Виднейший представитель диаспоры N-ских цыган Степан Ермолаевич Ярковский умирал.
Его жизнь - такая крученная, принесшая горе многим людям, положенная им на алтарь наживы и сожженная там, заканчивалась вчуже от прежних устремлений, вчуже от всего, даже от жажды жить. Он устал... измаялся возвращаться из небытия в мир, где властвует боль. Здесь, в спальне его дома-дворца, она повсюду: в подушке, одеяле, ночном белье, потрескивании поленьев в камине, в далеких голосах родственников, в ложке бульона... Из разнообразия желаний осталось одно: почувствовать, как старший сын прокалывает иглою пах и шарит вену; из легиона мыслей - единая дума. Дума та - страшная. Крепко нагрешил Степан Ермолаевич. И хоть вчера исповедался и причастился он, и хоть третьего дня отделил изрядный кус от черных денег своих церкви, а нет мира в душе, стонет она по загубленным жизням. Да разве ж мог предположить он, сроду не знавший участия к людям, что в последние часы полюбит их: всех, какие есть на Земле; распоследнего мерзавца будет готов принять к сердцу. Что это? Откуда это в нём?
Да, он не такой, как прочие цыгане. Он, по прапрадеду, полукровок. Отдыхал зажиточный табор под Ярославлем на кочевье в Бессарабию, там-то и влюбился ярославский господарь в его прапрабабку, а та, без ума, в него. Две недели чуть не жил в таборе богатый дворянин, просил за себя Земфиру. Уж такую скамейку сулил, дай Бог каждому! Но не захотел вожак табора - отец красавицы - отдать единственное дитя за русака, прогнал надоевшего барина, а дочь приголубил плетью, чтоб легче перенесла она разлуку. В ту же ночь, Бог весть как, а выкрал бедовый господарь свою душеньку. Знать, без сговора дело не обошлось, иначе как объяснить этакие деньжищи - четыре катеньки - что нашли у кострового в сапоге под стелькой. И как ни божился цыган, что покрал деньги из кармана купчины на ярославской ярмарке, как не ел на том землю, так с четырьмя катеньками во рту его и схоронили.
Лишь к утру ближе хватился Петр Ярковский дочери. Шесть групп по семь конных отрядил он на разные стороны в погоню. И - пошло дело: гул копыт только! Как тут убежишь? Да хоть бы мчались беглецы без продыху, а то, проскакавши два часа, остановил тать-дворянин взмыленную тройку, и остаток ночи проплакали звезды, наблюдая, как торжествует на ромашковом ковре любовь. О, звезды всё знали наперёд! Не напрасно чертили они слезами низкое августовское небо, под которым, к заре, в распряженной кошевке остался стыть труп зарезанного барина.
Вскоре Петр Васильевич выдал Земфиру замуж. Хорошего мужа ей нашел, из богатого рода. А перед тем накрепко запечатал суесловные рты: где золотом, где словом, где делом - очень уж уважаем был ром баро цыганами, настолько, что, когда странно светленькому первенцу Земфиры он даровал свою фамилию, и, стало быть, будущие привилегии, именитый зять пикнуть не посмел. Чему следовал, принимая это решение, суровый отец, неизвестно. Может, знал он, что за штука такая - любовь. И что только она способна дарить миру наилучших детей.
Да, очень уж отличается от остальных цыган Ярковский Степан Ермолаевич. Течет в его жилах, вперемешку с цыганской, голубая кровь. Кто из российских цыган прочел оба Завета от корки до корки? и ведь не раз прочел. Даже в Москве, в театре Ромэн не сыщете вы такого рома.
- Почему мы кочуем? - спросил он как-то мать.
- Цыгане спали, когда Господь раздавал народам земли. Проснувшись же, ромалэ спросили: "Господи, нам-то где жить?" "Всё роздал я, - ответил Бог, - ни клочка не осталось. Но вы, дети мои, не горюйте. Я дам вам всех больше. Я подарю вам Землю. Вы будете блуждать по ней без пределов, и отдыхать там, где вам мило, и всякий человек, хоть раз, но светло позавидует вам. И да будет так вовеки веков".
- А почему мы проспали делёж?
- Всю ночь коней воровали, а к утру заснули, и нас не могли растолкать.
- Я слышал, воровать грех.
- Цыганам не грех. Нам сам Христос разрешил. Когда его распинали, в руки и ноги вбили по во-от такому гвоздю, а пятый гвоздь, который палач должен был вколотить Иисусу в лоб, цыган украл и проглотил. С тех пор нам разрешено красть помаленьку.
- Откуда ты это знаешь?
- Говорят, в Библии про то написано.
- Я хочу сам прочитать, но я не умею.
- Цыганам буквы знать ни к чему.
Но вышло иначе. В рамках мер по пресечению бродяжничества, цыган стали принуждать к оседлости. Степин отец обосновался в частном секторе N-ска, расселив соплеменников в пригороде, и той же осенью девятилетний Степа отправился в школу, где мигом обучился игре на деньги в пристенок и чику, и приловчился красть на уроках труда орудия труда, добывая гривенники на азарт.
Его школьных лет насчитывается шесть. Преуспел цыганенок в двух лишь предметах: родной речи и русском языке. Читал он запоем; видно, русский его прапрадед был тот еще книгочей, и отец Степин - Ермолай Тимофеевич - ухмыляясь в бороду, едва поспевал отстегивать спекулянтам трёшки да пятерики за хорошие книжки. Пока класс жевал невкусную "Каштанку", кучерявый читака наслаждался коктейлями Верна и Купера, волшебными смесями Лема и Уэллса, и даже пытался дегустировать пряности Золя и Мопассана.
В преддверие выпуска из шестого класса Степина школа закончилась. Подкузьмила Куба, куда СССР принялся слать пшеницу в ущерб собственному народу, да еще весна: отрока душили школьные коридоры, за которыми вовсю безобразничал май, и вольняшка, когда представился случай, рванул в весну, хлопнув дверью.
В школу прибыла инспекция отдела образования. Хитрый директор намекнул высоким гостям, что у него есть уникальный экземпляр - цыган, пишущий диктанты без ошибок и сочиняющий стишки в стенгазету. Да разве ж мог допустить он мысль, что подведет его гадёныш Степка под монастырь? На показательном уроке литературы члены комиссии, выслушав напористый монолог чудо-цыгана о тройке-Руси, смахнули слезы и попросили прочесть свой стишок. И тот выдал:
Кубе будем помогать
Пашаницей, мать-размать!
Ешьте булочки от пуза!
Нам же - рожь и кукуруза.
Ладушки-ладушки,
Куба ест оладышки,
А мы черный хлеб едим,
В школе целый день пердим!
Инспекторы, конечно же, были солидарны с малолетним вольнодумцем, ибо животы их ребятишек тоже пучило от ржаного хлеба, но, убоявшись взаимных доносов, чиновники приняли меры. Директор был выведен из членов КПСС с переводом в село учителем географии, завуч уволен, Степа исключен из школы. Выгадал лишь учитель труда, у него перестали пропадать сверла и надфили.
Так закончилась светлая полоса в жизни Степана Ермолаевича. Ее сменила серая - фарцовочная, а спустя пять лет, отец Ермолай Тимофеевич взялся торить дорожку от Чуйской долины до N-ска, и так преуспел, что забогатевшая община чуть не молилась на него. По смерти отца Степан крепко ухватил родительские вожжи. С плеча развернулся умнющий полукровок, и скоро уж не черепашьим ходом ползли на плечах курьеров грузы с шалой и планом, а мчались в тайниках поездов и авто, оборачиваясь в двадцать дней. Но в полный рост поднялся Степан Ермолаевич в середине девяностых. Героин захлестнул Россию. Вот где поперли настоящие лавэ! Дуром повалило, и по сей день валит бабло, добываемое на горе людском, и уж давно не знает ром баро счета деньгам.
Осуждаемо ли это? Безусловно.
С другой стороны - Сократ. Предвосхитив Евангелие, он утверждал, что несправедливость начинается тогда, когда кто-то подряжается судить кого-то. Тоже трудно спорить.
Как же быть?
Вот если б нашелся доброволец лечь под гнёт, что жмет сок из души умирающего Степана Ермолаевича, а заодно и допустить до себя его болезнь, он бы поведал, достаточно ли наказан человек, сжигаемый припоздавшим раскаянием и раковой опухолью. Да разве отыщется такой человеколюбец?
2
Старший сын Григорий набирал в шприц морфин. Предстояло неприятное дело: лезть отцу иглою в рот. Даже в паху вены попрятались, нужно под языком жилу шарить.
"Помер бы уж... Дом большой, а деваться некуда от его криков. Но жаль отца. Правильный цыган, умный; вон какой бизнес поставил, успевай только поворачиваться; однако зачудил последние дни, зачудил... того гляди, выкинет кандибобер. Ну, да я тоже не пальцем делан. Ромка - тот дундук, червь книжный, ничего из отцова бреда не понял..."
Григорий почувствовал движение в дальнем приделе опочивальни, глянул. Отец, не могущий без посторонней помощи опорожниться, сидел на краешке кровати и пытался встать.
- Э, отец, - поспешил к нему Григорий, - ляг, тебе нельзя. Сейчас я, укол вот готов...
- Оставь... Мне не больно. Сил будто прибавилось. Сегодня помру. Ромку зови.
- Нюра! - кликнул сестру Григорий. Та вышла из смежной комнаты. - Дуй за Ромкой, он наверху в библиотеке, отец зовет.
- Тащи, Гришка, всю отраву сюда, - потребовал отец. - Надо сжечь.
- Менты?
- Тащи, говорю.
- И кокс?
- Всё под метлу.
Пришел младший сын Ромка.
- Что, парень, всё читаешь? - спросил отец.
- Угу.
- Это добро. Да в добро бы оно тебе. Я-то вот тоже много читал, да сквозь прошел, не задержался... Иди с братом, он скажет что делать.
Скоро в спальне соорудилась полиэтиленовая пирамида из туго набитых мешочков.
- Кладите в камин штук по десять, - распорядился Степан Ермолаевич.
Первая партия пошла в огонь.
- Вот сороки кайфанут, - хохотнул Ромка.
- Не жаль? - спросил отец, наблюдая, как за стеклом камина сгорают миллионы.
- Говна-то...
- А тебе, Гришка?
- Можно было увезти со двора. Что у нас, тупиков мало? Янош завтра приедет за товаром, а товар в трубу вылетел.
- Позвони сейчас, скажи, чтобы не приезжал. Объяснишь потом. Всё, парни, закрываю лавочку. И не в ментах дело. Я полковничьими погонами подтереться могу, сами знаете. Что мне мусорА... мне помирать жутко - стольких людей потравил. И о вас пекусь; не хочу, чтобы вы жизнь с тем же страхом покончили. Помирать нужно так, чтобы сладко душе было. Верьте слову: вернуть время назад, я б нищим помер, чем вот этак-то. Это урок вам. Грех греху рознь, выбирайте меньший, когда жить дальше начнете. А лучше, продай, Гришка, дом, трехэтажную эту тюрьму с башнями, поднимай табор, да отправляйтесь кочевать, сейчас за это не садят; денег много оставляю, бедовать не будете. Послушаешь меня - добрым словом помянешь; но я не неволю, тебе решать. А вот если дело продолжишь, прокляну с того света, так и знай.
...Ромка отправил в камин последнюю партию. Отец переменился в лице.
- Сердца не чую, - пожаловался он. - Ох, как больно!
...Григорию отсчитывались в телефонной трубке гудки, Степану Ермолаевичу - последние секунды жизни.
- Ай, и боль же! Пресвятая заступница, умали Сына твоего простить мя, окаянного!
Он удивился, когда ощутил прикосновение подушки к щеке: кто-то против воли, но по-матерински нежно принудил его улечься на бок. Затем он почувствовал, как ожило сердце. Он еще более подивился тому, как под мягкими этими толчками ушла боль, и его тело накрыла дивная истома. Все на свете можно было отдать за такой миг крайнего блаженства. И не миг это был вовсе, время сделалось фикцией, собралось в тугой узел, предоставив возможность принять баснословные дары.
То замечательное, что когда-либо происходило в жизни Степана Ермолаевича, и отчего светло радовалась или плакала душа, перечувствовалось им заново, ярко воскрешая в сознании былое, но не вызывая и капли сожаления о его невозвратности; затем, под аккомпанемент полузабытых мелодий, в эфирной взвеси то ли бабочек, то ли цветочных лепестков проплыла череда милых его памяти лиц; они шептали ему что-то, чего он не мог, да и не старался разобрать, но то были исполненные нежности плавные фразы.
Потом ему показали Землю. Сотни живых картинок раскинулось веером, и он одним взглядом охватил их и запомнил.
Он видел, как из глубин Северного моря поднялся белый кит и принял на спину огромного золотого орла. Фантастический этот тандем уходил к теплым струям Гольфстрима, и тень распахнутых орлиных крыльев скользила по океану, оглаживая тела голубых айсбергов.
Он видел, как на Тибете гулко сошла лавина. На склоне горы, над древним буддийским монастырем обнажилось плато. Туда, одним прыжком преодолев континент, с кошачьей грацией впрыгнул восставший от многовекового сна Сфинкс. Он осмотрелся и прижмурился довольный: по горной тропе к нему поднимался Далай-Лама. Оживший миф намолчался за века. Ему не терпелось взяться за прежнее ремесло: одаривать мудрейших еще большей мудростью, загадывая загадки ценою в жизнь.
Он видел, как заяц, анаконда и агатовая пантера, поднимая снопы радужных брызг, играли в мяч на отмелях Миссисипи.
Он видел, как наливаются соком плоды в апельсиновых рощах Андалузии и распускается сакура на склонах Фудзиямы.
Он видел, как на Синай взошли три отрока в белых одеждах и соорудили из звезды Давида, Распятия и Полумесяца единый, столь гармоничный символ, что оставалось лишь подивиться, как люди не додумались до этого прежде.
Много, много чудного дарилось тот миг цыгану...
И еще он видел караван. Медленно шествовал он по ночной пустыне; печально позвякивала упряжь верблюдов; покачиваясь в сёдлах, дремали бедуины; а в черном абиссинском небе зажглась неведомая ранее звезда. "Иман", - призывным шепотом открыла она свое имя, открыла единственно ему, и когда Гигорий услышал ответное "алло", душа Степана Ермолаевича устремилась к поманившей её звезде.
***
К ночи, когда улеглась первая, самая страшная волна горя, Григорий и Ромка вышли из родительской спальни.
- Встанешь в четыре утра, - велел Григорий. - В пять приедет Янош за товаром, нужен будешь.
- Так спалили же всё.
- Дурень ты, Ромка. Двадцать пять лет на свете прожил, а ума, что у курицы. Я еще третьего дня муляжей наготовил, как чувствовал. Крахмал мы жгли, парень.
Ромка длинно посмотрел на брата, повернулся и пошел прочь.