Мой отец - смотритель маяка. Это у нас семейное. Мой прадед и пра-прадед были смотрителями маяка. Наверное, и я буду смотрителем маяка, хотя отец об этом и не заикался: он просто не берет меня в расчет. Наш маяк конечно далек по своим размерам от александрийского фароса или колосса родосского, но он достаточно стар и к нам даже приезжал недавно какой-то историк, специалист по маякам. Отец угостил его ужином и красным вином в пристройке, где мы живем втроем, с отцом и его помощником, после смерти мамы, а потом показал ему склады для материалов, цистерны для пресной воды, и, наконец, отвел его наверх, в башню маяка, и с гордостью показал новые френелевые аппараты. Погода в тот день была мрачновато-пасмурная, было воскресенье. Во время готовки ужина отец был взбешен, он всегда нервничает, когда готовит что-то вкусное и сложное в пасмурные воскресенья для совершенно чужих мне людей. Во время самого ужина отец ставил историка в пример мне, а ему повторял, что я не имею никакой страсти к какому-либо делу, которую отец обозначил, как "чесотку". Историк же, поощренный почтительным отношением отца к его знаниям, рассказывал истории о маяках, о Сострате, о маяке Коруния, о Траяне, новейшие вариации этих историй, которые восхищали отца и которые выбивали меня из колеи, потому что во время рассказа глаза отца нахально прогуливались по моему лицу, точнее по моему лицевому смущению, как бы управляя им, приливая по прихоти кровь к моим щекам, направляя мой палец, который, в нервные моменты сковыривал зеленую слизь с края глаза - от давления отца на мой палец я чуть было не выколол себе глаз - а по окончании каждой истории взгляд отца прямо вперивался в меня, и в нем читалось что-то вроде: "ну-ну". Правда мне еще тогда показалось, что историк вступил в заговор с отцом против меня и рассказывает эти умные истории о маяках и смотрителях не для того, чтобы отец восхитился его знанием, а для того, чтобы отец всё наливал бы и наливал ему вина, а потом бы предложил переночевать у нас, так что это был невинный винный заговор со стороны историка и намеренный, раздраженный заговор со стороны отца (хотя, на самом деле, это был заговор отца против самого себя, о чем я скажу позже), и оба эти заговора были направлены против меня.
Хочу теперь пояснить, почему у отца был на самом деле заговор против самого себя. Отец ведь и не догадывается, что я все понимаю. Это-то меня больше всего и мучает. Я, например, знаю, что танцует в подсознании отца. Как бы заговорила его совесть, освободи он ее. "Я был слишком силен для самого себя, поэтому я выбрал себя, более слабого, в сыне и боролся с ним". Наверное, Бог был слишком силен для самого себя, поэтому он выбрал себя, более слабого, в людях, для борьбы с самим собой же. Иначе - зачем он позволил маме умереть? Он как отец. В его милости и уничижении чувствуется на протяжении тысячелетий потный душок отца. Этот отцовский пот пахнет со страниц школьного учебника по истории. А жизнь поколений человечества, самое продолжение жизни, обусловлено тщетным желанием перебороть себя в более слабой и беззащитной модели - следующем поколении, ребенке. Конечно, когда люди делают детей, они еще далеки от столь специфического желания, также как далеки они от желания дать новую жизнь. Дети появляются либо из-за непредусмотрительности во время близости, либо из желания заиметь пупсика (тут голос берут матери) или наследника (тщеславный бас отцов), а чаще всего из-за инертного следования устоям общества. Но вскоре, когда ребенок немного подрастет, появляется и самое искомое желание: бороться с детьми и даже истязать их как маленьких копий самих себя, ведь к тому времени в жизни далеко не все складывается так, как хотелось бы. Так и отец пытается перебороть себя, свои недостатки во мне.
У детей никогда не было триумфов. Даже в эпоху вундеркиндов. Огромный, как слон, взрослый "наставник" стоял тогда, во времена Моцарта, у окна и слушал, как его крошечный как кукла "ученик" вытворяет на клавесине что-то невозможное. Наставник, как отошедший от дел, уже заурядный Бог, испытывал предел возможностей этой маленькой модели самого себя и меланхолично не находил его. Этот Бог у окна видел, что его творение превзошло его тысячекратно, но его почему-то не убивала гордость, он не падал на пол и не ревел, не рвал на себе волосы, не убивал, не отравлял вундеркинда (пока тот не повзрослел), не преклонялся перед ним, не любил его ровно и ласково всем своим сердцем, а сохранял некую злую, меланхоличную заторможенность, более того, он умудрялся, тем не менее, в своем ничтожестве "ученика" эксплуатировать; и в этом весь человек, в этом весь отец. Отец Моцарта наставлял гения, чтобы тот чаще думал о "popolare" и, таким образом, зарабатывал бы больше денег. Отец был недоволен своим сыном гением. Что уж говорить обо мне и о моем отце. Я не гений. А мой отец не отец гения.
Все наше общение с отцом сводится к тем часам, когда я помогаю ему по работе и к тому краткому времени, когда мы иногда сидим вечером в креслах перед камином в гостиной, а между нами стоит пустое кресло мамы. Через это пустое кресло, что, наверное, по большому счету можно назвать осквернением памяти усопшей, перетекает наше непонимание друг друга, точнее, слишком сильное, раздражительное, вырядившееся под непонимание, глубокое окончательное понимание, чаще бессловесное, иногда в скупом диалоге. Призрак мамы, (если он есть), вздрагивает, зябнет от наших льдистых флюидов, а мы, войдя в раж, еще более изощряемся.
Однажды у нас случилось, как мне показалось, сближение. Отец был на удивление в хорошем настроении после вкусного обеда и выпитого вина. Он был, как мне показалось в тот момент, даже ласков со мной. Он завел разговор о каком-то авторе, спросил мое мнение и нашел мой комментарий блестящим, сказав, что я попал прямо в точку. Я был возбужден этой похвалой. Отец же продолжил, сказав, что при желании я мог бы и сам живописно осветить битву, описанную автором. И тут я совершил ошибку. Я решил показать свой дневник отцу и вышел за ним в мою комнату.
Когда я вернулся, отец поверх очков глянул на дневник, и лицо его слегка переменилось.
- Не подсовывай мне это, - как будто рассеянно и слегка брезгливо сказал отец, не поднимая глаз от газеты, - Я уже давно в курсе этого.
- То есть, как? - механически продолжил я, словно уместившись во фразе отца. И потом, после молниеносной догадки: Ты... копался в моей комнате?
Отец даже не покраснел, а невозмутимо посмотрел на меня поверх очков, снизу вверх.
- Я бы читал написанное со спокойным тщанием, будь это чье-то литературное произведение, не будь это дневник моего сына. Очень слаженно все получается и очень страшно, сынок. Какой еще маяк? Какая умершая мама? Какие френелевые аппараты? Откуда ты это взял?
Голос отца набирал раздражение скороговоркой. Он отшвырнул газету.
- Твоя мама ушла от нас к другому мужчине. Ты это отлично знаешь, но не в силах это признать самому себе, и не надо, помолчи, дай отцу договорить!
У меня к этому моменту почему-то покраснели уши. Окончательно оседлав меня, отец захлопал меня по седалищу и ринулся галопом.
- Поистине, у нас начинается с тобой война. Мой сын объявил мне войну своим маяком. Войну за его рассудок. Твое попустительство в отношении реальности чудовищно, как и твоя злость в отношении меня. Доктор, которого ты принял за историка маяков - а он, этот мой друг, помимо всего прочего и доктор, потому что времени зря не теряет, как некоторые, - в приватном разговоре со мной рекомендовал тебе вести реальную жизнь, жизнь, которой живут все юноши твоего возраста. Можно представить, как доктор будет настаивать на своей рекомендации, после того как раскроется все.
- Как же ты ненавидишь собственного отца. Чтобы преувеличить, ты поселил меня в этот маяк и сделал его извергом-смотрителем. Я - отец, смотритель маяка, чудовище с перископами вместо глаз и с дальнозоркой добротой, которая греет далекие лайнеры, но не может разогреть тлеющий уголек - собственного сына - у себя под боком. Ах, как художественно! Да, чтобы ты знал, с художественной точки зрения все это слабо, выморочно, камерно, душно, как и сам ты. Слава Богу, что у тебя там нет хотя бы фантазий на сексуальные темы, ведь женщин-то ты не знаешь. Было бы тогда уж полное вранье! Ха-ха-ха. Ах, какой он бедненький. Совсем его зажали. Я не хочу больше с тобой говорить. Иди и подумай над тем, что ты делаешь над собой и окружающими. А я позвоню доктору, и мы будем решать, каким именно образом тебя...
Я ожидал, что именно сейчас начну, начну, наконец, действовать, но видимо в это время кто-то не задействовал меня, я упустил свой шанс, и, стоя перед отцом как не ожившая статуя Пигмалиона, сказал:
- Но ты, говоря такое, конечно уверен, что я не совершу что-то ужасное с собой...
Отец, казалось, на секунду растерялся, встревожился. Но тут же нашелся. Нашелся не оттого, что перестал бояться за меня, а оттого, что решил этим (ложным) холодным спокойствием уйти от опасности поражения. И когда он мне напомнил, что я уже не раз, и не два использовал подобный шантаж, и что, хоть это и жестоко говорить, настоящие суициды никогда не ведут себя так, что это ничто иное, как планомерная пытка его, отца, я понимал истинное состояние своего родителя. Я понимал, что, внешне пытаясь выказать рационализм и спокойствие, даже некоторую спартанскую отстраненность от своего чада и научное знание того, что мои угрозы всего лишь уловка, отец каждый раз проглатывает этот мой крючок, он взволнован и будет теперь следить за мной, опасаясь исполнения угрозы, пока мы не помиримся. Зная все это, я понимал, что уже одержал победу. Независимо от последующего развития событий, я был уже победителем. Понимал ли это отец? Наверняка. Но у него не было выхода.
К вечеру отец уже стоял у моей кровати. Он казался побежденным.
- Спи, сынок. А я пойду. - Отец остановился в дверях и заискивающе ласково посмотрел на меня. - Проверю на ночь свои френелевые аппараты...
Я повернулся на спину. И так пролежал час два, пока отец не уснул.
Потом я встал, тихо вышел из дома и направился в сторону маяка.
Я был уже почти наверху винтовой лестницы, когда обнаружил, что наверху кто-то есть. Каково же было мое удивление, когда, минув последнюю ступень, я увидел знакому сутулую фигуру, склонившуюся над столом. Почувствовав мой взгляд, фигура резко обернулась и от этого движения знакомые очки сползли на край носа.
- Папа...- это было все, что я мог сказать.
- Сын... - прошептал в ответ отец.