Франко Иван : другие произведения.

Пастух

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Пастух
  Иван Франко
  Распространить
  Поддержать УкрЛиб
  
  Сто метров под землей в глубине десятиметровой штольни, в духоте и нефтяном сопусе работает рабочий. Раз за разом кичет он клювом в илую опоку и отрывает от нее куски лепи. Но опока жесткая, скупая и только по небольшому кусочку дает себе выдирать частицы своего тела. Она глухо гудит и стонет под ударами дзюбака, словно плачет, словно грозит; она приет вонящим потом, но не кажется, упрямо держит спрятанные свои тайные сокровища. Работник, здоровый молодой человек, недавно прибывший с гор в Борислав на работу, начинает злиться.
  
  – Г-ге! — приговаривает он, шлепая изо всех сил в ямку, в которую шлепал уже три раза, не в силах отколоть комья лепы.— А, мать твоя искалечена! Но пока ты будешь стоять? Пускай!
  
  И он изо всех сил отвесил клювом в ямке, чтобы отколоть груду. Груда наконец подалась, и он взял ее обеими руками и бросил в кибель.
  
  - Там к собаке! Иди на свет! Отведай солнца! — приговаривал он.— Го-го, племянник! Я не шучу! Со мной не наказывайся, потому что я умею справиться и не такому, как ты! Ты не знаешь, что значит семьсот овец. Это не то, что одна с другой грудка, а я и им умел справиться.
  
  И он берет за ухо кибель, полный лепей, несет его в шахту, привешивает к канаве и звонит, чтобы тащили, а сам с пустым киблем возвращает обратно в штольню и берется дальше клевать землю. Его мысли бегают за овцами по горной долине, и он, чтобы разбить одиночество и темноту, любуется теми мыслями, беседует о них и с глиной, и с клювом, И с пустым киблем, и с топором, — ибо только и всего его общества здесь в глубокой бездны.
  
  — Ты думаешь, бедняга, что это работа семьсот овец? Ведь это живет, ведь каждый свой разум имеет. Небольшой умник, конечно, немина, а все-таки такой, как бог ему дал. Ады, в лес зайдет или в горную долину, уже держится кучи. Не разбегается одно туда, другое сюда, так как рогатый скот. А все кучкой. Г-ге!
  
  А медведь, вор, только и ждет того. О, он тоже ум! Еще какой! Недаром дядя, пан Кулаковский! Сидит за бревном и ждет, что целая группа овец войдет между уловками, а потом только скик, и имеет их все, как в конюшне. И все выдвинет к одной. А они, бедняжки, уже даже не бегут, только сбьются в кучку и ждут тихо своей смерти. Г-ге!
  
  Палка в руке, струйка через плечо, пищавка за поясом, — так я, небось, каждое утро отправлялся за овцами. Три пса – цу-цу! Вперед тюрьмы один, а два по бокам, а я сзади. Иду и постаю. Овцы, как рой пчел, рассыпались по зеленому. Черная кучка, белая кучка, чёрная кучка, белая кучка. Здесь ущипнет травку, там ущипнет и дальше, и дальше. Не пасет так, как скот, только щиплет, как ребенок, будто играет, будто спешит где-то куда-то. А передом бараны, коменданты. Тюрьмы не надо заворачивать, только их. А бир-бир! А дря-у!
  
  Овцеводческие окрики раздаются по темной штольне, перемешиваясь с глухим хлопаньем дзюбака.
  
  — А хорошо там у нас в горах, в горной долине! Ой хорошо! Деликатно! Не то что здесь у вас, хотя бы вы...
  
  Он хотел заклясть, но ударил себя ладонью по рту.
  
  Его душа была теперь в атмосфере поэзии, среди живой природы, чувствительной и зрячей, и он боялся обидеть ее, потому что был в ее власти.
  Смотрите также
  
   Иван Франко - Украина
   Иван Франко - Сын Остапа
   Иван Франко — Когда еще звери говорили (сборник)
   Еще 172 произведения →
  
   Биография Ивана Франко
  
  – Хорошо там у нас! Ой господи! Достаточно мужчина набатничал, горько бедствовал, на чужих делал, однако не жалко вспомнить. Выйдешь в горную долину — зелено вокруг, только головастые прижимают к земле свои белые головки, будто любопытные глаза выглядывают среди травы и мха. Холодно. Ветер тянет. Дышишь широко полной грудью. Все вокруг пахнет, все так и дышит на тебя здоровьем и силой. Внизу лес опоясывает горную долину черной стеной, а над тобой поднимается круглый шпиль горы. Тихо вокруг, только овцы шелестят в папоротнике, кое-где пес лает, зеленая желвака застучит в лесу или закричит выверка. А я иду себе понемногу, стану, сопивку из-за ремня, как не заиграю, как не задремлю, как не заведу мысли, что сердце в груди подскакивает или слезы на глаза наворачиваются! Г-ге! Жарь тебе! Пускай! Г-ге!
  
  Вызов сверху. Прибыл пустой кибель. Рабочий берет свой полный кибель, выносит в шахту и провожает вверх, а сам возвращает с пустым. Возвращает в воинственном настроении, потому что уже начинает голодать. Люто бьет дзюбаком, бьет глину большими кусками, в мечтах борется с медведем.
  
  – Го-го! Вуйку-племянник! Так так не идет! Одна овца, вроде бы ничего, но нынче ты зарезал одну, завтра зарежешь две, а позавтра предоставишь мне полтюрьмы. Нет, племянник! Такого согласия у нас нет! Ты думаешь, что я струю только на ужас ношу? Го-го! Уж я отжалую ночи, уж я засяду на тебя в той уловке! Все мне равно, смерть или жизнь, а с тобой должен сделать дело!
  
  Он стукнул пару раз и остановился, отдыхающий, опертый на держале дзюбака.
  
  - Вор дядя! Три ночи измучил меня! Наверное, занюхал письмо носом — не приходил. Но не меня обмануть! Уж если я взялся, то не отпущу. На четвертый пришел. Темно, хоть глаз вынь. Ветер стонет в верховьях сумерков. Поток шумит внизу, а я, соскучившись посреди к
  
  пашни огромной уловки, струйку при глазу, сижу, жду, надслушиваю. Уже слышу, что идет, знаю, что должно поступить при мне, и сижу, дух в себе запираю. Хрусь-хрусь уже близко. Вытаращил глаза — сует мой дядя, как копна сена в темноте. Морду поднял вверх, парит, сует освободительно, осторожно. У меня глаза чуть с головы не выскочат, так присматриваюсь, чтобы вылечить ему прямо под левую лопатку. Сразу он встал, голову в сторону — фукнул. Занюхал прах. Вращается на месте, чтобы дать драла, — и в той волне бух-бух! С обоих люф по летке так и упаковал. Даже не сопнул дядя, как от грома, шлепнулся на землю. Но это только волна была такая. Через минуту он сорвался с земли, рыкнул, поднялся на задние ноги и просто ко мне. Видно, не достал в самое сердце. Я уже сижу, не трогаюсь. Бежать некуда, набивать не время. "Ну, - думаю себе, - когда я плохо трафил, только зацарапнул его, то будет по мне. Впрочем, божья воля. Раз мать родила". Но пока будет — есть еще топор за ремнем. Сплюнул в горсть, схватил топор, перекрестился, поправил ноги, которые были сперты на двух корнях, плечами оперся о сплетенные корни выверта, словно стена, торчав кверху, закусил зубы, наклонил голову вниз, чтобы видеть хорошо, и жду вуй. А он уже вот-вот. Хватается лабами за корни, нюхает и рычит, так рычит, как разгневанный пьяница, что не может сказать слова разумного, только слышит, что яростный, и рычит, и толкается вперед. Вот он занюхал мою ногу и добивается ее лабой. Да, словно ожог меня крапивой, не хуже. И в этой волне острие моего топора по обуху тесалось в голову дяди, расчерепило ее дотла. Он еще раз застонал — так тяжело, так жалобно, как грешная душа на муках, — и повалился наземь, исчез в непрозрачной тьме, в яме под уловкой. Я и топора не успел вымыть, с ним покатилась вниз. А тогда как не спрыгну с уловки, и зарослями, и на плай, и лесом, и на поляну, и сверху оврага, можжевельниками — одним духом оказался на горной долине возле овчарня. Стучу. "Так ты, Панька?" - спрашивает бац изнутри. "Да я, откройте". Встал он, зажег фонарь, открыл. "Ну что?" - "Да ничего", - говорю. "Был дядя?" - "Да был". - "И пошел?" - "Нет, не пошел". - "А где же?" - "Лежит". - "Что ты... Ой любойки, а тебе что в ноге? – вскричал. "В ноге?" Я и сам не знал, что мне в ноге, и только теперь, взглянув, я увидел, что весь ходак, и вся портящая, и вся волока кровавая, и кровь заливает следы. Раз, один раз щупал меня дядя когтем по ноге и сразу продрал и ходок, и портянку, И ногу вплоть до самой кости. Когда развили ногу, то я потерял сознание — крови много утекло. Но бац, спасибо ему, умел приговорить, остановил кровь, приложил какой-то масти, и через неделю я был уже здоров. А вуйка на другой день нашли неодушевленного с моим топором в головище.
  
  Снова звонок, снова рабочий двигает полный кибель лепы к шахте и приносит новый и снова, копая, разговаривает сам с собой, наполняет глухое подземелье не только стуком своего дзюбака, но также гулом своих слов, поэзией своих лесов и полонин. По мере того, как он голодает и слабеет от усталости и удушья, его мысли становятся грустнее. Он вспоминает о тяжелой жизни овцевода зимой, о овсяном ощипке, клубне и постном чире, которые бывают зимой всем его блюдом, о скучной молотьбе и еще скучнее бездействии в великом посту, о тяжелых передневках, болезнях и ссорах из-за кусника хлеба или недопеченной. . Он вспоминает о том, как теперь переводится овцеводство из-за того, что горные долины закупали евреи, а тем более выплачивается выпасать волы, чем овцы. А при волах уже не та служба, что при овцах. О, здесь тяжелая, плохая служба! Здесь уже не покусишься ни жентицы, ни будза, ни брынзы, ни бануша. Жи, как пес, и караули, как пес! И он быстро покинул эту службу, послушал одного товарища, который посоветовал ему идти в Борислав, заработать денег, пристать на почву (с деньгами теперь всюду примут!) и хозяйничать. И он вспомнил даже певицу, которой научил его товарищ:
  
  Ой, пойду я в Буриславку
  
  Денег зарабатывать,
  
  Вернусь из Буриславки,
  
  Буду хозяйничать.
  
  Он попытался вывести эту певицу своим здоровым, овцеводческим голосом, но нет, как-то не шло. Что если что, а певица в штольне, сто метров под землей, не шла.
  
  И он с каким-то презрением клюет дальше землю. Он начинает ненавидеть ее, темную, тяжелую, нещадно твердую землю, так упорно не дающуюся его дзюбаку.
  
  — Да и твердая ты, святенькая! – говорит он. — И бог тебя знает, святая ли ты, или нет?
  
  Он останавливается, выпрямляется и начинает размышлять над этим вопросом, словно он не знает как важно.
  
  — Действительно, свята ли она здесь? Там, наверху, это уже конечно. И воду святят, и кропят, и божье слово на ней читают. Но здесь? Ведь с тех пор, как мир наступил, сюда, вероятно, ни капля святой воды не доходила, ни голос божьего слова. Недаром здесь такой сопух. Вероятно, это не от святого, а от проклятого. Ведь из этого воска не свободно делать свечей в церковь, видно, что это нечисть, дрянь! Отпусти, господи, греха! Человек и в такое место толкается, забирает нечистое добро. И это должно выйти ему на благо? Ой нет,
  
  любойки, нет! Не к добру оно выходит! А тот товарищ, что меня справил сюда, разве не сгиб в такой же штольне? Засыпало его, задавило, даже тела не добыли. Подавился им нечистый! Ой господи!
  
  И он крестится и начинает еще упорнее клевать.
  
  По ворчанию в животе он слышит, что скоро должен быть полдень, и ждет тройного звонка, волны, когда ему велят вылезать наверх. А между тем его воображение работает неугомонно, разворачивает перед ним все новые образы, а радостнейшие, тихие, ясные образы горной долины, лесов, овечьей тюрьмы и всех нехитрых приключений овцеводческой жизни. Брошенный судьбой в глубокую подземную штольню, он слышит сам по себе, что те давние дни прошли без поворота, что его путь свернул в другую сторону, что он из древней, патриархальной жизни перешел в новую, неизведанную его дедам и прадедам, сразу страшную и чудесную. , но не в одном лучше, свободнее, шире старого. Но это старое живет в его воспоминаниях; из него осталось еще столько, чтобы поэтическим волшебством заполнить и оживить тьму и одиночество новой жизни. Так не раз солнце зайдет за облако и со всего великолепия летнего дня, из всего богатства света и цветов останется только столько, чтобы золотым сиянием обелить нависшие над закатом крайки тяжелых облаков.
  
  ____________________________
   * Горный чертополох, очень низенький, так что его цвет, размером, как кулак, торчит у самой земли.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"