-то иным, нежели человек. Ложбинский говорил, что многие из знакомых ему лешаков раньше были людьми. Что-то здесь не договаривается. Перед чем-то они все отступают. Связаны ли их недоговорки со Скальдиной? Они оба намекают на её тайную обсессию. Но намекают так, словно сами частично верят. Во что? Человеку не дано видеть лешего. И что же?

Он сидел в воде, полуоткинувшись и упершись руками в речное дно. Постепенно он ощутил на себе чей-то взгляд. Он медленно повернул голову в ту сторону, из которой за ним, как ему казалось, наблюдали.

Там, на речной кочке, поросшей густой травой, сидело (или лежало или как-то по-другому находилось) диковинное существо. Величиной оно было со среднюю речную рыбку, но внешность его сильно напоминала человеческое лицо. Непонятно было, чем на самом деле являлось это подобие лица - не то всё тело животного было похоже на лицо, не то лишь сама морда была словно человечья. Были видны глаза - но не было уверенности, что это именно глаза, а не узоры на теле, как это бывает у бабочек. И, значит, если это были лишь узоры, тогда существо, возможно, вовсе и не смотрело на него. Лишь хвост шевелился, обычный рыбий хвост. Но на фоне травы только хвост и был виден отчётливо. Все же остальные очертания расплывались. И выглядывало из них непонятное лицо.

Так и смотрели они друг на друга, не двигаясь.

Потому существо резко шевельнуло хвостом - и проворно соскользнуло в воду, даже без всплеска. Оно тут же исчезло, словно и не было его совсем, а всё только привиделось.

Дэргель встал, вышел из воды на берег, вытерся свитером, и, полумокрый и оттого дрожащий, натянул на себя холодную одежду.

С берега он ещё раз посмотрел на речной поток, в надежде увидеть в нём странное существо. Напрасно.

- В этой речке только рыба водится? - спросил он Ложбинского, раздувающего костёр воздухом из круглых щёк.

- Раков в ней точно нет, - ответил тот. - А вы, никак, там водяного встретили?

- Во всяком случае, для русалок она мелковата, - сказал Афанасьев. - Рыбку там можно голыми руками брать. Правда, Митя?

- Правда, - подтвердил мальчик.

- Так ведь русалки, - возразил Ложбинский, - они ведь разных размеров бывают. Иные с человека ростом, а иные с мелкую рыбёшку.

Дэргель спросил сына, как тот себя чувствует после вчерашнего купания. Все в порядке, никаких последствий.

- Но с нами в гору ты всё равно не пойдёшь.

- Ладно, - буркнул Митя.

- А где же наша барышня? - спросил Дэргель.

- Так ведь... она вслед за вами пошла, - сказал Ложбинский, глядя в костёр. - Я решил, она тоже искупаться хочет.

- Да? Но я её там не видел.

- Что ж, наверное, она решила пойти в другую строну...

- Да вот она, идёт, - сказал Афанасьев.

Скальдина, действительно, шла с той стороны, где была заводь. В руках у неё была стеклянная литровая банка, полная земляники.

Дэргель посмотрел ей в глаза. Их взгляды встретились - но не столкнулись. Он поймал себя на том, что старается высмотреть в её лице сходство с тем странным существом, что разглядывало его там, на речке. Ему стало стыдно за себя. А потом стало стыдно за этот стыд. А потом он понял, что этим стыдом его сознание пытается вытеснить из себя нечто, что, как он понимал, было недостойно разумного человека. То есть, его определенно сбили с толку разговоры у вечернего костра (а разве всё происходящее с ним в последние дни не было направлено на то, чтобы сбить его с толку?), так что он теперь невольно искал в каждом человеке иное существо. От этого было невозможно избавиться - просто потому, что здесь, на этой поляне, в этом лесу, не на чем было сосредоточиться. И природа вокруг сама подзуживала, заставляла видеть всё, включая людей, как не исключенное из неё. Стоило слегка ослабить напряжение взгляда - и сидящие вокруг костра люди совершенно сливались с окружающим их кедровником.

Но он знал, как избавляться от навязчивых мыслей. Клин клином вышибают: надо вспомнить что-нибудь постыдное из своей прошлой жизни. Прошедшее и полузабытое плохое, о чём не хочется вспоминать, в определенные моменты становится лекарством от мыслей, которые сейчас, в это самый момент, разрушают формы, которыми должен обладать окружающий мир в твоих глазах. Для мужчин это просто. Любой из них хоть раз в жизни, да оказался трусом, может быть, просто не защитил девушку от хулигана, и - от этого уже не избавиться никогда.

Именно этот весьма эффективный способ он и применил. С удовольствием он ощущал, как мир возвращается в привычные формы. Как из кедровника вновь выделяются сидящие вокруг костра люди. Как сама почва под ногами становится устойчивой. Как контуры предметов сосредоточиваются, обретают утраченную было резкость.

- Не пора ли нам продолжить свой поход на восток? - обратился он к хлебающему горячую уху Ложбинскому.

- Да вы ешьте, - откликнулся тот. - Как доедим, так и тронемся. На восток спешить не след.

Дэргель поглядел на высящийся на востоке Орловский камень. Ему эта гора не внушала ни малейшей симпатии. И не гора-то вовсе. Так, холмик, на день пути. Она казалась бы зловещей, если бы не её усталая невзрачность. Она была видом своим словно дряхлый старик, к которому не хочется даже приближаться, не то что знакомиться с ним. Понятно, что такой её во многом делал туман, и, возможно, что вблизи она окажется совсем иной. Возможно, что у неё есть свои тайны, которые она скрывает под покровом невзрачности. Откроются ли они когда-нибудь? Мы ведь не говорим, что собираемся идти на штурм её тайн. Мы лишь стоим у её подножия и смотрим вверх на её вершину - а потом мы заберёмся на эту вершину и станем смотреть на то, что внизу, у подножия. И возможно, что там, внизу, при взгляде сверху, нам что-то откроется. И потом, увидев, мы спустимся вниз, и увиденное останется с нами. Возможно, потом у нас пойдёт совсем другая жизнь, однако не стоит этим обольщаться, потому что ландшафт у нас всё равно один.

Наконец они разделились и направились в разные стороны. Дэргель с Ложбинским пошли прямо на восток, а их спутники в обратный путь.

- Мы ещё побродим по лесу, - сказал им на прощанье Афанасьев, отдавая свой "Зенит" в руки Дэргелю (поначалу он сунул было фотоаппарат в руки Ложбинскому, но тот лишь с брезгливостью дёрнул головой), - пособираем грибы да ягоды. До вечера времени у нас хоть отбавляй. А когда вернёмся, будем вместе чай пить с земляникой. Кто его знает, когда ещё выберемся...

И тут же в глазах инженера все трое слились с лесом, и сколько ни пытался он их рассмотреть, но даже собственного сына не мог он различить среди сомкнувшихся кругом исполинских кедров.

По мере того, как они продвигались в сторону Орловского камня, чаща становилась всё гуще и гуще. Им приходилось продираться сквозь ветки и кусты. Порой они теряли друг друга и тогда перекликались. Голоса у них изменились. Иногда и тому и другому казалось, что он остался один, а на его отклик отзывается какое-то незнакомое существо. Под ногами хрустел многолетний настил из хвои, веток и сухой травы. Лицо то и дело попадало в паутину, и липкие паучьи нитки приходилось подушечками пальцев выкатывать из-под воротника или скатывать с поверхности лица.

Дэргелю хотелось многое повыспрашивать у Ложбинского: о "даймонах", о кладбище в карьере, о белоглазом старике "Угольщике", о маниях Скальдины, о лешаках, и ещё Бог знает о чём. Ему, ненавистнику болтовни, которого так раздражали россказни Афанасьева, сейчас именно такого собеседника и не хватало. Но лицо его спутника темнело такой угрюмостью, какая совершенно очевидно лишала всякий вопрос шансов на ответ. Ложбинский лишь жевал торчащую из его рта тонкую веточку, однако жевал так усиленно, что иногда скрип зубов слышен был даже сквозь шорох наста.

- Скучный же спутник мне попался, - наконец сказал Дэргель. И вдруг ему стало совестно за сказанное, хотя с чего бы это?

- Но вы вовсе не обязаны меня развлекать, - ответил Ложбинский.

Дэргель не понял его ответа.

- А разве не почувствовали вы, как чужеродно звучат здесь наши голоса? - спросил художник. - Это по просёлочным тропам можно гулять да разговаривать, а лес человеческих голосов не любит. Он на них реагировать начинает. Это не всегда приятно. Тем более такой лес, как этот. Я вам уже говорил.

- И как же он реагирует?

- Да по-всякому... - он немного помолчал. - К примеру, вы ведь заметили, что голоса наши меняются здесь. Становятся другими, даже нам самим незнакомыми.

- Ну, это акустика...

- Да, да, конечно, акустика... Но только что вы скажете об этой акустике, когда к вечеру начнёте бояться собственного голоса. Настолько он может измениться.

Дэргель пожал плечами. Опять эти намёки. Расплывчатые. Невразумительные. Ничего не объясняющие. Словно насмешки над здравым смыслом. Пора бы времени загадок и намёков завершиться, и настать времени ясности и ответов. И зачем только он согласил на эту дурацкую экспедицию, это бессмысленное восхождение на холм, который они здесь называют горой.

- Я понимаю, что вам многое хочется выяснить, - сказал Ложбинский, - что вас это гложет изнутри. Загадки. Намёки. Но я прошу вас: не надо сейчас. На обратном пути. Когда будем спускаться. Тогда я попытаюсь вам что-нибудь объяснить. Я ведь и сам многого не понимаю. Так что, может быть, это вы мне что-то объясните.

- А может так случиться, - продолжил он, - что после того, как мы побываем на этой горе, нам не нужны будут никакие объяснения. Ведь может так быть?

- Не знаю, - Дэргель опять пожал плечами. - Вы никогда не были на этой вершине?

Ложбинский помотал головой.

- Нет, мне было достаточно того, что я видел её перед собой каждый день своей жизни в этом городке. Сами знаете, ко всему, что видишь ежедневно, привыкаешь. Но в какой-то момент я словно впервые взглянул на эту вершину. И мне показалось, что на меня кто-то с неё смотрит. Так вот стоит, может быть, с подзорной трубой в руках. И смотрит. Чушь, конечно. Кто бы мог меня видеть оттуда. даже с трубой. Однако это тягостное ощущение не проходило...

- И потому вы и решили собрать эту экспедицию? Чтобы посмотреть своими глазами на того, кто смотрит на вас с этой вершины?!

- В общем, да...

- Да вы сумасшедший! Извините за это слово, но это ведь действительно вне здравого смысла.

- Ха. Если бы я следовал всегда и во всём здравому смыслу, то я до сих пор бы рисовал афиши для кинотеатра "Мир". Здравый смысл горизонтален, что ни говори. А на горизонтальной плоскости прорывов не бывает.

- И давно у вас возникло ощущение этого... взгляда с горы?

- Давненько. Больше года уже.

- И как же вы с этим жили? Почему тогда ещё не поднялись?

- Прошу вас, не ведите себя, словно вы психоаналитик какой.

- Извините. Но все-таки, почему вы так долго ждали?

- Если угодно, вас ждал. Да, да, не удивляйтесь. В одиночку никак не мог решиться. В подобные восхождения всё-таки лучше с компанией. А откуда здесь взяться компании. С Афанасьевым что ли? Так его на много не хватит. Со Скальдиной? Ни за что. А больше и не с кем было. В городе нет ни единого человека, с кем бы можно было на это решиться. А как только вас увидел, понял, что не надо терять ни дня. Вы ведь можете так же быстро исчезнуть, как появились здесь. Словно пыль, занесённая ветром. Не так ли?

- Вообще-то, я сюда собирался надолго...

- Ну, мало ли кто что собирался... Разве сейчас не появилось у вас желания исчезнуть из этого города, а?

- Честно говоря...

- То-то и оно. Вам это может надоесть, и однажды утречком вы схватите свои чемоданы - и поминай, как звали.

- Хорошо. Но если уж на то пошло, то есть, если уж вы так мною... воспользовались, то всё должно быть честь по чести.

- Я вам задолжал объяснения, хотите сказать?

- Именно так.

- Что ж, признаю, что с моей стороны было бы, действительно, нечестно увиливать от объяснений. Впрочем, разве я уже не дал вам первого объяснения?

- О причине вашего... нашего похода на гору? Да. Принимается. Но лишь для начала.

- Что же должно быть следующим?

- Следующее: Скальдина. И её навязчивые идеи.

- Вы опять используете эти психиатрические словечки. Не надо. Право же, не тот случай.

- Так объясните мне его, наконец-то!

- Видите ли, она очень, чересчур очень любила... и любит свою мать. Для неё эта любовь превратилась в своего рода... - Ложбинский подыскивал слово.

- Вот именно. В навязчивую идею. Вы это имеете в виду? - завершил его фразу Дэргель.

- Нет, не принимается. Скорее, в смысл жизни. Согласитесь, между смыслом жизни и навязчивой идеей есть определённая разница.

- Смотря, как относиться. Поиск смысла жизни вполне может стать навязчивой идеей.

- Да, и становился бессчётное количество раз в истории человечества. Но именно поиск. Она же его не искала. Она его знает.

- Но разве знание содержания смысла жизни не может обернуться навязчивой идеей?

- Вы меня всё ловите на том, что она вроде бы... как помешанная...

- Скорее уж, одержимая...

- Пусть так. Но ведь одержимость идеей - не болезнь?

- Когда как.

- Знаете что, в конце концов, и погибать-то лучше за идею, чем просто так, или за чей-то интерес. Значит, идеи - это единственное, за что стоит жизнь отдавать. Больше не за что.

- Значит, за фикции? За миражи? За пчёл в шляпе?

- Да разве в вашей-то шляпе они не жужжат? И разве вы хотите от них избавиться? Чорта с два! Эти пчёлы в шляпе и есть ваша жизнь.

- Откуда вам знать?

Тут Ложбинский посмотрел на него несколько настороженно. И замолчал.

Какое-то время они шли молча. Потом Ложбинский опять заговорил.

- Мы все одержимые. Это не секрет, это общее место. Каждый из нас одержим своим демоном.

- Даймоном?

- Именно так. Но разве не достойнее быть одержимым идеей воскресения мертвых, чем идеей овладения миром или чем-либо подобным?

- Эта... идея воскресения мёртвых и есть скальдинина обсессия?

- Не обсессия. Я еще раз повторяю вам, не обсессия. Я вам объясню почему. Когда психиатры или там психоаналитики говорят о бессознательном, они предполагают, что у него может быть конкретное место? Вроде бы, нет. Действительно, какое у нематериального может быть место? Но, тем не менее, они негласно уверены в том, что оно находится в психике человека. Что такое психика человека тоже неизвестно, но не в этом дело. Главное, что она вроде бы есть и она вроде как орган человека, пусть и невидимый. Во всяком случае, так она рассматривается. А вот бессознательное - почему решено, что оно находится в психике? А если оно во вне? А оно, скорее всего, действительно вне психики, и становится её частью лишь в своей реализации в действиях человека. Понимаете? Оно не всегда наше. Оно проникает в нас извне. Оно существует вне нас и до нас. Но вот что такое "вне души" - это совсем непонятно. Ха! Когда говорят, что надо смотреть страшные фильмы для того, чтобы избавиться от чудовищ в душе, говорят ложь. Напротив, смотря эти фильмы, мы открываем свою душу для чудовищ, которые проникают в неё снаружи. Разум не может рождать чудовищ, даже во сне. Чудовища разве что проникают в него, когда он спит. Как говорил святой Антоний, "демоны не суть видимые тела; но мы бываем для них телами, когда души наши принимают от них помышления тёмные; ибо принявши сии помышления, мы принимаем самих демонов, и явными их делаем в теле". Это как лес, в котором мы сейчас идём. Нас отовсюду атакует мошкара, а мы от неё закрываемся, чтобы наши тела не оказались искусанными. Так же точно и с душой. Душу надо держать закрытой. Застёгнутой на все пуговицы. Стоит где-нибудь пуговице расстегнуться, как тут же начинает проникать всякое. Потому я и не считаю, что все эти навязчивые идеи и прочее подобное есть заболевания. Нет, просто у души где-то "пуговица расстегнулась".

- А если оторвалась?

- Надо пришивать.

- Легко сказать, - усмехнулся Дэргель. - Значит, у души Скальдины пуговица расстегнулась... или оторвалась? Всё же. В чём это проявляется?

Ложбинский опять помолчал.

- Однажды она исчезла. Как обычно люди исчезают? Должна была выйти на работу, и вот нет и нет её. Звонят домой - не отвечает. Звонят по знакомым - не была и ничего не знают. Вломились в дом её - никого нет. Весь день искали. Весь город перевернули - нету её. Уже к самому позднему вечеру дошли до кладбища. Не помню уж, кому пришла мысль о том, что она может быть на материнской могиле. Все знали, что она её очень любила, но об этом почему-то вначале не подумали. Так вот, пошли к её могиле. И представьте себе - подходим к могиле, а она лежит - совершенно голая - на памятнике (он горизонтальный) и спит. Хорошо еще, что было это летом, тепло было на улице. А на голове у неё тот самый медный обруч, который она называет диадемой. Она думает, что он ей достался от матери в наследство, но куда-то потерялся. Но я-то прекрасно помню, что никогда раньше у них этого обруча не было. Так вот. Укрыли её, отнесли домой. Она так до самого дома и не просыпалась, только утром проснулась. Проснулась, как ни в чём ни бывало, и удивилась, увидев меня с Афанасьевым в её доме. Мол, вроде бы, не приглашала. Мы тогда, я помню, переглянулись с ним. Получалось, что она ничего не помнит. Так, может быть, ничего и не надо ей рассказывать? Но тут она сама начала рассказывать о своём удивительном сне. Она рассказала, что во сне ей захотелось пройти прогуляться по улице. Уже стояла ночь. Тьма была очень густой. Она пошла к центральному скверу, тому, что на могилках, вы знаете. А по дороге встретила того старика, слепого, которого здесь называют Угольщик. Она его и раньше видела в городе, но то было днём, а сейчас он вышел перед ней из тьмы, словно из ниоткуда. Но странно, она совсем не испугалась. От него веяло добром каким-то, по её словам, особым ночным теплом. Он был слеп, и всё же он видел её, словно где-то на лице его или еще где-то на теле у него была ещё одна пара - видящих - глаз.

Вместе со стариком, с Угольщиком, они пошли по центральной улице к карьеру. Вокруг них начали собираться тени, и скоро тьма, непроницаемая тьма стала доходить её до самых глаз, словно воды, сквозь поверхность которых она видела едва проникающий к глазам свет фонарей и дома, вырастающие прямо из тьмы.

Так и шли они, сопровождаемые толпой теней, до самого карьера.

Почему, спросил я её в этом месте её рассказа, почему ты пошла за ним, что заставило тебя идти с ним к карьеру?

"Почему?" сказала она. "А разве я не сказала почему? Вот". И она показала мне этот медный обруч, который лежал у неё на голове, когда мы нашли её покоящейся на могильной плите. "Вот, этот обруч. Он принадлежал моей маме. В нём вроде бы есть какая-то сила. Мама его потеряла. Однажды на фотографии я увидела этот обруч на её голове - вспышка отсвечивала от него - и спросила: что это такое? "Разве ты не помнишь?" ответила она. "Нет, сказала я, не помню". Этот обруч всегда был в нашей семье, сказала она мне. Он был нашим чуть ли не испокон веку. Говорили, что он магический, но я за ним ничего такого не замечала. "Когда ты была маленькой, ты нашла его. Стала с ним играть. Он покатился куда-то на улицу и исчез. Сколько мы его ни искали, но так и не нашли. Он пропал окончательно.

А теперь он нашёлся. Старик сказал ей, что знает, где лежит "диадема". Он покажет ей, и она сможет её забрать, если пойдёт с ним. Она пошла за ним. Он привёл её к карьеру, а потом они как-то незаметно, почти мгновенно оказались на его дне, на кладбище, возле могилы матери.

"Вот твоя диадема", сказал старик и показал на памятник.

(Здесь Ложбинский дал краткое описание памятника.)

Обруч покоился на голове лежащей каменной фигуры, изображающей мать Скальдины. Казалось, что мать была жива, что эта фигура, выточенная из выбеленной породы, обрела другой цвет, цвет белого тела живой женщины, лишь слегка омрачённого неясным лунным светом. Скальдине казалось, что мать сейчас встанет со своего ложа, подойдёт к ней и вручит ей диадему. "Мама, сказала она, ты жива". И протянула к ней руки.

"Она жива", сказал старик. "Ты можешь ощутить тепло её тела, если ляжешь рядом. Разденься, стань такой же, как она, и ляг рядом с ней. Тогда она отдаст тебе диадему".

Она так и сделала. Она разделась донага и легла рядом с изваянием матери. И уснула. А проснулась уже у себя в постели.

"И вы тут что-то делаете", - сказала она. "Такой вот странный сон".

"Но эта... диадема, она ведь не из сна", сказал я ей.

Её как током ударило.

"Что? Диадема? Правда. Я не подумала". Она была совершенно ошеломлена этим. "Так, значит, это был не сон? Так что ли? Но этого не может быть. Не может быть, чтобы всё это было наяву. Нет!" Она схватила себя за горло. "Не может быть!"

"Тогда откуда у тебя взялся этот обруч?" спросил я её так, как будто согласился с ней в том, что это лишь сон.

"Возможно, я нашла его где-то среди старых вещей. Но я не помню, чтобы искала его".

Тогда я рассказал я ей о том, как мы её искали, о том, как, где, и в каком виде мы её нашли. Её бедный рассудок не мог всего этого вместить. Я чувствовал, что она на грани нервного срыва, который может иметь весьма нехорошие последствия. Я растерялся, не зная, что следует предпринять в таких случаях, как этот.

"Так это был не сон. Так это был не сон..." повторяла она без конца.

И вдруг она словно что-то вспомнила. Застыла в движении. Взгляд остановился, направленный в пустоту. Ни движения.

"Да, теперь я понимаю, что это был не сон", вдруг сказала она совершенно спокойно. Выпила большую чашку кофе... и пошла на работу. Словно ничего не случилось.

Ложбинский закончил свой рассказ.

- Вот только это я и могу вам рассказать, - задумчиво произнёс он. - Это было года три тому назад. Ничего особенного с тех пор не случилось. В её поведении я не замечал ничего, что могло бы показаться странным. Единственное, она никогда не расстаётся со своей диадемой. Повсюду ходит с ней, держит её в сумочке. Но никому не показывает. Мне кажется, что я чего-то не знаю. Ведь она тогда что-то вспомнила. Именно, что вспомнила. Но не рассказала. Во всяком случае, мне не рассказала. Лишь по разговорам с ней я понял, что она хочет - не удивляйтесь - не более и не менее, как оживить свою мать. Может быть, не в её плотском виде, но хотя бы в каком-нибудь. Так чтобы она приходила бы к ней хотя бы в виде призрака.

20.

Всё то время, пока Ложбинский вёл свой рассказ, Дэргель не произнёс ни звука. Оно и понятно. Многое в этом рассказе заставило его вспоминать о своём прошлом и проводить неприятные параллели. Червячок зашевелился где-то внутри желудка. Но рассказывать Ложбинскому о своём сокровенном не хотелось, и выслушивал он рассказ в молчании.

Поэтому когда он заговорил, звук собственного голоса показался ему настолько чужим, что он невольно вспомнил слова Ложбинcкого о том, что к вечеру он обязательно испугается этого звука. Нельзя сказать, что он его действительно испугался, но ощущение, словно кто-то чужой сидел в его горле, было, как говорится, "не из приятных".

- Действительно, - произнёс он, - история не без странности. Но эта "диадема"... Она никогда не надевала её вам на голову?

Ложбинский хитро глянул на него.

- Нет, не надевала. По крайней мере, я этого не помню.

- Что же, может быть и такое?

Ложбинский пожал плечами.

- Мне она один раз её надела. Там, у вас, вы помните?

- Да-да.

- Но ведь ничего не произошло, не так ли? Или было что-то, чего я не помню? Как это бывает при гипнозе? Я ничего там не вытворял?

- Нет, вы ничего не вытворяли. Другое дело, что меня удивило ваше спокойствие. Ведь то, что тогда произошло, вещь поразительная. А вы отнеслись к этому как к чему-то если не обычному, то знакомому.

- Вы совершенно верно подметили. Именно как к чему-то знакомому. Хотя почему мне это знакомо, откуда - я и сам не пойму. Мне почему-то не хотелось этому удивляться. Словно так всё и должно было быть.

- Да, но интересно ещё и то, что до того, как она надела вас свою "диадему", вы были удивлены в полную меру, а спокойствие у вас появилось после того, как всего лишь несколько мгновений "диадема" побывала на вашей голове. Что же изменилось?

- Не знаю.

- Видите ли, я потому вас так расспрашиваю о тех ощущениях, что очень уж выражение ваших глаз было похоже на то у Скальдины, то есть, мне показалось, что вы тоже словно что-то "вспомнили".

- Но я ничего не вспоминал тогда.

Ложбинский замолчал.

Жёлтое пятно солнца уже скрылось где-то в стороне карьера. На лес быстро опускался сумрак. Дэргель почувствовал, что земля под ногами начала уходить вверх. Они вступили на подножье горы. Ложбинский предложил двигаться вперёд, пока видно куда ступаешь.

Однако темнело так быстро, что вскоре они стали натыкаться на деревья. Тогда они остановились, разложили свои одеяла прямо там, где стояли, открыли две банки тушёнки и стали поглощать ложками холодное мясо, запивая его водой.

Разговаривать не хотелось ни тому, ни другому.

"Темно, как в гробу", думалось Дэргелю. Глаза к этой тьме не привыкали. Она так и оставалась непроницаемой для них. Он лежал на спине и пытался разглядеть хоть одну звёздочку в небе. Но всё было тщетно - над его глазами, всем его телом, нависала кровля деревьев, отделяя его от неба. Таинственное живое шевелилось под ним и над ним. Если бы не это микроскопическое, но вездесущее шевеление, то казалось бы, что мир исчез, и даже самого Бога нет.

Потом, сквозь дрёму, он слышал, как что-то движется около него, шуршит по тёплому игольчатому насту, приближается, и только что не дышит ему в лицо. Но страха не было. Тьма перешла в сон, такой же пустой и открытый.

Проснулись они оба, похоже, что одновременно, едва лишь первый свет просочился сквозь хвойные кровли.

- Не будем терять времени, - сказал Ложбинский, - сегодня нам надо подняться на вершину.

Они заложили за щеку по куску черного хлеба, сделали по нескольку глотков воды из фляжек, и продолжили своё восхождение.

Чем выше они поднимались, тем реже становились деревья. Под ногами стала появляться голая земля. Она была сухая и серо-коричневая.

Стало больше камней. Они прямо-таки выскакивали из-под сапог Ложбинского. Дэргель чувствовал их сквозь резиновые подошвы своих кед. Иногда он запинался о камни.

"И как это он умудряется, в сапогах и с мольбертом - на гору?" думал Дэргель, глядя на своего спутника, который всё время был на пару-тройку шагов впереди него. Дэргеля это угнетало. С кем бы он ни ходил по улице или где бы то ни было ещё, всегда получалось так, что он отставал на пару-тройку шагов. Он ничего не мог с этим поделать, но и смириться с этим никак не мог. Так было во всю его жизнь.

Дэргелю хотелось продолжить расспрашивать Ложбинского, но последний взбирался на гору так быстро, что Дэргель, стремясь не отставать от него, совсем запыхался, и у него просто не хватало дыхания, чтобы задать хотя бы один вопрос.

Всё же он не выдержал. Остановился и крикнул вверх:

- Ну что ж вы так бежите-то?

Ложбинский резко остановился.

- Простите. Я задумался.

- О чём же? Если это не тайна.

Какая же в этом тайна? Конечно, нет. Оба они думают об одном и том же. Со времени того странного совпадения они, и он в этом совершенно уверен, думают об одном и том же, но, возможно, по-разному.

Тогда Дэргель задал ему неожиданный вопрос.

- А правда, что ваше любимое кушанье это живые мальки, фаршированные красным перцем?

Ложбинский как-то замялся, руки в карманы засунул, словно этот вопрос вогнал его в смущение.

- Да, есть такая слабость.

- Это вкусно?

- Вкусно ли? Да как вам сказать... Здесь другие ощущения. Совсем другие... Видите ли, вкус он ведь на языке. А когда заглатываешь такого малька, то на язык его не кладёшь и, соответственно, никакого вкуса не чувствуешь. Работаешь лишь гортанными мышцами. Малёк сразу же проскальзывает в желудок и спустя какое-то время "взрывается" там сильным жаром. Ощущение такое, словно внутри тебя вселенная рождается... или что-то такое, - добавил он, словно смущенный своей патетикой. - Я это подглядел у своих лесных знакомцев.

- Ну, а красный перец? Это тоже вы у них подсмотрели? Откуда у них там, в лесу, красный перец?

- Вы правы, красный перец я сам допридумал. Извращение, конечно, но... да вы как-нибудь сами попробуйте.

- Нет уж, увольте, - сказал Дэргель, - такие изыски не по мне.

- Да как хотите. Я и не настаиваю. Это всего лишь... как вам сказать... что ли... ну как на несколько мгновений почувствовать себя беременным. То есть, почувствовать невозможное в своём собственном теле. Впрочем, не берите в голову. Это всё мои фантазии.

- Слушайте, а дети-то у вас есть? - Дэргелю только сейчас показалось странным, что до сих пор совсем ничего не знает об отпрысках двух своих новых - и довольно словоохотливых - знакомцах. Об этом не упоминалось.

- Есть сын, - как-то очень уж неохотно сказал Ложбинский. - В детстве всё в Бразилию хотел сбежать, к негритянкам. А вырос, так выучился на инженера и сидит себе теперь на заводе. Он ровесник Скальдины. Они знакомы, но предпочитают не замечать друг друга. К сожаленью.

- Вы на него обиженны? Разочарованы?

- У всякого свой путь, что уж тут говорить. Однако... вряд ли вы это поймёте, но моя любовь к глотанию перечных мальков это своего рода компенсация за то, что сын оказался заурядностью.

- Действительно, не совсем понятно...

- Так и оставим эту тему, если вы не против. Согласитесь, это не та тайна, в раскрытии которой для вас есть необходимость.

- Хорошо. А как насчёт Афанасьева? У него кто-то есть? Его лазанье в окно это не компенсация чего-то, как у вас?

- Нет, не думаю. Скорее уж, это что-то вроде дурной привычки. Дурные привычки ведь разными бывают.

- Но ведь и появляются они не от пустой дурости. Вам остроты в жизни не хватает, так вы мальков с перцем глотаете, а ему той же остроты не достаёт, так он в собственный дом через окно влезает. Какая разница? У вас сын заурядный, а Афанасьев сам заурядность. Вот и вымещаете каждый в своё.

Ложбинский едва уловим движением то ли рук, то ли плеч дал знать своему спутнику, что обсуждение этой темы ему уже порядком надоело. Чуть немного спустя он несколько пояснил своё пренебрежение к ней:

- Знаете, обсуждать людей, в которых нет ничего, кроме человеческого, неинтересно, скучно. А люди, которые уже не совсем люди, оказываются вроде как вне пределов обыденного понимания. Людей лучше вообще не обсуждать. Пустое это дело, неблагородное.

Так завершился этот временный прорыв в банальное.

Дальше, теперь уж до самой вершины они шли молча. "Что ж, думалось Дэргелю, нам ведь ещё вниз спускаться". Оба шли не оборачиваясь.

На вершину они вышли, когда она уже была покрыта сумерками. Теперь они обернулись и взглянули на город, но его не было видно. Лишь огни пробивались сквозь тьму. Где-то вдалеке мерцали огни других городов. Ведь гор, кроме Орловского камня, вокруг больше не было.

Они осмотрелись вокруг. Ощущение Дэргелем твердости небосвода было необоримо. О чём он и сказал Ложбинскому. На что тот ответил:

- Да, чувствуешь себя, словно в центре космического яйца.

Они нашли на вершине место, где можно было удобно расположиться на ночь, закутались потеплее, и улеглись лицами вверх.

Дэргелю вспоминались строки гумилёвского "Звёздного ужаса". Он начал было их декламировать, но Ложбинский резко остановил его:

- Увольте. Мне завтра нужны будут силы. Я хочу начать работать ещё до восхода. Мне совершенно не хочется проводить здесь ещё одну ночь. Можно будет ещё раз переночевать в лесу, но уж никак не здесь. Поэтому времени у меня будет не много. Засим, не мешайте мне спать.

Дэргель замолчал. А совсем скоро почувствовал, что лежит рядом со спящим человеком.

Проснулся он, когда солнце ещё не вышло из-за края далёкого горизонта. Тёмный свод ещё не растаял, однако уже достаточно рассвело, и он увидел рядом с собой расставленный мольберт и Ложбинского, быстрыми движениями кладущего мазок за мазком на доску.

- Я вас попрошу не подглядывать за моей работой. Терпеть не могу, когда мне глядят из-за плеча, - услышал он, едва раскрыв глаза.

- Да больно мне нужно подглядывать, - ответил он. Он встал, подтянулся, так, что захрустели кости, огляделся вокруг себя, во все стороны света. Голова слегка закружилась.

- Вы лучше берите фотоаппарат, да снимайте, - сказал Ложбинский.

- Сейчас. А что снимать-то?

- Город, город. Там целая плёнка, я проверил уже. Делайте каждые пять минут по снимку, - он посчитал, сгибая пальцы, - нет, раз в пятнадцать минут. Так надолго хватит. Но когда солнце будет всходить над Камнем, щёлкайте не переставая.

- Хорошо, хорошо, - Дэргель вытащил из вещмешка кусок чёрствого чёрного хлеба и откусил от него на сколько хватило рта.

- Но сейчас ещё рано. Еще ничего не видно. Ждите настоящего рассвета.

- Вы так тщательно все организуете. Хотите увидеть что-то особенное?

- Я всего лишь хочу сделать портрет нашего города. Для этого помимо собственных набросков мне нужны фотографии. В фотографии всегда можно найти что-то, что не видно пустому глазу.

Ложбинский стоял перед мольбертом, с кистью в руке, временами касаясь ею мольберта. Он то и дело оглядывался назад, туда, где солнце уже всходило над дымным горизонтом. Он сторожил тот момент, когда Дэргелю следовало начинать снимать.

- Приготовьтесь, - сказал он наконец, - сейчас начнётся рассвет для Крайнинска. Ловите его.

Дэргель взвёл фотоаппарат. Прошло несколько минут.

- Начинайте, - сказал Ложбинский.

Дэргель нажал на спуск. Крайнинск всё еще был укрыт тенью, однако было видно, как её слабый контур слился с линией горизонта на западе, скорее ощущаемой, нежели видимой.

- Сейчас снимайте беспрерывно, - скомандовал Ложбинский.

И Дэргель в течение следующих примерно пяти минут взводил рычажок и нажимал на спуск, нацелив объектив на карьер, по дну которого ползла линия границы между тьмой и светом.

- Хватит, - сказал Ложбинский, - теперь снимайте только по моей команде.

Несмотря на вечно висящую в воздухе черную пыль, было видно, как сокращается постепенно покров тьмы, обрисовываемый тенью, отбрасываемой Орловским камнем. Атмосфера над городом из тёмно-серой переходила в светло-серую. Иногда сквозь неё проглядывали отдельные участки прямых линий улиц и углы домов. Но ни одной улицы и ни одного дома не было видно целиком, хотя довольно хорошо было видно дно карьера, с его мёртвыми трассами и гладкими озёрами.

- Снимайте, - опять скомандовал Ложбинский. Инженер нажал на кнопку спуска. Граница тени была примерно на середине карьера. Перевёл пленку. Взвёл затвор.

В следующий раз он нажал на кнопку, когда граница тени достигла кладбища. Он впервые увидел кладбище, и оно ему что-то напомнило. Но он не мог понять что именно, и от этого ему было очень неприятно.

Затем граница тени миновала центральный сектор кладбища, и солнце неожиданно заиграло на полированных угольных поверхностях памятников. Блеск пронизывал атмосферу, и краткими, очень краткими сполохами освещал город, так, что мгновениями глаз улавливал дома и улицы целиком, или это лишь казалось. Но в такие моменты, в мгновенном свете сполохов, город, такой обычный, казался пришедшим из древнейших времён. Улицы, хоть и были всё теми же улицами, что и с обычного взгляда, обретали такой вид, словно существовали тысячелетия, выложенные камнем, которого сейчас уже и не было известно. Сполохи невидимым скальпелем снимали отвердевшее время слой за слоем, обнажая самые глубинные пласты. Теперь казалось, что само время скомкалось и перемешалось с пространством, и они стали, как когда-то, единым, неразделённым целым. И здесь, на вершине горы, двое людей оказались в центре этого смешения, этой цельности.

Это длилось считанные мгновенья. Сполохи шли то один за другим, то с перерывами. Поймать сполох было невозможно.

- Снимайте, снимайте, снимайте, - подгонял Ложбинский, - да быстрее же. А сам одновременно тыкал кистями в краски на палитре, и до неуловимости быстрыми движениями наносил краску на доску, тут же менял кисть, и снова наносил краску. Кисти торчали у него меж пальцев, словно когти у дракона.

Дэргель машинальными движениями взводил и нажимал на спуск, взводил и нажимал.

Плёнка кончилась, когда карьер полностью открылся солнцу. Дэргель перемотал плёнку, вставил новую кассету.

Теперь Ложбинский немного успокоился. Очевидно, самый главный этап миновал. Он уже больше не командовал, когда снимать. Теперь Дэргель сам выбирал момент. Теперь, когда над городом снова расползлась мягкая и неприятная серость, обволокла его, сделала едва видимым, стало неинтересно снимать. Дэргель стал фотографировать размеренно, с большими перерывами, экономя оставшуюся плёнку. В перерывах он то ходил вокруг Ложбинского, пытаясь разглядеть написанное, чем вызывал раздражённую реакцию последнего, то разглядывал местность по другие стороны вершины, то отламывал и жевал отсыревший чёрный хлеб, то закуривал сигарету, то просто ложился на одеяло и дремал под светлым небом. Затем снова направлял фотоаппарат в сторону города и делал новый снимок.

Они не разговаривали. Ложбинский так был погружён в работу, что на всякую попытку Дэргеля перекинуться хотя бы парой слов реагировал молчанием. Собственно, и Дэргель не особо досаждал ему такими попытками. Два-три раза он попытался заговорить, но, ввиду безуспешности всех усилий, настроился на молчаливое созерцание лежащих перед его взором пейзажей.

Солнце за спиной Ложбинского поднималось всё выше и выше. Незаметным шагом оказалось оно прямо над вершиной горы. Настал полдень. Закончилась уже вторая кассета. Плёнки больше не было.

- Что ж, пора, - сказал Ложбинский. Лицо у него было хмурым и словно чем-то озадаченным. - Хотелось бы посмотреть на всё это при свете заката, но сил уж нет, да и плёнки тоже. Самое главное сделано - но теперь осталось самое главное: завершить картину.

Он сложил свой мольберт. Одеяла и прочие вещи Дэргель уже сложил, не дожидаясь, когда Ложбинский окончит свою работу.

Они еще раз огляделись по сторонам, помочились с вершины в разные стороны, и начали спуск.

21.

Спускались они с Орловского камня на удивление легко, чуть не бегом. Не хотелось ночевать в лесу. К тому же, Дэргель беспокоился о сыне. Он всё больше и больше опасался этой женщины. Хоть и разубеждали его Афанасьев и Ложбинский, каждый по-своему, в этих опасениях, он никак не мог от них избавиться. Интуиция и жизненный опыт подсказывали ему, что для детей общение с подобного рода людьми не может пройти бесследно. И что это будет за след, кто знает?

Мысли о сыне угнетали. Но они его угнетали "вообще", а не только сейчас. Осознание никчемности собственной жизни не могло не переходить в мысль об осознании никчемности человеческой жизни всех остальных, включая и его сына. Он не находил подходящих слов даже для самого себя, способных выразить чувство никчемности жизни. И от этого становилось еще тяжелее.

При этом - от чего ему было ещё и стыдно - он осознавал неестественность своей тревоги. Она была, так сказать, социально произведённой. Ведь за детей следует тревожиться и беспокоиться, и опасаться за их будущее - таков социальный код. А жизнь их такая же никчемная, как и жизнь взрослых. И они станут пылью. Так чего же тогда о них беспокоиться? Ни у кого ни перед кем нет ни преимуществ, ни обязательств, ни привилегий. И это действительно так. Поэтому люди ничем не отличаются ни от камней, ни от деревьев, которые не знают ответственности или привилегий. А то, что мыслят, так это... Ему вспомнилось странное стихотворение, которое он когда-то прочитал в каком-то журнальчике и непонятно почему запомнил. Стихотворение называлось "Распад", а автора он не помнил.

Распад

Эти существа, которые,

Как они это называют, имеют,

Как они это называют, руки,

Как они это называют, ноги,

Как они это называют, туловище, и,

Как они это называют, голову,

А внутри неё,

Как они это называют, мозг, который,

Как они это называют, мыслит,

Ходят прямо, вдаль обратив своё,

Как они это называют, лицо.

А над ними - прозрачным шариком -

Их разум.

Стоит шарику лопнуть - и вот

они уже на четвереньках.

Какое отношение имеет речь к мышцам,

Дёргающимся на передней части головы?

Вот там, на вершине горы, такие мысли в голову не приходили. Это полный тупик. Дальше уже ни о чём думать нельзя. Да и жить с такими мыслями тоже представляется довольно странно. А если бы не приходили в голову такие мысли? Как камням? Как деревьям? Тогда следует стать камнем, деревом, то есть перестать быть человеком.

А не то ли это, о чём недавно говорили Афанасьев и Ложбинский, когда сидели у лесного костра и жевали грибы? Такие мысли приходят к нам в мозг извне. Но ведь все мысли приходят извне! Как отличить истинные от ложных? Стать камнем? Деревом? Существом на речке? Так может быть, я уже тоже не совсем человек? Ведь отличаю же я мысли, которые кажутся своими, рождёнными словно бы в мозге, от тех, которые определенно чужие, которые неприкрыто "вдумываются" в мой мозг кем-то извне. И ведь в истинности тех, "вдумываемых", я не сомневаюсь. В отличие от "своих".

Дэргелю почему-то срочно захотелось посмотреться в зеркало. Ему понемногу становилось понятно, почему это не успел он пробыть и дня в этом городе, как оказался вовлеченным в странные события. Словно его здесь уже ждали. Словно он явился туда, куда и положено ему было явиться в назначенный срок. Словно не только люди, но и камни, и деревья его здесь ждали.

Когда перешли железную дорогу, Ложбинский неожиданно спросил:

- У меня сейчас мысль появилась: а не продолжить ли нам наше путешествие?

Дэргель взглянул на него вопросительно.

- Я имею в виду, - продолжал Ложбинский, - не сходить ли нам в такой же поход по карьеру? Нет, конечно, не сейчас, попозже когда-нибудь, но до холодов.

- Не пойму, зачем это вам надо, - ответил Дэргель. - Ладно, понятно, что с горы можно увидеть всё, что внизу, единой панорамой, но ведь снизу, то есть со дна карьера, невозможно увидеть ничего из того, что мы видели с горы. Какой же тогда в этом смысл?

- Вы правы. Тем более, что там, внизу, вообще нет никакой жизни, а писать смерть меня не привлекает. Но вам, между прочим, было бы интересно пройтись по дну карьера в сопровождении Афанасьева. Он ведь там каждый камешек знает.

- Да, он мне уже предлагал быть моим Вергилием. Только ведь я совсем не Данте. Ничего такого я писать не собираюсь.

- Да ведь в преисподнюю не только поэты спускаются.

- Действительно, живые люди часто спускаются туда, чтобы извлечь оттуда какую-то пользу.

- Здесь, на Урале, тоже был такой известный мужичок, всё по пещерам горным шастал, якобы за какой-то хозяйкой, пока совсем не свихнулся. В конце жизни, наверное, стал совсем как наш Угольщик.

Дэргеля немного передёрнуло.

- Что же, Угольщик тоже где-то в пещерах живёт?

- Кто его знает, где он живёт. Я с ним чаи не гонял. Да и вам не очень советую.

- Вам-то он чем не угодил? Чего вы так о нём?

- А я вам говорил уже как-то: городская нечисть это действительно нечисть. Она опасна. Потому что зла. В отличие от лесной нечисти, которая вполне добродушна. В лесу не бывает так, чтобы труп превращался в лесного жителя. Труп это труп, и ни во что живое он превратиться не может. Но это в лесу. А в городе такое случается. Редко, но случается. Ведь это же всё души, которых не взяли ни в рай, ни в ад, а вернули назад, в этот мир. Кто его знает, для чего. Может быть, по чью-нибудь душу. Посланцы всегда прокляты.

- Как вы думаете, по чью же душу он сюда явился? Только не подумайте, что я так вот сразу и поверил в ваши измышления. Но допустим, что это так. Ведь если вы считаете, что он здесь по чью-то душу, то вы должны бы догадаться по чью именно.

- Город большой...

- Бросьте вы. Не вам такое говорить.

- Вы правы. У меня есть свои... догадки. Однако говорить их вам я не стану. Думаю, что очень скоро многое станет понятным.

Вдалеке прозвенел трамвай.

- Последний трамвай, - сказал Ложбинский, - времени полдвенадцатого.

- Мы рискуем встретиться со стариком?

- Чего в этом страшного, если и встретимся? Он нас не съест.

- Видите ли, у меня уже было с ним столкновение.

- Да, я знаю, - сказал Ложбинский, и добавил, видя вопрос в глазах Дэргеля, - Скальдина рассказывала.

- Да, да, конечно, она всё видела. Но она не слышала...

- Не слышала чего?

- Старик обозвал меня "идолищем поганым". Крикнул, что "башку мне разкроит". Так и сказал: "разкрою".

- Правда? - на Ложбинского сказанное явно произвело впечатление. - Значит, всё-таки не зря я именно вас выбрал себе в спутники. Ха! Он это сказал?! Но почему?

Дэргель пожал плечами.

"Рассказать ему или не надо?" думал он. "Как он к этому отнесётся? Нет. В конце концов, это не тот человек, который решит, что я просто-напросто свихнулся".

И он решился рассказать Ложбинскому историю своего зеркального отражения. Он предложил ему где-нибудь присесть. Они уселись на ступеньку длинной лестницы, ведущей в город.

- Дело было так, - сказал Дэргель - и рассказал Ложбинскому о своей непостижимой тайне. Рассказал во всех подробностях, включая рассказы о найденной на мусорке фотографии, сносе саманного строения в центре города, и о своём сне.

- Представляете, каково мне было, когда я увидел подобные изображения на ваших картинах? - закончил он.

Ложбинский вынул из кармана дождевика часы на серебряной цепочке. Посмотрел на них: уже час ночи.

- Пойдемте, - сказал Ложбинский, - зайдём к Скальдине. Хоть и поздно уже, но ведь и сына, наверно, хотите увидеть.

Рассказ Дэргеля его, казалось, совсем не затронул. И когда инженер спросил его об этом, то он лишь ответил:

- Не знаю, что вам сказать. Во всяком случае, теперь, если вы вдруг превратитесь в деревянный столб, я не стану удивляться, - рассмеялся он. - Так что же насчёт моего предложения? То есть, похода в карьер.

Но Дэргелю совсем не хотелось обсуждать это сейчас, посреди ночи, когда мысли совсем об ином. У него вдруг заболела голова, в ней зашумело, зашумело...

- Вас мой рассказ оставил равнодушным? - спросил он Ложбинского.

- Нет, отчего же, - ответил тот. - Я ведь уже говорил, что все мы во что-то превращаемся со временем. В этом нет ничего удивительного. Так что же удивительного в том, что вы, к примеру, превращаетесь в деревянный столб? То есть, не вы, конечно, а ваше тело. С вами как раз всё ясно, и даже хорошо. Вы, в конце концов, превратитесь в деревянный столб. Большинство же людей превращается в трупы, то есть в косную массу, предназначенную к быстрому исчезновению, обращению в прах земной. Их души не настолько сильны, чтобы суметь преобразовать тело во что-то большее, нежели просто труп. А вы - сильная душа. Вам дан об этом знак.

- Значит, старик здесь по мою душу? Так получается?

- Не знаю. Может быть, что не только по вашу, но по вашу в том числе... Не знаю.

- А у меня такое ощущение, что знаете. Только почему-то не хотите мне раскрывать того, что знаете.

- Совершенно обманное ощущение. Ничего я не знаю, я только могу что-то предполагать, допускать, до чего-то додумываться, догадываться. Как и все люди. Имею ли я право делиться с вами своими догадками?

- Я чувствую, что все недавние события, мысли, переживания, все связаны одно с другим, накладываются одно на другое. Но что их связывает?

- У вас уже мышление столба. Вокруг что-то происходит, и всё вокруг, вокруг. И связывается-то лишь единым пространством, а кажется, что вот именно вокруг вас, вокруг вас и только.

- Но не естественное ли это желание каждого человека - связывать всё происходящее вокруг воедино и привязывать это единство к своей жизни, к своей персоне?

- Отнюдь, далеко не у всякого. Согласитесь, для подавляющего большинства людей мир предстает бессвязным, рассыпанным на какие-то отдельные куски, песчинки, не имеющие между собой ничего общего, кроме исходного материала. Сколько сам мир не заставляет людей поверить в его связность и единство и привязанность к каждому отдельному человеку, люди не верят, боятся в это поверить, ведь это на самом деле страшно - осознавать, что всякое мельчайшее событие, где бы то ни было, прямо влияет на жизнь каждого.

- А столбу не страшно?

- Спросите себя.

- Действительно. Но чего во мне не происходит, так это осознания значения происходящего.

- Значения? Значение всегда по ту сторону. Об этом многие философы писали. Его осознать невозможно. Достаточно лишь осознать его наличие. Собственно, на этой грани человек и держится. Если переходит эту грань, то сходит с ума, а если не доходит до неё, то просто болван. В смысле, всё равно что неодушевлённый кусок глины.

- По-вашему выходит, что большинство людей на земле и есть такие вот неодушевлённые куски глины.

- Совершенно верно. И заметьте, они ведь и сами о себе примерно такого же мнения. Ведь не верят же в существование души.

- Я тоже не верю в существование души, - сказал Дэргель. - Тело оно и есть тело. Больше ничего.

- Может быть, и не верите. Только ничего на место души поставить не можете. В самом деле, не тело же душу выдумало. Зачем ему это? Тем более, в вашем случае как без такого обойтись?

Дэргеля начало сильно клонить ко сну. До рассвета было ещё далеко, и часы Ложбинского показывали три.

- У меня предложение, - сказал Дэргель. - Я думаю, не стоит будить наших друзей и домашних в такое время. Пойдёмте в мой дом, в музей, то есть. Дождёмся утра, а там и разойдёмся.

Ложбинский согласился. Ему не хотелось идти домой. И к Скальдине тоже уже не хотелось.

По улице Мира побрели они к музею. За весь путь им не встретился ни один запоздавший прохожий, ни одна замешкавшаяся тень, никто вообще.

Дверь в музей оказалась запертой на замок. Дэргель достал ключ из кармана брюк и открыл её.

В коридоре было темно. Он включил свет. Затем пошёл к комнате Афанасьева.

Старик всё равно проснётся, заслышав их. Он постучал в дверь комнаты Афанасьева. Никто не ответил, но так как дверь была слегка приоткрыта, то он отворил её и вошёл в комнату.

В свете, падавшем из-за спины, он увидел странную картину. Сначала он даже не понял, в чём дело. Лишь приглядевшись, он увидел, что Афанасьев лежит в окне.

Он включил свет. Действительно, так и было. Затягивающая окно металлическая сетка была отогнута снизу. Передняя часть тела Афанасьева лежала - лицом вниз - в оконном проёме. Голова свисала с подоконника. Руки тоже свисали и доставали до самого пола.

Поняв в чём дело, Дэргель позвал Ложбинского, который всё ещё находился в коридоре, снимая там свой плащ.

Ложбинский подошёл, увидел Афанасьева, точнее его тело. Подошёл к телу, поднял и опустил его руку.

- Надо вытащить его отсюда.

Вместе они ухватили труп Афанасьева за плечи, потянули его из окна. Но поскольку тело уже окоченело, а было оно в согнутом состоянии, так что ноги свисали с подоконника наружу, то поначалу вытягивать его было сложно: ноги цеплялись за выступы внешней стены. Тогда им пришлось еще больше отогнуть сетку, и так, в согнутом виде, и стали они вытаскивать труп Афанасьева из окна. Труп оказался очень лёгким, поэтому они безо всякого труда кувыркнули его через голову, взяли на руки и переложили на кровать. Он так и оставался согнутым пополам, поэтому положили его на бок, лицом к стене. При этом ноги и руки упирались в стену, едва не сходясь. Хорошо, хоть кровать была достаточно широкой. Иначе он бы на ней не удержался.

Рот у Афанасьева был окостенело раскрыт, и сколько ни пытались они его закрыть, так ничего у них и не получилось.

- Умер за любимым занятием, - сказал Ложбинский и усмехнулся, - надо же так.

- А в рот будут мухи залетать, - сказал Дэргель, и с удивлением отметил про себя, что до сих пор не видел здесь ни одной мухи. (А ведь сколько их было там, откуда он сюда приехал. Многомилионные рои их носились повсюду. летом ими полны все помещения. Во время офицерских сборов ему пришлось ночью дежурить по столовой, охранять её. Всю ночь он пролежал на скамье укрывшись с головой чьей-то старой вонючей шинелью и не мог уснуть из-за гула, издаваемого полчищами этих огромных чёрных и зелёных жирных насекомых, что вились над залитыми жиром печами и плохо вымытыми котлами.) Он вытащил из пачки сигарету и закурил. - Надо как-то прикрыть ему рот.

- Дайте мне тоже, - сказал Ложбинский. Он вытащил носовой платок из кармана своей куртки и прикрыл им рот Афанасьева. Платок скатывался со рта. Тогда Ложбинский укрепил его галстуком, ослабив узел и затянув его между челюстей трупа. Теперь казалось, что галстук торчит прямо изо рта последнего.

Они вышли на крыльцо. Спать теперь расхотелось.

- Давайте-ка, помянем его, - сказал Ложбинский, - у вас наверняка есть что выпить.

- Да, есть, - сказал Дэргель, - правда, коньяк. Привёз с собой. У нас там хороший коньяк раньше делали. Из старых запасов. Вы как к коньяку? Да и поминают ли коньяком?

- Поминают. Какая разница, чем поминать? Да и к коньяку я очень хорошо отношусь. Но только к хорошему. У нас здесь хорошего не купишь.

Дэргель принёс из своей комнаты коньяк и два стакана. Разлил каждому по полстакана.

- Царствие ему небесное, - сказал Ложбинский. - Забавный был человек.

Они выпили.

- А коньяк действительно отличный, - сказал Ложбинский, - не хуже французского.

- А, всё-таки тело оно и есть тело, - сказал мгновенно захмелевший инженер.

- А ведь теперь, хотите вы того иль не хотите, но придётся вам спуститься в карьер, придётся, - ответил Ложбинский.

К наступлению утра они выпили весь коньяк и поэтому, когда пришли в квартиру к Скальдине, чтобы сообщить о происшедшем, она им сначала не поверила.

22.

Через два дня хоронили Афанасьева. Специалисты по обработке трупов сумели - к удивлению Дэргеля - выпрямить Афанасьева. Уж как они это сделали, но - Афанасьев лежал в гробу, идеально пригнанный к нему. "Словно всегда там лежал", сказала какая-то бабулька в толпе собравшихся, похоже, что та, которая на вокзале торговала пирожки.

"У меня зять-то в похоронном бюре работает, - заговорила другая, - так он мне сказал, что покойник-то весь был согнутый, словно кто напополам его перегнул, и разогнули его еле-еле..., так он всё разгибаться-то не хотел, разогнут, а он снова сгинается, так руки-ноги его пришлось проволокой прямо к этому... ко дну гроба приторочить... дырки в гробе делать пришлось..., а то и не уложили бы, вот. И рот тоже никак закрыть не могли, пришлось операцию делать, чтоб закрыть, мышцы ему там подрезали, вот...". Бабки дружно заохали.

Людей собралось довольно много. Знали его, действительно, если не все, то почти все в этом городе, и даже из соседних городов приехали, даже из областного центра чиновник пожаловал.

Ложбинский пришёл с вещмешком за плечами. Словно собрался куда-то.

Среди собравшихся были и те "специалисты", с которыми Афанасьев разговаривал тогда, на вокзале, по пути в лес. Они ходили вокруг дома, что-то осматривали. Вид у них был озабоченный, даже нервный. Они явно чего-то опасались. Они посматривали на Дэргеля, словно что-то хотели ему сказать, но никак не могли выбрать подходящий момент. Он заметил их взгляды. "Можно подумать, я так погружён в скорбь, что ко мне уже и обратиться нельзя", сердито подумал он и подошёл к "специалистам".

- Вы что-то хотите мне сказать, не так ли? - сказал он им.

- Да, хотим, - сказал один из них, по виду главный. - Но это можно будет сделать и потом.

- Нет уж, давайте сейчас, на потом и так уже много осталось, - сказал Дэргель.

Ему рассказали, что, пока они с Ложбинским ходили на Орловский камень, здесь, в районе карьера, проводились обследования грунта. "Специалисты" проникли за бетонные укрепления, поддерживающие края карьера, и там они обнаружили огромные полости. В результате чего возникли эти полости, это ещё предстоит выяснить, но уже теперь ясно, что та почва, на которой мы все сейчас стоим, готова обрушиться, если и не прямо сейчас, то в ближайшем будущем. По хорошему, надо бы сейчас уже перенести эту траурную церемонию куда-нибудь в другое место, не столь опасное, но всё же решили, что в ближайшие пару месяцев обрушения произойти не может.

- Странные полости, - сказал бригадир, - словно руками человека выкопанные - но ведь такого быть не может. Будем, конечно, исследовать, но не сейчас. Сейчас денег нет, так что не раньше следующего лета. А кто его знает, выдержит ли оно до следующего лета. Так что лучше вам отсюда переехать. И чем раньше, тем лучше.

- Ну вот, - сказал Дэргель, - а вы говорите, что можно потом. А если... вот сейчас сюда автобус за покойником приедет. А ведь сюда давненько транспорт не заезжал. Никакой. А! Да и хрен с ним, правда ведь?

Бригадир почесал затылок, но ничего не сказал.

В музее от посетителей стоял сладковатый запах многолетней грязи. Сами посетители его не замечали, а вот люди, что составляли покойнику компанию в последние дни его жизни, старались без особой надобности в музей не заходить.

Родственников у Афанасьева не оказалось, и поэтому все скорбные расходы и заботы взяли на себя горисполком и дирекция разреза, где некогда работал усопший.

Гроб стоял в той самой увешанной фотографиями знаменитых людей комнате, где, как считал Афанасьев, покойники собирались на свои собрания. Теперь он и сам к ним присоединился.

"Теперь и он тоже будет ходить на эти собрания", думал Дэргель, оглядывая комнату.

- Надо будет найти место и для его фотографии, - сказал приехавший на похороны нынешний директор разреза. - Он ведь тоже во многих отношениях замечательная личность.

- Найдём место, - сказал председатель исполкома. - А вам, Вениамин Александрович, письмецо от покойника. Он мне его не далее, как в этот понедельник отдал, так чтобы если что с ним случится, так я бы его вам передал. Чувствовал, наверно...

- Мне? О чём? - искренне удивился инженер.

- Не знаю. Не расспрашивал. Не читал. - И председатель исполкома вручил ему письмо.

Инженер сунул письмо в карман пиджака до тех пор, пока не будет подходящего досуга.

- И вот что ещё, - сказал далее председатель, - покойник ведь был у нас официально хранителем музея. Теперь некому... так не возмётесь ли вы... временно, конечно...

Он вытащил из кармана брюк ключ на медной цепочке. Дэргель узнал этот ключ. Именно им Афанасьев открывал ему дверь в день приезда.

- Да ведь у меня есть свой. Афанасьев дубликат сделал.

- Но... это скорее символически...

Дэргель отправил ключ в карман, вслед за письмом.

- Вы, конечно же, ещё не проявляли плёнки, - сказал инженеру Ложбинский. - Прошу вас, проявите сразу же, как это всё закончится. Очень прошу.

Действительно, ответил ему Дэргель, всё как-то не до того было, но он этим займётся сразу же, как только..., а может быть, лучше отдать в лабораторию?

- Ни в коем случае! - прямо-таки крикнул Ложбинский. - Ни в коем случае! Всё сами! Вы ведь умеете?

Да, проявлять плёнку Дэргель умел хорошо.

Скальдина за всё это время ничего не произнесла, хотя, войдя в комнату с гробом, посмотрела на лежащий в нём труп с сожалением.

- Эх ты, - лишь сказала она.

В полдень, под лёгким дождичком, гроб с телом Афанасьева сложили в автобус, из тех, что носили тогда кличку "беременный". Это был обычный рейсовый автобус, связывающий Крайнинск с одним из близлежащих городков. Сегодня его сняли с линии, чтобы отвезти одного из бывших пассажиров к последнему месту назначения. В автобусе также стоял сладковатый запах грязи.

Четверо, включая Митю, которые волей обстоятельств оказались теперь играющими роль родственников покойного, сели на лавки по обе стороны. И автобус тронулся.

Обычно с гробами происходят всякие забавные вещи. Тем более они забавны, когда в гробе лежит покойник. Когда этот гроб елозит по скамье, на которой установлен, ползёт то вперёд, то назад, подпрыгивает на кочках так, что покойник так и норовит из него выскочить. Лежащий в нём бедняга ничего с этим поделать не может. Он ведь и мизинцем пошевелить не в состоянии, чтобы хоть как-нибудь за скамейку уцепиться, или ещё за что-нибудь крепкое. Он вообще ничего сделать не может. Как предупреждение душе о том, что вот раньше, при жизни тела, она, душа, была свободней, могла что-то решать, к чему-то тело своё подвигать, а вот теперь, когда тело умерло, так она, душа, ни на что стала не способна. Отныне она будет выполнять только то, что ей будет приказано делать. Приказано то ли Богом, то ли дьяволом, то ли ещё какой силой... Но сама она теперь ни малейшего движения сделать не сможет... Смешно и жалко, право...

Дэргелю стало жалко не то самого Афанасьева, не то его труп, когда он видел этот ползающий по скамейке гроб. Какую-то историйку припас ему старик под занавес столь краткого знакомства? Почему именно ему? Дэргель залез во внутрений карман пиджака, куда он спрятал письмо. Довольно толстое. Страниц пять, не меньше.

Скорбный автобус тем временем доехал едва не до самого края карьера. Там он повернул направо и поехал по дороге вдоль обрыва. Теперь дорога была асфальтированной, так что гроб уже не подпрыгивал. Но, поскольку шла она под уклон, то он постоянно сползал вперёд. Поэтому его продолжали поддерживать.

Ворота были раскрыты, так что проехали сквозь них не останавливаясь.

- А в каком уровне его будут хоронить? - спросил Дэргель. - Он ведь руководителем был, не так ли?

- Думаю, во втором, - ответил Ложбинский, - он ведь не был ни партийным руководителем, ни профсоюзным. Обычный инженер, хоть некогда и главный. Таких в первом уровне не хоронят. Но и в третьем тоже нельзя, там только рабочие да техники.

Тут автобус остановился.

- Всё, - сказал Ложбинский, - нам выходить. Дальше нам нежелательно. Дальше он уж сам поедет.

Они вышли из автобуса. Дверь закрылась. Теперь Афанасьев остался совсем один в этом гробу, в этом автобусе.

Дэргель посмотрел себе под ноги. Земля была сухая и, естественно, покрытая чёрной пылью.

Это был самый верхний уровень. В его могилах покоились тела и кости, некогда принадлежавшие людям с верхних ступенек социальной иерархии. Памятники были большими, аккуратными, прямоугольными и со звёздами.

Отсюда дорога раздваивалась. Дальше прямо шёл тротуар, а сама дорога плавно поворачивала вправо и ещё ниже. Они стояли на этом перекрёстке вчетвером. Остальные, шедшие пешком, как они видели, уже спускались по лестнице, которая начиналась прямо от края.

- Теперь нам по тротуару прямо до лестницы, - сказал Ложбинский, - а автобус повезёт его дальше. До самого места. Там снова встретимся.

- Да, я слышал, Афанасьев мне рассказывал, что людям по этой дороге вместе с покойником... нежелательно... Что-то такое было, он говорил... неприятное...

- Да, действительно, было, - сказал Ложбинский.

- А я вот всё думал: а что же водитель, который его туда везёт. С ним-то что... тоже что-то бывало, нет?

- Водитель-то? Хм, да вы с ним знакомы. Хотите, сами спросите...

Дэргель быстро обошёл автобус, который уже собирался трогаться с места.

Он заглянул в кабину и увидел, что за рулём сидел... Угольщик. Он почувствовал неимоверную тяжесть в ногах. Но всё происходило словно в кино. Автобус в то же мгновение сдвинулся с места и покатился вниз по дороге. И он подумал, что..., наверно, показалось. Просто похожий кто-то. Только почему Ложбинский так себя вёл?

- Вы прямо весь побелели, - сказала ему Скальдина, - что случилось?

- Нет... ничего... показалось...

Он посмотрел в глаза Ложбинскому. Но не знал, что спросить. А тот просто взял и отвернулся. И пошел вперёд по тротуару, вместе со всеми.

Митя ходил между памятниками, рассматривая надписи на них со скучным видом.

- Это совсем не то, что я видел сверху, - подошёл он к инженеру.

- То, что ты видел, будет дальше, внизу, - ответил Дэргель, - вниз, по лестнице надо...

Первый уровень был узким, всего два ряда. Он был скучным, смотреть на памятники не хотелось. Покойников видимо нарочно придавливали этими глыбами, чтобы они не выбрались из своих убежищ. Святая простота! Покойник, если уж ему приспичит, всегда дорогу из могилы отыщет.

Затем лестница спускалась довольно круто на следующую террасу, во второй уровень. Именно здесь находились те знаменитые памятники, о которых всего несколько дней назад с восторгом рассказывал Афанасьев. А теперь вот и его самого сюда привезли.

Да уж... И не кладбище это было, а ни дать ни взять пленэр, воистину пленэр. Так скульпторы постарались. Никаких оградок! Всё максимально открыто. Вы можете, нет, вы просто обязаны подойти к памятнику, потрогать его руками, ощутить его тепло, словно душа мертвеца живёт в нём!

И всё это покоится на сухой земле, покрытой чёрной пылью, на чёрной земле, не дающей жизни ни единому деревцу, ни кустику, ни травинке. Аккуратными прямоугольниками нарезанная территория издалека и сверху должно быть действительно напоминала гигантскую плитку шоколада.

Подошли к тому месту, где была вырыта могила для трупа Афанасьева. Кто-то из бывших коллег покойного прокричал ничего не значащие слова. Никто покойника в лоб и "посиневшие губы" не целовал. Гроб заколотили, опустили в яму и закопали.

- Ну вот, - сказал тихо Ложбинский, - ещё одна душа на дне могилы.

Ко всеобщему удивлению оказалось, что уже готов памятник. Прямо сейчас же его и начали устанавливать с помощью какого-то хитрого подъёмного сооружения. Памятник, как и многие здесь, представлял собой комбинацию угля и породы. Выглядел он так: вертикальная прямоугольная отполированная угольная плита, изображающая, как все и поняли, тёмное окно, и плавно возникающий из неё человеческий силуэт, вырезанный из породы, так же отполированной почти до белизны. Удивительно, как скульптору удалось сделать подобное.

Дэргель обошёл плиту со всех сторон. Остальные три её стороны были чистыми, гладкими и блестящими. На обратной стороне плиты, в самом её низу, он увидел какой-то круглый знак. Он наклонился, чтобы рассмотреть его поближе, и увидел тот самый символ, что видел дома у Ложбинского, то есть один из его "даймонов", а также и "диадема" Скальдины: змей Уроборос. Видимо, это что-то вроде личного клейма скульптора, решил он.

- Вы тоже заметили? - спросил его словно выросший из земли Ложбинский.

- Что?

- Да ладно вам... Знак Уробороса. Змей, кусающий свой хвост.

- Заметил. Ну и что?

- Идёмте. Я покажу вам кое-что ещё.

Они прошли несколько могил в сторону.

Ложбинский остановился возле памятника, на котором была изображена лежащей обнажённая женщина.

- Это тот самый памятник, что я вам давеча рассказывал. Здесь могила матери Скальдины.

- Да-да, я помню...

- Здесь её и нашли тогда, - Ложбинский указал на каменноугольное ложе. - А теперь смотрите сюда, - показал он пальцем на самый низ плиты. - Тот же самый знак. А на остальных памятниках его нет.

- Так. И что же это может значить?

- Не знаю. Давайте спросим у Скальдины. Вот она сама идёт.

Дэргель обернулся. Действительно, Скальдина уже подходила к ним. Она шла по тропинке между могил. Позади неё шёл Митя.

- Мы вот тут с Вениамином Александровичем интересуемся, что это за значок такой, - сказал ей Ложбинский, когда она подошла к ним. - Точнее говоря, откуда он, почему он здесь. И почему он есть и на памятнике Афанасьева? Что это за тайна такая?

- Никакой тайны здесь нет, - спокойно ответила Скальдина. - Оба памятника выполнены одним и тем же скульптором. Тот памятник Афанасьев заказал очень давно, тогда же, когда создавался и памятник для могилы моей мамы. Очень давно... Я не помню... Я тогда совсем ещё девчонкой была... Не вдавалась. Видимо, они были знакомы...

- А на других памятниках его нет. Получается, что этот скульптор делал памятники только для этих двоих?

- Получается так.

- Хм. Но по стилю, да и по технике, здесь есть ещё похожие... А что за скульптор, не помнишь? - спросил Ложбинский.

Скальдина несколько помялась.

- Ладно, что уж там..., - наконец сказала она тихо, - это мой отец.

- Но кто он? Как его звать? - не унимался Ложбинский.

- Я же сказала, что я тогда совсем девчонкой была. Не спрашивала. Я этого памятника не видела, пока мама не умерла. Только потом мне сказали, что он уже давно стоит на складе... и для Афанасьева тоже.

- Но ты же была взрослой, когда она умерла. И ты не разу не спросила имени своего отца?

- Спросила одни раз. Но мама сказала, что не скажет мне этого никогда. И взяла с меня слово, что я никогда не буду этого у неё спрашивать.

- Ну и история, - помолчав, вздохнул Ложбинский. - Сплошные тайны.

Он посмотрел на Дэргеля.

- Что скажете?

- А что же я могу сказать? - раздражённо ответил тот.

- Тогда что вы скажете на это? - уже просто крикнул Ложбинский.

Он раскрыл свой вещевой мешок и извлёк из него ту картонку, на которой был изображён увиденный им во сне "даймон" в виде Уробороса. Он взял картонку и положил её на памятник. Затем он извлёк ватманский лист, на котором в тот вечер Дэргель рисовал угаданные им по полу "даймоны". И свой такой же лист.

- Помните? Вы тогда не смогли угадать, какого пола этот даймон.

Дэргель покачал головой: - Помню, да...

- У меня на этом месте находился он, Уроборос.

- Вы хотите сказать..., - начал Дэргель.

- Вот именно. Давайте проверим. Давайте посчитаем.

Он развернул один лист. Поводил по нему пальцем.

- Третий ряд. Всего двадцать семь могил в ряду. Этот, - он указал пальцем на памятник и на прямоугольник на листе бумаги, - четырнадцатый слева. Да и справа тоже. Действительно, он прямо посредине. Почему-то я раньше этого не заметил. Давайте считать. Тринадцать... двенадцать... одиннадцать... десять...

Они шли вдоль ряда памятников, при этом Ложбинский тыкал в каждый из них пальцем, словно сомневался в их существовании, словно проверял их наличие...

Всё сошлось: памятник действительно находился в самой середине ряда, так же как и картонка с "Уроборосом" на стене в квартире Ложбинского.

- Что ж, хоть в чём-то мы удостоверились, - сказал художник. - В чем? В соответствии. А теперь это соответствие, как и всякое другое соответствие, требует объяснения. А его у меня нет.

- Но почему он изобразил Афанасьева появляющимся из окна? - спросил тут Дэргель. - Ведь эта привычка появилась у него много позже, так ведь?

- Понятья не имею, - пожал плечами Ложбинский

Скальдина вообще на это промолчала.

23.

- Похоже, что вас тоже мёртвые за пятки хватают, - сказал Дэргель Ложбинскому.

- Да они всех хватают за пятки, - ответил Ложбинский. - Кого хватают, кого щекочут, кого ещё что-нибудь... Во всяком случае, жить спокойно не дают, это точно. Никому.

Они только что вернулись из кафе, где проводились поминки по Афанасьеву. Обоих так утомил слезливый визг пьяных пенсионеров, что они взяли каждый по бутылке водки, огурцы и прочую снедь, и отправились в дом-музей. Они хотели позвать с собой Скальдину, но та куда-то исчезла.

У Дэргеля сильно шумело в голове. Он вспомнил о ключе хранителя, который отдал ему председатель, и именно им открыл музей, усмехаясь про себя по поводу своей новой должности.

Мите было скучно, и, придя домой, он тут же лёг спать. Ему были непонятны эти бесконечные разговоры взрослых о мёртвых. Для него мёртвые были, что камни в земле. Он всё время чувствовал себя лишним. За те два дня, когда он жил у Скальдины, он прочитал книжку французского писателя Жаколио, в которой описывались всякие жуткие вещи. Например, там был такой случай, когда главный герой попал в яму-ловушку, и ему туда накидали целый мешок кобр. Чтобы не погибнуть от их укусов, ему пришлось несколько часов сидеть совершенно неподвижно. Змеи ползали по нему, по его лицу, обвивали его за шею, залезали за пазуху, смотрели в глаза, а он не смел моргнуть, ибо это означало смерть. И вот так он провёл часы, пока его, наконец, не спасли. Митя содрогался, представляя себе эту картину. И эта картина никак не оставляла его. Она внушала ему неописуемый, панический ужас, и всё время всплывала в памяти. Он лежал в постели и никак не мог уснуть. Ему всё представлялось, как в тёмной яме неподвижно сидит живой человек, а по его телу ползают кобры, готовые укусить его при малейшем движении. А тут ещё это Уроборос... кусает себя за хвост...

Вечер был тёплым. За водкой он быстро и незаметно перешёл в ночь. Они сидели на крыльце, подстелив под себя газеты за прошлый год. В комнате Афанасьева этих газет лежали целые стопки. Он их читал.

- Как-то странно, - сказал Ложбинский, - поднимались в гору - был человек, спустились - а его и нету.

Дэргель вспомнил, что в кармане у него лежит письмо покойника. Но он сомневался, стоит ли говорить о нём Ложбинскому. Ведь тогда придётся его читать, а кто его знает, что там написано. Он решил ничего о письме не говорить, хотя ему жгуче захотелось узнать, что же там такое перед смертью написал ему экзотический старичок.

Они выпили по полстакана. А потом Дэргель сказал, что ему срочно требуется в туалет. Там он вытащил из кармана письмо Афанасьева, распечатал его и начал читать.

В письме говорилось:

"Дорогой Вениамин Александрович!

Пусть вас не удивляет написанное мною, ведь, если вы помните, я при нашем знакомстве представился материалистом. Так вот. Я не материалист. Я только им притворяюсь (то есть, теперь уже притворялся, раз вы читаете это письмо). Точно так же, как и все прочие материалисты. Уж не знаю, почему мы так делаем, может быть, из моральных соображений. Ведь мораль - соблазн для атеиста.

Да бог с ней, с моралью - пускай с ней живые разбираются. Я не к тому, чтобы... вот, о душе, говорят, приходит время заботиться... пора мол о душе позаботиться... А кто о ней должен заботиться, коли не она сама? Тело что ли будет о ней заботиться?

Меня в последнее время мучила такая мысль: а что, если душа никуда из тела и не уходит, или, по крайней мере, не уходит сразу после смерти, а остается в нём до полного его разрушения. Вот затаится она - величиной с горчичное зерно - где-нибудь в голове, или в кости какой-нибудь, и следит за тем, как тело истлевает, распадается. Словно часовой или наблюдатель. Никак не могу я допустить мысль, что она покидает труп, как отныне совершенно ей не нужное. Ведь как же? Столько лет тело было для неё единственным домом, а стоило ему прийти в негодность, так она его и бросила? Нет. Думаю, сидит она в нём и всё, что с ним происходит, чувствует. Вот где её ад. Там, на дне могилы, в гробу, в мёртвом теле. Так ей предназначено.

Каково же было моё удивление, когда я прочитал в какой-то книге (названия и автора не помню) о племенах Океании про то, что действительно есть у них такое поверье и, более того, существует магический ритуал, с помощью которого колдун выманивает душу из могилы, так сказать, освобождает её. Он для этого приходит в транс, залезает на пальму и всё такое прочее, что и положено. Однако нам это недоступно, потому и не стану на этом останавливаться. Важна сама идея. Душа высвобождается из тела, закопанного в землю - именно из закопанного в землю - поднимается оттуда, а куда девается дальше не известно. И сам колдун об этом вроде бы не знает, его функция промежуточная. Возможно, душа уходит куда-то дальше, а возможно, что опять воплощается. Ведь для Бога всё возможно - и нет здесь никакого закона, что бы там ни утверждали поборники или противники метемпсихоза.

Скоро и моя душа, я думаю, будет покоиться на дне могилы - и некому будет её оттуда вызволить, поскольку нет в нашем городке ни колдунов, ни шаманов. Хотя, впрочем... Во всяком случае, сейчас, когда вы читаете это письмо, она уже там, в темноте под землёй. Всё, это окно захлопнулось и мне через него уже не никогда не вылезти. Вы ведь наверняка уже знаете мою "тайную привычку". И у вас при виде моего надгробного памятника наверняка возникнут вопросы. Я вам отвечу на них в этом письме.

Вообще, вас, вероятно, удивляет, зачем это я вам пишу такое письмо, именно вам. так вот, я это делаю не из какой-то особой к вам близости, а исключительно потому, что вы homo silens, "человек молчащий". Вы - человек деревянный. Если вы этого ещё не знаете, то будьте уверены, что скоро узнаете. Кому я ещё могу это всё рассказать, а? А рассказать надо. Это как - я читал про какое-то племя - люди приходили к священному дереву с дуплом, и этому дуплу все свое проблемы выкладывали. Заметьте, не к камню приходили, не к балбалу какому-нибудь, а к дереву с дуплом-ухом..."

На этом месте Дэргель прервал чтение письма и в недоумении посмотрел перед собой, в облупленную штукатурку стены туалета. Ему вспомнилась фраза Ложбинского, сказанная тем на кладбище: еще одна душа на дне могилы.

"Ясно, - думал он, - что все эти люди очень странные сумасшедшие. Никак не могут смириться с тем, что человеческая плоть обречена на умирание. А в такой вот замкнутой среде, как этот городишко, просто и думать-то больше не о чем. Город что гроб. И люди в нём, как в гробу"...

Он затолкал письмо обратно в карман и вышел из туалета. На крыльце его окружила совершенно непроницаемая тьма. Он не видел ничего. Он не знал, здесь ли ещё Ложбинский, сидит ли ещё на крыльце, цела ли оставшаяся водка.

Неожиданно он понял, в чём дело. Он резко заскочил обратно в дом, туда, где горел свет, и захлопнул дверь, даже и не подумав о том, что художник остался там, снаружи. Он взглянул на часы. Так и есть: чуть больше одиннадцати. Старик Угольщик и его тени здесь, у его дома, на крыльце его дома, за дверью его дома.

Надо поглядеть в окно, подумал он. Но в какое окно, так чтобы остаться незамеченным снаружи? Он вспомнил, что окно в комнате Афанасьева затянуто проволочной сеткой, сквозь которую вряд ли можно снаружи видеть комнату. Сетку к тому времени привели в её исходное состояние, крепко прибили гвоздиками по краям.

Он вошёл в комнату Афанасьева, в которой, если бы не свет, идущий из коридора, было бы так же темно, как на улице. Он приблизился к окну и наклонился к сетке, силясь хоть что-то рассмотреть сквозь неё. Ему пришлось чуть ли не упереться ресницами в сетку. На улице, за сеткой, лишь в одном шаге от окна, он увидел стоящего к нему спиной человека. "Кто это", успел подумать он, как человек... обернулся - и... белые глаза уставились прямо сквозь сетку, в лицо Дэргеля. Он отшатнулся, схватился за сердце.

Задев и перевернув стул у стены, он выскочил из комнаты, рывком захлопнул дверь, не удержался, упал на пол, потом сел на пол, сжавшись в комок, прижав колени к груди и обхватив их руками.

В голове его стоял кошмарный шум. Свист перекрывался рокотом. Скрежет заглушал рёв. Он сжал свою твёрдую голову - и так долго её держал. "Какой ужас! - вертелось в голове. - Какой ужас! В этой голове мозг. Как в гробу! А где же я сам?!"

"Чортов старик. Что ему от меня надо? Что ему от меня надо?"

Его разобрала такая злость на старика, что он уже был не в силах её сдерживать.

Он вскочил, отворил дверь, распахнул её, выскочил из дома - Что тебе от меня надо?! Чортов старик! Что тебя от меня надо?! Чего ты ко мне пристал?! - и запнулся о Ложбинского. Тот всё так же сидел на крыльце.

- Я, кажется, задремал, - сказал Ложбинский, испуганно озираясь. - А что это с вами? Что случилось? Вы меня чуть не убили. Еле удержался.

- Нет, ничего особенного. Вы здесь никого не видели сейчас?

- Да нет, я же говорю вам: задремал.

- Показалось... Давайте обойдём дом, посмотрим...

- Да что там такое случилось? Скажите, наконец.

- Так... темно было... очень...

Ложбинский глянул на часы, но ничего не увидел. Тогда он зажёг спичку и поднёс её к часам.

- Половина двенадцатого. Понятно.

Они обошли вокруг дома. Никого не было.

- Что же вам понятно? - наконец сказал Дэргель. - Мне вот ничего не понятно.

- Мне сон приснился... забавный. Хожу я по кладбищу и каждому памятнику приколачиваю соответствующую ему картинку даймона. Дрелью сверлю дырки и вбиваю в них гвоздики молотком... А за мной ходит этот... Угольщик и следит, чтобы всё правильно было, чтобы не перепутал картинки. А когда все приколотил, так всё вдруг затряслось, ходуном заходило... землетрясение прямо... Это вы на меня налетели.

- Землетрясение, говорите? Между прочим, мне те самые "специалисты" сообщили по секрету, что этот дом может в любой момент провалиться под землю. Там, внизу, - он показал пальцем вниз, - гигантские полости образовались. Непонятно отчего. Словно руками... Так что сон ваш... как бы он в руку не оказался.

- "Непонятно отчего", - передразнил его Ложбинский. - Ох, уж эти ваши "специалисты". Вы правы, что ставите их в кавычки. Перед ними несколько сотен могильных памятников, а им "непонятно отчего". Оттуда же материал и добывали. Что тут непонятно? Осадка... да остаётся только удивляться, как сегодня под этим "катафалком" всё не провалилось в тартарары. Да здесь сейчас встань, ножкой топни, всё и провалится, вместе с нами со всеми, такими умными.

- Так вы знали об этом?

- Что? О чём знал? Конечно, знал. Кто этого не знает? Тогда ещё брали здесь материал для памятников. Со временем полости увеличились. Вот и всё. Убираться вам надо отсюда. Неровён час... Как дом Ашеров! - он был совсем пьян.

- Куда ж мы пойдём? Нам и идти-то некуда. Квартир свободных нет.

- У Скальдины пока поживите. У неё квартира большая. Четыре комнаты. Там что-нибудь найдётся.

- Неудобно...

- Твою мать, - зарычал Ложбинский, - вы бы хоть о сыне позаботились. Он-то пока ещё человек всё-таки! Пусть он у неё поживёт хотя бы. Пока не найдёте что-нибудь подходящее. Ведь завалит же!

Вдруг стало грустно. Ложбинский посмотрел на часы и отправился восвояси. Уходя, он ещё раз попросил Дэргеля проявить плёнки.

Дэргель долго сидел на крыльце, курил "Космос" и думал о происходящем. Оно было ему совершенно безразлично. Иногда он и сам удивлялся до чего безразлично. Но и удивление это долго не длилось. До того всё стало каким-то совершенно внешним.

Он снова вынул из кармана письмо Афанасьева. Прочитал всё с самого начала и продолжил читать далее.

"...Но мне-то исповедоваться не в чем. Я лишь хочу рассказать вам что-то, что вас наверняка интересует, о чём вы спрашиваете себя и других, но не получаете ответа. Будь я жив, я бы тоже вам на это не ответил - но теперь мне можно.

Впрочем, я уверен, что вы и сами уже о многом догадались. Я лишь добавлю то, до чего нельзя догадаться, о чём можно только знать.

Я не отец Скальдины, даже не родственник, что бы вы об этом ни думали. Она появилась на свет спустя годы после того, как мы расстались с её матерью. Это случилось, когда появился этот... скульптор. Я не мог с ним соперничать, что вы! У меня не было шансов сохранить этот брак. Я легко расстался с ней, обменяв её на могильный памятник. Не удивляйтесь. Это был нормальный обмен. Я не устраивал сцен. Он тут многим памятники выстругивал, по какой-то своей собственной технологии. Я знал, что он и ей уже соорудил надгробие. На будущее. Я видел это надгробие. Да, мне приходилось целыми днями проводить на работе, в карьере. Когда я увидел надгробие - а она сама мне его показала, в мастерской - я всё понял.

Я ему так и сказал: ты сооружаешь мне могильный памятник, а я тебе отдаю свою жену. Мы втроём хорошо друг друга понимали. Ни дружбы, ни ненависти между нами не было. Было лишь взаимопонимание. И ему и ей эта идея более чем понравилась. Он получал от меня женщину, а я от него - вечность. Согласитесь, совсем не плохой обмен.

Каким я хочу видеть памятник? Я не знал что ответить, ещё не придумал. Я сказал, что подумаю.

Но нет, сказала она. Она знает, каким должен быть этот памятник. Она знает. Но - ведь с её стороны должно быть согласие на такой обмен. Я ей отдаю свободу, а она мне взамен - форму вечности. И я должен был согласиться на любую форму. Я согласился. Мне сюжет памятника будет известен только тогда, когда памятник уже будет готов. И я не имел права его отвергать, даже если он мне не понравится.

Может ли нравиться могильный камень? Этот вопрос не так уж смешон. То есть, конечно, тем, кто влюблен в собственную жизнь, он даже кажется очень серьёзным. Только ни черта они в этом не понимают. (это было зачёркнуто)

Я хочу сказать, что те, кто заранее готовит себе памятник, думают, что в нём будет запечатлена их душа. Их небесная сущность. Но они ошибаются: всё меняется местами. Последние становятся первыми, а нижние верхними. Душу вместе с телом заколачивают в гроб и прячут в могилу, а сверху заваливают её камнем. Возможно, её таким образом просто консервируют, до лучших времён.

Но если бы это был просто камень! Но нет! На всяком могильном памятнике стоит своя печать! Не обязательно какая-то особая. Есть общие печати, такие как звезда, крест, магендавид, полумесяц, серп-и-молот и т.д. То есть всё то, что опечатывает нижний мир, предотвращает проникновение его энергий в живой мир. У каждого скульптора своя печать. К ним относится и Уроборос. Собственно, все остальные печати суть его варианты.

Я не большой знаток герметических наук, но, как мне вкратце было объяснено, эти печати как бы "кольцуют" нашего демона, замыкают его на самого себя. Я ведь не зря рассказывал вам о фаллической скульптуре, и не зря спрашивал вас: Куда делся даймон Сократа после его смерти? Туда же, куда и все, то есть был запечатлён в камень. Ведь у каждого человека есть душа и есть демон, природный дух. Демон формирует тело ребёнка в утробе матери, а душа нисходит на него в момент рождения на свет. Тело человека после смерти уходит под землю вместе с душой, а демон его покидает. Власть же камня не отпускает его. Демон находится внутри камня, а печать сковывает его силу. Как люди заполняют собой построенные дома, так демоны заполняют собой памятники.

Если над могилой стоит лишь крест, и нету камня, то это значит, что демон-змей распят на кресте. Сбей с памятника печать - и демон начнёт разрушать камень, разрушит его и выйдет на свободу. Разбей крест - и он уже на свободе. Тогда он воплотится, и то тело, в которое он воплотится, будет жить, словно у него есть душа. На первый взгляд трудно определить, в каком теле живёт душа, а в каком лишь демон. Со временем это становится ясно, однако чаще всего это происходит слишком поздно...

Вот так я обменял жену на могильный памятник.

Теперь что касается вида памятника. Неизвестно ещё, то ли памятник запечатлел моего демона, то ли он сделал меня таким, каким вы меня знаете. Ведь он был создан задолго до того, как я вышел на пенсию и переселился в этот музей. И я, конечно же, видел его.

"Человек, влезающий в окно суть то же, что змей, кусающий себя за хвост". Так мне было объяснено. Но, скорее всего, это была лишь шутка.

Это была её идея: изобразить меня вылезающим из чёрного окна, из ночи. Таким я ей явился на следующую ночь после нашего знакомства. Я был в белом костюме.

Я очень поздно пришёл тогда с работы - заканчивался месяц, сами понимаете: аврал. Работали до предела сил. И после этого я надел белый костюм, залез к ней на второй этаж, и через окно попал прямо в её комнату. Она уже спала. Но влезая в окно, я задел цветочный горшок. Едва не уронил его. От шума она проснулась - и увидела мою белую фигуру на фоне темного окна.

- Человек из окна, - сказала она и прыснула.

Ей было смешно! Но каково было мне! Только потом я увидел всё это со стороны, осознал всю глупость и пошлость подобной ситуации. Мужчина, влезающий в окно спальни женщины! Мужчина вообще не должен... (здесь было вымарано). Но я не змей!

Как видно, эта глупая картинка хорошо сохранилась в её памяти. Было ли это местью с её стороны или всего лишь милой насмешкой - я не знаю. Во всяком случае, меня изобразили так, как... да вы это видели.

Предполагалось (вот декаденты!), что мой памятник будет стоять напротив её памятника, и изображать эдакий вечный сюжет: мужчина, влезающий через окно в спальню возлюбленной. Мол, даже и после смерти... и т.д. Но - не получилось. Здесь другой сюжет: бюрократия против декадентства.

А теперь последнее

О Скальдине..."

Читать стало совсем трудно. Афанасьев наверняка был сильно пьян, когда писал это письмо, и становился всё пьянее и пьянее, что явствовало из всё возраставшей нестабильности букв и строчек, которые начинали жить по своим собственным законам, не слушаясь авторской руки.

К тому же, Дэргель и сам был в состоянии приличного опьянения. Короче говоря, он снова - в который уже раз - затолкал письмо Афанасьева в карман пиджака и отправился спать.

24.

Сон был муторный. И не сон даже, а что-то клочкообразное, прерывистое, выворачивающееся то по эту сторону, то по другую. Воспоминания мешались с видениями, радость с ужасом, понятное с необъяснимым.

Чем так часами ворочаться на скрипучих пружинах, Дэргель решил занять время обработкой плёнок. В стеклянных банках развёл купленный заранее проявитель, фиксаж. Принюхался. Взял в руки кассету с плёнкой и бачок для проявки. Обернул их одеялом. Завёрнутыми в одеяло руками вынул плёнку из кассеты и намотал её на спираль в бачке. Закрыл бачок. Затем развернул одеяло и налил в бачок проявитель. Засёк время.

...И пока оно шло, при свете старой и покрытой черной пылью настольной лампы он дочитывал письмо Афанасьева. Строчки письма метались, рвались в стороны, нервничали, ёрзали по линовкам тетрадного листа...

"...Не сердитесь на неё. Она верит больше тому, что видит, чем себе самой. Да, всё это отдаёт дурным мистицизмом, я согласен. Но можно ли за это сердиться? Черт, я даже не знаю, как об этом написать так, чтобы вы вконец не разуверились в здравости её ума. Ну да ладно, думайте, что хотите.

У неё никого нет. Она из тех женщин, чья судьба - женатые мужчины.

После одного - полагаю, теперь уже известного вам - происшествия она сильно изменилась. Мы тогда общались довольно близко, а потому мне не трудно было заметить в ней эту перемену. Это была из тех перемен в характере, которые сложно заметить людям посторонним, не посвящённым в мысли и мании человека.

Видите ли, здесь место, где властвуют мёртвые. Они властвуют везде, где живые не уверены в себе и своей жизни, где у живых почва уходит из-под ног. Поэтому живые не могут не думать здесь постоянно о жизни, и только о ней одной. Здесь тяжело терять своих родных не только по вполне понятным причинам, но ещё и потому, что достоверно известно, где они находятся после ухода от нас. Мы лишь не знаем, как нам разрушить ту тонкую перегородку, скорлупу, которая нас от них отделяет. Да вы ведь и сами поди заметили, что люди здесь и не поймешь - живые или мёртвые. Что-то среднее. У всех у нас такое ощущение, что надо лишь сделать какой-то небольшой шаг, чтобы вернуть их.

Время от времени мы срываемся, идём на поводу у своих маний, не тратя сил на осознание стоящего за ними обмана. Тогда мы уверены, что стоит совершить нечто не укладывающееся в рамки рациональной логики, пусть это стоит даже жизни, не говоря уж о репутации, как всё изменится совершеннейшим образом, всё преобразится - и даже мёртвые воскреснут.

Я не знаю, откуда у неё эта вера, уверенность или ещё что-то подобное, кто ей это внушил. Не знаю, действительно ли она услышала это от известного вам персонажа в той ситуации, о которой она рассказывала, или внушила ей эти мысли её мать, которая в своё время понаузнавала всю эту чушь от разного рода "адептов". Но факт есть факт: она уверена, что мужская сперма обладает восстанавливающими свойствами.

Я уже ёжусь, представляя, как из вашего деревянного рта вырывается дикий хохот..."

Тут Дэргель снова оторвался от чтения, чтобы взглянуть на часы. Самое время. Он слил проявитель в банку, налил в бачок воды, промыл плёнку, вылил воду, залил в бачок закрепитель, повращал рукоятку спирали, через пару минут вынул плёнку, слил фиксаж, промыл плёнку под краном и повесил её сушиться на верёвку над крыльцом. Затем заправил новую плёнку.

"Однако, согласитесь, в нашей безумной стране всякая безумная вещь только на первый взгляд может показаться безумной... (вымарано) Стоп, если уж начал о стране, то это верный признак глубокого опьянения.

Нет, в этом нет ничего особо оригинального. По крайней мере, стоит заглянуть в любую из книжек по этим вопросам, так там ещё и не такое прочитаешь.

Однако стоит немного об этом поразмышлять, как приходишь к выводу, что не так уж всё и безумно. Демон материален или духовен? Конечно, не духовен, поскольку к духу не имеет никакого отношения. Но он и не материален, иначе бы его нашли учёные. Он энергетичен, и всё. Он лишь сгусток энергии. Без катализатора он пассивен. Он не может разорвать камень, не может преодолеть наложенной на него печати. С другой стороны, что такое сперма, как не катализатор концентрации и мобилизации внутренней энергии человека? И только! Демон, спящий в женской утробе, спермой облекается в плоть, и таким образом получается новый человек. До своего появления на свет человек всего лишь облечённый в плоть демон. Демон и потом, во всю человеческую жизнь, остаётся размером с новорожденного ребёнка, и так и живёт в человеческом теле. А душа вносится в него, в тело, при появлении на свет из материнской утробы. То есть, в женщине два демона (тогда как в мужчине - один-единственный), один - её собственный, а другой (их может быть и много) - будущего ребёнка. И второй - либо от неба, либо из могилы. А у мужчины только один - свой, который тоже может быть из могилы.

Сколь ни казалась бы безумной эта идея, её очень многие считают истинной. Следовательно, сперма, отданная закованному в камень демону, может освободить его, "оживить", дать ему способность вырваться из-под власти печати. И начать жить собственной жизнью. Жить так, как я вам уже описал, жить в чьём-то теле, в теле женщины, облекаться во плоть, появляться в теле на свет и - не допускать к себе душу! Ту душу, которая дается телу при выходе на свет. Ведь теперь-то демон уже знает, что в теле он будет в подчинении у души. А так он полный хозяин нового тела. Возможно, именно таких младенцев и убивает Господь.

Кстати, ведь и Онан был покаран не за то, что пожалел семени для вдовы покойного брата, а за то, что излил его на землю, то есть отдал его духам земли. По легенде, именно из этого семени и появились суккубы".

Закончилось время, отведённоё на проявку второй плёнки. Дэргель проделал с ней ту же процедуру, что и с первой, и вновь принялся за чтение. А осталось-то всего лишь несколько строк.

"Да уж, всё это похоже на выдержку из трактата какого-нибудь Элифаса Леви, но это то, что я от неё услышал. И не удивляйтесь моей образованности. Я ещё и не такое знал, пока не умер.

Ну, а дальше вы уже сами додумывайте.

Да, и поспешайте с этого места. Оно скоро под землю всё уйдёт. Между прочим, я уверен, что всякая цивилизация достигает своей вершины тогда, когда находит способ не оставлять после себя следов.

Прощайте. А, может быть, до встречи?

Афанасьев"

"Экая несуразность", подумал Дэргель. Чтение письма - эти пьяные нервные буквы и строки - так его утомило, что сил хватало лишь на то, чтобы добраться до кровати, хотя уже начинало светать, а потому спать вряд ли получится долго. Уже головой на подушке он отрывками думал, что съезжать надо, но... Куда съезжать? Ладно, сына куда-нибудь пристроить... Что значит это "куда-нибудь"? К этой женщине больше никогда... Ещё есть время... А будет ли она человеком?... странные, странные сумасшедшие...

Проснулся от звука голосов, зовущих его через форточку, и оттого, что Митя тряс его за плечо. Было позднее серое утро.

- Пап, пап, проснись, к тебе пришли, - говорил Митя, и всё тряс его за плечо.

- Доброе утро, Вениамин Александрович! - кричали в форточку "специалисты".

- Чего вам надо? - угрюмо отозвался Дэргель. В голове его стоял шум.

- Это не нам надо, а вам, - сказал бригадир "специалистов", когда Дэргель открыл дверь и вышел на улицу. - Сниматься вам надо, и как можно скорее. Вчера, пока вы там на похоронах пьянствовали, мы снова осмотрели эти полости. Здесь ведь, оказывается, машины не ездили уже черт-те сколько лет, на всей этой территории. А вчера вот автобус с покойником да машины с начальством проехались, так там, внизу, всё осыпаться начало. Необратимый процесс. Прямо сейчас всё может рухнуть. Так что, собирайте-ка вы вещички, и быстрее отсюда.

- Легко сказать быстрее, - проворчал инженер. - А вы не сгущаете краски?

- Что вы! Да вы ведь сами в этом разбираетесь не хуже меня. Если желаете, давайте вместе сходим, проверим. Мы всю ночь расчётами занимались. В самом высоком месте высота полости достигает двадцати восьми метров. Как ни странно, это почти под вашим домом. Словно специально.

- Нет, я вам верю. Эх, бригадир, да ведь чему сбыться, от того не сбежишь! - неожиданно даже для самого себя воскликнул он.

Вдалеке прозвенел трамвай.

- Оно верно, - откликнулся бригадир, - судьбу на трамвае не объедешь. Однако же и поперёд её бежать не стоит.

- Да вы, я погляжу, философ, бригадир.

- Нет, я не философ. Я всего лишь та птичка, что клювиком в окошко стучит и заспавшихся пробуждает, - с хитрецой где-то в уголках глаз ответил бригадир.

Дэргель усмехнулся.

- Так ведь это весь музей эвакуировать надо, - сказал он, потерев лицо руками, - надо людей вызывать вывозить всё это хозяйство. В исполком надо идти, за подмогой.

- Желательно этого не откладывать, - сказал бригадир.

Над крыльцом две уже высохшие фотоплёнки. Дэргель подошёл, взял их в руки, мельком глянул на негативы. Как будто, все получились хорошо.

- Это виды города с птичьего полёта, - сказал он, - точнее с вершины Орловского камня. Хотите взглянуть? Впрочем, здесь вряд ли что-то можно увидеть.

Бригадир взял обе плёнки, поднял их вверх и стал внимательно рассматривать.

- Не скажите, - вдруг произнёс он, - очень даже много чего интересного можно увидеть в таком масштабе. Поглядите-ка сюда.

Дэргель посмотрел на те кадры, на которые указывал бригадир. Остальные "специалисты" тоже подошли и стали рассматривать плёнку из-за инженерского плеча.

- Что скажете? - сказал бригадир. - Жуткий портрет. Честно говоря, у меня от этого города именно такое впечатление было с самого начала. Эти полости... да и всё прочее... Так вы это с верхушки Орловского камня снимали, говорите. С какой же это стороны, получается? Похоже, что вот так, словно с лобного места...

Он поводил мизинцем вокруг одного из негативов, самого отчётливого.

Инженер долго рассматривал кадры, несколько минут рассматривал их. Затем перевернул плёнку матовой стороной, и опять долго рассматривал. А потом сказал:

- Мне надо показать их моему знакомому. Митя, пошли, - позвал он сына.

- Куда? Дай хоть умыться, - откликнулся тот.

- Быстрее умывайся. Сходим к Ложбинскому. А на обратном пути, - повернулся он к бригадиру, - зайдём в исполком, насчёт подмоги.

Но бригадир и сам туда собирался, так что взял все труды по обеспечению транспорта и помощи на себя.

Дэргель шёл скованной походкой. У него болела шея, неизвестно отчего, была очень твёрдой, и потому при каждом шаге ему казалось, словно голова отделяется от тела, подпрыгивает на шее, стукается об неё, и этот стук отдаётся и в голове и во всём теле.

Он так и шёл через весь город с развевающимися в руке фотоплёнками. Плёнки то и дело задевали землю, и тогда он оборачивал их вокруг кулака, но они быстро разворачивались, и опять начинали шуршать по земле, собирая на себя чёрную пыль. И по мере того как он шёл, жизнь всё больше и больше теряла для него свою реальность, становилась какой-то совсем чужой, посторонней...

В городе стало по-осеннему прохладно. Люди, иногда появлявшиеся из-за углов и поворотов, кутались в тёплые куртки. Они останавливались и с тоскливым недоумением взирали на мужчину, одетого в один лёгкий костюм, который шёл широкими, но какими-то словно механическими шагами, размахивая фотоплёнками, и на едва поспевающего за ним мальчика, одетого не менее легко и оттого сильно дрожащего, что было видно даже издалека.

- Надо будет купить тебе тёплую куртку, - сказал Дэргель, на нескольку секунд остановившись и посмотрев на сына. И пошёл дальше.

Ложбинский поприветствовал их взмахом руки с нависшего над тротуаром балкона. Он даже не сделал усилия улыбнуться, был как невыспавшийся.

- Я проявил плёнки! - крикнул ему инженер. - Вот они!

И он помахал рукой, держащей плёнки.

- Вы их уже рассмотрели? - сказал Ложбинский, встречая их в своей тесной прихожей.

- Да, - просто ответил инженер.

Ложбинский взял обе плёнки, включил свет в зале, и стал их рассматривать на лампочку. Покачивал головой. Молчал.

- Прекрасно, - наконец сказал он. - Отлично.

- Что вы на это скажете? - спросил его Дэргель, указав на те кадры, которые его поразили.

- Идёмте сюда, - сказал в ответ Ложбинский и повел их в мастерскую.

Когда они вошли в студию, он подвёл их к стоящему в центре её мольберту и сдёрнул с него простыню.

- Как видите, - сказал он, - моё фотографическое зрение ничуть не хуже, чем у "Зенита".

- А ведь так его было видно всего несколько секунд, - сказал Дэргель после минутного молчания.

- Да, - кивнул художник, - но мне этого вполне хватило. Вот ещё фотографии отпечатаем...

- Но что это? - сказал словно самому себе Дэргель. - Простое сочетание теней? Мгновенная композиция?

- Можно и так объяснить, - медленно проговорил Ложбинский, - но я от кого-то слышал, что у человека, который находится на пороге смерти, одной ногой уже за той чертой, сквозь лицо, так сказать, проступает череп. Разве не может быть такого и с городом?

- Да...да..., - только и произнёс Дэргель, не чувствуя в себе сердца.

Он подошёл вплотную к мольберту, легко провёл пальцами по ещё не совсем высохшей краске: - Как вы всё детально прорисовали. Как так возможно...

- Осторожно, - сказал Ложбинский, - еще не высохло. Я всю ночь перед ним простоял.

- Всю ночь..., - повторил Дэргель себе самому, неотрывно глядя в картину, - а они всю ночь под ним лазали...

- Простите?

- "Специалисты". Утром пришли и сказали, что надо срочно менять место жительства... Так что, пойдём мы эвакуироваться...

- Скучно без Афанасьева, - неожиданно сказал Ложбинский. - Странно всё как-то получилось. Ведь вот сколько всего может натворить невесть откуда взявшийся человек... сам того не желая... за какие-то несколько дней, едва за неделю...

- О чём вы? - спросил Дэргель

- О вас... и обо всём... До вас всё шло обычно, и ничего не собиралось меняться. Может быть, и Афанасьев прожил бы еще Бог знает сколько, и дом бы ещё века простоял. Но тут приезжаете вы. Мы все идём в лес, хотя в таком очень давно, много лет не ходили. Афанасьеву этот поход явно оказался не под силу. Сердце у него, скорее всего, от этого и разорвалось... ну, и ещё от всякого, что опять же связано с вашим появлением. На его похоронах машины проходят по верху этих многолетних полостей. И теперь вот... дом должен рухнуть, провалиться сквозь землю... Словно механизм какой сработал...

- Мы пойдём, - сказал Дэргель. Он словно не слышал того, что говорил Ложбинский, словно и так уже об этом знал... или хотя бы замечал. Реальность, чувствовал он внутри себя, всё больше и больше, быстрее и быстрее уходила из окружающего его мира, уходила неизвестно куда, уходила словно сквозь какую-то невидимую дыру. - Мы пойдем... эвакуироваться...

- Я сейчас соберусь и зайду к вам, - сказал напоследок Ложбинский.

25.

"Всё идёт к тому, что я провалюсь вместе с домом", думалось Дэргелю, когда они с Митей подходили к музею, чтобы собрать свои вещи, а заодно и вывезти имущество музея, неофициальным хранителем которого он так внезапно стал. "Может быть, оно и к лучшему. Разве не мечталось мне провалиться из этого мира хоть куда-нибудь, неважно куда?"

По дороге их обогнал огромный КАМАЗ. Он явно направлялся туда, к музею, ведь обычно такие громоздкие автомобили по городским дорогам не ездили - незачем было. Похоже было, что председатель исполкома уже получил информацию о грозящей неприятности, и потому спешно принял необходимые меры.

Заслышав непривычный рёв КАМАЗа, люди выглядывали из скучных окон, раздвигая занавески. Дэргель видел, как в окнах первого этажа появлялись вечно заспанные лица, набрякшие мешки под глазами, лиловые носы, растирающие переносицу руки, халаты в мелкий цветочек... На балконах появлялось что-то невразумительное в полосатых пижамах... блестело очками... сморкалось вниз...

Будто испуганные совы... трепыхая крыльями... боясь взлететь... лица подбородком на сдвоенных кулаках...

Пыль, взвитая КАМАЗом с поверхности дороги, сделала воздух темнее и сумрачнее. Она забивалась в ноздри и мешала дышать. К тому же, она издавала массу звуков огромного разнообразия. Словно проснулись частицы мёртвых людей, смешанные с угольной пылью, и стали задавать вопросы, и шептать, и кричать. И всё это происходило в ушах, в носу, в глазах, в голове инженера. Пришлось прикрыть дыхательные отверстия ладонями, и так и идти дальше.

Но пыль набивалась и в глаза. Они чесались, на них появлялись слёзы.

Но частицы пыли тёрлись в ушных раковинах.

Мир, который покинула реальность, возвращался в сознание неузнанным хаосом.

Хорошо хоть стало немного теплее, не так зябко, как ещё за час до того. Но ветер становился сильнее. Облака тяжелели. Погода портилась.

А вот и наши "специалисты", отметил он про себя. И чего это они с нею разговаривают?

Возле воткнутого в землю красного флажка стояла Скальдина в окружении "специалистов". Судя по всему, они не хотели пропустить её к дому.

- Да вот он сам, - показал на него пальцем бригадир, - я же вам говорил, нет его в доме. А вам не надо туда, опасно.

Она повернулась в его сторону. Чего ей здесь надо? Он хотел было крикнуть ей: "Что вам здесь надо?!" Старая жизнь всё ещё имела в нём силу. Но мышцы рта внезапно свело странной судорогой. Словно сами губы отказывались говорить. Он разозлился на них, взял их пальцами и стал теребить. Наверное, это выглядела смешно, потому что Скальдина как-то удивлённо улыбнулась.

Ветер взмётывал её тёмные волосы. Пыль летела ей в глаза, она щурилась, поправляла волосы, вытирала слёзы кончиками пальцев.

Тут же, рядом с ними, стоял КАМАЗ. Подъезжать ему вплотную к дому было опасно. Поэтому всё, что подлежало эвакуации, необходимо было нести метров пятьдесят от дома до самосвала, и лишь потом как-то складывать к нему в кузов.

- Был бы транспорт полегче, можно было бы подогнать к самому дому, - сказал бригадир, - а так... придётся таскать.

- Что ж, бригадир, будем таскать, - сказал Дэргель. И отправился снимать со стен планшеты с фотографиями.

- Мне можно вам помочь? - крикнула ему в спину Скальдина.

- Не пойму, о чём вы спрашиваете, - ответил Дэргель, - но в любом случае лучше вам оставаться на твёрдой земле. Так безопасней.

Словно завет.

Вдалеке прозвенел трамвай.

В доме было всё, как всегда. Дому ничего не было известно о грозящей ему опасности. Посреди комнаты лежали, так до конца и не разобранные, два чемодана. Из того, что с пружинным замком, углом торчал альбом с семейными фотографиями, который сам Дэргель терпеть не мог и с удовольствием выбросил бы его в ближайший мусорный контейнер. Но жена бы этого не перенесла. Поэтому приходилось повсюду таскать этот альбом с собой.

"Как же мне надоели все эти мертвецы!" сказал он сам себе. И это - он почувствовал - была его собственная мысль, мысль, пришедшая из нутра его существа, а не извне, не от неизвестных предметов.

Он с чувством брезгливости вынул из чемодана альбом. Альбом открылся на странице с его собственной детской, лет в десять, фотографией. "Вот и я здесь. Молодой, симпатичный человечишка. Что в нём от меня нынешнего? Ничего. Значит, это не моя фотография. Тогда зачем я её храню? Надо, непременно надо избавляться от демонов".

Он глянул в глаза тому, что был на старой фотографии. Омерзительно. Эта отвратительная весёлость в глазах. Беззаботность. Первые годы жизни тела, целиком и полностью находящиеся во власти демона. И хоть бы намёк на наличие души в этих детских глазках.

Он бросил альбом на пол, словно какая-то скользкая гадость обожгла ему руки. Огляделся вокруг себя, на комнату, в которой десятки лет никто не жил. Она не отдавала свою пустоту людям, которые попытались пожить в ней хоть немного. В ней не было места для человеческих тел. Они прожили здесь почти две недели, но комната так и не стала жилой, не стала хоть немного менее пустой. Её упругая, воинствующая пустота не желала капитулировать перед человеком. Странное это было ощущение, казалось, даже если будет разрушен дом, то пустота его комнат каким-то образом всё равно не распадётся, останется на своём месте.

Что ж, пора было браться за работу.

Он прошёл в ту комнату, на стенах которой были развешаны планшеты с фотографиями местных выдающихся людей. Отовсюду из стен смотрели на него глаза некогда живых людей. Смотрели, словно вновь в них вернулась жизнь... на какие-то мгновенья...

- Сжечь бы вас всех, - сказал он глазам, - отправить в преисподнюю.

На мгновенье перед его мысленным взором возникла картина корчащихся в огне фотографий. Он даже слышал издаваемые ими жуткие звуки. Если бы это было в действительности, он не стал бы их спасать. Огонь - лучшее место для воспоминаний, вне зависимости от их качества. Вообще, старое, отмершее - главная пища огня, следовательно, и место ему на дне угольного карьера.

Никого и ничего не надо спасать. Всё и без того уже погибло. Осталась лишь эта эмульсия на бумажках. Больше ничего. Нет, ещё эти жуткие чёрные, белые, серые пятна, которые в своём сочетании дают портреты призраков, большинством людей принимаемые за человеческие портреты.

Он услышал шаги и обернулся.

- Что это с вами? - спросил вошедший Ложбинский. - У вас лицо как у... инквизитора. "И поджёг этот дом..."

- У меня действительно такое ощущение, словно весь мир доживает свои последние мгновенья, - сказал Дэргель. - Во всяком случае, мне не хочется его больше видеть.

- Тогда почему бы вам не покончить с собой? - сказал Ложбинский.

- Легко сказать, - вздохнул Дэргель, - как начнёшь об этом думать, так сразу же находится тысяча причин, почему этого делать нежелательно.

Порыв ветра хлопнул дверью, принёс с улицы пыль, поднял пыль в комнате.

Фотографии зашелестели на стенах. Оказалось, они были так плохо приклеены, что легчайший напор воздуха мог бы снести все их с планшетов. Но, видимо, за всё то время, пока они здесь висели, воздух в комнату не врывался. Словно внезапно ожившие птицы затрепетали крыльями, так заколыхались отклеившиеся фотографии. В их шелесте слышались недовольство и досада, ярость и злость. И было в нём что-то нездешнее.

"На моих глазах разыгрывается какая-то драма, смысл которой я понять не могу", думал Дэргель. "Не могу потому, что разыгрывают её не живые люди. А логику мёртвых понять невозможно. Она у них такая от недостатка телесности".

- Тем более, - продолжил он, - что убить себя всё равно невозможно. Это всё иллюзия, что человек может покончить c собой. Он может, разве что, выстрелить себе в голову или там повесить своё тело за шею на верёвку. А убивает его всё равно Создатель. Раз он создал нас смертными, такими, что от дырки в голове можно умереть, то значит, он и есть подлинный убийца. И здесь не с чем спорить. Сами подумайте - зачем Богу живой человек с дырой в голове? Он ведь мыслит не по-человечески. А вы всерьёз мне это советуете?

- Не то, чтобы советую, - ответил Ложбинский, - здесь вряд ли уместно советовать. Я лишь думаю, что если душе отвратительно данное ей тело, если она никак не может с ним ужиться, то зачем им существовать вместе? Не лучше ли развести их, отдав, так сказать, Богу божье, а земле земное?

- Да ведь это не честно получается по отношению к телу: душа освобождается, а телу в землю идти гнить или в огне корчиться.

- Такова судьба тела. Тут уж ничего не поделаешь - у него роль подчинённая. Его дело выполнять указания. Бог дал Адаму и Еве "кожаные одежды" перед самым их изгнанием из рая; тогда почему же они увидели, что наги? Чем же они были до того, как облеклись в кожу? Неужели телами без кожи?

- Я знаю, кем они были, - сказал Дэргель.

- Кем же?

- Демонами.

- Действительно. А ведь это мне следовало бы догадаться, - скривился Ложбинский.

- Так вы ведь и догадались, но догадались как художник, а не как некто пользующийся для выражения своих догадок словами. На ваших "демонических" картинках сплошь всё адамы да евы. Все в своей полной обнажённости.

- Может быть. Но всё же... "наги". Как быть с этим?

- Наги значит невидимы, прозрачны, - сказал Дэргель. - Невидимость - подозрение в несуществовании, и стыд за сомнительность собственного существования. Как нагой человек слит с природой, то есть, по сути, не существует в качестве человека, а одежда - знак разума! - выделяет его из неё. Лишь наличие у человека разума подтверждает его существование. Поэтому тело и вторично, я думаю. Пока оно живо, в нём сосуществуют душа и демон, демон и душа. Они ни добры, ни злы, они разные и друг друга дополняют. А вот после смерти тела душа остаётся той же, а демон становится злым, наверное, оттого, что ему достаётся вся чёрная работа с материей. То есть, именно ему-то и больно. Поэтому от демонов и стараются избавляться, заковывая их в камень.

Ложбинский смотрел на него с изумлением.

- Откуда вы всё это... это какое-то... не знаю как и назвать-то... "криптоманихейство" какое-то что ли ...

- От Афанасьева, - ответил Дэргель, и протянул ему письмо. - Хоть он и просил никому..., да ведь кого может переделать вся эта блажь?

- Вы говорите это "блажь" с таким сожалением в голосе...

- Это потому что мне страшно

- От чего же вам страшно?

- Непонятный мне страх. Наверно, можно найти его причину. Наверно, можно его объяснить. Но это будет иллюзорное объяснение. Ведь всё равно он никуда не исчезнет. Даже если объяснишь себе истоки своего страха, то окажется, что есть ещё и другой страх, причины которого не знаешь. И так вот до бесконечности. Поэтому всякая попытка объяснить его бессмысленна. Он уйдёт лишь со смертью. Наверно, многие кончали с собой только потому, что хотели от него избавиться навсегда. Но этот страх, я знаю, я понял, он идёт от демона. И если покончишь сам с собой, то освободишь демона. А ему того лишь и надо. Этот страх, это его оружие освобождения. Поэтому я никогда не стану себя убивать, не стану давать свободу своему демону. Не позволю ему после меня вселяться в кого бы то ни было. Более того, я сделаю всё для того, чтобы он навсегда остался со мной, а может быть, и во мне.

- Но как вам это удастся?

- Я что-нибудь обязательно придумаю...

- Вряд ли можно убить в себе Адама...

- Я придумаю...

Внезапно Дэргелю сделалось смешно от мысли, что председатель горисполкома прислал для эвакуации музея целый КАМАЗ. Как на него всё это нагружать? Он хотел было рассмеяться, но ничего у него не получилось: лицо было ужасно твёрдым. Мышцы буквально одеревянели, в таком они были напряжении. А он этого и не замечал. И только сейчас заметил. Скулы сведены до боли. Челюсти словно чужие.

Тогда он лишь клацнул зубами.

В комнату вошли люди. Это были "специалисты", предводимые бригадиром, и водитель КАМАЗа, в кепке и сапогах.

- Мы будем вам помогать, - сказал бригадир.

Он взмахнул обеими руками - и его подчиненные просились снимать планшеты со стен и укладывать их один на одни стопками.

Работа у них спорилась - словно не геологами они были, а специалистами по очистке помещений. Руки их были удивительно ловкими, так быстро и легко взмывали они над землёй, что казалось, и не руки это были, а крылья. Планшеты, словно сами собою, слетали со стен и складывались в стопки на полу. Эти стопки затем взлетали на макушки специалистов и так неслись, взметая пыль подошвами сапог, прямиком к КАМАЗу. А там уже оказавшийся в кузове водитель перехватывал их с той же лёгкостью, хотя и при помощи какого-то хитрого приспособления из двух досок и связывающих их верёвок, и раскладывал в огромном кузовном пространстве, где они лежали, такие жалкие и теперь уже действительно мёртвые, превращающиеся в пыль.

При виде такой резвости у Дэргеля полегчало на сердце, настолько полегчало, что он и сам этому удивился. Умом он понимал, что полегчать ему уже не может никогда, потому что из головы мысли уже не исчезнут никогда, покуда он жив. Но, как оказывается, и при тяжёлых мыслях на сердце может быть легко. Странное состояние, недоумевал он. Словно что-то понял, но сердцу об этом уже известно, а до сознания ещё не дошло. И это - то, что появилось в сердце - росло в нём всё сильнее и сильнее.

Легко включился он в общую работу. Глядя на таких лёгких, порою казавшихся бесплотными, но при этом невероятно сильными и проворными, специалистов, он сам наполнялся этой лёгкостью, все его мышцы становились лёгкими и сильными. И в движении не ощущалось никакой тяжести. Все те вещи, что он выносил из музея - какие-то книги, стулья, кресла, колыбели, прялки, столики, коврики, что-то ещё, названия чего он не знал - всё это потеряло свой вес, существовало лишь по недоразумению, связанному со временем. И сейчас, сейчас всё это с радостью неслось к окончанию своего долгого, слишком затянувшегося существования.

И Дэргель незаметно стал ощущать своё тело одной из этих старых вещей, в потоке которых мчится и оно, мчится в неведомое окончание жизни. Его уже не удивляло такое состояние тела, он не задумывался о нём, поскольку глубиною души знал, что всё становится на свои места, приходит в никогда ранее не существовавшую гармонию. Если что-то ещё и оставалось по другую её сторону, то оно быстро становилось несущественным, не достойным того, чтобы быть.

В голове зазвучали совсем иные звуки. Те, к которым он привык, которые уже и слышать перестал, исчезли, и появилось что-то совершенно новое, необычное. Звуки не были хаотичными, но складывались в казавшееся совершенным единство. И они более не принадлежали внешним стихиям и предметам, но шли откуда-то изнутри его существа. И само существо становилось иным, не новым, напротив, словно бы вечным, пережившим уже невероятное количество лет. Это звучала сама Вечность. Во всяком случае, такое у него было ощущение. И лишь где-то в глубине мозга шевелилась ещё слабенькая мысль о возможном обмане. Но этот червь не был смертельным. Всё уже было решено.

Приблизительно часа через полтора работы решили сделать перерыв, выпить чаю, который Скальдина приготовила на плитке с газовым баллоном, которую бригадир предусмотрительно вынес из дома и поставил рядом с флажком, в нескольких шагах от машины. Сколько ни пыталась поначалу проникнуть девушка за опасную границу, непременно кто-нибудь из мужчин пресекал её попытки. "Ку-уда?!" то и дело звучало возле флажка. Девушка тушевалась, зло отворачивалась. В конце концов, она оставила свои бесславные попытки и занялась всякими мелкими делами возле машины. И таких мелких дел оказалось множество. То фотографии отклеивались с планшетов, рассыпались и разлетались прямо из рук, то что-то отваливалось от старинных предметов, то глиняная утварь рассыпалась казалось от единого дуновенья ветерка. Вещи словно сопротивлялись тому, что с ними сейчас проделывали эти люди. И Скальдина была на стороне людей: она тщательно всё собирала. Каждый предмет, каждую фотографию или отвалившийся от чего-то кусочек она подбирала и отдавала принимающему в кузов.

- Вот ваш дед, - однажды сказала она Дэргелю, и показала ему мутную старую фотографию, которая, видимо, тоже сорвалась с планшета. С фотографии смотрело весёлое, довольно чужое, хоть и со знакомыми чертами, лицо, хозяин которого очевидно был человеком весьма волевым, но не без червоточины. Этой фотографии не было в семейной коллекции. Инженер подержал фотографию в руках, не зная, что с ней делать дальше, но потом всё же сунул её в кипу других, которые держала в руках Скальдина. Ему почему-то вспомнился негатив фотографии Крайнинска, сделанной им на вершине Орловского камня.

Вокруг столбики мелких смерчей взмётывали кверху чёрную пыль. От этого в ландшафте возникала некоторая зловещесть. Он словно был мёртв, но пытался ожить, двигался.

Несколько людей сидели на старых стульях в окружении черных пылевых смерчиков и пили себе чай. Иногда смерчи пододвигались совсем близко к людям, так что пыль летела прямо к ним в стаканы, оседала на стекле и на поверхности чая. На неё не обращали внимания, глотали её вместе с чаем. Только Митя взял чайную ложечку и вытаскивал ею из своего стакана мелкие пылинки.

Всё проходило в молчании. Никому не хотелось говорить.

"Специалисты" не столько пили чай, сколько грели о стаканы свои ладони.

- Что ж, продолжим, - сказал, наконец, бригадир. - До темноты всего пара часов, хотелось бы со всем этим сегодня же и покончить.

Однако быстро не получилось. Вещи переносили но самой ночи. Включили свет, "специалисты" зажгли карманные фонарики. Лучи фонариков то и дело выхватывали из тьмы столбики чёрной пыли, которые не становились больше, но и не исчезали. Так и передвигались с места на место, кружили перед домом. Казалось, они чего-то ждут.

Завершали "эвакуацию" совсем недалеко от полночи. Все устали, двигались еле-еле. Даже "специалисты", которые, казалось бы, вообще не знали что такое усталость, передвигались с поникшими долу плечами. даже Ложбинский, натренированный своими многодневными вылазками в лес, всё чаще останавливался, чтобы сделать передышку. А ведь именно теперь, когда вся мелочь была уже переправлена к грузовику либо прямо к нему в кузов, оставалось перенести самое тяжёлое: четыре громоздких шкафа, которые от древности своей были довольно лёгкими, но, тем не менее, чрезвычайно неуклюжими.

Только Дэргель не замечал усталости. Да, наверное, у него её вообще не было.

Скальдина хотела было уйти домой, но Митя уговорил её остаться ещё немного, так чтобы потом они могли вместе пойти к ней. Она согласилась. Вдвоём с мальчиком они уселись на груду одеял. Сон сморил их почти моментально. Они лежали на одеялах спящие моментальным сном, а тёмные мелкие смерчи всё кружили вокруг них.

А проснулись они вместе в одно мгновение, когда сквозь тонкую поверхность сна услышали рокот заводящегося мотора КАМАЗа. Они подумали, что "эвакуация" закончена.

Однако потом они увидели, как люди выходят из дома, и шофёр среди них.

Окружённый пылевыми столбиками, которые почти слились в единую пелену, которая была темнее ночной тьмы, огромный самосвал тронулся с места и, так как стоял он всё время кузовом в сторону дома, то проехал вперёд и сделал полный разворот. Теперь его корпус был направлен в сторону дома.

Было тяжело дышать, и глаза почти ничего не различали в ночной черноте. Свет фонариков в руках у "специалистов" проваливался во тьму, словно чьи-то невидимые руки прикрывали его от глаз. Насыщенная чёрной пылью тьма обрела полную власть над этим местом. И было лишь видно, как громада КАМАЗа всё быстрее двигалась к музею.

Это был сон - и Мите хотелось быстрее проснуться, пока во сне не случилось что-то страшное. Он схватил руку стоящей рядом с ним Скальдины. Теперь, в этой плотной, удушающей тьме, он не столько видел Скальдину, сколько чувствовал её присутствие - и он обхватил её руку, прижался к ней. И как-то отдалённо отметил про себя, какая у неё крепкая и сильная, надёжная, почти мужская рука. Подумал, что он, наверное, с удовольствием бы женился на этой женщине.

- Что это? - прошептал он.

- Не знаю, - шёпотом же ответила она.

- Я ничего не вижу, - снова прошептал он.

Ростом он едва доставал ей до плеча, и теперь, когда она опустила глаза, чтобы посмотреть на него, то увидела вместо него тьму. Она чувствовала, как Митя прижимается к ней, как его маленькие пальцы впились в её руку - но не видела его. Она не видела и себя. Тьма покрывала всё вокруг до уровня её плеч. Она чувствовала своё тело, но не видела его. Голова почувствовала себя совершенно отдельным от туловища живым существом. Она подняла свободную руку - и увидела как та, словно чужая, вынырнула из тьмы. Скальдине стало невыносимо страшно - и сквозь этот страх прорастала столь же невыносимая радость.

- Митя, - прошептала она, - не бойся. Я здесь. Попробуй найти там внизу что-нибудь, на что ты мог бы встать. Я бы взяла тебя на руки, но ты слишком тяжёлый. Поищи, а я буду держать тебя за руку.

Поначалу страх не давал им двинуться с места. Казалось, стоит лишь сделать шаг, как тут же провалишься в бездонную пропасть.

И всё же Скальдина сделала этот шаг. Затем другой. Митя - там, внизу, во тьме - покорно двигался за ней, всё так же вцепившись ей в руку.

Через несколько шагов он наткнулся на стул, и сразу вскочил на него, тут же вынырнув из тьмы и оказавшись лицом к лицу со Скальдиной.

- Ну вот, - сказала она.

В эти мгновенья они увидели, как верхняя часть машины, нижняя часть которой также была скрыта тьмой, а верхняя была лишь определённой формы сгустком тьмы, приблизилась к вырастющим из тьмы и еле видным стенам дома. Потом всё это слилось в единую массу. Раздался шум, грохот рушащихся стен, треск ломающегося дерева, какой-то металлический звон. И вдруг эта масса исчезла.

Митю и Скальдину обдало сильной волной пыли. Всё вокруг заходило ходуном. Ножки стула, на котором стоял Митя, подкосились, треснули, и мальчик вновь оказался во тьме. Он потерял руку Скальдины, хватался за что-то, за землю, но руки стали совсем слабыми. И поэтому он просто свернулся на земле калачиком - и уснул.

И во сне, как наяву, увидел своего отца, направляющего луч фонарика перед собой, на лобовое стекло мчащегося прямо на него самосвала, и выхватывающие из темноты чьи-то совершенно белые глаза. Его лицо было совершенно неподвижным. "Он тоже спит", подумалось Мите во сне.

26.

Сон его завершился, когда тьмы уже не было. Он лежал на одеяле, укрытый его завёрнутым уголком. Воздух всё ещё был полон пыли, но уже не был таким удушающим, как ночью.

Людей вокруг было много. Одни, было видно, здесь по долгу службы, а иные - таких было больше - были праздными зеваками. Мальчику стало противно от вида их красных осовелых глаз, от их сложенных на груди рук, от их беспрестанных, удваивающих подбородки зевков, которые они даже не прикрывали ладонью.

Земля вокруг была потрескавшейся и очень неровной, стала какой-то грубой, первобытной. Именно про такую землю и можно сказать, что на неё не ступала нога человека. Людей хоть и было вокруг достаточно много, их туфли ещё не успели притоптать её после ночного происшествия, а их всё ещё вполне ночные лица добавляли окончательной серости в и без того пасмурный и унылый довосходный пейзаж.

Тугая синяя тень ещё покрывала всю видимую в разные стороны землю. Лишь далеко на западе - по едва видимой кайме края карьера - понемногу проявилась тоненькая светлая полоска, и за вершиной Орловского камня в небе появился клочок света, излучаемого солнечным огнём.

Лица знакомых ему людей, заметил Митя, сильно изменились. Что в них изменилось - уловить было трудно. Но, присмотревшись, он понял, что они покрыты чёрной пылью более, нежели обычно. И это всё.

Всё?! Если бы этого было мало! Но это выглядело так, словно пыль настолько овладела людскими лицами, что стала тем материалом, из которого они созданы. Они словно поднялись из той земли, что была сейчас под их ногами.

На мгновение Мите показалось, что тьма, которая недавно поглощала его, никуда не ушла, а всё ещё здесь, но не вокруг, не в воздухе, а на лицах людей. Наверное, и его лицо такое же, подумалось ему, такое же тёмное, такое же угольное. Он провёл по нему пальцами и посмотрел на них. Но они и так были совсем чёрными, и непонятно откуда на них эта чернота - то ли с лица, то ли они сами такие, ведь там, в темноте, и он хватался за землю...

По мере явления света солнца лица менялись - но живее не становились. Застывшие в каком-то последнем выражении, они не менялись. К тому же, они стали неуловимо одинаковыми у Скальдины и Ложбинского, и так же неуловимо совершенно другими и похожими между собой у "специалистов" и их бригадира.

Пролом был огромен. От самого красного флажка, так и продолжавшего стоять там, где его установили "специалисты", и до края карьера - уцелевшего благодаря бетонным укреплениям - тянулся он, а правым краем достигал самого Дворца культуры, захватив и клумбу в парке, где росли несчастные, покрытые чёрной пылью чахлые розы. Левый же край находился совсем недалеко от того места, где ещё недавно стоял дом. Карьер разрастался.

Исследования пролома велись настолько интенсивно и тщательно, насколько это позволяли имеющиеся в распоряжении исполкома людские ресурсы. Добровольцы толкали друг друга, мешали тем, кто хоть что-то знал про то, как поступать в таких ситуациях, и лезли повсюду безо всякого толку. "Специалисты" отталкивали их, а они снова лезли, словно какие-то бестолковые насекомые.

- Не довелось вам толком пожить в этом доме, - сказал Ложбинский, взяв Митю за локоть.

- У вас лицо чёрное, - ответил ему Митя.

- У тебя тоже.

- Я знаю. А где отец?

- Не знаю, - развёл руками Ложбинский, - где-то здесь, должно быть. Найдут.

- Нет, - сказал ему Митя, - не найдут.

- Почему ты так думаешь? - Взглянув в глаза мальчика, он с удивлением увидел в них что-то похожее на презрение, которое свойственно лишь совершенно взрослым людям. С чего бы это?

"Впрочем, подумал Ложбинский, ведь он совершенно прав. Его, конечно же, не найдут".

Спокойствие мальчика показалось странным единственно лишь председателю исполкома.

- Что же произошло? - всё повторял он и повторял. - У меня это в голове не умещается. С чего могло такое вот произойти? Не сама же машина завелась? Не сама же она поехала прямо на дом. Кто-то же её завёл и направил. Не бывает на свете такого, чтобы никто не направлял. Всегда кто-то направляет. Всегда кто-то должен направлять. Но кто же? Кому это понадобилось?

Однако сейчас, когда машина ещё покоилась на дне провала, когда до неё ещё не добрались спасатели, никто ничего сказать не мог. Странное это происшествие затаило в себе какую-то скрытую от посторонних глаз историю.

- Да вы успокойтесь, - сказал председателю бригадир, - всё равно никто не узнает всей истины.

- Истины? - удивлённо глянул на него председатель. - Да мне истина и не нужна вовсе. Мне надо причины найти. Причины происшедшего. Да что там... - махнул он рукой.

Потом все вокруг - и председатель исполкома, и Ложбинский, и Скальдина, и даже Митя - как-то забыли о "специалистах" и их странном бригадире. Лишь Митя потом уже, много позже, вспомнил о них, но сколько ни искал их глазами, так и не смог найти. Но спрашивать о них он никого не стал.

А кроме него так никто о них и не вспомнил.

А если бы и вспомнили, то что бы это смогло прояснить?

Эпилог.

Ни инженера, ни его труп так и не нашли. Сколько ни искали - всё было напрасно. Собственно, и искали-то не особо напряжённо. Конечно, он провалился под землю - но ведь и под землёй искали! И не нашли. Значит, он превратился в пыль, решили в конце концов жители города. И власти с этим тихо согласились, поскольку что ещё им оставалось делать? Он стал отныне числиться без вести пропавшим, однако куда его в этом статусе вписать тоже не было ясно, ведь, как оказалось, он всё ещё не был прописан в Крайнинске. За недогляд соответствующие чиновники получили подобающие им взыскания, однако ситуацию это не изменило. Поэтому папку, в которой содержались некоторые принадлежащие этому делу бумаги, оставили открытой, и так и положили в сейф канцелярии горисполкома. Этот выход оказался не только единственным, но и единственно верным для памяти инженера, с которой тоже пока не знали что делать.

Вскоре приехала его жена, мать Мити. Это была, как и следовало ожидать, ничему не удивляющаяся женщина со столетними глазами. Они жили у Скальдины. Но не долго. Она никак не могла найти языка, на котором ей следовало бы разговаривать с людьми, знавшими инженера. При встречах Ложбинский пытался было рассказывать ей об их совместных с инженером путешествиях по окрестностям Крайнинска. Но она слушала словно бы не его, а только его рот, которому она не придавала значения, поскольку то, что он издавал, были всего лишь звуки.

Об инженере вспоминали, но нехотя и не вслух. Все казалось бы всё понимали, но никто ничего не мог объяснить никому. И поэтому стеснялись говорить.

Пыль, поднятая обвалом, постепенно оседала. А там еще дожди прошли, и воздух стал прозрачнее, чем был раньше. Многие это заметили. Но что с того?

В городе перестал появляться Угольщик. Вначале этого не заметили, однако прошло несколько дней и ночей, и недостача стала ощутимой.

Город продолжал медленно умирать.

Люди продолжали существовать в нём до самой смерти только потому, что ни о чём другом не имели представления.

Поезд всё так же приезжал по утрам и уезжал по вечерам.

Что уж говорить о солнце и тени от Орловского камня.

Однажды Митя исчез. Утром обнаружили, что его нет на месте, то есть, на диване в зале большей квартиры, которая принадлежала Скальдине. Сонные, не умывшись, пошли они его искать. По пути зашли к Ложбинскому. Он взял жену и сразу же направился к пролому, где прежде стоял краеведческий музей. Но и там они не нашли мальчика.

Они - а вместе с женой Ложбинского их было всего лишь четверо - спустились в пролом и пошли по дну.

Идти было трудно. Повсюду обломки породы, груды шебня и пыли. Их невозможно было обходить, и потому приходилось взбираться по скользящей под ногами мелочи. Им до смерти надоели тайны.

Еще с час продолжали они поиски. Шли порознь, но не теряя друг друга из вида.

Ходили. Ходили.

Наконец его нашли лежащим на земле, в обнимку с каким-то старым бревном.

Он крепко спал. А когда проснулся, сразу спросил: "А где Угольщик"?

Что могли ему ответить эти люди?

Он сказал, что хочет взять с собой это бревно. "Зачем оно тебе?" спросила мать. Но сын ничего не ответил, и даже посмотрел на неё лишь исподлобья.

- Мама никогда не понимала папу, - тихо сказал он Ложбинскому, помогавшему Мите тащить бревно, когда они оказались на некотором расстоянии от женщин.

- Почему ты так решил? - спросил Ложбинский.

- Вот увидите, - сказал Митя, - она сейчас не захочет брать Джабада с собой.

Дмитрий едва ли не слово в слово пересказал мне сказанное ему тогда Ложбинским, такое было впечатление. Ложбинский сказал, что инженеру была свойственна в чрезмерно обостренном виде страсть к возвращению, которая свойственна всем мужчинам, но совершенно не сврйственна женщинам. "Женщины хорошо понимают, что не бывает никаких возврашений. Их не мучает ностальгия по оставленным местам. Самой большее, им иногда бывает интересно как там всё идёт "без них" - и не более. Они ни о чём не жалеют. Если бывает, что приходится им вернуться в некогда обитаемые ими места, то они не возвращаются, а скорее уж возвращают то, что ещё можно вернуть. Они знают, что всякая попытка возвращения чревата окончательным разрушением и того, кто возвращается, и того, куда он возвращается. Заметь, все великие ностальгические книги - от Гомера до Пруста и уж не знаю кого еще сейчас - написаны мужчинами. И далеко не все они заканчиваются удачно для героя."

- И ведь знаете, - сказал мне Дмитрий, - как это согласуется с легендами туранских горцев. Как только в их среде стали возникать гинекократические тенденции, они стали забывать о том, что пройдёт время и они обязаны будут вернуться к морю. Они их напрочь забыли. У всякого кочевого народа неизбежно должна возникнуть гинекократия, иначе народ исчезнет - без наличия скрепляющего начала - и как только гинекократия полностью берёт своё, то народ становится оседлым и его стремление к возрождению былого - то есть его история - исчезает. Народу уже более не хочется востанавливать свои корабли.

Ложбинский остановился и обернулся к мальчику.

- Тогда оставь его мне, - сказал он.

- Зачем он вам?

- Ты уедешь, - сказал Ложбинский, - у тебя жизнь ещё только начинается. Тебе придётся много переезжать с места на место, из города в город, возможно, из страны в страну. Что же ты будешь с ним делать? От него тебе будут одни неудобства. А ведь тебе и поговорить с ним будет некогда. Оставь его здесь. Если тебе потребуется, приедешь. Он будет стоять у меня в мастерской.

- Я подумаю, - сказал Митя, - у меня ведь больше ничего и никого нет. Я, может быть, не смогу без него.

- А сейчас куда? - спросил Ложбинский.

- Давайте отнесём его к вам.

- Ты уже подумал?

- Ещё нет. Но сейчас, мне кажется, ему будет лучше у вас.

- Что ж, - сказал Ложбинский, - давай ко мне. Извини за вопрос, - продолжил он, - а мама твоя знает о..., о чём мы с тобой знаем?

- Знает, но не разрешает себе верить.

- Прискорбно. Хотя... её можно понять.

Ложбинский почувствовал себя неуютно рядом с мальчиком, который как будто знает что-то такое, о чём он, обошедший леса и болота, побывавший в разных странах и знакомый как с большими людьми, так и с мелкими лешими, не догадывался. Ему вдруг показалось, что он стал младше, и сильно младше.

- Ах, несите его куда желаете, - ответила женщина на предложение Ложбинского отнести бревно в его мастерскую, - мне-то что до него?

Ложбинский лишь пожал плечами. Вроде бы, что-то хотел он ей сказать, но... так и не нашёл даже нескольких слов.

- Вот видите, - потом сказал ему Митя. И добавил:

- Я думаю, сбылась её мечта, да ещё так сбылась, что ей самой страшно в это поверить.

- Но то, что ты говоришь... это просто невозможно, - сказал как проворчал Ложбинский. - Впрочем, циники всегда оказываются правы.

Вдалеке прозвенел трамвай.

Теперь они несли бревно уже вдвоём. Две женщины ушли домой к Скальдине, попрощавшись с третьей, которая тоже равнодушно пошла домой.

Дождь усилился. Он смыл пыль с бревна, и, когда они принесли его в мастерскую, то увидели, что на одном его конце чётко обозначились черты лица. Глубокие глазницы, из которых сочилась вода. Трещина, рассекающая лицо по линии носа...

Вдвоём они начали искать место, куда бы поставить Митину находку. Они ставили древнего идола то в один угол мастерской, то в другой угол.

Ложбинскому эта ситуация немного напомнила ту ночь, когда вдвоём с Дэргелем они вытаскивали из окна музея мертвого Афанасьева.

Ни одно из пробуемых мест не казалось подходящим.

В конце концов, Ложбинский сдвинул два кресла, разгромоздив их от множества мелких вещей, и между креслами поставил идола, так что тот был плотно сжат высокими подлокотниками.

- Пусть твой Джабад здесь пока постоит, - сказал он Мите, - со временем он найдёт себе подходящее место.

Мальчик согласился.

Вечером сюда зашла Скальдина. Увидев стоящего меж двух кресел идола, она подошла к нему. Немного постояв лицом к лицу с ним, она вынула из сумочки обруч, который она называла "диадемой", и возложила его на голову идола.

Через неделю Митя и его мать уехали в Ленинград, так и оставив Джабада в мастерской Ложбинского. Ей очень хотелось уехать раньше, как можно скорее, так не нравился ей этот городок, так осточертели ей эти воспоминания - но некоторые формальности это раз, а потом, всё таки это было несолько бестактно по отношению к покойнику, который даже до сих пор еще не найден - вот так взять и уехать. Поэтому и провела она здесь - со скрепами на сердце - эту долгую и едва ли не самую отвратительную в её жизни неделю, полную изредка прерываемого обыденными фразами молчания и облаками сигаретного дыма, который потом Скадьдина долго еще выветривала из своей квартиры.

Митя перед отъездом пришёл к Ложбинскому попрощаться и попросить прощения.

- Когда я окончательно вырасту, - сказал он Джабаду-истукану, - я обязательно за тобой вернусь и возьму тебя с собой.

Ещё он посмотрел ему в пустые и глубокие глазницы.

Провожали их на том же вокзале. Вокруг были те же люди. Было так же тихо, как было здесь тихо всегда.

А Джабад - или кем бы он ни был - так и стоит в мастерской Ложбинского.

Иногда (когда совсем уж не работается и вообще невмоготу жить) художник наливает две рюмки коньяка. Одну ставит на подлокотник перед идолом, а другую выпивает и наполняет, снова выпивает и снова наполняет...

И говорит о чём-то совсем непонятном.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"