Учебный год закончен. На днях сдан последний экзамен. Я еще не успел привыкнуть к тому, что являюсь десятиклассником, но усвоил главное. Отныне на протяжении лета я волен заниматься чем угодно. И если даже вздумаю, вопреки своему беспокойному характеру, проводить время в праздности, этого мне никто не запретит. Я знал, что начавшиеся летние каникулы - последние в школе, и поэтому намеревался использовать их полностью в свое удовольствие.
В то памятное воскресенье я встал раньше обычного. Висевшие на стене часы показывали только половину седьмого. Окно в комнате было открыто настежь. Пахло утренней свежестью. В солнечном луче, высветившем на полу яркое пятно, весело плавали мириады пылинок. Во дворе громко чирикали воробьи. Я быстро умылся, съел ломоть хлеба с творогом, который мама дала мне на завтрак, запил чаем и стал ждать Вильку.
Накануне мы с ним условились, что он придет пораньше, чтобы вместе отправиться в яхт-клуб. Я посещал яхт-клуб часто, и даже когда готовился к экзаменам, а Вилька по-прежнему работал с дядей и лишь от случая к случаю только в выходные дни бывал там со мной.
По воскресеньям наша яхта непременно на несколько часов выходила в море, и мы оба рассчитывали чудесно провести время. Помешать этому могла разве что штормовая погода, чего, судя по всему, не должно было случиться.
С этого утра начинался законный и, как мне казалось, вполне заслуженный мною отдых. А день выдался ярким, солнечным - просто идеальным для намеченного нами мероприятия. Отец, которому в воскресенье не надо было идти на завод, собирался чинить прохудившуюся крышу летней кухни. Сестренка еще нежилась в постели.
Я, наперед зная, что батя не захочет лишать меня удовольствия походить на яхте, все же для очистки совести предложил ему свою помощь.
- Ладно, сынок, - понимающе улыбаясь, сказал отец, - иди плавай, я сам управлюсь.
Я вышел на крылечко и в ожидании своего приятеля опустился на верхнюю ступеньку. На ветке вербы, почти лежавшей на заборе, отделявшем наш двор от соседнего, устроился скворец, старательно чистивший пёрышки. А по забору медленно, опустив хвост, шел рыжий, тощий, незнакомый мне беспризорный кот. Заметив скворца, он замер на месте и стал внимательно наблюдать за движениями беззаботной птицы. Потом присел и, ползя на животе, начал подкрадываться к скворцу, который, казалось, был полностью поглощен своим занятием и вовсе не замечал надвигавшейся беды. Но когда до ветки, где он сидел, коту осталось совсем немного, скворец перестал прихорашиваться, наклонив головку, с любопытством поглядел на приготовившегося к прыжку хищника, как-то явно пренебрежительно свистнул, расправил крылья и был таков. Разочарованный кот встал на лапы и, всем своим видом показывая, что ничего особенного не произошло, что он не очень-то хотел полакомиться птичкой, дошел до конца забора, спрыгнул вниз и исчез за мусорным ящиком.
Двор был почти пуст. Соседи по случаю выходного отдыхали. Лишь баба "Бубличка" мела веником у своего сарайчика под вербой, да Женя Ткач, уже с утра чем-то недовольный, загонял домой своих чад, оказавшихся во дворе раньше меня.
- Ану! - кричал он, - Ш-шурка, К-колька, в хату! Д-долго я вам б-буду г-говорить? П-паразиты!
Мне надоело ждать сидя, и я решил выглянуть на улицу, чтобы посмотреть, не идет ли Вилька, и как раз в тот момент, когда я перешагнул за калитку, он уже подходил к нашему дому.
- Привет! - улыбаясь и пожимая мне руку, произнес мой друг. - Ну что, двинули?
- Салют! - ответил я. - Пойдем к нам. Мне надо забежать домой.
- Давай, дуй сам, я подожду здесь.
- Ну, как знаешь.
Я быстро вернулся к себе, взял гитару, предупредил маму, что ухожу, и опять выскочил за ворота.
- Зачем ты ее тащишь? - увидев меня с гитарой, спросил Вилька.
- Рика в прошлый раз просил непременно захватить с собой "музыку". Когда он слышит хорошую песню, у него даже глаза светятся. Итальянец - всегда остается итальянцем!
- Ладно, уговорил. Пошли!
Со Слободки на Пересыпь и сейчас, спустя более, чем полстолетия с того июньского утра, добраться можно только пешком. О довоенном времени и говорить нечего. Мы свернули за угол и направились вниз по Романовской, переименованной в улицу имени Войкова Петра Лазаревича - Полпреда СССР в Польше, убитого в 1927 году в Варшаве Кавердой.
Дорога, по которой мы шли, лично мною была исхожена многократно. Еще совсем недавно я едва не каждый вечер бегал по ней на свидания к Эльвире.
- Да! Чуть не забыл, - воскликнул Вилька. - Вчера к тете приезжала Антонина и, между прочим, передала нам с тобой привет от Ани и Эммы. Кроме того, сказала, что девочки очень обижены на нас за то, что мы их совсем забыли. Как ты на это смотришь?
- Смотрю так, что обижаются они вполне справедливо. Ты же знаешь, что мы у них не были больше месяца. Каждый раз, когда у нас возникала мысль поехать к твоим родственницам, нам обязательно что-нибудь мешало. Но сейчас у меня свободного времени куры не клюют и я готов отправиться к ним хоть завтра.
- Ишь, ты, какой шустрый! Так уж и завтра! Ни забот, ни хлопот - счастливчик! А то, что мне утром на работу, забыл? В общем, чтобы долго не рядиться, предлагаю съездить к ним в субботу после обеда. Согласен?
- О чем речь! - ответил я, - и мы скрепили наш уговор рукопожатием.
Спешить нам не было необходимости, но мы по привычке шли быстро и меньше чем через полчаса уже стояли у причальной стенки яхт-клуба.
Спокойное море, только местами подернутое матовой рябью, казалось сонным. Иногда по его почти зеркальной поверхности проплывала нежно-фиолетовым пятном тень облака. "Шмидт" тоже будто дремал на водной глади бухты, поблескивая безукоризненно белым бортом, повернутым в вполоборота к берегу, до которого от него было менее полусотни метров. На палубе яхты сидели и лежали ребята из нашего экипажа. Я крикнул, чтобы за нами прислали лодку, и спустя несколько минут мы с Вилькой присоединились к ним. Собралось уже человек пятнадцать. Мальчишки, расположившись кто где, бездельничали, лениво и негромко переговариваясь между собой. Ждали капитана. Я по трапу спустился в кают-компанию, положил гитару на диван и снова вышел наверх. Боцман - Рика, вылезший в этот момент из подшкиперской с запасными карабинами для стакселя, увидел меня, кивнув мне головой в знак приветствия, спросил:
- Принес?
- Как договорились, - ответил я.
- Молодчина! Выйдем в море, споем, - сказал он, и устроившись в кокпите, стал проверять исправность карабинов.
Мы с Вилькой, сняв с себя рубахи и брюки, улеглись на баке загорать, в ожидании команды ставить паруса.
В начале десятого на берегу показался Георгий Эдуардович. Переправившись на яхту, он поздоровался с нами, внимательно оглядел всё вокруг, сделал кому-то замечание за опущенные за борт ноги, подозвал к себе боцмана, дал ему какое-то поручение, вероятно, связанное с выходом в море, и возвратился на берег, чтобы оформить выход.
Солнышко начало припекать. Надраенные медяшки на палубе так блестели, что на них больно было смотреть. Всех нас одолевало единственное желание поскорее отдать швартовы и выйти из бухты. Но капитан почему-то слишком уж долго не возвращался. Его отсутствие длилось больше часа. Такого еще никогда не случалось. Обычно подобные формальности занимали не более десяти минут. Наконец, он вышел из помещения, в котором размещались службы яхт-клуба. На яхте облегченно вздохнули. Сейчас будем сниматься с якоря - решили мы.
Капитан направился к причалу, спустился в тузик, и матрос, сидевший на веслах, быстро доставил его на "Шмидт". Когда Георгий Эдуардович поднялся на палубу, его доброе, обычно улыбчивое лицо, выглядело серьезным и озабоченным.
- Яхты в море не выпускают, - громко объявил он. - Вся команда, недоумевая, окружила капитана и молча ждала, что он скажет еще по поводу столь странного запрета. И тут Георгий Эдуардович сообщил нам ошеломляющую новость:
- Дорогие, сынки, - сказал он, - сегодня на рассвете немцы бомбили наши города - это война!
То, что я услышал, казалось абсурдом. Не прошло и недели с тех пор как 14 июня в "Правде" было опубликовано сообщение ТАСС, в котором опровергались слухи о якобы готовящемся нападении Германии на Советский Союз, и вдруг война. Бред какой-то!
Мне кажется, я и мои сверстники, имевшие представление о войне лишь по рассказам переживших прошлые войны взрослых, да еще по книгам и кинофильмам, в тот момент просто не в состоянии были проникнуться огромным трагизмом, заключавшемся в страшном слове "война". Тем более что всё вокруг было спокойно. Так же светило солнце, чуть покачивались на воде стоявшие на якорях яхты, удивительно пахло море.
О войне, особенно в 41 году, говорили много. К ней готовились, и эту подготовку трудно было не заметить. Да и военные в городе встречались слишком уж часто. Была даже такая песня "Если завтра война..." из одноименного, популярного в те годы фильма. Возможно, кое-кто из взрослых, способных трезво оценивать военно-политическую обстановку, предвидел, что она вот-вот начнется, но позволю себе утверждать, что у нас, мальчишек, никаких предчувствий на этот счет и в помине не было.
В некоторых появившихся позже воспоминаниях о войне неоднократно отмечалось, будто день, когда немцы напали на Советский Союз, разделил кровавой чертой жизнь граждан нашей страны на довоенную и ту, какая началась после 22 июня сорок первого года. Однако сразу поняли это, наверное, только люди, умудренные жизненным опытом. Я же, в мои шестнадцать лет, ничего подобного не почувствовал. Думаю, что и мой друг вряд ли ощутил ту роковую грань, за которой коварная судьба уготовила ему новые, тяжелые удары.
Побыв еще немного в яхт-клубе, мы с Вилькой отправились в обратный путь. Высоко в небе почти неподвижно парили редкие, белые облака. И хотя день только начался, солнце жгло основательно. Когда мы, миновав Первый Заливной переулок, подходили к Московской улице, я подумал, что она уже стала не такой как обычно и почувствовал себя неловко оттого, что в руках у меня гитара, казавшаяся теперь ненужной, пожалуй, даже неприличной вещью. Но, вопреки ожиданию, там ничего не изменилось. Людей было не больше и не меньше, чем обычно. На тротуаре в тени деревьев стояла тележка мороженщика, у которой выстроилась небольшая очередь. На противоположной стороне улицы, у киоска, где продавали газированную воду, молодая женщина в легком, светлом платье поила девочку сельтерской водой. Громко звенел трамвай, идущий со стороны Лузановки. Рядом с магазином в конце улицы, к которому мы только что подошли, стоял открытый хлебный фургон. Из него вкусно пахло свежим, горячим хлебом. Тут же медленно прохаживался постовой милиционер. Он, наверное, давно заступил на дежурство и еще не знал о нападении Германии на СССР.
Война была где-то далеко, и трудно было представить, что она вскоре круто повернет, искорежит судьбы миллионов людей, в числе которых, как капельки в пенном, бурном потоке, растворившись в нем, завертятся в диком круговороте и наши две.
Коль скоро речь зашла о человеческих судьбах, я, растерявший на склоне лет весь свой природный оптимизм, превратившийся в убеленного сединами фаталиста, выскажу мысль, неоднократно посещавшую меня в минуты душевного смятения.
Жизнь сложна и многообразна. Она состоит из множества поступков, определяющихся чертами людских характеров, и в свою очередь формирует их. По мне, любое действие человека на протяжении всей жизни - и то, что кажется ему важной вехой в ней, и совсем незначительное, влияют на его судьбу равнозначно. Последовательность этих действий напоминает эффект домино. В малолетстве перед каждым индивидуумом, достаточно созревшим для того, чтобы совершить свой первый самостоятельный шаг, открыто множество жизненных путей. Он еще может выбрать ту единственную дорогу, какой пойдет вплоть до своего смертного часа. Но такого выбора никто никогда не делает, во-первых, потому, что нам не дано знать будущее и выбор в данном случае превратился бы в тривиальное угадывание с сомнительным исходом, а во-вторых, в раннем возрасте не подозревают о наличии подобной возможности. Но даже если предположить, что кто-нибудь каким-то образом узнал бы свое будущее, ему все равно не уйти от судьбы. В подтверждение приведу лишь два примера. Ясновидящая Александра Киргоф предупредила Александра Сергеевича Пушкина о том, что ему на 37 году надо особенно беречься, а дуэль все-таки состоялась. Николаю Бухарину тоже в 1918 году в Берлине гадалка предсказала казнь на родине. Однако полученная информация не спасла его.
В последнее время появилась версия, согласно которой каждый землянин наделен собственной, только ему присущей "биотенью" - качественно новой структурой, обусловленной частицами биополя конкретной личности, не входящими ни в одно из известных четырех измерений. У людей с незаурядными способностями биотень значительно сложнее, чем у остальных представителей человечества. Возможно, поэтому веер альтернативных вариантов их жизненного пути менее развернут. Но это в принципе ничего не меняет.
Подросток, совершая свой первый поступок, тем самым как бы толкает крайний камень домино, который в свою очередь, выводит из равновесия стоящий перед ним. Дальнейшее следует с железной неотвратимостью. Первый толчок начинает очередность событий в жизни человека, где каждое следующее функционально зависит от предыдущего. Конечно внешние причины, вызывающие то либо иное действие, могут быть самыми разными, однако сопутствующие им поступки, безусловно, предопределены ранее совершенными. Никто не волен отказаться от того, что делает в данный момент. Такое никогда не может случиться. Мысль о том, что, поступая так или иначе, человек самостоятелен, глубоко ошибочна. Его раздумья по этому поводу, перед тем как совершить действие, составляет звено той же цепи, а решение, к которому он якобы сознательно и добровольно приходит, заранее запрограммировано. Нарушить указанный порядок событий невозможно. Желание по своей воле изменить его является ничем иным, как очередным звеном все в той же цепи. К нему неотвратимо привели поступки, совершенные прежде, в самом раннем детстве. Софокл был прав - никому не дано избежать своей судьбы.
В истории человечества нередки глобальные коллизии - стихийные бедствия, страшные эпидемии, жестокие войны, когда цепи множества человеческих судеб нарушаются вдруг почти одновременно, по одной и той же общей для всех причине. И хотя реакция каждого отдельного человека на такие явления своя, его дальнейший жизненный путь, опять-таки, зависит исключительно от прежних действий.
Всяк идет своей дорогой - кто к высоким вершинам, кто к гнилому болоту. Одни целиком отдают себя науке, искусству, добру, трудятся, зарабатывая хлеб насущный. Другие стяжают, воруют, рвутся к власти, шагая по головам, а то и по трупам себе подобных. Далеко не каждый человек выполняет свой минимум незряшного пребывания в этом мире - строит дом, воспитывает ребенка, садит дерево. Многие, и таких, увы, большинство, "просто живут", бессмысленно проживают единственную, бесценную, скоротечную жизнь, уподобляясь сорной траве, которая непонятно зачем пользуется живительным теплом солнечных лучей, воздухом, влагой, питательными солями земли.
Но все это мне пришло в голову намного позже. А в тот день пройдя по Московской, до железнодорожного моста мы с Вилькой поднялись на насыпь, и шагая по шпалам в сторону Слободки, горячо обсуждали услышанную в яхт-клубе новость. Я, по своему обыкновению, подчиняясь, прежде всего, чувству, безапелляционно заявил Вильке, что вот теперь-то мы немцам всыпем. Расколошматим их в самое ближайшее время. На что он мне ответил своей излюбленной поговоркой: "Это еще бабушка надвое сказала". Дальнейший ход событий показал, что скептицизм моего друга был ближе к истине, чем моя слепая вера в мощь Красной Армии.
Часов около двенадцати, оставив позади насыпь, мы по Городской вышли к Базарчику. Там, у висевшего на столбе репродуктора с длинным черным раструбом собралась внушительная толпа слобожан. Лица людей были суровы и тревожно сосредоточены. Подняв вверх головы, они молча слушали правительственное сообщение о вероломном нападении Германии на Советский Союз, которое по радио читал Заместитель Председателя Совнаркома СССР, Народный Комиссар Иностранных Дел В. Молотов.
У меня нет сомнений в том, что до июня сорок первого молодежь всерьез принимала хвастливые строки популярных песен того времени: "Красная Армия всех сильней..." или "Не было, нет, и не будет на свете, силы такой, чтобы нас победить". Наверное, и взрослые, в массе своей, верили, что наша армия очень скоро "Малой кровью, могучим ударом..." "Врага разобьет и отбросит назад". И "когда враг напал, когда черная сила нагрянула", у военкоматов выстроились длинные очереди призванных в армию и желающих идти на фронт добровольцами.
В Городском саду на высоких опорах укрепили большой щит с картой Советского Союза, где флажками, красным и синим шнуром, обозначалась линия фронта. Инициаторы этого пропагандистского мероприятия намеревались наглядно представить боевые успехи наших войск, в которых они, надо полагать, тоже не сомневались. Однако, упомянутая злосчастная линия начала угрожающе быстро перемещаться на восток, вылезая из государственных границ СССР словно замешанное на хороших дрожжах тесто из бадьи, и ее постоянно меняющееся очертание отнюдь не способствовало укреплению боевого духа одесситов. Напротив, с каждым днем вселяла в их умы все более грустные, тревожные мысли, в корне меняла сложившееся годами под влиянием газет, радио, кинофильмов представление о силе и боеспособности Красной Армии.
Кстати сказать, карта на этом же месте висела и раньше. Но там Советский Союз был представлен лишь краем своих европейских республик, окрашенных ярко красным цветом, и называлась она - "Политическая карта Западной Европы". Тогда на ней отмечался ход военных действий немцев в Дании, Норвегии, Франции и других европейских странах. Польша на этой карте отсутствовала, а ее территория называлась "Областью государственных интересов Германии".
В конце июня Одесса, находившаяся за сотни километров от фронта, была еще в глубоком тылу. Однако, время, названное позже "летом несбывшихся надежд и горьких разочарований", и здесь начало свой отсчет. Привычный ритм жизни окраины Одессы - Слободки с первого же дня войны, казалось бы, без видимых причин, нарушился. 22 июня, во второй половине дня слободские аборигены, сохранившие в памяти военные страсти двадцатилетней давности, услышав вновь слово война, стали панически опустошать скудные запасы слободских продуктовых магазинов, подбирая все, до соли и спичек.
Моей маме тоже пришлось пережить гражданскую бойню с ее спутниками - разрухой, нищетой, голодом. Поэтому, решив сделать небольшой запас съестного, она велела мне отправиться в церабкооп.
- Сынок, вот тебе деньги, - сказала она, - сходи и купи пять килограммов муки и килограмм сахару.
Я без возражений взял деньги, торбу под муку и отправился выполнять поручение матери. Через несколько минут был уже на Городской у "7-й лавки", где к тому времени собралось много людей, пытавшихся проникнуть внутрь, отчего у входных дверей образовалась давка. Дежурный милиционер после безуспешных попыток вразумить моих ретивых земляков, взывая к их совести и благоразумию, вынужден был даже дважды выстрелить из нагана в воздух. И лишь после этого не в меру активные покупатели, несколько угомонившись, выстроились в длинную очередь. Я простоял в ней чуть ли не до самого вечера, но ни муки, ни сахара мне в этот раз так и не досталось. Только спустя несколько дней люди понемногу успокоились, торговля вошла в привычные рамки и я купил все, что поручила мама.
В конце первой военной недели появилось строгое распоряжение, не помню уже чье и чем мотивированное, предписывающее в самый кратчайший срок сдать на приемный пункт, который, как там указывалось, организован в помещении Ломбарда на улице Гоголя, 12, радиоприемники, находящиеся в пользовании граждан Одессы и ее окрестностей. Невыполнение данного распоряжения влекло за собой серьезные последствия, поэтому законопослушные одесситы - еще вчера счастливые обладатели СИ-235, 6Н-1 и СВД-9 (других в Союзе тогда не было), поспешили отнести их в установленное властями место. С этого часа всю информацию о положении в стране и на фронте можно было получить только из газет и радиоточек.
28 июня газета "Большевистское знамя" напечатала Приказ по Одесскому гарнизону о введении в Одессе военного положения. В нем, в частности, говорилось:
"На основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 22 июня 1941 года с сего числа город Одесса и пригородные районы: Аркадия, Чубаевка, Дмитриевка, х. Вышинского, Красная Слободка, Хаджибеевский лиман, Куяльницкий лиман, Пересыпь, Лузановка, Люстдорф, Большой Фонтан-- объявляются на военном положении. Запретить гражданам Одессы и пригородов появляться на улицах с 24 часов до 4-х часов 30 минут утра. Местным органам власти организовать работу торгующей сети только до 22 часов, добиваясь нормального и бесперебойного обслуживания населения, особенно продуктами питания. Вести решительную борьбу со спекуляцией, спекулятивными элементами и со всеми теми, кто нарушит правила советской торговли или попытается сеять провокационные слухи вокруг вопросов обеспечения населения промышленными и продовольственными товарами. Установить часы работы: а) театров, кино и других увеселительных учреждений до 23 часов; б) бань и парикмахерских до 22 часов; в) ресторанов, столовых, кафе и других заведений общественного питания до 23 часов. Вменяю в обязанность местных органов власти, предприятий, учреждений и домоуправлений в местах своих расположений вырыть щели для укрытия населения. В больших домах подготовить (оборудовать) подвальные помещения. Все граждане города Одессы и пригородов, в случае невыполнения настоящего приказа или невыполнения других распоряжений военных властей, будут привлекаться к уголовной ответственности по законам военного времени.
Начальник гарнизона г. Одессы генерал-майор Воробьев
Комендант г. Одессы капитан Проценюк
26 июня 1941 года".
Сразу скажу, что щелей у себя во дворе мы рыть не стали, приспособив под бомбоубежище, по чьему-то "мудрому" совету, небольшое полуподвальное помещение под нашей кухней, служившее ранее нам и нашим соседям прачечной, а позже превращенное дядей Федей Яволовским в свой сарай.
Вскоре после обнародования приказа начальника Одесского гарнизона слобожан внезапно обуяла шпиономания, для которой вероятно были определенные объективные причины, уже хотя бы потому, что эта "болезнь" распространялась с ведома, одобрения и даже поощрения городской и военной власти. Суть ее заключалась в том, что любой человек, показавшийся чересчур бдительным гражданам почему-либо подозрительным не совсем обычным костюмом, какой-нибудь особенностью лица, заграничными очками или слишком уж интеллигентной бородкой, мог быть ими задержан, в худшем случае избит, и доставлен в ближайшее отделение милиции. А там уже разбирались, что к чему. Чаще всего спонтанное задержание заканчивалось конфузом доморощенных истребителей шпионов и диверсантов. Однако следует признать, что случалось, пусть и крайне редко, когда такого рода самодеятельность себя оправдывала.
Так, однажды, спустя примерно недели две с того дня, как началась война, я зачем-то шел по Романовской в сторону 16-й школы. Поравнявшись с улицей Трусова, внезапно увидел на ней такую картину. Со стороны кладбища валит толпа мужчин и женщин, которая тащит расхристанного человека в летном комбинезоне с парашютным ранцем за спиной, подгоняя его пинками и подзатыльниками. Комбинезон в нескольких местах разорван, на лице кровь, под глазом здоровенный синяк, а из ранца свисают какие-то клочья.
- Кого это ведут? - спросил я одного из пацанов, сновавших между взрослыми.
- Диверсанта! Поймали за кладбищем, - гордо заявил он, как будто сам лично изловил его. А толпа с пойманным горе-шпионом проследовала по Трусова в сторону районного отделения милиции.
II
4 июля я прочел в "Правде" Обращение Сталина к народу, с которым он выступил по радио накануне. Меня крайне удивило его начало:
"Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота... К вам обращаюсь я, друзья мои".
Слова "Друзья мои", "Братья и сестры" просто бросались в глаза. Советских людей никто из власть имущих никогда раньше так не называл. Что же касается самой речи Сталина, то при всём свойственном моему возрасту оптимизме, она произвела на меня тяжкое впечатление. В ней легко просматривалось огромное несоответствие между подчеркнуто бодрыми официальными сообщениями средств массовой информации и реальным положением на фронте. Об этом, в первую очередь, свидетельствовала величина территории, уже занятой немцами.
Сталин требовал сжигать и уничтожать все на пути отступления, а значит, оно продолжается, и еще будет продолжаться. Говорил о необходимости развертывания партизанского движения на захваченной врагом земле. Его ссылка на прошлое:
"История показывает, что непобедимых армий нет и не было. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита..." мало успокаивала, и в то же время хотелось верить, что "Враг будет разбит, победа будет за нами!"
Я спрашивал себя, почему Сталин не выступил по радио в первый день войны, поручив это Молотову, и лишь спустя три недели после ее начала обратился к народу. Был ли он действительно ошеломлен внезапностью нападения немцев, либо, сознавая силу своего авторитета, не хотел рисковать им? Выжидал, пока хоть как-то прояснится тяжелая, постоянно меняющаяся обстановка, чтобы избавить себя от риска позже отказываться от слов, адресованных стране и миру?
Выступление Сталина напрочь отметало убеждения многих соотечественников в том, что разбиты только наши части прикрытия, что где-то готовится могучий удар. И вот-вот немцев погонят на запад. Все эти фантазии, возникшие под влиянием многолетней довоенной пропаганды, полностью опровергнутые началом войны, окончательно исчезли. Не оставалось никаких сомнений в том, что борьба с Германией будет долгой и неимоверно тяжелой. И еще одна деталь. В числе городов, подвергшихся бомбардировкам, Сталин назвал Одессу. А ведь нас в то время пока ни разу не бомбили.
В день выступления Сталина - 3 июля начальник генерального штаба немцев Ф. Гальдер поспешил записать в своем дневнике:
"Задание по разгрому главных сил русской сухопутной армии перед Западной Двиной и Днепром выполнено. Поэтому не будет преувеличением сказать, что компания против России выиграна".
4-го июля Гитлер заявил:
"Я все время пытаюсь поставить себя в положение противника. Практически он уже войну проиграл. Хорошо, что мы разгромили танковые и военно-воздушные силы русских с самого начала. Русские не смогут их больше восстановить".
А, между тем, битва Германии с Советским Союзом началась с потерь, каких немцы в продолжавшихся уже почти два года боях еще не несли. Из архивных документов о людских потерях вермахта во второй мировой войне явствует, что немецкая армия за первые шестьдесят дней лишилась на Восточном фронте стольких солдат, сколько она потеряла за предыдущие шестьсот шестьдесят дней на всех фронтах, то есть за время захвата Польши, Франции, Бельгии, Голландии, Норвегии, Дании, Югославии, Греции, включая бои за Дюнкерк и в Северной Африке. Соотношение потерь разительное - один к одиннадцати. Но все это стало известно потом, а 4-го июля, когда Гитлер считал, что военная компания в России выиграна, Сталин, как видно из его Обращения, утверждал, что борьба не на жизнь, а на смерть только начинается.
III
В Одессе появилось много беженцев из Бесарабии и Западной Украины. Они шли и ехали на длинных четырехколесных арбах, повозках в сторону Пересыпи и дальше по дороге на Николаев. Старики, каких я раньше никогда не видел, с пейсами и бородами, в картузах прошлого века. Шли усталые, рано постаревшие женщины со сбившимися набок прическами, молодые девушки и очень много детей самого разного возраста, замурзанных и, наверное, голодных. Эти люди - в своем большинстве евреи, в пыльных заграничных, модных пиджаках с высоко поднятыми плечами, представляли собой странное и жалкое зрелище. На подводах рядом с детишками торчал самым нелепым образом наспех напиханный скарб: старенькие велосипеды, стулья, цветочные горшки с погнувшимися фикусами, огромные узлы с каким-то тряпьем. Все это шло, ехало, скрипело, ломалось, чинилось и снова двигалось на восток.
Закончилась третья неделя боев с немцами. Одесса по-прежнему была еще далеко в тылу, но дыхание войны ощущалось здесь с каждым днем все явственнее. В городе ввели строжайшую светомаскировку. И теперь, когда летние вечерние сумерки быстро сменялись сплошной теменью черных южных ночей, столь обычных для Украины, запоздалые пешеходы впотьмах, бывало, часто натыкались друг на друга. Избежать этого удавалось, либо громко разговаривая, если шел не один, голосом предупреждая встречного об опасности столкновения, либо с той же целью зажигая папиросу. Разумеется, подобная сигнализация, вероятно, тоже нарушала светомаскировку, однако я не помню, чтобы должностные лица, ответственные за ее соблюдение когда-нибудь предъявляли нарушителям по этому поводу претензии.
В народе говорят: "Нет худа без добра". В подтверждение справедливости этих слов, душными безлунными ночами я мог сколько угодно любоваться небом, усеянным мириадами ярких мигающих звезд. Увидеть его в городе таким бездонным, таинственным, удивительно прекрасным без светомаскировки было бы просто невозможно. Ночное небо блистало звездами и я впервые обратил внимание на то, что они разного цвета. Почти все звезды сверкали белым огнем. Но были среди них и желтые и оранжевые, точно пламя угасающих светильников. Попадались и голубые, а одна звезда мерцала таким чистым и мягким бледно-голубым светом, что я каждый раз не в силах был оторвать от нее взгляд. Жаль, я не знал названия этой звезды.
Вспомнив, что каждая из этих капелек света озаряет целые миры, я спрашивал себя, не озаряют ли они, как и наше Солнце, войны, страдания, горе, подобное нашему? Ведь об иных мирах мы судим лишь по нашему миру. Нам знакома жизнь только в тех формах, какие она принимает на Земле, и нет ровно никаких оснований предполагать, будто на других планетах все обстоит благополучно.
В середине июля от городских властей поступило указание закамуфлировать белые слободские домики. И когда послушные домовладельцы, выполняя его, измазали грязью собственные жилища, те сразу же потеряли всю свою былую скромную привлекательность. А вот бордюры тротуаров, напротив, белили известью для того, чтобы военный транспорт и колонны пеших красноармейцев, передвигающихся в основном по ночам, легче ориентировались в темноте.
На площадях и в скверах появились зенитные орудия и счетверенные пулеметы. Мужчин призывного возраста забрали в армию. Многие одесситы ушли на фронт добровольцами и в их числе один из моих самых близких школьных друзей Дябка.
Алешка с Толькой дома почти не бывали, находясь в спецшколе "на казарменном положении". Сережка тоже давно не показывался. Его не выпускали из морской спецшколы очевидно по той же причине, что и артиллеристов. Вилька работал в пожарной команде, Женька - грузчиком на слободском хлебозаводе, где в сухарном цехе трудилась и моя мама. Один я болтался без друзей и без дела, порою не зная, куда себя деть, и чтобы скоротать время, много читал, прочитывая все, что попадало под руку.
Ровно через месяц после начала войны - 22 июля я во второй половине дня возвращался со ставков от папиной сестры, куда отец посылал меня с каким-то поручением. Ставками назывался административно входивший в состав Слободки земельный участок за суконной фабрикой, между железнодорожной насыпью и сточной канавой (упрятанной теперь в подземный коллектор) тянувшейся вдоль Балковской. Из немногих, более чем скромных строений, разместившихся на Ставках, называть настоящими домами, не беря грех на душу, можно было лишь считанные - выходившие фасадами на Городскую улицу.
Поднимаясь от моста к Базарчику, я подошел к нему одновременно с трамваем, который за минуту перед тем повернул с Церковной, и подъехав к остановке, стал. Когда из него начали выходить пассажиры, я вдруг среди них увидел Алешку с Толькой. Выше среднего роста, стройный, с заметным румянцем на щеках Алешка и даже Толька с его мелкой, отнюдь не представительной фигурой, выглядели заправскими щеголями. На них были белые, тщательно отутюженные гимнастерки с блестящими пуговицами и черными бархатными петлицами на воротниках, на которых поблескивали маленькие скрещенные пушки, синие суконные брюки навыпуск с красным кантом, черные, до блеска начищенные ботинки, широкие кожаные пояса с медными пряжками и наконец белые фуражки с черными околышами и лаковыми козырьками, над которыми эффектно смотрелись красные звездочки с серпом и молотом.
Невольно сравнив себя с приятелями, я вынужден был признать, что мой неказистый наряд не в состоянии соперничать с шикарной формой юных артиллеристов, и в моей памяти внезапно всплыл эпизод, однажды рассказанный мне отцом о своем детстве. В ту пору его старший брат Николай жил в чужой обеспеченной семье и где-то учился. Временами он навещал мать. В дни своих визитов приходил в белоснежном кителе, таких же брюках, в добротных полуботинках и белом форменном головном уборе. Если на улице по пути домой он случайно встречал сестру и младшего брата, игравших с такими же, как сами босоногими замарашками, то непременно незаметно показывал им, чтобы они не смели подходить к нему, дабы никто из случайных прохожих не подумал, что эти грязные оборванцы его родственники. Вспомнив рассказ отца, я поблагодарил судьбу за то, что живу в стране всеобщего равенства, где нет богатых и бедных, и хотя сейчас уступаю своим товарищам в отношении костюма, это ни в коей мере не сравнимо с тем чувством унижения и обиды, какие, наверное, испытывали тогда - при царском режиме, мой отец и его сестра.
- Здоров, Бек! - тоже увидев меня и протягивая руку, сказал Толька.
- Я сам поведу свою храбрую конницу! - отбарабанил Алешка фразу, принадлежащую польскому генералу из довоенного кинофильма о войне России с Польшей. Он ее часто употреблял между своими вместо здравствуй.
- Привет! Что, отпустили с мамками повидаться? - здороваясь, спросил я.
- Ты угадал, - ответил Толька. - Дома не были целую неделю. А начальство намекает, что школу скоро эвакуируют из Одессы. На всякий случай предупрежу мутаршу. Ну а ты как поживаешь?
- Нормально! Пока бездельничаю, а дальше видно будет.
И тут Толька неожиданно предложил:
- Хлопцы! Давайте зайдем к Ленке Карповой. Не видел ее, черт знает, сколько времени.
- Нет, я не пойду, - сразу же заявил Алешка. - Во-первых, я с ней не знаком, а во-вторых, сначала надо к Миле (так он и его сестра всегда называли мать), к бате и Жене, а потом уж буду гулять. Так что вы как хотите, а я домой, - закончил он и улыбнулся своей обычной чуть стеснительной и одновременно лукавой улыбкой.
- А мне все равно делать нечего, - сказал я Тольке, - пойдем, если хочешь. И мы простившись с Алешкой, уже вдвоем направились по Церковной, а затем по Рождественской в сторону кинотеатра. Лена жила на этой, одной из основных на Слободке, но тихой и уютной улице в двухэтажном доме на углу Рождественской и Ветрогонной, совсем близко от Вильки. Однако ворота ее дома в отличие от Вилькиных, выходили на Рождественскую.
Войдя во двор, мы по крутой железной лестнице поднялись на второй этаж в до половины застекленную галерею, протянувшуюся вдоль всего здания, и подошли к двери квартиры Лены, которая была отворена настежь. Толька приподнял край кисейной занавески от мух и громко спросил: - Лена, ты дома?
- Кто там? - услышали мы голос Лены, и она тотчас же вышла к нам.
- О! Мальчики, каким ветром вас занесло? - приветливо улыбаясь, спросила Лена. - Милости прошу, заходите в комнату, не стесняйтесь. Родителей нет, но я не одна.
И действительно, у нее сидела соседка по двору с первого этажа - Женя, которая, как и Лена, занималась не в нашей школе, но мы с Толькой знали ее.
Мой приятель сразу же оказался в центре внимания девочек. Они расспрашивали его о спецшколе: Хорошо ли ему там живется? Не слишком ли строга дисциплина? Отличается ли тамошнее обучение от обычного? Мне казалось, что причиной повышенного внимания к Тольке девчонок является его шикарная военная форма и вынужден был признать, что моя старенькая, до неприличия вылинявшая футболка, видавшие виды брюки и синие резиновые тапочки не могли конкурировать с нею. А когда он, к тому же, достал из кармана брюк пачку "Беломора" и небрежным жестом предложил всем закурить, у меня не осталось сомнения, что я в лице наших собеседниц окончательно уступаю ему по всем статьям.
Мы дружно закурили. Хотя, признаться, ни в тот день, ни раньше я не испытывал влечения к этому, так как не получал удовольствия от курения и меня в школе, в отличие от других мальчишек, к нему не тянуло. По-настоящему я стал курить только на фронте. А позже, в конце своей армейской службы в 1949 году, после тяжелой болезни, навсегда оставил эту дурную привычку. Уже много лет спустя, в бытность мою начальником кафедры Одесского высшего инженерного морского училища, где контингент учащихся составляют исключительно молодые люди, я часто задавал своим курсантам вопрос - зачем вы курите? Моему поколению в войну, в окопах без курева действительно было трудно. А вы зачем калечите свое здоровье, укорачиваете себе жизнь? Не помню, чтобы мне хоть раз удалось получить вразумительный ответ. Самый стереотипный, сопровождавшийся обычно стеснительной улыбкой, звучал так: "Я как все". Ох, уж это отвратительное, безвольно-стадное понятие - "я как все". Сколько вреда принесло, приносит, и еще, вероятно, долго будет приносить оно человечеству.
Но в тот день, о котором идет речь, когда даже девчонки согласились покурить, мне и подавно отказываться было неудобно. Во время нашей беседы я обратил внимание, что Лена курит, как заправский, опытный курильщик. Совсем недавно мы с ней довольно часто встречались у Люси, но там я ни разу не видел ее курящей, и поэтому был немало удивлен своим открытием.
Затем разговор зашел о войне. Толька на правах некоторым образом военного говорил в основном один. При этом он всем своим видом старался показать, будто знает намного больше, чем позволено нам - слишком молодым и к тому же штатским. Мне такое явное бахвальство, в конце концов, надоело, и я довольно грубо оборвал его.
- Хватит, Медведь, дурить публику! Слушая тебя, можно подумать, что ты, по меньшей мере, постоянно присутствуешь на совещаниях главного военного штаба. Тебе не кажется, что пора закругляться? Там мама ждет, не дождется, а ты тут арапа запускаешь.
Тольке явно не понравилось мое вмешательство. Но он не стал возражать, поднялся с дивана, где сидел между Леной и ее соседкой, сказал, что мы и вправду у них долго задержались и нам действительно пора по домам. Потом еще раз, как он выразился, закурил на дорожку (уже один) и мы простились с девчатами.
- Идем через Садик, - предложил Толька на улице. - Вспомним молодость. Это не совсем по дороге, но я так давно там не был, что даже соскучился по нем.
- Согласен, - ответил я. - У меня с Садиком тоже связана куча приятных воспоминаний. - Сказав это, я чуть прихвастнул, так как, говоря о куче, имел в виду лишь один единственный, проведенный там с Женей очаровательный вечер.
Не прошли мы и полсотни метров, как вдруг, совершенно неожиданно и потому особенно тревожно, завыла сирена. Одна, но сейчас же к ней присоединились другие. Мы знали, что это сигнал воздушной тревоги. Однако до сих пор их в Одессе еще не разу не объявляли. Эта была первая с начала войны. Я и Толька недоуменно переглянулись, позабыв в этот момент, чему нас учили в школьных кружках Осоавиахима. Лица редких прохожих выглядели такими же удивленными и растерянными, как, наверное, и наши. Было около семи часов вечера. До захода солнца оставалось добрых два часа. Вокруг ничего не изменилось. Обычным было голубое небо с редкими белыми облаками. Дома, деревья акаций, электрические столбы, как всегда, отбрасывали на тротуары тени. В конце улицы ее пересек трамвай. И тут сверху, со стороны Молдаванки послышался необычный, ноющий гул летящих явно чужих самолетов. Мы стояли с задранными вверх головами, старательно всматриваясь в бескрайнюю голубизну неба, но ничего не видели. Но вот, сразу в нескольких местах сердито затявкали зенитки и в вышине стали появляться белые дымки, как будто там разбрасывали небольшие хлопья ваты, которые, увеличиваясь на глазах, постепенно таяли. Мы догадались, что это разрывы зенитных снарядов. Их становилось все больше. Они приближались к нам. Вот они уже над нами. Неподалеку от нас, зафырчав в воздухе, шлепнулись о землю несколько осколков. Наконец мы с Толькой увидели три немецких самолета, которые летели уступом со стороны Дюковского сада на большой высоте в сплошном окружении белых дымков, число которых все увеличивалось. Однако бомбардировщики, не нарушая строя, словно заговоренные, прошли над Слободкой в сторону моря. Вскоре оттуда послышались мощные глухие удары от сброшенных разорвавшихся бомб.
Воздушный налет длился недолго и закончился так же внезапно, как и начался. Стрельба зениток прекратилась, и мы, вовсе не испуганные, а скорее возбужденные, отправились каждый к себе.
Часов в десять вечера, когда уже совсем стемнело, снова объявили воздушную тревогу. Опять бомбили город где-то в районе порта. Потом, чуть ли не в полночь я вылез на чердак и сквозь чердачное окно долго смотрел на пожары в той стороне.
На следующий день утром ко мне прибежал Сережка. Меня удивило, что он был в гражданском платье. С самого начала своей учебы в морской спецшколе Сережка всегда приходил только в форме, которой, несомненно, гордился.
- Мотанули в город, - поздоровавшись, предложил он, - посмотрим, чего там немцы наворотили.
- Что у тебя за вид? - в свою очередь, вместо ответа, спросил я. - Где ты потерял свой клёш и бескозырку?
- Будешь много знать, скоро состаришься. Как-нибудь в другой раз расскажу. А сейчас двинули!
- Ладно! Подожди минутку. Скажу только маме, что мы уходим.
Я пошел во двор - в летнюю кухню, где мать что-то готовила на примусе, и попросил:
- Мам, дай 30 копеек, я с Сережкой поеду в город. Посмотрим, где вчера бомбили.
- Без Гриця вода не освятыця, - недовольная моим намерением, ответила мать украинской пословицей. - Тебе везде надо сунуть свой нос, - но затем, смягчившись, сказала, - мелочь возьми у меня в кошельке. Да, смотри, будь осторожен, не лезь, очертя голову, куда не следует.
- Ну что я маленький, что ли? Сам не понимаю? - уже на ходу ответил я. Взял деньги, и мы с Сережкой исчезли за воротами.
- Так куда путь держим? - спросил я Сережку.
- Как куда? В город, конечно.
- Город большой, а куда именно?
- Там посмотрим.
- Я предлагаю идти в порт. Бомбы, по-моему, разорвались там, и пожары я видел в той стороне.
- Ну, ты даёшь, Бек. Кто же тебя в порт пустит? У тебя может пропуск есть?
- Пропуск? Я и забыл о нем. А что же тогда делать?
- Думаю надо сходить на Приморский бульвар, - заявил Сережка. - Оттуда весь порт видно как на ладони.
- Ну что ж, ты пожалуй прав, - согласился я, и вопрос таким образом был исчерпан.
С трамвая сошли на Льва Толстого. До Соборной площади было рукой подать. Затем по Дерибасовской и Пушкинской, непривычно безлюдным в такие часы, быстро добрались к Приморскому бульвару. Там перед нами открылась широкая панорама Одесского порта. Мы остановились у парапета рядом с памятником Пушкину. Здесь же с деревянного лафета глядела в море знаменитая корабельная пушка - символ былой воинской славы горожан.
Порт, казалось, жил своей обычной размеренной жизнью. Прижавшись к пирсам, стояли огромные грузовые пароходы. Над ними, то опуская, то поднимая свои длинные стрелы, как ни в чем не бывало, работали подъёмные краны. Изредка акваторию порта, куда-то торопясь, пересекал трудяга портовый буксир. В военной гавани у причальных стенок виднелись серые силуэты военных кораблей. Мы долго всматривались, пытаясь отыскать хоть какие-нибудь признаки вчерашней бомбежки, но не увидели даже намека на нее.
- Ни черта не понимаю, - сказал я, - что, они бомбы в море побросали, что ли?
- Очень может быть, - согласился с моим предположением Сережка. - Ты же видел, как по ним зенитки шмалили, - они и заставили фашистов отбомбиться в воду.
- Нет, Серега, тут что-то не так. К городу немцам было ближе, чем к морю. Если бы они так уж перепугались зениток, то им проще было бы сбросить бомбы на город. Не могли же фрицы бомбить бычков только из опасения причинить неприятности одесситам. Мне как-то не верится, что гитлеровские летчики такие джентльмены. И потом, я лично вчера наблюдал пожары. Не море же это горело!
Рядом с нами у парапета стоял белобрысый хлопчик лет двенадцати с интеллигентным умненьким личиком в очках и тюбетейке на светлых, коротко остриженных волосах, который, по-видимому, внимательно слушал наш разговор. Последняя моя реплика заставила его прервать молчание.
- Не кидали немцы бомбы в море, - внезапно заявил он.
- А ты откуда знаешь? - спросил Сережка.
- Я живу тут рядом - на Гоголя и все видел своими глазами.
- Куда же они их сбросили?
- Это я могу вам точно сказать и даже показать, куда упала каждая из них. При первой бомбежке ничего не осталось от дома N 3 в Малом переулке. В нем погибло 12 человек. А в номере 6-м бомба не разорвалась. При втором налете в половине десятого вечера бомбы попали в несколько зданий тоже в нашем районе. Вспыхнули четыре пожара. Одна из бомб шарахнула в Госэстраду в 23-м номере по улице Гоголя. Это через два дома от нашего. Побила и покалечила там людей ужас сколько. Рано утром оттуда вывезли много раненых и убитых. Если хотите, пойдемте со мной, я вам все покажу на месте.
Мы с Сережкой узнали все что хотели. Но ведь давно известно, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, и поэтому решили посмотреть на содеянное немцами собственными глазами. Следуя за хлопчиком, его как выяснилось, звали Борькой, мы свернули в Театральный переулок и через Екатерининскую площадь вышли к Малому переулку, в который упирается улица Гоголя (бывшая Надеждинская). Представившееся нам зрелище было настолько необычным и тяжелым, что у нас пропала всякая охота продолжать экскурсию лишь для того, чтобы лишний раз воочию убедиться в варварстве фашистов. Только теперь до моего сознания начал доходить истинный смысл слова "война" и что она несет людям. На месте дома N 3 и здания Госэстрады зияли огромные воронки. Возле них рабочие расчищали завалы на тротуарах и мостовых. Стоя сначала у одной, затем у второй, я испытывал чувство, схожее с тем, какое бывает у человека, глядящего в свежевырытую братскую могилу, куда только что опустили погибших.
По дороге домой, уже на Слободке, перед тем как разойтись, Сережка озадачил меня, сказав:
- Завтра приходи ко мне пораньше. Батя дал согласие.
- На что? - не поняв, почему он вдруг заговорил о своем отце, и зачем понадобилось мое присутствие, если тот ему что-то разрешил.
- Вот тебе раз! Сам же просил меня покалякать с батей насчет буксира и забыл! А я твою просьбу помнил, и чтобы выполнить ее, ожидал только подходящего случая, вернее соответствующего настроения у моего родителя. И видишь, результат налицо.
Я действительно вспомнил, что Сережка давно, еще до начала войны, обещал мне уговорить отца покатать нас на буксире. И вот, когда я не только перестал надеяться, что он выполнит свое обещание, но даже забыл о нем, мой приятель преподнес мне на редкость приятный сюрприз. Его сообщение даже отвлекло меня от грустных размышлений, вызванных тем, что мы увидели в городе.
Между нами не принято было рассыпаться друг перед другом в изъявлениях благодарности. Поэтому я выразил свое удовольствие лишь тем, что, хлопнув Сережку ладонью по плечу, сопроводив этот дружеский жест словами:
- Молодец, Серж! Всегда считал тебя обязательным хлопцем, но сегодня ты в моих глазах вырос еще на 5 копеек. Когда же состоится наша морская прогулка?
- Представь себе, завтра.
- Здорово! Похоже, мы с тобой проведем замечательный день.
- Можешь не сомневаться, - подтвердил Сережка. - Я с батей не раз плавал и уверен, что ты останешься доволен. Гарантия сто процентов.
На следующее утро, часов в восемь, я был уже на ногах. Умывшись и наскоро позавтракав, чуть не бегом отправился к Сережке. Перед тем как с Городской свернуть в Гофманский переулок, проходя под Дябкиными окнами, вспомнил его и даже невольно вздохнул, подумав о том, что вот мы с Сережкой будем развлекаться, а он в это время где-то мыкается по дорогам войны. От этой мысли желание участвовать в катании по морю сильно поубавилось. Я даже приостановился, намереваясь вернуться домой. Но Сережка, наверное, уже ждал меня, и подводить его тоже не хотелось. Раздумывая над возникшим вопросом, я, пусть и не столь быстро, как до этого, продолжал идти в прежнем направлении, и так и не решив для себя, хорошо или дурно я поступаю, оказался у калитки Сережкиного дома. Немного помедлив, почти машинально подергал проволоку звонка. Во дворе послышалось звяканье колокольчика. Открыла мне старшая Сережкина сестра Нина.
- Сережа не ушел? - спросил я в надежде, что, может быть, уже опоздал.
- Ушел! Он еще в кровати валяется, - ответила она. - Иди, поднимай его.
В комнате у окна, перед стоящим на подоконнике небольшим зеркальцем сидел без рубахи, с намыленным лицом Сережкин отец и, подпирая языком щеку, брился. Сережка, вопреки утверждению Нины, уже поднялся с постели, но неумытый и растрепанный после сна, по обыкновению очень громко и раздраженно переговаривался с другой своей сестрой Клавой, которая подметала просяным веником пол.
- Клавка, куда ты задевала мои карпетки?
- Где вчера положил, там и возьми! Никогда ни черта не помнишь, халамидник.
- Нарочно куда-то засунула, еще и обзывается!
- Делать мне больше нечего, только твои грязные носки перекладывать.
- Да прекратите вы орать! - в сердцах теперь уже крикнула Нина. - Покоя от вас с раннего утра нет!
Наконец, пропажа отыскалась, и Сережка пошел умываться, а я сел на диван и, в ожидании пока они с отцом соберутся, стал перелистывать лежавший тут журнал.
В комнату со двора с охапкой белья в руках вошла Сережкина мать и, видимо, продолжая разговор, начатый еще до моего прихода, обращаясь к мужу, сказала:
- Напрасно ты затеял это катанье. А что если немцы бомбить будут?
- Чихать мы хотели на немцев, - вставил и свои пять Сережка.
- Молчи, когда мать говорит! - снова вмешалась Нина. - Подумаешь, герой нашелся. На немцев ему чихать.
- Ладно! Раз уж я им обещал, пусть идут, - прекращая перебранку, заключил дядя Ваня и добавил, - может, не прилетят сегодня немцы. Откладывать на потом, наверное, еще хуже. Иди знай, что нас ждет потом.
Он надел синий летний китель с золотыми шевронами на рукавах и медными пуговицами с якорями, на голову фуражку с крабом, и мы втроем вышли на улицу.
- Пойдем пешком, - сказал Сережкин отец, - так будет быстрее, чем трамваем.
Миновав Гофманский переулок, на Городской повернули налево, а там, следуя все время вдоль трамвайной линии 31-го номера, по краю Пересыпи, добрались до малого пересыпьского моста. Его короткий туннель вывел нас к Собачьему садику. Затем по Приморской, уже никуда не сворачивая, мы направились к Таможенной площади.
Солнце в тот день с самого утра так пекло, будто задалось целью растопить все живое на земле. Чтобы укрыться от палящих лучей, мы старались держаться в тени стен и под кронами деревьев. Дядя Ваня часто снимал фуражку и большим клетчатым носовым платком вытирал мокрое от пота лицо.
Когда мы добрались до площади, стрелки часов на фронтоне управления порта показывали чуть больше десяти. Я подумал, что столь знойное начало дня - явление необычное и довольно редкое даже для нашего юга.
Перейдя Таможенную площадь наискосок, мы по знаку дяди Вани остановились метрах в двадцати от широченных ворот, а он подошел к вахтенному - плотному, среднего роста, добродушному на вид человеку лет пятидесяти, проверявшему пропуска, которых у нас с Сережкой, разумеется, не было.
Пока его отец, стоявший в вполоборота к нам, негромко разговаривал с вахтенным, мы, ожидая в сторонке, напрягали слух, пытаясь понять, насколько успешно идут переговоры, но не слышали ни слова. Однако выражение лиц собеседников, их жесты, не вызывали сомнения в том, что они давно знакомы и миссия дяди Вани закончится успешно. Речь, конечно, шла обо мне и Сережке, так как вахтенный то и дело на нас поглядывал. Указав большим пальцем через плечо в нашу сторону, дядя Ваня сказал ему, видимо, что-то смешное. Оба громко рассмеялись, а вахтенный махнул нам рукой, чтобы мы приблизились.
- Шо, морячки, в море захотiлось? - улыбаясь, спросил он нас.
Мы утвердительно кивнули головами.
- Ну шо ж, це дiло хороше. Проходьте, але ж уговор - слухатись батька.
Получив разрешение, поощряемые его улыбкой, мы, миновав проходную, оказались на территории порта в районе Карантинной гавани. Затем довольно долго шли, поминутно огибая целые горы складированных грузов: большие кипы металлических листов и рельсов, огромные мотки толстой проволоки, деревянные катушки с электрическим кабелем величиною в человеческий рост.
Позади осталась Новая гавань, затем Угольная, а мы продолжали идти, многократно пересекая железнодорожные колеи, пока, наконец, не свернули на один из многочисленных причалов. Здесь перед нами открылась зеркальная гладь Практической гавани. Блеск моря и света, переливы то нежных, то ярких красок, сверкающих под лучами солнца, стоявшего уже достаточно высоко в бирюзовой выси, вызвали во мне такое ощущение, будто передо мной была какая-то волшебная декорация, и лишь с трудом верилось, что подобное чудо можно увидеть наяву.
Спустя несколько минут Сережка, указывая рукой, воскликнул: "Смотри! Вон слева у причала наш пароход!"
В сотне метров о нас, вплотную к причальной стенке, был пришвартован к массивной чугунной тумбе небольшой, низко сидящий в воде, паровой буксир с черным корпусом, такого же цвета трубой с красной полосой и белой рубкой. По обращенному к нам борту висели с незначительными интервалами старые автомобильные покрышки и сплетенные из пеньковых канатов, похожие на огромные серые груши, кранцы. На корме буксира в полном безветрии беспомощно поник выгоревший на солнце и выстиранный дождями и морем флаг.
Из открытой двери рубки вышел молодой моряк в таком же, как у дяди Вани, кителе - кряжистый, с крупной головой, крепко сидящей на короткой шее.
- Батин вахтенный штурман, - пояснил мне Сережка.
Увидев капитана, моряк сошел с буксира на берег и стал у борта, ожидая, когда мы подойдем. Поравнявшись со штурманом, Сережкин отец пожал ему руку, и показывая на нас, сказал:
- Вот пополнение команде привел. Найди им дело, чтоб не болтались зря, - а затем спросил, - ну как тут, все в норме?
- Полный порядок, капитан, - ответил штурман. - Только механик что-то с утра ковыряется в машине.
Говорил штурман необычно громко. Мы легко услышали бы его, если бы стояли даже на сотню метров дальше. Мощные фигура и голос штурмана вызывали уважение и даже некоторую опаску, но, судя по серым веселым глазам, был он, скорее всего, человеком мягким и добрым.
На палубе буксира находились еще два члена команды. Один из них - худой, лысый, небольшого роста в рабочих штанах и грязной майке, что-то делал на баке у брашпиля. Второй, остриженный под машинку парень лет двадцати, в полосатой тельняшке и засученных до колен брюках старательно драил палубу, окатив ее из ведра забортной водой. Первый, по словам Сережки, был кочегаром, второй матросом-рулевым.
На причале, почти рядом с буксиром стоял огромный штабель деревянных ящиков под брезентом. Он отбрасывал короткую тень, позволявшую укрыться от солнца. Наверное, поэтому никто из нас не торопился попасть на буксир, где вряд ли нашлась бы какая-то защита от его палящих лучей.
Вдруг матрос, все еще продолжавший уборку, вытянув на веревке очередное ведро с водой и, глядя в него, воскликнул:
- Вот это да! Смотрите, скумбрия!
- Где скумбрия? - сразу раздалось несколько голосов.
- В ведре, да еще какая здоровая!
Мы все быстро поднялись на палубу и окружили его, заглядывая в ведро. А там действительно плавала большая, толстая серебристая рыбина.
- Паламида загнала ее в бухту, - авторитетно заявил тоже оказавшийся здесь кочегар. И обращаясь к матросу, так внезапно превратившемуся в рыбака, сказал, - сейчас вынесу сачок, проверим.
Он забежал в рубку и тотчас же снова появился на палубе с вместительным сачком на длиной деревянной палке. Держа ее обеими руками, перегнулся за борт, опустил сачок в море и провел им вдоль борта. Когда он вытащил свое орудие лова из воды, в нем билось больше десятка крупных, отливающих серебром скумбрий с тонкими синими, будто финифтью по вороненой стали полосами по бокам. Пойманную рыбу переложил в ведро, из которого предварительно выплеснул за борт воду, и кочегар снова орудуя сачком, крикнул матросу:
- Сашка! Тут ведром не обойдемся. Спустись вниз, вынеси корзину.
Через минуту на палубе появилась внушительных размеров круглая с двумя ручками, сплетенная из лозы корзина, куда кочегар, с трудом сдерживая обуревавшее его чувство удачливого рыболова, со счастливым сдавленным смехом, стал выкладывать из сетчатого мешка, беря сразу по несколько штук, живую мясистую скумбрию, которая, жирно трепеща хвостами, мягко шлепалась, ударяясь о дно и стенки корзины, свежо и возбуждающе пахла. Иногда вместе со скумбрией кочегар вытаскивал перламутровую студенистую медузу, похожую на бесцветную шляпку огромного гриба с множеством тонких ножек, которую тут же чертыхаясь выбрасывал в море. Во время лова я пошел на корму и посмотрел в почти прозрачную воду. Там было столько скумбрии, что казалось ее можно брать просто руками. Так много этой красивой и вкусной рыбы я никогда до войны, а тем более после нее не видел.
Рыбная ловля настолько увлекла всех, что теперь уже никто не обращал внимания на палящее солнце, а мы с Сережкой, хотя и являлись лишь пассивными участниками, почти забыли, ради чего здесь оказались.
Вскоре корзину наполнили. Скумбрию больше не было куда складывать. Охота закончилась. И тут механик, который уже давно присоединился к нашей группе, сказал дяде Ване, что в машине надо срочно заменить какую-то деталь. Таким образом, по крайней мере, в этот день, наша морская прогулка не могла состояться. Но так как ее в какой-то степени заменило другое увлекательное занятие, я к неприятной новости отнесся совершенно спокойно. Мы с Сережкой не видели смысла оставаться на буксире дольше и решили отправиться домой.
- Слушай, Бек, у меня есть дельное предложение, - сказал мой приятель.
- Какое?
- Я считаю, что не стоит такой шмат топать назад только для того, чтобы снова пройти через проходную.
- Что же ты предлагаешь вместо этого?
- Пойдем по-над берегом в противоположную сторону, а там выйдем где-нибудь на Пересыпи.
- Может, ты и прав. Так, наверное, будет и быстрей и интересней. Весь порт обследуем.
- А что я говорю! Значит, решено! - заключил Сережка, и мы двинулись вперед, держась вблизи берега.
Часто над нашими головами нависали ажурные фермы мостовых кранов, а слева, на десятках железнодорожных веток, вплотную друг к другу растянулись огромные составы: тяжелые четырехосные и легкие двухосные товарные вагоны, груженые платформы, нефтеналивные цистерны - все это стояло без движения и, удивительнее всего, без охраны. Не раз, пролезая между колесами, переходя через тормозные площадки, мы замечали, что кое-где на дверях вагонов сорваны пломбы, а двери частично или полностью открыты. Появился соблазн выяснить, что там внутри. Я и Сережка отлично понимали, что лазать по вагонам нехорошо и даже опасно, но устоять от соблазна было трудно. Мальчишеское любопытство взяло верх над нерешительностью и осторожностью. Мы осмотрели содержание нескольких вагонов. Назначение увиденных грузов осталось для нас загадкой. Было ясно лишь то, что они военные и где-то их очень ждут.
По дороге нам пришлось преодолеть три довольно высоких забора, но в конце концов, оставив позади все препятствия, часов около двух пополудни, поравнявшись с Нефтяной гаванью, мы оказались на Пересыпи и по Второму Заливному переулку вышли на Московскую улицу, откуда до Слободки было рукой подать. Казалось, что приключения этого дня окончены. Однако действительность опровергла это предположение.
У пересыпьского базара нам повстречались два взрослых парня. Один высокий светловолосый, с короткою стрижкой, с бровями цвета спелых колосьев, одетый в красную футболку с белым воротом, парусиновые брюки и сандалии на босу ногу. Второй, чернявый, среднего роста с веселым розовым лицом и чуть раскосыми глазами. На нем была выгоревшая на солнце ситцевая рубаха с закатанными до локтей рукавами, простые серые брюки и черные резиновые тапочки. В руках он нес небольшую открытую корзину с помидорами.
- Здорово, земляк! - внезапно обратившись к Сережке, воскликнул высокий.
- О, Петро! ты как здесь оказался? - удивленно глядя на него, спросил Сережка, и объяснил мне, - это Петро из Цюрупинска, где мы раньше жили.
А тот тем временем, схватив Сережку за локоть и обнажив в широкой улыбке крупные здоровые зубы, говорил:
- Я вже бiльше мiсяця в Одесi. Як при§хав до дядька в гостi ще з початку вiйни, так й застряв у нього. А тепер на базар з Миколою ходили, - добавил он и, указывая на своего напарника, сказал, - познайомтесь!
Мы с Сережкой назвали себя и пожали ему руку, а Петро снова спросил Сережку:
- А ти що тут робиш?
- Были с другом у бати на буксире, а сейчас домой идем, - ответил Сережка.
- Нi, Серога, так дiло не пойдеть. Нашу зустрiч треба отметiть. У мене якраз и вино добре є.
- Что ж, я не против, - сказал Сережка, но один не пойду и, показав на меня, добавил, - мы вместе с ним из дому ушли, вместе и вернуться должны.
- А я ж про вас обо§х i кажу. Конешно, разом. Трохи посидiте й пiдете. Ну гайда, тут близько.
Наши новые приятели привели нас в большой грязный двор почти рядом с базаром. Там мы вошли в крохотную комнатенку с единственным отворенным и ничем не занавешенным окном против двери. Вплотную к окну стоял стол, покрытый старенькой вытертой клеенкой. Посредине висела засиженная мухами электрическая лампочка без абажура. Слева от стола на стене часы "ходики" с утюгом на конце цепочки и рядом отрывной календарь. Справа канцелярскими кнопками был приколот большой плакат, на котором огромная молодая колхозница держит в одной руке грабли, а мощной ладонью другой, как бы отстраняет от себя безобразных маленьких человечков у своих ног. Сверху большими буквами написано: "В колхозе нет места попам и кулакам!" Под плакатом вдоль стены стояла длинная скамья, неряшливо выкрашенная зеленой краской, а под столом три такого же цвета табуретки.
Когда мы закрыли за собой дверь, обитую мешковиной для сохранения тепла в зимнее время, нас встретил хозяин квартиры - человек лет пятидесяти с простым приветливым лицом. Легко было сообразить, что это и есть дядька Петра.
- Де це ви стiльки блукали? Чекаю-чекаю, а вас нема й нема. Я вже думав, що мо§х хлопцiв цигани вкрали, - улыбаясь, сказал он.
- Нi дядьку, не вкрали, як бачiте, - ответил Петро. Ось Серогу несподiвано зустрiв, - и, обращаясь к нам, пригласил, - та ви сiдайте за стiл, будь ласка.
Наши хозяева быстро приготовили и поставили на стол большую миску нарезанных с луком, политых постным маслом помидоров, буханку хлеба, вилки, граненые стаканы и полную четверть вина. Петро налил всем до краев и крикнул:
- Ну, землячок, за зустрiч и щоб дома не журились!
Мы дружно чокнулись и выпили до дна. Надо сказать, что я в таких количествах вино употреблял впервые. К тому же, оно было хоть и домашним, но, наверное, довольно крепким. Так что, после третьего, а может и четвертого стакана, я почувствовал, что меня начинает мутить. Кроме того, стало двоиться в глазах, хотя голова как будто оставалась ясной. О своем самочувствии я сказал сидящему рядом Сережке и выразил желание немедленно уйти домой. Сережка пытался меня отговорить, ссылаясь на то, что неудобно так быстро оставлять компанию, но я твердо стоял на своем и заявил ему, что, если он хочет, пусть остается, я пойду один. Этот аргумент на него подействовал. Он поднялся из-за стола и мы стали пробираться к выходу. Кажется, хозяева не очень-то удерживали нас, а, может, и удерживали, и я просто не помню. Как бы там ни было, мы все же ушли, только несколько необычным способом. Не через дверь, как ходят нормальные люди, вернее люди в нормальном состоянии, а почему-то через окно, к которому я лично добирался по столу. Удивительнее всего, что такому экстравагантному уходу, кажется, никто из наших собутыльников даже не пытался противиться.
Как мы добрались к мосту на Пересыпи, который никуда не ведет, память не сохранила, но там наши дороги расходились. Сережке надо было поворачивать налево. Гофманский переулок был рядом, а мне следовало свернуть направо в сторону Попа-горы, где я намеревался подняться на Слободку. Мы наскоро простились, так как я чувствовал себя совсем неважно, и разошлись в разные стороны. Я старался идти быстро и ровно. Не знаю, насколько это мне удавалось. Однако домой я пришел, и во всей своей красе предстал перед родителями.
- Что с тобой? Ты заболел? - увидев меня, в испуге спросила мать.
- Хорош, нечего сказать, - лучше мамы разобравшись в истинной причине моего жалкого вида, сказал отец. - Где ты так набрался?
Но я не в состоянии был отвечать, и молча устремился к своей постели, на которую упал и тотчас же выключился. Ни мать, ни отец меня больше ни о чем не спрашивали. Впрочем, это было совершенно бесполезно. Назидательную беседу они оставили до следующего дня. Но разбудили меня раньше. Как только стемнело, снова объявили воздушную тревогу и родители настояли, чтобы я сошел вниз в так называемое бомбоубежище. К тому времени мне полегчало и, похоже, никто из наших соседей ничего не заметил.
IV
Не помню, распорядились ли власти заклеить все окна в Одессе и пригородах крест на крест полосками бумаги, чтобы сохранить стекла от ударов воздушной волны при разрывах фугасных бомб, или люди сделали это по собственной инициативе, только все они, как в жилых, так и в производственных зданиях, чуть ли не в течение одного дня оказались заклеенными и, надо признать, абсолютно своевременно. Теперь Одессу бомбили ежедневно, вернее еженощно и воздушные налеты были отнюдь не единичными и скоротечными, как в первый раз. Самолеты противника висели над городом, по сути, всю ночь. Они подходили к нему небольшими группами с разными временными интервалами, и так продолжалось до самого рассвета.
Знающие люди говорили, будто ПВО города не было предусмотрено оповещение в случае, если противник летит со стороны моря, а вражеские бомбардировщики часто появлялись именно оттуда.
Каждый вечер с наступлением темноты они с немецкой пунктуальностью подходили к Одессе, и повторялось одно и то же. Сначала тишину южных летних сумерек пронизывал предупреждающий об опасности вой сирен воздушной тревоги. Им вторили гудки заводов, паровозов, пароходов. Этот вопль, вещающий беду и смерть, повисал над городом. И не только люди, но все здания машины камни столбы трава и деревья в парках и на улицах, провода, трамвайные рельсы - все живое и неодушевленное замирало, охваченное предчувствием разрушения. Только железное горло одно могло породить этот звук, равно выражающий ужас каменных стен и тоску человеческого сердца.
В квартирах, где были радиоточки, из черных больших плоских тарелок репродукторов раздавалось: "Внимание, граждане! Воздушная тревога!" Потом наступала короткая томительная пауза ожидания, когда нервы напряжены до предела, когда обостряется зрение и особенно слух. Даже животные, лишенные сознания живые существа, инстинктивно испытывали дикий страх. Собаки начинали скулить, и поджав хвосты, жались к ногам людей, которые чувствовали себя ничуть не лучше. Мгновенно прятались куда-то дворовые коты.
Наконец, настороженный чуткий слух улавливал едва различимый - ноющий гул моторов немецких самолетов. С каждой минутой он приближался, становился все более отчетливым. И тогда в разных концах города включали прожектора. Они, словно огненные мечи, рассекали темноту ночи, метались с одной стороны горизонта к другой, пересекались между собой, в постоянном движении ощупывая небо. И вдруг, над укрывшимся в строжайшую светомаскировку городом, вспыхивал мертвенный дрожащий свет сброшенной с самолета на парашюте лампы. За ней зажигалась другая, третья - бывало до десятка. Теперь летчикам фашистов не было нужды бомбить вслепую.
Все это время зенитные батареи вели непрерывный огонь. Не знаю, каким образом зенитчики в кромешной тьме определяли цель, но стрельба стояла бешеная. По крышам барабанили осколки зенитных снарядов. Но вот в мозг вонзается гнетущий вой стабилизаторов падающих бомб, который не в состоянии выдержать никакая нормальная человеческая психика. Этот звук, длящийся лишь несколько секунд, пронизывал все живое, и сердца сжимались в тоске. Сердца тех, кому суждено было через миг умереть, и тех, кто оставался в живых. Свист нарастал и накалялся. Его слышали все! И застигнутые на улицах, и успевшие укрыться в глубоких подвалах, отделенных от неба толстыми перекрытиями, и упавшие на асфальт среди площадей и улиц, и попрыгавшие в щели, и раненые, лежавшие в этот миг на операционных столах, и младенцы, требующие материнского молока.
Затем следовали глухие, тяжелые удары от разрывов фугасок. Они сотрясали землю и душу. Бомбы врезались в город и дома умирали так же, как умирают люди. Одни валились набок, убитые наповал, другие, стояли с развороченной грудью, вдруг обнажив всегда скрытое: фотографию на стене, полку для книг, кровать, тарелку на столе с недоеденным ужином.
Обнажались согнутые водопроводные трубы, железные балки в междуэтажных перекрытиях, пряди проводов. Ракушечник и кирпич дымящейся пылью громоздились на мостовых. Трамвайные рельсы, горбясь, вылезали из асфальта. Все, что от века недвижимо, - камни и железо, - стремительно двигалось, а все, во что человек вложил идею и силы движения, - трамваи, автомобили, автобусы, паровозы - все это останавливалось.
Разгорались многочисленные пожары, вызванные "зажигалками". Над улицами стлался запах раскаленной известки и камней, чад горелых перьев и горелой масляной краски.