Неожиданно обрёл второй смысл взятый на январь 98-го года очередной отпуск - вынужденный: мой повреждённый ремесленный навык требовал передышки. А также необходимо совершить все возможные действия по сохранению отдела культуры в штатном расписании. Что это значило? Написать губернатору о недопустимости варварского намерения ликвидировать отдел. Сходить в пресс-службу Красного дома - без неё тут не обошлось. Ну и прочее, что придёт в голову. Не особо веря в успех, уклониться я не могла. Чтобы, по крайней мере, в будущем не сказали: был в истории областной газеты "Северная правда" позорный период, когда упразднили отдел культуры, и ни один человек не лёг костьми, чтобы этого не случилось.
Внезапный визит ко мне на Голубкову Игнатьева в сопровождении Илоны отправил эти хлопоты на второй план. Новый проект Виктора Яковлевича потряс и воодушевил - я только мечтать могла, что такой сюжет вклинится в настоящее и как большая птица взлетит над ним, подхватив на крыло и меня.
Ещё октябре Игнатьев приступил к тщательному обдумыванию масштабной выставки из двух блоков. Первый изобразительный: В. Муравьев, Н. Шувалов, А. Козлов. Второй литературно-научный: И. Дедков, И. Шевелев, В. Бочков. Далее экспозиция дополнилась творчеством Е. Радченко.
Игнатьев сказал, что придаёт огромное значение каталогу выставки, так как он будет не в буквальном смысле каталогом. Поэтому делать его должны люди, способные творчески осмыслить результат костромских шестидесятников. Нам с Илоной предлагалось в соавторстве написать вступительную статью, а мне ещё статью о творчестве Дедкова.
Игнатьев решился, как это нередко бывало в его жизни, на поступок "опережающего значения". Я нашла его намерение чрезвычайно уместным именно сейчас - когда пытаются вернуть библиотеке имя Крупской, отменить Дедковскую премию, а в газете ликвидировать отдел культуры и, по завету ничтожного Воеводина, не публиковать о Дедкове ничего.
"Выставка творчества костромских шестидесятников будет точным ударом из прошлого в настоящее бедное, скудное время, скудное на мысль, дух, порядочность - сказал на это Игнатьев. - Время по качеству своего содержания наступило очень далёкое от того, что мы раньше называли духовностью. Наша задача не дать заполнить эстетическое пространство в культуре самодеятельности и бездарности, типа Миши Базанкова. Чтобы не прерывалась временная связь в духовной творческой жизни. А делать-то выставку почти не с кем. В музее один-два человека, которые способны понять смысл этой выставки в полном её объёме"...
Разумеется, кроме этой задачи перед ним стояли и другие, начиная с искусствоведческой и сугубо музейной. Вернее, начиная с финансового вопроса - у музея на организацию выставки не было ни копейки. Департамент культуры, где, к нынешнему сожалению Игнатьева, при его же активном участии посажен руководить ученик Фёдора Нечушкина Евгений Ермаков, разводил в его лице руками. И без того малые деньги, выделяемые из бюджета на культуру, Ермаков распределял на свой вкус и интерес. "А ни вкуса, ни знаний, ни тем более творчества в нём - ни на йоту", писал в своём дневнике Игнатьев...
До нашей встречи на Голубковой Виктор Яковлевич, человек, чьё сердце на тот момент представляло собой почти наполовину рубцовую ткань после пережитых инфарктов, сделал уже много для того, чтобы осуществить свой проект. По разным причинам не был уверен, что Владимир Пантелеймонович Муравьёв, сын Алексея Козлова Святослав, вдовы Дедкова и Бочкова согласятся. Поэтому сам поехал в Москву (на свои кровные - у департамента культуры денег и на это не нашлось), встретился с каждым лично. Что говорить о тщательности действий организатора, когда даже ко мне приехал сам, тогда как стоило лишь позвонить, и я бы примчалась как на крыльях...
Глотая нитросорбит, Виктор Игнатьев с задачей справился. Он справился со всем... Он успел спеть свою Лебединую песню... перед тем, как через год его "ушли" с поста директора созданного им музея.
Трудности разного рода преодолевались со свойственным Игнатьеву изяществом и навыками "тёртого чиновника", учитывающего даже слабости персонажей. Например, готовил циркуляр о проведении выставки под шапкой "губернаторские вернисажи", а когда губернатор Шершунов подписал, четыре буковки нечаянно выпали, и вернисажи оказались "губернскими"... Такой, что важно, работающий пустяк для преодоления равнодушия чиновника. Но ведь "Единственный человек в администрации,кого это волнует - Владимир Виноградов. Полезно для жизни, когда у власти находится умный и образованный человек".
Дело ещё в том, что, что, как свидетельствуют его дневники, Игнатьев рефлексировал: "Самое-то страшное - чувствую, физически ощущаю, как тают силы, в том числе и душевные. Вдруг откуда-то стала появляться мысль, отрицающая смысл всех моих усилий, мне кажется, что ничего не изменится вокруг, уже всё прошло, что должно было пройти и свершиться...". Тогда не удалось понять это его чувство, казалось, ему нет оснований, а как ясно оно теперь, накануне собственного 70-летия... Да, Игнатьеву тогда не было 60-ти, но жить ему оставалось уже недолго...
Но я заметила, что под его глазами залегли тёмные, почти чёрные тени с тех пор, как мы виделись последний раз. А в остальном выглядел великолепно: летал, светился и вдохновлял. Очень рад был, что его заместитель Стас Рубанков включился в работу с жаром. Даже придумал название выставки: "Любить? Ненавидеть?! Что ещё?!?" - так называется последняя книга Дедкова. Помог и зять Володя Гладков - его фирма взяла на себя издание каталога... Борис Голодницкий участвовал в составлении экспозиции. От Игнатьева же исходила такая энергия, что люди впряглись не на шутку. Как потом напишет в дневнике Игнатьев: "Все научные сотрудницы, Рубанков, Голодницкий, Арямнова, Андреева, Садовский, рабочие - все творили из последних сил!"
Я не из последних, а напротив, легко, свободно, в радость. К слову, вступительная статья в соавторстве с Илоной не состоялась. Мы сходились в том, что знаменитый "исход интеллигенции" из Костромы в 50-60-х годах не был добровольным. А также в том, что в 60-х годах в Костроме было редкое созвездие личностей. Они могли бы перевернуть ситуацию, если бы стояли "за други своя". Но их выталкивали с костромского горизонта по одному, а роль сочувствующих... явно маловата для протеста и поддержки... Но я полагала, мы живём среди отголосков 60-х, их прямых и косвенных результатов. А она говорила, я не среди отголосков и так далее - шестидесятники мне никто.
Возникшую проблему Игнатьев разрешил легко: значит, вступительных статей будет две. К слову о нём, как о редакторе. Лучшего у меня не было за всю жизнь. Сначала Виктор Яковлевич сказал, что ограничений по объёму вступительной статьи нет. Я накатала 12 страниц. Прочёл, похвалил и сообщил, что финансовые условия изменились - в каталоге для моей статьи может быть только три страницы. Я написала три. Он сказал, что условия снова изменились и можно написать больше. Я сделала семь, и это был окончательный вариант. Позже сообразила, что дело было не в условиях, а в том, что Игнатьев заставил мой текст дышать, добиваясь наилучшего результата.
"Их время противоречиво..."
"До борьбы я никогда не дотягивал, надо было иметь другой характер, но слова "противостояние", "сопротивление" с прибавкой "нравственное" я осмеливаюсь применить, чтобы как-то определить линию поведению свою и своих дорогих друзей и товарищей, которых я узнал в Костроме... Всё было бы иначе, если бы мы вовремя освоили науку цинизма и услужения силе. Если бы мы всегда видели то, что нужно видеть именно сегодня, согласно последнему указу, приказу, постановлению..."
Игорь Дедков
Их время противоречиво. Оно включает в себя такие полярные по нравственному значению события, как реабилитация загубленных сталинским режимом людей и травля Твардовского, Пастернака; взлёт искусства и высылка из страны её лучших сынов... С одной стороны, освобождение творческого духа, с другой - давление регламентирующих сил. Люди, украсившие поколение, сумели сделать глубокий самостоятельный выбор перед лицом этих сил. Процветания и благополучия он не гарантировал. То и другое обеспечивала приспособляемость. Слава Богу, приспособляемость не общедоступна.
У сильных творческих личностей самосохранение и равновесие со средой развиты плохо. Зато способность отстаивать внутреннюю свободу, сохранять верность нравственным нормам, выработанным человечеством за его историю, развиты вполне.
Участники выставки "Любить? Ненавидеть? Что ещё?!..", самоопределение таланта которых произошло в Костроме и оказало влияние на костромское творческое бытование, знали, чего стыдиться и с чем не смиряться. Они не были революционерами, но обладали силой делать своё дело в деформирующих человека обстоятельствах. Вписаться в "лучезарную" картину помешал им багаж, которым они были одарены и обременены - совестью, знаниями, талантом, памятью. "Если не помнишь ничего, не знаешь, знать не хочешь - до чего же свободно и легко жить; чья-то давняя ноша, пусть даже твоих отцов, твоего народа, - чужая ноша, даже след от её памяти чувствовать - зачем. С какой стати?" - с горькой иронией вопрошал Дедков.
Они были лишены способности забывать. Отчего бы непревзойдённому гобеленщику Евгению Радченко было создавать триптих "Нерль", "Нередицу", обступивших по бокам центральный гобелен "37-й год", где фигура узника поднимается к небу из колодца тюрьмы... Чисто технически Радченко лучше, чем кто-либо другой, мог сработать гобелены, запечатлевающие, утверждающие, прославляющие линию партии. На выставках его работы оттеснялись на второй план партийными "открытками" с видами Красной площади, например. Осмысленные сюжеты, выношенные и выстраданные в душе, Радченко воплощал в потрясающие гобелены. Разумеется, в нерабочее время... Сегодня авторитет его в художнической среде неоспорим. Однако его долго не принимали в Союз художников, а до звания Заслуженный работник культуры он так пока и не дослужился. Очевидно, это и есть цена самостояния. Сам мастер высокой её не считает.
Виктор Бочков также манкировал тем, что требовала партия в период строительства и расцвета социализма. После того, как по совету органов из дома-музея Островского в Щелыкове его "попросили", он вернулся в Кострому и в книге своей жизни воспел губернскую российскость с присущим ему безошибочны историческим чутьём, словно не замечая, какое время на дворе.
Причина исхода талантов из Костромы в 50-60-х и более поздних годах очевидна: жизнетворную провинцию съедала провинция-болото. Её давление, уклад, отношения, связи, иерархия заставили уехать из Костромы Н. Скатова, В. Цан-Кай-Си, В. Сапогова, А. Козлова, В. Муравьёва и других одарённых людей. А если нельзя было уехать? Каково жилось тем, кто не вписывался в правила игры провинциальной жизни? "Если не могли убрать, вытолкнуть человека с костромского пространства - говорит организатор выставки шестидесятник Виктор Игнатьев, - применялся другой метод - замалчивание успехов. Непризнание достоинств. Десять лет ходил в кандидатах в члены Союза художников никто иной, как Николай Шувалов! Мальчишек, только начинающих свой творческий путь, принимали, а его - нет!.."
"Никакая власть несовместима с искусством... кроме власти самого искусства. Меня всегда удивляло: "ты должен то", "должен это", "должен проводить линию партии в искусстве", - нелепо звучит". Примерно так высказался Николай Шувалов на самоотчёте в Художественном фонде в 1954 году, где его, Алексея Козлова и Владимира Муравьёва обвинили в формализме. Спор вышел жарким. Владимир Пантелеймонович бросил кепку в лицо обвинителю и уехал в Москву. И Алексей Никифорович уехал. Один в Москве, другой в Пыщуге, они выполнили миссию местного искусства и получили широкое признание. А Николай Шувалов остался... И был убит на Пантусовском пустыре.
Слова Игоря Дедкова о том, что писать о провинции легко - жить в ней трудно, поясняют строки из его письма в Судиславль писателю Василию Травкину: "О Костроме я жалею и вспоминаю часто. Но как вспомнишь, кто и что в писательской организации, и плохо становится на душе. В Костроме можно было жить дальше, лишь сведя до минимума контакты с "братьями-писателями". Это драма не отдельного человека, но общественной системы, отторгающей от себя того, кто мог бы её улучшить, очеловечить.
"Сопротивление надо уметь ценить", написал в эпилоге к своим двум книгам под одной обложкой "Число и форма в живой природе" и "Искусство архитектуры" Иосиф Шевелёв. Кто такой Шевелёв нам объяснили американцы, попросив у него разрешения назвать его академиком Нью-Йоркской Академии наук. Широкая общественность не ведала, что, начиная с 1964 года, столичный учёный мир признал в нём незаурядного учёного. Число золотого сечения, дихотомии, теологическая математика, векторное пространство не-Бытия вызвали интерес только после признания Шевелёва американцами уже в 90-х.
"Спи, кто может" назвал одну из своих статей о Костроме поэт-шестидесятник Владимир Леонович. "Имена замечательных людей сами плывут в руки сонных земляков моих: берите, гордитесь, помните. Не обращайте внимания на чужую глупость, на мелкое тщеславие людей временных..."
Думается, время шестидесятников, стоявших на прочном фундаменте знаний и нравственности, простирается с 1953 года и длится по сей день. Мы живём среди его отголосков, прямых и косвенных результатов. В творческой растерянности и нравственной атрофии 90-х нам ещё узнавать и узнавать, что они делали, зачем и как. Нам ещё постигать дедковские просторы, шевелёвскую гармонию, муравьёвский протест против ложных форм реальности, козловскую стихию русского творчества, шуваловскую космическую философию. Нам ещё учиться любить свой город по книгам классика краеведения Бочкова, постигать радченковское время, которое он измеряет потерями, обретать духовную независимость Леоновича, присущую, впрочем, всем упомянутым и неупомянутым костромским шестидесятникам. Без духовной независимости творчество несостоятельно. Оно прямой результат внутренней свободы, которую даёт талант, и внешней, которую даёт общество. Об этом наш Художественный музей заговорил ещё в 1964 году. Нынешней выставкой разговор этот органично продолжается: каковы возможности честного и талантливого творца в условиях несвободы? Жизнь и творчество костромских шестидесятников очертило круг этих возможностей в определённую эпоху. Сужение этого круга ведёт к отмиранию личности. Прямой резон в наше время, делающее ставку на деньги, как высшую ценность, задуматься над этим. Хлопоты о деньгах и личном благополучии, заглушая голос разума и культуры, ведут к тому, что литература впадает в амбивалентность и пошлость, живопись - в реминисценцию и конъюнктуру, критика - в пустой комплиментарный звук, ничего не меняющий к лучшему. Шестидесятники показали, что жить достойно - трудно, но возможно. Даже в условия несвободы.
Статью о Дедкове Виктор Яковлевич принял безусловно и сразу. Закончив чтение, спросил: "Можно Вас обнять?". Его взгляд, в котором внятно светилась радость... У него было такое свойство: радоваться чьему-то достижению, как собственному... Мы встали, широко раскинули руки и крепко обнялись...
Один у костра
Это только прочитав первую книгу Игоря Дедкова "Возвращение к себе" можно было подумать: ну вот, ещё один литературный критик появился. Хороший критик, толковый...
Хотя уже тогда, в конце семидесятых, можно было придать значение выбору критиком писателей и его оговорке: "Это не значит, что избранные мною писатели лучше других. Но я предпочёл именно этих".
Почему именно этих, станет понятно позже, когда части сольются и обнаружат целое: некий нравственный свод, гармоничный и строго ориентированный в деталях.
Для построения этого свода... или храма, - как хотите... потребовался ему материал особого качества:
Федор Абрамов с его "неочищенной правдой жизни", в которой душа уравнена с деятельной сущностью человека. Нигде, ни разу работа не воспринимается героями как обуза. В ней есть смысл - настолько большой, понятный и дорогой, что человек сообразуется только с ним, а не со своей слабостью или усталостью. Писателя волновали трудные варианты судеб, люди, на которых держится мир. В абрамовских романах не ездят на форумы и съезды, не разрезают ленточек и никогда не делают карьеры;
Дедкову нужен был Юрий Трифонов, с его романами, где жизнь взята "по вертикали" - дорога, ведущая вглубь истории. И опровержение людей, чей образ жизни основан на приспособлении и сделке, происходит в его романах от тех, кто наделен исторической памятью, связан с прошлым. Которое обязывает или просто напоминает, что возможны другие способы жить, думать, действовать;
Дедков выбрал и Валентина Распутина, движимого желанием сказать о необходимом, назревшем, чтобы оно вошло в сознание общества - гибелью Настёны или туманом над Матёрой и что-то сместило в нём, как это делала старая русская литература. Без "светоносного", по Адамовичу, миропонимания этого писателя, у которого драматическая обыденность жизни включалась в высокий строй чувств, поддерживающий человека, без веры - в человеке есть свет, и погасить его трудно - построение дедковского храма тоже было немыслимо;
Нужен был Григорий Бакланов с его утверждением: злу нельзя попустительствовать - оно распоясывается; несправедливость к одному человеку оборачивается бедой для всех - потому просмотреть её опасно. Бакланов, как и Дедков, знал: жизнь складывается по равнодействующей сил, её направление не фатально, оно зависит от усилий каждого. Главное, надо знать направление, в котором действовать. Из ЭТОГО знания образуется личность, а не увеличивается число статистов в истории;
Для построения нравственного свода Дедкову необходим был Василь Быков с его ношей памяти и ответственности. Как бы ни мешала она спокойна жить, но только пока верны ей, мы чего-то да стоим, и "лишь тогда, может быть, на самом строгом судилище, стыд не выест нам очи". Особо ценил Дедков Быкова за то, что момент правды в его творчестве - определяющий. Без неё мир рухнет;
Необходим был и Гавриил Троепольский, в "Записках" которого верховодит злая, весёлая и победительная насмешка, живёт праздничное ощущение вершащейся справедливости.
Как "рабочие камни" нравственного свода Дедкову нужны были и книги С. Залыгина, В. Астафьева, А. Адамовича, Д. Гранина, В. Семина, В Овечкина, К. Воробьева и других, чьи произведения есть воплощение совести и исторической памяти. Герои их обладали способностью к сопротивлению в самых тяжелых обстоятельствах.
Далеко не все книги деревенской и военной прозы поначалу встречались советской критикой как должно бы. Пытались принизить значение "окопной правды", подчёркивали приземлённость героев деревенской прозы - советский человек, мол, не таков. Но Игорь Дедков с самого начала понимал: рядом с хорошим писателем должен быть хороший критик. Он не позволял неправомерно сужать смысл общенациональной прозы как воплощения духовного, трудового, героического опыта, нравственного запаса поколений. Не допускал скороговорки о трагедии человека в годы войны. Безмерно дорогая, предельно конкретная правда о том, как доставалась народу победа, не могла быть понята на острие полководческих стрел военных карт. Для изучения стратегии войны существовали и другие источники и пособия.
Наша военная проза - святое дело, утверждал Дедков, потому что война в ней показана глазами простого человека.
Противопоставляя книгам высокой нравственной определённости то героев книг "московской школы" с их "обстриженными социальными связями", то фальшь и ложные идеалы "победоносной" прозы Проханова, то настаивая на том, что описания натуралистического и физиологического толка противопоказаны художественному произведению, Дедков выполнил огромную этическую задачу своей жизни. Он ведь и сам походил на героев книг любимых писателей. Взять хотя бы воробьёвского Сыромукова с его верой в силу этического жеста - как в зеркало мог глядеть в него Дедков, замечает друг Игоря Александровича Владимир Леонович.
Дедков уроднил себе и век ХIХ-й. А ХIХ-й век - это Европа, тогда же не было "железного занавеса"!
Уже в 70-х годах, по свидетельству Леоновича, ему понадобились книги по экзистенциальной философии. Мысль Дедкова обросла мощными и ветвистыми корнями. При его эстетической одарённости корни эти пошли бы на запад Возрожденья... К сожалению, этого не успело случиться. Игорю Дедкову в России надо было жить долго, а он дожил лишь до 60-ти. Что укоротило эту жизнь... разговор отдельный...
В перестроечные годы многое, за что он ратовал, осуществилось. Но, обладая гениальным пониманием ситуации, он раньше многих увидел, что "политическая ставка сделана не на лучшие, а на худшие качества человека", понял, что "у народа отнято лучшее из того, что было достигнуто. А худшее продолжает воспроизводиться в едва обновлённых, а то и наглых формах", видел, что теоретики тотальных шоковых реформ одинаково убеждены в праве "разрушать и строить заново, не очень-то церемонясь в обращении с материалом, увы, живым, и потому недостаточно прочным". В отличие от них Дедков был подлинным демократом и потому близко к сердцу принял злоключения бедного "материала" - живых людей.
Что же касается реакции на собственно литературную критику, то она вполне выражена в его иронических словах: "У нас мало критики критикующей, а явись она - целый переполох - враг под стенами города! Запирают ворота, высыпают на стены, льют горячую смолу, рвут на груди рубахи". Забавно? Да, - читать. Но в жизни всё было не так забавно. Когда обижается на критику профессиональный артиллерист и по всем правилам баллистики палит из пушек прямой наводкой, то вместо ответственного секретаря "Нового мира", где критик состоит уже два года в членах редколлегии, он оказывается в другом месте и другом качестве.
Природа духовного и художнического мужества была знакома Дедкову не понаслышке. Игорь Александрович знал, что критика должна "договаривать" за писателя и добывать из "распахнутых недр" долговременные, необходимые обществу идеи. И не боялся потому поспорить с самим Солженицыным, доказывая, что в "Красном колесе" бешеная энергия тратится на "новое - взамен старому - упрощение жизни, истории человечества". Ведь в трагедии революции он продолжал видеть не один лишь мрак и кровь и... кто скажет, что он не прав?!..
И Солженицын, и Астафьев, и другие достойные люди реагировали на критику достойно...
Два "новомировских" критика из трёх - И. Виноградов и В. Лакшин отошли в своё время от критики как от дела безнадежного. Игорь Дедков остался у костра один. Он оказался крепче. И потому сумел написать то, "без чего нельзя получить полного представления о времени и о себе, о судьбах и путях российской интеллигенции", как сказал Н. Биккенин в послесловии последней книги Дедкова.
Вторит ему и В. Леонович в статье "Спи, кто может": "Всё, им написанное, написано для людей думающих и, по сути, есть дума о родине. Более того, если родина ещё думает, она думает словами и образами десятка людей, которым так не хватает Дедкова".
Вклад его в российскую культуру и общественную мысль бесценен. Благотворное облучение его творчеством непременно сместило бы мир нашей будничной бесчеловечности и бессовестных сделок в лучшую сторону. Но широким читателем Дедков пока не прочитан.
"Критика не умеет привлекать к себе широкую публику" - заметил как-то сам Игорь Александрович... Будем надеяться, что когда-то это случится, читателю станут известны дедковские просторы. Тогда все мы подобреем, поумнеем и посветлеем.
Когда Игнатьев открывает выставку - любую, народ невольно "втягивает живот" - безукоризненная речь и неподражаемо великолепный тон Игнатьева как бы приподнимает событие со всеми его участниками над землей, и все это отчётливо осознают. Нынче он был особенно торжествен... В Екатерининской гостиной горели свечи. Экспозиции подготовлены с большим толком и вкусом.
Базанков был на открытии выставки, и я понаблюдала за ним. Он ходил от экспоната к экспонату и у него не было того твёрдого, самоуверенного выражения лица - оно было совершенно несчастным!