-И все-таки,- он легонько провел ладонью по колкой щетинке волос на стриженой под нуль голове,- зачем это? Ну, вот это? Тифозный карантин какой-то.
-Ты действительно хочешь знать?
-Конечно.
-Это чтобы вплавь спасаться от нападок антисемитов. Понимаешь, во время погромов, еврейские женщины пересекали Днепр под водой, стремительные и бесшумные, как нерпы, как тюлени, как...
-Ну и бред! Шуточки твои... А серьезно? Это, типа, жертва? Ты жертвуешь красотой, так что ли?
-А серьезно - меня достало объяснять. Вот ты один раз спросил, а меня это уже достало. Это мое дело, очень личное, и я прошу тебя - не лезь.
Она резко отстранилась от него, вздрогнув вскм телом, как от холода, хотя в комнате было душно. Принялась одеваться, без тени смущения или кокетства, как после рутинного медосмотра. Бельишко у нее было простенькое, какого-то советско-сиротского образца, чулки грубые, туфли с убогими пряжками.
-Знаешь, у тебя появился акцент. Не с кем по русски поговорить?
-Не с кем.- она оправила черный головной платок, делавший ее еще бледнее, еще уязвимее.-Не с кем и не за чем.
Андрей почувствовал одновременно и досаду, и некую бесовскую щекотку, желание рассердить ее, задеть, расшевелить, наконец. Нарочитое ее спокойствие отдавало безумием. Впрочем, той, настоящей боли, изматывающей, глубокой, поселившейся в нем со дня Наташиного отъезда, он не ощущал. Странное, неестественное облегчение было сродни наркозу.
-Знаешь, Андрей, мне пора. Узнают, что я здесь была - убьют.
-Кто узнает?
-Ну, не убьют. Но и жизни не будет. Ну, прощай.
Она еще раз оправила свой платочек, вздохнула разок и направилась к двери какой-то тяжелой, бабьей походкой, которой он никогда раньше не замечал за ней.Только когда она сдержанно, без хлопка притворила дверь номера, когда стихли на лестнице ее непривычно весомые шаги, когда уже иным, холодным взглядом из окна проводил он ее удаляющуюся фигурку - заурядную фигуру хасидской женщины в мешковатой одежде - тогда только он почувствовал, что это был действительно последний раз, что вот сейчас, сегодня последний раз уже был - и это осознание финала заставило его выскочить на пыльную улицу, не думая о брошенных вещах, о постылом кольце, закатившемся в прикроватную щель, и бежать, бежать за ней, с криком, с просьбами, с угрозами. Невыносимо было приятие того простого факта, что Наташи-то больше нет, что девочка с рысьими глазами, которую знал он в Питере - знал ближе, чем родную - там, на питерской болотистой земле и осталась, что гонится он за призераком прошлого, за фантомом, нет, за чужой хасидской теткой с бритой головой и планами на шабат... За тенью тени... Не догнал.О это вечное сослагательное наклонение... Если бы он только не дал ей общаться с той странной общиной, ходил бы в какую нибудь синагогу попроще, таскался бы, пусть и нехотя... Если бы он поехал за ней сразу, разыскал бы, она тогда еще жила в Бейт-Шемеше... Если бы он сам начал хоть что-нибудь соблюдать... И этот дурацкий вопрос про волосы, как глупо это вышло... Если бы Орфей не обернулся... Но обернулся, обернулся, и все потеряно, и она скрылась навечно в этом царстве теней, где ни скорби, ни радости, лишь долг, долг, тупая долбежка, повторение мелких ритуалов, от зари до зари, до самой ямы, до конца.
Андрей вернулся в отель, собрал манатки, вернул ключи. Кольцо он счел потерянным, но его это мало огорчило. Нелепый брак. Дома его, можно сказать, никто не ждал, и потеря кольца лишь подчеркнула иную, давнишнюю потерю. В аэропорту он зашел в дьюти-фри, купил бутылку побольше с наклейкой поярче, и в Питер прилетел уже в состоянии полной летаргии.
Лея добралась до дома за четверть часа, да и то, можно сказать, промешкала. Дочь была еще в садике ( это заведение с табличкой Kindergarten на кованой двери всегда вызывало у нее ассоциации с приютом, где сгорела от чахотки кроткая подруга Джен Эйр), муж был в колеле. Лея прошла в спальню. Стоило, пожалуй, сменить простыни. Она присела на край супружеской постели, замерла почти в той же непритязательной позе, в которой сидела ннедавно на краю другого, греховного ложа. Смеркалось... И перспектива ближайшей ночи, и всех других безрадостных ночей предстала перед ней с такой ясностью, что она закричала, завыла, зажимая себе рот, ужасаясь собственному звериному воплю. Она ощутила вдруг отвратительную судорогу и ее вырвало прямо на выскобленную больничную плитку, которой кроют пол по всему Израилю.
К приходу мужа она, конечно, сменила простыни.