Бэккер Ричард Скотт : другие произведения.

Великая Ордалия

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

   Ричард Скотт Бэккер ВЕЛИКАЯ ОРДАЛИЯ
  ПРОЛОГ Момемн
  
   И ничто не было ведомо или неведомо, и не было голода.
  
   Все было Единым в безмолвии, и было оно как Смерть.
  
   А потом было сказано Слово, и Единое стало Многим.
  
   Деяние было высечено из бедра Сущего.
  
   И Одинокий Бог молвил: — Да будет Обман.
  
   Да будет Желание…
  
   Книга Фана
  
  Конец лета, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Момемн
  
  За всем смятением Объединительных Войн, за всеми трудами материнства и императорского статуса Анасуримбор Эсменет не переставала читать. Во всех дворцах, захваченных её божественным мужем ради покоя и уюта супруги, не было недостатка в книгах. В тенях засушливого Ненсифона она дивилась неяркой красоте Сирро, в знойном Инвиши задрёмывала над изысканной точностью Касидаса, в хладной Освенте хмурилась над глубинами Мемговы. Над горизонтом часто поднимались столбы дыма. Священное Кругораспятие её мужа ложилось на стены, украшало щиты, перехватывало нагие глотки. Дети мужа будут следить за ней Его всеядными глазами. Рабы будут смывать и стирать прочь кровь и краску, а потом заштукатуривать сажу. И там, где предоставлялась возможность, она пожирала всё, что могла из великой классики Ранней Кенеи и многоязычных шедевров Поздней Кенейской империи. Она улыбалась шальным лэ Галеота, вздыхала над любовной лирикой Киана, злилась над назидательными речитативами, обычными в Сё Тидонне.
  
  Однако при всей мудрости и разнообразии этих произведений, все они парили в эфире фантазии. Она обнаружила, что одна лишь история обладала родственной ей природой. Читать исторические труды значило для неё читать о себе в манере сразу конкретной и абстрактной — от донесений поры Новой Древности Императорского двора Кенеи у нее нередко ходили по коже мурашки, столь жутким казалось сходство. Каждый поглощённый ею трактат и каждая хроника обнаруживали те же устремления, те же пороки, те же обиды, ту же ревность и горести. Менялись имена, сменяли друг друга национальности, языки и века, но те же самые уроки вечно оставались невыученными. По сути дела она знакомилась едва ли не с музыкальными вариациями, в различных тональностях разыгранных на душах и империях, уподобленных струнам лютни. Опасность гордыни. Конфликт доверия. Необходимость жестокости.
  
  И над всеми временами властвовал один единственный урок — досадный, и, во всяком случае, для неё — отвратительный и неприглядный…
  
  Власть не сулит безопасности.
  
  История убивает детей слабых правителей.
  
  
  Карканье боевых рогов, так непохожее на протяжный распев рогов молитвенных легло на город. Момемн был охвачен смятением. Подобно чаше воды, поставленной на основание несущейся колесницы, город волновался, трепетал и выплёскивался через край. Ибо скончался Анасуримбор Майтанет, Святейший шрайя Тысячи Храмов. Пульсировали воздушные сердца барабанов фаним, грозили с запада. Имперские аппаратарии и шрайские рыцари спешили защитить столицу — открыть арсеналы, успокоить возбужденных, занять куртины великих стен. Однако благословенная императрица Трех Морей, спешила защитить своё сердце…
  
  Её сын.
  
  — Кельмомас скрывается во дворце… — проговорил Майтанет, прежде чем получить удар от своего убийцы.
  
  — Как? В одиночестве?
  
  Инкаусти в золотых панцирях — прежде приглядывавшие за ней как за пленницей своего господина — ныне сопровождали её как свою имперскую владычицу. Памятуя об осаждавших Ксотею толпах, они предпочли покинуть храм чередой заплесневелых тайных тоннелей в ином веке служивших сточными канавами. Предводитель, рослый массентианин по имени Клиа Саксиллас, вывел их к выходу, расположенному в окрестностях Кампосейской агоры, где обнаружилось, что улицы запружены теми же самыми толпами, которых они стремились избежать — душами, столь же стремящимися к обретению своих любимых, как и она сама.
  
  Повсюду, докуда достигал глаз, мир её состоял из бурлящих людских сборищ, каменных желобов наполненных тысячными возбужденными толпами. Над уличным хаосом высились мрачные и безразличные дома. Отборные охранники Майтанета с боем создали вокруг неё свободное пространство, они трусили рысцой, там, где улицы позволяли это, в других местах бранью и дубинками пролагали путь сквозь потоки и струи несчётных толп. На каждом перекрёстке ей приходилось переступать через павших, — тех несчастных, кто не сумел или не захотел уступить дорогу своей Благословенной императрице. Она знала, что начальник стражи Саксиллас, считает безумием её вылазку на Андиамианские высоты в такое время. Однако служба Анасуримборам подразумевала безумие во имя чудес. И если на то пошло, её требование только укрепило его верность, подтвердило то божественное достоинство, которое, как ему казалось, он заметил в ней в великих и мрачных пустотах Ксотеи. Служить божественной сущности, значило обитать посреди частей целого. Лишь твёрдость в вере отличает верующего от безумца.
  
  Но как бы то ни было, его шрайя мёртв, его Аспект-Император воюет в дальних краях: и вся его верность теперь принадлежит ей одной. Ей, сосуду священного семени её мужа. Ей, благословенной императрице Трех Морей! И она спасет своего сына — даже если ради этого придётся испепелить весь Момемн.
  
  — Он не таков, каким ты его считаешь, Эсми.
  
  И посему охваченная подобающим матери ужасом она неслась по озадаченным улицам, кляла и хвалила инкаусти, когда что-то замедляло их продвижение. Среди всех несчастий, перенесенных ею во время затворничества, не было ничего более горького, чем потеря Кельмомаса. Сколько же страж пришлось ей, со слезами на глазах, с комком в горле, трепетать всем телом из-за его отсутствия? Сколько же молитв вознесла она, чтобы рассеять непроглядную тьму? Сколько обетов и в чём принесла? Сколько ужасных видений было послано ей взамен? Сцен явившихся из прочитанных ею ужасных историй о маленьких принцах, удавленных или задушенных… о маленьких принцах заморенных голодом, ослепленных, проданных извращенцам…
  
  — Бейте их! — Взвыла она, обращаясь к стражам шрайи. — Прокладывайте дорогу дубинками!
  
  Нами повелевает знание, пусть самомнение считает иначе. Знание направляет наши решения, и тем самым руководит нашими деяниями — столь же непреклонно как хлыст или батог. Эсменет была прекрасно знакома с той участью, которая ждёт князей во времена революций и падения тронов. И тот факт, что империя её мужа рушилась вокруг неё, был ещё одним стимулом, побуждавшим к поискам сына.
  
  Фаним придётся подождать. И было совершенно неважно, оставался ли Майтанет верным её мужу, искренне думала собственная и более коварная душа Эсменет. Значение имело лишь то, что его собственные слуги думали именно так, что они по-прежнему не знали покоя, и что один из них мог найти её сына! Она собственными глазами видела их жестокость — видела, как они убили влюбленного в неё Имхайласа! Она, как и всякая женщина знала, что мужчины склонны делать козлами отпущения других, чтобы унизить их. И теперь, когда Майтанет погиб, кто мог сказать, как его последователи отомстят за него, на каком невинном существе выместят свое горе и ярость?
  
  Теперь, когда Майтанета уже нет в живых.
  
  Мысль эта заставила её дрогнуть, оградиться от круговорота толпы поднятыми руками, увидеть виноградную гроздь, вытатуированную шриальной кровью на сгибе её левой ладони. Она сомкнула глаза посреди смятения, пожелав увидеть перед собой своего маленького мальчика. Но вместо сына увидела почти нагого ассасина-нариндара посреди позолоченных идолов, священного шрайю Тысячи Храмов поверженного у его ног в луже чёрной, словно смола, крови, на которой играли искорки отражений.
  
  Брат её мужа. Майтанет.
  
  Мёртв. Убит.
  
  A вокруг барабаны фаним возмущали сердца…
  
  Момемн повергнут в смятение.
  
  Наконец, наконец-то, они вырвались из ущелий улиц на относительно открытую Дорогу Процессий, и инкаусти инстинктивно перешли на рысь. Никакая всеобщая паника не могла подействовать на знаменитое зловоние Крысиного канала. Андимианские Высоты безмолвно господствовали над Императорским кварталом, её ненавистным домом, чьи мраморные стены блестели на солнце под медными кровлями…
  
  Она лихорадочно огляделась, не увидев ни струйки дыма, ни знака вторжения и вдруг увидела маленькую девочку, рыдающую над женщиной, распростёртой на жесткой брусчатке. Кто-то нарисовал серп Ятвер на опухшей щеке ребенка.
  
  — Мама! Маама-маама-маама!
  
  Она отвернулась, не позволив себе ни капли сочувствия.
  
  Умер святейший шрайя Тысячи Храмов.
  
  Она не могла думать о том, что сделала. Она не могла сожалеть.
  
  Теперь вперёд, к ненавистному дому. Туда вела её война.
  
  
  Тишина Имперского квартала никогда не переставала изумлять её. Лагерь скуяриев излучал тепло, нагревая воздух. Монументы, изваяния, покрытые чёрными и зелёными пятнами. Причудливые архитравы, вырисовывающиеся на фоне неба. Возносящиеся колонны, замкнутые интерьеры, сулящие прохладу и полумрак.
  
  От этого крики её стали еще более резкими и тревожными.
  
  Кель!
  
  Пожалуйста!
  
  Кель! Нам ничего не грозит, мой любимый! Я — твоя мать, я вернулась!
  
  Я победила!
  
  Твой дядя мёртв…
  
  Твой брат отмщён!
  
  Она не заметила, когда потекли слезы.
  
  Андимианские Высоты высились перед ней, дворцовые крыши, колонны, террасы, яркий мрамор под лучами высокого утреннего солнца, блеск меди и золота.
  
  Тишина… приворожённая к этому месту.
  
  Кель! Кельмомас!
  
  Она запретила инкаусти следовать за ней. Всякий протест, который они могли бы высказать, остался непроизнесённым. Недоверчивой и неверной походкой шла она по мрачным залам Аппараториума. И скорее плыла, нежели шла, настолько был велик её ужас… Надежда, величайшее из сокровищ беспомощных, способность предполагать знание недоступное обстоятельствам. И пока она скрывалась в покоях Нареи, Эсменет всегда могла надеяться, что её мальчик сумел спастись. Подобно рабе, ей оставалось питаться и упиваться надеждой.
  
  Теперь же перед ней оставалась нагая истина. Истина и опустошение.
  
  Кельмомаааааас!
  
  Безмолвие… нутряное ощущение пустоты, овладевающее прежде бойким и бурлящим местом, если лишить его движения и жизни. Ограбленные покои. Тусклые в сумраке золочёные панели, холодом дышат наполненные благоуханным пеплом курильницы — даже сценки, вышитые на шторах кажутся бурыми и, словно осенними. Пятна засохшей крови пятнают и марают полированные полы. Отпечатки сапог. Отпечатки ладоней. Даже контур лица, запечатлённого шероховатой бурой линией. В каждом встречном коридоре искала она бледный отсвет, всякий раз исчезавший при её приближении.
  
  Скорлупа, раковина, понимала она — череп о многих покоях. Её собственный дом.
  
  Кель!
  
  Голос её скреб пустынные недра дома, и силы его не хватало, чтобы породить эхо.
  
  Это яааа!
  
  Они начала поиски в Аппараториуме, поскольку сеть тайных ходов из него проходила через каждую комнату и нишу дворца. Если там было одно место, подумала она… Одно место!
  
  Это мама!
  
  При всей благословенной человечности своего ребенка, она не сомневалась в его стойкости и находчивости. Среди всех её детей, он в наибольшей степени был похож на неё — и в меньшей степени на дунианина. Он обладал какой-то долей крови его отца. Божественной крови.
  
  И проклятой.
  
  Кельмомас!
  
  Ничто не может оказаться настолько отсутствующим — настолько недостающим — как пропавшее дитя. Дети настолько рядом, они скорее здесь, чем там, пальчики их щекочут, они заходятся смехом, смотрят на тебя с бездумным обожанием, лезут к тебе на колени, на бедра, на ручки, их тело всегда здесь, они хотят, чтобы их брали на руки и поднимали, прижимали к груди, которую они считают своим престолом. Пусть хмурятся инкаусти! Пусть не одобряют мужчины! Что им известно о материнстве, об этом безумном чуде, когда вырванный из твоих недр комок, липнет к тебе, вопит и хихикает, и познаёт всё, что можно здесь познавать?
  
  Проклятье!
  
  Она застыла недвижно посреди обысканного ею мрака, напрягая слух, дабы услышать ответ на зов охрипшего голоса. Дальний ропот барабанов фаним едва мог прикоснуться к её слуху. Дыхание её сипело.
  
  Где же ты?
  
  Она побежала по мраморным коридорам, надеясь что он может быть там, ужасаясь тому что он может быть там, задыхаясь, неровно ступая, озираясь по сторонам, только озираясь, но не замечая, и не уставая искать его…
  
  Кель! Кель!
  
  Она летела по дворцу, позолоченному лабиринту, бывшему её домом, — разлетевшаяся вдребезги, обезумевшая, сотрясаемая рыданиями, выкрикивающая его имя игривым мелодичным тоном. Такой-то и застанут её неотёсанные захватчики, осознавала часть её души. Такой фаним увидят Благословенную императрицу Трех Морей — одинокую в собственном дворце, воркующую, визжащую, гогочущую, растерзанную на части оскалившимся миром.
  
  Она бежала, пока нож не чиркнул сзади по её горлу, пока наконечники копий не обагрили её бока. Но она бежала, пока сами ступни её, все стремившееся умчаться друг от друга, не превратились в обеспамятевших от страха беженцев — пока собственное дыхание её не стало казаться зверем, скакавшим рядом, вывалив красный язык.
  
  Кель!
  
  Она упала, не столько споткнувшись, как обессилев. Пол отпустил ей пощечину, ободрал колени — а потом усмирил боль своей бездонной прохладой.
  
  Она лежала, задыхаясь, медленно поворачиваясь.
  
  Она слышала все эти прежние звуки, негромкие голоса придворных и министров, смешки щеголей из благородных родов, шорох нелепых подолов, топот босых рабов. И она увидела его, идущего навстречу к ней, хотя внешность его была ей знакома только по профилю, оттиснутому на монетах: Икурея Ксерия, идущего рассеянной поступью, нелепого в расшитых золотом шелковых шлепанцах, скорее насмешливого, чем улыбающегося…
  
  Резко вздохнув, она подскочила.
  
  Издалека, сквозь вереницу опустевших залов сочились мужские голоса.
  
  Благословенная императрица! Благословенная!
  
  Инкаусти?
  
  Окинув полумрак взглядом, она поняла, что лежит на полу в вестибюле Верхнего дворца.
  
  Эсменет встала, ощущая утомление всем своим телом. Подошла к рядку дубовых ставень, ограждавших противоположную колоннаду, отперла запор, отодвинула одну из секций и, прищурясь, посмотрела наружу на широкий балкон. Возле уютного мраморного бассейна чирикали и ссорились воробьи. Пастельных цветов небо пульсировало обетованием воздаяния и войны. Распростершийся под своей вечной дымкой Момемн пронизывал расстояние своими улицами и домами.
  
  Дымные столпы поднимались над горизонтом.
  
  Чёрные фигурки всадников рыскали по полям и садам.
  
  Беженцы толпились у ворот.
  
  Стонали рога, но звали они, или предупреждали, или смеялись над ней, она не знала… да и не смущала себя такими мыслями.
  
  Нет… шепнула доля сознания.
  
  В душе каждой матери обитает нечто безжалостное и жестокое, рождённое эпидемиями, бедствиями, сожжёнными детьми. Она была неуязвима; жестокая реальность Мира могла сколько угодно обламывать свои ногти, мечтая вцепиться в неё. Отвернувшись от балкона, она возвратилась в сумрачные недра дворца с какой-то усталой покорностью — словно бы играла в некую игру, но давно уже потеряла терпение. Эсменет не столько утратила надежду, сколько отодвинула её в сторону.
  
  Высокие двери в имперский зал аудиенций были распахнуты настежь. Она вошла, крохотная под взмывшими вверх каменными сводами. Представив себе всю тяжесть, повешенную над её головой, обитавшая где-то в глубине её души сумнийская шлюха, удивилась тому, что это здание могло быть её домом, что живет она под выложенными золотом и серебром потолками, защищёнными Слезами Бога. Небо через отверстие над престолом заливало бледным светом ступени монументального трона. Сухие как дохлые мухи тушки мёртвых птиц усыпали сетку, натянутую высоко над престолом. Верхняя галерея пряталась в резных тенях, внизу блестели полированные полы. Чуть колыхались натянутые между колоннами гобелены — по одному на каждое завоевание её грозного мужа. На краю её зрения сцена понемногу превращалась из чёрной в золотую.
  
  Она подумала о долге, о том, каким образом следует предать смерти шрайских рыцарей, убивших Имхайласа. Она представила себе Нарею и ожидающую её жуткую участь. И ухмыльнулась — с полным бессердечием — представив себе те мелкие жестокости, которыми прежде ограждала себя её собственная робкая и покорная природа.
  
  Более не существующая.
  
  Теперь она будет говорить масляным голосом, и требовать крови. Как это делает её божественный муж.
  
  Благословенная императрица! Благословенная!
  
  Она бесшумно прошла по просторному полу, приблизилась к подножию престола, ограждая глаза от проливавшегося сверху ослепительного света. Престол Кругораспятия казался чем-то, лишь немногим большим своего силуэта…
  
  Она заметила его только перед тем, как наткнулась на…
  
  Своего сына. Своего великого имперского принца.
  
  Анасуримбора Кельмомаса…
  
  Свернувшегося клубком между подлокотников её скромного бокового трона. Спящего.
  
  Грязного звереныша. Окровавленного демонёнка.
  
  Отчаяние преодолело отвращение. Она схватила его, обняла, заглушила рыдания и стоны.
  
  Мамаа…
  
  Мааамоочка…
  
  Эсменет припала щекой к холодному комку засаленных волос. И выдохнула. — Шшш, обращаясь к себе в той же мере, как и к нему. — Я осталась единственной властью.
  
  Взгляд её коснулся неба за Мантией, a с ним вернулась и память о её городе, великом Момемне, столице Новой империи. Дальние барабаны отсчитывали ритм соединившихся сердец матери и сына.
  
  Да сгорит он — этот город.
  
  Пришла на мгновение мысль.
  
  Благословенная императрица Трёх морей плотней обхватила царственные тонкие руки и плечики, прижимая своего плачущего мальчика к самой сердцевине своего существа.
  
  Где ему и положено быть.
  ГЛАВА ПЕРВАЯ Аорсия
  
   Игра есть часть целого, в которой целое отражается как целое. Посему она не замечает ничего существующего вне себя, так же как и мы не замечаем вовне себя ничего большего, чем замечаем.
  
   — Четвертая Песнь Абенджукалы
  
   Мы рождены в сплетенье любовников, взращены в оскале родни. Мы прикованы к нашим желаниям, привязаны к своим слабостям и грехам. Нас цепляют крючки, чужие и собственные колючки, загнутые и согнутые, где-то окутанные прозрачными волокнами, где-то сплетённые шерстью обстоятельств.
  
   И они приходят к нам в виде расчесок и ножниц.
  
   — Размышления, Сирро
  
  Конец лета, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), северо-западное побережье моря Нелеост
  
  Живые не должны докучать мёртвым.
  
  — Мясо … обратился Миршоа к своему кузену Хаттуридасу. Бок о бок они топали по пронзенной солнцем пыли — кишьяти, вассалы Нурбану Сотера через своего дядю, болящего барона Немукского, оказавшиеся здесь по причинам более сложным, чем благочестие и религиозный пыл. Люди шли вместе, шли единодушно, сыновья с сыновьями, отцы с отцами. Они не знали, что влечет их, и потому придерживались немногословия, таким образом превращая свою зависимость в видимость свободной воли.
  
  — Что мясо? — Ответил Хаттуридас, выдержав джнаническую паузу, что должно было означать неодобрение.
  
  Он не имел никакого желания даже думать о мясе, не говоря уже о том, чтобы рассуждать о нем.
  
  — Моя… моя душа… Моя душа приходит от него в ещё большее расстройство.
  
  — Этого и следует ожидать.
  
  Миршоа с возмущением посмотрел на кузена. — Скажи мне, что ты сам считаешь иначе!
  
  Хаттуридас продолжил движение. За ним шли тысячи его братьев-ягуаров, позади них несчётные множества других, согбенных под тяжестью ранцев, панцирей и оружия. Казалось, что своими шагами они отталкивают мир назад, заставляя его поворачиваться, столь безмерной стала Великая Ордалия, Великое Испытание.
  
  Миршоа вновь погрузился в раздумья, — к несчастью, ибо человек не может размышлять молча.
  
  — Кажется, что душа моя превратилась в… закопченное стекло…
  
  Если чего-то вообще не следовало говорить, то Миршоа без промедления начинал развивать сомнительную тему. Будь то телесная природа Инри Сейена или самый эффективный очистительный обряд после менструации, голос его спотыкался, но креп, глаза оживали, становились всё шире и шире, даже когда окружающие начинали в смущении прятать взгляд Миршоа, будучи от природы бесталанным, не замечал вокруг себя многих отточенных лезвий и оттого не умел избежать порезов. Так что, начиная с детских лет, Хаттуридас был его пастырем и защитой. — Выше на палец, — говаривала его мать, — умнее на век…
  
  — Это, Хатти, как будто во мне что-то… закипает… Ну, словно я — поставленный на уголья горшок…
  
  — Так сними крышку. И перестань бурлить!
  
  — Довольно твоих колкостей! Признайся, что и ты чувствуешь это!
  
  Теперь над горизонтом всегда нависала Пелена, облака над горами поднимались вверх, рассеивались в прах, занавешивая собой все дали, кроме моря.
  
  — Чувствую что?
  
  — Мясо… Мясо заставляет тебя… как бы съёживаться в сравнении с тем, каким ты был вчера…
  
  — Нет… — возразил Хаттуридас, качнув бородой, и на казарменный манер подтянул яйца. — Если что, я становлюсь больше.
  
  — Ты глуп! — Возмутился Миршоа. — Я прошел всю Эарву рядом с несчастным тупицей!
  
  Иногда Хаттуридасу удавалось даже слышать их — принесённый ветром пагубный басовитый стон…
  
  Заходящиеся в вопле несчетные глотки Орды.
  
  Он глянул на кузена снисходительным взглядом, приличествующим тому, кто всегда был сильнее.
  
  — Учти, что тебе ещё придётся пешком возвращаться обратно.
  
  
  Мужи Трех Морей теперь не столько ели, сколько пировали, насыщаясь плотью своих низменных и злобных врагов.
  
  После воссоединения ратей в Сваранюле путь Великой Ордалии продолжился вдоль изрезанного скалами побережья Моря Нелеост, Моря туманов, вдающегося в сушу огромной протянувшейся с севера на запад, дугой. Внимая ветрам, доносившим весть о приближении людей, хаотичные, иногда растягивающиеся на целые мили стаи воющих от голода шранков, истощившие своей прожорливостью землю, всегда отступали перед блистающим войском. Но там, где прежде разведчики перехватывали и гоняли наиболее истощённые кланы, и там, где Школы прежде устраивали побоища, низко паря над воющими полями, теперь шла охота на тварей, вершилась мрачная жатва.
  
  Отряды колдунов забирались поглубже в облачные громады, не столько для того, чтобы уничтожать, но чтобы гнать, забивать клинья и отделять, а потом направлять к следовавшим за ними эшелонами всадникам. Некоторые из шранков бежали естественным образом на юг и восток, для того лишь чтобы попасть прямо на копья галопирующим наездникам. Стычки оказывались столь же кратковременными, сколь и жестокими. Визжащих тварей самым беспощадным образом рубили и закалывали под сумрачным облаком пыли. Потом всадники, будь то имперские кидрухили, рыцари благородных кровей или чёрная кость — складывали убитых сотнями в конические груды, возвышавшиеся над продутыми всеми ветрами холмами и пастбищами побережья. Там эти белые как рыбье мясо груды, собиравшие вокруг себя тучи мух и птиц-падальщиков, дожидались сверкающего копьями прилива, накатывавшего от юго-западного горизонта — звуков кимвалов, воя и мычанья сигнальных рогов, тяжелой поступи ног.
  
  Войска Уверовавших королей.
  
  Согласно писаниям и преданиям, нет плоти, более нечистой, чем плоть шранка. Лучше съесть свинью. Лучше съесть пса или обезьяну. Священные саги рассказывали об Энгусе, древнем меорийском князе спасшем своих сородичей тем, что убедил их бежать в высокий Оствай и уговорил есть своих чудовищных врагов. Их прозвали шранкоедами, и на них пало проклятье, тяжелее которого не знает другая людская душа, кроме чародеев, ведьм и шлюх. Согласно легендам Сакарпа на долину, в которой они укрывались, легло смертельное проклятие. Тех, кто пытался попасть в неё, думая найти там золото (ибо слухи обыкновенно приписывают богатство проклятым), более никто не встречал живыми.
  
  Невзирая на всё это, невзирая на природное отвращение и омерзение, ни слова протеста не было произнесено мужами Ордалии. Или, быть может, в природе людей — сегодня расхваливать то, что вчера вызывало у них отвращение, если утолен их голод.
  
  А, может быть, мясо было всего только мясом. Пищей. Кто-нибудь сомневается в том воздухе, которым дышит?
  
  Плоть шранков была плотной, пахучей, иногда кисловатой, иногда сладковатой. Особенно трудно было справиться с сухожилиями. Среди инрити появился обычай целый день жевать эти хрящи. Внутренности наваливали отдельными кучами, вместе со ступнями, кишками и гениталиями, есть которые было или слишком трудно или противно. Если хватало топлива, головы сжигались в качестве жертвоприношения.
  
  Солдаты Ордалии делили между собой туши и жарили их на кострах. Разрубленные на части конечности невозможно было отличить от человеческих. И куда ни кинь взгляд, на рубленые из дерева шатры Галеота, или через пестрые и яркие зонты конрийских и айнонских воинов, повсюду можно было видеть каплющие жиром в костры, вполне человеческие с виду ноги и руки, заканчивающиеся почерневшими пальцами. Однако, если сходство и смущало кого-то, говорить об этом не смели.
  
  Родовая знать, как правило, требовала определённых поварских изысков и разнообразия. Туши обезглавливали и подвешивали за пятки к деревянным стойкам, чтобы стекла кровь. Нехитрые сооружения эти можно было видеть во всех лагерях Ордалии… рядки подвешенных за пятки белых и фиолетовых тел таких откровенных в своей наготе. Подсохшие туши тварей разрубали на части, словно коров и овец, а потом готовили таким образом, чтобы скрыть возмущающее душу сходство с человеческим телом.
  
  Похоже было, что за считанные дни всё воинство начисто забыло прежние предрассудки, и углубилось в мрачное обжорство со вкусом, даже с праздничным энтузиазмом. Языки и сердца шранков сделались любимым деликатесом нансурцев. Айноны предпочитали щеки. Тидонцы любили сварить тушу, прежде чем обжаривать её на огне. И все до одного люди познали ту особенную смесь победы с грехом, которая открывается тому, кто съедает побежденного в бою. Ибо невозможно было сделать даже один глоток, не задумавшись, не вспомнив о сходстве между шранками и людьми, осенявшем последних мрачной тенью каннибализма — не ощущая власть хищника над жертвой. Весёлая выдумка немедленно заставила словно бы съежиться несчетную Орду, служившую объектом столь многих пророчеств и ужасов. В солдатских нужниках пошучивали на темы справедливости и Судьбы.
  
  Мужи Ордалии пировали. И спали с набитым брюхом, не имея повода усомниться в том, что самая низменная потребность их тел исполнена. И просыпались нехотя, не ощущая свойственной голоду тупой и тревожной пустоты.
  
  И буйство жизненной силы наполняло их вены.
  
  
  В Ишуаль была дубрава, становившаяся священной на исходе лета. Когда листва бурела и полыхала багрянцем, дуниане готовились, но не как йомены к зиме, а как жрецы прежних лет, ожидавшие прихода еще более древних богов. Они рассаживались среди дубов согласно своему положению — пятки вместе, колени наружу, — ощущая бритыми головами малейшее дуновение ветра, и начинали изучать ветви с пристальностью, отнюдь не подобающей роду людскому. Они очищали свои души от всякой мысли, открывали сознание мириадам воздействий, и смотрели за тем, как облетает с дубов листва…
  
  Каждый из них приносил с собой золотые монеты, остатки давно забытой казны — почти совсем утратившие надписи и изображения, но все еще хранящие призрачные тени давно усопших королей. Иногда листья облетали по собственной воле, и, покачиваясь, будто бумажные колыбели скользили в недвижном воздухе. Однако чаще от родного причала их освобождали прилетающие с гор порывы, и они порхали в воздухе как летучие мыши, вились как мухи, опускаясь вместе с порывом на землю. Тогда дуниане, взирая в пространство мертвым и рассеянным взглядом, подбрасывали свои монеты — и лучи солнца вспыхивали на них искрами. И тогда, обязательно, несколько листьев оказывалось на мостовой, придавленными к ней монетами, и края их обнимали тяжёлое золото.
  
  Они называли этот обряд Узорочьем: он определял, кто среди них породит детей, продлевая будущее своего жуткого племени.
  
  Анасуримбор Келлхус дышал, как дышал и Пройас, подбрасывая монетки другого вида.
  
  Экзальт-генерал сидел перед ним, скрестив ноги, упершись в колени руками, выпущенными из-под складок боевой рубахи. Он казался сразу бодрым и ясным, как подобает полководцу, чья рать должна быть ещё проверена в бою, однако за невозмутимой внешностью дули ветра, ничуть не уступавшие тем, что сотрясали дубраву Узорочья. Кровь в жилах его дышала жаром, обостряла восприятие тревожной жизни. Легкие втягивали разрежённый воздух.
  
  Кожа его источала ужас.
  
  Келлхус, холодный и непроницаемый, созерцал его из глубины снисходительных и улыбающихся глаз. Он также сидел, скрестив ноги, руки его свободно опускались от плеч, открытые ладони лежали на бедрах. Их разделял Очаг Видения, языки пламени сплетались в сияющую косу. Невзирая на расслабленную позу, он чуть заметно склонился вперед, и подбородок его выражал что-то врое ожидания приятного развлечения…
  
  Нерсей Пройас был для него пустой скорлупкой, столь же ёмкой, сколь длительно сердцебиение. Келлхус мог видеть его целиком и насквозь, вплоть до самых тёмных закоулков души. Он мог вызвать у Пройаса любое чувство, заставить его принести любую жертву…
  
  Однако он неподвижно застыл, словно подобравший ноги паук. Немногое на свете так подвижно и изменчиво, как мысль, сочащаяся сквозь человеческую душу. Виляние, свист, рывки, болтовня, силуэты, прочерченные над внутренним забвением. Слишком многие переменные остаются неисследованными.
  
  И как всегда он начал с шокирующего вопроса.
  
  — Скажи, почему, по-твоему, Бог приходит к людям?
  
  Пройас судорожно сглотнул. Паника на мгновение заморозила его глаза, его манеры. Повязка на правой руке его блеснула архипелагом багряных пятен.
  
  — Я… я не понимаю.
  
  Ожидаемый ответ. Требующие пояснений вопросы вскрывают душу.
  
  Экзальт-генерал преобразился за недели, последовавшие после его приезда в резервную ставку Анасуримбора Келлхуса. Взгляд его наполнила лошадиная неуверенность. Страх ощущался в каждом его жесте. Тяжесть этих встреч, как понимал Келлхус, превосходила любое испытание, которое могла предложить сама Великая Ордалия. Исчезла благочестивая решимость, а с ней и дух чрезмерного сочувствия. Исчезал усталый поборник, вернейший из всех его Уверовавших королей.
  
  Каждому из людей выпадает своя доля страданий, и те, кому достаётся больше, сгибаются под бременем несчастий, как под любым другим грузом. Но слова, а не раны лишили экзальт-генерала прежней прямоты и откровенности, — и возможностей, как противоположности жестокой реальности.
  
  — Бог бесконечен, — промолвил Келлхус, делая паузу перед критической подстановкой. — Или Оно не таково?
  
  Смятение скомкало ясный взор Пройаса.
  
  — Э… конечно, конечно же…
  
  Он начинает опасаться собственных утверждений.
  
  Пройас Больший, во всяком случае, понимал, куда они должны привести.
  
  — Тогда каким образом ты надеешься познать Его?
  
  Обучение может осуществляться совместно… поиск не мыслей и утверждений, но того откровения, что породило их; иначе оно может оказаться навязанным, как бы жестоким учителем, заносящим свою трость. За прошедшие годы Келлхусу всё чаще и чаще приходилось полагаться на второй метод, ибо накопление власти было одновременно накоплением силы. Только теперь, освободившись от всех бремен, навязанных ему его империей, он мог вновь обрести власть.
  
  И только теперь мог он видеть верную душу, душу обожателя, мечущуюся в смертельно серьезном кризисе.
  
  — Я… Я наверное не смогу… Но…
  
  Скоро он снимет с Пройаса свой золотой … очень скоро, как только ветер сможет отнести его в нужное место.
  
  — Что — но?
  
  — Я способен постичь тебя!
  
  Келлхус потянулся якобы для того, чтобы поскрести в бороде, и откинулся назад, опираясь на один локоть. Открытый жест простого неудобства немедленно произвел на экзальт-генерала умиротворяющее воздействие, впрочем, ускользнувшее от него самого. Тела говорят с телами и, если не считать естественного уклонения от занесённого кулака, рождённые для мира совершенно не слышат их языка.
  
  — И я, Святой Аспект-Император, могу постичь Бога. Не так ли?
  
  Собеседник склонился под углом, выражающим высочайшую степень отчаяния. Но как ещё может быть? Именно поэтому люди окружают идолов таким вниманием, правда? Посему они молятся своим предкам! Они делают… они превращают в символы то, что близко… Пользуются известным, дабы получить представление о неизвестном.
  
  Келлхус отпил из чаши с энпоем, наблюдая за собеседником.
  
  — Так значит, вот как ты воспринимаешь меня?
  
  — Так воспринимают тебя все заудуниани! Ты — наш Пророк!
  
  Стало быть, так.
  
  — И ты думаешь, что я постигаю то, чего ты постичь не можешь.
  
  — Не думаю, знаю. Без тебя и твоего слова мы всего лишь ссорящиеся дети. Я был там! Я соучаствовал в том самодовольстве, которое правило Священной Войной до твоего откровения! Губительное заблуждение!
  
  — И в чем же заключалось моё откровение?
  
  — В том, что Бог Богов говорил с тобой!
  
  Глаза теряют фокус. Образы, бурля, восстают из забвения. Вероятности, подобно крабам, бочком разбегаются по берегам неведомого моря.
  
  — И что же Оно сказало мне?
  
  И снова вся внутренность его возмутилась, — так холодный камень возмущает поверхность тёплого пруда, — оттого, что он сказал Оно, а не Он.
  
  — Кто… Бог Богов?
  
  Столь нелепая осторожность была необходима. Дело и вера противостоят друг другу настолько тесно, что становятся как бы неразрывными. Пройас не просто веровал: ради своей Веры он убивал тысячами. Признать это, отречься, значило превратить все эти казни в убийства — для того, чтобы сделаться не просто дураком, но чудовищем. Тот, кто свирепо верует, свиреп и в поступках, и ни один свирепый поступок не совершается без страдания. Нерсей Пройас, при всех своих царственных манерах являлся самым свирепым из его несчётных поклонников.
  
  Никто не мог потерять больше чем он.
  
  — Да. И что же Оно сказало мне?
  
  Колотящееся сердце. Круглые, обескураженные глаза. Аспект-Император мог видеть понимание, наполняющее тьму, обрушившуюся на его собеседника. Вскоре придет жуткое осознание, и будет поднята монета…
  
  Родятся новые дети.
  
  — Я-я… я не понимаю…
  
  — В чем заключалось мое откровение? Какую тайну могло Оно прошептать в мое ничтожное ухо?
  
  
  За твоей спиной голова на шесте.
  
  Жестокости кружат и шуршат, словно листья несомые ветром.
  
  Он здесь… с тобой… не столько внутри тебя, сколько говорит твоим голосом.
  
  За твоей спиной голова на шесте.
  
  И он идёт, хотя нет земли. И он видит, пусть глаза его ввалились в череп. Через и над, вокруг и внутри, он бежит и он наступает… Ибо он здесь.
  
  Время от времени они ловят его, Сыны сего места, и он ощущает, как рвутся швы, слышит свой крик. Но он не может распасться на части — ибо в отличие от несметных усопших сердце его всё ещё бьётся.
  
  Бьётся ещё сердце его.
  
  За твоей спиной голова на шесте.
  
  Он выходит на берег, который здесь, всегда здесь. Смотрит незряче на воды, которые суть огонь, и видит Сынов плавающих, барахтающихся, раздутых, и в лике зверином, сосущих младенцев как бурдюки и упивающихся их криками.
  
  За твоей спиной голова на шесте.
  
  И зрит он, что всё это есть плоть… мясо. Мясо любовь. И мясо надежда. И мясо отвага. Ярость. И мука. Всё это мясо — обжаренное на огне, обсосанное от жира.
  
  И голова на шесте.
  
  Ешь, говорит ему один из Сынов. Пей.
  
  И оно опускает свои подобные лезвиям пальцы, и вскрывает младенца, прикасаясь к его бесконечным струнам, полагая нагим всякое нутро, так чтобы можно было лизать его разорение и слизывать его скудость яко мед с волос. Потребляй… И он видит, как подобно саранче опускаются они, эти Сыны, привлеченные его плотью.
  
  И есть голова… и не сдвинуть её.
  
  И тогда хватает он озеро и тысячу младенцев, и пустоту, и стаями нисходящих Сынов, и мёд горестных стенаний, и раздирает их возле шеста, преобразуя здесь в здесь-то-место-внутри-которого-ты-сейчас, где он всегда скрывался, всегда наблюдал, где прочие Сыны отдыхают и пиют из чаш, которые суть Небеса, наслаждаясь стенающим отваром усопших, раздуваяясь ради того, чтобы раздуться, утоляя жажду, подобную разверстой пропасти, Бездне, которой вечность удружила Святому…
  
  Мы взвешивали тебя, говорит самый крокодило-подобный среди Сынов.
  
  — Но я никогда не был здесь.
  
  Ты сказал как раз то, что надо, скрипит оно, и краем линии горизонта накрывает его как муху. Ноги звякают как военные механизмы. Дааа…
  
  И ты отказываешься подчиниться их сосущим ртам, окаймлённым каждый миллионом серебряных булавок. Ты отказываешься источать страх, словно мёд — потому что у тебя нет страха.
  
  Потому что ты не боишься проклятья.
  
  Потому что за твоей спиной голова на шесте.
  
  — И что ты ответил?
  
  Живые не должны досаждать мертвым.
  
  
  — Каким было твое откровение? — Возопил Пройас, превращая гнев в недоверие. — Что вернётся Не-Бог! Что близок конец всего!
  
  В глазах своего экзальт-генерала, — Келлхус знал это, — он являл неподвижную опору, к которой привязаны все веревочки, и которой измеряется всё. Ничьё одобрение не может быть ценнее его личного одобрения. Ничья беседа не может быть глубже его беседы. Ничто не может быть таким реальным, таким близким к сути, как его образ. После Карасканда и Кругораспятия, Келлхус безраздельно правил в сердце Пройаса, становясь автором всякого его мнения, итогом каждого доброго дела, каждой жестокости. Не было такого суждения или решения, которое Уверовавший король, владыка Конрии мог бы принять, не обратившись к той печати, которую Келлхус каким-то образом оттиснул на его душе. Во многом Пройас являлся самым надежным и совершенным инструментом среди всех тех, кого он покорил своей воле — и в таком качестве был калекой.
  
  — Ты в этом уверен?
  
  Трудно было заставить его поверить и в тот первый раз. Но теперь следовало заставить его поверить заново, придать ему новую форму, служащую совершенно иной — и куда более беспокойной — цели.
  
  Откровение никогда не было всего лишь вопросом власти, потому что люди не так просты, как мокрая глина — которую можно разгладить и оставить на ней новый отпечаток. Дела полны огня, и чем еще может быть мир, кроме печи? Полагаться на верование, значит вжечь его отпечаток в саму материю души. И чем чрезвычайней воздействие, чем жарче огонь, тем прочнее будет кирпич веры. Сколько же тысяч людей обрек Пройас на смерть его именем?
  
  Сколько побоищ разожгли верования, которые Келлхус отпечатал на его душе?
  
  — Я уверен в том, что ты говорил мне!
  
  Теперь это неважно, после того, как разбиты эти скрижали… разбиты бесповоротно.
  
  Келлхус смотрел не столько на человека, сколько на груду противоборствующих сигналов, говорящих о мучении и убеждённости… об обвинении и отвращении к себе самому. И он улыбнулся — той самой улыбкой, которой Пройас простодушно просил его не пользоваться, пожал плечами, словно речь шла о заплесневелых бобах… паук раскрыл лапки.
  
  — Тогда ты уверен чересчур во многом.
  
  Эти слова заставили Большего Пройаса закрыть доступ к душе Пройаса Малого.
  
  Слезы увлажнили его очи. Волнение, неверие себе самому расслабили лицо.
  
  — Я… я-я … не… — не дав сорваться словам, он прикусил нижнюю губу.
  
  Заглянув в свою чашу, Келлхус заговорил, словно бы вспоминая прежнюю медитацию.
  
  — Думай, Пройас. Люди думают, чтобы соединиться с Будущим. Люди хотят, чтобы соединиться с миром. Люди любят, чтобы соединиться с другим человеком… — незначительная пауза. — Люди всегда чего-нибудь алчут, Пройас, алчут того, чем не являются…
  
  Святой Аспект-Император отодвинулся назад, так, чтобы белое пламя, пляшущее между ними, оттенило его черты.
  
  — Что… — выдохнул Пройас пустыми легкими, — о чем ты говоришь?
  
  Келлхус ответил с удручённой гримасой, как бы говорящей — разве может быть иначе?
  
  — Мы — антитеза, а не отражение Бога.
  
  Смятение. Оно всегда предваряет подлинное откровение. И пока трясло Большего Пройаса, Пройас Малый уловил в разнобое голосов ту самую песнь, которую мог услышать лишь он один. И когда голоса, наконец, сольются воедино — он обретёт себя заново.
  
  Быстрое дыхание. Трепещущий пульс. Сжатые кулаки, ногти впиваются во влажные ладони.
  
  Уже близко …
  
  — И поэтому… — выпалил Пройас, немедленно осекшись, столь велик был его ужас перед раскалённым, вонзившимся в гортань крючком.
  
  Говори. Прошу.
  
  Одна единственная предательская слеза катится на завитки роскошной бороды Уверовавшего короля.
  
  Наконец-то.
  
  — И поэтому ты н-называешь Бога Богов…
  
  Он видит…
  
  — Называешь его словом «Оно»?
  
  Он понимает.
  
  Остается единственное признание.
  
  
  Оно.
  
  То, что не имеет никакого отношения к человеку.
  
  Будучи приложенным к неодушевлённому миру, «оно» не значит вообще ничего. Никакое жалобное нытьё, никакое значение не сопровождает его звуки. Однако, когда его относят к предметам одушевлённым, «оно» становится своеобычным, отягощённым нравственным содержанием. Но когда им выделяют явно нечто человекоподобное, оно взрывается собственной жизнью.
  
  Слово это разлагает.
  
  Назови им человека, и окажется, что по отношению к нему теперь невозможно совершить преступления… не более чем против камня. Айенсис назвал человека словом онраксия, тварью, которая судит других тварей. Закон, по словам великого киранейца, является частью его внутренней сущности. И назвать человека «оно» — значит убить его словом, тем самым, пролагая дорогу реальному убийству.
  
  A если назвать им Бога? Что это значит, если отнести Бога Богов к среднему роду?
  
  Святой Аспект-Император наблюдал затем, как самый верный его ученик пытается найти опору под тяжестью подобных соображений. Много ли на белом свете найдётся дел, более тяжёлых, чем заставить человека поверить новому, заставить его обратиться к мыслям, не имеющим прецедента. Безумная до абсурда ирония ситуации заключается в том, что многие из людей скорее расстанутся с жизнью, чем с верованиями. Конечно по доблести. Из верности и простого стремления к сохранению в неприкосновенности своего Я. Однако, более чем нечто другое, невежество отправляло убеждения за частокол обороны. Невежество вопросов. Невежество альтернатив.
  
  Нет тирании более полной, чем тирания слепоты. И на каждой из этих бесед Келлхус задавал всё больше вопросов, на которые давал всё больше противоречивых ответов, наблюдая за тем как единственная тропа, врезанная им в Пройаса, превращается в утоптанную площадку вероятностей…
  
  Подняв руку вверх, в тусклый воздух, он посмотрел на окружившее пальцы золотое сияние.
  
  Удивительная вещь.
  
  И как трудно объяснить её.
  
  — Оно приходит ко мне, Пройас. Во снах… Оно приходит…
  
  Утверждение было наполнено сразу смыслом и ужасом. Келлхус часто поступал таким образом, отвечая на вопросы своих учеников наблюдениями, казавшимися важными лишь благодаря их красоте и аромату глубины. По большей части они даже не замечали его уклончивости, a те немногие, кому удавалось это понять, предполагали, что их вводят в заблуждение по какой-то божественной причине, согласно некоему высшему замыслу.
  
  Нерсей Пройас просто забыл, что надо дышать.
  
  Взгляд на трепещущие кончики пальцев.
  
  Снова два сжатых кулака.
  
  — В Боге… — только и сумел выдавить экзальт-генерал.
  
  Святой Аспект-Император улыбнулся, как улыбается человек только придавленный, но не уничтоженный трагической иронией.
  
  — … нет ничего человеческого.
  
  
  Империя души его…
  
  Которую сотворила Тысячекратная Мысль его отца.
  
  — Так значит Бог…
  
  — Ничего не хочет… И ничего не любит.
  
  Принцип стоящий над принципами, воспроизводящийся в масштабе насекомых и небес, сердцебиений и веков. Возложенный на него, Анасуримбора Келлхуса.
  
  — Бог ничего не хочет!
  
  — Бог стоит превыше всех забот.
  
  Он сам в такой же мере творение Мысли, в какой она была его созданием. Ибо она шептала, она плясала, пронизывая нагроможденные друг на друга лабиринты случайностей, проникая во врата его дневного сознания, становясь им. Он изрекал, и распространялись образы, производя рождающие души чресла и утробы, воспроизводясь, принимая на себя обременительные сложности живущей жизни, преобразуя суть танца, зачиная ереси, буйства фанатиков и безумные иллюзии…
  
  Новые торжественные речения.
  
  — Тогда почему Он требует от нас слишком многого? — Выпалил Пройас. — Почему опутывает нас суждениями? Почему проклинает нас!
  
  Келлхус принял такую манеру и облик, которые отрицали телесную какофонию своего воинственного ученика, сделавшись его идеальной противоположностью: легкостью, посрамляющей его беспорядок, покоем, постыжающим его волнение, и неотрывно считая, отмеривая локтями боль своего ученика.
  
  — Почему сеют и пожинают зерно?
  
  Пройас моргнул.
  
  — Зерно? — Он сощурился как древний старец. — Что ты говоришь?
  
  — Что наше проклятье — прибыток для Бога.
  
  Уже два десятка лет обитал он в кругу Мысли своего отца, внимательно изучая, очищая, вводя законы и исполняя их. Он знал, что после его ухода построенное им здание рухнет…
  
  …Знал, что его жена и дети умрут.
  
  — Что? Что?
  
  — Люди и все их поколения…
  
  — Нет!
  
  …со всеми их устремлениями…
  
  Экзальт-генерал вскочил на ноги и отбросил чашу. — Довольно!
  
  Ни одна плоть не выживет, если у нее вырвать сердце. Обречена была вся его империя — одноразовый товар. Келлхус знал и был готов к этому. Нет…
  
  Опасность обратного утверждения избегала его…
  
  — Весь Мир это житница, Пройас …
  
  И сердце его также погибнет.
  
  — И мы в ней — хлеб.
  
  
  Пройас бежал от своего возлюбленного Пророка, бежал от его безумного, яростного взгляда. Умбиликус сделался лабиринтом, сочетанием поворотов и кожаных проёмов, причем каждый последующий из них смущал душу более предыдущего. Наружу — он должен был попасть наружу! Но подобно жучку в скорлупе пчелиного улья, он мог только метаться из стороны в сторону, отыскивая ответвления, втискиваясь в узости. Он пошатывался как пьяный, он едва ощущал жалившие щеки слезы, он чувствовал забавную потребность испытывать стыд. Он наталкивался на пугавшихся слуг и чиновников, сбивал с ног слуг. Если бы он остановился и подумал, то без труда нашел бы себе путь. Однако отчаянное желание двигаться затмевало, гасило все остальное.
  
  Наконец Пройас по сути дела вывалился наружу, стряхнул с себя ладони кого-то из Сотни Столпов, ринувшегося на помощь ему, и углубился в больший лабиринт, который представляла собой Ордалия.
  
  Мы всего только хлеб…
  
  Он нуждался во времени. Во времени, свободном от обязанностей его ранга, от всех этих невыносимых подробностей, от всех мелочей, которых требовала власть и забота о войске. Чтобы не видеть наваленные туши шранков. Не слышать гимнов, не видеть расшитых стен, лиц, грохочущих щитами шеренг…
  
  Ему нужно было выехать куда-то из стана, найти укромный, безжизненный уголок, где ему никто не помешает думать…
  
  Размышлять.
  
  Ему необходимо…
  
  Руки легли на плечи Пройаса, и он обнаружил перед собой, лицом к лицу, Коифуса Саубона… самого Льва Пустыни, моргавшего — как было очень давно, под лучами солнца над Каратай. Его подобие…
  
  — Пройас…
  
  И даже в каком-то отношении немезида.
  
  Старый знакомец посмотрел на Пройаса — и на то состояние, в котором тот пребывал — с удивлением и легким неверием человека, который, наконец, обнаружил свидетельство справедливости своих подозрений. Коифус до сих пор сохранил былую широкоплечую стать, по-прежнему коротко стриг волосы, теперь уже белые с серебром). На мантии его, как и прежде, располагался Красный Лев, герб дома его отца, хотя огненные очертания зверя теперь обрамляло Кругораспятие. Он словно бы и не вылезал из своего хауберка, хотя кольца кольчуги теперь были выкованы из нимиля.
  
  На какое-то мгновение Пройасу показалось, что прошедших двадцати лет не было, что войско Первой Священной Войны все еще осаждает Карасканд на жестокой границе Каратай. Или, быть может, ему хотелось поверить в более мягкую и наивную реальность.
  
  Пройас провел ладонью по лицу, вздрогнул, ощутив влажные следы слез. — Что… что ты делаешь здесь?
  
  Пристальный взгляд. — Похоже, то же самое, что и ты.
  
  Уверовавший король Конрии кивнул, не находя нужных слов.
  
  Саубон нахмурился, но благожелательно и по-дружески. — То же самое, что и ты… Да.
  
  Прохладный воздух все сильнее обнимал их, и к ноздрям Пройаса прикоснулся запах мяса: и того, что готовилось на огне, и того, что начинало тухнуть.
  
  Мяса шранков.
  
  — Он вызывает меня на совет… — пояснил Саубон. — Уже не первый месяц.
  
  Пройас судорожно глотнул, все понимая, но, тем не менее, не осознавая.
  
  — Не первый месяц?
  
  Мир это житница …
  
  — Конечно, не так часто, как в самом начале Ордалии.
  
  Пройас заморгал. Удивление садовыми граблями взбороздило его лоб.
  
  — Значит ты говорил с… с … Ним?
  
  Король норсираев немедленно ощетинился, почувствовав обиду. — Я — экзальт-генерал, такой же как и ты. Я возвышаю свой голос с той же беспощадной искренностью, что и ты. Я пожертвовал столь же внушительной частью своей жизни! Даже большей! Так почему он должен выделять именно тебя?
  
  Пройас смотрел на него как дурак. А потом качнул головой с большей энергией, чем намеревался, — как безумец, или как нормальный человек, отмахивающийся от шершней или пчел. — Нет… Нет… ты прав, Саубон…
  
  Уверовавший король Карасканда усмехнулся, впрочем, нотка горечи превратила гримасу в оскал.
  
  — Приношу извинения, — проговорил Пройас, склоняя подбородок. Давняя вражда всегда заставляла их соблюдать правила этикета.
  
  — И, тем не менее, ты недоволен моим присутствием здесь.
  
  — Нет… Я…
  
  — Скажешь ли ты то же самое нашему Господину и Пророку? Пфа! Ты всегда слишком торопился польстить себе фактом его внимания.
  
  Буравящее жало взгляда Саубона заставила Пройаса почувствовать себя ребенком.
  
  — Я… я не понимаю тебя.
  
  Как возникает впечатление о сложной личности? Пройас всегда считал Саубона упрямым, деятельным, даже неожиданно хрупким человеком, склонным к приступам едва ли не преступного безрассудства. Саубон никогда не смог бы превзойти его собственную потребность в доказательствах даже перед всевидящим оком Анасуримбора Келлхуса…
  
  И, тем не менее, этот человек стоял перед ним, очевиднейшим образом оказавшись из двоих сильнейшим.
  
  Высокий норсирай задрал подбородок в хвастливой галеотской манере. — Ты всегда был слабым. Иначе, зачем он взял тебя под свое крыло?
  
  — Слабым? Я?
  
  Вялая улыбка. — Тебя ведь учил колдун, или я ошибаюсь? — О чем ты?
  
  Саубон отступил к подобному горе силуэту Умбиликуса — Быть может он не дает тебе наставления… — проговорил он, прежде чем направиться прочь.
  
  — Быть может, он извлекает яд из твоей души.
  
  
  За прошедшие годы они с Саубоном сталкивались несчетное число раз, обсуждая вопросы сразу бессодержательные и катастрофически весомые. Брешей в джнане пробито было немало: задиристый галеот однажды даже назвал его трусом перед всем имперским Синодом, тем самым посрамив в глазах всех собравшихся. То же самое можно было сказать о поле брани, где соперник Пройаса как будто бы принял за правило нарушать те условия, которые выторговал именем своего Господина и Пророка. В припадке ярости Пройас дошел даже до того, что напал на этого дурака после того как тот захватил Апарвиши в Нильнамеше. Аналогичный инцидент произошел в Айноне, после того как Саубон ограбил поместья не одной дюжины владетелей, принадлежавших к касте благородных, которых Пройас уже привел к заудунианской присяге! После этого, последнего выпада Пройас пошел к Келлхусу, не сомневаясь в том, что на сей раз «безумный галеот» зашел чересчур далеко. Однако обрел только укоризну.
  
  — Ты думаешь, что я не заметил твое неудовольствие? — сказал тогда Келлхус. — думаешь, что я могу что-то не заметить? Если я не говорю об этом, Пройас, то потому что не вижу необходимости. Всё, чем унижает тебя Саубон, мобилизует тех, кого он ведет за собой. То, что более всего раздражает тебя, служит мне наилучшим образом.
  
  Услышав эти слова, Пройас затрепетал, задрожал всем своим телом! — Но мой Го…!
  
  — Я не учу своих полководцев тому, как надо править моей Священной Империей, — отрезал Келлхус. — Я готовлю генералов — чтобы они покорили Голготеррат … низвергли его нечестивое величие, не оказывали снисхождения еретикам.
  
  После этого случая Пройас постарался выпестовать некую долю приязни в их взаимоотношениях с Саубоном. В известном отношении они даже стали приятелями. Однако если ветви вражды были оборваны, корни её оставались. Настороженность. Скептицизм. Склонность покачать укоризненно головою.
  
  Саубон, в конце концов, так и остался Саубоном.
  
  Пройас проводил старого знакомца взглядом, проследил за тем, как он исчез в черных недрах императорского павильона, и обнаружил, что не в состоянии сдвинуться с места. Он так и застыл в лабиринте ходов за пределами Умбиликуса, поначалу взирая по сторонам, а потом уже прячась, пригнувшись среди ширм из пятнистого холста, уселся как прикованный к месту. Размышляя об этом впоследствии, Пройас поймет всю чистоту своего бдения, опровергнувшего карнавал предчувствий и мыслей, терзавших его душу. Осознает, что человек по имени Пройас и не ждал вовсе…
  
  В отличие от Пройаса Большего.
  
  Целых две стражи, не смыкая глаз, просидел он в пыли, ощущая, как ранят глаза песчинки при каждом движении век.
  
  Умбиликус являл собой центр Великой Ордалии, место пересечения всех путей, подобно артериям вившихся и расходившихся по унылым равнинам. На его глазах ровные ряды людей превращались в редкие цепочки, разбивались на отдельные звенья, на воинов, как будто бы не имевших цели, и только попусту бродивших. Многие замечали его в сумрачном закутке, и какова ни была их реакция, — беглый взгляд или кривая ухмылка, — в ней ощущалась непонятная неприязнь. Пройас ждал, и свет Гвоздя Небес пролился на потертые, видавшие всякую непогоду палатки; ждал, стараясь не смотреть на людей, проходивших мимо, превращавшихся в тени, становящиеся всего лишь напоминанием о Человеке.
  
  Он узнал Саубона, еще толком не разглядев знакомца, таким заметным был его широкоплечий силуэт. Свет звезд припудривал его волосы и бороду, лунный свет добавлял блеска кольчуге на противоположном плече. Свет факелов разрисовывал его фигуру оранжевой и коричневой красками.
  
  Пройас шевельнулся, чтобы окликнуть, однако дыхание его окаменело, сделалось слишком тяжелым для того, чтобы его можно было сдвинуть с места. Он мог только наблюдать, оставаясь на месте, словно пес или ребенок в пыли.
  
  Уверовавший король Карасканда шагал с непонятной целеустремленностью, словно человек, обдумывавший неясное для него самого, но неприятное дело, мешающее ему отойти ко сну. Пройас, казалось, словно съеживался с каждым его шагом — что за позорное безумие его осенило? Он словно превратился в нищего, опасающегося трепки, изнемогая от голода. Что низвело его к такому положению?
  
  Или кто?
  
  Саубон шел, ни на что не обращая внимания, пока не поравнялся с Пройасом. А потом, повинуясь какому-то собачьему чутью, повернулся к нему.
  
  — Ты ждал все это время… здесь… меня?
  
  Пройас заглянул ему в лицо, пытаясь прочесть на нем какие-то следы собственной мягкой как воск неуверенности. И не увидел её.
  
  — Между нами разлад, — проговорил Пройас, недовольный слабостью своего голоса. — Мы должны переговорить.
  
  Норсирай внимательно посмотрел на него. — Разлад есть, это да… но не между мной и тобой.
  
  Сделав пару шагов, он опустился рядом с Пройасом на расстоянии протянутой руки. — Что гложет тебя, брат?
  
  Пройас попытался прогнать страдание со своего лица. Он провел по щеке ладонью, словно пытаясь смахнуть невесть откуда взявшегося клеща. — Что меня гложет? — Он ощущал, как складывается глубочайшее непонимание, как ошибочные предположения грозят сделать их разговор комичным.
  
  Саубон взирал на него со своего рода насмешливой жалостью.
  
  — То, что он говорит нам, — наконец, с интонацией заговорщика проговорил Пройас. — Тебя не смущает то, во что ты прежде верил?
  
  Саубон прикусил нижнюю губу и кивнул. Ближайший факел ярко вспыхнул под порывом ветра. Золотые завитки скользнули по кольчуге Уверовавшего короля Карасканда и погасли.
  
  — Да, я встревожен, но не в такой мере как ты.
  
  — Так, значит, он рассказал тебе! — Прошипел Пройас, наконец, осознавая причину, заставившую его погрузиться в это безумное ожидание.
  
  Серьезный кивок. — Да.
  
  — Он рассказал тебе о Боге Богов!
  
  Король Коифус Саубон нахмурился… морщины птичьими лапками разбежались от уголков его глаз.
  
  — Он сказал мне, что ты будешь ждать здесь… ждать меня.
  
  Пройас заморгал. — Что? Ты хочешь сказать, что он… он…
  
  Ладонь норсирайского экзальт-генерала прочно легла на его плечо.
  
  — Он велел мне быть добрым.
  ГЛАВА ВТОРАЯ Инъйор Нийас
  
   Нельзя утешить того, кто притворяется, что плачет.
  
   — Конрийская пословица
  
  Конец лета, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), северные отроги гор Демуа
  
  — Пусти… — бросила Серва брату, башней стоявшему рядом под ветром.
  
  Сорвил как всегда колебался. Ему хотелось держать её, ощущать в своих руках тонкое тело, о котором никогда не переставало помышлять его сердце, даже когда от гнева сводило челюсть и гудело в ушах. Ибо, не взирая на всю силу ненависти, которую он испытывал, похоть отказывалась оставить его в покое.
  
  Всё всегда происходило одинаково. И понимание придет к нему не раньше, чем сцепившиеся в его душе псы разорвут её на более вдохновляющие части. Он считал свой путь чистым. Он, нариндар, наречённый Цоронгой ассасин Сотни. Сама Матерь Рождения помазала его, скрывая от противного естеству взгляда Анасуримборов, снабдила подходящим оружием, даже возвела в необходимый ему высокий чин. Но проклят он или нет, собственная Судьба беспощадно приближалась к нему. И явилось посольство нелюдей, доставившее условия их союза с Великой Ордалией, и псы с радостью всадили свои зубы в его сердце. Она сама сказала ему: он должен стать заложником Иштеребинта и находиться в плену вместе с Сервой и ее старшим братом Моэнгхусом.
  
  Сорвил обнаружил, что его перебросили в несколько магических прыжков — через руины древней Куниюрии вместе с дочерью убийцы его отца, и с каждым новым полетом он все более увлекался ею. И думал даже, что может полюбить её, позволял себе придумывать другое будущее, в котором погибал он, а не её отец…
  
  Для того лишь, чтобы застать её, дрожащую в руках этого рослого воина, приходившегося ей братом.
  
  — Лошадиный король… пора идти.
  
  Ненависть заставила Сорвила помедлить, однако он покорился, надеясь на убежище, надеясь на Неё. И поэтому обхватил правой рукой её талию, и тепло её тела показалось ему жаром извлеченного из огня утюга. Над ропотом мыслей свирелью пел её голос. Вращались стороны света, как всегда вращались они, блестели словно осколки стекла, подброшенные в белую высь, к солнцу, и он распутывал, как распутывал по обыкновению, от сердцевины наружу, собственную сущность, поблескивавшую на горизонте как далекое зеркало.
  
  
  Так они пересекли горы Демуа. Сорвил, притворный Уверовавший король, и безумные дети Святого Аспект-Императора, перепрыгивали со склона на склон, кожей и нервами ощущая живительный холод, надрывая легкие неизмеримо колким воздухом — с вершины на новую утомительную вершину, всегда возвышавшуюся над краем пустоты. Весь мир казался подброшенным к небу, земля загибалась и нависала, ободранная от всех покровов со всеми своими обрывами и заснеженными ущельями. Он брел рядом с ними, онемевшими пальцами обнимая себя за плечи, удерживая в себе то тепло, которое могло создать его нутро, стараясь не позволять себе дрожать от холода, чтобы не упасть от этого в снег. И он обнаружил, что не может более различать свои ужасы, вздымающиеся к небу и опускающиеся долу головокружительные утесы, и груз своего сердца.
  
  Он взирал в суровую пустоту, ненависть вращалась в нем как подброшенная монета, и видел, как ветры обдирают ближайшие вершины, в бесконечном движении унося снег на восток. Он ощущал их кровосмесительное стремление друг к другу, малышка Серва и рослый Моэнгхус, разгоряченные кровью и жизнью, бредущие возле тех же что он пропастей и обрывов… и желал им смерти.
  
  И всего-то надо — толкнуть, думал он. Всего лишь толкнуть, и он сможет спокойно умереть здесь, отдав наружу собственное тепло, излив его в окружающую пустоту. Короткая паника, треск костей. Последний вздох.
  
  И никто, никогда и ничего не узнает.
  
  A потом, один только магический прыжок, и он исчез, этот мир камня, льда и разверзшихся пропастей. Они вновь оказались в лесу, на ровной земле, среди зарослей и террас, в месте, где стоя не боишься упасть.
  
  Высота укоротила деревья, щебень проредил кусты и травы. По расщелинам с оставшихся позади гор ниспадали ручьи, их холодная вода сводила пальцы, от неё ныли зубы. Все трое посидели молча какое-то время, наслаждаясь теплым и ласковым воздухом. Серва придремала, опустив голову на изгиб руки. Моэнгхус делил свое внимание между пейзажем и собственными пальцами. Сорвил смотрел вдаль, изучая, как закорючки горных вершин превращаются в умиротворенный горизонт.
  
  — Что твои люди знают об Инъйор-Нийасе? — наконец спросила Серва.
  
  Голос её, он понял, всегда нисходил к нему и никогда не вырывался наружу.
  
  Ничего не ответив, он повернулся лицом к западу, чтобы избавить себя от жестокого веселья, плясавшего в её взгляде. И решил, что еще больше ненавидит её под лучами солнца.
  
  — Отец, — продолжила она, — говорит, что видит в этом урок, что в вымирании упырей нужно видеть знак того, что может угаснуть и само человечество.
  
  Он смотрел вдаль, пользуясь недолгой передышкой. Он не мог смотреть на Анасуримборов без стыда, не мог уснуть, не представив себе их соединение. Только повернувшись к ним спиной, он мог обратиться к тем думам, что позволяли ему дышать. Ведь он нариндар, орудие жуткой Матери Рождения. Ведь он тот нож, что уничтожит их демонического отца и предаст гибели его детей. Тот самый нож!
  
  Он даже начал молиться Ей во время коротких страж перед сном.
  
  Отпусти им, Матерь…
  
  
  То, что он видел, было преступлением — в этом он сомнений не имел. Инцест считался смертным грехом у всех народов, у всех великих домов — даже у Анасуримборов, которым приходилось более всех прочих ублажать толпу. Они боялись, Сорвил понемногу осознал это. Они боялись, что их отец узнает об их преступлении по его лицу…
  
  Однако, рассудил он, они боялись еще и того, что он может увидеть на их собственных лицах. Только этот страх, понимал Сорвил, сохранял его до сих пор в живых. Он не имел представления о том, что они могут или не могут скрыть, однако знал, что убийство — не мелочь даже для подобных им. Может быть, они слишком полагались на свою способность обманывать своего проклятого отца. Убийство человека — не шутка… такой поступок оставляет жуткий след в любой душе. Посему они решили согрешить в песке, прогнать его прочь, предоставить дебрям возможность совершить то, чего не решались сделать сами, позволить скитаниям унести с их душ след, оставленный виной.
  
  А пока они дразнили его, смеялись над ним и мучили. Устраивали игры — бесконечные игры! — только ради того, чтобы посрамить, чтобы вывести из себя! На горах Демуа, а теперь на пороге сказочного Иштеребинта, последней из великих нелюдских Обителей.
  
  Время их было на исходе.
  
  — Мир этот прежде принадлежал нелюдям, — говорила она, — а теперь принадлежит людям… тебе, Сорвил. Он ощущал на себе ее бесстыдный взгляд. — Какую судьбу ты изберешь?
  
  Дыхание ветра вдруг пошевелило траву.
  
  — Это легко сказать, — проговорил Моэнгхус, со вздохом вставая. Нагнулся, выбирая сосновые иголки из гетр. Схватил Сорвила за плечи двумя готовыми к бою руками, тряхнул с полным издевки дружелюбием. — Кровавую конечно.
  
  Сорвил вырвался из его хватки, ударил в лицо — и промахнулся. Имперский принц шагнул вперед и нанес свой удар — достаточно сильный для того, чтобы ноги под ним сплелись как брошенная веревка. Повалившись спиной на землю, Сорвил разбил локоть о гранитную глыбу. Боль молнией пронзила его руку, обездвижив ее.
  
  — Что? — Рыкнул Моэнгхус. — Почему ты упрямишься? Беги, мальчишка, — Беги!
  
  — Ты на-назвал меня проклятым! — Вскричал Сорвил. — Меня?
  
  — Я назвал тебя несчастным. Слабаком.
  
  — Тогда скажи мне! Где горят кровосмесители? Какую часть ада ваш святой отец уготовал для вас обоих!
  
  Волчья улыбка, небрежное движение плеч. — Ту, где твой отец воет как беременная вдова…
  
  Откуда приходит сила в слова? Как простое дыхание, звук могут исторгнуть ритм из сердец, превратить в камень кости?
  
  — Поди! — крикнула Серва своему брату. — Юс вирил онпара ти…
  
  Несмотря на предупреждение, прозвучавшее в её голосе, Моэнгхус расхохотался. Бросив на Сорвила яростный взгляд, он плюнул, повернулся, направился вниз по склону. Сорвил следил за игрой света теней на его удаляющейся спине, ощущая что сердце его превратилось в треснувший и остывший котелок.
  
  Он повернулся к свайальской ведьме, взиравшей на него с пристальностью, способной посрамить обоих мужчин. Из презрения он позволил ей глазеть на себя. Солнце играло в её волосах.
  
  — Как? — Спросила она, наконец.
  
  — Что как?
  
  — Как ты можешь… всё еще любить нас?
  
  Сорвил потупился, подумал о Порспариане, своем мертвом рабе, растиравшем грязь и плевок Ятвер по его лицу. Именно это видит она, осознал он, плевок Богини, магию, являющуюся не магией, а чудом. Они поддевали, насмешничали, подстрекали, и, тем не менее, видели только то, что видел их жуткий отец: обожание, подобающее заудунианскому Уверовавшему королю. Ненависть пронизывала его сердце, сковывала самое его существо, однако эта ведьма видела только плотское желание.
  
  — Но я презираю тебя, — ответил он, в упор посмотрев на нее.
  
  Она не отводила свой взгляд еще несколько сердцебиений.
  
  — Нет, Сорвил. Ты ошибаешься.
  
  И словно услышав одно и то же неизреченное слово, оба они посмотрели на прогалину, на точки медленно скользившего над ней цветочного пуха.
  
  Намерения, обещания, угрозы. Произнесенные шепотом они придавали силу сердцу.
  
  И пусть никто не слышит. Никто, кроме Богини.
  
  Отпусти им, Матерь. Даруй их мне.
  
  
  Стыд — великая сила. Еще пребывая в чреве, мы ежимся под яростным взглядом отца, стараемся избежать полного ужаса взгляда матери. Еще до первого вздоха, первого писка мы знаем насмешки, от которых будем бежать, знаем алхимию более тонкого осмеяния, и тот образ, в котором оно обитает в нас, в нашей плоти, в виде пузыриков отчаяния, превращающих в пену наше сердце, наши конечности. Боль можно удержать зубами, ярость во лбу, в глазах, но позор занимает нас целиком, наполняя собой нашу съежившуюся кожу.
  
  Ослабляя своим пробуждением.
  
  Часть стоявшей перед Сорвилом дилеммы крылась в промежутках между магическими прыжками, в том, как часто он обнаруживал, что наблюдает за ней, пока она дремала, чтобы восстановить силы. Во время сна она становилась другой, бормотала от страха, кряхтела от усталости, вскрикивала от темного ужаса. Эскелес также нес в себе проклятие Снов, также бесконечно страдал, когда спал. Однако, пробудившись, он никогда не выглядел столь же безмятежно как Серва. Его ночные горести ни в коем случае не противоречили озаренной солнцем человечности. Сорвил не мог слышать всхлипывания и рыдания Сервы без того чтобы не проглотить своего рода комок в горле.
  
  Когда она спала, казалось, что он видит её такой, какой она могла бы быть, если отбросить вуали, сотканные её дарованиями и статусом. Видит, какой она станет, когда он будет силен, а она слаба.
  
  После того, как она проснулась, они совершили последний магический прыжок со склонов Демуа на холм, представлявший собой чудовищный каменный пень или столп, обрубленный у основания. Прогалины заплетал плющ. Ветви огромных дубов и вязов казались стропилами, поддерживавшими полумрак, корни их разделяли каменные блоки. Заросли мха чавкали под ногами. Корни слоновьими хоботами пересекали рытвины, которыми необъяснимо изобиловал рельеф, покрытый кольцами сладкого мха. В воздухе стоял запах сладостной гнили. Рассеянный свет наполняли прожилки теней, словно бы отражавшихся от неспокойных вод.
  
  — Я не помню этого места, — сказала шедшая первой Серва.
  
  — Наконец-то, — проворчал Моэнгхус, — мы получим возможность насладиться смертью и гибелью без нотаций.
  
  Птичья песнь звучала над зелеными высотами. Сорвил прищурился: сквозь полог листвы пробилось солнце.
  
  — Упыри старее старых — обратилась она к сырой низине. — И клянусь, даже они забыли…
  
  — Но сделались ли они от этого счастливы? — вопросил её брат. — Или просто до сих пор пребывают в растерянности?
  
  Ветвящаяся тень, похожая на толстую черную жилу, потянулась от его груди на лицо. Солнечный свет рассыпался тысячью белых кружков на краю его нимилевых лат. Сорвил успел заметить, что имперский принц часто бывал таким до того, как погрузился в нынешнюю меланхолию. Беззаботным. Саркастичным — словно человек, возвращающийся к какому-то презренному делу.
  
  Серва остановилась между двух массивных каменных глыб, провела ладонью по покрывшейся коркой и изъеденной ямками поверхности, вдоль трещин столь же заглаженных как океанская галька. Она шла в своей обычной манере, одновременно беззаботной и внимательной, жёсткой в восприятии душ, абсолютно уверенных в её власти. И оттого казалась неумолимой.
  
  — Камень этот сохранил печать древнего удара… пятно… заплесневелое и едва заметное, я такого ещё не видала.
  
  Впрочем, неумолимой она казалась всегда, вне зависимости от того, что делала.
  
  — Пусть мертвое останется мертвым, — пробормотал её брат.
  
  Музыкальные нотки её голоса чуть заглушила выступающая от камня зелень.
  
  — От того, что забыто стеной не отгородишься…
  
  Белоглазый воин ухмыльнулся, глянув прямо на Сорвила. — Она всегда была любимицей отца.
  
  Сорвил посмотрел вниз, на ободранные и испачканные костяшки пальцев.
  
  — А кто был любимцем Харвила? — С насмешкой в голосе продолжил имперский принц.
  
  Из глубины мшистого древесного полумрака донесся голос Сервы. — Это место было заброшено еще до падения Ковчега.
  
  — Я был его единственным сыном, — ответил Сорвил, наконец посмотрев на черноволосого Анасуримбора.
  
  Есть темное понимание между мужчинами, очертания которого можно различить только в отсутствии женщин — в отсутствии света. Есть такая манера, взгляд, интонация, которые способны различить только мужчины, и она в одной и той же мере доступна братьям и явившимся из-за моря врагам. Она не требует развернутых знамен и свирепого рыка, хватает мгновения одиночества проскочившего между обеими мужским душами, движения воздуха между ними, совместного восприятия всех убийств, сделавших возможной жизнь обоих.
  
  — Да, — продолжил Моэнгхус с железом в голосе. — Я слышал, что об этом говорили в Сакарпе.
  
  Сорвил скорее облизал свои губы, чем вздохнул. — О чем говорили?
  
  — О том, как добрый Харвил расточил свое семя на твою мать.
  
  Их разделял один короткий вздох, втягивающий в легкие одного то, что выдыхал другой.
  
  — Говорят, что её чрево… — продолжил имперский принц, — уже омертвело до этого…
  
  Туман поднимался в плоти младшего из двоих мужчин, охлаждая его кожу от внутреннего жара.
  
  — Что это здесь происходит? — Поинтересовалась Серва, появившаяся из-за чудовищного в своей толщине дубового ствола. Мужчины не были удивлены. Ничто не могло избежать её внимания.
  
  — Полюбуйся на него, сестра… — проговорил Моэнгхус, не отрывая взгляда от Сорвила. — разве ты не замечаешь ненависти…
  
  Пауза. — Я вижу только то, что видела все…
  
  — Он держится за рукоятку меча! Того гляди достанет его!
  
  — Брат… мы уже говорили об этом.
  
  О чем же они говорили?
  
  — А если он, не сходя с места, проткнет меня! — Вскричал Моэнгхус. — Тогда поверишь?
  
  — В сердце человека не бывает единства! Ты знаешь это. И знаешь…
  
  — Он! Ненавидит! Посмотри на не…!
  
  — Тебе известно, что мое зрение всегда проникает глубже твоего! — Вскричала свайяльская гранд-дама.
  
  — Ну да! — Возвышавшийся над обоими спутниками имперский принц сплюнул и развернулся на месте.
  
  Сорвил застыл на месте, ярость его не столько притупилась, сколько рассыпалась гравием в недоумении. Он посмотрел на широкую спину Моэнгхуса, которая, покачиваясь, удалялась в чередующихся полосках света и тени.
  
  — Это безумие! — Со злостью бросил молодой человек. — Вы оба безумны!
  
  — Может быть чем-то взбешены, — проговорила Серва.
  
  Повернувшись к ней, он увидел то же, что и всегда невозмутимое выражение.
  
  — Неужели я такая загадка? — огрызнулся он.
  
  Она стояла на наклонившемся камне, поверхность которого обросла черно-зеленым мхом, а бока затянул белый лишайник. И казалась потому выше его… и могущественней. Одинокое копье солнечного света ударяло в лицо Сервы, заставляло её светиться как их проклятый отец.
  
  — Ты любишь меня… — проговорила она голосом столь же невозмутимым, как и её взгляд.
  
  Ярость сорвалась в нем, как если он был катапультой, а её голос спусковым крючком.
  
  — Я считаю тебя шлюхой и кровосмесительницей!
  
  Она вздрогнула, восхитив тем самым какую-то злобную часть его.
  
  Однако ответ Сервы не замедлил пролиться жидким светом из её уст, сгуститься светлым паром из окружающего сумрака.
  
  — Каур'силайир мухирил…
  
  Сорвил отшатнулся назад, сперва от изумления, потом от сочленений охватывавшего его света. Ступни его колотили по воздуху. Его отбросило назад, притиснуло к морщинистому стволу огромного дуба. Голос Сервы налетал на него со всех сторон, как если он был листом, потерявшимся в буре воли этой женщины. Злой и враждебный свет сверкал из её глаз, немногим уступая в яркости солнцу. Черный перламутр обрамлял фигуру… черный, змеившийся, ветвившийся, словно бы разыскивая трещины, проникавшие в самую ткань бытия. Волосы её разметались золотыми воинственными соколами.
  
  И она нависла над ним, не столько преодолев, сколько прорезав разделявшее их расстояние… схватила его за плечи, воспламенив его кожу своим пламенем, высосав весь воздух из его груди своей пустотой, придавливая его тяжестью гор, принуждая, требуя…
  
  — Что ты скрываешь?
  
  Губы её раскрылись около поверхности солнца.
  
  Слова его восстали из черных недр, отвечая на её требование.
  
  — Ничего…
  
  Не с трудом, свободно.
  
  — Почему ты любишь нас?
  
  — Потому что ненавижу то, что вы ненавидите… И невесомо, словно в курительном дыму. — Потому что верю…
  
  Вздохом, как после поцелуя.
  
  Черная тушь залила и закрыла все вокруг, скрыв за собой жилистый лес и воздушную сферу. Осталась она одна, титаническая фигура, и глаза блистают как Гвоздь Небес.
  
  — Можешь ли ты не видеть наше презрение.
  
  Слова, будто обращенные другу.
  
  — Да.
  
  Она наклонилась вперед, гнев воплощенный и воплощенный ужас, разбрызгивая его краской по коре.
  
  — Не думаю.
  
  Он запрокинул голову в полнейшем ужасе, он мог лишь взирать вдоль своего запрокинутого лица на её жуткую сторону, мог только простонать свою жалобу, прорыдать свой позор. Пролилась вода его тела, горячая словно кровь. Нутро.
  
  И с каким-то ударом сердца исчезло все.
  
  Её чары. Его честь.
  
  — Почему? — Кричала она. — Почему тебе надо любить нас? Почему?
  
  Дрожь колотила его, крутила как ветер. Он обмарался…
  
  — Неужели ты не видишь, что мы — чудовища!
  
  Испачкался. Он заметил некую неуверенность, даже ранимость в её сердце… Страх?
  
  Трепетное ожидание… чего…
  
  Вонь собственного малодушия уже окружала его…
  
  Доказательство.
  
  Первое рыдание, исторгнутое из его груди эфирным кулаком. — К-кто? — закашлялся он, ухмыляясь в безумии. Падение, сокрушительный удар, внутри и извне. И теперь все, конец.
  
  Конец всему.
  
  Он теряет все. Харвила, своего младшего брата, теплую руку его в своей мозолистой ладони. Теряет свое наследство, свой народ. Образ его сразу крив и непристоен. Теряет то бдение рядом с Цоронгой в меркнущем свете, когда они слушали Оботегву, забывая дышать. Сверкающую расселину. Теряет видение шранколикой Богини, выковыривавшей когтем грязь из своего лона. И бахвальство — этот звериный жар! Вой, сделавшийся невыносимым. Крик Порспариана, бросившегося горлом на копье. И припадок блаженства! Свирепого от… напряженного от… раздёленного. И то как он съеживался и молил, охватив Эскелеса, когда их окружила жуткая масса нечеловеческих лиц.
  
  Потоки горячего семени, просачивающиеся через тиски его стыда. Его отец, машущий руками как сердитый гусь — в огне.
  
  Его мать — серая как камень.
  
  Его семя! Его народ! Запах дерьма… дерьма… дерьма…
  
  Убью-позволь-мне-убить…
  
  Он стоял на коленях, согнувшись вперед, раскачиваясь, словно собираясь извергнуть блевотину. И не понимал почти ничего, совсем ничего из происходящего — да вообще ничего. Рыдания, исходившие из его груди, ему не принадлежали. Более не принадлежали…
  
  Доказательство.
  
  Она смотрела на него сверху вниз, холодная и безразличная.
  
  — Кто? — промычал он дрогнувшим голосом.
  
  — Люби нас… — проговорила она, отворачиваясь от жалкого зрелища. — Если должен.
  
  
  Он скрючился под могучим дубом, припав к его жестокой коре, все более и более заворачиваясь в неразборчивое рычание. Однако голос её все теребил и теребил его…
  
  Я подчинила его!
  
  Смятение.
  
  Что еще ты хочешь, чтобы я сделала? То, чем я покоряла упырей, сработает и на нем. Он любит нас.
  
  Голос её брата трудно было разобрать за тем рычанием, в которое он был погружен.
  
  Отец недооценил глубину его раны.
  
  Она не значила ничего — чистота её проклятого голоса.
  
  Наш отец ошибается во много большем, чем ведомо тебе… Мир превосходит его, как и нас, как и всех остальных…
  
  Он ничего этого не понял…
  
  Он просто переносит битву в большие глубины.
  
  Мир раскачивался и плыл по спиралям, теплый и медленный.
  
  Лицо мое под твоим лицом… замолчи и увидишь…
  
  Мать напевала и гладила его. Омывала собственными руками.
  
  Шшш …
  
  Шшш, мой милый.
  
  — Мама?
  
  Вечность обитает внутри тебя. Сила, неотличимая от того, что происходит…
  
  — Я безумен? — спрашивает он.
  
  Безумен…
  
  И очень свят.
  
  
  — С квуйя, — говорила Серва, — нельзя позволять себе вольностей.
  
  Сорвил сидел, и, не обращая внимания на обрыв прямо перед собой, взирал на запад опухшими глазами. После пережитого позора и унижения, пока она спала, а угрюмый Моэнгхус бродил по внутреннему островку, он заполз в наполненную водой рытвину и отмылся. Должно быть, целую стражу он плавал над древней черной водой, онемев от холода, прислушиваясь к хлюпанью собственных движений, звуку собственного дыхания. Ни одна мысль не посетила его. Теперь, с мокрыми волосами, в промокших насквозь штанах, он тупо взирал на видневшийся вдалеке пункт их назначения. Он торчал над ровной стороной горизонта — силуэт, лишь чуть более темный, чем фиолетовое небо над ним: гора, севшая на мель посреди вырезанной в камне равнины.
  
  Иштеребинт. Последнее прибежище упырей.
  
  В молодости нелюди снились ему, как и любому сыну Сакарпа. Жрецы называли их нечеловеками, Ложными Людьми, оскорбившими богов похищением их совершенного облика, соединением мужского и женского, и — что самое отвратительное — похищением секрета бессмертия. В частности, один из жрецов Гиргаллы, Скутса Старший, находил удовольствие в том, что потчевал детей описанием злобных прегрешений нелюдей после падения Храма. Он извлекал на свет древние свитки, и зачитывал их сперва на древних диалектах, а затем в красочном и зловещем переводе. И нелюди становились выходцами из Писания, непристойными во всем том, в чем они превосходили людей, и притом, каким — то недоступным людям образом, принадлежавшими к дикому и темному миру… расой, рожденной в одной из самых черных, самых первобытных окраин, хранящей в себе злобу, сулящую им пламя до конца вечности.
  
  — Наделенные душами шранки, — объявил однажды Скутса в порыве беспомощного отвращения. — Одно лишь постоянство в заблуждениях можно зачесть им за достоинство!
  
  И ужас, потрескивавший в его голосе, становился угольками, разжигавшими ещё более пламенные сны.
  
  И теперь он сидел, унылый и озябший, вглядываясь в призрак Последней Обители, пока Серва объясняла, что последнюю часть пути им предстоит пройти пешком.
  
  — Вы забываете о плате, которую приходится платить мне. Если мы окажемся там прыжком, я буду слишком слаба и не смогу защитить вас.
  
  — Тогда переправь нас на тот лесистый холм, — предложил Моэнгхус. — Мы можем оставаться на нем до тех пор, пока ты не возобновишь свои силы. Уверен, что до той Горы остается еще две стражи.
  
  — А если заметят мои Напевы? Ты рискнешь всем, чтобы не утруждать свои ноги?
  
  — Это кратчайший путь, сестра.
  
  Они спустились вниз с окружавших их утесов, и направились на северо-восток по лесам, изобиловавшим столпами, рытвинами и гнилыми в еще большей степени, чем те, что остались на Безымянном. Время от времени им попадались стволы колоссальных вязов, мертвых и обветшавших, поднимавшихся на немыслимые высоты, кора мешковиной свисала с оголенной, похожей на кость, древесины. Серва и её брат помалкивали, даже проходя под исполинскими обломившимися ветвями.
  
  Герои были его судьбой, взросление — чередой побед, но не унижений. С удивлением, присущим всем деградировавшим людям, Сорвил обнаружил, что его ожидает особое положение, что и для опустившихся определено положенное место. Он был из тех, кто следовал, тем, кого избегали. Он не принадлежал к тем, с кем говорили… в нем видели объект порицания и насмешки, комедийный персонаж. Удивительно было то, что ему не требовалось даже задумываться, чтобы осознать это, ибо знание это всегда обитало в нем. Оскорбленные души не нужны миру.
  
  Замедлив шаг, Моэнгхус приблизился к нему, никоим образом не обнаруживая своих намерений, оставаясь на известном расстоянии. В подобных ситуациях полагалось первой заговорить душе заблудшей.
  
  — Что она сделала со мной? — наконец спросил Сорвил, наблюдая за пятнами света и тени, рябившими на плечах и дорожном мешке Сервы, шедшей шагов на двадцать впереди них.
  
  — Это был Напев Принуждения, — ответил его спутник после некоторого раздумья.
  
  Призраки недавнего переживания еще тревожили его нутро.
  
  — Но… как смо…
  
  — Как смогла она заставить тебя обоссать собственные штаны? — Резаное из камня лицо посмотрело на него сверху вниз, не с презрением, с любопытством. В этих бело-голубых глазах было что-то не от мира сего…
  
  Глаза скюльвенда, так сказал ему Цоронга.
  
  — Да.
  
  Имперский принц задумчиво выпятил губы и посмотрел вперед. Последовав направлению его взгляда Сорвил узрел её лицо, повернувшееся словно раковина в волне. Она услышала их — за птичьими песнями, шелестом ветвей под ветром. Это он знал.
  
  — А как голод заставляет тебя есть? — Спросил Моэнгхус, все еще смотря ей вслед.
  
  
  Ту ночь они спали под мертвыми вязами, и только далекий ночной вой горных волков отмечал пройденные ими лиги. А наутро пошли лесными галереями, столь плотными, что они казались тоннелями; им редко удавалось увидеть небо, не говоря уже о том, чтобы определить сколько они прошли. Гиолаль, так звалась эта земля, прославленные и заповедные охотничьи угодья Инъйори Ишрой. В пути они в основном молчали. Сорвил шел, ни о чем не думая, ступая так, как будто был из стекла и опасался разбиться. И когда, наконец, посмел задуматься, образы предшествовавшего дня посыпались на него, вселяя судороги позора и унижения, и он не мог заняться ничем другим, кроме обдумывания нелепых и вздорных схем будущей мести. Но даже тогда в душе его сумело зародиться чувство… знание того, что действиями имперских отпрысков руководит нечто большее, чем кровосмесительная любовная связь.
  
  Ему даже пришло в голову, что ему было назначено застать их в любовных объятьях…
  
  День уже почти выбился из сил, когда они, наконец, оказались на гребне хребта, с которого открывался вид. Сорвил взобрался на груду огромных валунов, северная сторона которых обросла лишайником. Они словно совершили новый магический прыжок — таким неожиданным оказался вид.
  
  Иштеребинт… наконец. Иштеребинт… гора на подножье меньших холмов, туша его затмевала небо перед ними. Солнце кровавым шаром висело на юге над самым горизонтом. Чертог погружался в гаснущий блеск светила, его восходящие откосы и обрывы были словно бы тушью вычерчены на кремового цвета пергаменте. Масштаб сооружения был таков, что сердце его отказывалось верить глазам.
  
  Гора… обработанная и отделанная, каждая поверхность её срезана на плоскость или углубление… отверстия, террасы, резные изображения — их было больше всего. В таких подробностях, что от их созерцания болели глаза.
  
  Сорвил пополз вперед на четвереньках.
  
  — Как такое может существовать? — спросил он пересохшим от молчания голосом.
  
  — Бесконечная жизнь, — пояснила Серва, — рождает бесконечное честолюбие.
  
  Пространство внизу увязывал воедино лес, простиравшийся на несколько уступов подножья и заканчивавшийся как будто бы полосами мертвых деревьев. Гора словно застыла в покаянии, на коленях, расставив ноги. Между ними походила дорога, мощеная белым камнем, любопытным образом обрамленная колоннами и лишенными крыш склепами, хотя большая часть последних (и даже некоторая часть первых) обнаруживали признаки разрушения. Даже с этого расстояния, Сорвил видел движущиеся по дороге фигурки, цепочку москитов, тянувшихся к расщелине Обители — толпа сходилась под громоздившимся друг на друга резными утесами. Вход в утробу Обители обрамляли две массивные фигуры, фас входа поднимался над линией теней и был обращён к южному горизонту, алому, оранжевому и бесстрастному.
  
  — Колдовство… — заметила Серва, обращаясь к своему брату. — На всём видна его метка.
  
  — Что будем делать? — Спросил Моэнгхус, не отводя глаз от Обители.
  
  Свайальская ведьма бросила на него угрюмый взгляд, но ничего не сказала. Она сидела на краю обрыва, свесив вниз ноги.
  
  И тут Сорвил услышал это — звук колышущегося на ветру полотнища, негромкий и певучий, и все же полный скрежещущей гравием скорби.
  
  — Что это такое? — спросил он. — Этот звук…
  
  Теперь, когда душа его ощутила этот плачь, он удушил все прочие звуки, свидетельствуя о глубочайшей неправде таящейся в теплом летнем воздухе.
  
  — Это Плачущая Гора, — ответила Серва, уже оказавшаяся на ногах. — Скорбь её перед нами.
  
  
  Несколько страж они с трудом спускались под меркнувшим светом, преодолевая лесистые склоны и каменистые гребни. Об остановке не могло быть и речи. Лес не просто кончался, он умирал, деревья лишались листьев, земля становилась бесплодной и пустой. Один лишь Гвоздь Небес освещал дорогу через пустошь. Они перебирались через мертвые древесные завалы, спотыкались о переплетения выбравшихся на поверхность корней. Ветви над головой разрывали звездные арки ночи.
  
  Отринув дневное тепло, зимняя тишина кралась над миром.
  
  Иштеребинт высился справа от них, медленно привлекая к себе, по мере того, как Серва вела их вдоль тыльной стороны восточного склона горы. Мать Сорвила некогда показывала ему древнюю памятку, резную печать из слоновой кости, по её словам унаследованную от какого-то южного владыки. Она посадила сына между своих скрещенных ног, и со смехом, положив свой подбородок на его плечо, рассказывала сыну о странностях этой вещицы. Она называла этот предмет зиккуратом, миниатюрным изображением тех ложных гор, которые привередливые короли, не желавшие оставлять свое тело погребальному костру, строили в качестве собственных гробниц. Его завораживали сотни миниатюрных фигурок, врезанных в стороны ступеней-террас: казалось невозможным, что ремесленник мог изготовить такие крохотные изображения. По какой-то причине, подробности эти растревожили его душу, и, понимая, что он испытывает терпение матери, Сорвил рассматривал каждую из фигурок — многие из которых были не больше обрезка ногтя младенца — и восклицал: «Смотри-смотри! Вот еще один воин, мама! Этот с копьем и щитом!»
  
  Иштеребинт не был ложной горой, если не считать плоской вершины, ему была чужда геометрическая простота зиккурата. Размером и расположением его изображений ведало зловещее буйство, ничем не сдерживаемое внимание к деталям, полностью противоречившим аккуратному и осмысленному параду фигур на террасах слоновой кости, рабам, трудящимся у основания, царственному двору, прохаживавшемуся у вершины. Даже останавливаясь, он ощущал себя мотыльком, ползущим к чему-то слишком огромному для того, чтобы быть произведением чьих-то рук. Каждый раз, когда он промерял Иштеребинт своим взглядом, какие-то предчувствия былого мальчишки — еще уверенного в том, что отец и мать будут жить вечно — вспыхивали в душе его. Он даже ощущал доносящийся из курильницы хвойный запах, слышал вечерние молитвы…
  
  И гадал, не попал ли в какой-то безумный кошмар…
  
  Проснись… Сорва, мой милый…
  
  Жизнь.
  
  Глаза его жгло, и движения его век вышли из-под контроля, когда они приблизились к замеченной сверху большой дороге — Халаринис, как называла ее гранд-дама, Летняя лестница. Сорвил и Моэнгхус пригнулись, разглядывая фигуры, бредущие без факелов по всей её длине. Серва, тем не менее, продолжала, как и прежде идти вперед.
  
  — Это эмвама, — проговорила она, завершая пируэт, ничуть не нарушивший её шаг. И с этими словами продолжила полностью безмятежно двигаться вперед. Моэнгхус последовал за ней, опустив тяжелую длань на рукоять своего палаша. Сорвил помедлил какое-то мгновение, вглядываясь в гранитную непреклонность их движения к цели, а затем занял место, отведенное ему Анасуримборами, — место позора и ненависти.
  
  Серва произнесла короткую строчку таинственных звуков, и в какой-то пяди над её головой открылся ослепительно яркий глазок, рождавший тени предметов, к которым был обращен.
  
  
  От эмвама ему сделалось тошно.
  
  Сорвил знал, кем они были, или по крайней мере, кем считались: человекообразными служителями, рабами нелюдей. Но, чем бы их не называли, быть людьми они давно перестали. Коротышки с оленьими глазами. Невеликие телом — самый высокий едва доставал ему до локтя — и разумом. По большей части одеждой своей они напоминали селян, однако на некоторых были мантии, свидетельствующие об определенном ранге или функции. Шедшие в гору несли с собой тяжелые грузы — дрова, дичь, стопки лепешек пресного хлеба. Отличить мужской пол от женского можно было только по наличию грудей, некоторые из женщин, однако несли собой спящих младенцев в повязках, сплетенных из на удивление пышных волос.
  
  С самого начала они окружили троих путников, разглядывая их округлившимися глазами, раскрыв рты подобно изумленным детям, переговариваясь на каком-то непонятном языке, и мелодичные голоса их казались столь же уродливыми, как они сами. Невзирая на общее смятение, они умудрялись сохранять дистанцию. Однако, природная робость скоро испарилась, и самые отважные начали подбираться всё ближе и ближе. Наконец некоторые из них осмелились потянуть к пришельцам вопрошающие пальцы, словно бы мечтая коснуться тех, в чью реальность они не могли поверить. Серва в особенности казалась объектом их полного обожания любопытства. Наконец она что-то рявкнула им на языке, похожим на тот, которым пользовалась в своих Напевах, но не имеющем ничего общего с тем, на котором говорили эмвама.
  
  Тем не менее, они её поняли. Несколько мгновений писка и визга ушло на то, чтобы эти ублюдочные создания, растолкав друг друга, расступились, предоставив чужеземцам какое-то ритуально предписанное пространство. Потом, когда толпа еще более увеличилась, и к ней присоединилось еще большее количество увечных душ, каким-то чудом они, тем не менее, соблюдали очерченный вокруг пришельцев Сервой невидимый периметр. За какую-то стражу возле них собралась такая толпа низкорослых уродцев, что зажженный Сервой магический свет уже не мог добраться до края сборища. И тем из эмвама, кто обретался во тьме, явившиеся на порог Обители люди казались, должно быть, не просто ярко освещенными фигурами, но чем то большим — какими-то образами, священными архетипами, и поэтому они предпочитали оставаться на месте, не напирая на своих убогих сородичей.
  
  Однако, более всего напрягала нутро Сорвила вонь, во всех своих оттенках человеческая, ничем не отличавшаяся создаваемой мужами Ордалии на марше: временами земная и почти что благая, на краю кисловатая и сладкая, временами смолистая, отдающая запахом немытых подмышек, слишком густая на вкус. Если бы она пахли как-нибудь по другому, к примеру лесным мхом, дохлыми змеями или нечищеным стойлом, он мог бы видеть в этой многоликой различности нечто присущее их собственной форме, нечто принадлежащее сущности, во всем отличной от его собственной. Однако их вонь, словно плотницкий отвес, указывала на то, что они представляют собой: уродливых выродков. С выкаченными глазами, кривыми спинами, обезьяньими черепами. Ужас его, в известной мере восходил к ужасу отца, которому показали урода-сына.
  
  Он никак не мог скрыть свое отвращение.
  
  — Представь себе разницу между коровой, — в какой то момент обратилась к нему Серва, — и владыкой равнины, лосем. Он немедленно понял смысл её слов, ибо в эмвама было заметно нечто сразу бычье и неустрашимое, скучная жесткость рожденных служить безжалостным господам.
  
  — Скорее между собаками и волками, — отозвался Моэнгхус, в шутку погрозивший неведомо кому кулаком, и расхохотавшийся при виде той паники, которую его тень вызвала среди карликов.
  
  Сорвил глянул на захватывающее дух зрелище, стены Иштеребинта, поднимавшиеся над ним, впереди и по бокам, и был удивлен собственным гневом. Старые жрецы Гиргаллы всегда сетовали на мирскую злобу в Храме, не как на нечто, достойное сожаления, но как на достойное прославления. «Чистые руки нельзя очистить!» голосили они строки из Священной Хигараты. Чистый мир лишен боевой доблести, лишен жертвы и воздаяния. Слава покоилась в искажении вод.
  
  Но это… эта грязь не могла родить славу, это зло могло породить только трагедию — карикатуру. Злобы мира сего, он начинал понимать это, были намного сложней его благ. К распущенности Анасуримборов он мог добавить теперь уродство эмвама. Быть может, благочестивые дураки не без причины принимали простоту за истину.
  
  Мир был не столь примитивен, как Сакарп, в нем существовали шранки, в нем жили люди, а место между ними занимали тупые твари.
  
  Неужели ты такой дурак, Сорва?
  
  Нет.
  
  Нет, отец.
  
  
  Сорвил сделал все возможное, чтобы не обращать внимания на сборище мелких тварей. Трое путешественников поднимались, преодолевали уклон, хотя скорее могло показаться, что их несет поток голов, плеч и заплечных мешков, выхваченных светом Сервы из ожившей тьмы. Они шли мимо столпов, стоявших возле дороги. Казалось, что они были сложены из мыла, настолько неясными и расплывчатыми сделались вырезанные на них фигуры. Единственной общей чертой их всех, кроме размера, был изображенный под капителью лик, превращенный веками в какое-то подобие рыбы, и обращенный, по мнению Сорвила, в сторону юга, вне зависимости от того, куда бы ни поворачивала дорога.
  
  — Если люди обожествляют места, нелюди почитают дороги… — пояснила Серва, заметив его удивленный взгляд. — Летняя лестница когда-то была их храмом …
  
  Уверовавший король посмотрел на неё, только для того, чтобы взглянуть наверх колонны, мимо которой она проходила в толпе — на аиста бледного и изящного на фоне бесконечной ночной пустоты. Страх не позволил его взгляду задержаться подольше.
  
  — Пройти по этой дороге значило очиститься, — продолжила она, измеряя взглядом предстоявшую перед ними горную стену, — очиститься от всего, что может испачкать собою Глубины.
  
  Он поежился, вновь обратив внимание на плотское уродство эмвама.
  
  Так, наконец, в сопровождении отпрысков выродившегося племени достигли они Киррю-нола, легендарного Высшего Яруса Иштеребинта. Гора к этому времени поглотила Гвоздь Небес. Притенив ладонью зажженный Сервой свет, Сорвил едва мог различить что-либо ещё, кроме разящей тьмы. Он кое-как распознавал чудовищные лики, висящие на такой высоте, от которой ломило шею и другие, подобные украшавшим столпы вдоль дороги процессий, и взиравшие по диагонали на юг. Он скорее угадывал, чем видел циклопические тела под ними. Тишина, сразу тревожная и почтительная, легла на эмвама. Они начали оглядываться по сторонам, бросая лихорадочные взгляды на то, что по его догадке являлось утробой ворот. Обветшавшая Летняя лестница приготовила его к здешней разрухе. Однако даже медленная, тяжелая, продолжительная манера их приближения, даже всепоглощающая тьма не могли притупить его чувства для восприятия масштаба этого чудовищного уродства…
  
  Какое место.
  
  Дрожь началась как щекотка, скорее в дыхании, чем в теле, однако за считанные сердцебиения она проняла его до костей. Обхватив себя руками, он стиснул зубы так, чтобы они не стучали.
  
  — Представь себе наших древних пращуров, — проговорила, обращаясь к нему Серва, лицо которой сделалось странным в столкновении света и теней. — Представь себе, как они штурмовали эту Обитель с хрупкими бронзовыми мечами и кожаными щитами в руках.
  
  Он посмотрел на неё непонимающим взором.
  
  — Многие считают, что упыри так просто пали перед Племенами людей, — пояснила она, взирая на окружающие высоты и омывая своё лицо чистотой таинственного света, — и подставили под их мечи свои горла.
  
  Узнавая подобные факты, он приходил в ещё большее волнение. Они не уменьшали его невежество.
  
  — Да окажется наше племя столь же удачливым, — пробормотал Моэнгхус. Возвышавшийся над эмвама, он напоминал косматого и могучего воина из преданий, одного из «множества буйных», так часто упоминаемых в Священном Бивне.
  
  Тишина властвовала над последовавшими мгновениями, удивительная тем, что вокруг них собрались сотни эмвама. Отдельные шумы, конечно же, раздавались — пронзительные голоса ночных насекомых, глухой кашель и шмыгание носов, однако душа умеет не замечать подобные мирские звуки, она внемлет тому, что должно быть услышано. Сорвил даже посмотрел вверх, убежденный в том, что слышит шипение Суриллической Точки. Он заметил белые крылья, промелькнувшие за верхним пределом света. И исчезнувшие… Дрожь овладела им.
  
  Он бросил взгляд на брата с сестрой, словно опасаясь открытия.
  
  Имперский принц смотрел на сестру, шедшую, вглядываясь в черноту, несколькими шагами впереди. И хотя Сорвил никогда не думал иначе, власть свайальской гранд-дамы казалась в этот момент абсолютной.
  
  — Что думаешь? — Спросил Моэнгхус.
  
  — Эти эмвама — хороший знак… — ответила она, не оборачиваясь. — Однако меня смущают руины… Многое переменилось здесь с той поры, когда Сесватха стоял на этом месте.
  
  — Руины?
  
  Она повернулась к нему, столь же невозмутимая как всегда. Рот её приоткрылся. Глаза сверкнули как два Гвоздя с первым немыслимым слогом. — Тейроль…
  
  Она запрокинула голову назад, чтобы увидеть Обитель, простерла руки, дабы вместить в себя гору во всей её необъятности. Окружавшие её эмвама взвыли и бросились врассыпную…
  
  Суриллическая Точка погасла.
  
  Её сменила линия, обладавшая достаточным блеском, чтобы разделить на части иссиня черную тьму, световой надрез, мгновенно проявившийся на всех предметах, начиная от поверхности под её руками до самой вершины этой пустоты, расширявшийся, словно приоткрылась дверь высотой во все мироздание…
  
  Стержень Небес. Подобный ему воздвиг Эскелес на унылых пустошах Истыули; однако если в его руках Стержень осветил лиги, заполненные звероподобными шранками, то в руках Сервы он высветил совершенно другою рать, повисшую словно на каменных крюках.
  
  Моэнгхус выругался и рявкнул на сестру на том же самом неведомом языке.
  
  — Мы — дети Аспект-Императора… — проговорила она бесстрастным тоном. — И по рождению нашему имеем право на свет.
  
  Странное уханье прозвучало среди эмвама, глухие удары в грудь были подобны овации.
  
  Сорвил только моргал раскрыв рот.
  
  — Прежде это место носило имя Ишориол, Высокий Чертог, — говорила Серва, возвысив голос над неразборчивым ропотом эмвама. — Из всех Великих Обителей, один лишь Сиоль снискал большую славу…
  
  Здесь, в такой близи от Плачущей горы, казалось, что свет вырезает в небе каверну. Только огромные лики остались не такими, как он представлял. Привидевшиеся было ему воинские тела, оказались на деле жреческими, подобные утесам конечности скрывались под монашескими одеяниями, руки сомкнуты внизу, как бы для того, чтобы помочь кому-то взобраться, колени казались башнями. Деревья успели населить изгибы их рук, загнутых словно когти или прямых. Кусты и трава проросли всюду, где изображенная в камне ткань сложилась в складки, так что оба колосса казались одетыми растительностью. Сами лица определенно принадлежали нелюдям, хотя и казались зловещими, ибо были обращены на юг, но не смотрели на дорогу процессий или вдоль нее. Растительность затягивала и веки, похожие на днища ладей.
  
  — Целую эру Обитель предавала свою мудрость нашему племени, отправляя сику, своих бессмертных сыновей советовать нашим королям, наставлять наших ремесленников, учить наших ученых… Ниль'гиккас предвидел гибель своей расы, он знал, что мы переживем её…
  
  Главный вход находился между титаническими фигурами… Нечестивое Зерцало, Соггомантовые врата. По бокам от главного входа располагались еще два портала — в половину его высоты, над которыми буйствовали статуи. Двери, кованные из нимиля, были распахнуты настежь и лежали сорванные с петель, отбрасывая свой блеск на грязный камень и груды обломков, однако в жерлах проёмов царил черный мрак. Створки Нечестивого Зерцала тоже лежали на боку, стеной, как будто бы утыканной сплавленным с камнем битым стеклом, однако то было вовсе не стекло, это был соггомант — тысячи золотых осколков добытых в Ковчеге. Но если Стержень Небес не мог пронзить тьму меньших ворот, здесь он сверкал словно свеча, поднесенная к оку слепца, освещая повергнутый в хаос монументальный чертог. Легендарные врата, отгородившие Гору от Великого Разрушителя, были взломаны изнутри…
  
  — А потом явился Мог-Фарау, — продолжила она, — и все племена Севера были отброшены. Ниль'гиккас отступил и эти ворота были закрыты. Ишориол стал Иштеребинтом, Высоким Оплотом… И всё уцелевшее знание наставничества ушло на Юг вместе с Сесватхой.
  
  Иштерибинт, насколько он понял, был не столько лишен своей природной наружности, сколько переоблачен в безумные сложности собственной души. История. Образ и подобие. Вера. Все те предметы, о которых Анасуримборы распространялись с философским презрением, вписанные в живую скалу, плита за плитой, строка за строкой. Единственное различие заключалось в том, что писано было не буквами, хотя зрение настаивало на том, что повсюду он видит именно их. И не резьбой по камню…
  
  Письменность заменяли статуи, бесчисленные статуи, шествовавшие в бесконечных процессиях, каким-то образом извлеченных из каменной шкуры горы. Сорвил понял это благодаря разрушениям, столь озаботившим Серву. Некоторые секции отошли от стены словно слои обветшавшей штукатурки, в то время как другие несли на себе следы титанических ударов, оставивших после себя глубокие рытвины, в которых мог бы укрыться человек. Еще он понял, что при всем своем преувеличенном, раздутом мастерстве, Иштеребинт представлял собой место запустения, старости и смерти. Непогода, тяготение и нападения врагов неторопливо и неотвратимо раздевали, обнажали его. Трещины целыми реками бороздили каменные фасады, в них вливались ветвящиеся притоки, протекавшие сквозь ущелья, проложенные в гранитной вышивке. Обломки громоздились в кучи у подножья каждого обрыва, в некоторых местах достигая высоты стен Сакарпа, а может и превышая их. Разбитые смыслы.
  
  — Высокий Оплот утратил своё благородство, — сухо усмехнулся Моэнгхус.
  
  Сорвил разделял его плохие предчувствия. Союзник, который не в состоянии сохранить в целостности собственные стены, союзником не является.
  
  — Упыри различны, брат. Некоторые из них — нечто меньшее, чем человек, другие — нечто большее, a некоторые непостижимы.
  
  Имперский принц ухмыльнулся. — Что такое ты говоришь?
  
  Сорвил видел, что несмотря на все почтение, с которым Моэнгхус обращался к сестре, он все-таки видел в ней то докучливое дитя, каким она прежде была.
  
  Мрачный взгляд со стороны сестры. — Только то, что смирение более пошло бы нашему отцу.
  
  Моэнгхус бросил на Сорвила пренебрежительный взгляд.
  
  — А если они решат, что Отец нарушил условия Ниома?
  
  — Ниль'гиккас был другом Сесватхи.
  
  Интонация её как обычно оставалась безразличной, однако Сорвил каким-то образом понял, что она, мягко говоря, не совсем убеждена.
  
  — Ба! Только посмотри на это, Серри! Посмотри! Как, по-твоему — это дом здравомыслящего короля?
  
  — Ни в коем случае, — согласилась она.
  
  Эмвама юлили вокруг, наблюдая за людьми с удивлением, которое несколько искажала ненормальная величина их глаз.
  
  — Помнишь, что говорил нам отец, — настаивал на своем Моэнгхус. — Сбитый с толку всегда стремится к безопасности правил. Именно поэтому был так важен Ниом, поэтому была так важна — большой палец ткнул в сторону Сорвила — ненависть этого каг!
  
  Гранд-дама нахмурилась. — Что же ты хочешь, чтобы я сделала?
  
  — Того, что хотел с самого начала!
  
  — Нет, Поди.
  
  Мнения брата и сестры явным образом схлестнулись, и каким-то образом Сорвил понял, что Моэнгхус намеревался убить его — не сходя с места, если сумеет.
  
  — Кто это владеет тобой, Серри, дунианин или мамочка?
  
  — Я же сказала тебе: нет.
  
  Моэнгхус бросил на Сорвила взгляд полный едва сдерживаемой ярости.
  
  — Йул'ириса как-как меритру… — проскрежетал он, обращаясь к сестре.
  
  И хотя Сорвил не понял ни единого слова, ухо его души подсказало: а если я случайно сверну ему шею?
  
  — Никакой разницы.
  
  Что-то в её голосе приковало к себе взгляды обоих мужчин.
  
  Упыри. Они приближались.
  
  
  Так стояли они, боясь вздохнуть, на Высшем Ярусе перед Соггомантовыми воротами, Уверовавший король и дети Аспект-Императора. Ропот пробежал по толпе, хотя лишь находившиеся впереди эмвама могли заметить приближение своих не знающих старости господ. У ужаса есть собственные глаза. Тварями овладело раболепное рвение, подобное тому, в которое впадает побитая собака. Теперь они не столько толпились возле троих путников, сколько жались к ним, натужно и лживо улыбаясь, хотя глаза их наполнял тихий ужас. Один из них даже вцепился в его руку — детской, но мозолистой и шершавой ручонкой.
  
  Сорвил обнаружил, что ответил на невольное рукопожатие. И в охватившем его в одно мгновение безумии понял, что брат с сестрой мучили его не потому, что он видел их кровосмесительную близость — мукой был сам инцест! Они терзали его, потому что условия Ниома требовали, чтобы он ненавидел Анасуримборов…
  
  Они нуждались в свидетельстве того, чего Богиня никогда не позволила бы им увидеть.
  
  A теперь они решили, что обречены.
  
  Что же он сделал? Молодой человек замер, раздираемый противоречиями. Нелюди, населявшие Иштеребинт появились из малых правых ворот немыслимой на земле чередой. Если камни и мох впитывали свет, они отражали его, невысокие радужные силуэты, под далекими, покрытыми изображениями высотами. В походке их не читалось ни спешки, ни тревоги.
  
  Моэнгхус выругался, напрягаясь всем телом.
  
  — Ничего не говорите, — велела Серва обоим мужчинам. — Поступайте как я.
  
  По мере приближения, фигуры Ложных Людей становились все ярче, так сверкали их длинные, до пят кольчуги-хауберки. Фарфоровые безволосые лица. Глаза черные, как обсидиан. Кожа бледная как тающий снег. Сам облик их стиснул сердце Сорвила. Светлые лица. Узкие в бедрах и широкие в плечах. Властные без малейшей наигранности — уверенные в собственном неоспоримом превосходстве в изяществе, форме тел, в величии. Но с каждым шагом нечто вцеплялось изнутри в душу Сорвила: паника, древняя паника его расы — осознание не чего-то иного, но чего-то украденного. И если эмвама вызывали отвращение тем, что были малы, нелюди отталкивали от себя тем, что были большим, тем, что достигли того, что люди собирают по капельке в меру каждой человеческой души. И это делало их Ложными, бесчеловечными…
  
  То, что рядом с ними люди становились зверями.
  
  Не стоит удивляться, что Боги потребовали их уничтожения.
  
  Упыри стали расходиться веером за спиной первого из них, того, на груди которого висели полоски меха. Стержень Небес сверкал надо всем — колонной, вырезанной из солнца, такой высокий, что тени собрались в лужицы возле обутых ног. Хауберки нелюдей, только что казавшиеся хитиновыми зеркалами, рассыпали свет прахом, змеившимся и искрами пробегавшим вверх и вниз по их фигурам. Черные рукоятки мечей высились за плечами. Тихие стоны и жалобные негромкие шепотки послышались среди эмвама. Пальчики в его руке превратились в когти.
  
  Сердце Сорвила заколотилось.
  
  — Не говори ничего, — пробормотала ведьма-свайали.
  
  Один из нелюдей, на груди которого болталось ожерелье из шкурок — человеческих скальпов, вдруг понял Сорвил — пролаял неведомые слова, голосом глубоким и напевным. Вся толпа эмвама почти единым движением пала ниц, так что ему показалось, что обрушилась сама земля. Сорвил пошатнулся от внезапного головокружения, сжал в кулак уже пустую ладонь. Они с Моэнгхусом посмотрели на Серву, однако, казалось, что она находится в таком же недоумении как они сами.
  
  — Анасуримбор Серва мил'ир, — крикнула она. — Анасуримбор Келлхус иш'алуридж пил…
  
  Главный среди нелюдей пролаял следующую команду — на языке эмвама, понял Сорвил — однако распростертые вокруг них фигуры никак не отреагировали. Сверхъестественное существо остановилось в десяти шагах перед Сервой, нимилевые полы его кольчуги рассыпали искорки света, на мраморном лице не отражалось никаких чувств. Бледные как мертвецы спутники остановились свободной группой позади него.
  
  — Ниоми ми сисра, — вновь начала Серва, на сей раз тоном заискивающим и умиротворяющим. — Нил'гиша сойни…
  
  — Ху'джаджил! — Выкрикнул главный среди нелюдей.
  
  Серва и Моэнгхус почти немедленно пали на колени, припав лицом к растрескавшимся плитам. Растерявшийся Сорвил запоздал с движением, и поэтому увидел как эмвама, находившийся позади Моэнгхуса, быстрым, как взмах собачьего хвоста, движением, нанес дубинкой удар в основание черепа имперского принца. Сорвил закричал, попытался освободиться от коварных маленьких тварей, однако небольшая мозолистая ладонь ухватила его вместе с множеством других — тянущих, дергающих, щипающих, бьющих. Он услышал, как Серва что-то отчаянным голосом прокричала на ихримсу. Успел мельком заметить, как Моэнгхус, рыча, поднялся на ноги, разбрасывая несчастных карликов движением плеч, отмахнулся от удерживающих его рук…
  
  Однако внезапный удар погасил свет в его глазах, заставил подкоситься ноги.
  
  Чьи-то руки. Визг. Вонь и чернота.
  ГЛАВА ТРЕТЬЯ Момемн
  
   Люди, принадлежа к природе, воспринимают собственную сущность как Закон, если им кажется, что её ограничивают, и как природу, когда она представляется им буйной и непокорной.
  
   Таким образом, некоторые мудрецы утверждают, что людей от зверей отделяет умение лгать.
  
   — Мемгова, Книга Божественных Деяний
  
  Начало Осени, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Момемн
  
  — Лови, — кличет на закате Шлюха Момемнская…
  
  Однако персик и так уже в его руке.
  
  В обширном и пустом мраке Ксотеи, Дар Ятвер стоит неподвижно возле идола своей Матери, наблюдая за тем, как несколько нетвердо стоящих на ногах жрецов поднимают и уносят мертвую плоть своего шрайи. Трое из них плюют на пол у его ног. Инкаусти уводят его, и он смотрит назад, видит себя стоящим в тени позлащенной Матери.
  
  Горны сдирают кожу с неба. Мотыга и Земля! Мотыга и Земля! Жестокий Момемн лежит в бесчестье, пораженный от Книги за свои беззакония. Императрица взывает. И голос её проносится над последними лучами солнца. — Лови…
  
  Он не столько умывается, сколько стирает кровь со своих ладоней.
  
  К ним присоединяется худощавая, в странном облачении девушка по имени Телиопа, утонченность которой умаляется до простоты. — Там кто-то был, когда это случилось, — объясняет он ей, и видит, как она исчезает во всесокрушающей черноте.
  
  Императрица бросает персик… — Лови.
  
  Он погружает в воду пальцы, они коричневые, но вода вокруг них расцветает алым облачком.
  
  Императрица смотрит ему в лицо. — Что ты сделал… Как это оказалось возможным?
  
  Алые как рубин бусинки повисают на его пальцах. Он склоняет ухо, чтобы послушать: вода щебечет так тихо, но рябь от капель этих распространяется на все Сущее.
  
  Все творение.
  
  Горны ревут. Черный город напряжен, взбаламучен.
  
  — Лови.
  
  Своды оседают, становятся на колено, потом на другое. Матерь проливает слезу, забирая данное ею. Он видит как собственными руками мечет разбитое, видит как пошатнулся Аспект-Император, как исчезает он под пятою Матери.
  
  Он отворачивается от моря, от солнца, парящего над водами и вонзающего лучи свои в спину темных вод; он взирает на утомленные летом поля юга; он видит себя стоящим на зеленом холме, и смотрящим на то место, где находится сейчас, оставаясь возле императрицы.
  
  Матерь удерживает его заботливыми, но грозящими погибелью руками.
  
  
  Келлхус часто журил Эсменет за её постоянные дурные предчувствия. Он напоминал ей о том, что люди, вопреки их собственным самозабвенным уверениям, добиваются послушания в той мере, в которой жаждут власти. «Если в своем положении ты не можешь доверять им, говаривал он, ищи утешения хотя бы в их жадности, Эсми. Раздавай свою власть как милостыню, как молоко, и они как котята прибегут к тебе… Ничто не делает людей настолько кроткими, как честолюбие».
  
  И они к ней бежали.
  
  Явившись на Андиаминские высоты, она полагала, что слышит голоса разыскивающих её инкаусти. Однако, возвращаясь назад с только что найденным Кельмомасом по потемневшим залам, Эсменет столкнулась с Амарслой, одной из приближенных рабынь, рухнувшей прямо к её ногам.
  
  — Я нашла её! — Возопила почтенная матрона, обращаясь к расписанному фресками потолку. — Сейен Милостивый, я нашла её!
  
  Тут и остальные начали появляться из позолоченного лабиринта, сперва офицер-эотиец, имя которого она успела забыть, а потом неуклюжий Кеопсис, экзальт-казначей …
  
  Невзирая на всеобщую панику, весть о смерти Майтанета и её фактической реставрации пронеслась по улицам Момемна, и души, пострадавшие от совершенного её деверем переворота, начали вновь стекаться в Имперский квартал, бывший их родным домом. К тому времени, когда они с Кельмомасом добрались до лагеря скуариев, за ней уже увязалась целая дюжина спутников, а в самом лагере её ожидали уже новые дюжины, пестрый сброд, самозабвенно приветствовавший её. Прижимая к себе Кельмомаса, она остановилась, рыдая от радости… не веря собственным глазам…
  
  А потом протянула руку к предложенным ими вожжам.
  
  Она отцепила от себя чумазого звереныша, в которого превратился Кельмомас, и препоручила его, вопреки всем бурным протестам, попечению Ларсиппаса, одного из дворцовых жрецов-врачей. Его нужно было вымыть, переодеть, и конечно же накормить, а также обследовать на предмет болезни или заразы. Кожа его сделалась смуглой как у зеумца, покрылась пятнами, словно бы он побывал в баке с краской. На мальчике была только ночная рубашка, ткань пропиталась грязью и сделалась похожей на кожу. Волосы ребенка, некогда льняные и безупречные, стали черными как её собственные, слежались комками и крысиными хвостиками. При первой встрече вид его вселял отвращение в сердца прежних знакомых. Некоторые из них даже позволяли себе при виде его чертить в воздухе охранительные знаки, словно на нем оставили свои следы лапы смерти и погибели, а не нищеты и забвения.
  
  — Мама, нет! — Сквозь слезы выдавил он.
  
  — Ты слышишь эти барабаны? — Спросила она, взяв его за плечи и опустившись на колени. — А ты понимаешь, что они означают?
  
  Синие глаза мальчика над забрызганными кровью щеками сверкнули умом.
  
  Он не таков, каким ты его считаешь…
  
  Маленький имперский принц нерешительно кивнул.
  
  — Я нашла тебя целым и невредимым, Кель, но это всего только начало, — сказала она. — А теперь я должна обеспечить твою безопасность! Ты меня понял, мой милый?
  
  — Да, мама.
  
  Она прикоснулась к его щеке и улыбнулась, чтобы ободрить ребенка. Ларсиппас немедленно повел его в сторону, крикнув кому-то, чтобы принесли воды. Она позволила своему сердцу совершить еще три материнских сердцебиения, после чего отложила прочь родительские обязанности и возложила на свои плечи Империю — сделавшись именно той, какой её отчаянно хотели видеть обступавшие её люди: Анасуримбор Эсменет, Благословенной императрицей Трех Морей.
  
  Все её вооруженные силы ограничивались инкаусти. Впоследствии она узнает, что все до единого из Сотни Столпов погибли, защищая её дом и детей. Эотийские гвардейцы в каком-то количестве, конечно же, сдались, и потому стыд задержит их появление. Из числа имперских аппаратариев, которых она видела в Ксотее, многие последовали за ней во дворец — как она поймет потом, в основном те, кто знал ее достаточно хорошо, чтобы довериться ее милосердной и незлобивой натуре. Остальных, бежавших в страхе перед расплатой, она никогда не увидит.
  
  Она начала с того, что обняла Нгарау, старого и бесценного великого сенешаля, унаследованного ею от икурейской династии.
  
  — Дом мой пришел в полный беспорядок, — проговорила она, заглянув в старые, с мешками, глаза евнуха.
  
  — Действительно так, Благословенная.
  
  И строгий Нгарау на нетвердых ногах заходил среди собравшихся, отдавая распоряжения. Люди немедленно начали расходиться по различным частям дворца и прочим службам, после чего перед нею остались только коленопреклоненные солдаты и стоявшие за ними имперские аппартарии. Среди стоящих на коленях придворных она заметила Финерсу, своего начальника Тайной службы, стройная фигура которого как всегда была облачена в черные шелковые одежды, служившие ему мундиром. Она поворотилась к нему, и невысокий человечек смиренно пал ниц.
  
  — И ты ничего не знал о заговоре? — воскликнула она, обращаясь к шапке черных волос.
  
  — Я ничего не знал, — проговорил он, уткнувшись лицом в плитки пола. — Я подвел вас, Благословенная.
  
  — Поднимись, — воскликнула она голосом, полным неприязни, рожденной не столько Финерсой, сколько трагичным урожаем охватившего всех безумия. Хаос и восстание на всей земле Трех Морей. Несчетные жертвы вблизи и повсюду. Шарасинта. Имхайлас. Инрилатас…
  
  Самармас.
  
  — Ты слышал, что Майтанет говорил в Ксотее?
  
  — Да, — глухим тоном ответил Финерса, безупречно выбритое лицо его не выражало ничего. Она ожидала, что главный шпион возвратится к прежней вкрадчивой манере и поднимется, однако он держался настороженно. — Что вы с ним должны примириться.
  
  И тогда она превратилась бы в буйную и смертоносную Анасуримбор.
  
  — Нет, — проговорила Эсменет, внимательно разглядывая его, и решив, что скулы и рот выдают слабость этого человека, произнесла. — Он говорил о том, что Империи не суждена долгая жизнь…
  
  Поскольку её неудовольствие было очевидно, начальник Тайной службы склонил голову в той степени, которая была предписана джнаном — не более того. Эсменет посмотрела на прочих аппаратариев, стоявших на коленях в разных местах лагеря скуариев.
  
  — Он лгал! — Вскричала она чистым, полным отваги голосом. — Вот и еще одно проявление той мерзкой хвори, которая отравила его душу! Разве мог мой муж бросить свою жену? Разве мог Святой Аспект-Император оставить на погибель своих детей? Если он предвидел падение своей Священной Империи, то конечно укрыл бы свою жену и детей в безопасном месте!
  
  Голос её прозвенел над каменным полом. А потом она увидела Вем-Митрити, своего визиря и чародея, ковылявшего в сторону пестрого сборища… черное с золотом облачение имперского Сайка комичным образом раздувалось ветрами, дующими с Менеанора.
  
  — И это означает, что наш Господин и Пророк предвидел совсем другое! Что он предрекал нашу победу, и не сомневался в том, что Момемн переломит хребет фанимского пса — что могущественнейшая империя нашего времени переживет беду!
  
  Тишина, слышен лишь ритмичный рокот боевых барабанов фаним… Однако в глазах окружающих теперь читается удивление и преклонение, решила она.
  
  Она снова глянула на начальника Тайной службы, позволив ему на мгновение узреть её ужас. И едва слышно пробормотала. — Тебе известно, что происходит?
  
  Тот покачал головой, посмотрел вдаль — на стены.
  
  — Они разбили мои оковы на одну стражу раньше, чем ваши, Благословенная.
  
  Повинуясь доброму, сочувственному порыву, она взяла его за руку.
  
  — Теперь все мы должны быть сильными. Сильными и хитрыми.
  
  Рыцари-инкаусти держались поодаль, наблюдая за происходящим с монументальной лестницы форума Аллосиум. Подняв руку, она поманила к себе их седобородого командира, Клиа Саксилласа. Мессентиец отреагировал неспешно, как подобало его статусу, не более того. После того как офицер приложился к её колену, она велела ему подняться и проговорила.
  
  — Я убила вашего шрайю.
  
  Не поднимая глаз от сандалии на ее ноге, благородно-рожденный ответил.
  
  — Истинно так, Благословенная.
  
  — Ты ненавидишь меня? — Спросила она.
  
  Он посмел посмотреть ей в глаза.
  
  — Мне так казалось.
  
  Неровный бой барабанов вкупе с утомлением сделали её взгляд непреклонным. Офицер заморгал, потупился, скорее из страха, чем из почтения. И в этот самый момент она буквальным образом ощутила вокруг себя, над собой, перед собой…
  
  Тень своего проклятого мужа.
  
  — Ну а теперь?
  
  Он облизнул пересохшие губы.
  
  — Не знаю.
  
  Она кивнула. — Отныне рыцари-инкаусти охраняют меня и моих детей, Саксиллас… И ты — мой новый экзальт-капитан.
  
  Офицер промедлил долю сердцебиения, однако мгновение это открыло ей всю глубину его горя, и то, что он оплакивал своего шрайю, как оплакивал бы другой смерть возлюбленного отца.
  
  — Расставь своих людей, — продолжила она. — Обеспечь охрану Имперского квартала.
  
  Она замолкла под тяжестью — быть может, невозможностью — предстоявшего ей дела…
  
  Мерно рокотали барабаны… предвещая ужасы Карасканда.
  
  — А потом приведи из Ксотеи моего убийцу.
  
  
  Дядя свят, свят, свят. Так-то брат! Дядя сдох, ох-ох!
  
  Мысленные дурачества продолжались, однако голос не разделял его настроения. Он не одобрял подобные шутки.
  
  Я чуял это в её взгляде… Он что-то сказал ей!
  
  Но недостаточно! Фыркнул внутри его другой мальчишка. Ничего! Близкого! Совсем ничего! Ooх, скверный бросок, Дядя свят! Какая жалость! Скверный, скверный бросок! Теперь все счетные палочки — мои!
  
  Если не вникать в подробности, Анасуримбор Кельмомас, божественный сын Святого Аспект-Императора, в данный момент ослабленный и больной благодаря злодеяниям вероломного и некогда любимого дядюшки, был всего лишь несчастным десятилетним ребенком. Пресный и неблагодарный Ларсиппус увлекал его по коридорам в дворцовый лазарет, попеременно рявкая наставления подчиненным и бормоча приторные утешения своему божественному подопечному.
  
  — И у него было много-много помощников, — говорил худощавый спутник имперскому принцу, не удивляясь отсутствию реакции с его стороны. Дети пережившие нечто подобное тому, что выпало на долю этого ребенка, обычно не слишком хорошо слышали… А говорили еще меньше. — Он столь же коварен, как и жесток. Нам просто необходимо очистить тебя, найти следы его прикосновения. Но только не надо бояться…
  
  Быть может хворь приласкала и душу мальчика.
  
  Но как мама сумела убить его? Спросил голос. Она не обладает Силой!
  
  Какое это имеет значение?
  
  Но здесь совершается большее! И большее, чем всё известное нам!
  
  Правда? Ты забываешь, что все они теперь мертвы, Сэмми! Все те, кто умел видеть!
  
  Она казалась совершенно чудесной, перспектива ничем не ограниченной безопасности — блаженной невидимости! Угреться на маминых коленях, нашептывать ей на ухо подобные раскаленным ножам речи, бегать повсюду, не встречая границ и препятствий — по почиющим во тьме залам, по слепым и ослепшим улицам. Где можно было играть. Играть… играть…
  
  Отец все равно видит.
  
  Отец всегда омрачал его праздник.
  
  — Шшш… — говорил Ларсиппус, принуждая свой ослиный голос звучать мягче. — Бояться совершенно нечего…
  
  В самом деле? Да он всё равно, что мертвец.
  
  Как так?
  
  Потому что находится не здесь, а там, слишком далеко, чтобы оттуда вернуться…
  
  Голготтерат не настолько далек. Отец вернется назад…
  
  Мысль эта добавила его лживым рыданиям нотку правды. A откуда это известно тебе? И почему ты считаешь себя таким умным?
  
  Потому что Он вернулся из Ада.
  
  Россказни! Слухи!
  
  Мама верит им.
  
  
  Призрак выплыл из полумрака имперского зала аудиенций и обрел плоть под яркими солнечными лучами: её дочь, Анасуримбор Телиопа, в синем, шитом жемчугами платье, пышную юбку которого обручи сужали к ногам в форме перевернутого колокола. Эсменет расхохоталась при виде дочери, не столько из-за абсурдного одеяния, сколько потому что при всей своей нелепости, оно показалось ей таким прекрасным — таким уместным. Она обняла болезненную девушку, глубоко вдохнула запах ее тела — от Телли как от младенца по-прежнему пахло молочком. Эсменет было приятно даже то, что её взрослая дочь не стала отвечать на объятие.
  
  Он взяла лицо Телиопы в ладони, смахнула слезы, слишком горячие для них обеих. И вздохнула. — Нам нужно о многом поговорить. Ты нужна мне более, чем когда-либо.
  
  И хотя Эсменет ожидала этого, её укололо отсутствие ответного чувства в угловатых чертах дочери. Телиопа могла нуждаться в ней… ну, как геометр в своем компасе, такова была доля этой девушки в наследии отца.
  
  — Мать…
  
  Но у неё уже не было времени на продолжение разговора, ибо взгляд её остановился на нем. Отодвинув дочь в сторону, Эсменет обратила все свое внимание на вторую душу, доставленную инкаусти…
  
  На своего невозможного убийцу.
  
  Как там он называл себя? Иссирал… на шайгекском «судьба». Наверно более неудачного имени ей не приходилось слышать… и, тем не менее, Майтанет мертв. И её мальчик отмщен.
  
  Нариндар вступил в полосу света и остановился, замер на пороге террасы в точности так, как стоял между идолами Войны и Рождения в Ксотее. Её смущала его странная, огрубевшая от времени кожа, возможно потому, что аккуратная, подстриженная бородка скорее указывала на более юный возраст. Обнажен, если не считать серой набедренной повязки, и держится отстраненно — как подобает сильным и невозмутимым мужам. Короткие волосы, возмутившие её, когда она заключала соглашение с этим человеком — ибо жрецам Айокли было запрещено стричь волосы — теперь пробуждали в её душе чувство облегчения. Эсменет не испытывала ни малейшего желания позволить миру узнать, что она обращалась за помощью к почитателям Четырехрогого Брата. По правде сказать, этого человека можно было бы принять за раба, если бы не эта тревожная, окружавшая его аура беспощадной жестокости, ощущения того, что для него, помимо собственных непонятных целей, не существует таких пустяков как угрызения совести, комфорт или безопасность. Ей припомнились слова лорда Санкаса, сказавшего ей, что нариндар воспринимает события в их целостности. Хотелось бы знать, сумел ли консул бежать в земли Биакси.
  
  Правая рука Иссирала была окровавлена — напоминая о том бедствии, которое она породила всего несколько страж тому назад.
  
  Бедствия, произведенного ею через него.
  
  — Ты можешь очистить свои руки в фонтане, — проговорила она, кивнув налево, в сторону каменной раковины.
  
  Мужчина безмолвно повиновался.
  
  — Мать… — окликнула её от края сознания Телиопа.
  
  — Иди к Финерсе и тем, кто с ним, — указала Эсменет девушке, наблюдая затем, как ладони нариндара исчезали под мерцающей поверхностью воды.
  
  Вокруг матери и дочери кипела бурная деятельность, неустанная, но притом и немая. В качестве своего командного пункта Эсменет избрала заднюю террасу, ту, что позади имперского зала аудиенций, не только потому, что оттуда открывался превосходный вид на осажденный город, но и затем, что каждый из вызванных ею был вынужден почтить святой престол ее мужа, Трон Кругораспятия, прежде чем преклонять колена перед нею самой. И на балюстраде уже собралось малое множество — торговцы, офицеры, шпионы и советники — разглядывавшее окрестные холмы, указывавшее, обменивавшееся вопросами и наблюдениями. Ровный поток вестников уже начал сновать туда и обратно в тенях и блеске имперского зала аудиенций. Тревожные взгляды сменялись резкими словами. Наготове стояли трое трубачей-кидрухилей со своими длинными бронзовыми горнами, на одном не было шлема из конского волоса, рука другого покоилась в окровавленном лубке. Только что, совсем недавно явились и первые носильщики с питьем и едой.
  
  Шлюха была милостива к ней — во всяком случае, пока. Впрочем, о положении дел в городе им было известно совсем немного, кроме того, что Момемн пока остается неприступным. Улицы были запружены народом, однако кмиральский и кампозейский лагеря казались чуть ли не заброшенными. Возле Малых Анкиллинских ворот поднимался столб дыма, однако ей сказали, что пожар произошел по несчастному случаю.
  
  Фанайал, похоже, не имел никакого отношения к кровопролитной смуте, охватившей весь город. Получалось, что Майтанет увел со стен едва ли не всех солдат, чтобы иметь возможность утихомирить толпу — нетрудно было понять, что весть о её пленении вызовет волнения. И если бы Фанайал пошел на штурм Момемна, весь раскинувшийся под её ногами ковер зданий и улиц, уже превратился бы в поле бурного боя. Однако падираджа-разбойник предпочел занять в качестве собственной базы Джаруту и закрепить за собой сельскую местность вокруг имперской столицы, предоставив Эсменет то самое время, в котором она отчаянно нуждалась. При всей ирреальности и жути происходящего, вид диких шаек вражеских всадников обшаривавших окрестности, наполнял её душу облегчением, граничившим с подлинным блаженством. Пока языческая грязь оставалась за стенами, Телли и Кельмомасу ничего не грозило.
  
  Она обратила внимание на то, как нариндар посмотрел на свои очищенные руки, а потом наклонил голову, как бы прислушиваясь… ожидая какого-то знамения? Он казался столь же странным и зловещим, как в тот судьбоносный день, когда она наняла его… в день майтанетова переворота.
  
  Нариндар наконец повернулся и посмотрел ей в глаза.
  
  — То, что ты сделал… — начала она, однако не договорила.
  
  Он ответил ей безмятежным детским взглядом.
  
  — То что я сделал, — отозвался он, вовсе не смущаясь тем, что подразумевала она. Голос его оставался столь же незаметным, как и его внешность, и все же…
  
  — Но как? — Спросила она. — Как это стало возможным?
  
  Как мог простой человек убить дунианина?
  
  Он не стал пожимать плечами, но поджал губы. — Я всего лишь сосуд.
  
  От этого его ответа по коже её побежали мурашки. Если бы она происходила из благородной касты, то могла не обращать внимания на эти слова. Только душа, взращенная в трущобах и подворотнях, в касте лакеев и слуг или вообще среди рабов, могла понять жуткий смысл этой фразы, только такие души способны были понять ужасы Четырехрогого Брата… Айокли.
  
  Только самые отчаянные обращались к Князю Ненависти.
  
  И Благословенная императрица Трех морей осенила себя знаком, известным одним лишь сумнийским шлюхам. По случайному совпадению между ними обоими прошел раб с полной персиков неглубокой корзинкой. Протянув руку, она достала из корзинки персик, то ли для того, чтобы скрыть, то ли для того, чтобы облегчить снедавшее её напряжение.
  
  — Лови, — проговорила она, бросая плод нариндару.
  
  Тот подхватил персик в полете. А затем, обеими руками поднял плод над открытым ртом, и впился в мякоть зубами, словно желая выпить из нее весь сок, как поступают неотесанные шайгекцы.
  
  Эсменет наблюдала за ним со смесью ужаса и любопытства.
  
  — Я хочу, что бы ты остался во дворце, — проговорила она, когда он опустил голову. Солнечный свет высветил струйки сока на бритом подбородке.
  
  Сначала ей показалось, что он смотрит на неё, но потом она поняла, что он глядит сквозь неё, словно бы заметив нечто на далеких холмах…
  
  — При мне, — поговорила Благословенная императрица Трех морей, с горечью закусив нижнюю губу.
  
  Наемник продолжал смотреть прежним взором. В имперском Тронном зале послышался шум, разрываемый перекатами эхо. Его наконец нашли, Саксеса Антирула, экзальт-генерала метрополии, капитулировавшего перед Майтанетом — человека, который обрек бы её на печальный конец, если бы не милость Шлюхи.
  
  Нариндар Иссирал, опустил голову в знак загадочного повиновения и сказал.
  
  — Я испрошу совет у моего Бога.
  
  
  Дыша, как подобает спящему ребенку, Кельмомас неподвижно лежал, скрестив ноги на мятых простынях, глаза его были закрыты, как подобает спящему, однако уши его внимали беспорядочной тьме, a по коже бегали мурашки, предвещая её прикосновение.
  
  Она бродила по покоям, утомленная, он это знал, однако ещё не успокоившаяся после дневных тревог. Он слышал, как она взяла графин с сеолианского серванта, тот самый со сплетенными как змеи драконами, что время от времени привлекал к себе её внимание. И услышал, что она вздохнула в знак благодарности — благодарности! — за то, что графин оказался полон.
  
  После послышалось шелковистое бульканье наполняемой чаши. И вздохи между последовательными глотками.
  
  А потом слышно было, как она глядит в кружащееся пространство, как падает из ее рук, звякнув об пол, чаша.
  
  Внутренне он курлыкал от удовольствия, воображая резкий запах её тела и её объятья, сперва порывистые, затем настойчивые, по мере того, как ослабевает отчаяние. Он чист, кожу его отскребли добела, умастили мылом, надушенным киннамоном, омыли водой, растворившей в себе настои мирры и лаванды. Она будет прижимать его к себе все крепче и крепче, a потом рыдать, рыдать от страха и от потери, и все-таки более всего от благодарности. Она будет сжимать его в объятьях и рыдать, беззвучно, стиснув зубы, не издавая ни единого звука, и будет ликовать оттого, что жив её сын… она будет трепетать, и будет торжествовать, и будет думать, пока он есть у меня…
  
  Пока он есть у меня.
  
  Она будет ликовать, как никогда не ликовала, будет дивиться невероятной запутанности собственной Судьбы. A когда пройдет приступ страстей, замрет, не говоря ни слова, внимая, прислушиваясь к дальнему рокоту вражеских барабанов, терзающему ночной воздух. Потом рассеянным движением взлохматит его волосы, следуя обычаю всех матерей-одиночек, брошенных своими мужьями. Ей придется улаживать все перенесенные ею несправедливости, придавать им сколько-нибудь упорядоченный облик. A потом она начнет прикидывать, как можно обезопасить его, не имея уверенности, и не мечтая…
  
  И будет видеть в себе героиню, не столько в том, что будет сделано, но в том, что необходимо сделать. Она будет пытать всех, кого нужно пытать. Она прикажет убить всех, кого нужно убить. Она станет всем тем, в чём нуждается её милый маленький мальчик…
  
  Защитником. Подателем. Утешителем.
  
  Рабыней.
  
  A он будет лежать как в дурмане, и дышать, дышать, дышать…
  
  Прикидываться спящим.
  
  Андиаминские высоты вновь лязгали и гудели своей подземной машинерией, вновь оживший… воскрешенной. Благословенная императрица направилась в опочивальню, извлекая длинные шпильки из своих волос.
  
  Какой-то частью себя она будет следить, прошептал его проклятый брат.
  
  Тихо!
  
  Святейщий Дядя что-то рассказал ей.
  
  
  Пять золотых келликов блеснули на темной ладони Нареи.
  
  Имхайлас исчезает, унося жар собственной крови.
  
  Коллегианин со смехом говорит девушке. — И вот тебе серебряный грош, помяни её… Поднимаясь по мраморной лестнице Эсменет не могла моргнуть, чтобы не увидеть и эти, и другие отчаянные образы из прошлого. У нее шла голова кругом от мрака тех дней, скорби по Инрилатасу, беспокойства о Кельмомасе и Телли, страха перед её братом, священным шрайей Тысячи Храмов. Солдаты разбегались при её появлении, оставляя кованые железные фонари, выставленные ради её же удобства, раскачивающимися словно на прутиках лозоходца. Она поднималась по ступенькам, и тени её качались, расщеплялись и соединялись. По улицам снаружи градом гремели копыта. Офицеры рявкали на свои подразделения. Никто не ожидал проблем, однако посреди всего беспорядка последних дней она предпочитала ошибиться, проявив излишнюю бдительность. Довольно было и одного мятежа, едва не унесшего её жизнь.
  
  К тому же, было важно, чтобы она появилась здесь в собственном обличье, подобающем Анасуримбор Эсменет, Благословенной императрице Трех Морей. Она впивала всю радость триумфального явления, вздорного и пустого наслаждения возвращения хозяйкой в то место, где прежде была рабыней. Вместе с ней поднималась по лестнице сама Империя!
  
  Эсменет остановилась наверху лестницы, удивленная тем, что почти не узнает это место. Однако Имхайлас привел её сюда ночью, она находилась в полной растерянности и смятении, и после этого не преступала порога Нареи до того дня, когда по прошествии нескольких недель шрайские рыцари выволокли её отсюда, не обращая внимания на слезы и крики. Она огляделась по сторонам, осознавая, что по сути дела и не была на этой лестнице или в этом зале. Солдатские фонари подчеркивали неровность штукатурки. Изумрудная краска шелушилась в одном направлении, напоминая змеиную шкуру.
  
  Она увидела, что дочь ждет ее возле двери, лицо её казалось бледным пятном во мраке. Платье Телиопы (также её собственного пошива) состояло из черных и белых кружевных плиссе, таких мелких, что временами они напоминали захлопнутый манускрипт, расшитый повсюду крошечными черными жемчужинами. Льняные волосы Телли были высоко зачесаны и спрятаны под подходящим головным убором. Эсменет улыбнулась, увидев пред собой собственное дитя, которому доверяла. Она понимала, что в жизни тирана доверие нередко сходит на нет, оставляя слышным лишь голос крови.
  
  — Ты сделала все очень хорошо, Телли. Спасибо тебе.
  
  Девушка моргнула на свой странный лад. — Мать. Я вижу, что ты… что ты намереваешься сделать.
  
  Эсменет сглотнула. Честности она не ожидала. Во всяком случае, здесь.
  
  — И что с того?
  
  Она не была уверена в том, что сумеет переварить ответ.
  
  — Молю тебя передумать, — сказала Телиопа. — Не делай этого, мать.
  
  Эсменет шагнула к дочери.
  
  — И что, по-твоему, скажет твой отец?
  
  Мрачная тень заползла в чистый и неподвижный взгляд Телиопы.
  
  — Не решаюсь сказать, мать.
  
  — Почему же?
  
  — Потому что это ожесточит тебя… против того, что должно, должно быть сделано.
  
  Эсменет делано усмехнулась.
  
  — Такова причина моего недовольства собственным мужем?
  
  Телиопа моргнула, обдумывая ответ.
  
  — Да, мать. Такова причина.
  
  Ей вдруг показалось, что она подвешена на крюке.
  
  — Телли, ты не имеешь ни малейшего представления о том, что мне пришлось выстрадать здесь.
  
  — Отчасти это заметно по твоему лицу, мать.
  
  — Тогда чего же ты хочешь от меня? Как поступил бы твой отец?
  
  — Да! — Воскликнула девушка удивительно ядовитым тоном. — Ты должна убить её, мать.
  
  Эсменет с укоризной, если не с недоверием посмотрела на свою любимую дочь. Собственные необыкновенные дети давно перестали удивлять её.
  
  — Убить её? Но за что? За то? что она поступила именно так, как поступила бы и я сама? Ты видишь только последствия прожитой мною жизни, дочь. И ты ничего не знаешь обо всей смешанной со смолой крови, которая переполняет эту растрескавшуюся посудину, которую ты называешь своей матерью! Тебе не известен этот ужас! Когда ты цепляешься и цепляешься за жизнь, за хлеб, за лекарства, за золото, необходимое для того, чтобы получить все необходимое достойным путем. Убить её для меня все равно, что убить себя!
  
  — Но почему же ты-ты отождествляешь себя с этой женщиной? Разде-разделенная судьба не отменяет того факта, что ты — императрица, a она-она всего лишь шлюха, которая предала тебя, которая пре-предала Имхайласа на сме…!
  
  — Заткнись!
  
  — Нет, мать. Момемн осажден. Ты — сосуд власти отца, ты помазана пра-править в его отсутствие. Очи всех обращены на тебя, мать. И ты до-должна оправдать общие ожидания. Показать, что обладаешь той силой, которую они хотят в тебе увидеть. Ты до-должна быть свирепой.
  
  Эсменет тупо посмотрела на дочь, ошеломленная этим словом… свирепой.
  
  — Подумай о Кельмомасе, мать. Что, если бы он погиб из-за этой женщины?
  
  О, ярости ей было не занимать, конечно, желания заставить страдать, насладиться чужими муками, сладостью отмщения. Душа её несчетное количество раз представляла себе смерть Нареи за все содеянное ею — уже привыкнув к этому кровавому зрелищу. Эта девка предала её, предала и продала за серебро её жизнь и жизни дорогих и любимых ею людей. Память в мановение ока вернулась унизительным и отвратительным приливом, заново напомнившим мелочные издевательства этой капризной девки, желавшей еще более уничижить низложенную императрицу, скорбящую мать…
  
  Эсменет посмотрела на свою любимую и бесчеловечную дочь, отметила, как та прочла и одобрила поворот её мыслей к жестокости, заметила стиснутые зубы, под еще мгновение назад вялыми глазами.
  
  — Если ты хочешь, я сделаю это за тебя, мать.
  
  Эсменет качнула головой, поймала дочь за обе руки, чтобы остановить её на месте. Губы её ощущали слова, произнесенные много месяцев тому назад, клятву, которая в них содержалась.
  
  — Это значит, что твоя жизнь — твоя жизнь, Нарея — принадлежит мне…
  
  — Она — мое бремя. Ты сама так сказала.
  
  Телиопа протянула ей рукоятку ножа, словно бы чудом возникшего из сложных переплетений её юбки.
  
  Эсменет ощутила этот предмет с первого вдоха, во всяком случае так ей показалось. Она стиснула рукоятку ножа, впитала исходящую от него атмосферу, почувствовала смертоносную твердость. Глаза мужа следили за ней с угловатого лица дочери. И потупилась, не выдержав их взгляда, повинуясь какому-то не имеющему имени инстинкту. После чего, глубоко вздохнув, молча вошла внутрь.
  
  Облупленные, крашеные желтой краской стены. Дешевая и безвкусная имитация благоденствия. Слишком много тел и чересчур мало постелей.
  
  Инкаусти в своем посещении обошлись с Нареей и с комнатой не мягче, чем предшествовавшие им шрайские рыцари ранее. Шкафы взломаны, мебель разбита и разбросана по углам.
  
  Эсменет возвратилась, на сей раз, войдя внутрь в той силе, от которой бежала прежде. Казалось чистым безумием, что не трещат половицы, что не стонут стены от присутствия той, что способна испепелить все вокруг.
  
  Нарея лежала в правом углу перед нею, нагая, если не считать тряпок, которые прижимала к груди. Девка немедленно заголосила от ужаса, но не от того, что узнала свою Благословенную императрицу — понимание этого придет позже — но потому, что знала: когда уходят насильники, всегда приходит палач.
  
  
  Один из гонцов Нгарау обнаружил его тело на заре седьмого дня осады внизу подсобной лестницы. Убитый избрал на сей раз неброское облачение, однако его слишком хорошо знали на Андиаминских высотах, чтобы не узнать с первого взгляда: лорд Санкас, консул Нансурии, патридом дома Биакси, наперсник Благословенной императрицы.
  
  Эсменет все надеялась, что патридом объявится сам собой, как и прочие привлеченный слухом о её возвращении на престол. И он объявился, лежа в чернеющей луже под обратной галереей Аппаратория — на пути, который она сама рекомендовала ему, похоже целую жизнь назад.
  
  — Наверно-верно он просто споткнулся, — предположила Телиопа, на которой на сей раз не было ничего кроме рубашки — скандальный наряд для любой принцессы императорского дома, кроме неё. Она была похожа одного из безумных аскетов, адептов Культа, принимавших умерщвление плоти за воспитание духа, костлявого и жилистого.
  
  — Но что тогда произошло с его мечом? — Кротко заметил Финерса. — неужели он сам собой выскочил из ножен?
  
  Благословенной императрице Трех морей оставалось только взирать на неподвижное тело.
  
  Санкас…
  
  Он был одет для путешествия инкогнито, без каких-либо знаков своего положения, в простую белую полотняную рубаху и синий суконный кафтан, соскользнувший при падении на одну руку, и теперь валявшийся горкой рядом с телом. Рубаха впитала кровь, края её побагровели и посинели как перевязочные бинты, так что убитый казался разрисованным чернилами, согласно артистическим представлениям о трупе…
  
  Санкас мертв!
  
  В день своей реставрации она обязала Финерсу найти его. Она нуждалась в патридоме не только благодаря его престижу и огромному влиянию в конгрегации, но потому что он представлял собой одну из тех независимых сил, которым она могла доверять. Санкас нашел для нее этого нариндара, что означало, что он рисковал свой душой, выступая против Святейшего шрайи Тысячи Храмов — ради неё!
  
  Отчет Финерсы показался ей менее чем удовлетворительным. Подобно многим прочим после переворота лорд Санкас ушел на дно. Однако если большей части её сторонников приходилось искать убежище в городе, патридом покинул его, и в качестве капитана одного из принадлежащих его Дому зерновых кораблей отплыл неведомо куда — за Три Моря, учитывая колоссальную величину собственных владений (не говоря уже о том, насколько удачно он пристроил семерых своих дочерей).
  
  Она посмотрела на своего экзальт-капитана Саксилласа, всё еще носившего свои регалии инкаусти, вопреки её прямому запрету. — Как это могло произойти?
  
  Шрайский рыцарь осмелился посмотреть ей в глаза, скорее обеспокоенным, чем встревоженным взором, более озадаченным, чем возмущенным.
  
  Неужели и он сделается проблемой?
  
  — Ошибки, упущения… — проговорила она. — Они неизбежны, Саксиллас. И поэтому мне нужны люди, умеющие ошибаться, знающие как надо справляться с неприятностями и несчастьями, и что самое главное, способные исправить любую ситуацию.
  
  — Прошу прощения, Благословенная, — сказал он, падая на колени.
  
  Она повела разъяренным взглядом в сторону Телиопы и Финерсы.
  
  Итак, все начинается снова, прошептала предательская часть её души.
  
  — Ах, да встань! — отрезала она, глянув на рыцаря. Эсменет посмотрела наверх лестницы, щурясь в лучах утреннего солнца. И на какой-то момент едва не задохнулась. Она уже нутром чувствовала… снова ощущала липкий ужас интриг и заговоров. Уверенность в том, что Санкас шел к ней, что у него были жизненно важные вести, клубами дыма пронизывала ее тело, казавшееся пустой скорлупой, сложившейся из одежды и кожи.
  
  Наполненное императорской пустотой.
  
  — Найди того, кто это сделал, Саксиллас, — проговорила она. — Верни себе честь. Оправдай доверие твоего Господина и Пророка.
  
  Благородный нансурец стоял словно бы потеряв дар речи, либо осознав, что ему угрожает проклятье, либо не представляя, что нужно делать дальше. Этот бестолков, поняла Эсменет, бестолков и некомпетентен, как многие вполне достопочтенные люди. Ей хотелось визжать и царапаться. Но почему? Почему доверие всегда покупается хитростью?
  
  — Мать? — спросила Телиопа.
  
  Привычный уже барабанный бой казался извечным. Язычники кружили на горизонте, точили мечи, обдумывали, как погубить её. Язычники всегда подсматривали за ней из-за угла.
  
  — Оденься, — велела она своей любимой нескладной дочери. — А то смотришься прямо как обычная шлюха.
  
  — Что… — закашлялся на ходу Вем-Митрити, её древний годами великий визирь, поспешавший к ним по коридору. Неловкая походка его внушала откровенную жалость.
  
  — Что такое… — выдохнул он, — я слышал… говорят про какое-то убийство…
  
  — Пойдем лучше отсюда, старичок, — проговорила Эсменет, заступая ему дорогу и поворачивая в обратную сторону. — Здесь нам уже нечего делать.
  
  И тут без предупреждения глас дальних труб примешался к свету зари… труб собрания…
  
  Труб войны.
  
  
  Едва оказавшись в священной резиденции, Телиопа направилась к Кельмомасу, оставив яркий солнечный свет и погрузившись в прохладные тени зеленых дворов. И найдя его, замерла в нескольких шагах, словно бы на воображаемом пороге занимаемой им воображаемой комнаты. Юный принц империи повернулся к сестре с вопросительной улыбкой, внимая зрелищу, которое представляло собой её явление. Верх — лакированный фетр, отороченный идеальными жемчужинами, по три на плечо. Корсаж из вышитой серебром ткани, жестоким образом зауженный в талии. Юбка под якш, бирюзовый шелк, натянутый на обручи и ребра.
  
  Рехнувшаяся старуха, подумал Кельмомас. Телиопа разоделась как рехнувшаяся старуха.
  
  Поднявшись на ноги, он отряхнул грязь с коленок. Ветерок шевельнул листву гибискуса над их головами. Прожужжало осеннее насекомое.
  
  Что-то пошло не так, прошептал голос.
  
  Он кивнул, обращаясь к небу, к ритмичному, едва слышному дальнему гулу, прокатывавшемуся по нему.
  
  — Фаним на самом деле не могут достать нас, так ведь?
  
  Телиопа шагнула вперед, восприняв эту фразу как разрешение войти в его воображаемую комнату. Она остановилась как раз слева от того места, где он закопал третьего стражника, убитого им…
  
  И съеденного.
  
  — Они-они строят осадные машины, — пояснила она. — А когда построят, увидим.
  
  Сестра пристально смотрела на него — так внимательно, как никогда еще не смотрела.
  
  Быть может, она ощущает запах разлагающихся в земле тел…
  
  У нее нет Силы для этого!
  
  — Кто это был, Телли, тот человек одетый как раб?
  
  Она все смотрела на него со столь очевидным подозрением, что это было просто смешно.
  
  — Нариндар, которого мать наняла, чтобы он убил нашего дядю.
  
  — Так и знал! — Воскликнул он, удивляясь искренности своего восторга. — Нариндар… тот самый! Тот самый, что спас нас!
  
  Анасуримбор Телиопа по-прежнему смотрела на него.
  
  — Что не так, Телли? — наконец проговорил он, всплеснув руками, в точности как это часто делала мать, ошеломленная странными поступками дочери.
  
  Она заторопилась с ответом, как если бы его вопрос открыл ту самую дверь, к которой она прислонялась.
  
  — Так ты думаешь-думаешь, что-что отцовская кровь совсем-совсем разжижилась в моих жилах?
  
  Имперский принц нахмурился и расхохотался — как положено бестолковому восьмилетке. — Что ты…
  
  — Святейший дядя рассказал мне, Кель.
  
  Грохот вражеских барабанов прокатывался по небесам.
  
  — Что он рассказал тебе?
  
  Она казалась изваянием, богиней какого-то ничтожного племени.
  
  — Я знаю, что произошло с Инрилатасом, с Шарасинтой и-и… — Она остановилась на вдохе, словно бы дыхание её отсекло какой-то бритвой. — И Самар-мармасом.
  
  Страх. Он предпочел бы увидеть на её лице страх, признак опасности, любой отзвук его власти, однако видел лишь то, в чем нуждался — бездумную уверенность.
  
  Молчи. Прикинься слабым.
  
  Она удивила мальчика тем, что сумела, хоть и неловко, но всё же, опуститься на колени возле его ног, не смотря на сложный каркас её юбки. Кельмомас впервые понял, сколько хитроумия вложила она в эту конструкцию со всеми её пружинками и зажимами. Мужской запах её тела коснулся его ноздрей.
  
  — А скажи-ка мне, Кель… — начала она.
  
  При желании он мог бы легко заколоть её.
  
  Она казалась каким-то бледным чудовищем… чуть выкаченные глаза, веки с розовыми ободками, что-то трупное в очертаниях тела — буквально всё в ней вселяло отвращение. И её кожа при всей своей бледности казалась такой тонкой, её можно порвать ногтями… если он пожелает.
  
  — Я должна-должна знать…
  
  Ужас вселяло только бездонное безразличие её взгляда.
  
  — Это ты убил лорда Санкаса?
  
  Он был неподдельно изумлен.
  
  Она взирала на него со щучьей безжалостностью, мертвыми, лишенными выражения голубыми глазами. И он впервые почувствовал… страх перед её нечеловеческим умом.
  
  Пусть себе смотрит… пробормотал его близнец.
  
  — Вчера вечером ты выходил на улицу? — спросила она.
  
  — Нет.
  
  Пусть посмотрит…
  
  — Ты спал?
  
  — Да.
  
  — И даже не знал о возвращении лорда Санкаса?
  
  — Нисколько!
  
  Взгляд её вновь сделался невозмутимым, движения ходульными и безжалостными движениями автомата, лицо столь же невыразительным, как открывающийся под солнцем цветок подсолнуха.
  
  — Так что же? — воскликнул он.
  
  Телиопа без дальнейших слов вскочила на ноги, и повернулась к нему спиной, прошелестев нелепой юбкой.
  
  — Ну, а если бы это я убил его? — окликнул мальчик сестру.
  
  Она помедлила остановленная каким-то крючком в его голосе, а потом снова повернулась лицом к нему.
  
  — Я сказала бы матери, — ответила Телиопа ровным голосом.
  
  Он постарался смотреть вниз на большие пальцы. Грязь въелась в завитки на подушечках, в складки на костяшках. Интересно, сколько времени потребуется для того, чтобы закопать её здесь? Сколько времени ещё ему отпущено?
  
  — А почему ты уже не сказала ей?
  
  Он ощущал на себе её внимательный взгляд — и удивился тому, что все эти годы полностью игнорировал её. Насколько он помнил, она всегда слишком старалась чтобы её не забыли, a теперь…
  
  А теперь она становилась следующим глазом, который следует выколоть.
  
  Кровь на белой коже всегда кажется как-то ярче…
  
  — Потому что столица нуждается в своей императрице, — проговорила она голосом, исходящим из её собственной тени — а ты, младший брат, сделал её слишком слабой… слишком надломленной, чтобы услышать про твои преступления.
  
  При всей деланной тревоге и раскаянии, в которые он постарался облачить собственные манеры и выражение лица, Анасуримбор Кельмомас усмехнулся в душе. Его близнец панически вскрикнул.
  
  Истина.
  
  Всегда становится таким бременем…
  
  
  Небольшой столик, крытый белой шелковой скатертью, находился посреди дороги в шагах тридцати от Эсменет, стоявшей на Маумуринских воротах. Посреди него был водружен синий стеклянный кувшин, лебединую шею и тулово которого окутывала золотая сетка, украшенная семнадцатью сапфирами. Рядом с ним была оставлена пустая золотая чаша.
  
  Фаним потребовали начать переговоры сразу же после рассвета. Посольство возглавил ни много, ни мало, сам Сарксакер, младший сын Пиласканды, бесстрашно подъехавший к тому месту, где его уже могли достать стрелой, и забросивший копье с посланием как раз туда, где теперь стоял столик. Известие оказалось простым и лаконичным: в четвертую стражу после полудня, падираджа Киана встретится с Благословенной императрицей Трех Морей у Маумуринских ворот, чтобы обсудить условия взаимного мира.
  
  Конечно же, военная хитрость — решил единогласно её военный совет. Все его члены сочли безумным её намерение принять предложение за чистую монету, что она поняла не столько по высказанным мнениям, сколько по интонации их голосов. Никто более не смел оспаривать её власть, даже когда это, возможно, и следовало бы сделать.
  
  И в итоге она, в окружении свиты оказалась на бастионе, над воротами между двух колоссальных Маумуринских башен, посрамленная их каменным величием.
  
  — Так какую же цель вы преследуете? — негромко осведомился стоявший рядом с ней экзальт-генерал, Каксис Антирул.
  
  — Хочу послушать, что он скажет… — ответила она, вздрогнув оттого, как громко прозвучал её собственный голос. Здесь, за городской оградой бой барабанов казался более громким, более грубым и не столь ирреальным. — Взвесить его.
  
  — Но если он хочет просто выманить вас из города?
  
  Будучи изгнанницей, она ненавидела Каксиса Антирула, проклинала его за то, что он стал на сторону её деверя. В то время его переход на сторону Тысячи Храмов погубил все её надежды одолеть Майтанета и спасти своих детей. Она даже вспомнила перечень всех мучений, которым собиралась предать его, после того как вернется её муж и восстановит должный порядок. Но теперь, благодаря изменчивости обстоятельств, испытывала в его обществе сентиментальное утешение. Судьба — не столько шлюха, как создательница шлюх, она переламывает благочестивых как сухие ветки, согревая Себя на кострах былых почестей.
  
  Даже облачившись во все регалии, Каксис Антирул ничем не напоминал того героя, каким рисовала его репутация. Он посматривал по сторонам тусклыми глазками, будучи из той породы людей, которые прячут собственное хитроумие за мутным взглядом, a сочетание объемистого животика с пухлыми, чисто выбритыми щеками скорее соответствовало облику дворцового евнуха, чем прославленного героя Объединительных войн. Тем не менее, он принадлежал к той достойной солдатской породе, которая полностью видит роль армии как инструмента власти. Дом Каксисов происходил из южной Нансурии и имел широкие интересы в самом Гиелгате и окружающем его крае. И подобно многим семьям, не имевших фамильной или коммерческой опоры в столице, Каксисы отличались искренней преданностью — тому, кто в данный момент находился у власти.
  
  — Мне рассказывали, что мой долг как императрицы — бежать, — наконец промолвила Эсменет.
  
  Возможно, она предпочла бы общество шлюх. В конце-то концов, она же была замужем за одной из них.
  
  — Долг военного в любом случае побеждать, Благословенная императрица… Все прочее — расчеты.
  
  — Это сказал вам мой муж, не так ли?
  
  Полководец затрясся беззвучным смешком, на доспехе его заиграл свет.
  
  — Ага, — согласился он, подмигнув. — И не один раз.
  
  — Лорд Антирул? Вы хотите сказать, что согласны с этим тезисом?
  
  — Соучастие в судьбах своих людей дает благой результат, — проговорил Антирул. — Их преданность будет только отражать ту долю вашей преданности, которую они сумеют увидеть, Благословенная императрица. Ваша отвага не произведет впечатления на забаррикадировавшихся во дворце, но здесь… Он бросил короткий взгляд на сотни колумнариев собранные вокруг них и над ними. — Это станет известно.
  
  Она нахмурилась.
  
  — Вы сами сказали это в Ксотее… — продолжил он с особой серьезностью в глазах. — Он сам выбрал вас.
  
  Её всегда смущала эта уверенность в том, что Келлхус не может ошибиться…
  
  — И рассказы об этом эпизоде, — продолжил он, бросив со стены мутный взгляд в сторону врага, — будут служить им напоминанием.
  
  Или обманывать их.
  
  
  Бойницы ради её безопасности прикрыли толстыми тесаными досками, однако ей все равно приходилось приподниматься на цыпочки, чтобы с какой-то долей достоинства выглядывать из-за зубцов. Теперь все до единого следили за конным отрядом фаним, пробиравшимся по соседним полям и порубленным садам. Тысячи еретиков комарами усеивали дальние холмы, где они, блестя обнаженными торсами, собирали машины, с помощью которых надеялись обрушить темные стены Момемна. Насколько могла видеть Эсменет, многие и многие из них, бросали пилы и топоры, чтобы увидеть происходящее у ворот.
  
  Солнце светило ярко, однако воздух уже нес в себе торопливый холодок, принадлежащий более позднему времени года. С Андиаминских высот ей могло казаться, что всё следует знакомым по прежним временам путем. Но здесь было не так. Она успела забыть, как бывает, когда смотришь на полные опасностей дали, когда стоишь на самом краю сферы действия своей власти. Здесь, внутри стен, кое-кого казнили за пренебрежение её собственным родом; a там, за стенами другого убили за неправильное произнесение её имени.
  
  Оценки по-разному определяли численность войска Фанайала. Финерса утверждал, что падираджа-разбойник привел с собой не больше двадцати — двадцати пяти тысяч кианцев, и еще пятнадцать тысяч всякого сброда, начиная от изгнанных фаним некианцев до пустынных разбойников — по большей части кхиргви, интересующихся только грабежом. Если бы Момемн располагался на обращенной к морю стороне равнины, посчитать их число было бы несложно, однако вышло так, что наличие окрестных холмов вкупе с удивительной подвижностью, позволяло фаним осаждать город, не особо раскрывая численность войска и его диспозицию. Имперским математикам приходилось действовать, опираясь лишь на слухи и число далеких костров. Пользуясь старинной методикой, постоянно усреднявшей самые свежие оценки с результатами прежних подсчетов, они заключили, что фаним насчитывается около тридцати тысяч … что существенно меньше сорока пяти тысяч, на которых настаивал начальник Тайной службы.
  
  С учетом того, что сама она располагала для защиты Престольного града всего восемью тысячами обученных воинскому делу душ, обе оценки не вселяли в нее особой надежды — и даже менее того, если учесть слухи о том, что стены Иотии обрушил кишаурим. Её доверенный визирь, Вем-Митрити, стоявший в своем объемистом черном шелковом облачении в нескольких шагах от неё, брызгая слюной, клялся и божился в том, что ей нечего опасаться. Сами брызги, впрочем, свидетельствовали об обратном. Пылкие страсти всегда были грехом дураков, a война, как и азартная игра, дураков любит.
  
  Вид приближающегося отряда фаним зацепил её, a потом она увидела стяг — Белого Коня на золотом фоне под двумя скрещенными ятаганами Фаминрии … Прославленный штандарт Койаури.
  
  — Какая опрометчивая отвага, — заметил экзальт-генерал.
  
  И владыку фаним, Фанайала аб Каскамандри.
  
  — Сам падираджа! — донесся до её слуха чей-то голос с парапета башни над головой.
  
  Это меняло всё.
  
  — Так значит, он действительно хочет переговоров? — спросила Эсменет.
  
  Слева раздался голос Финерсы.
  
  — Бог в том и другом случае даровал нам сказочную возможность, Благословенная.
  
  Она повернулась к Антирулу, при всем своем боевом опыте задумчиво смотревшего наружу, выпятив губы так, словно бы он собирался лузгать семечки передними зубами.
  
  — Согласен, — наконец произнес он, — хотя сердце мое протестует.
  
  — Вы хотите убить его, — сказала она.
  
  Экзальт-генерал метрополии, наконец, перевел взгляд на нее. Эсменет видела, что он одобряет её нерешительность, — почти в той же мере, как возражал против неё Финерса. Не потому ли, что она женщина… сосуд, созданный для того, чтобы давать то, что берут мужчины?
  
  — Представь себе, сколько жизней ты сбережешь тем, что снимешь с него шкуру! — Воскликнул Финерса обращаясь, как часто случалось, к её затылку, что свойственно людям, принимающим обиду за проявление разума.
  
  Так или иначе, он становится слишком фамильярным.
  
  Вместо ответа, она повернулась к своей дочери, покорно — слишком покорно, вдруг подумала Эсменет — стоявшей в шаге от обступивших её мать мужчин.
  
  Девушка с льняными волосами невозмутимо посмотрела на мать. К ровному рокоту барабанов добавился грохот копыт.
  
  — Я поступила бы так, как поступил бы отец.
  
  — Да! — Вскричал Финерса, почти полностью забыв про сдержанность.
  
  Глава её шпионов боится, поняла Эсменет. Он по-настоящему испуган…
  
  И отметила, что сама она ничего не боится.
  
  Это приглашение на переговоры было ничем иным как ловушкой, из тех, на успех которых не рассчитывали сами фаним, во всяком случае её имперские последователи хотели бы, чтобы она поверила в это. У войны, во всяком случае, свой джнан, свой этикет, в котором неумение предоставить врагу возможность выставить себя дураком, само по себе является неудачей. Фанайал просто забросил ей, как говорится «пустой крючок», рассчитывая, что она вдруг сглотнет его…
  
  В конце концов, она же женщина.
  
  Однако теперь получалось, что Фанайал предоставляет ей возможность сделать то же самое…
  
  А это означало, что приглашение не рассчитано на то, чтобы убить её.
  
  И в свой черед указывало на то, что сам он едет не для того, чтобы погибнуть, то есть Фанайал аб Каскамандри, прославленный падираджа-разбойник, действительно хочет о чем-то договориться…
  
  Но зачем?
  
  — Приготовьтесь, — сказал она Антирулу. — мы убьем его после того, как выслушаем…
  
  Мысль о необходимости убийства на мгновение смутила её — не более того. Дым столбами всё ещё поднимался над горизонтом со стороны холмов. Пока еще никто не знал, какого рода разрушения там творятся, понятно было, что разрушения эти мерзки и огромны. Она убьет Фанайала, убьет здесь, а потом изгонит его презренный народ за пределы всего и вся. Она потопит Каратай в крови его собственных сыновей, чтобы никогда не пришлось снова страдать от них её сыну…
  
  Она сделает это. Эсменет ощущала это с беспощадной уверенностью. После стольких лет кровопролитий устроенных её мужем, она имела право на собственную меру чужой крови.
  
  Эсменет вспомнила о Нарее, и веки её затрепетали.
  
  — Когда я скажу два слова: истина сверкает, — обратилась она к своему блистательному экзальт-генералу Метрополии. И посмотрела на фаним, как бы ожидая с их стороны некоего мистического подтверждения. Дыхание её, всё это время чудесным образом остававшееся непринужденным, напряглось, так как пустынные всадники уже почти завершили свой путь… — тогда убейте его.
  
  Примерно три десятка всадников врассыпную пересекли последнюю берму, а потом пустили коней рысью по дороге. В соответствие с обычаем своего народа в большинстве своем они отращивали длинные усы и носили конические шлемы. Внешне они казались дикарями — едва ли не скюльвендами — в своих собранных из разных краев доспехах. Некоторые из них могли похвастать блестящими сворованными хауберками, панцири других были выкрашены темной краской перед трудной дорогой. Жилистые кони явно были недокормлены, ребра бросали тигриные тени на их бока. Они гнали коней, сказал Антирул, это означало, что животные были утомлены, по словам того же Антирула. Неудача… неспособность взять штурмом Момемн, когда существовала такая возможность, была просто написана на их лицах.
  
  Фаним разъехались пошире, насколько это позволяли рвы, а потом перешли на полный галоп — рассчитанная бравада, в этом невозможно было усомниться, тем не менее производила впечатление.
  
  Трепет воспоминаний о Шайме пронзил её обликом кидрухиля, сраженного в ослепительной каллиграфии Напевов Акхеймиона. Разбойники прогрохотали к маленькому столику, превратившись в тени башен в темную удлиненную массу. Поднятая копытами пыль закружилась вокруг лошадиных ног. Она была настолько уверена в том, что всадники опрокинут столик, что начала бранить их еще до того, как они осадили коней, и несколько хаотично, но одновременно остановились. Огромное и прозрачное облако пыли поднялось перед всадниками, угрожая перехлестнуть через бойницы, у которых она стояла, однако вечный ветер, дующий от Менеанора, немедленно утащил пыльное облако внутрь суши.
  
  Расстроенная, она наблюдала за пустынными всадниками, превратившимися из тонких силуэтов в живых людей. Она планировала поприветствовать их согласно джнанским приличиям, обезоружить женственным соблазном. Но вместо этого обнаружила, что вглядывается во всадников, разыскивая его…
  
  Найти Фанайала оказалось несложно, с учетом того, насколько он оказался похожим на своего брата Массара, Обращенного, вместе с её мужем ушедшего в поход на Голготтерат. Причудливая козлиная бородка, узкое, мужественное, горбоносое лицо, внимательные, глубоко посаженные глаза: все эти черты изобличали в нем сына Каскамандри. Только он один был одет в соответствии с отблесками славы своего отца, голову его венчал золотой шлем, увенчанный пятью перьями, грудь прикрывал блестящая нимилевая кираса, одетая поверх желтой шелковой рубахи койаури.
  
  Покорившись припадку ярости, Эсменет завопила.
  
  — Возмутители спокойствия! Убирайтесь в свои нищие дома! Или я засыплю пустыню костями ваших соплеменников!
  
  Настало мгновение полной изумления тишины.
  
  Фаним громко расхохотались.
  
  — Ты должна простить моих людей, — громко произнес падираджа, преодолевая последствия нахлынувшего и на него самого приступа веселья. — Мы, фаним, позволяем своим женщинам властвовать в наших сердцах и… — он с насмешкой покрутил головой, подбирая слова — и в наших постелях.
  
  Вокруг и позади него послышались новые хохотки. Он огляделся по сторонам с лукавой и по-мальчишески открытой улыбкой.
  
  — И твои слова… смешны для нас.
  
  Эсменет ощутила, что её свита подобралась в смятении и ярости, однако она была слишком старой шлюхой для того, чтобы подобное презрение и насмешка могли подействовать на неё. В конце концов, её позор был их собственным позором. Если жены только догадываются, шлюхи знают: чем сильней смех, тем горше слезы.
  
  — А что говорил Фан? — не возражая, с насмешкой ответила она. — Прокляты те, кто осмеивает собственных матерей?
  
  В наступившей тишине какой-то дурак коротко реготнул с высоты на восточной башне, пока под рокот собственных боевых барабанов падираджа обдумывал ответ.
  
  — Ты мне не мать, — наконец проговорил он.
  
  — Но ты, тем не менее, ведешь себя как мой сын, — вдохновенно продолжила она, — непослушный и приносящий несчастья.
  
  На лице Фанайала появилось настороженное подобие предшествовавшей улыбки.
  
  — Подозреваю, что ты привыкла к несчастьям, — ответил он. — Ты — крепкая и стойкая мать. Но не для моего народа, императрица. Наш дом не покорится никакому идолопоклоннику.
  
  Если прежнее возмущение не оставило на ней следа, эти слова потребовали ответа.
  
  — Тогда зачем тебе эти переговоры?
  
  Воздетые к небу глаза, словно бы проявленное к ней терпение уже утомило его.
  
  — Этот сифранг, императрица-мать. Иначе Кусифра, демон, который возлежит с тобой в ангельском обличье, и зачинает чудовищ в твоем чреве — твой муж! Да… Он воздействовал на меня с таким хитроумием, в которое ты сама не поверишь. Я и сам едва могу измерить его, поверь мне! Унижения, которые я претерпел, достойные проклятья поступки, которые я видел собственными глазами! Боюсь, что твой муж был недугом моей души…
  
  Произнося эти слова, он направил своего великолепного белого скакуна на западную сторону столика с золотыми предметами, однако коротким движением поводьев развернул коня в обратную сторону.
  
  — Каждый его урок, увы, причинял нам боль! Но мы научились, императрица, научились прятать уловки в уловки, всегда думать о том, как они это воспримут, прежде чем вообще начинать думать!
  
  Эсменет нахмурилась. Посмотрела на Финерсу, совет которого читался в полном напряжения взгляде.
  
  — Но ты ещё не ответил на мой вопрос, — воскликнула она.
  
  Фанайал усмехнулся в усы.
  
  — Напротив, ответил, императрица.
  
  И Анасуримбор Эсменет обнаружила, что видит перед собой лицо, более не принадлежащее падирадже… превратившееся в нечто совершенно другое, в лицо существа, чьи щеки, подбородок и скальп были полностью выбриты. А глаза были покрыты резным серебряным обручем…
  
  Шпион-оборотень?
  
  Аспид, изогнувшийся черным крюком. Ослепительный синий свет. Она прикрыла глаза руками.
  
  — Вода! — Завопил кто-то. — У него Во…!
  
  Защелкали взбесившиеся тетивы.
  
  Кишаурим?
  
  Саксис Антирул обхватил её огромными лапищами, заставил пригнуться.
  
  Оси движения и света, лысое небо, раскачивающиеся как маятник поверхности черного камня, озаренные ослепительным светом. Звуки слишком порывистые, слишком короткие, чтобы быть криками, свист выходящего из плоти воздуха.
  
  Укрывавшее её тело экзальт-генерала истекало кровью, словно потоптанное быком. Вем-Митрити пел, старческим дребезжащим фаготом. Телиопа выползала из-под искореженных и изувеченных тел, огонь капюшоном наползал вверх по её платью, подбираясь к волосам.
  
  — Убейте его! — Истошно вопил кто-то. — Убейте этого дьявола!
  
  Колумнарий с плащом в руках повалил загоравшуюся девушку на пол. Эсменет перекатилась на освобожденное дочерью место и больно ударилась головой. Опираясь на колени и руки, приподнялась, заметила хлынувшие наружу стрелы.
  
  Вем-Митрити отошел от порушенных бойниц на свободное место, призрачные Обереги висели в воздухе перед ним. Хрупкий как палочка, прикрытая огромным облаком, в которое превратилось его черное, шелковое одеяние — хрупкий и непобедимый, ибо, шагнув вперед он чуть повернулся, и она заметила, как молния зреет в его ладонях, на лбу и в сердце. Невзирая на все отягощавшие старика годы, слова его звучали подлинной силой, черпая из эфира великие и жуткие Аналогии.
  
  — Убейте демона!
  
  Она увидела тело Саксиса Антирула на краю стены среди обломков.
  
  Она увидела ошеломленного Финерсу, с трудом осознававшего, что у него осталась всего только одна рука.
  
  Она увидела безымянного Водоноса — Кишаурим! — восстающего навстречу дряхлому великому визирю.
  
  Она увидела, как черный аспид, бывший его оком, поднимается из его капюшона, блестя как намасленное железо.
  
  Она поскользнулась на крови, но все-таки устояла на ногах.
  
  Страшно ей не было.
  
  Молния проскочила между чародеем и кишаурим, озарив стены ослепительным блеском. Волосы стали дыбом не её теле.
  
  Индара-кишаури бесстрастно висел в воздухе, наблюдая за ослепительным разрядом словно бы из окна… а затем подпрыгнул к небу, словно его вздернули, развернулся…
  
  Это не простой кишаурим, вдруг поняла она. Это примарий…
  
  Это означало, что Вем-Митрити погиб…
  
  Её упрямство погубило их всех!
  
  Она извлекла церемониальный нож и начал вспарывать слои своего корсажа. И только спустя несколько сердцебиений осознала, что именно делает. Один из прятавшихся за ней офицеров метнулся вперед, чтобы перехватить её руку, однако она вырвала её, перехватила нож и принялась снова пилить и резать проклятую ткань, то и дело в панической спешке кромсая собственное тело.
  
  Блеснув глазами в её сторону, дряхлый волшебник шагнул вперед, заслоняя её от кишаурим. Старый дурак! Его пение превратилось в хриплый кашель…
  
  Над руками его возникла огромная Драконья голова, эфирные чешуи блеснули под солнцем…
  
  Эсменет ничего не видела, но не сомневалась в том, что Водонос нападает на старика сверху. И когда она, наконец, зацепила пальцем кожаный шнурок, который носила на голом теле — то вскрикнула от облегчения.
  
  Их безымянный противник маячил теперь над плечом Вем-Митрити. Солнечный свет играл на серебряном изгибе его обруча. Аспид его казался темным, как чернильный, проклятый росчерк писчего пера. Дождь стрел немедленно обрушился на него. Он даже не шевельнулся, когда Драконья голова склонилась к нему…
  
  Водопад, ослепительный как само солнце.
  
  Она перерезала шнурок, рванула его, рассекая кожу, и ощутила как жар оставил её пупок.
  
  Теперь он раскачивался словно камень в праще… Хора.
  
  Немного их осталось в Трех Морях. И она, едва не вскрикнув от осознания, что должна бросить её, посмотрела вверх…
  
  Индара-кишаури просто прошел сквозь учиненное старым волшебником пекло, лишь на обруче его заиграли алые и золотые отблески…
  
  Эсменет ткнула пальцем в кость. Хора упала на камень.
  
  Водонос приблизился к вопиющему анагогическому чародею, поднял руки, чтобы обхватить его …
  
  Благословенная императрица нагнулась, взяла безделушку в руку…
  
  Посмотрела вверх.
  
  И увидела, что её дряхлый великий визирь висит перед ней в пустоте, Обереги его оползают в небытие, завывающая песнь умолкла, острия раскаленной добела Воды пронзают его череп и одеяния… наконец он поник, словно некий гнилой труп, слишком слабый, чтобы устоять, и повалился перед загадочным кишаурим, просто преступившим сквозь все, что было этим стариком, и поставившим ногу на разбитый парапет перед нею…
  
  Она бросила хору.
  
  Увидела свое отражение в его серебряном обруче, заигравшее на выгравированных знаках Воды. Увидела, как железная сфера проплыла мимо его щеки и провалилась в пустоту за его правым плечом.
  
  И улыбнулась, осознав, что сейчас умрет. Что ж, разгром за разгромом.
  
  Однако кишаурим вздрогнул — древко с имперским оперением вдруг материализовалось в левой стороне его груди. Аспид затрепетал, как черная веревка.
  
  Еще две стрелы одна за другой пронзили золотой хауберк.
  
  Еще одна стрела появилась в его правой руке.
  
  Сила удара отбросила его назад. Споткнувшись о битый камень, он исчез за краем стены …
  
  Чтобы прочертив в воздухе дугу, рухнуть на землю, уже усыпанную телами фаним, не успевших вывести своих лошадей за пределы досягаемости стрел её лучников.
  
  Благословенная императрица Трех Морей проводила его падение взглядом… опустошенная и изумленная.
  
  — Наша мать! — Возопила Телиопа тонким и пронзительным голоском. — Наша мать спасла нас!
  
  Столик, как и прежде, стоял нетронутым в тридцати шагах под нею. Ветер теребил кисти и бахрому, загибал их внутрь — в сторону степей и пустыни, подальше от вечного моря.
  
  Барабаны её врагов рокотали вдоль всего горизонта.
  ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ Аорсия
  
   Вор носит одну маску, убийца носит другую; лицо же, сокрытое ими, забыто.
  
   АЙНОНСКАЯ ПОСЛОВИЦА
  
   Вера — вот имя, что даем мы своим намерениям, но, взыскуя Небес, должно пребывать нам в слезах, а не тщиться надеждой постичь их.
  
   — Козлиное Сердце, ПРОТАТИС
  
  Начало Осени, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня) северное побережье моря Нелеост
  
  Приходили сны, темными тоннелями под усталой землей…
  
  Горный хребет на фоне ночного неба, плавный, похожий на бедро спящей женщины.
  
  И два силуэта на нем, черные на фоне невозможно яркого облака звезд.
  
  Мужчины, сидящего скрестив ноги, подобно жрецу, и по-обезьяньи склонившегося вперед.
  
  И дерева, распространяющего свои ветви вверх и в сторону — словно прожилки на поверхности чаши ночного небосвода.
  
  Звёзды, обращающиеся вокруг Гвоздя Небес: снежные облака, гонимые зимним ветром.
  
  И Святой Аспект-Император Трех Морей смотрит на мужской силуэт, но не может пошевелиться. Вращается сама твердь — как колесо свалившейся набок телеги.
  
  Мужская фигура как будто бы все время оседает, ибо созвездия восходят над нею. Слышится голос, но лицо остается незримым.
  
  Я воюю не с людьми, но с Богом, — молвит оно.
  
  — Однако погибают одни только люди, — отвечает Аспект-Император.
  
  Поля должны гореть, чтобы оторвать Его от Земли.
  
  — Но я возделываю эти поля.
  
  Темная фигура поднимается под деревом на ноги, начинает приближаться к нему. Кажется, будто восходящие звезды подхватят идущего и унесут с собой в пустоту, однако он подобен сути железа — непроницаем и неподвижен.
  
  Оно останавливается перед ним, созерцает его — как случалось не раз — его собственными глазами с его собственного лица, хоть и без золотящего львиную гриву его волос ореола.
  
  Тогда кому, как не тебе, и сжигать их?
  
  
  Для шранков пищей служила земля, и потому страна была полностью опустошена. Нелеост погрузился в неестественную тишину, море с болотной усталостью лизало серые пляжи. Оно уползало в тусклые и лишенные признаков дали, линия горизонта стиралась из бытия, так что само Сущее без видимой грани сворачивалось в колоссальный свиток неба. Не опасаясь за свой левый фланг, люди Кругораспятия пересекали южные болота края, прежде звавшегося Аорсией, отчизной самой воинственной народности высоких норсираев. Иллавор, так звалась эта провинция, и в древние времена она была покрыта лоскутными полями, на которых выращивалось сорго и другие неприхотливые злаки. Люди Ордалии постоянно замечали руины маленьких крепостей, рассыпанных по погубленной земле, которые на самом деле были в древности лишь скотными дворами. В древней Аорсии, до Первого Апокалипсиса, каждый дом служил укреплением. Здесь мужчины не расставались с мечами, женщины спали, положив рядом с собой лук. Здесь с малых лет учили способам лишить себя жизни. Народ этот звал себя скулсираями, стражами.
  
  И теперь Великая Ордалия, поедая убитых на марше шранков, гнала Орду по пустоши, в которую шранки превратили землю. Нужны были новые имена, ибо отвращение и омерзение наполняли собой существующие эпитеты. Есть шранков, иначе «свежатину» или «потроха», было всё равно, что есть помет, блевотину или даже что-то еще худшее. Айнонцы начали называть шранкскую мертвечину каракатицами, за гладкую кожу и бледность, a еще потому что по их словам от тварей пахло черными реками, протекающими по Сешарибской равнине. Впрочем, название это скоро попало в немилость. Невзирая на все предоставляемые эвфемизмом преимущества, оно оказалось слишком мягким для того, чтобы передать все безумие потребления этих тварей в пищу.
  
  Общеупотребительным в итоге сделалось «Мясо», слово сразу и функциональное, и разговорное, сразу соединявшее в себя смыслы непристойности и назначения этого занятия. Есть — значит доминировать абсолютно, побеждать, как они хотели, без всяких условий. Однако в этом слове присутствовал и ужас, ибо ночные пиры Ордалии воистину являлись воплощением ужаса… дымящие яркие костры, грязные липкие тени, разделанные телеса шранков, целые их туши, раскачивающиеся на веревках или сваленные в кровоточащие груды, кучи внутренностей посреди сальных черно-лиловых луж.
  
  Никто в точности не мог сказать, когда именно это случилось: когда пиршество превратилось в вакханалию, когда обед перестал быть простой последовательностью жевания и глотания, и сделался занятием куда более темным и зловещим. Сперва только самые чувствительные души среди людей замечали разницу, слышали это рычание, постоянно исходившее из глубин собственных гортаней, видели одичание, овладевавшее душами — свирепый намек на то, чему все более и более подчинялись окружающие. Только они ощущали, что Мясо изменяет и их самих, и их братьев — причем не в лучшую сторону. То, что прежде делалось с опаской, стало вершиться бездумно и беззаботно. Умеренность незаметно и постепенно превращалась в свою противоположность.
  
  Быть может, никакое другое событие не могло более наглядно проиллюстрировать эту ползучую трансформацию, чем случай с Сибавулом те Нурвул. После воссоединения Великой Ордалии, кепалорский князь-вождь обнаружил, что позёрство его соперника, Халаса Сиройона, генерала фамирийских ауксилариев всё больше угнетает его. За предшествующие недели фамирийцы заслужили жуткую славу. Свойственное им пренебрежение доспехами немедленно сделало их самыми быстрыми конниками Ордалии, и во главе с Сиройоном, восседавшем на спине легендарного Фолиоса, они показали себя безупречными поставщиками Мяса. Лорд Сибавул завидовал даже этому ничтожному успеху. Люди время от времени слышали от него гневные речи: дескать то самое, что делает фамирийцев успешными загонщиками в охоте на тварей — а именно, отсутствие брони — бесполезно в настоящей битве.
  
  Прослышав про эти сетования, Сиройон обратился к своему сопернику-норсираю, и предложил пари о том, что он заведет своих фамирийцев в тень Орды дальше, чем посмеет светловолосый кепалор. Сибавул пари принял, хотя и не имел привычки рисковать жизнями своих людей по столь очевидно ничтожным поводам. Согласился он, собственно, потому, что в предшествующий день заметил начало разрыва в кружении Орды, усмотрев в этом средство превзойти задиристого Сиройона. К этому времени спина его зажила, однако порка, которой он подвергся несколько недель назад изрядно подточила его гордость.
  
  И в самом деле, Шлюха улыбнулась ему. На следующей в занимающей весь горизонт линии Орды, открылась брешь, точка, в которой охряно-черное облако Пелены рассеялось в дымку. Тем, кто ежедневно патрулировал галдящие края Орды, разрыв был очевиден как ясное солнышко, однако Сибавул и его кепалоры выехали еще до рассвета. И к тому времени, когда Сиройон понял, чем занят его соперник, Сибавул уже влетал в недра Пелены, далекой точкой, увлекавшей за собой тысячи. Возопив, генерал повел своих фамирийцев в погоню, с такой скоростью что многие из его людей погибли, вылетев из седла. Местность была неровной, пересеченной ручьями, разделявшимися буграми голого камня, на верхушках которых кое-где торчали остатки старинных кэрнов. После прохода Орды от кустарника оставались бесконечные ковры пыли и ломаных веток. Сиройон замечал Сибавула и его кепалоров с редких холмов — и этого было достаточно, чтобы понять, что он безнадежно проиграл свое опрометчивое пари. Он мог бы сдаться, но гордость гнала его вперед, в порыве, не отличимом от ужаса перед позором. Даже уступив славу Сибавулу, он мог, во всяком случае, затмить своего противника рассказом о том, что видел вместе со своими воинами. Сибавул никогда не имел склонности эксплуатировать собственную славу, Сиройон подобными соображениями не терзался.
  
  Лорд Сибавул провел своих улюлюкавших кепалоров в самое чрево Орды… казалось безумием вступать туда, где до сих пор бывали одни лишь адепты Школ. Вой оглушал. Пелена всей своей высотой поглотила их. Утоптанная земля уступала место всё более иссохшим травам и кустарникам. Мертвые шранки усыпали не столь утрамбованные места — торчащие конечности, открытые рты. Это само по себе потрясало, поскольку твари обыкновенно пожирали своих мертвецов. Всадники почти немедленно заметили впереди растворяющиеся в охряном сумраке руины, похожие на челюсти, торчащие из земли, одна за другой. Миновав остатки древних стен, они ощутили новый ужас. Таны возвысили голоса с тщетным сомнением, даже протестом, осознавая, что Орда разделилась, огибая такое место, куда шранк не ступит даже под страхом смерти, место, прославленное в Священных Сагах…
  
  Вреолет… город, известный в древних преданиях, как Человечий Амбар.
  
  Однако лорд Сибавул никак не мог услышать своих витязей, и потому поехал вперед с видом мужа уверенного в абсолютной преданности своей возлюбленной. Посему конные таны Кепалора последовали за господином и вождем в проклятый город, щерившийся гнилыми зубами черных стен, под взглядами иссохших черепов его башен. Кустарник покрывал землю, коням приходилось проламываться через залежи птичьих костей. Черный мох затягивал уцелевшие стены и сооружения, предавая чередованию руин вид зловещей процессии. Город казался разграбленным некрополем, многовидным памятником людям, не столько жившим, сколько обитавшим в нем.
  
  Светловолосые всадники колоннами проезжали через руины, с немым изумлением оглядываясь по сторонам. Пелена вознеслась на головокружительные высоты вокруг, проползая языками в туман, расплываясь по небу как чернила в воде. Визгливый вой Орды щипал их губы. Многие припадали щекой к шее своего коня, отплевываясь или блюя, — такую крепкую вонь приносил с собой ветер. Некоторые прятали лица, стесняясь собственных слез.
  
  Ничем не объясняя своего решения, Сибавул повернул на обратно и повел своих всадников на юг, к зубастой линии южных укреплений города. Они остановились возле стены, затопленной тысячелетним наплывом земли, и всадники выстроились длинной линией на вершине, словно перед атакой…
  
  Перед ними простирались кишащие, извращенные мили, туго набитые несчетными, сливающимися в оргиастической близости фигурами, бледными как черви, и к тому же визжащими. Можно было видеть, что эта невероятная толпа, колыхавшаяся в своем бессмысленном движении и строении, этот мир развращенных червей, взбесившихся личинок, был размазан по всей площади мертвой, опустошенной ими равнины. Приглядевшись, глаз приходил в ужас от этого непристойного кишения… шранки шипели и выли как безволосые кошки, прыгали по земле, скреблись, совокуплялись, впивались в землю, превращая её в помет.
  
  Они ощутили это, закованные в железо, жестокие сыны Кепалора. Все они видели натиск Орды — видели и пережили его. Все они видели кошмарные, воющие мили, освещенные противоестественным огнями. Однако никто из них никогда не видывал Орду такой, какая она есть. Месяц за месяцем, комарами заползали они в тень невидимого зверя, полагая сперва, что преследуют его, потом, что охотятся на него, на зверя, затаившегося за дальними горами. И теперь они постигли всю безмерную глубину тщеславия своего Господина, и ту участь, на которую он обрек их всех. Вот почему Сибавул те Нурвул, прославленный своей выдержкой и хитростью, подъехал к южной стене Вреолета. Именно это хотел он бросить в лицо своим командирам, самому священному Аспект-Императору…
  
  Свидетельство Зверя.
  
  Это поняли все до единого человека. Они более не преследовали и не охотились. Они просто следовали — так голодные дети бредут за телегами, перегруженными провиантом, в надежде на то, что судьба улыбнется им. Даже когда они увидели, что шранки следят за ними. Это было заметно, чувствовалось как ветерок, пробегавший по далеким пшеничным полям — понимаемое людьми искушение. Громовой кошачий концерт, по крайней мере, его визгливый передовой фронт, ослаб, дрогнул, a потом возобновился с удвоенной силой, когда бесчисленные твари рванулись к кепалорам.
  
  Всадники с трудом удерживали испуганных коней. Из ртов их исторгались никому не слышные вопли, полные ужаса и мольбы. Некоторые даже проклинали глупую наглость своего блистательного господина. Однако Сибавул, хотя бы и видевший, если не слышавший всю степень владевшего ими страха, не обращал не подчиненных внимания. В полной невозмутимости он взирал на напиравшую Орду — с видом человека, испытывающего справедливость своих убеждений.
  
  Шранки казались единым целым, многоногой шкурой, топорщащейся щетинами конечностей, усыпанной воющими ртами, чешуями черных панцирей. Они бросились вперед как один, в числе настолько огромном, что двадцать три сотни кепалорцев, казались брошенной в поток веткой. В потопе этом вот-вот поплывет и сама почва под ногами людей Ордалии, и сам Вреолет, отнюдь не скала ожидающая волну, уже казался плотом, устремившимся навстречу погибели. Сибавул ждал, не меняя выражения на лице, не произнося слова. Несколько конных танов уже кричали на него. Несколько дюжин виндаугаменов — позорная горстка — бежали. Остальные кружили верхом на конях, готовые удариться в бегство. Нимбрикании уперлись спинами в задние луки седел, опустили пики. Однако на их глазах, шранки, мчавшиеся в первых рядах остановились, повинуясь вдруг охватившему их необъяснимому ужасу. Многие из кепалоров даже возвели глаза к небу, заподозрив, что это на выручку к ним явился сам Святой Аспект-Император. Все больше и больше тварей уже отползали с визгом назад, стремясь удалиться от невидимой границы мертвого города. Однако сзади на них напирал мир, полный голода в своем бесконечном повторении, полный непристойного желания убивать своих извечных врагов и совокупляться с ними. Ужаснувшихся затаптывали и отбрасывали в сторону — некоторых приходилось рубить, такова была охватившая их ярость. Шранки лезли на упавших собратьев, некоторые для того, чтобы броситься на всадников, замерших на возвышенности, другие, затем, чтобы убраться подальше от них… несчетные мерзкие твари пали в этом столкновении. Низменное безумие охватило переднюю часть наступающей массы, погрузившейся в каннибалистическое опьянение. Прилив остановился, только когда вал жрущих тел докатился до подножия стен древней твердыни …
  
  Священные Саги не лгали. Память о Вреолете была врезана в самое существо каждого шранка, причем так, что она могла пересилить любую присущую им плотскую похоть. Они предпочитали умереть, пасть под ноги своим безумным собратьям, чем ступить на эту страшную для них землю. Здесь как бы в безопасности, но и не в ней, собирались последние из высоких Норсираев, число их сокращалось, так как Консульт время от времени устраивал на них набеги, нуждаясь в новых пленниках. Здесь они вели свое горестное, полное ожидание бытие, служа поставщиками живого скота, нужного для реализации прихотей и потребностей Нечестивого Консульта.
  
  Полные ужаса кепалоры взирали на умопомрачительное зрелище, на несчетные бледные лица, нечеловеческая красота которых была извращена ненавистью, снова и снова наступавшие и откатывавшиеся назад, превращавшиеся в акварельные отпечатки в облаке фекальной пыли. Зрелые мужи рыдали, не понимая, какая судьба привела их так близко к концу всего сущего. А другие, ободрившись смеялись, преодолевая ужас, ибо было счастьем стоять неуязвимым перед воистину невероятным количеством врагов.
  
  Пребывавшие на восточном фланге неслышно кричали, указывая на огни, появившиеся в охряных вертикалях. Это Жнецы, понимали они — явились адепты Школ! И осознавали, что представшее перед ними зрелище, ежедневно открывается этим адептам тайных наук, их товарищам по оружию. Обладатели острого зрения различили в небесах троицу темнокожих чародеев, одетых облаками, каждый верхом на призрачном драконе. Это были Вокалаты в белых и фиолетовых одеждах, плакальщики Солнца как их называли, пережившие Ирсулор и безумие Кариндасы, Великого Магистра их ордена.
  
  Согласно рассказам это случилось, когда князь-вождь впервые заметил, что вся масса шранков хлынула на юго-восток, и осознал всю новую опасность.
  
  Тайный ропот колдовства червем проник в нутро грохочущей Орды. И если кепалоры разразились радостными криками, Орда взволновалась, и полыхнула из щелей пылью. Всадники даже видели как шранки горстями подбрасывали к небу землю и гравий, образуя облако, в котором растворилось всё, кроме ослепительных огненных струй, поливавших дергающиеся силуэты. Среди всадников многие радостно возопили, посчитав, что Вокалаты явились для того, чтобы спасти их.
  
  Однако Сибавул понимал ситуацию лучше: он знал, что колдуны возможно окончательно обрекли их на смерть. Оказавшись под нападением сверху, шранки инстинктивно бросились врассыпную, — словно стрелки, оказавшиеся под градом чужих стрел. Но если человеческий строй мог распространиться на пространство, измеряемое в ярдах, Орда разбегалась на мили. Она растекалась по унылой пустоши, а адепты сеяли среди них смерть. Много раз ему и его всадникам приходилось отступать, видя как Жнецы исчезают среди Пелены.
  
  Орда намеревалась затопить Вреолет.
  
  Сибавул скакал позади своих воинов, нахлестывая их коней ударами плоскостью клинка по крупам, и словами, услышать которые не позволяла насущная необходимость. И кепалоры неслись, пригибаясь к седлам, лишь ветер трепал за спинами воинов льняные, заплетенные в косы, волосы. Они мчались между руин, проламывали заросли чертополоха, мелового можжевельника, равнинного папоротника. И с ужасом наблюдали за двумя облаками пыли, словно ладони в молитве смыкавшимися перед ними, превращая солнце в бледный диск. Тысячи воющих шранков закрывали проход, которым проехали люди не далее стражи назад. Холодный, зловонный сумрак лег на Вреолет, и даже гордые всадники Кепалора кричали, охваченные ужасом и отчаянием.
  
  Халас Сиройон, добравшийся до входа в разрыв только для того, чтобы заметить, как смыкается его горло, видел Сибавула и его кепалоров лишь издалека, так словно смотрел на них через несколько миров, из мира наделенного плотностью, в мир, погруженный в непрозрачную дымку — некое сонное видение. Ему пришлось отступить, и его полуобнаженные наездники понесли серьезный урон от дротиков и стрел набегающих шранков. Потом летописцы напишут, что Фолиос, величайший среди жеребцов, получил рану в плечо и вторую в круп, в то время как его куда менее прославленный господин отделался лишь одной — в левое бедро.
  
  Пелена сомкнулась над участью лорда Сибавула и его родичей. Вреолет остался лежать нарывом в недрах Орды.
  
  День и ночь миновали, и только тогда Орда оставила проклятый Амбар. В Палате об Одиннадцати Шестах прозвучали обвинения. Уверовавшие короли обратились с прошением к своему Святому Аспект-Императору, который успокоил их следующим словами: «Сибавул возможно самый свирепый среди вас, однако душевные качества отступают на второй план, когда опасность имеет сверхъестественную природу. Слабых щадят, а самые отважные лишаются мужества. Молитесь Богу Богов, мои братья. Только сам лютый Вреолет может открыть, что именно натворил».
  
  Убитый горем Сиройон первым воспользовался открытием промежутка на следующее утро. И обрел своего соперника — и выживших с ним девять из двадцати трех сотен кепалоров — на время лишившимися ума и рассудка. Об участи остальных, так ничего и не узнали, ибо уцелевшие отказывались говорить на любую тему, не говоря уже о том, что им пришлось вынести. И если они отзывались на обращения, то для того лишь, чтобы смотреть сквозь вопрошавшего, в те неведомые глубины и дали, что поглотили их разум и души.
  
  К этому времени вся Ордалия подтянулась к легендарным руинам, поэтому известие о том, что Сибавул уцелел молнией пронеслась над Священным Воинством Воинств. Клич громогласного одобрения прокатился над войском, застревая лишь в глотках тех, кто хотя бы мельком видел измученных кепалоров. Восклицания всегда оказываются мерой радости или горя. И одного взгляда подчас бывает достаточно для того, чтобы измерить масштаб происшедшего, — того, что претерпела чужая душа, чтобы понять, победила она или выжила, просто дрогнула или совсем сдалась. И облик кепалоров яснее ясного говорил о том, что на их долю выпало нечто более ужасное, чем страдание, нечто такое, для чего нет слов в языке.
  
  В ту ночь, когда Сибавул явился в Совет на зов своего Святого Аспект-Императора, собравшиеся Уверовавшие короли были потрясены преображением этого человека. Пройас обнял его, но тут же отшатнулся, словно услышав нечто отвратное. По повелению Анасуримбора Келлхуса, Саккарис напомнил собравшимся легенду о Вреолете, какой она изложена в предании Завета. Великий Магистр рассказал о том, как Мог-Фарау поставил на своих владениях печать ужаса затем, чтобы обитатели их были избавлены: «яко зерно избавлено от жернова». Вреолет, как объяснил он озабоченному собранию, был житницей Консульта, и сыны его претерпели столько, сколько не довелось вытерпеть остальным сыновьям человеческим.
  
  — Что скажешь? — наконец обратился Сиройон к своему сопернику.
  
  Сибавул посмотрел на него взглядом, который можно назвать разве что мертвым.
  
  — Преисподняя… — ответил он, роняя слова как влажный гравий с лопаты. — Преисподняя уберегла нас.
  
  Молчание легло на Умбиликус. Обрамленный чародейскими сплетениями Эккиню, Святой Аспект-Император смотрел на Сибавула пять долгих сердцебиений. Его одного не смущала пустота, царившая теперь в манерах полководца.
  
  Анасуримбор Келлхус кивнул в знак какого-то сокровенного свидетельства, — скорее в знак понимания, а не утверждения того, что видел.
  
  — Отныне, — промолвил он, — ты будешь поступать в военных делах так, как тебе угодно, лорд Сибавул.
  
  Именно так и повел себя далее князь-вождь Кепалора, каждый день перед тем как прозвонят Интервал, выводивший отряды своих соплеменников, возвращавшиеся затем с мешками, полными белой кожи, которую кепалоры поедали сырой и во тьме. Они не разводили костров, и как будто бы держались подальше от лагерных огней своих соседей. Они более не спали, так, во всяком случае, утверждали слухи. Весть об их неестественной жестокости разлетелась по всему полю, и шранки теперь бежали в панике от кепалоров, вне зависимости от того, сколько было последних. О том, где собирались Сибавул и его бледные всадники, люди Ордалии помалкивали. Самые суеверные чертили в воздухе охранительные знаки — некоторые даже закрывали ладонями лица, убежденные в том, что мертвые глаза способны видеть лишь мертвецов.
  
  И все стали бояться сыновей Кепалора.
  
  
  За его спиной голова на шесте.
  
  Чтобы перековать людей, как понял Келлхус, следует исцелить самое простое, самое основное из того, что есть в них. Величайшие из поэтов пели хвалу детству, превозносили тех, кто сохранил невинность в сердце своем. Однако все они, без исключения, обращали внимание лишь на утешительную и лестную простоту, игнорируя те аспекты, в которых дети уподобляются зверям. Впрочем, точнее сказать, животным. Люди не столько остаются детьми в сердце своем, сколько остаются животными, собранием рефлексов, бурных, прямых, слепых, не видящих ни одного из тех нюансов, которые делают людей Людьми.
  
  Чтобы перековать людей, нужно уничтожить их веру в сложность, заставить их найти убежище в инстинктах рефлексах, свести их к животной основе.
  
  У Пройаса были все причины казаться затравленным.
  
  — Ты говоришь, что… что…
  
  Келлхус выдохнул, напомнив своему экзальт-генералу сделать то же самое. На сей раз, он велел Пройасу сесть рядом с ним, а не на другой стороне очага: чтобы лучше использовать телесную близость.
  
  — Проклятье поразило Сибавула и его родню.
  
  — Но они ведь живы!
  
  — В самом деле? А не застряли ли они где-нибудь посередине между жизнью и смертью?
  
  Пройас недоумевал и ужасался.
  
  — Но к-как… как подобное может случиться?
  
  — Потому что страх вскрывает сердце. Они претерпели слишком великий ужас на земле, слишком пропитанной страданием. Ад всегда ищет, всегда тянется к пределам живущих. И во Вреолете он обрел и объял их.
  
  За его спиной голова на шесте. И если он не мог обернуться и увидеть её, то только потому, что находилась она за пределами, доступными его взгляду… за пределами всякого взгляда.
  
  — Но-но… ты, конечно же…
  
  Разум ученика находился на ладони его интеллекта.
  
  — …конечно же мог спасти их? — Пауза для более глубокого постижения смысла. — Так, как я спас Серве?
  
  Нечто среднее между смятением и восторгом исказило лицо его экзальт-генерала. Чтобы раздеть душу до самой её сути, нужно показать сложность самой сложности — в чём и заключается великая ирония подобных занятий. Нет ничего более простого, чем сложность, сделавшаяся привычкой. Тому, что давалось без труда, без усилия мысли, следовало было предстать обремененным сомнением и трудом.
  
  Как и должно.
  
  — Я… я не понимаю.
  
  Он ощущал её даже теперь, эту голову на шесте у себя за спиной.
  
  — Я не сумел спасти очень многих.
  
  Нельзя было отрицать снисходительности в этом упражнении. Как только Келлхус овладел людскими множествами, как только государство стало видеть в нем источник собственной силы, он перестал нуждаться в столь тонких манипуляциях. Годы миновали с тех пор, когда он позволял себе занятие, столь непосредственное как исследование души одного человека.
  
  И при всем невозмутимом спокойствии его дунианской души, в ней зашевелились воспоминания Первой Священной Войны, бурного времени, когда подобные исследования образовывали суть его Миссии. После падения Шайме, ни одна душа (даже Эсменет) не давала оснований для подобного внимания.
  
  Инстинктивная склонность к нетерпимости, едва не погубившая его в Карасканде, быстро успокоилась, научилась служить, уговаривая несогласных, затыкая рты критикам, даже убивая врагов. Все прошедшие годы он боролся с огромным зверем, которого представляли собой Три Моря, прижал его к земле, a потом подарками и жестокостью обучил его, произносить лишь его имя… чтобы его тирания сделалась неотличимой от бытия Трех Морей. Это позволило ему перейти от наций к истинам, направить весь свой интеллект на безумные абстракции Даймоса, Метагнозиса и Тысячекратной Мысли.
  
  Он пронзил взглядом смутные вуали, познал метафизику Сущего преобразил смыслы в чудо. Он прошел дорогами Ада, и возвратился обвешенный трофеями. Никто, даже легендарный Титирга, герой-маг древнего Умерау, не мог поравняться с его тайной мощью.
  
  Он узнал о голове на шесте.
  
  Господство. Над жизнями и народами. Над историей и невежеством. Над самим бытием, сквозь листы несчетных слоев реальности. Никто из смертных не достигал подобного могущества. Он обладал силой и властью, на которые не могут рассчитывать даже Боги, ибо им приходится распространять себя на все времена, так чтобы не исчерпать при этом себя и не превратиться в призраки…
  
  Ни одна душа до сих пор не владела Обстоятельствами в подобной мере. Он, и только он, представлял собой Место, точку максимального схождения. Народы зависели от его прихоти. Реальность отступала перед его песней. Та Сторона сетовала на него.
  
  Но при всем том, тьма по-прежнему окружала его, во мраке пребывало прошлое, пряталось в темноте грядущее.
  
  Для тех, кто не чтил его как бога, он оставался смертным человеком, наделенным одним разумом и двумя руками — великим, быть может, по сравнению с его бесчисленными рабами, но все же незаметным пустяком на поверхности чего-то непостижимого. Не более пророком, чем любой архитектор, решивший внести собственную поправку в облик неподъемной для его сил реальности. Все намеченные им варианты будущего, существовали только пока он поддерживал их непрестанными усилиями.
  
  Да, его мучили видения, однако он давно перестал доверять им.
  
  
  — Я был там, Господин… — промолвил Пройас. — Я видел. Никто не сумел бы спасти Серве!
  
  Келлхус не выпускал его из хватки своей воли, из продуманного им механизма.
  
  — Ты имеешь ввиду её жизнь или её душу?
  
  Сети покрывающих его тело мышц сложились отпечатком ужаса.
  
  — Это смущает тебя, Пройас?
  
  И он, его ученик, соткался игрой теней, отсветом невероятных мерзостей, преломившихся в поверхности малой слезинки. Дубовым листом, порхающим под дуновениями ветров, висящим над шепотком завихрений…
  
  Взглядом сквозь отверстие, которое мы ошибочно считаем жизнью…
  
  — Так что же… что смущает меня?
  
  Но он прежде всего Человек.
  
  — Знание о том, что Серве горит в Аду.
  
  
  Рабы принесли им легкую закуску: небольшие, еще шипящие медальоны, нарезанные из мяса шранков, с гарниром из голубики и дикого порея, собранного на берегу моря. Мясо было невероятно мягким и сладким. Место, именуемое Анасуримбор Келлхус, за едой рассказало своему огорченному ученику о пророках, о том, как бутылочное горлышко смертности неизменно искажало видения, которые они принимали за волю и руководство Небес. Бесконечное можно понять, только обкромсав его со всех сторон до понятных нам представлений, сказал он, и выразив посредством наглого обмана.
  
  — Люди любят пропорцию и ясность, даже тогда, когда таковые отсутствуют, — пояснил он. — Они предпочитают осколки видений, Пройас, и называют их целыми и совершенными. — Горестная улыбка любящего и умного дедушки. — Но что ещё могут увидеть люди такими маленькими глазами?
  
  Вызовы налетели порывом буйного гнева.
  
  — Но тогда-тогда, Бог должен сообщать нам… сообщать нам все, что необходимо?
  
  Снисходительная печаль в соединении с долгим вздохом, с таким выражением обычно рассказывают о войне, не вполне еще пережитой.
  
  — Не правда ли, с нашей стороны самонадеянно, предполагать, что пророки несут людям слово Божье?
  
  Пройас застыл в неподвижности на три биения сердца.
  
  — Каково же тогда их предназначение?
  
  — Разве это не ясно? Нести Богу слова людей.
  
  Люди сотворены, люди рождаются, но пропорции всегда ускользают от них. Они могут только догадываться, но никогда не видят, они могут предполагать линии своей жизни, следуя тем крючкам, которые замечают в других. Пройас был проклят самим фактом своего рождения, а затем обречен на ещё горшее тем, что сделала из него жизнь. Ему принадлежала блуждающая душа, душа философа, если говорить в терминах Новой Древности. Но притом душа эта была взыскующей, она требовала ясности и твердости. Младенцем он спал на руках своей матери, не обращая внимания на домашние или дворцовые шумы. Такие пустяки его не беспокоили, пока любящие руки обнимали его, пока ему улыбалось любимое лицо.
  
  Живые не должны докучать мертвым…
  
  И вот всё, что он получил от Келлхуса за двадцать лет: мутный сон убежденности.
  
  — Но почему? — Возопил Пройас.
  
  Настало время будить его, выпускать к ужасам Реальности.
  
  — Твой вопрос сам отвечает на себя.
  
  Голготтерат не терпит спящих.
  
  — Нет! — Отрезал Экзальт-Генерал. — Никаких больше загадок! Прошу тебя! Умоляю!
  
  Улыбку Келлхуса наполняло сухое и смертельно искреннее ободрение, так благородный и бесстрашный отец укрепляет своих сыновей перед собственной смертью. Он отвернулся, как бы для того, чтобы не быть свидетелем той постыдной вспышки, которой поддался его ученик, и взял в руку стоявший рядом графин, чтобы налить собеседнику энпоя.
  
  — Ты спрашиваешь, потому что ищешь причины, — проговорил он, передавая пьянящий пенистый напиток Уверовавшему королю. — Ты ищешь причины, потому что неполон…
  
  Пройас посмотрел на него над краем чаши взглядом обиженного ребенка. Келлхус ощутил сладость и теплоту напитка собственным языком и гортанью.
  
  — Причина — всего лишь шнурок для мысли, — продолжил он, — способ, которым мы увязываем фрагменты в фрагменты большие, наделяем дыханием то вечное, что не имеет дыхания, не имеет и не нуждается в нем. Богу нет нужды дышать…
  
  Логос.
  
  Пройас по-прежнему не понимал, однако был умиротворен хотя бы утешительным тоном. Гнев еще возбуждал его, — гнев той разновидности, что лишает страха мальчишек, выведенных из себя старшими братьями. Однако вопреки всему его надежда, — давно отрицаемое стремление знать — всё еще занимала заложенные кирпичами высоты его духа…
  
  Ожидавшие ниспровержения.
  
  — Чтобы стать всем, Проша, Бог должен быть сразу и больше, и меньше себя.
  
  — Меньше? Как это?
  
  — Он должен сделаться конечным. Человеком. Подобным Инри Сейену. Подобным мне… чтобы стать всем, оно должно познать невежество, претерпеть страдание, страх и смят…
  
  — A любовь? — едва ли не вскричал экзальт-генерал. — как насчет любви?
  
  Впервые за тот вечер Анасуримбор Келлхус удивился. Именно Любовь удерживала Жизнь в противоположности Истине… служила тем шнурком, который увязывает мириады отдельных людей в племена и народы.
  
  — Да… Более всего.
  
  Любовь в большей степени, чем разум служила его основным оружием.
  
  — Более всего… — тусклым голосом отозвался Пройас, проталкивая слова сквозь овладевший им песок оцепенения, утомления обессилевшего разума, запыхавшегося сердца. — Но почему?
  
  В действительности, он не хочет это узнать.
  
  Место, именуемое Анасуримбор Келлхус, вдохнуло все внутренние соображения, нацелив каждое произнесенное слово на душу, утопавшую перед ним в воздухе.
  
  — Благодаря всем связанным с нею страстям, нет ничего более чуждого Богу, чем любовь.
  
  Голова на шесте за его спиной.
  
  
  Как поступит Нерсей Пройас, первый среди Уверовавших королей, с открытой ему Истиной?
  
  Это и было предметом изучения.
  
  Укрытая ковром почва не столько крутилась, сколько вворачивалась, скручивая предметы, слишком фундаментальные для того, чтобы кровоточить. Смятения. Вопросы, пожиравшие вопросы, уничтожая саму возможность вопроса. И инверсии, богохульные во вне и по сути, и к тому же предельно губительные в своих последствиях.
  
  Стоящие вверх ногами пророки, доставляющие на Небеса людское слово?
  
  И вывернутый наизнанку Бог?
  
  Мятежные откровения редко являются в целостности. Они подобны тем проволокам, которые айнонцы вталкивают в глотки бежавших и пойманных рабов, извивающиеся и пронзающие, еще более перепутывающееся в результате движений обычного пищеварения — предметы, удушающие изнутри, убивающие один изнемогающий орган за другим.
  
  Двадцать лет раболепной преданности — перевернуты и рассыпаны. Двадцать лет веры, истинной, глубокой, способной объявить убийство святым деянием.
  
  Как? Как воспримут заудуньяни ниспровержение своих самых искренних верований?
  
  Глаза человека дергались, выдавая внутренний жар.
  
  — Н-но… но что ты сказал… К-как должен человек поклоняться?
  
  Келлхус не стал отвечать сразу, дожидаясь неизбежного безмолвного вопроса.
  
  — Сомневайся, — наконец произнес он, захватывая взгляд ученика железным кулаком собственного взгляда. — Вопрошай, но не так, как вопрошают коллегиане или патроны, но так как вопрошают недоумевающие, как те, кто воистину взыскуют пределы своего знания. Просить — значит преклонять колена, значит говорить: здесь да будет конец мой… Но разве может быть иначе? Бесконечное невозможно, Пройас, и поэтому люди имеют такую склонность, скрывать этот факт за собственными отражениями — наделять Бога бородой и желаниями! И называть Оно — Он!
  
  Изображая усталость, он поднес к челу обрамленную золотым сиянием руку.
  
  — Но не так. Ужас. Ненависть к себе самому. Страдание, неведение и смятение. Лишь эти пути образуют честную дорогу к Богу.
  
  Уверовавший король поник лицом, подавил короткое рыдание.
  
  — Это место… где ты сейчас находишься, Проша. Вот тебе откровение. Бог не есть утешение. Бог не есть закон, не есть любовь, не есть разум, не есть любой другой инструмент нашей увечной конечности. У Бога нет голоса, нет облика, нет сердца или разума…
  
  Человек зашелся рыданием… кашлем.
  
  — Бог есть оно… не имеющее формы и абсолютное.
  
  Тихое стенание, звук сразу вопросительный и обвиняющий.
  
  Как?
  
  Место, именуемое Келлхус, наблюдало за тем, как Уверовавший король исчез в собственной сущности, отметило как сама суть его человечности растворилась как комок песка в быстрой воде. Отмечены отклонения. Предположения исправлены. И над всем расцвела вероятность, во всем кущении своих ветвей, новых возможностей, готовых пасть под твердым ножом реальности…
  
  Изолированы причины.
  
  — И что нам дастся за это? — выкашлял человек, губами, обрамленными слюнями и соплями.
  
  Да, мой друг. Как насчет спасения?
  
  — Никаких компенсаций, — Ответило Место, — кроме знания…
  
  — Знания того, что мы ничего не знаем!
  
  — Именно.
  
  — И значит…?
  
  Печаль… испытующая печаль.
  
  — Ты видишь. После всех этих лет, ты наконец понял.
  
  Мгновение ошеломленного взгляда, опухшее лицо качается словно на палубе тонущего корабля. Человеку нет необходимости говорить, ибо Место слышит имя.
  
  Ахкеймион.
  
  Место улыбнулось, ибо вещи, катастрофические по своей сути, способны одновременно вмещать и тихую иронию.
  
  — Учитель, которого ты отверг…
  
  Лицо человека исказила гримаса обиды и недоверия. Челюсть отвисла. Губы сложились в беззвучный крик. Слюна паучьим серебром провисла над пустотой рта…
  
  — Он и есть тот пророк, которого ты всегда искал.
  
  
  Место обнимало своего рыдающего раба, укачивало его на руках. Запах паленой баранины ниточкой сочился внутри затворенной палаты.
  
  — Так вот, кто ты есть.
  
  С горечью, без нотки вопроса. Так как выносят покойного родича из места плача.
  
  — Обманщик, — промолвило Место. — Лживый…
  
  — Нет…
  
  — Я дунианин, сын Ишуаль… плод чудовищного решения, принятого две тысячи лет назад… чудовищного решения… решения вывести новую породу человека — как люди размножают скотину и собак, переделать так, как показалось разумным.
  
  Он привлек к себе человека, опустил его вниз, так чтобы бородатое лицо тарелкой лежало на его коленях.
  
  — Меня послали — выследить и убить собственного отца, — рекло Место, — которого отослали в мир передо мной… — Келлхус умолк, чтобы смахнуть прядку седеющих волос с чела человека. — Обнаружив слабость людей, я понял, что отец мой не может не обладать колоссальным могуществом… и что мне необходимо обладать силой целых народов, чтобы одолеть его.
  
  Конфликт представлений. Всеми силами опровергнуть те, что властвуют над душами людей. Истина столь же объективно и просто, как и Удача выделяет мертвецов среди побежденных.
  
  — Посему я начал действовать как пророк, всегда отрицая, что являюсь им, зная, что разум мой потрясет тебя и твоих братьев, и в конечном итоге вы сами провозгласите меня вашим пророком…
  
  — Нет! Это…
  
  — Так я овладел своим своим народом, и Первой Священной войной…
  
  Место провело длинными пальцами по щеке Уверовавшего короля, от виска к челюсти. Оно знало, что те свирепые и беззаконные дни уже казались нереальными этому человеку. Внутри него обретался осадок, оттиск свидетельства вспыхивал время от времени в снах и воспоминаниях. Галька с берега океана, и ничего более. Подобно всем прочим кто выжил, его непрестанно бросало на берег и затягивало обратно.
  
  — Отец предвидел это, он знал, что испытания, ставшие на моем пути, преобразуют меня, знал, что убийца, посланный Ишуаль, явится как его ученик.
  
  Вздорная ярость. Детский гнев.
  
  — Нет! Этого не мо…!
  
  — Однако было и кое-что, чего он понять не сумел…
  
  Недопустимая нерешительность. Надежда, пробивающаяся сквозь муку, сквозь удушье… мечтающая все обратить вспять, вернуть назад, сделать таким, каким оно было.
  
  — Что? Что?
  
  — Что испытание это доведет меня до безумия.
  
  
  — Но ты же мой Господь! М-мое спасение!
  
  — Карасканд… Кругораспятие…
  
  — Нет, прекрати! Прекрати, наконец! Я… Я умоляю тебя! Пожа…
  
  — Я начал видеть… призраки, начал слышать голоса… Со мной что-то начало говорить.
  
  — Прошу тебя… я-я…
  
  — И пребывая в расстройстве, я слушал… и исполнял распоряжения.
  
  Рыдания сотрясали человека, конвульсии осиротевшего ребенка. Однако слова эти произвели в Пройасе какое-то действо, словно бы его закрутили воротом и отпустили. Место ослабило хватку, опустило его к себе на колени. Налитые кровью глаза взирали на него, не зная ни позора, ни ярости.
  
  — Я убил своего отца, — молвило Место.
  
  — Бог! Это должен быть Бог! Бог…
  
  — Нет, Пройас. Соберись с духом. Узри сей ужас!
  
  Я возделываю поля…
  
  Липкое дыхание. Взгляд искоса: душа пытается с подозрением отмахнуться от собственных предчувствий. — Ты думаешь, ч-что этот голос… был твоим собственным?
  
  И сжигаю их.
  
  Место улыбнулось небрежной улыбкой, свойственной тем, кого не интересуют столь мелкие раздоры.
  
  — Суть вещи кроется в её происхождении, Пройас. Я не знаю, откуда приходит этот голос.
  
  Надежда, просиявшая в своей неотложной необходимости.
  
  — Небо! Он исходит с Неба! Разве ты не видишь?
  
  Место снисходительно воззрилось на самого прекрасного из своих рабов.
  
  — Тогда значит Небо не в своем уме.
  
  
  Место приказало человеку раздеться, и он разделся.
  
  Даже после всех многих лет лишений, тело человека оставалось прямым и стройным. Он был худощав, как худощавы все люди Ордалии; тени вычерчивали линии и соединения его плоти. Черные волосы покрывали бледно-оливковую кожу на груди. Спускаясь по животу, они сужались в полоску, вновь расширявшуюся внизу живота. Фаллос оставался скучным и вялым.
  
  Ученик повесил голову, сминая бороду… поводил по сторонам угрюмым и непонимающим взглядом.
  
  Место подобрало вверх и отодвинуло вбок свою мантию, приветствуя прикосновение чистого воздуха. Оно подошло к человеку сзади, протянуло руку к горлу, нащупывая торопящийся пульс.
  
  Суть вещи… пробормотало оно.
  
  Провело членом по ягодицам человека…
  
  Ощутило трепет кончиками пальцев…
  
  И ввело. Запах фекалий и шипящей на огне баранины. Кашель, на самом деле бывший рыданием…
  
  Глубоко… пока не слилось воедино соединением Высших Душ.
  
  Оно схватило человека, подняло его в воздух. И использовало так, как никто и никогда его не использовал.
  
  И была голова на шесте за его спиной.
  
  
  Все души скитаются. Но каким бы путем они не шли, выбор не принадлежит им.
  
  Вера навязывается всем нам. Даже самоубийце, творящему фетиш из непослушания, и кичливость из жалобы, дана своя вера. Даже насмешнику, готовому осмеять все мироздание и посрамить солнце. Даже если он верит…
  
  Вера столь же неизбежна, сколь мал Человек. Дуновение за дуновением уносит их мыльными пузырями в топь забвения. Нет другого предела, столь же крохотного, как наше сейчас, но таково владение человека, его эфемерная империя. Вера. Одна только вера связывает его с тем, что было, и тем, что будет — с тем, что превосходит. Только вера соединяет руки с тем, иным и не выпускает его. Она неизбежна как страдание, и столь же естественна как дыхание.
  
  Меняется только объект веры…
  
  Во что.
  
  Пройас верил в Анасуримбора Келлхуса, верил, что он обитает в Мире без горизонтов, где все сокровенное сосчитано и порабощено. Он пребывал здесь и теперь, в подобающем человеку смирении, одновременно повсюду в вечности — пока он верил. Какой ужас мог Мир припасти для него, стоящего одесную Святого Аспект-Императора? И куда бы его не заносило, какие бы зверства он ни творил, Бог всегда был с ним.
  
  Но теперь оставил его.
  
  Земля накренилась, всё вокруг откатилось к горизонту. Пройас не столько вылетел, сколько выпал из Умбиликуса, не столько прошел, сколько провалился под холстиной ходов, — столь крутым, отвесным сделался его мир… каким был всегда.
  
  Этот Бог был не для него. Паук… бесконечный и бесчеловечный.
  
  И Келлхус не Его Пророк.
  
  Вера — обман, нечто низменное и подлое, стремящееся стать эпичным и славным — доказательством, отрицающими идиотскую незначительность, отрицающими истину.
  
  И он всегда зависел от биений одинокого, бестолкового сердца. Он всегда был сором на поверхности безумного потока событий, снова побитым, снова тянущимся, пытающимся вцепиться в уверенность, которой не существует.
  
  Им всегда пользовались, его эксплуатировали! И он всегда был дураком! Дураком!
  
  И всегда падал…
  
  Он повалился на колени среди лохматых нангаэльских шатров, грозя кулаками образам мужеложства, переполнявшим его память. И съежился на месте сём, рыдая от утраты и бесчестья…
  
  Вера… малость, передразнивающая величие, вид издали на ближнем фоне, победа тщеславия над ужасом.
  
  Благословеннейшее невежество.
  
  И её больше не было.
  
  
  Ужас пьянил, когда Пройас был молод.
  
  В юности он всегда был героем, ослепленным блеском великих и легендарных душ; когда он занимался тем, что доказывал собственную отвагу, — не кому-то другому, но себе самому. Матушка подчас рыдала, представляя все ужасы, которым он подвергал себя: преодолевая пазы Аттикороса, дразня быков, с которыми играли акробаты Инвити, взбираясь на каждое попадавшееся на пути дерево, не просто в крону, но на самую жидкую макушку, где ветер качал его как железный слиток на стебле молочая.
  
  Любимцем его был величественный дуб, прозванный Скрипуном за характерный хруст, которые издавало дерево, когда ветер набирал соответствующую силу. Собственная макушка дерева давно обломилась, оставив меньшую часть прежней развилины, изгибающуюся дугой ветвь, которой он пользовался для того, чтобы оседлать Скрипуна так часто, как никакое другое дерево. Он повисал на ней, раскачиваясь, под грохот собственного сердца, ощущая утомленное головокружение в руках и голове. Аокнисс тянул к нему суровые и корявые лапы своих окраин… весь мир лежал под его ногами и принадлежал ему — ему одному! Он залезал на старую ветвь никак не меньше сотни раз, и без всяких неприятностей. И вот однажды, скучным осенним днем она вдруг треснула. Он до сих пор помнил это мгновение смертного ужаса, этот холодный пот, выступивший на коже. Он помнил, как перехватило дыхание…
  
  Отброшенный от ствола и упавший вниз… обреченный на смерть, пока полог нижних ветвей чудесным образом не подхватил обломавшийся сук, он обнаружил, что висит в воздухе, толкаясь ногами в пустоту. Вопль его слышал весь дворец (последующие три месяца он потратил на ненависть к своему старшему брату Тируммасу, без конца дразнившему его, подражая этому воплю). Он помнил, как в первые короткие мгновения не мог понять, что хуже: свалиться вниз и разбиться, или болтаться так вот под взглядами собиравшегося внизу все большего количества взволнованных и хмурых лиц…
  
  — Ты совсем умом оскудел, мальчишка? Я же сказал: возьми меня за руку.
  
  И тут рядом с ним, словно бы из ниоткуда появился Ахкеймион, стоявший словно на невидимой почве, плывущий, протягивавший руку с перепачканными чернилами пальцами.
  
  — Никогда!
  
  — Ты предпочитаешь сломать себе шею?
  
  — А иначе я положу в лубок свою душу!
  
  Даже в сем крайнем положении, взгляд упитанного адепта был полон того же самого изумления, которое этот мальчик вызывал на земле.
  
  — Боюсь, что тебе еще рано умирать за моральные принципы, Проша. Мужчина обязан сделать свою жену вдовой, а детей сиротами.
  
  — Ты проклят! Проклят как все адепты Школ!
  
  — И по этой причине твой отец опустошает собственную казну, чтобы платить нам. А теперь, бери мою руку. Живо!
  
  — Нет!
  
  Повзрослев, он неоднократно обращался мыслями к этому случаю. Быть может, кто-то другой нашел бы повод для гордости в проявленной им отваге, но только не Пройас. Если в мальчишеские годы ужас был для него игрушкой, зверушкой, которую можно дразнить и тискать, то причиной было невежество, нелепая уверенность в том, что уж с ним-то никак не может приключиться нечто истинно неблагоприятное. Гибель Тируммаса в воде зажжет погребальный костер под этой уверенностью, научит тому, что ужас не игрушка.
  
  — Что ж… — молвил лукавый чародей, — можешь в таком случае ждать, пока Бог Богов лично низойдет, чтобы спасти тебя…
  
  — Что ты хочешь сказать? — Возопил Пройас, уже плохо соображавший от страха. Под ногами его лязгали челюстями двадцать локтей высоты… кора уже начинала жалить.
  
  — Или… — начал Акка, делая эффектную паузу.
  
  — Что или?
  
  Друз Ахкеймион пошире развел перепачканные чернилами пальцы, и Пройас заметил, что ногти свои он отгрызал, а не стриг. — Ты можешь принять протянутую Им руку.
  
  Взгляд чародея был полон любви, отцовской, разлитой по бутылям и закупоренной. Пройас никогда не признал бы за собой то пламя любви, которое ощутил в то мгновение, и всегда стремился забыть его, как старался забыть свои плотские позорища.
  
  И он осмелился поднять руку, перенести весь свой вес на другую, обламывая ветвь…
  
  Он не помнил, как именно удар о землю лишил его сознания. Однако лубок свой получил — если не на душу, то на левую ногу. Все говорили, что выжил он чудом. Мать сказала ему, что когда он упал. Ахкеймион кричал громче, чем она сама. В последующие годы многие из благородных подражали этому крику — женственному уханью — когда чародей проплывал мимо…
  
  Но ни он, ни Ахкеймион никогда не упоминали об этом разговоре.
  
  
  И теперь он снова упал.
  
  Пройас брел, оступаясь через мешанину шайгекских палаток, мимо балдахинов антанамеранцев, мимо острых деревянных каркасов шатров людей Куригалда. Вокруг почти никого не было, поэтому он мог не скрывать владевшие им чувства. Тем не менее, осознание непотребства и паскудства собственного вида всякий раз возникало, когда он приближался к потрепанному шатру какого-нибудь лорда. Стыд и… злорадство. Что произошло? Что происходило? Он захихикал. Ему казалось, что сердце его загорится, вспыхнет открытым пламенем, при малейшем упоминании о том, что произошло!
  
  Шлюха улыбнулась экзальт-генералу, ибо ни одна душа не попалась ему навстречу.
  
  Звезды усыпали пылью черное нутро пустоты. Ордалия простиралась на весь видимый мир под небом, мозаикой, вписанной в контуры местности, каждое ополчение кубиком смальты ложилось в лабиринт троп. Все вокруг казалось ему теперь безумием, груды частей тел шранков, особенно их кривые ладони и мозолистые ступни, а также несчетные варианты Кругораспятия, золотые, алые, черные как смола. И всё это теперь казалось… хрупким, ненастоящим, скроенным из бурлящего блуда, как если бы за той Ордалией, которую он видел собственными глазами, располагалась большая и подлинная. Он ощущал, что на этих ночных просторах рассыпаны остатки воинства более коренного, глубинного, не воспринимающего благочестивых указов и праведных заявлений, связанного воедино не более чем общими низменными потребностями…
  
  Я …
  
  Звериное нетерпение.
  
  Он съежился в овражке и немного поплакал, ощущая тошноту от воспоминаний и запаха человеческих испражнений.
  
  Я брошен и одинок.
  
  Вера лежит в основе всего, и истиной этой Пройас скорее жил, чем промерял её глубины. В ней основа бытия человека, предмет слишком многотрудный, чтобы не ломать его и не делить на части под разными именами: «любовь» как союз разлученных душ, «логика» как союз несогласованных претензий, «истина» как союз желания и обстоятельств…
  
  «Желания», когда оно тянется и ищет.
  
  Все, что я знал…
  
  Он привалился спиной к каменистой почве, в крохотном уголке, в одиночестве, в темноте, хрипя, сокрушенный горем, терзаемый страхом и памятью.
  
  Ложь.
  
  С восходом, подумал он, налетят мухи.
  
  Энатпанейская часть лагеря представляла собой людный хаос, рассыпавшийся по ложбинам и пригоркам, выделяющийся разве что смесью грубых и прочных галеотских шатров с павильонами настоящих энатпанейцев, разбросанными кхиргви в беспорядке. Он нашел шатер Саубона раньше, чем понял, что ищет его. Красные львы, разбросанные по парусиновым стенкам, казались черными в бездушном свете Гвоздя Небес. Отблеск золотого света на пологе входа ободрил экзальт-генерала, хотя ему еще надлежало понять, что именно привело его к этому шатру.
  
  Учитывая общую нехватку топлива, жечь костры после обеденной стражи было запрещено. Тем не менее, трое людей, рыцарей Льва Пустыни, если судить по грязным сюрко, склонялись к небольшому костерку, разложенному в нескольких шагах от входа в шатер, прямо как мальчишки, капающие воском на муравьев. Пройас немедленно узнал в этой троице капитанов Саубона: его меченосца, Типиля Мепиро, крохотного амотийца, известного своей чрезвычайной удачливостью в поединках; его могучего щитоносца, куригалдера Устера Скрола, тощего заику, прозванного Бардом за прорезающееся на поле брани красноречие; и его же прославленного копьеносца, Турхига Богуяра, рыжеволосого воителя холька, самым очевидным образом происходящего никак не меньше чем от самого Эрьелка Разорителя.
  
  Нечто в их поведении — косые взгляды, согнутые спины — встревожило Пройаса.
  
  — Что здесь происходит?
  
  Даже реакция их на его вопрос была подозрительной, — то, как они переглянулись, словно бы за пределами их небольшого кружка не могло существовать никакой другой власти.
  
  Голова шранка поблескивала на коленях огромного воина-холька.
  
  — Я спросил, — с внезапным остервенением проговорил Пройас, — что здесь происходит?
  
  Все трое повернулись к нему словно на каком-то шарнире. Закон требовал, чтобы капитаны пали «на лице свое»; однако они вперили в него дышащие убийством взгляды. Богуяр прикрыл тряпкой свой неаппетитный трофей. Рыцари Льва Пустыни были известны отсутствием хороших манер: некоторые называли их «бандитами Саубона». Если все уверовавшие короли строили свои дворы из камней, рожденных в благородной касте, Саубон, так и не простивший Шлюху за то, что она сделала его седьмым сыном старого ублюдка Эрьеата, был вынужден копать в канаве.
  
  — Закон ждет вашего отв…
  
  Из-за полога палатки прогудел могучий и знакомый голос, принадлежащий самому Льву Пустыни.
  
  — Пройас? Что ты делаешь здесь?
  
  Саубон появился из-за полога, седеющие волосы примяты шлемом, голый торс, нижняя часть тела в исподнем.
  
  — Я пришел совещаться с тобою, брат мой, — проговорил Пройас, едва взглянув на Саубона. — Однако эти псы…
  
  — Ответят передо мной, — отрезал Саубон, подцепляя длинной рукой полог своего шатра. — Каждый из нас идёт по жизни собственным путем.
  
  — И они предпочли избрать путь кнута, — ровным тоном проговорил Пройас, глядя на Саубона в жесткой, присущей Новой Империи манере. Не допускающей исключений. Во всяком случае привычка командовать еще не оставила его.
  
  Уверовавший король Карасканда пробормотал какое-то галеотское ругательство. Мепиро, Скраул и Богуяр наблюдали за происходящим как обнаглевшие сыновья слишком заботливого и беспринципного папаши. Однако в своей заносчивости — или точнее в нежелании скрыть её — они переступили грань допустимого, и этого уже было довольно. Хмурое выражение на лице Саубона приобрело несколько отстраненный облик. Они преувеличили собственные возможности, и Пройас с известным удовлетворением отметил, как скисли все три физиономии.
  
  Забыв о прикрытой тряпочкой голове, трое оруженосцев уткнулись лбами в плотно утрамбованную землю. Костерок их заморгал, якобы из-за отсутствия внимания — затрещал…
  
  Пройас впервые удивился тому, как хорошо видит теперь в темноте.
  
  Откуда явилась подобная способность?
  
  — Входи, — позвал его Саубон, приглашая к откинутому пологу. — С Законом они познакомятся завтра. Уверяю тебя в этом, брат.
  
  В отношениях с подчиненными благородные кетьянцы держались более отстраненно и поверхностно по сравнению с равными им по рангу норсираями. Вассалы, обретшие видимость в результате какого-нибудь правонарушении, становились невидимыми сразу по получении наказания. И никаких просьб, никаких проявления покаяния или доказательств невиновности. И если дело не имело общественного или церемониального значения, никакого злорадства, никаких издевательских заявлений …
  
  Тем не менее, Пройас остановился над распростершимися на земле рыцарями, сразу смутившийся и дрожащий от ярости.
  
  Саубон хмуро взирал на его нерешительность, однако ничего не сказал.
  
  Взволнованный и недовольный собой, Пройас миновал собрата, и оказался в ярко-освещенном светильниками шатре, полностью лишившись той уверенности, которой обладал всего за несколько мгновений до этого. Бледный свет карабкался вверх по полотнищам парусины, запятнанным жизнью и изношенным непогодой настолько, что теперь они напоминали карты, с которых стерли названия, а потом постирали. Нечто похожее на Зеум нависало над светильником, оставленным возле простой постели. Нильнамеш висел, пронзенный центральным столбом. Полом служила мертвая утоптанная земля… в золотистом сумраке обитали только самые необходимы вещи. Застоявшийся воздух пах потом, бараниной, и гнилым сеном. Под двумя висячими светильниками кротко замер светловолосый юноша, не бородатый и не безбородый.
  
  Пройдя мимо Пройаса, Саубон рявкнул. — Уйди! — и юноша немедленно ретировался. Коротко простонав воинственный галеот, тяжело опустился на ложе, бросил беглый взгляд на Пройаса, опустил лицо к широкому тазу, стоявшему между его ног, и плеснул воды себе на щеки и лоб.
  
  — Значит, ты снова был у него, — проговорил он моргая, — это заметно.
  
  Пройас стоял, не произнося ни слова, не зная, почему он пришел в этот шатер.
  
  Саубон хмуро посмотрел на гостя. Рассеянным движением взял лежащую рядом тряпку и принялся растирать грудь и бороду. А потом кивнул в сторону блюда с серым мясом, стоявшего на походном столике справа от Пройаса.
  
  — Т-ты… — запинаясь проговорил Уверовавший король Конрии, — т-ты говорил мне, что он сказал тебе правду.
  
  Внимательный взгляд. — Ну да.
  
  — Значит, он сказал тебе, что не является… э …
  
  Саубон провел полотенцем по лицу.
  
  — Он сказал мне, что является каким-то там дунианином…
  
  — И что всё это было результатом огромного… расчета.
  
  Подведенные мешками глаза взирали вперед.
  
  — Ну да. Тысячекратная мысль.
  
  Похоже было, что фонари должны вот-вот погаснуть по причине отсутствия воздуха.
  
  — Значит ты знал! — вскричал Пройас. — Но как? Как ты можешь в таком случае оставаться настолько…
  
  — Спокойным? — Подсказал Саубон, бросая тряпку на землю. Подперев локти коленями, он внимательно разглядывал Пройаса. — Я не из породы верующих, к которой принадлежишь ты, Пройас. Я не испытываю желания обязательно докапываться до корней.
  
  Оба натужно дышали.
  
  — Даже для того, чтобы спасти мир?
  
  Усмешка попыталась погнать мрачное выражение с лица Саубона.
  
  — Разве мы не заняты именно этим?
  
  Пройас подавил внезапно нахлынувшее желание заорать. Что происходит?
  
  Что в самом деле происходит?
  
  — Чт-что он делает? — Вскричал он, вздрогнув оттого, что услышал в своем голосе немужественную нотку, и попутно обнаружив, что ударяется в мятеж и измену потоком уже более окатанных и белых слов. — Я-я до-должен… Я должен знать, что именно он делает!
  
  Долгий, непроницаемый взгляд.
  
  — Что он творит? — уже едва ли не взвизгнул Пройас.
  
  Саубон повел плечами, откинулся назад.
  
  — Я думаю, что он испытывает нас… готовит к чему-то…
  
  — Так значит он — Пророк!
  
  При всем уме и своего рода варварской нескромности, всегда характеризовавших Коифуса Саубона, ему было присуще стремление доминировать над равными себе. Он позволял себе ухмыляться даже в присутствии своего Святого Аспект-императора. Однако теперь первая искра неподдельной тревоги затуманила его взгляд.
  
  — Ты жил в его тени не меньше меня… — Короткий смешок должен был изобразить уверенность. — Чем еще он может быть?
  
  Дунианином.
  
  — Да… — отозвался Пройас, ощущая, как одолевает его дурнота. — Чем еще он может быть?
  
  Таковы некоторые люди. Они будут смеяться, будут отвергать просьбу, которую слышат в чужом голосе, чтобы лучше спрятать собственную нищету. Им необходимо время, чтобы отложить эфемерное оружия и панцирь двора. Два десятка лет обитали они с Саубоном в свете откровения Келлхуса Анасуримбора. Двадцать лет они исполняли его приказания с бездумным повиновением, предавая мечу немыслимое количество ортодоксов, воспламеняя плотские вместилища обитателей Трех морей. Вместе они творили всё это, Правая и Левая рука Святого Аспект-Императора. Оставив жен и детей. Нарушая все былые Законы. И все это время их смущало только трагическое безрассудство убитых ими. Как? Как могут люди отводить свой взгляд, когда свет Господень настолько очевиден?
  
  Да они вляпались в это дело совместно. И даже гордый и порывистый Коифус Саубон не может отрицать этого.
  
  — Я понимаю это так, — неторопливо обдумывая слова проговорил король галеотов и экзальт-генерал, — он готовит нас к какому-то кризису… Кризису веры.
  
  Святотатственно и даже богохульно приписывать … тактические соображения своему Господину и Пророку. И тем не менее это казалось разумнее, трезвее — чем заледеневший поток его собственных мыслей.
  
  — Почему ты так говоришь?
  
  Саубон поднялся на ноги и рассеянным движением провел пальцам по голове.
  
  — Потому что мы — живое писание, для начала… A писание, если ты не заметил этого, основывается на горестях и несчастьях… — Снова догадка, снова проникновение в суть того, что означают слова, для чего они предназначены. — И еще потому что он сам говорит это. Он редко говорит что-либо, не сославшись на Кельмомаса и участь древнего аналога Великой Ордалии… Да… что-то грядет… Что-то такое, о чем знает только он сам.
  
  Пройас не смея дохнуть, глядел на него. Казалось, что он не может шевельнуться, не разбередив память о собственных синяках.
  
  — Но…
  
  — И после всего этого времени, ты все еще не до конца понимаешь его, так?
  
  — А ты понимаешь?
  
  Саубон взмахнул рукой, как это делают раздраженные вопросами галеоты.
  
  — Ты считаешь меня упрямым. Наемником. Не ровней тебе. Я знаю это — и он тоже знает! Но я не обижаюсь, потому что считаю тебя упрямым и нестерпимо благочестивым. И мы постоянно соперничаем между собой, каждый тянет веревку совета в свою сторону…
  
  — И что же?
  
  — А то, что это театр! — воскликнул Саубон, широко разводя в сторону перебинтованные руки. — Разве ты сам не видишь? Все мы здесь марионетки! Все до единого! Пророк он там или нет, но наш Святой Аспект-Император должен управлять тем, что видят люди … Каждый из нас исполняет свою роль, Пройас, и никто не вправе выбирать, какую именно.
  
  — Что ты говоришь?
  
  — Что наши роли еще следует написать. Быть может тебе суждено быть дураком… или предателем… или страдальцем-скептиком… — тусклый взгляд, полный веселья и слезливого пренебрежения. — Ведомо это только ему!
  
  Пройас мог только смотреть на него.
  
  Саубон ухмыльнулся.
  
  — Быть может, ты сумеешь перенести грядущую катастрофу только будучи слабым.
  
  Пройас поежился — по материальной сущности его ходили волны — как в полной воды сковороде. Он шумно дышал, сотрясаемый бурей чувств. Огоньки светильников кололи глаза. Слезы струились по его щекам. Он бросил сердитый взгляд на Саубона, понимая, что того донельзя смущает его внешний вид.
  
  — Итак… — начал он, но тут же осекся, ибо голос его дрогнул. — Итак, какова же в этом твоя роль?
  
  Саубон внимательно смотрел на него. В первый и последний раз в своей жизни Пройас мог видеть на его лице жалость. Взгляд голубых глаз Саубона, сделавшихся еще более свирепыми из-за окружающих их морщин и седеющих бровей, переместился к пальцам собственных ног, словно бы вцепившимся в землю. — Та же, что у тебя, надо думать.
  
  Пройас уставился на собственный пояс.
  
  — Почему ты так считаешь?
  
  Саубон пожал плечами.
  
  — Потому что он говорит нам одно и то же.
  
  Слова эти пронзили его стыдом… каждое дыхание и движение пронзали стыдом Уверовавшего короля Конрии.
  
  Некоторые секреты слишком громадны, чтобы их можно было нести. Надо расчистить под них пространство.
  
  — А он …
  
  Безумие. Этого не может быть…
  
  Саубон нахмурился.
  
  — Что он… — Отрывистый хохоток. — случалось ли ему поиметь меня?
  
  Весь воздух вокруг… высосан и непригоден для дыхания.
  
  Взгляд, только что встревоженный и недоверчивый, сделался совершенно ошеломленным. Уверовавший король Галеота закатился в припадке кашля. Вода полилась из его носа.
  
  — Нет… — выдохнул он.
  
  Пройас только что полагал, что смотрит на своего двойника, но когда Саубон шевельнулся, шагнул к порогу, заложив руки за голову, обнаружил, что смотрит на то место, которое тот занимал.
  
  — Он говорит, что он безумен, Саубон.
  
  — Он-он так тебе и сказал?
  
  Вечное соперничество, каким бы оно ни было, внезапно оказалось самой прочной из связей, соединявших обоих полководцев. Во мановение ока они сделались братьями, попавшими в край неведомый и опасный. И Пройасу вдруг подумалось, что возможно именно этого и добивался их Господин и Пророк: чтобы они, наконец, забыли о своих мелочных раздорах.
  
  — Так значит он оттрахал тебя? — Вскричал Саубон.
  
  Попользоваться мужчиной как женщиной — считается преступлением среди галеотов. Это позор, не знающий себе равных. И окруженный со всех сторон визгливыми ужасами, Пройас понял, что навек запятнал себя в глазах Коифуса Саубона, тем что в известной мере сделался женоподобным. Слабым. Ненадежным в делах мужества и войны …
  
  Странное безумие опутало черты Саубона клубком, в котором переплелись безрассудство и ярость.
  
  — Ты лжешь! — Взорвался он. — Он приказал тебе сказать это!
  
  Пройас невозмутимо выдержал его взгляд и заметил много больше, чем рассыпавшаяся перед его хладнокровием ярость его собеседника. A заодно понял, что если претерпеть насильственные объятия их Аспект-Императора выпало на его долю, то самому страшному испытанию все же подвергается Саубон…
  
  Тот из них двоих, кто в наибольшей степени ополчился против ханжества его души.
  
  Статный норсирай расхаживал, напрягая каждое сухожилие в своем теле, тысячи жилок бугрили его белую кожу. Он огляделся по сторонам, хмурясь как отпетый пьяница или седой старик, обнаруживший какой-то непорядок.
  
  — Это все Мясо, — коротко взрыднул он. И без какого-то предварения метнулся к блюду и отшвырнул его к темной стенке. — Это проклятое Мясо!
  
  Внезапный его поступок удивил обоих.
  
  — Чем больше ты его ешь… — проговорил Саубон, разглядывая стиснутые кулаки. — Чем больше ешь… тем больше хочешь.
  
  В признании есть собственный покой, своя сила. Лишь невежество столь же неподвижно как покорность. Пройас полагал, что сия сила принадлежит ему, особенно с учетом предшествовавших волнений и слабости. Однако охватившее его горе мешало заговорить, и читавшееся на лице отчаяние перехватило его горло.
  
  — Саубон … что происходит?
  
  Бессловесный ужас. Одна из лампад погасла; свет дрогнул на континентах и архипелагах, сложившихся из пятен на холщовых стенах.
  
  — Никому не рассказывай об этом, — Приказал Коифус Саубон.
  
  — Неужели ты думаешь, что я этого не понимаю! — Внезапно вспыхнул Пройас. — Я спрашиваю тебя о том, что нам теперь делать?
  
  Саубон кивнул, буйство в соединении с мудростью наполняло его взгляд, казалось по очереди одолевая друг друга, не позволяя главенствовать ни той, ни другой стороне — словно два зверя, катающихся клубком в поисках какого ни на есть равновесия.
  
  — То, что мы всегда делали.
  
  — Но ведь он приказывает нам … не верить!
  
  И это было самым невероятным и… непростительным из всего происходящего.
  
  — Это испытание — Молвил Саубон. — Проверка… Иначе не может быть!
  
  — Испытание? Проверка?
  
  Взгляд слишком полный мольбы для того, чтобы стать убедительным.
  
  — Чтобы поверить, будем ли мы как и прежде действовать, когда… — сделав паузу Саубон продолжил, — когда перестанем верить…
  
  Оба дружно выдохнули.
  
  — Но…
  
  Они оба чувствовали это, искушение мясом, злую и коварную пружину, пронизывающую каждую их мысль и каждый вздох. Мясо. МЯСО.
  
  Дааа.
  
  — Подумай сам, брат… — проговорил Саубон. — Что ещё это может быть?
  
  У них не оставалось другого выхода кроме веры. Вера неизбежна… и еще более неизбежна в совершении любого большого греха.
  
  — Мы уже так близко… — Пробормотал Пройас.
  
  Меняется только предмет веры… то самое во что.
  
  — Налегай на весло, брат, — посоветовал Саубон голосом, в котором ужас смешивался со свирепостью. — Голготтерат рассудит.
  
  Будь то Бог… Человек.
  
  — Да… — вздрогнул Пройас. — Голготтерат.
  
  Или ничто.
  ГЛАВА ПЯТАЯ Ишуаль
  
   Отец, который не лжет, — не отец.
  
   — Конрийская пословица
  
   Выбирая между истиной, стремящейся к неопределенности, и ложью, желающей стать истиной, люди ученые, как и короли, предпочитают последнюю. Лишь безумцы и чародеи рискуют обращаться к Истине.
  
   — Киррическая (или «Четвертая») Экономия, ОЛЕКАРОС
  
  Ранняя Осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Горы Демуа
  
  — Нау-Кайюти… — проскрипел один из уродцев.
  
  — Нау-Кайюти … — проскрежетал второй, раскачиваясь как червь.
  
  — Какой ссюрпризсс…
  
  Ахкеймион встал на колени, закашлялся. Железные обручи на шее, запястьях, лодыжках. Вокруг тесный кружок темных, загадочных силуэтов. А за ним, мир, играющий золотом и тенями. Тошнотворное дуновение лизнуло его обнаженную спину, стиснуло в комок внутренности, едва не вывернуло наизнанку.
  
  Его замутило в чужом теле, он поперхнулся жгучей блевотиной. Воспоминания о схватке в темноте ещё туманили его глаза, когти цепляли конечности, крылья терзали жесткий воздух, опустошенный ландшафт уходил к горизонту.
  
  — Какой-какой ссюрпризсс…
  
  — Ни-хи-хиии…
  
  Вернулись другие воспоминания, словно бы лёд оттаивал вокруг его сердца и легких. Его жена Иэва в полном самозабвении выжимающая соки из его тела. Инхорой Ауранг, выхватывающий его из саркофага и возносящий в небеса. Золотые башни, возвышающиеся над сложенными из тяжелого камня бастионами, по фасам которых вьется бесконечная и бесконечно чуждая филигрань…
  
  Голготтерат, понял Великий Князь. Он находится в Мин-Уройкас, жутком Ковчеге Небесном…
  
  И это значило, что он хуже, чем мертв.
  
  — От отца..! — Воскликнул он, бессмысленно озираясь. — От отца за моё возвращение вы ничего не получите!
  
  — Возвращение… — заклохтал один из уродцев.
  
  — Возвращения нет… — добавил другой.
  
  — И спасения тоже…
  
  Чародей повел по сторонам диким взглядом. Его обступали десятеро старцев, лица их туго обтягивала кожа, на него смотрели тусклые бельма глаз. Они качали головами — лысыми, поросшими клочками белых как снег волос — словно явившись из какого-то длинного, полного кошмаров сна. Один из них успел прокусить собственную губу, по подбородку стекала кровь.
  
  Сперва ему показалось, что они просто сидят вокруг него — но уже скоро понял, что у них нет конечностей, что они, будучи подобиями каких-то личинок, привязаны к своего рода каменным колыбелям. И еще он осознал, что все десятеро являются не столько людьми, сколько колесиками в каком-то устройстве, тайном и отвратительном.
  
  Также великий князь, уразумев где он оказался и кого видит, немедленно понял и то, кто, и как именно, предал его.
  
  — Моя жена, — простонал он, впервые взвешивая тяжесть собственных цепей. — Иэва!
  
  — Совершила… — прочирикали уста одного из старцев.
  
  — Такие преступления…
  
  — За какую цену вы купили её?… — прокашлялся он. — Говорите!
  
  — Ей лишь бы… — булькнул окровавленный.
  
  — Спасти свою душу…
  
  Смешок, жидкий и призрачный, обежал по кругу уродцев, начинавших хихикать и умолкавших один за другим, словно бы повинуясь удару кнута.
  
  Великий князь посмотрел им за спины, в сторону стен под золоченными балками. Неяркий свет ложился на далекие сооружения, поверхности которых светились в полумраке всеми своими бесконечными деталями, втиснутыми в несказуемые формы. Внезапное осознание размеров и расстояний вдруг озарило его…
  
  Невероятные, разверзшиеся пространства.
  
  Неожиданное головокружение заставило его припасть на правый локоть. Они плывут, понял он. Древние старцы, безрукие и безногие, были расставлены на какой-то платформе — сделанной из того же неземного металла, что и Ковчег. Из соггоманта, мерзкого и неподдающегося никакому воздействию. Сквозь прорехи в грязи под собой он видел золотые рельефы, сражающиеся фигуры, злобные, плотоядные и нечеловеческие. И знак — два противопоставленных символа, напоминающих изогнутые, подобно змеям Гиерры, буквы, цепляющиеся за литеру в виде бычьих рогов.
  
  Знак, который смог бы узнать любой из отпрысков Дома Анасуримборов: Щит Силя.[1]
  
  Они плыли вверх по какой-то невероятно огромной шахте, способной вместить в себя весь Храм Королей. Рога, понял Нау-Кайюти…
  
  — Чудо… — проскрипело одно из этих убогих созданий, свет на мгновение вспыхнул и погас в его глазах.
  
  — Разве не так?
  
  Они возносились к месту, что сику именовали Могилой-без-Дна…
  
  — Ииску …
  
  — Они сделали это место…
  
  — Чтобы оно было их…
  
  — Суррогатным миром…
  
  Огромный колодец, расположенный в Воздетом Роге Голготтерата.
  
  — И теперь… теперь…
  
  — Оно принадлежит мне…
  
  Они восходили к злейшей из злейших вершин мира, на которую ступали лишь мертвые и проклятые.
  
  — Сё…
  
  — Твердыня…
  
  — Ссспасения!
  
  Ярость, лихорадочная, самозабвенная, титаническая, овладела членами и голосом старого чародея. Он взвыл, напрягся всем своим телом, всей мощью делавшей его непобедимым на стольких полях сражений.
  
  Но уродцы только пускали слюни и хихикали по очереди, один за другим.
  
  — Нау-Кайюти …
  
  Он подобрал под себя ноги, сел, умерил голос, напрягся, члены его раскраснелись и затрепетали… рванулся всем своим существом…
  
  — Вор…
  
  Железо трещало, но не поддавалось.
  
  — Ты вернулся…
  
  — В дом…
  
  — Что обокрал…
  
  Он осел в смятении на пол, с насмешкой посмотрел на уродцев. Различные лица, сведенные бессилием и немощью к одному. Разные голоса, втиснутые в один единственный голос старостью и вековой ненавистью. Десять убожеств, но одна древняя и злобная душа.
  
  — Проклятье ждет тебя! — Взревел великий князь. — Вечное мучение!
  
  — Твоя гордость…
  
  — Твоя сила…
  
  — Суть ничто, кроме искры для…
  
  — Похоти…
  
  — Моих созданий…
  
  Мысли великого князя промчались сквозь душу старого колдуна.
  
  — Они процветут…
  
  — В твоих горестях…
  
  Они поднимались… поднимались посреди вони и тьмы. Огромная, с золотыми ребрами горловина рога, проплыла мимо и вниз.
  
  — Проклятье! — Возопил Нау-Кайути. — Как долго ты еще сможешь продлевать уловками эту отсрочку, старый нечестивый дурак?
  
  — Твои глаза…
  
  — Вынут…
  
  — Мужское естество…
  
  — Отрежут …
  
  — И я предам тебя…
  
  — Своим детям…
  
  — На потеху и поругание…
  
  И Нау-Кайюти расхохотался, ибо страх был вовсе неведом ему. — Пока свое слово не скажет Преисподняя?
  
  — Ты будешь сокрушен…
  
  — Побит и унижен…
  
  — Раны твои изойдут кровью…
  
  — Черным семенем детей моих…
  
  — Честь твоя будет брошена…
  
  — Пеплом…
  
  — На горние ветры …
  
  — Где Боги соберут её! — Прогудел великий князь. — Те самые Боги, от которых спасаешься ты!
  
  — И ты будешь рыдать…
  
  — Тогда…
  
  Платформа со Знаком Силя возносилась в окружающей тьме, прямо к сверкающему золотом просвету. Прикованный к прочному остову, старый колдун вскричал со всей безумной непокорностью, взревел с не принадлежащей ему силой.
  
  — И когда всё это будет сделано…
  
  — Ты расскажешь мне…
  
  — Где твой проклятый наставник…
  
  — Сокрыл …
  
  — Копье Ца…
  
  
  А потом пришел ослепительный свет, мерцающий и холодный.
  
  Кашель… словно он вдруг поперхнулся слишком студёным воздухом.
  
  Ночь обрушилась сразу, как только они спустились с противоположной стороны ледника, заставив их разбить лагерь чуть пониже померзлых высот. Они устроились на безжизненном карнизе, на камнях которого, на южной стороне, солнце накололо узоры лишайника. А потом уснули, прижавшись друг к другу — в надежде, и ради того, чтобы согреться.
  
  Теперь, протирая глаза, старый колдун увидел, что Мимара, обняв колени, сидит на приподнятом краю карниза и вглядывается вдаль, в сторону разрушенного талисмана Ишуаль. На ней, как и на нем самом, были подопревшие меха, однако, если он предпочел упрятать под шкуры краденный нимилевый панцирь, Мимара натянула золоченый хауберк прямо поверх одежды. Она посмотрела на него с любопытством, не более того. Прямо как мальчишка — при такой то прическе, подумал он.
  
  — Я видел сон… — проговорил он, обнимая себя для тепла руками. — Я видел его.
  
  — Кого?
  
  — Шауриатаса.
  
  Объяснений не требовалось. Шауриатас — таким было оскорбительное прозвище Шеонанры, хитроумного Великого Мастера Мангаэкки, своим гением сумевшего обнаружить последних живых инхороев, и воскресившего их план разрушения мира. Шауриатас. Глава Нечестивого Консульта.
  
  В её глазах промелькнуло удивление. — И как у него идут дела?
  
  Старый колдун заставил себя нахмуриться, а потом расхохотался.
  
  — Не сказал бы, что он в своем уме.
  
  В освещенной утренним солнцем дали долина громоздилась и рушилась, овраги и рытвины соединялись друг с другом под немыслимыми углами, откосы щетинились елями, подпирая обрывы, вонзавшиеся в облака.
  
  Ишуаль вырастала перед ними на невысоких складках местности, башни и стены её повержены… оправа, из которой вырвали самоцветный камень.
  
  Ишуаль… Древняя твердыня Верховных королей Куниюрии, на целую эпоху сокрытая от людей.
  
  Когда вчера они с Мимарой пересекали ледник, он не знал, чего ожидать. Он имел какое-то представление о времени, o той безумной и невидимой кожуре, которой прошлое окружило настоящее. Когда жизнь была монотонной и безопасной, когда то, что случалось и случилось, образовало нечто вроде жижи, и парадоксы времени казались всего лишь прихотью. Но с тех пор как жизнь вновь сделалась весомой… настоящее ни когда ещё не казалось более абсурдным, более ненадежным, чем сейчас. Надо было есть, есть как всегда, любить, надеяться и ненавидеть также как и прежде — но это казалось невозможным.
  
  На двадцать лет он затворился внутри своих Снов, отмечая, как неторопливо копится груз ночных вариаций и перестановок. Единственным календарем ему служило взросление детей его рабыни. Прежние горести, конечно же, испарились, но всё же, каждый день казался тем днем, когда он проклял Анасуримбора Келлхуса, и с окровавленными ступнями начал свой путь в изгнание — так мало случилось с той поры.
  
  Затем была Мимара, с давно забытой мукой и новостями о Великой Ордалии…
  
  Затем были шкуродёры со своим злобным и кровожадным капитаном…
  
  Затем Кил-Ауджас и первый шранк, загнавший их в преддверия Ада…
  
  Затем безумие Великой Косми и долгий, напоённый подлинным помешательством, путь через равнины Истыули…
  
  Затем библиотека Сауглиша и Отец Драконов…
  
  Затем Ниль'гиккас, смерть последнего короля нелюдей…
  
  И теперь он сопел и пыхтел, поднимаясь к вершине ледника в гибельной тени всего произошедшего, не зная, что думать, слишком отупев и перегорев, чтобы возликовать. Пока ещё сам мир лежал горой меж ними, и подъем заставлял трепетать члены и сердце его…
  
  И вот перед ним Ишуаль, итог отданных труду лет и множества жизней; Ишуаль, место рождения Святого Аспект-Императора…
  
  Разрушенная до основания.
  
  Какое-то мгновение он просто пытался проморгаться: слишком холоден воздух, а глаза его слишком стары. Слишком ярко сияет солнце, слишком ослепительно искрятся ледяные вершины. Но как он ни щурился, ничего разглядеть не мог…
  
  А потом он ощутил как маленькие и теплые ладошки Мимары сомкнулись на его ладонях. Она остановилась перед ним, заглянула ему в глаза.
  
  — Для слез совсем нет причин, — сказала она.
  
  Причины были.
  
  И их было более чем достаточно.
  
  Забыв о смехе, он смотрел на разрушенную крепость, взгляд его перескакивал с детали на деталь. Огромные блоки, опаленные и побитые, рассыпались по всем склонам вокруг крепости. Груды обломков…
  
  Рассветная тишина грохотала в его ушах. Он глотнул, ощутив пронзившую горло пустоту. Вот как… думал он, но что при этом имел в виду — труд, страдание или жертву, сказать не мог.
  
  Отчаяние, явившись, рухнуло на него, забурлило в его чреве. Он отвернулся, попытавшись покорить глаза собственной воле. И обругал себя — Дурак! — встревоженный тем, что преодолел свои прежние слабости для того лишь, чтобы сдаться старческим немощам. Как можно позволить себе оступиться в подобное время?
  
  — Я знаю, — прохрипел он, надеясь взять себя в руки рассказом о своем Сне.
  
  — Что ты знаешь?
  
  — Как Шауриатас выживал все эти годы. Как ему удалось избежать Смерти…
  
  И Проклятия.
  
  Он объяснил, что чародей Консульта был ветхим и дряхлым ещё в дни Ранней Древности, и Сесватха, вместе со Школой Сохонк, считали его едва ли не жуткой легендой. Он описал гнилую, источенную ненавистью душу, вечно ниспадавшую в ад, вечно не попускаемую в пекло древними и таинственными чарами, удерживаемую мешковиной душ иных, слишком близких к смерти, слишком лишенных одухотворяющей страсти, чтобы суметь воспротивиться яростной хватке.
  
  Яма, скрученная в кольцо, — так точнее всего можно описать Сохраняющие Образы…
  
  — Но ведь уловление душ является издревле известным искусством? — Возразила она.
  
  — Является… — согласился Ахкеймион, вспомнив о прежде принадлежавшей ему куколке Вати, которой он воспользовался для того, чтобы спастись от Багряных Шпилей, когда все вокруг, включая Эсменет, считали его мертвым. Тогда ему не хотелось даже думать о подменыше, уловленном внутри этого предмета. Страдал ли он? И не следует ли причислить этот поступок к скопищу его многочисленных грехов?
  
  Или это еще одно пятно, сродни тем, что Мимара узрела в его душе Оком Судии?
  
  — Однако души чрезвычайно сложно устроены, — продолжил он. — Они намного сложнее тех примитивных заклинаний, которыми их пытаются уловить. Особенности личности всегда отсекаются. Память. Способности. Характер. Все они иду в яму… Подменыши сохраняют лишь самые основные потребности.
  
  Что и делает их такими полезными рабами.
  
  — То есть позволить, чтобы душу твою уловили… — попыталась продолжить она, нахмурясь.
  
  — Означает оказаться дважды проклятым… — произнес он неспешно, подчиняясь странной нерешительности. Немногие понимали всю чудовищность чародейства лучше него… — когда твои устремления порабощаются в Мире, а мысли терзаемы на Той Стороне.
  
  Это, похоже, смутило её. Она повернулась к раскинувшейся перед ними панораме, по лбу её побежали морщины. Он последовал за её взглядом, и снова сердце его упало при виде растрескавшихся фундаментов Ишуаль, торчащих из черного ковра сосен и елей.
  
  — И что это значит? — Спросила она, повернувшись спиной к ветру.
  
  — Сон?
  
  — Нет. — Она посмотрела на него через плечо. — Время, когда он явился.
  
  Теперь настало его время молчать.
  
  Он вспомнил о кирри, как случалось всегда, когда приходил в волнение. Недоверчивая часть его существа роптала, не зная, почему Мимара должна нести кисет с пеплом короля нелюдей, хотя это он возглавляет их жалкую шайку — этот тяжкий Поход. Однако, словно опять попавший под дождь старый пес, он стряхнул с себя эти вздорные мысли. За месяцы употребления наркотического пепла, он научился понимать шепоток зелья, во всяком случае, отличать навеянные им мысли от своих собственных.
  
  Мимара была права. Увидеть такую мысль во сне именно теперь…
  
  К чему бы это?
  
  Чтобы пережить этот Сон прямо сегодня, он должен был, наконец, ступить ногой на камни Ишуаль. Не только увидеть Шауритаса, но узнать подлинную участь Нау-Кайюти — или хотя бы часть её. И что означает это знание… знание истины о смерти одного великого Анасуримбора, перед открытием правды о рождении другого, еще более великого носителя этого имени?
  
  Что происходит?
  
  Он сел и неподвижно застыл, своим дыханием ощущая схождение вещей…
  
  Начал, сворачивающихся к концу.
  
  Того, что пришло позже, к тому, что пришло раньше.
  
  — Пойдем, — позвала его Мимара, поднимаясь на ноги, и отрясая грязь со своих поношенных штанов. Серпик её живота засиял под случайным лучиком солнца… Старый чародей на мгновение задохнулся.
  
  Стая гусей уголком полетела над головой, направляясь на юг.
  
  — Мы должны узнать, что говорят кости, — проговорила она с усталостью и решимостью исстрадавшейся матери.
  
  
  Они спускаются по остаткам древней морены, пролезая между валунами, которые случай нагромоздил в нисходящие баррикады. Мимара следует за старым колдуном, не упуская возможности прощупать старую твердыню взглядом через очередную открывшуюся между деревьями прореху. Ишуаль была воздвигнута на невысоком отроге, уходящем на юго-запад, что заставило их спуститься на самое дно долины, прежде чем возобновить подъем. Время от времени она замечает между черными кронами обезглавленные башни и обрубленные сверху стены. Расшатанный камень кажется древним, обветренным, выбеленным несчетными веками воздействия стихий. Зловещее безмолвие пропитывает окружающий лес.
  
  — Что мы теперь будем делать? — Спрашивает она с легким недоумением. Кирри делает произносимые ею слова лишь на малую йоту отстающими от мысли. Она снова и снова обнаруживает, что произносит все более необдуманные фразы.
  
  — То, что уже делаем! — Режет слова старый колдун, даже не посмотрев на нее.
  
  Все в порядке, малышка…
  
  Она понимает его разочарование. Для него найденная в разрушенной библиотеке карта послужила неопровержимым знаком, божественным указанием на то, что труды его не были напрасны. Однако, когда он, наконец, поднялся на гребень ледника, когда бросил взгляд на ту сторону долины, и узрел разрушенным то место, в которое двадцать лет стремился в своих Снах, новообретенная уверенность отлетела, унесенная порывом горного ветра.
  
  Папе приснился страшный сон.
  
  Друзу Ахкеймиону было ведомо коварство судьбы — и куда, глубже, чем ей. Быть может, их заманили сюда, чтобы сломить — наказать за тщеславие или просто так, ни за что. Священные саги полны преданий, рассказывающих о коварстве богов. «Шлюха, — однажды прочла она у Касидаса, — со славой пронесет тебя через войны и голод, для того лишь, чтобы утопить в канаве за недомыслие». — Она помнила, как улыбалась, читая этот отрывок, радуясь ниспровержению знатных и могучих, словно бы наказание, выпавшее на долю высоких было одновременно отмщением за слабых.
  
  Что если дуниане вымерли? Что если они с Аккой прошли весь этот путь, загнали насмерть всех этих людей, этих шкуродёров, и всё это ни за что?
  
  Мысль эта едва не заставляет её расхохотаться, не по бессердечию, но от утомления. Труд, суровый и безжалостный зачастую преобразует надежду в кольцо, что замыкается само на себя и само себя пожирает. Сражайся подольше с опасностями, знала она, и всегда усмотришь как спастись.
  
  Они приближаются к руинам, и безмолвие как будто обретает всё большую силу. Звон сочится в её уши. Повинуясь какому-то рефлексу, они теснее сближаются, и в результате то и дело натыкаются и задевают друг друга. Они начинают вымерять шаг, вытягиваясь и ныряя, то ли, чтобы уклониться от сухой ветви, то ли чтобы укрыться от чужого взгляда. Они идут крадучись, словно приближаются к вражьему стану, шаги их неслышны, лишь иногда глухо треснет сучок под ковром сосновых игл. Они вглядываются в сумрак между ветвей.
  
  После преодоленных утесов, ледников и гор, пологие склоны и впадины возле крепости должны были показаться им пустяковыми. Однако они возвышаются, вздымаются под углами, которые могут воспринять только их души. Прищурясь, в неглубокой лощине она видит мертвый камень, озаренный солнечными лучами… ветерок, которого она не ощущает, ерошит травы и молодые деревца. Кажется, что они поднимаются на могильный курган.
  
  Она думает о кирри, о щепотке, несущей горькое блаженство, и рот её наполняется влагой.
  
  Они подходят к грудам щебня, укутывающим основания. Сумрак поросшего лесом склона уступает место сверканию горных вершин… их блеск ослепляет.
  
  И они ощущают ветер, стоя на развалинах, смотрят, и не верят собственным глазам.
  
  
  Ишуаль… дыхание в её груди замирает.
  
  Ишуаль… пустое имя, произнесенное на той стороне мира.
  
  Ишуаль … Здесь. Сейчас. Перед её глазами. У её ног.
  
  Место рождения Аспект-Императора …
  
  Обиталище дуниан.
  
  Она поворачивается к старому колдуну и видит Друза Ахкеймиона, посвященного наставника, горестного изгнанника, одетого в гнилые меха, одичавшего, покрытого грязью бесконечного бегства. Солнце играет на чешуйках принадлежавшего Ниль'гиккасу нимилевого хауберка. Лучики света рассыпаются искрами на его влажных щеках.
  
  Страх пронзает её грудь, настолько он слаб и несчастен.
  
  Он — пророк прошлого. Мимара теперь знает это — знает и страшится.
  
  Когда она поняла это много месяцев назад — немыслимых месяцев — то говорила с неискренностью человека, стремящегося умиротворить. Чтобы, повинуясь необъяснимому, общему для всех людей инстинкту, поддержать мятущуюся душу тщеславным видением того, что может быть. Она говорила в спешке, преследуя своекорыстные цели, и всё же, сказала правду. Сны призвали Ахкеймиона в Ишуаль. Сны послали его в Сауглиш за средствами, нужными чтобы найти крепость. Сновидения прошлого, но не видения будущего…
  
  Ибо старый колдун не просто ничего не знал о будущем, но боялся его.
  
  Когда она позволяла себе заново вспоминать их многострадальное путешествие, оказывалось, что оно запечатлелось в двух разновидностях памяти: одной плотской, сердцем и членами отдававшей её миру, и другой, бестелесной, где всё происходило не с отчаяния, не от героического усилия, но по необходимости. Её удивляло, что один и тот же поход мог восприниматься столь противоречивым образом. И, с некоторым разочарованием, она отмечала, что среди двух вариантов, опыт борьбы и побед выглядит более лживым.
  
  Судьба владела ею — владела ими. Анагке, Шлюха, будет её повитухой…
  
  Эта мысль заставляет её разрыдаться.
  
  Вне зависимости от того, какими бы отчаянными, хитроумными или целенаправленными не были её усилия, вне зависимости от того, насколько самостоятельными кажутся её действия, она следует по пути, проложенному для неё при сотворении Мира… Этого нельзя отрицать.
  
  Скорее ты поднимешься туда, где нечем дышать, чем избегнешь предначертаний Судьбы.
  
  И с пониманием этого приходит особая разновидность меланхолии, отрешенность, с которой ей ранее уже приходилось сталкиваться, готовность отдаться, смущающая её воспоминаниями о борделе. Всё вокруг, колючка в глубине её легких, жвалы гор, преграждавшие путь, даже сам характер света, дышит немым прикосновением вечности. Она будет бороться. Она будет шипеть, напрягаться, сражаться… понимая, что все это — ничто иное как угодливая иллюзия. Она сама бросится во чрево своей собственной неизбежности.
  
  Что же ещё?
  
  Сражайся, малыш, шепчет она чуду, находящемуся в её животе. Борись за меня.
  
  Задыхаясь, не произнося ни слова, они преодолевают разрушенную часть стены. И останавливаются, взволнованные предметами более глубокими, чем скорбь или утомление. Старый волшебник рушится на колени.
  
  Сокрытая обитель уничтожена. Груды щебня — вот всё, что осталось от стен. Повсюду обломки кладки — торчат, расстилаются ковром, словно мусор, выброшенный на берег нахлынувшей волной. Но даже и сейчас, она способна узреть всё сооружение: циклопическую ширину его фундаментов, мастерство отделки полированных стен, их облик, сохранившийся в грудах обломков.
  
  Цитадель. Общий двор. Опочивальни. Даже какая-то рощица.
  
  Битый камень бледен, почти бел, превращая сажу и следы пламени в резкий рельеф. Впадины полны пепла. Поверхности разрисованы углем. Чесотка чародейского прикосновения марает всё вокруг незримыми тонами — красками сразу невозможными и мерзкими.
  
  — Но как? — наконец осмеливается она спросить. — Ты думаешь…
  
  Она осаживает себя, внезапно не желая произносить вслух то, что её смущает. Она не доверяет не столько самому Ахкеймиону, сколько его горю.
  
  Твой отец безрассуден…
  
  Ветер заметает руины, колет пылью щеки.
  
  Старый волшебник поднимается на ноги, делает несколько шагов и скрипит. — Какой я дурак…
  
  Он произносит эти слова слишком часто для того, чтобы им можно было верить. Привыкай.
  
  Ахкеймион ругается и протирает глаза, тянет себя за бороду — скорее в гневе, чем в задумчивости — и кричит. — Он все время на шаг опережал меня! Келлхус! — Он ударяет себя по голове, в неверии трясет бородой. — Он хотел, чтобы я пришел сюда… он хотел, чтобы увидел это!
  
  Она хмурится.
  
  — Ну, подумай, — скрежещет он. — Косотер. Шкуродёры. Он должен был знать, Мимара! Он все время водит меня за нос!
  
  — Акка, не надо. — Говорит она. — Разве это возможно?
  
  И впервые слышит в собственном голосе материнские интонации — скоро ей предстоит стать матерью.
  
  — Мои записки! — Кричит он, охваченный уже рождающимся ужасом. — Моя башня! Он пришел в мою башню! Он прочел мои записки, он узнал, что в своих снах я разыскивал Ишуаль!
  
  Она отворачивается, чтобы не видеть той силы, с которой он жалеет себя, и возобновляет свой путь между грудами щебня. Она рассматривает растения, торчащие из каждой щели этих руин: травы, сухие по времени года, прутья кустарника, даже маленькие, корявые сосенки. Сколько же лет миновало после разгрома. Три? Или больше?
  
  — Ты хочешь сказать, что он побывал здесь? — Обращается она к наблюдающему за ней волшебнику. — И уничтожил место своего рожд…
  
  — Конечно, был! — рявкает он. — Конечно-конечно-конечно! Заметал следы. Возможно для того, чтобы не позволить мне узнать, кто он такой и откуда … Но подумай. Разве мог он править в предельной безопасности, пока существовали дуниане? Он должен был уничтожить Ишуаль, детка. Он должен был разрушить лестницу, которая вознесла его на такую высоту!
  
  Она не стала бы проявлять такую уверенность. Однако, разве она бывает в чем-то уверена.
  
  — Так значит, это дело рук Келлхуса?
  
  Старый колдун скорее ругается, чем отвечает — пользуясь языками, недоступными ей, и оттого звучащими всё более и более зловеще. Он кричит, он начинает размахивать руками и ходить взад и вперед.
  
  Она поворачивается на месте, пытаясь охватить разрушенную крепость единым взглядом…
  
  Во всём, что говорит Акхеймион, угадывается прикосновение истины… так почему же она не согласна с ним?
  
  Она поворачивается к кругу обступивших их гор, пытается понять, как все это выглядит со стороны, на что похож… её отчим, мечущийся по выбеленным небесам, посреди света и ярости. Она едва ли не слышала уже, как его голос сотрясает твердь, призывая братьев своих, дуниан…
  
  И она вновь обращается к сокрушенным фундаментам — к Ишуаль.
  
  Злоба, понимает она. Жестокая ненависть погубила эту крепость.
  
  Старый волшебник умолк за её спиной. Она поворачивается и видит, что он сидит, припав спиной к внушительному каменному блоку, и смотрит в никуда, вцепившись в собственный лоб, терзая пальцами скальп. И каким-то образом понимает: Анасуримбор Келлхус давно перестал быть человеком для Друза Ахкеймиона — или даже демоном, если на то пошло. Он сделался лабиринтом, обманчивым в каждом дыхании, в каждом повороте. Лабиринтом из которого нет спасения.
  
  Но существуют и другие силы. Злые силы.
  
  Она улавливает этот запах… душок гниения. Он доносится из-за доходящего ей до груди участка стены, хотя она понимает, что видит его источник. Стена скрывает его, но она зрит его мерзость, дугой перехлестывающую через край. Странное удивление овладевает ею… как будто бы она обнаружила жуткий шрам на коже очередного любовника.
  
  — Акка… — зовет она ослабевшим голосом.
  
  Старый колдун смотрит на неё в тревоге. Она ждет, что он не обратит на неё внимания, либо же укорит, однако нечто, в её тоне, быть может, останавливает его.
  
  — В чем дело?
  
  — Иди сюда… посмотри…
  
  Он быстро подходит к ней — пожалуй, чересчур быстро. Она так и не смогла привыкнуть к той легкости и проворству, которыми кирри наделяет его старые кости. Все подобные напоминания смущают её… непонятным образом.
  
  Так опрометчиво обходиться с собственным сердцем, малыш.
  
  Они стоят бок о бок, заглядывая в жерло огромной ямы.
  
  Она уходит вглубь под углом, но не вертикально, спереди рухнувшие с потолка обломки, пол языком спускается вглубь. Яма похожа на гигантскую нору, вроде той, что ведет к Хранилищам в Библиотеке. Жерло её заливает чернота, едва ли не осязаемая посреди окружающего света, пропитанная вязкой угрозой.
  
  Ахкеймион застыл словно оцепенев. Мимара не знает, что заставляет её подняться на противоположную сторону. Возможно, ей просто надоели темные глубины. Однако, она поднимается на гребень, за которым начинается низина, доходящая до дальнего края крепости, и обнаруживает, что вся она полна ветвей… — только это не ветви…
  
  Кости, понимает она.
  
  Кости шранков.
  
  Им нет числа. Их так много, что общее количество их превысило число предметов рукотворных, сделавшись одним из оснований гор. Колоссальный уклон, широкий и достаточно мелкий для того, чтобы возле верхнего края могла проехать телега, опускающийся на десятки и десятки футов, расширяющийся подолом, уходящий в леса.
  
  Лишившись дара речи, она поворачивается к старому волшебнику, карабкающемуся, чтобы присоединиться к ней на вершине.
  
  Он смотрит таким же взглядом, как и она, пытаясь понять…
  
  Горный ветер теребит его волосы и бороду, сплетая и расплетая седые как сталь пряди.
  
  — Консульт, — бормочет он, стоя рядом, голос его пропитан ужасом. — Это сделал Консульт.
  
  Что происходит?
  
  — Сюда они побросали павших… — продолжает он.
  
  Оком души своей она видит Ишуаль такой, какой она должна быть: холодные стены, восстающие над грудами мертвых. Но, ещё внимая этому образу, она отвергает его как невозможный. Они не обнаружили никаких костей среди разрушенных укреплений, из чего следует, что стены были уничтожены еще до массового приступа.
  
  Она пристально смотрит на него. — А как насчет битвы? — и пока она произносит эти слова, пальцы её сами собой отвязывают кисет с пояса …
  
  Кирри… да-да.
  
  Колдун обращает взгляд к огромной яме, пожимает плечами без особой уверенности.
  
  — Под нашими ногами.
  
  Приходит ощущение прогнившей земли под ногами, и ужас наполняет её. Разрушенная крепость лишь кожурой прикасается к поверхности земли, понимает она. Под их ногами проложены дороги и коридоры, змеящиеся жилами, прожилками и кавернами, словно изъеденный термитами пень.
  
  Дыра эта уходит в глубокие недра, осознает она. Бездна Кил-Ауджаса.
  
  Нервно вздрагивает и теряет равновесие, оступается и, вновь обретает опору.
  
  — Ишуаль… — начинает она для того лишь, чтобы умолкнуть в нерешительности.
  
  — Это всего лишь ворота, — говорит волшебник, прытью опережая понимание.
  
  Она поворачивается к нему. Смотрит с надеждой, но он уже спускается назад по собственным следам, в глазах светится возрожденное упование.
  
  — Конечно… — бормочет он. — Конечно! Это же крепость дуниан!
  
  — И что с того? — Бросает она вниз, не сойдя с груды щебня.
  
  — А то, что ничто здесь не есть то, чем кажется! Ничто!
  
  Конечно.
  
  За считанные сердцебиения он обошел груду битого камня и вернулся черному жерлу ямы. Он останавливается, смотрит вверх на нее, хмурясь и щурясь. Окружающие их руины блещут, сверкают под лучами горного солнца. Они взирают друг на друга через разделяющее их расстояние, обмениваясь не прозвучавшими вопросами.
  
  Наконец глаза его обращаются к её поясу, где пальцы правой руки её задумчиво теребят мешочек.
  
  — Да-да, — произносит он нетерпеливо. — Конечно.
  
  
  Обновленные, они спускаются в темноту.
  
  Она ещё ощущает панику, холодные иглы страха, однако ход мыслей смягчился, как будто ей выпал отдых по окончании трудного дела. Похоже, что кирри всегда пробуждает неуместные чувства, ведет её душу под углом к обстоятельствам. Пройденные ими тоннели совершенно непохожи на древние обсидиановые чудеса, которые они исследовали в Кил-Ауджасе, но, тем не менее, они такие же. Залы, спасающиеся от солнца. Шахты, погружающиеся в черноту. Могилы.
  
  И вопреки терзающему её ужасу, она ощущает, что ничем не взволнована.
  
  Благословен будь король нелюдей… и останки его…
  
  Они спускаются… уклон невелик. Суриллическая точка выбеливает окружающее пространство до мелких подробностей. Обломки и всякий сор загромождают пол. Стены настолько изглоданы, что Мимара не может не представлять себе визгливые легионы некогда проходивших здесь шранков. Во всём прочем кладка надежна и лишена украшений.
  
  Они просачиваются в недра земли, белой бусиной во тьме подземелья. Воздух остаётся зловонным, разит мертвечиной, старой, засохшей, окостеневшей. Оба молчат. Одни и те же вопросы снедают их души, вопросы, на которые может ответить одна лишь черная бездна. Разговаривать громко, похоже, значит только тратить попусту драгоценное дыхание. Кто знает, какой воздух будет внизу? С какой мерзостью перемешан?
  
  Свет беззвучно оттесняет тьму, открывая изъязвленное и опаленное пространство, буквально сочащееся следами, оставленными колдовством. Что-то вроде ворот, соображает она, замечая железку, некогда являвшуюся частью портала. Они приблизились к своего рода подземному бастиону.
  
  — Они обрушили потолки… — говорит старый волшебник, промеряя взглядом пустоты над их головами. — Но затем всё это было раскопано.
  
  — Что, по-твоему, здесь произошло?
  
  — Дуниане, — начинает он, в несколько возвышенной манере, присущей человеку описывающему видения, явленные его душе. — Они бежали сюда с верхних стен, когда поняли, что их одолевают. Они заперлись в тоннелях под крепостью. Думаю, они обрушили потолки, когда Консульт приступил к этим воротам.
  
  Взгляд её обращается к рытвинам, свидетельствует.
  
  — Безуспешно, — говорит она.
  
  Мрачный кивок сминает бороду. — Безуспешно.
  
  Позади разрушенных ворот тоннели усложняются, помещения становятся скрещениями дорог, открывающимися в новые коридоры. Мимара обнаруживает, что владевшее ею прежде ощущение чего-то колоссального подтверждается. Она каким-то образом знает, что тоннели тянутся дальше и дальше, разделяются и сплетаются, пронизывают корни горы, во всей сложности переплетений. Каким-то образом она понимает, что им назначено преодолеть понимание и отвагу…
  
  Он стоят на пороге лабиринта.
  
  — Мы должны помечать наш путь, — Говорит она старому волшебнику.
  
  Он смотрит на неё, хмурится.
  
  — Это место принадлежит дунианам, — поясняет она.
  
  
  Они бредут по замусоренным коридорам, бусинка света ударяется во тьму и протискивается сквозь неё… старый колдун и беременная женщина.
  
  Кил-Ауджас воет из какой-то глубокой ямы в её памяти, терзая безмолвие, все более ощутимо, стискивает грудь той же тяжестью, как и любая гора. Она пытается понять предназначение палат, через которые они проходят… келья за кельей, стены опалены, полы покрыты запекшейся кровью. Пространства сдаются безжалостному свету, прямые уверенные линии, расположены с геометрическим совершенством. Чаще всего палаты разгромлены, содержимое их разбито вдребезги, разбросано по углам. Однако в одной из них обнаруживаются железные стеллажи, какие-то устройства для удержания человеческих тел, выложенные полукругом. Другая оказывается неким подобием кухни.
  
  Волшебник помечает пройденные помещения обугленным торцом брошенного факела. Неровные, скошенные набок уголки всегда указывают в затаившуюся перед ними неизвестность.
  
  Они проходят ещё несколько палат, застоявшийся воздух оплетен паутиной. Спускаются вниз по полуобвалившейся лестнице, входят в длинный коридор. Полы усыпаны обломками костей и битым камнем.
  
  Она пытается представить себе дуниан. Она слышала рассказы о боевом мастерстве своего приемного отца, о том, что против него беспомощны даже шпионы-оборотни, и потому видит оком своей души Сому в обличье дунианина, пробивающегося сквозь заполненную толпами шранков тьму, вычерчивая мечом невозможные линии в визжащей тьме. Когда образы меркнут, она обращается к образу Колла — последнему лику, который носила тварь, звавшая себя Сомой, вспоминает безумие Сауглиша.
  
  Она удивляется: неужели мерзкое создание Консульта могло спасти её тогда…
  
  — Ничего… — бормочет возле неё старый волшебник.
  
  Она поворачивается к нему — на лице её лишь удивление.
  
  — Ни орнаментов, — поясняет он, указывая корявой рукой на ближайшую к нему стену. — Ни символов. Ничего…
  
  Она смотрит на стены и потолок, изумляясь тому, что видела, но не могла ранее осмыслить. Колдовской свет, что возле них ярок и сжат, постепенно тускнеет, когда глаза её обращаются к предметам более удаленным. Всё вокруг обнажено и… совершенно. Лишь случайные следы сражения обнаруживаются на стенах — безумная роспись раздора.
  
  Контраст смущает её. Спуск в Кил-Ауджас был спуском в хаос смыслов, как если борьба, утрата и повествование составляли в сумме своей сердце горы.
  
  Здесь не было повести. Не было памяти. Не было надежд, сожалений или пустых деклараций.
  
  Одно лишь тупое утверждение. Проникновение плотности в спутанное пространство.
  
  И она понимает…
  
  Они исследуют недра совершенно иного дома. Менее человеческого.
  
  Ишуаль.
  
  
  Ещё перед тем, как они входят, ей кажется, что она узнаёт эту комнату. Она — дитя борделя.
  
  Он застыл в ожидании, квадрат чистой черноты в конце коридора. Отсутствие сопротивления удивляет её, когда она переступает через порог, словно бы волоски на руках и щеках предупредили её о какой-то невидимой мембране.
  
  Светящаяся точка непринужденно скользит впереди них, выхватывая углубления из темноты. Оба, тяжело дыша, останавливаются, смотрят. Потолок здесь настолько низок и простирается так широко, что кажется ещё одним ярусом. Какие-то подобия лишенных крышки саркофагов выстраиваются вдоль дуги стен, дюжины больших пьедесталов, вырубленных из живой скалы, отступают в недра тьмы. Но если погребенных обычно укладывают на покой со связанными лодыжками, нога к ноге, останки в этих саркофагах лежат с раздвинутыми ногами …
  
  Открывая…
  
  Она сглатывает, пытаясь изгнать гвоздь, пронзивший её горло. Переступив через зазубренный меч, она направляется к ближайшему справа от неё пьедесталу. Кости и пыль сморщенным неровным покровом, укрывают всё остальное. Черепа без челюстей, улегшиеся набок. Рёбра, как половинки обруча, остаток торсов, настолько огромных, что человеку их невозможно обнять. Бедренные кости, словно дубинки, сохранившие на себе стянувшие их некогда оковы. Тазовые кости, торчащие словно рога из тлена…
  
  Кости китов, приходит невольная мысль…
  
  Однажды, на втором году её работы в борделе, на неё запал айнонец из кастовой знати по имени Мифарсис — запал, в той естественно мере, в которой мужчина может запасть на девочку-шлюху. Всякий раз он снимал её на целый день, что давало ей возможность помечтать — невзирая на удушающую скуку его ложа — о возможности оставить бордель и сделаться чьей-то женой. Однажды он даже свозил её покататься на прогулочной барке по реке Сайют по идиллическим протокам дельты к бухточке, полной существ, которых он называл нарвалами, рыбами, что не были рыбами, белыми призраками скользившими под неровной поверхностью воды. Она была испугана и заворожена в равной мере: животные эти то и дело выпрыгивали из воды, описывали дугу, и рушились вниз, разбивая синие окна моря.
  
  — Они приплыли сюда, чтобы спариться, — Проговорил Мифарсис, столь же прижимая её, сколь и удерживая на своих чреслах. — И умереть… — добавил он, указывая на болотистый берег под густыми зарослями.
  
  И тогда она увидела трупы, одни раздувшиеся как сосиски и почерневшие, другие же — не более чем кучки костей, которые буря выбрасывает на берег.
  
  Кости были такими же, как эти.
  
  — Значит, потом море выбрасывает их сюда? — спросила она. Ей до сих пор стыдно вспоминать свой нежный взгляд и тогдашние манеры. Она никогда не перестает проклинать свою мать.
  
  — Море? — Отозвался Мифарсис, ухмыляясь в той манере, что свойственна некоторым любителям поделиться мерзкой правдой с нежной женщиной. Она никогда не забудет его желтые зубы, противоречившие, отрицавшие нелепое совершенство напомаженной и заплетенной в косу бородки. — Нет. Они плывут сюда, чтобы умереть… звери предчувствуют свою смерть, малышка. И потому они благороднее людей.
  
  Поглядев на него, она согласилась. Куда благороднее.
  
  За спиной её по полу шаркают сапоги волшебника.
  
  — Что это за место? — Ворчливо вопрошает он.
  
  Острый укол страха мешает ей ответить.
  
  — Эти кости… — продолжает он. — Они не такие как черепа, и не принадлежат… людям.
  
  Вспыхивает сам воздух. Ей кажется, что её качает, хотя она стоит неподвижно как покаянный столб.
  
  — Да, — слышит она собственный ответ. — Они …
  
  Похожи на людей не более, чем дуниане.
  
  В войне света и тени, где-то на краю своего поля зрения, она видит старого волшебника с немой тревогой глядящего на неё.
  
  Она поворачивается к нему спиной, подхватывает руками живот.
  
  Око открывается…
  
  Головокружительное мгновение. Видение конфликтует с видением, мир резкий — грани, песок. И другой мир — молочный, противоборство углов, пробуждение предметов давно скрываемых…
  
  И она видит это — Суждение, неоспоримое и абсолютное, кровоточащее как краска, просачивающаяся сквозь мешковину мироздания. Она видит, и мир становится свитком законника, и ей остается только читать…
  
  Проклятье.
  
  Тот зазубренный меч, что у входа: она видит движения рук прежде сжимавших его рукоятку, видит как разваливается плоть под его ударом, видит как ударяет вперед острие, слышит визгливый мяв бездушных жертв этого оружия, видит блистающее совершенство линий, вычерчиваемых им в подземном мраке.
  
  Невидимая ладонь ложится на её щеку, поворачивает её голову, заставляет смотреть на то, чего она видеть не хочет…
  
  Мучения матерей-китих.
  
  Если взять мужчин и женщин, последние наделены меньшей душой. Всякий раз, когда раскрывается Око, она видит как факт то, что женщинам подобает подчиняться требованиям мужчин, доколе требования эти остаются праведными. Рождать сыновей. Не подымать глаз. Оказывать помощь. Место женщины — давать. Так было всегда, с тех пор как Омраин нагой восстала из пыли и окунулась в ветер. С тех пор как Эсменет стала опорой сурового Ангешраэля.
  
  Но тот ужас, который открывает перед ней Око…
  
  Поза девственницы перед соитием, приданная им с непристойным равнодушием насекомого. Клубневидная плоть, что была для них не более чем трепещущей клеткой. Женщины, превращенные в чудовищные орудия деторождения, превращенные оболочку матки.
  
  Горе. Охи и стоны. Визг и мяуканье. Лишенные человечности мужчины, предельно бессердечные и бесчувственные, являющиеся к ним. Движения бедер и гениталий. Животное совокупление, сведенное к своей предельной основе — сдаиванию семени…
  
  Садизм без желания. Жестокость — предельная жестокость — без малейшего желания причинить страдания.
  
  Зло, превзойти которое могут только инхорои.
  
  И уже, отводя глаза, она видит, что преступление это — не есть отклонение, но скорее неизбежное и предельное следствие того, что правит целым. Повсюду, куда она смотрит, с ранящей сердце болью видно одно и то же… словно кровоподтеки на нежной коже мира. Мастерство. Лукавство. Изобретательный ум. Властный, лишенный сочувствия или смирения…
  
  И воля — нечестивая в сути своей. Безумное стремление сделаться Богом.
  
  В трепете она начинает и слышит собственный вздох. — Акка… ты-тыыы… — Она умолкает, пытаясь вернуть влагу пересохшему рту. Слезы текут по её щекам.
  
  — Ты был прав.
  
  И когда она говорит это, часть её всё ещё упирается — часть, которая знает, насколько отчаянно стремился он услышать эти слова…
  
  Святость не имеет ничего общего с устремлениями людей. A потребности их она отрицает начисто. Святость в любой ситуации требует от смертных отречения от своих замыслов, возлагает на них бремена трудные, даже губительные. Святость была путем обходов и объездов, даже тупиков. Дорогой, каравшей последовавших по ней.
  
  — Что ты там говоришь? — скрипит старик.
  
  Она моргает, моргает снова, однако Око отказывается закрываться. Она видит катящиеся головы, жующие рты, матери-китихи, безъязыкие, вопиющие… И тощие мужчины, сгорбившиеся как испражняющиеся псы.
  
  Она видит невыразимую мерзость, которой является Кратчайший путь.
  
  — Это место… дуниане… о-они… Они зло…
  
  Она поворачивается к нему, замечает ужас, рождающийся за обугленным лицом.
  
  — Ты-ты… — начинает он тоненьким голоском, — ты видишь это?…
  
  Грохот сотрясает её, гром, слышимый не ушами. Внешняя часть её чернеет, загоняя остальное внутрь себя. Ощущения съеживаются… а потом расцветают в пропорции титанической и абсурдной. И вдруг она видит Его, своего отчима, Анасуримбора Келлхуса I, Святого Аспект-Императора, на высоком престоле, облаченного в ярость и тьму, — злокачественную опухоль, поразившую дальние уголки мира…
  
  Воплощение Рока.
  
  Тут она постигает Суть поразившего старого волшебника ужаса. Дунианин правит миром — дунианин!
  
  Она отшатывается как от удара, такой внезапной, такой абсолютной становится отдача этого понимания. Шеорская кольчуга, всегда удивлявшая её своей таинственной легкостью, вдруг свинцовой тяжестью придавливает её плечи.
  
  Ибо доселе Момемн являлся светозарной вершиной, средоточием, изливавшим свет в сумрачные окраины Империи. Невзирая на всю её ненависть, он всегда казалась сразу и источником власти и самой властью — ибо сердцу всегда присуща потребность делать своим домом собственную меру мер. Но теперь он пульсировал жутким смыслом, полным липкой мерзкой черноты, прокаженным отражением Голготтерата, еще одним пятном, легшим на карту мира.
  
  — Моя мать! — Вскрикивает она, увидев её мерцающей свечой посреди опускающейся тьмы. — Акка! Мы должны отыскать её! И предупредить!
  
  Старый колдун застыл на месте с открытым ртом, ошеломленный — как будто бы потрясенный видением расплаты — своим Проклятием, отразившимся в Оке Судии. Повсюду, куда ни глянь, мучения и терзания, разлетающиеся как камни, выброшенные из Пекла. Неужели весь мир обречен стать Преисподней?
  
  Она пытается сморгнуть Око со своих глаз — безрезультатно, и обнаруживает, что лезет в кисет, так давно в последний раз что-то абстрактное могло пронзить умиротворяющую пелену кирри.
  
  Волшебник прав. Весь мир… Весь мир уже болтается на виселице…
  
  Еще один взмах и переломится его шея.
  
  — Чт-что? — мямлит перед ней проклятая душа. — Что ты говоришь?
  
  Тут Око закрывается, и суждение о вещах убегает за пределы зрения, исчезает в небытии. Реальность Друза Ахкеймиона затмевает ценности, и она видит его — взволнованного, согбенного годами, разбитого жизнью, отданной чародейскому бунту. Он держит её за плечи, прижимает к себе, невзирая на близость её хоры к собственной груди. Слезы текут по его морщинистым щекам.
  
  — Око… — она задыхается.
  
  — Да? Да?
  
  И тут она видит за его потертым плечом.
  
  Тень, пробирающуюся между наваленных камней. Бледную. Маленькую.
  
  Шранк?
  
  Она шикает в тревоге. Старый волшебник встревожено озирается из-под кустистых бровей.
  
  — Там … — шепчет она, указывая на щель между забитыми костями саркофагами.
  
  Волшебник вглядывается в грозящий опасностью мрак. Ловким движением пальцев посылает суриллическую точку поглубже в недра подземного покоя. От пляски теней у неё кружится голова.
  
  Оба они видят эту фигуру, сердца их покоряются одному и тому же ужасу. Они видят: блеснули глаза, на лице отразилось легкое удивление.
  
  Это не шранк.
  
  Мальчик… мальчик, голова которого обрита наголо, делая его похожим на Ниль'гиккаса.
  
  — Хиера? — Спрашивает он, абсолютно не смущаясь неожиданной встречей. — Слаус та хейра'ас?
  
  
  Слова терзают слух старого колдуна, насколько давно приходилось ему слышать этот язык вне собственных Снов.
  
  — Где? — Спросил мальчик. — Где твой фонарь?
  
  Ахкеймион даже узнал эту особую интонацию — пришедшую из прошлого, отделенного от настоящего двадцатью годами, а не двумя тысячами лет. Ребенок говорил по-куниюрски… Но не в древней манере, а так как говорил когда-то Анасуримбор Келлхус.
  
  Этот ребенок — дунианин.
  
  Ахкеймион сглотнул. — И-иди сюда — позвал он, пытаясь преодолеть разящий ужас и смятение, сжавшие его горло. — Мы тебе ничем не угрожаем.
  
  Ребенок распрямился, оставив бесполезную позу, вышел из-за саркофага, прикрывавшего его от глаз незваных гостей. На нем была шерстяная мужская рубаха, серая ткань препоясана и подогнана по фигуре. Стройный паренек, судя по всему высокий не по годам. Он с интересом воззрился на суриллическую точку над головой, протянул вверх ладони, словно проверяя, не станет ли свет осыпаться капельками. На правой руке его не хватало трех пальцев, превращая большой и указательный в крабью клешню.
  
  Он повернулся, оценивая пришельцев.
  
  — Вы говорите на нашем языке, — кротко сказал ребенок.
  
  Ахкеймион смотрел на него, не моргая.
  
  — Нет, дитя. Это ты говоришь на моём языке.
  
  Сесть. Вот что нужно старикам, когда мир докучает им. Оставить в сторонке всякую суету, воспринимать его по частям и частицам, а не стараться ухватить целиком. Сесть. И отдышаться, пока думаешь.
  
  Мимара нашла для него жуткий ответ. За несколько сердцебиений она подтвердила страхи всей его жизни. Однако в качестве ответа он мог предложить лишь бездумное непонимание. Запинающуюся нерешительность, подчиняющуюся ужасу и смятению.
  
  Этот мальчик воплощал в себе другой род подтверждения — и загадки.
  
  Итак, пока Мимара оставалась прикованной к тому месту, на котором стояла, Ахкеймион сел на каменный блок, так что лицо его оказалось на ладонь ниже лица стоящего ребенка.
  
  — Ты — дунианин?
  
  Мальчик испытующе посмотрел на старика.
  
  — Да.
  
  — И сколько же вас здесь?
  
  — Только я и ещё один. Выживший.
  
  — И где же он сейчас находится?
  
  — Где-нибудь в нижних чертогах.
  
  Пол под сапогами старого волшебника уже дрожал и звенел.
  
  — Расскажи мне о том… что здесь произошло? — Спросил Ахкеймион, хотя он и знал, что и как тут случилось, хотя и мог восстановить в уме всю последовательность событий. Однако в данный момент он, как ничто другое, ощущал собственную старость, он был в ужасе, a расспросы возвращали отвагу — или, хотя бы, её подобие.
  
  — Пришли Визжащие, — ответил мальчик, кротко и невозмутимо. — Я был тогда слишком мал, чтобы помнить… многое…
  
  — Тогда откуда ты знаешь?
  
  — Выживший рассказал мне.
  
  Старый ведун прикусил губу. — И что же он тебе рассказал.
  
  В глазах смелых детей всегда теплится задорный огонек, признак самоуверенности, ибо у них нет слабостей, присущих более озабоченным взрослым. Мальчик с ладонью-клешней, однако, был чужд всякой выспренности.
  
  — Они шли и шли, пока не заполнили собой всю долину. Визжащие полезли на наши стены, и началось великое побоище. Груды трупов поднимались до парапетов. Мы отбросили их!
  
  Мимара наблюдала за происходящим с края поля зрения Ахкеймиона, как бы и не внимая, но, судя по проницательному взгляду, всё осознавая. Все горестные повести одинаковы.
  
  — А потом пришли Поющие, — продолжал ребенок, — они шли по воздуху, и пели Голосами, превращавшими их рты в фонари. Они обрушили стены и бастионы, и уцелевшие братья отступили в Тысячу Тысяч Залов… Они не могли сражаться с Поющими.
  
  «Визжащими», очевидно, он называл шранков. «Поющие» же, понял Ахкеймион, это, должно быть, нелюди квуйя, эрратики, служащие Консульту ради убийств и воспоминаний. Он видел, что битва разворачивалась именно так, как рассказывал мальчик: безумные квуйя, визжа светом и яростью, шагали над верхушками сосен, бесконечное множество шранков кишело внизу. Кошмарно, странно, трагично, что подобная война так и осталась неведомой людям. Казалось невозможным, чтобы столь немыслимое количество душ могло расстаться с жизнью, а никто даже не узнал об этом.
  
  Не располагая волшебством или хорами, дуниане при всех своих сверхъестественных способностях были беспомощны перед эрратиками. И потому они укрылись в лабиринте, на постройку которого ушла сотня поколений, лабиринте, названном мальчиком цитаделью «Тысячи Тысяч Залов». Квуйя по его словам преследовали их, пробивались сквозь баррикады, затопляя коридоры убийственным светом. Но братья только отступали и отступали, погружаясь всё глубже в сложную сеть лабиринта.
  
  — При всем их могуществе, — продолжал мальчик тягучим и монотонным голосом свое повествование, — Поющих можно было легко одурачить. Они сбивались с пути и бродили, воя, по коридорам. Некоторые погибали от жажды. Другие сходили с ума, и рушили себе на головы потолок в отчаянной попытке вырваться на свободу…
  
  Ахкеймион, казалось, ощущал их, эти древние жизни, заканчивающиеся в слепоте и удушье…
  
  Взрывы в глубинах земли.
  
  С безупречной дикцией мальчик объяснял, как захватчики собирали легионы и легионы шранков, безумных, визжащих, и вливали их в лабиринт, — так, как крестьяне топят водой кротов в их норах.
  
  — Мы заманивали их вниз, — продолжал он голосом, полностью лишенным страстей и колебаний, подобающих юности. — Оставляли умирать от голода и жажды. Мы убивали их, убивали, но этого всегда оказывалось мало. Всегда откуда то появлялись новые. Вопящие. Оскаленные…
  
  — Мы сражались с ними год за годом.
  
  Консульт превратил Тысячу Тысяч Залов в бочку, наполненную визгом и воплями, добавляя новых и новых шранков, пока лабиринт не переполнился и не сдался смерти. Мальчик и в самом деле помнил последние этапы подземной осады; коридоры, наполненные безумием и умирающим шранками, где оставалось только ступать и разить; шахты и лестницы, забитые трупами; вылазки и отступления, и враги накатывавшие волна за волной, свирепые и безжалостные, приходящие в таком числе, что брат за братом ослабевали и сдавались судьбе.
  
  — Так мы погибли — один за одним.
  
  Старый волшебник кивнул — с сочувствием, в котором, как он знал, мальчик не нуждался.
  
  — Все кроме тебя и Выжившего…
  
  Мальчик кивнул.
  
  — Выживший унес меня глубоко внутрь, — проговорил он. — А потом вывел оттуда. Логос всегда сиял в нем ярче, чем во всех остальных. Никто из братии не подступал так близко к Абсолюту как он.
  
  Всё это время Мимара стояла прикованная к месту, с бесстрастным лицом попеременно изучая мальчика и вглядываясь в окружающую тьму.
  
  — Акка… — наконец прошептала она.
  
  — И как же зовут его? — Спросил Ахкеймион, не обращая на неё внимания. Последняя подробность, сообщенная мальчиком в отношении Выжившего, по какой-то причине встревожила его.
  
  — Анасуримбор, — ответил мальчик. — Анасуримбор Корингхус.
  
  Имя это немедленно захватило всё внимание Мимары с той же властностью, что и сердце старого волшебника.
  
  — Акка! — Уже выкрикнула она.
  
  — В чем дело? — Вяло спросил он, не имея сил осознать все следствия изменившейся ситуации. Ишуаль разрушена. Дуниане — зло. A теперь еще… новый Анасуримбор?
  
  — Он отвлекает твое внимание! — Воскликнула она вдруг севшим голосом.
  
  — Что? — Переспросил он, вскакивая на ноги. — Что ты говоришь?
  
  Глаза её округлились от страха, она указала в черноту, скрывавшую глубины пещеры. — За нами следят!
  
  Старый колдун прищурился, но ничего не увидел.
  
  — Да, — отозвался оказавшийся возле его локтя мальчик, никак не способный понять шейский язык, на котором говорила Мимара. И как он позволил этому ребенку оказаться рядом с ним?
  
  Достаточно близко для того, чтобы нанести удар…
  
  — Выживший пришел.
  
  
  Иссякает надежда.
  
  Вчера Ахкеймион был всего лишь сыном, съежившимся в тени гневного отца. Вчера он был ребенком, рыдавшим на руках встревоженной матери, заглядывая в её глаза, и видя в них любовь — и беспомощность. Обреченным быть слабым дитя — проклятым стремлением к невозможному, к глубинам мудрости и красоты. Обреченным постоянно напоминать собственному отцу о том, что он презирал в себе самом. Обреченным вечно оказываться объектом отеческой укоризны.
  
  Вчера он был адептом, молящим и лукавым, пробуждающимся для того, чтобы обнаружить себя раздавленным, а собственные глаза залепленными двухтысячелетним горем. Вчера он был мужем шлюхи, любящим её вопреки обстоятельствам и фанатическому ужасу… слабаком, осужденным проклятьем на то, чтобы разделять убеждения, настолько непонятные другим, что они не станут даже задумываться над ними… посмешищем, рогоносцем, известным своим коварством среди собственной братии.
  
  Вчера он был волшебником, отмеряющим свои дни обидами и размышлениями, корябающим вздорные послания, которых не станут читать даже глупцы. Вчера он был безумным отшельником, пророком в пустыне, не имеющим решимости поступать согласно собственным безумным утверждениям. Ибо вопрос все равно что ненависть… А любовь все равно что утрата… и крик, призывающий к отмщению.
  
  Вчера он обрел Ишуаль.
  
  Тень пришельца приближалась к ним, с каждым шагом обретая всё большую материальность и являя подробности.
  
  Никогда ещё он не ощущал себя столь сокрушенным… таким старым.
  
  Слишком…
  
  Мальчишка с рукой-клешней оставался на грозящем смертью расстоянии подле него.
  
  Слишком…
  
  Дыхание его металось в грудной клетке, билось в стенки легких, молило о спасении.
  
  Свет как бы выхватывал приближающуюся фигуру, извлекал её жуткие очертания из мрака лежащего на Тысяче Тысяч Залов. И очертания эти были не такими, какими им следовало быть, при гладкой коже и мышцах. Свет спотыкался на сплетении жил, огибал яму на месте отсутствующей щеки, поблескивал на выглядывавших наружу деснах и обломках зубов. Тени очерчивали бесчисленные контуры крючков и загогулин, путаные каракули ребенка, у которого времени больше чем чистого папируса.
  
  След, оставленный тысячью смертных схваток оказавшегося на краю гибели дунианина, прошедшего неведомыми путями выживания и победы, сквозь тучу рубящих мечей, забывая о собственной плоти, обращая внимание только на самые серьезные раны, чтобы убивать, убивать и победить… выстоять.
  
  Но они зло… так сказало Око.
  
  Выживший являл собой живой абсурд. Однако Ахкеймион умел видеть под сеткой ужасных шрамов — происхождение, кости и кровь древних королей.
  
  — Ты знаешь моего отца, — молвил дунианин, голосом столь же сильным и мелодичным, как сама истина. — Его имя Анасуримбор Келлхус …
  
  Друз Ахкеймион отступил, конечности его сделали этот шаг сами собой. Он споткнулся и в буквальном смысле рухнул на собственную задницу.
  
  — Скажи мне… — молвил абсурд.
  
  Вчера старый волшебник стремился спасти мир от погибели.
  
  — Сумел ли он постичь Абсолют?
  ГЛАВА ШЕСТАЯ Момемн
  
   Там нашел его нариндар и убил уколом отравленной иглы в шею за ухом. Весть об этом разошлась по всей Империи, и населявшие её народы с великим удивлением узнали, что Аспект-Императора можно лишить жизни в его собственном саду. За какую-то пару недель гнусное убийство сделалось исполнением пророчества, и никаких действии против Культа Четырехрогого Брата предпринято не было. Весь Мир хотел, чтобы об истории этой было забыто.
  
   — Кенейские анналы, КАСИДАС
  
   О нансурцах сказано, что они боятся своих отцов, любят своих матерей и доверяют собственным отпрыскам, но только пока боятся своих отцов.
  
   Династия Десяти Тысяч Дней, ХОМИРРАС
  
  Начало Осени, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн
  
  — Неееет… — Взвыл падираджа.
  
  Маловеби застыл, вглядываясь в тесное сумрачное нутро большого шатра, сделав лишь три шага внутрь его, как того требовал протокол. Фанайал стоял возле собственного ложа, взирая на предсмертные судороги своего кишаурим, Меппы — или Камнедробителя, ибо таким именем называли его люди. Падираджа, всегда казавшийся стройным и моложавым, перешагнув за полсотни лет, несколько разжирел. Псатма Наннафери устроилась неподалеку на обитом парчой диванчике, её темные глаза поблескивали ртутью на самом краю полумрака. Взгляд её не разлучался со скорбящим падираджей, отвернувшим от неё свое лицо — похоже, что преднамеренно. Она смотрела и смотрела, сохраняя на лице выражение неподдельного ожидания и полного лукавства пренебрежения, как ждут продолжения прекрасно известного сказания о самом презренном из негодяев. Выражение это заставляло её выглядеть такой молодой, какой она и должна была казаться.
  
  Блестящие края и поверхности проступали сквозь всеохватывающие тени, напоминая о доле добычи, захваченной падираджей в Иотии. Обожженная в огне посуда. Груды одеяний. Крытая парчой мебель. Начинавшееся от ног адепта школы Мбимайю пространство, казалось как будто бы замощенным этими частями целых предметов, сором, вмурованным в ткань Творения…
  
  Такова была сцена, посреди которой прославленный Фанайал аб Каскамандри обозревал собственную судьбу.
  
  — Нееет! — Крикнул он, обращаясь к распростертому на ложе телу. Два ятагана Фаминрии на черно-золотом знамени его народа и его веры были сброшены на пол, и в полном пренебрежении стелились под ноги ещё одним награбленным ковром. Белый конь на золотой ткани, знаменитый стяг Койаури, которым Фанайал пользовался как личным штандартом, свисал с древка потрепанным и обгоревшим в той самой битве, в которой пал Меппа…
  
  Маловеби уже слышал негромкие голоса диких фанайаловых пустынных кочевников, бормотавших друг другу и перешептывавшихся между собой. Они говорили, что дело это совершила шлюха-императрица. Женщина Кусифры сразила последнего кишаурим…
  
  — Что они скажут? — со своего дивана проворковала ятверская ведьма, не отводившая глаз от падираджи. — насколько ты можешь доверять им?
  
  — Придержи свой язык, — буркнул Фанайал, неловко, словно повиснув на каких-то крюках, склонившийся над павшим кишаурим. Падираджа поставил всё на человека, который сейчас умирал на шелковых покрывалах — все милости, которые даровал ему его Бог.
  
  Неясно пока было лишь то, что случится потом.
  
  Маловеби был в Зеуме знаком с подобными Фанайалу душами, полагавшимися скорее на предметы незримые, чем на видимые, творившими идолов по своему невежеству, дабы возжелать и назвать своими те пустяки, которыми почему-то стремились обладать. С самого начала своего восстания — уже больше двух десятков лет! — Фанайал аб Каскамандри противостоял Анасуримбору Келлхусу. Муж не может не мерить себя мерой своего врага, и Аспект-Император в любом случае был противником никак не менее, чем… внушительным. И Фанайал подавал себя в качестве священного противника, избранного Героя, назначенного судьбой стать убийцей жуткого Кусифры, Света Ослепительного, Демона, переломившего хребет собственной веры и собственного народа. Он поставил перед собой цель, которой можно было добиться только с помощью удивительной силы его Водоноса.
  
  Невзирая на своё тщеславие, старший сын Каскамандри и в самом деле являлся вдохновенным вождём. Однако Меппа был его чудом, Второй Негоциант понимал это. Последний кишаурим. Без него Фанайал и его пустынное воинство едва ли было способно на нечто большее, чем осыпать ругательствами циклопические стены, защищавшие его врагов, императорских заудуньяни. Это Меппа покорил Иотию, а не Фанайал. Воинственный сын Каскамандри мог взять штурмом лишь не защищенный стенами город.
  
  Оставшись без Меппы, Фанайал не мог надеяться на то, что ему удастся захватить столицу Империи. И теперь попал в западню, расставленную ему фактами и честолюбием. Чудовищные черные стены Момемна были неприступны. Он мог торчать возле них, однако прибрежный город нельзя принудить голодом к капитуляции. А сельский край становился всё более и более враждебным к нему. При всех своих горестях нансурцы не забыли выпестованную поколениями ненависть к кианцам. Даже пропитание его пестрой армии давалось Фанайалу трудом всё большим и всё более кровавым. Неизбежным образом росло число дезертиров, особенно среди кхиргви. И если императрица созывала колонны и перемещала их, войско фаним неумолимо сокращалось. Возможно, Фанайал еще мог одержать в открытом поле победу над армией императорских заудуньяни. Впрочем, самопожертвование Меппы стало причиной смерти внушающего почтение Саксиса Антирула; однако всегда найдется какой-нибудь дурак, который возглавит имперские силы вместо экзальт-генерала. Так что падираджа-разбойник ещё мог сотворить вместе с остатками своего пустынного воинства очередную из чудесных побед, прославивших его предков…
  
  Но к чему она, если великие города Нансурии останутся закрытым для него?
  
  Ситуация просто не могла оказаться худшей, и Маловеби внутренне хмыкал, оценивая её. Польза от фаним заключалась только в их способности бросить вызов Империи. То есть без Меппы Высокий и Священный Зеум более не нуждался в Фанайале аб Каскамандри.
  
  Без Меппы Маловеби мог отправляться домой.
  
  Он был свободен. Он долго приглядывал за ростом этой раковой опухоли. Настало время забыть об этих надменных и жалких дурнях — и начать обдумывать свою месть Ликаро!
  
  — Твои гранды считают тебя отважным… — проворковала Псатма Наннафери. С присущей опийному хмелю непринужденностью, она раскинулась на диване, одна только шелковая накидка укрывала её нижнюю рубашку и ничего более. — Но теперь они увидят.
  
  Фанайал мозолистой рукой стер с лица грязь своей скорби.
  
  — Заткнись!
  
  Скрежет, от которого обагрялась кровь, шли мурашки по коже… сулящие увечья.
  
  Ятверская ведьма зашлась в хохоте.
  
  Да… Безмолвно решил Маловеби. Пора уходить.
  
  Ибо явилась Жуткая Матерь!
  
  Однако он не пошевелился. Порог шатра остался не более чем в трех шагах за его спиной — он не сомневался в том, что сумеет ускользнуть незамеченным. Люди, подобные Фанайалу, редко прощают наглецов, посмевших стать свидетелями их слабости или ханжества. Однако они также имеют склонность карать за мелкие проступки как за смертные грехи. И, как сын жестокого отца, Маловеби владел умением присутствовать, но оставаться как бы невидимым.
  
  — Да-ааа… — ворковала ятверианка с ленивым пренебрежением в голосе. — Добрая Удача прячет многие вещи… многие слабости…
  
  Она была права. Теперь, когда счетные палочки наконец предали его, то, что раньше казалось вдохновенной отвагой, соединенной с тонким расчетом, оказалось откровенным безрассудством. Но зачем ей говорить подобные вещи? Да, зачем вообще говорить правду тогда, когда она может оказаться всего лишь провокацией?
  
  Однако, такая проблема была неразрывно связана со всеми махинациями Сотни: выгода никогда не оказывалась очевидной.
  
  В отличие от безумия.
  
  Да! Пора уходить.
  
  Он мог бы воспользоваться одним из своих напевов, чтобы исчезнуть в ночи, начав долгий путь домой..
  
  — Идолопоклонница! Шлюха! — завопил Фанайал, брызгая слюной на неподвижного Меппу, выдавая тем самым, как понял Маловеби, степень охватившего его ужаса, потому что падираджа предпочел изливать свою ярость в пространство перед собой, не рискуя обратиться лицом к злобной искусительнице. — Твоих рук дело! Твоих, ведьма! Одинокий Бог наказывает меня! Карает за то, что я впустил тебя на свое ложе!
  
  Маловеби от неожиданности вздрогнул: таким сильным было противоречие между соблазнительным видом и жестким, старушечьим смехом. Даже в окутанном сумраком шатре Фанайала, она казалась освещенной, извлеченной из ледяных вод, пресной и безвкусной для бытия… и такой чистой.
  
  — Тогда прикажи сжечь меня! — Воскликнула она. — Этот обычай фаним хотя бы разделяют с инрити! Они вечно сжигают дающих!
  
  Падираджа наконец повернулся, лицо его исказилось. — Огнем всё только кончится, ведьма! Сначала я брошу тебя, подстилку, своим воинам, чтобы они поизгалялись над тобой, втоптали тебя в грязь! А уже потом прикажу подвесить тебя повыше над терновым костром, посмотрю, как ты будешь дергаться и визжать! И только в самом конце, ты вспыхнешь пламенем, отгоняя всё злое и нечистое!
  
  Старушечий хохоток смолк.
  
  — Да! — скрипнула она. — дай… мне… всё… их… семя! Всю их ярость, направленную на безжалостное чрево Матери! Пусть весь твой народ елозит по мне! И хрипит, как ощерившиеся псы! Пусть все они познают меня так, как знал меня ты!
  
  Падираджа рванулся к ней, но словно повис на кистях, будто бы провязанных незримыми нитями к противоположным стенам шатра. Он мотал головой, стеная и плача. Наконец взгляд его круглых, ищущих глаз остановился на Маловеби, укрывшемся в густых тенях. Какое-то мгновение казалось, что падираджа молит его — но молит о чем-то слишком великом, слишком… невозможном для смертного.
  
  Взгляд покорился забвению. Фанайал рухнул на колени перед злобной соблазнительницей.
  
  Псатма Наннафери простонала от удивления. Ногти её растворявшегося в темноте взгляда царапнули по облику адепта Мбимайю — на долю мгновения, но и этой доли ему хватило, чтобы заметить филигрань темно-красных вен, утробных пелен, которыми она впилась как корнями в окружавшую их реальность.
  
  Спасайся! Беги, старый идиот!
  
  Однако он уже понимал, что бежать слишком поздно.
  
  — Раздели меня между своими людьми! — Вскрикнула она. — Сожги меееняя! Ну же! — Звук, подобный собачьему вою, продирая кожу зеумца мурашками, пробирался под его грязные одеяния. — Приказывай же! И смотри, как умирает твой драгоценный Змееглав!
  
  Льдом пронзило сердцевину его костей. Маловеби понял истинную причину её адского веселья — и истинную суть того, что сопутствовало ему. Жуткая Матерь неотлучно присутствовала среди них. И в тот злополучный день, в Иотии, это они были преданы Псатме Наннафери, а не наоборот.
  
  Время бежать давно ускользнуло в прошлое.
  
  — О чем ты говоришь? — широко расставив колени на ковре выдохнул Фанайал, на лице которого не осталось даже остатков достоинства.
  
  — О том, о чем знает этот черный нечестивец! — Фыркнула она, указывая подбородком в сторону Маловеби.
  
  Будь ты проклят, Ликаро!
  
  — Говори, отвечай мне! — Вскричал падираджа, голосом еще более жалким из-за стараний казаться властным.
  
  Черная, недобрая ухмылка.
  
  — Д-аааа. Всеми своими амбициями, всей жалкой империей твоего самомнения ты обязан мне, сын Каскамандри. То, что ты отбираешь у меня, ты отбираешь у себя. То, что ты даришь мне, ты даришь себе… Взгляд её вонзался в темную пустоту над его головой. — И твоей Матери… — прошипела она тихим голосом, превратившимся в хрип…
  
  — Но ты можешь спасти его? — Воскликнул Фанайал.
  
  Полный соблазна смешок, — как у юной девушки обнаружившей слабость своего любовника.
  
  — Ну конечно, — проговорила она, наклонившись вперед, чтобы погладить его по опухшей щеке. — Ведь моё Божество существует…
  
  
  Маловеби бежал в ту ночь из шатра, в конечном итоге.
  
  На его глазах она велела Фанайалу засунуть два пальца между её ног. Дыхание покинуло Маловеби. Само сердце замерло, покорившись восторженной силе, отозвавшейся в ней… Он видел, как падираджа извлек свои пальцы, как уставился на обагрившие их сгустки крови. Псатма Наннафери свернулась как избалованная кошка на своей кушетке, глаза её наполнились дремотой.
  
  — Вложи их в его раны… — проговорила она, томно вздохнув. Глаза её уже закрывались.
  
  — Дай.
  
  Фанайал стоял, как стоит человек, лишившийся опоры на вершине горы… ненадежный, потрясенный, наконец, он повернулся к последнему кишаурим.
  
  И Маловеби, бежал, забрызгав свои одежды ниже пояса. Он и впрямь бежал по стану, прячась в тенях, стыдясь всего, что могло попасться ему на пути. Оказавшись в укромном сумраке собственного шатра, он сбросил свои причудливые облачения, и остался стоять, обнаженный, окруженный облаком собственной вони. А потом даже не заметил, как лег и заснул.
  
  Проснувшись, он обнаружил, что его указательный и средний пальцы окрашены в яркий вишневый цвет.
  
  Дураком он не был. При всем том, немногом, что было известно ему про Жуткую Матерь Рождения, он прекрасно понимал, какие опасности ждут впереди. Он был из тех, кого в его народе звали «вайро», одним из взятых Богами. Согласно Кубюру, древнейшему преданию его народа, бедствия, что окружали вайро, были лишь следствием прихотей Сотни. Однако Мбимайю располагали более тонким и потом более страшным объяснением. Если люди обречены вечно трудиться, вечно копить результаты собственного труда в надежде на молитвы потомков, Боги находятся за гранью самой возможности индивидуального поступка. Субстанцию их членов образовывало ничто иное, как прохождение самих событий. Они правили миром, даруя награды, но в куда большей степени подгоняя его катастрофами… войнами, голодом, землетрясениями, потопами.
  
  Вайро были их руками, и священными и ужасными одновременно.
  
  Вот почему тех, в ком узнавали вайро, часто изгоняли в глушь. Когда ему было всего девять лет, Маловеби наткнулся в лесу возле дедова поместья на труп женщины, прижавшейся к стволу высокого кипариса. Останки её высохли — в том году свирепствовала жара — однако связки трупа не распались, что вкупе с одеждой придавало усопшей жуткий облик. Отовсюду её окружала трава, ростки пробивались и сквозь высохшую плоть. Дед, тогда велел не касаться её, указал ему на труп и молвил. — Смотри: ни один зверь не тронул её. И поделился мудрым знанием. — Она — вайро.
  
  A теперь он и сам сделался вайро… проклятым.
  
  И потому, если он и вернулся без приглашения в шатер падираджи, то потому лишь, что по сути дела никогда и не оставлял его…
  
  Шли дни. Меппа поправлялся. Фанайал без вреда для себя — в той же мере как и он сам — пережил ту жуткую ночь. Маловеби скрывался в своей палатке, разыскивая в недрах души какое-то решение, проклиная Шлюху-Судьбу и Ликаро — причем последнего много больше, чем первую. Позы Ликаро, раболепство Ликаро, и более всего его обман — навлекшие на него это несчастье!
  
  Однако подобные раны можно было ковырять не слишком долго, наступала пора искать повязку. Будучи почитателем Мемговы, он прекрасно знал, что отыскать исцеление, можно было, только владея тем, чего у него как раз не было: а именно знанием. И так как Шлюха им обладала, источником этого знания являлась она: Псатма Наннафери. Только она одна могла объяснить ему, что случилось. Только она могла сказать ему, что он должен дать…
  
  Проникнуть в шатер Фанайала было просто: теперь его никто не охранял.
  
  И она таилась его в недрах, словно какая-то священная паучиха.
  
  Маловеби всегда был самым отважным среди своих братьев, он первым нырял в холодные и неведомые воды. Он понимал, ныне может умереть, потеряв разум, как та вайро, которую он нашел мальчишкой, или же умереть, даже не понимая, что именно уловило его, и что более важно, есть ли пути к спасению. И посему, подобно ныряльщику набрав воздуха в грудь, он выбрался из шатра и направился в сторону штандарта падираджи — двух скрещенных ятаганов на черном фоне, недвижно повисшего над павильонами. — Умру, узнавши, — буркнул он под нос себе самому, словно бы не ощущая еще полной уверенности. Сразу же ему пришлось ненадолго остановиться и пропустить бурный поток, образованный примерно полусотней пропыленных всадников. Момемн прятался за холмом, хотя осадные работы и недоделанные осадные башни, выстроившиеся на высотах, свидетельствовали о присутствии грозной имперской столицы. Какая-то часть его не переставала дивиться тому, как далеко занесло его это посольство — к самим Андиаминским высотам! Безумием казалось даже помыслить о том, что эта имперская Блудница ночует сейчас в считанных лигах от него.
  
  Он представил себе как передает Нганка'кулл закованную в цепи Анасуримбор Эсменет — не потому что считал такое возможным, но потому что предпочел бы видеть, как скрежещет зубами Ликаро, чем узреть то, что ожидало его внутри фанайялова шатра. Краткость пути его, воистину, казалась чудесной. Отмахиваясь от поднятой всадниками пыли, он решительно шагал мимо застывших в недоумении фаним, направляясь к свернутому пологу и шитым золотом отворотам… и потом, самым невероятным образом, оказался там, на том в точности месте, где стоял в ту ночь, когда должен был умереть проклятый Водонос.
  
  В павильоне было душно, воздух наполнял запах ночного горшка. Солнечный свет золотил широкие швы над его головой, проливал серые тени на мебель и сундуки с добром. Несколько взволнованных мгновений Маловеби изучал сумятицу. Как и в ту ночь внутри шатра господствовала огромная дубовая кровать, но теперь на ней воцарился беспорядок. На ложе, среди хаоса подушек и скомканных покрывал, никого не было … как и на соседствующим с ним диване …
  
  Маловеби обругал себя за глупость. Почему, собственно люди считают, что вещи должны оставаться на своих местах, когда они их не видят?
  
  И тут он увидел её.
  
  Так близко от себя, что даже охнул.
  
  — Чего ты хочешь, нечестивец?
  
  Она сидела слева от него, к нему спиной, не более чем в каких-то четырех шагах, и вглядывалась в зеркало над туалетным столиком. Не понимая зачем, он шагнул к ней. Она вполне могла бы услышать его с того места, где он стоял.
  
  — Сколько же тебе лет? — Слова сорвались с его губ.
  
  Тонкое смуглое лицо в зеркале улыбнулось.
  
  — Люди не сеют семени осенью, — ответила она.
  
  Пышные черные волосы рассыпались по её плечам. Как всегда, одежда её обостряла, а не притупляла желание, наготу её прикрывала на бедрах прозрачная ткань и бирюзовая кофточка без застежек. Даже один взгляд на неё наводил на мысли о негах.
  
  — Но…
  
  — Еще ребенком я чувствовала отвращение к похотливым взглядам мужчин, — проговорила она, быть может, глядя на него в зеркало, быть может, нет. — Я узнала, выучила, понимаешь, что берут они. Я видела девушек, таких же как та, что смотрит на меня ныне, и нашла, что они представляют из себя не более чем жалких сук, забитых настолько, что начинают обожать палку… Она подставила щеку под ожидающие румяна, промакнув золотую пыльцу вокруг колючих глаз. — Но есть знание, a есть знание, как и во всем живом. Теперь я понимаю, как земля поднимается к семени. Теперь я знаю, что дается, когда мужчины берут…
  
  Её нечеткое изображение в зеркале надуло губки.
  
  — И я благодарна.
  
  — Н-но … — пробормотал Маловеби. — Она… то есть, Она… Он умолк, пронзенный ужасом от того, что перед внутренним взором его возникли полные влаги вены, занимающие всё видимое пространство в ту ночь, когда следовало умереть последнему кишаурим. — Жуткая Матерь… Ятвер совершила все это!
  
  Псатма Наннафери прекратила свои действия, и внимательно посмотрела на него через зеркало.
  
  — И никто из вас не упал на колени, — сказала она, кокетливо пожимая плечами.
  
  Она играла с ним как какая-нибудь танцовщица, которой нужен только набитый кошель. Струйка пота скользнула по его виску из-под взлохмаченной шевелюры.
  
  — Она наделила тебя Зрением, — настаивал чародей Мбимайю. — Тебе ведомо то, что случится… — Он облизал губы, изо всех сил стараясь не выглядеть испуганным настолько, насколько испуган он был. — Пока оно ещё не произошло.
  
  Первоматерь принялась чернить сажей свои веки.
  
  — Так ты считаешь?
  
  Маловеби настороженно кивнул. — Зеум чтит древние пути. Только мы почитаем Богов, такими, какие они есть.
  
  Кривая ухмылка способная принадлежать лишь древнему и злобному сердцу.
  
  — И теперь ты хочешь узнать свою роль в происходящем?
  
  Сердце его застучало в ребра.
  
  — Да!
  
  Сажа и древнее зеркало превратили глаза её в пустые глазницы. Теперь на него смотрел смуглый череп, с девичьими, полными губами.
  
  — Тебе назначено, — произнесла пустота, — быть свидетелем.
  
  — Б-быть? Свидетелем? Вот этого? Того, что происходит?
  
  Девичье движение плеч. — Всего.
  
  — Всего?
  
  Не вставая, на одной ягодице, она повернулась к нему, и, невзирая на разделявший их шаг, её манящие изгибы распаляли его желание, будили похоть, подталкивали его к обрыву.
  
  Жрица Ятвер жеманно улыбнулась.
  
  — Ты ведь знаешь, что он убьет тебя.
  
  Ужас и желание. От неё исходил жар вспаханной земли под горячим солнцем.
  
  Маловеби забормотал. — Убьет… убьет меня? За что?
  
  — За то, что ты возьмешь то, что я тебе дам, — проговорила она, как бы перекатывая языком конфету.
  
  Он отшатнулся от неё, пытаясь высвободиться из её притяжения, захватившего его словно надушенная благовониями вуаль…
  
  Посланец Высокого Священного Зеума бежал.
  
  Смех песком посыпался на его обожженную солнцем кожу. Обдирая её, заставляя натыкаться бедром и лодыжкой на разные вещи.
  
  — Свидетелем! — Взвизгнула вслед ему старуха. — Ссссвидетелем!
  
  
  Пульс его замедлялся, уподобляясь биениям чужого сердца. Дыхание углублялось, следуя ритму других легких, с упорством мертвеца Анасуримбор Кельмомас устраивался в рощах чужой души…
  
  Если их можно было назвать этим словом.
  
  Человек, которого мать его называла именем Иссирал, стража за стражей, стоял посреди отведенной ему палаты… неподвижный, темные глаза устремлены в блеклую пустоту. Тем временем имперский принц вершил над ним свое тайное бдение, наблюдая через зарешеченное окошко. Он умерил свою птичью живость до такого же совершенства, превращавшего небольшое движение в полуденную тень.
  
  И он ждал.
  
  Кельмомас наблюдал за многими людьми, пользуясь тайными окошками Аппараториума, и комическое разнообразие их не переставало удивлять его. Любовники, нудные одиночки, плаксы, несносные остряки проходили перед ним бесконечным парадом вновь обретенных уродств. Наблюдать за тем, как они шествуют от собственных дверей, дабы соединиться с имперским двором, было все равно, что смотреть как рабы увязывают колючки в снопы. Лишь теперь он заметил, как ошибался прежде, считая, что разнообразие это только кажущееся, и представляет собой иллюзию невежества. Разве мог он не считать людей странными и различными, если они являлись лишь его собственной мерой?
  
  Теперь мальчишка знал лучше. Теперь он знал, что каждый присущий людскому роду эксцесс, любой бутон страсти или манеры, отрастает от одного и тоже слепого стебля. Ибо человек этот — убийца, которому каким-то образом удалось застать врасплох Святейшего дядюшку — прошел подлинным путем возможных и невозможных действий.
  
  Нечеловеческим путем…
  
  Совершенно нечеловеческим.
  
  Подглядывание это родилось из игры — невинной шалости. Матушка по причине своей занятости и недомыслия полагала, что Кельмомас уже достаточно набегался по дворцу. Смутные подозрения, время от времени затемнявшие её взгляд, означали, что он не мог более рисковать и мучить рабов или слуг. Но чем ещё можно заняться? Играть в песочек и куклы в Священном Пределе? Слежка за нариндаром, решил мальчишка, станет его любимым занятием, отвлекающим общее внимание, пока он будет планировать убийство собственной старшей сестры.
  
  Уже первая стража убедила его в том, что с человеком этим что-то неладно, даже если забыть о красных мочках ушей, аккуратной бородке, короткой стрижке. Ко второму дню игра превратилась в состязание, в стремление доказать, что он способен поравняться со сверхъестественной неподвижностью этого человека.
  
  После третьего дня даже речи о том, чтобы не шпионить уже не было.
  
  Взаимоотношения с сестрицей превратились в открытую рану. Если Телиопа рассказала матери, тогда …
  
  Ни один из них не мог вынести мысль о том, что может тогда случиться!
  
  Анасуримбор Телиопа представляла собой угрозу, которую он просто не мог игнорировать. Нариндар, с другой стороны, был никем иным, как его спасителем, человеком, избавившим его от дяди. И, тем не менее, день за днем, всякий раз, когда возникала возможность, он обнаруживал, что бродит по полым костям Андиаминских высот, разыскивая этого человека, сплетая этому всё новые и новые разумные объяснения.
  
  Она, Телли, не сумела ещё промерить подлинную глубину его интеллекта. Она и не подозревала о грозящей ей опасности. И пока положение дел не менялось, у неё не было никаких оснований осуществлять свою подлую угрозу. Подобно всем кретинам, она слишком ценила свой короткий девичий ум. Момемн же нуждался в сильной императрице, особенно после смерти этого экзальт-тупицы, Антирула. Так что, пока продолжалась осада, им с братом ничто не грозило…
  
  К тому же спаситель он или нет, с человеком этим что-то неладно.
  
  Соображения эти во всей ясности шествовали, как на параде, перед оком его души, шерсть на его загривке разглаживалась, и он потаенной луной обращался вокруг планеты этого невозможного человека.
  
  Пройдет какое-то время, быть может, стража-другая, и тогда какой-то бродячий ужас выкрикнет: Телли знает!
  
  И он отмахнется от лиц съеденных им людей.
  
  Безумная манда!
  
  Поначалу он воспринимал тот вызов, который она представляла собой, со спокойствием и даже с восторгом, как мальчишка, собирающийся залезть на опасное, но прекрасно знакомое и любимое дерево. Сучья и ветви имперской интриги были достаточно хорошо знакомы ему. Двое его братьев и дядя уже приняли смерть от его руки — два имперских принца и Святейший шрайя Тысячи Храмов! Много ли трудностей может создать ему эта тощая заика — Анасуримбор Телиопа?
  
  Шранка, звал её Инрилатас. Только один Инри умел довести её до слез.
  
  Однако восторг скоро сменился разочарованием, ибо Телли отнюдь не была обыкновенным деревом. Днем она никогда не разлучалась с матерью — никогда! — и это означало, что облако инкаусти, защищавших императрицу, облекало также и её. И все ночи без исключения она проводила, затворившись в собственных апартаментах… причем, насколько он мог судить, без сна.
  
  Однако, в первую очередь он начал испытывать опасения в отношении собственной силы. Чем дольше Кельмомас обдумывал события предыдущих месяцев, тем больше он сомневался в ней, тем более очевидным становилось его бессилие. Он съеживался, вспоминая ленивую манеру, с которой играл с ним Инрилатас, развлекая себя скуки ради, или вспоминая, как Святейший дядя легко познал его сущность по одному лишь намеку. Факт заключался в том, что Инрилатаса убил именно дядя, но никак не Кельмомас. И каким образом он мог приписать себе честь убийства дяди, если подлинный убийца замер как камень в тенях под его ногами?
  
  При всех его дарованиях юному имперскому принцу ещё только предстояло познать болезнь, имя которой размышление о том, насколько часто лишь неспособность увидеть альтернативу заставляла смелых совершать отважные деяния. Он следил за нариндаром, равняясь с ним в неподвижности, втискивая все уголки своего существа в ту прямую линию, которую представляла собой душа ассасина — все уголки, что есть, кроме разума, который с безжалостностью насекомого то и дело задавал ему вопрос: как мне покончить с ней? Он лежал не моргая, ощущая нёбом вкус пыли, едва дыша, вглядываясь в щели между полосками железа, злясь на своего близнеца, покрикивая на него, иногда даже рыдая от немыслимой несправедливости. Так он крутился в своей неподвижности, раздумывая и раздумывая, пока это не отравило само его мышление до такой степени, что он вообще не мог более думать!
  
  Потом он будет удивляться тому, как само обдумывание убийства Телли позволило ему сохранить свою жизнь. Как все сценарии, все самозабвенные диспуты и возвышенные декламации, сделались простым предлогом того странного состязания в неподвижности, на которое он вызвал нариндара… Иссирала.
  
  Лишь он, он один имел значение здесь и сейчас, вне зависимости от осаждавших город фаним. Мальчишка каким-то образом знал это.
  
  После бесконечно длительных размышлений, после полной неподвижности нариндар просто … что-то делал. Мочился. Ел. Омывал тело, а иногда уходил. Кельмомас, наблюдал, лежал неподвижно, не ощущая своего тела от долгого бездействия, и вдруг этот человек… шевелился. Это было столь же неожиданно, как если бы вдруг ожил камень, ибо ничто не указывало заранее на желание или намерение пошевелиться, никаких признаков нетерпения или беспокойства, рожденных предвкушением… ничто. Нариндар просто приходил в движение, выходил в дверь, шел по расписанным фресками коридорам, a Кельмомас ещё только поднимался на ноги, проклиная онемевшие конечности. Он был готов лететь за нариндаром даже сквозь стены…
  
  A потом, без видимых причин, ассассин… замирал на месте.
  
  Странная непредсказуемость пьянила. Так прошло несколько дней, и только тогда Кельмомас осознал, что никто … вообще никто… никогда не был свидетелем столь странного поведения, не видел ещё человека, который вел бы себя подобным образом. В присутствии других людей нариндар держался отстраненно, больше молчал, вел себя так, как и положено жуткому убийце, всегда старающемуся убедить окружающих хотя бы в собственной человечности. Несколько раз навстречу ему попадалась мама, вышедшая из-за угла или вошедшая в дверь. И что бы она ни говорила ему, если и говорила (ибо, находясь в обществе некоторых людей предпочла бы вообще не встречаться с ним), он безмолвно кивал, возвращался в свою комнату, и замирал…
  
  В неподвижности.
  
  Иссирал ел. Спал. Срал. Дерьмо его воняло. Следовало считаться со всеобщим ужасом, с которым с ним обращались слуги, как и с ненавистью многих сторонников Святейшего дядюшки, пребывающих при имперском дворе. Однако куда более удивительной была та степень, в которой он оставался незамеченным, как подчас он, незримый, замирал на одном месте, для того лишь, чтобы делая пять шагов направо или влево, стать как бы невидимым для пролетавших мимо стаек кухонной прислуги, перешептывавшихся и поддевавших друг друга.
  
  Загадка эта скоро затмила все остальные помыслы в голове имперского принца. Он начал мечтать о своих бдениях, отдаваясь жесткой дисциплине, властвовавшей над его днями, кроме тех мгновений, когда тело его снова втягивалось в лабиринт тоннелей, но душа оставалась каким-то образом прикованной к решетке, и он одновременно следил и уползал прочь, раздираемый ужасом, разбиравшим его плоть по жилке, под визг Мира, пока высеченное в кремне лицо медленно-медленно поворачивалось, чтобы поравняться с его бестелесным взглядом…
  
  Пока игра продолжалась, это сделалось еще одной темой, подлежащей взволнованному обсуждению в академии его черепа. Быть может, сны о чем-то предупреждали его? Или же нариндар каким-то образом узнал о его слежке? Если так, он ничем не показывал этого. Однако когда он обнаруживал что-либо вообще?
  
  Наблюдение за этим человеком лишь оттачивало лезвие его тревоги, особенно когда Кельмомасу пришлось задуматься над тем, насколько много знал ассасин. Как? Как мог этот человек настолько безошибочно попадаться на пути его матери, как мог он не просто знать, куда она идет, не имея об этом никаких сведений, как мог выбирать именно тот маршрут, которым она пойдет?
  
  Как такое могло оказаться возможным?
  
  Однако он — нариндар, рассудил мальчик. Знаменитый посланник жестокого Четырехрогого Брата. Возможно, знание его имеет божественный источник. Быть может, благодаря этому нариндар и сумел победить Святейшего дядю!
  
  Мысль эта привела его к маминому библиотекарю, чудаковатому рабу-айнонцу, носившему имя Никуссис. Тощему, смуглому, не уступающему в худобе Телиопе и наделенному какой-то нечистой способностью чуять неискренность. Он, один из немногих мирских душ, неким образом умел проникать сквозь окружавший мальчика слой шутовского обаяния. Никуссис всегда относился к Кельмомасу со сдержанной подозрительностью. Во время одного из припадков отчаяния, имперский принц по этой самой причине уже, даже было, собрался убить библиотекаря, и так до конца и не сумел избавиться от желания опробовать на нем кое-какие яды.
  
  — Говорят, что он бродит по этим самым залам, мой принц. Почему бы и не спросить его самого?
  
  — Он не говорит мне, — мрачно солгал мальчишка.
  
  Одобрительный прищур.
  
  — Да, и это не удивляет меня.
  
  — Он сказал мне, что Боги и люди ходят разными путями…
  
  Губы цвета натертого маслом красного дерева, сложились в улыбку, мечтающую о противоположности. Досада никогда еще не бывала такой радостной.
  
  — Да-да… — проговорил Никуссис, звучным голосом мудреца просвещающего молодого собеседника. — Он сказал правду.
  
  — А я ответил, что пути моего отца — пути Бога.
  
  Страх еще никогда не казался столь восхитительным.
  
  — И… э … — не совсем удачная попытка сглотнуть. — И что же он ответил?
  
  Ужас, мальчишка уже давно понял это. Страх был подлинным достоянием его отца, — не поклонение, не унижение, не восторг. Люди делали то, что приказывал им делать он, маленький Анасуримбор Кельмомас, из ужаса перед его отцом. И вся болтовня насчет всеобщей любви и преданности была просто ватой, прячущей лезвие бритвы.
  
  Его ответ заставил библиотекаря побледнеть.
  
  — Убийца сказал: тогда пусть спросит твой отец.
  
  Глаза тощих людей выкатываются от испуга, подумал он, наблюдая за Никуссисом. Интересно, и Телли тоже? Она вообще способна испугаться?
  
  — И тогда я вскричал: Мятеж!
  
  Последнее слово он произнес со скрежетом в голосе, и был вознагражден паникой, охватившей старого библиотекаря — дурак едва не выскочил из собственных сандалий!
  
  — И ч-ч-что он тогда сказал? — пролепетал Никуссис.
  
  Юный принц империи покачал головой, изображая недоверие к собственным словам.
  
  — Он пожал плечами.
  
  — Пожал плечами?
  
  — Пожал.
  
  — Ну что ж, тогда отлично, что ты пришел ко мне, молодой принц.
  
  И после этого изможденный голодом идиот выложил ему все, что знал о нариндарах. Он рассказывал об огромных трущобах, в которых царили алчность и зависть, ненависть и злоба, о том, как убийцы и воры марали собой всякое общество людей, обладая душами столь же порочными, сколь благородна душа самого Кельмомаса, столь же грязными, сколь чиста его душа. «Согласно Бивню Боги отвечают любой природе, человеческой или нет. Нет человека, спасенного за добродетель, нет человека, осужденного за грех, все определяет Око их Бога. И если есть нечестивые целители, то есть и благие убийцы…» — Он захихикал, наслаждаясь собственным красноречием — и Кельмомас немедленно понял, по какой причине его мать обожала этого старика.
  
  — И не существует людей, столь злых, но притом и святых как нариндары.
  
  — Ну и? — Спросил имперский принц.
  
  — То есть?
  
  — Я уже знаю всю эту белиберду! — Не скрывая гнева, выпалил мальчишка. Почему этот дурак ничего не понимает?
  
  — Чт-чт-что ты сказал…?
  
  — Откуда берется их сила, дурак! Их власть! Как могут они убивать так, как они убивают?
  
  Каждый человек был трусом — таков был великий урок, почерпнутый им из пребывания среди костей на Андиаминских высотах. И также каждый человек был героем. Каждый нормальный человек когда-либо покорялся страху — вопрос заключался лишь в том, в какой степени. Некоторые люди завидовали крохам, дрались как львы из-за какого-то пустяка. Однако большую часть душ — таких, как Никуссиса — приходилось ранить, чтобы выпустить наружу отчаянного героя. Большинство таких людей обретало отвагу слишком поздно, когда оставалось только кричать и метаться.
  
  — Рас-рассказывают, что их выбирает сам Че-четырехрогий Брат… среди сирот… уличных мальчишек, когда они еще не достигли даже твоего возраста! Они проводят свою жизнь в упра…
  
  — Упражняются все мальчишки! Все кжинета, рожденные для войны! Но что делает особенными этих ребят?
  
  Люди, подобные Никуссису, книжные душонки, в лучшем случае обладают скорлупкой надменности и упрямства. A под ней скрывается мякоть. Этого можно было запугивать безнаказанно — пока шкура его остается целой.
  
  — Б-боюсь, я-я н-не пони…
  
  — Что позволяет простому смертному… — Он умолк, чтобы попытаться изгнать убийственную нотку из своего голоса. — Что позволяет простому смертному войти в Ксотею и заколоть Анасуримбора Майтанета, Святейшего шрайю Тысячи Храмов ударом в грудь? Как подобный… поступок… может… оказаться… возможным?
  
  Жавшиеся друг к другу на полках свитки глушили его голос, делали его более низким и мягким. Библиотекарь взирал на него с ложным пониманием, кивая так, словно вдруг осознал сказанное… принц переживает утрату. Мальчик, конечно же, любил своего дядю!
  
  Никуссис, безусловно, не верил в это, однако человеку нужна какая-то басня, за которой можно спрятать факт собственной капитуляции перед ребенком. Кельмомас фыркнул, осознавая, что отныне библиотекарь будет любить его — или по крайней мере уверять в том себя — просто для того, чтобы сохранить в душе ощущение собственного достоинства.
  
  — Ты и-имеешь в виду Безупречную Благодать.
  
  — Что?
  
  Глаза на коричневом лице моргнули. — Н-ну… э… удачу…
  
  Хмурое лицо имперского принца потемнело от гнева.
  
  — Ты слышал слухи о том… — нерешительно начал Никуссис. — Давние слухи … выдохнул он. — Россказни о… o Воине Доброй Удачи, подстерегающем твоего отца?
  
  — И что с того?
  
  Веки библиотекаря опустились вместе с подбородком.
  
  — Величайшие из нариндаров, обладатели самых черных сердец… говорят, что они становятся неотличимыми от своего дела, неотличимыми от Смерти. Они действуют не по желанию, но по необходимости, не размышляя, но всегда делая именно то, что необходимо сделать…
  
  Наконец! Наконец-то этот гороховый шут сказал кое-что интересное.
  
  — То есть ты хочешь сказать, что удача их… совершенна?
  
  — Да-да.
  
  — При любом броске палочек?
  
  — Да.
  
  — И значит, человек, убивший моего дядю… он…
  
  Глаза библиотекаря, сузившись, приняли прежнее выражение. Настал его черед пожимать плечами.
  
  — Сосуд Айокли.
  
  
  Библиотекарь мог ничего не рассказывать ему об Айокли. Боге-Воре. Боге-Убийце.
  
  Ухмыляющемся Боге.
  
  Анасуримбор Кельмомас нырнул в привычный сумрак, и шел в нем незримо, менее чем тенью на границе всех золотых пространств, возвращаясь к покоям императрицы-матери. Дышалось легко.
  
  Ты помнишь.
  
  Он замирал. Он крался, перебегал по укромным залам, и поднимался и поднимался. Казалось, что никогда ещё он не принадлежал в такой мере к этой плоской пустоте, разделяющей живых и тупых тварей. Никогда ещё не позволял так разыграться своей фантазии.
  
  Почему же ты отказываешься вспоминать?
  
  Мальчишка помедлил во мраке. Что вспоминать?
  
  Твое Погружение.
  
  Он продолжал свой путь вверх по расщелинам своего священного дома.
  
  Я помню.
  
  Значит, ты помнишь того жучка…
  
  Он отбился от матери, последовав за жучком, спешившим по полу в тенистые пределы форума Аллосиум. Он до сих пор помнил, как меркли отражения свечного канделябра на жестких крылышках мелкой твари, спешившей по плиткам пола… уводившего его всё глубже и глубже.
  
  К изваянию Четырехрогого Брата, вырезанному из диорита и отполированному.
  
  И что же?
  
  Кельмомас видел Его, совершая свой темный путь к небу, жирного и злого, сидевшего скрестив ноги в своей ячейке Дома Богов — и также наблюдавшего за жучком. Оба они ухмылялись!
  
  Это было твое приношение, произнес проклятый голос.
  
  Он обратился к одутловатой фигуре, а затем, скрючившись у её подножия, оторвал ногтями две ножки жучка, забегавшего кругами.
  
  Вот так шутка!
  
  Отец его был сосудом Бога Богов! А он сам при желании может обмениваться шутками с Ухмыляющимся Богом! И при желании может ущипнуть Ятвер за грудь!
  
  И как же Он хохотал.
  
  Мальчишка застыл во тьме — на сей раз уже абсолютной — и снова…
  
  Злобный Айокли смеялся.
  
  Они смеялись вместе, он и Ухмыляющийся Бог. Он улыбнулся этому воспоминанию.
  
  Итак, боги ищут нашего расположения…
  
  Он обладал Силой! И имел божественную природу!
  
  Имперский принц возобновил подъем, улыбка блекнущим синяком осеняла его лицо. Близнец его умолк, быть может погрузившись в то самое жужжание, превратившее его члены в пустые пузыри. И только выбравшись из лабиринта и очутившись в маминой спальне, осознал он степень владевшего им ужаса.
  
  Об Айокли в Храме всегда рассказывали одно и то же. Он — Хитрец, шут, обманщик, ловкач, он берет без сопротивления, не испытывая угрызений. Эскапады его увлекали молодежь, более всего любившую обманывать и дурачить своих отцов. Каждая выходка всегда казалась безвредной, всегда казалась смешной, так что он и другие дети только хихикали, а иногда и приветствовали Ухмыляющегося Бога.
  
  Но в этом крылась и ловушка, урок, — в моменте, когда жуткая истина Четырехрогого Брата разверзала свое бездонное жерло, в моменте, когда начинались смерти и погибель любимых и ни в чем не повинных — и когда дети вдруг понимали, что их также уже совратили, одурачили, заставили одобрять зло и порок. И всё ласковое, всё льстивое, всё жуликоватое и оттого человечное как одежда ниспадало на пол, открывая изначального, полного яда Бога, выросшего в гору за бесконечные века поглощения горя и ненависти.
  
  И они смеялись, он и его бестелесный брат, смеялись, замечая полные ужаса взгляды, слезливые протесты, отчаянные молитвы. Они смеялись, потому что всегда бывало одно и то же, и недоумки всегда оказывались одураченными одной и той же историей или похожими на неё. Они удивлялись этому абсурду, когда приветствия спустя сердцебиение сменялись жалобами — и тому, что души могут стремиться к покаянию, к суждению дураков, старших годами. Какая разница в том, кто и когда умрет? Старинные были, и все участники их уже умерли. Зачем же крючиться на коленях, если можно повеселиться?
  
  Айокли, рассудил мальчишка, много более умен, чем прочие из Сотни. Быть может Он не столько зол…сколько не понят.
  
  Только теперь имперский принц понял. Только теперь он мог измерить их ужас, режущее дыхание внезапного, катастрофического осознания. Если тебя одурачили россказни, значит, ты вооружен в жизни.
  
  Кельмомас часто думал о себе, как о герое, как о душе, обреченной властвовать. Смерть братьев и дяди самым непосредственным образом подтвердила его предположения. Всё указывало на то, что он будет наследником престола! Однако, россказни, как ему было известно, столь же ненадежны как сестры, они завлекают мысль в дымные лабиринты, заманивают её в надушенный коридор, при этом накрепко закрывая незримые врата. По причине простого невежества каждая жертва видит в себе героя, и без всякого исключения смерть становится их просвещением, проклятие их наградой.
  
  Боги всегда съедают тех, кто неспособен их покормить.
  
  И уже другой мальчишка, выкликая мамочку, стоял в роскошной опочивальне императрицы… мальчишка, уши которого, наконец, открылись для далекого гула предметов более ужасных, повисших над горизонтом ураганов, створоживших его кровь.
  
  Мерцающий фонарь бросал свет на прозрачный полог, освещал пустую постель, не которой змеями копошились тени. Из прихожей и расположенной за нею гостиной лился золотой свет. Кельмомас понял, что, не замечая того, пошел на звук голоса матери.
  
  — Любой ценой… — Пробормотала она, обращаясь к какой-то неведомой душе. Но к кому именно? Она принимала в своих покоях только тогда, когда требовалась полная тайна…
  
  — Так… — продолжила она голосом напряженным, связанным туго как жертвенная коза. — А что говорит Четырехрогий Брат?
  
  Кельмомас замер.
  
  Он просочился мимо мраморного столба в укромный альков. Он видел мать в её вечернем наряде, свободно откинувшуюся на спинку шитого золотом инвитского дивана, умащенную белой ворванью, вглядывающуюся в какую-то точку посреди комнаты. Красота её заставила его задохнуться, острые вспышки алмазов Кутнармии на головном уборе, уложенные блестящие кудри, безупречная карамель кожи, шелковые складки розового платья, скульптурные швы…
  
  Идеальный облик.
  
  Он стоял как призрак в темном алькове, бледный скорее от безутешного одиночества, чем от кровного родства с древними королями севера. Он вступил в дом Ненависти; он искалечил жучка, дабы преподать урок. И теперь Ненависть вступила в его собственный дом, чтобы проучить его самого.
  
  Он здесь… — негромко произнес голос. — Мы поручили Его Матери.
  
  Иссирал. Четырехрогий Брат топчет полы покоев Андиаминских высот.
  
  И оком души он видел стоящую напротив Извечную Злобу, курящуюся струйками Первотворения…
  
  Резким движением она посмотрела на него — внезапность едва не выбросила мальчишку из собственной кожи. Однако мать смотрела сквозь него — и на мгновение ему показалось, что ужас из его сна обрел реальность, что он сделался всего лишь видением, чем-то бестелесным… иллюзорным. Однако она прищурилась, свет лампы мешал ей, и он понял, что она не видит ничего за пределами, поставленными собою.
  
  И Кельмомас нырнул обратно во тьму, скользнул за угол.
  
  — Сквозняк, — рассеянным тоном заметила мать.
  
  Мальчишка бежал обратно в недра дворца. Укрылся в самой глубокой его сердцевине, где плакал и стенал, осаждаемый образами, визжавшими под оком его души, жаркими видениями сцен насилия над матерью, повторяемыми снова и снова… красота покинула её лицо, кожа расселась, уподобилась кровавым жабрам, и кровь брызжет на драгоценные фрески…
  
  Что же делать ему? Маленькому ещё мальчику!
  
  Но только она одна!
  
  Зат-кнись-зат-кнись-зат-кнись!
  
  Обхватив себя руками и раскачиваясь. Сопя и хлюпая носом.
  
  Только она! И никто другой!
  
  Неееет!
  
  Цепляясь, цепляясь, хватаясь за пустоту…
  
  Кто же теперь будет нас любить?
  
  
  Но когда он наконец возвратился назад, мать как всегда спала в своей постели, свернувшись клубком, на боку, костяшка указательного пальца почти прикасалась к губам. Он смотрел на неё большую часть стражи, восьмилетний призрак, клочок сумрака, взглядом более внимательным, чем положено человеку.
  
  А потом он, наконец, ввинтился в её объятья. Она была более чем тепла.
  
  Мать вздохнула и улыбнулась. — Это неправильно… — пробормотала она из глубины сна. — Позволять тебе бегать вольно как дикому зверю…
  
  Он вцепился в её левую руку обеими своими руками, стиснул с подлинным отчаянием. И застыл в её объятьях словно личинка. Каждый отсчитанный вздох приближал его к забвению, голова оставалась мутной после недавних рыданий, глаза казались двумя царапинами. Благодарность охватила его …
  
  Его собственная Безупречная Благодать.
  
  В ту ночь ему снова приснился нариндар. На сей раз, он сделал два шага, остановился под решеткой, подпрыгнул и проткнул ему глаз.
  ГЛАВА СЕДЬМАЯ Иштеребинт
  
   Ложь подобна облакам, — гигантам, вырастающим до самых небес и ярящимся под ними для того лишь,
  
   чтобы проходить мимо, всегда проходить мимо. Однако Истина —
  
   это небо, вечное и изменчивое, укрытие днем и бездна ночью.
  
   — Хромой Паломник, АСАНСИУС
  
  Конец лета, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт
  
  Анасуримбор Серве было всего лишь три года, когда она осознала, что мир, как и всё вокруг неё, зыбок. Она смотрела на пучки белых нитей, расходящиеся от всех освещенных предметов, и понимала: они не реальны. И поскольку воспоминания её начинались с трехлетнего возраста, так было всегда. Нереальность, так называла её Серва, вечно портила всё вокруг. — Неужели ты этого не видишь, мама? — Вопрошала она, — Смотри, смотри же! Здесь все нереально! Иногда она плясала, а потом в растерянности бродила, напевая. — Всё вокруг Ложь! Всё! Только! Кажется!
  
  Подобные выходки ужасали её мать, завидовавшую детям, получившим от отца свои опасные дарования. И тот факт, что подобные страхи очень мало беспокоили её дочь, означал, что девочка унаследовала заодно и сердце своего отца.
  
  Тогда она, Нереальность, более всего напоминала призрачное скопление намеков и подозрений, не имеющее в себе ничего объяснимого — с достоверностью головоломного полета над плоской равниной. И обещанием перспектив, скрывающихся в доступных зрению расщелинах этой равнины. Глубинная неполнота, незавершенность ткани Творения, несовершенство нитей утка и основы сущности, превращающее в дым землю, в бумагу небо со всеми его распростершимися от горизонта до горизонта покровами. Она поражала девочку, к примеру, мерцанием самих предметов, — белыми проволоками, петлями своими, окружавшими всё освещенное: блестящие мрамором лужицы под озарёнными лучами солнца люками в потолках, полуденное сияние, слепившее ребёнка во время летних обедов на задней террасе. Пляшущие отражения волн на стенах купальни.
  
  Ей было шесть, когда неполнота эта начала заражать и других людей. Первой жертвой пала её мать, но только потому, что оказалась ближайшей и потерпевшей наибольший ущерб. Отпрыски императрицы прекрасно знали о периодически овладевавших ею приступах гнева. Родной отец и в самом деле повергал их в ужас, но скорее как Бог, чье постоянное отсутствие облегчало ситуацию, позволяя забыть о подобающем ситуации трепете. Мать, с другой стороны, всегда беспокоилась за них. По её собственному выражению она не намеревалась терпеть возле себя никаких «маленьких икуреев», этими словами она называла детей, избалованных роскошью и раболепием окружающих. Короче говоря, она постоянно отчитывала их за мелкие проступки в выражениях или поведении, которые умела замечать только она сама. «Разве так говорят хорошие дети?» — можно было постоянно слышать от Эсменет.
  
  Поэтому, они учились с самых малых лет быть именно такими сыновьями и дочками, какими она хотела их видеть… конечно же безуспешно. И именно во время одной из таких материнских проповедей Серва вдруг обнаружила, что поняла. Головокружительная ясность озарения заставила её расхохотаться — чем девочка заработала полный опаски шлепок, один из тех, что прежде заставил бы её удариться в рев, но в данной ситуации послужил всего лишь свидетельством. Их бесчисленные поступки, требовавшие по мнению матери наказания, представляли ничто иное, как предлог или повод. Благословенная императрица желала, чтобы её дети чувствовали себя именно так, как она сама — то есть, ощущали себя несчастными и беззащитными, ибо ей было необходимо, чтобы они нуждались в ней. Рыдающий ребенок прижимается к матери с высшей степенью отчаяния, любит её с неумолимым пылом …
  
  Мать наказывала не в целях воспитания или в качестве воздаяния за неисчислимые предположительные грехи, но для того, чтобы обнаружить часть себя в своих детях, какую-то долю, не принадлежавшую ненавистному мужу.
  
  Мать, как поняла юная Серва, не была реальной. Она следовала неведомым ей самой правилам, произносила слова, которых не понимала, стремилась к целям, неясным и непосильным. Та мать, которую девочка любила (в той мере, насколько она вообще могла испытывать подобное чувство) просто не существовала. Но императрица, как поняла Серва, была марионеткой в руках чего-то более крупного и мрачного, чего-то изображавшего угрызения совести ради достижения своих низменных целей.
  
  Императрица не изменялась, потому что никак не могла измениться: она перенесла слишком много ударов судьбы для того, чтобы хотя бы один из них мог чему-то научить её. Она, как и прежде, донимала и распекала своих детей. Однако, Серва — как и её братья и сестры (ибо они делились всем) — никогда более не страдала от норова матери. Они знали её так, как старый мельник знает свою, еще более старую, мельницу — как механизм одним и тем же образом перетирающий одни и те же зерна. И понимание этой конкретной Нереальности позволяло им править матерью столь же абсолютно, как делал это Отец, — даже в ещё большей степени!
  
  Осознав присутствие Нереальности в собственной матери, Серва начала замечать присутствие таковой и в прочих душах — а точнее, во всех душах, окружавших её. Как в душах рабов, так и властелинов, без разницы. И вскоре все вокруг превратились в пестрые клубки оборванных нитей, в окутанные неопределенностью обрывки, в какое-то подобие тряпья, что нищие выпрашивают или выменивают друг у друга на выпивку. Более всех Мимара. Конечно же, Моэнгхус. Телли… Даже Кайютас, в моменты усталости. Она равным образом могла при желании вытащить на собственное обозрение их слова, решения, их ненависти и дружбы, исследовать их, связать с подобными же обрывками или выбросить прочь.
  
  И скоро Нереальность стала властвовать над всем и над всеми… за исключением, конечно же, Инрилатаса (который, по правде сказать, и реальным то никогда не был). И ещё отца.
  
  Во всем мире реальным был только он.
  
  Та история с мамой приключилась, когда отец находился в походе на Сё Тидонн, однако явившись домой через два месяца, он немедленно всё понял. — Привет, моя маленькая чародейка, — проговорил он, приглашая её в свои объятья. — Как случилось, что ты переросла своих братьев?
  
  — Но у меня же мамина кость! — Возразила она.
  
  — Нет, Серва. Я не о том.
  
  Так она узнала, что обладает лучшим зрением, воспринимающим более широкую перспективу. Она могла видеть предметы вокруг, превосходя тем самым возможности меньших душ. A видеть вещь — значит обладать властью над нею, такая истина пряталась за всей Нереальностью. Мир оставался реальным только в той степени, в которой он сопротивлялся Желанию, и она, как и её отец-дунианин, могла преодолеть сопротивление реальности. Но что более важно, она желала того, что хотела — и ничего более.
  
  — Ты переросла Андиаминские высоты, маленькая колдунья.
  
  — Но куда же мне теперь идти?
  
  — В Оровелай, чтобы ты смогла перерасти и Свайали.
  
  — А потом, папа?
  
  — Тогда ты сумеешь найти собственное место и жить там, где никто не сможет тронуть тебя.
  
  — Где же?
  
  — А вот здесь, — Улыбнулся отец, ради её же блага, как она понимала теперь. И приложил подушечку своего указательного пальца к её лбу, как раз между бровей… она до сего дня помнила это сверлящее прикосновение. — Только в Реальности.
  
  Так что, поэтому нелюди смотрели-смотрели, но так и не сумели увидеть её.
  
  Так что, поэтому она пела им во мраке — пела мирские песни, ибо Ошейник Боли кольцом охватывал её шею — производившие не менее колдовское воздействие. Песни, возникшие в душах нелюдей, вознесённые на языках нелюдей, повествующие о грехах нелюдей, рассказывающие об их утратах. И чем более чудовищной становилась пытка, тем более неистовой, мягкой, любящей делалась песня.
  
  И это в равной мере отталкивало и ужасало её мучителей: сам факт того, что простая смертная, хрупкая дочь рода людского, способна настолько превзойти их вековечное хитроумие и мастерство.
  
  И ещё то, что она могла простить нелюдям их преступления, не говоря уже о их древней ненависти к человечеству.
  
  
  Сорвил потерял счет дням.
  
  Сперва было много воплей и животного ужаса, ходьбы по тоннелям, тоннелям, бесконечным тоннелям, иногда проходящих через заброшенные руины, иногда совершенно темным, и мимо пялящихся упырей, сменявших друг друга в карнавале болезненного любопытства. Он помнил, что засыпал от духоты.
  
  Сколько же времени это продлилось? Несколько страж? Или месяцев?
  
  А потом, внезапно, он исполнился какой-то относительной бодрости — почти что пришел в сознание.
  
  Призрачные, напевные заклинания наполняли воздух своим холодом, делая его едва ли не материальным и осязаемым на ощупь. Мрак укрывал всё неведомое Сорвилу пространство, гнездился в кавернах, утучненных лишь отголосками криков и муки. Дышать было тяжело. Нечто… какое-то железо охватывало его щеки. Руки его были связаны за спиной, локоть к запястью, да так крепко, что ныли плечи. Он слышал, как Серва поет… где-то. Темноту заполняли собой столбы, быть может, на пядь превышавшие человеческий рост, поверхность их блестела черным обсидианом. Их соединяли поперечины, замыкавшиеся в решетку пустых квадратов над головой, и на каждом втором шагу образовавшие пороги на растрескавшемся полу. Всё обозримое им пространство занимали ритуальные поперечины, создавая тем самым помещение, в которое всегда входили, из которого всегда выходили… и которое, как ему было суждено потом узнать, никогда не было по-настоящему населенным.
  
  — Ниом попран, — обвинял доносящийся из ниоткуда голос.
  
  Преддверие, так называли упыри это место, местом не являющееся, где нелюди, насельники Иштеребинта пытались сокрыть от Сотни свои самые отвратительные преступления…
  
  Молодой человек не имел даже малейшего представления о том, откуда ему это известно.
  
  — Ты не враг Аспект-Императора.
  
  На фоне черноты перед его глазами повисла физиономия шранка, наблюдавшего за ним с ослепляющей напряжённостью. Белые губы приоткрылись, и прежде чем свет ослепил Сорвила, он успел увидеть слитые воедино шранчьи зубы. Внимательные глаза превратились в надрезы на диске солнца. Третья череда колдовских песнопений захватила слух Сорвила изнутри его тела.
  
  — Ты любишь его отродье, — продолжал обвинитель, Вопрошающий, как мысленно стал его называть молодой человек. — Ты томишься по ведьме, по Анасуримбор Серве.
  
  Этот был выше прочих упырей, изящен как женщина, разве что бедра его были уже, а плечи шире. Он один стоял именно так, как подобает, сложив руки за спиной (хотя откуда Сорвилу было знать это, притом, что поза Вопрошающего оставалась за пределами его взгляда). Только один этот упырь был ишроем.
  
  Я ненавижу их, каким-то образом ответил молодой человек, не ощущая дыхания или губ.
  
  Он слышал рыдания Моэнгхуса… где-то неподалёку. Сорвил понял, что слышит лишь то, что ему позволено слышать.
  
  — И тем не менее, ты боишься за них.
  
  Да…
  
  И после этого ответа наступило блаженство. Насколько Сорвил мог вспомнить, он впервые почувствовал себя не связанным… свободным! Шранколикий смотрел на него, и при всем испускаемом им свете, Сорвилу еще не приходилось видеть более разумного взгляда. То, что хотел забрать этот шранк, непохожий на шранка, полностью соответствовало тому, что ему нужно было отдать… разве может быть неразумным подобный обмен?
  
  — Потому что ты любишь их?
  
  Нет.
  
  — Тогда почему?
  
  Потому что их прокляла Жуткая Матерь.
  
  Случались подобные паузы, когда Вопрошающий умолкал, a шранколикий певец молча наблюдал за происходящим, и глаза его сияли как солнце.
  
  — Та, которую люди зовут Ятвер?
  
  Будь осторожен, предостерег он упыря, озадаченный тем, что способен с такой невозможной легкостью произнести столь мерзкие слова. Она не числит вас среди своих детей.
  
  Шранколикий певец немедленно повернулся к Вопрошающему, а потом снова к Сорвилу. Шея его выглядела вполне человеческой и оттого казалась непристойной.
  
  — Жуткая Матерь говорит с тобой?
  
  Так, как я говорю с собой.
  
  Лицо Вопрошающего появилось над плечом Певца. Его чёрные глаза переполнились неким подобием слёз, одним движением век он смахнул их, заставив Сорвила ощутить извращенную порочность того, что подобные твари вообще способны плакать.
  
  — И что же Она говорит?
  
  Ведовской голос возвысился до стенания; Сорвил ощутил, что в глазах его как бы двоится, будто в них сумела заглянуть ещё одна душа и узрела его падение. В ответившем голосе слышалось шарканье босых ног, старушечье шамканье…
  
  Что вы — Ложные люди.
  
  Оба бледных лика склонились поближе.
  
  — A Аспект-Император… Что она говорит о нем?
  
  Что приготовила для него два доверху полных сосуда — душу наполненную и душу помазанную.
  
  На орлином лице Вопрошающего любопытство мешалось с ужасом.
  
  Ойнарал … молодой человек каким-то образом вспомнил имя этого упыря, или понял, что его зовут именно так, или… он ни в чем не мог быть уверен. Он знал только, что ведущего допрос зовут Ойнарал…
  
  И что он узнал Ойнарала.
  
  — Так кто же ты есть: Наполненный или Помазанный?
  
  Я тот, который помазан.
  
  — Помазан, чтобы убить Аспект-Императора?
  
  Шранком овладело возмущение. Внезапный мятеж заставил померкнуть сверкающую волю.
  
  Шранчье лицо восстенало в лучистом шаре, словно бы стараясь изгнать препятствие, оставаясь при этом недвижным и невозмутимым.
  
  Перед Сорвилом явилось отверстие, затмевая все тёмное и умирающее. И он увидел её, свою возлюбленную матушку, сидевшую у западного окна Обзорной палаты, погрузившись в какую-то глубокую думу. Закат красил алой краской плоское блюдо равнин, придавая блеск земле, которую годы спустя Великая Ордалия изроет выгребными ямами.
  
  Сорвил застыл на пороге. Её задумчивое одиночество принадлежало к числу тех, присущим взрослым мгновений, на которые дети не обращают внимания, однако угловатая ладонь с носовым платком, которым она зажимала свой кашель свободно лежала на едва прикрытых юбкой коленях. Было почти греховно видеть эти колени расставленными. Ему даже показалось, что он заметил нечто вроде лепестков розы.
  
  Увидев его, она вздрогнула. Платок исчез между рук. Заметив ужас в её лице, он не отвел взгляда, осознав в это мгновение правду о розовых лепестках.
  
  Первый ужас излился в тревогу, затем просиял в полном обожания ободрении — матери ничем так часто не жертвуют, как собственными печалями и страхом. Руки её свили платок в подкову.
  
  — Передай этому мерзавцу… — скрипнула она сквозь все луковичные слои бытия, — чтобы он отдал то, что ему было дано.
  
  Слов он не помнил.
  
  Он моргал, очутившись между мирами. Шранчье лицо теперь было удручено, искажено — неслыханными увещеваниями, блистательными словоизвержениями.
  
  — Расскажи нам! — завопил Вопрошающий.
  
  Сорвил впервые заметил разницу между тем, что произносили уста, и тем что слышали его уши.
  
  Серва пела что-то ласковое, успокаивающее… где-то.
  
  — Тебе незачем принуждать меня, — выдохнул юный король Сакарпа. — Ниом соблюдён.
  
  
  — Знай, я — Харапиор, — проговорил упырь.
  
  Серва знала его, как по Верхнему Ярусу под Соггомантовыми Вратами, так и по своим Снам. Кто не слышал о владыке-Истязателе, жившем во времена Сесватхи.
  
  — Они говорили, что я буду среди тех, кто покорится раньше остальных… — проговорил он, — говорили тогда, когда этот век был ещё молод. Они решили, что вселяющее страх в них самих, испугает и всех прочих. Они не могли понять, как честь, гордость, посылающая души на наковальню, питает собою Скорбь. — Тень смеялась, смеялась шепотом. — Собственные понятия о чести ослепили их.
  
  Он заставил её посмотреть вверх, с силой дернув за волосы.
  
  — И они умаляются, смертная девка, a… я … пребываю…
  
  Жаркой ладонью он схватил её за подбородок. Он не подозревал, что она может видеть его — такова была тьма вокруг. Он считал, что привел её в ужас, как сущность, прячущаяся во тьме… как зло, таящееся в глубинах.
  
  Он не понимал её отца.
  
  Он пригнулся к её лицу, приблизил губы к её губам — так чтобы она ощущала исходящий от них нечеловеческий жар. И проворковал в них словно в ухо — или во вход, ведущий к тому месту, где, свернувшись клубком, укрывалась она.
  
  — Я пребываю, дитя… и теперь мы посмотрим, какую песню ты мне споешь.
  
  
  Крики сочились сквозь тьму над каменными сотами, бесчисленными и глубокими, хоры голосов соединялись в несчетные жалобные мотивы, кровоточащие гневом и неверием, растворяющиеся в самой горестной из усталостей. Стенания древнейших душ … проживающих жизнь за жизнью, вновь и вновь… навеки застрявших на погубившей их отмели.
  
  Иштеребинт, понял Сорвил в темной волне накатившего на него ужаса… Иштеребинт поглотил их.
  
  И они потерялись среди потеряных душ.
  
  Четверо упырей влекли его сквозь таинственную бездну, двое держали шест, к которому были привязаны его руки, еще двое шли впереди. Более всего они напоминали собой жестокие, неуловимые тени — дым для глаз, но камень для рук. Ритм их шагов не изменялся, пытался ли он угнаться за ними или же повисал на шесте, а его обмякшие ноги скребли по каменному полу. Огоньки ниточкой бусин убегали в выстроившуюся вдоль их линии тьму — глазки, понял он, волшебные фонари упырей. Залы и галереи стискивали его грудную клетку, указывая на чудовищную глубину. Резные изображения отталкивали… каждый, брошенный им случайный взгляд открывал мертвое шествие за мертвым шествием, застывшие в древней манере фигуры, лики злобные и бесстрастные.
  
  Что-то было не так. Ноги его сделались чем-то второстепенным, предметы слишком скользкими, чтобы их можно было удержать. Глаза его более не моргали. И большую часть стражи он потратил на то, чтобы понять: дышит ли он.
  
  Дышит ли?
  
  Он как будто бы многое знал теперь, хотя не мог даже начать думать без того, чтобы мысли его немедленно не перепутались. Он знал, что, как и опасалась Серва, солнце нелюдей окончательно закатилось, знал, что они изжили всю отпущенную им долю здравого смысла. Он знал, что они поставили свои судьбы против Дома Анасуримборов…
  
  Знал, что где-то там, в недрах, они истязают Серву и Моэнгхуса.
  
  Громкий и надломленный голос воззвал из черноты оставшегося по правую руку портала.
  
  — П-проснись… прошу, проснись!
  
  Они свернули в являвшуюся подземной дорогой колоссальную парадную галерею, своды которой подпирали колонны. Он впервые осознал полное отсутствие запахов. Перед ними поднимался портал, монументальные врата были окружены резным бестиарием. У подножья ближайшей из колонн расположился страж, подобно всем прочим, облаченный в длинную, сложного плетения кольчугу из нимиля… неподвижный, только голова его поворачивалась из стороны в сторону, когда, касаясь подбородком доспеха, он бормотал, а по скальпу его перебегали огоньки.
  
  — Скажи мне, о, любовь моя… как может быть, чтобы цветок …
  
  Они миновали мрачный и узкий оборонительный коридор. Тьма переходов отступила прочь, и они оказались на балконе, кованом из черного железа и охватывающем поперечник колоссальной шарообразной каверны, палаты достаточно просторной, чтобы вместить целиком Цитадель Черных Стен.
  
  Он понял, что стоит в Ораториуме, или Чашевидной палате, легендарном приёмном зале, ставшем бастионом, который Ниль'гиккас воздвиг, сражаясь с безумием и забвением. Дюжина глазков светила, расположившись в различных точках внутреннего экватора, распространяя призрачные, отчасти перекрывающиеся, сферы освещенности. Железная платформа, длинная и широкая, как палуба боевого корабля, была подвешена на узорчатом кронштейне. Стоя на решетчатом полу её, несколько дюжин ишроев, бледных и безволосых как мраморные шары, нагих под великолепными нимилевыми кольчугами, наблюдали за ним. Однако всё внимание ошеломленного юноши захватил приближавшийся Высокий Челн, знаменитый парящий престол короля нелюдей.
  
  На его глазах сей корабль пересек пустынную сердцевину Чашевидной палаты, чуть поворачиваясь словно под легким ветерком. Размером он был примерно с речной ял, позолоченный двойник платформы Ораториума. Герб Горы, Священная Печать Вечности, разделяла его пополам огромной монетой, усыпанной образами и изображениями покоившейся над Чернокованным Престолом, легендарным троном Иштеребинта.
  
  Высокий Челн спускался, как бы разворачиваясь на невидимом винте, открывая взгляду фигуру, окруженную целым извержением рогов и перьев, образующих Чернокованный Престол. И молодой король Уединенного города узрел Ниль'гиккаса, великого короля Горы, облаченного в буквально стекавшие с него золотые чешуи, и рассматривавшего его, Сорвила, с неподвижностью мраморного изваяния.
  
  Молодой человек отвечал столь же пристальным взглядом, онемев от внезапного понимания…
  
  Сокращая расстояние меж собой и Ораториумом, Челн замедлял ход. Воздух царапнул короткий лязг незаметных стыковочных устройств. Решетчатый пол дрогнул под ногами.
  
  Упырь на Чернокованном Престоле… Сорвил непонятным для себя образом понял, что перед ним не Ниль'гиккас.
  
  Однако, каким образом пришло к нему подобное знание, если все окружавшие его нелюди полностью неотличимы друг от друга — да и от шранков тоже?
  
  Стоявшие неподалеку ишрои и его конвоиры единым движением поклонились, коснувшись лицами колен. Оставленный стоять сам по себе, Сорвил невольно затрепетал, обнаружив, что узнает также многих блистательных придворных. Сиятельного Килкулликкаса, прозванного Владыкой Лебедей за свою нелепую удачу. Облаченного в алую броню Суйара-нина, Изгнанника, лишенного подобающего сыну Сиоля наследия. Ку'мимирала Обагренного драконом, также именуемого Хромым Господином…
  
  Но как? Как может он знать эти души — души нечеловеческие — и вовсе незнакомые ему?
  
  Он повернулся, чтобы посмотреть на короля нелюдей, стоявшего теперь перед Печатью-и-Троном, словно омытого блистающим золотом… и понял, что знает и его.
  
  Нин'килйирас, Сын Нинара, Сына Нин'джанджина.
  
  Откуда вообще он мог знать этого упыря?
  
  Не говоря уже о том, чтобы ненавидеть его.
  
  — Мы — меркнущий свет… — начал король нелюдей ритуальное приветствие… — темнеющей души…
  
  Взволнованный чувствами, навеянными узнаванием Нин'килйираса, Сорвил взглянул на тексты и изображения, врезанные в стены Чашевидной палаты… и испытал потрясение. Он мог читать текст … и узнавал образы…
  
  — Идущие путями подземными.
  
  Нин'килйирас повернулся к чёрной чаше, установленной на пьедестале справа от Чернокованного Престола. Высоко поднял её, проливая струйки жидкости, слишком вязкой, чтобы быть водой и, обратившись к согнувшимся в поклоне придворным, окатил себя сверкающим маслом. Переливающаяся жидкость прикрыла потоком его лицо, потекла струями вдоль швов золотого хауберка.
  
  — Взыскующие Мудрости.
  
  Тут Сорвил впервые заметил у подножия безумного трона съежившегося под грозными металлическими шипами маленького и голенького ребенка-эмвама, озирающегося по сторонам тем самым, исполненным ужаса, взглядом, который пробудил в душе юноши такое отвращение у Врат Иштеребинта.
  
  — Ненавидящие Небеса…
  
  Голос его возвысился, на одно сердцебиение оставшись в одиночестве, но тут же к нему присоединились голоса ишроев.
  
  — СЫНЫ ПЕРВОГО УТРА…
  
  В раскатистом унисоне.
  
  — СИРОТЫ ПОСЛЕДНЕГО СВЕТА.
  
  Король нелюдей рассеянно взмахнул рукой, разбрызгивая веером капли, и возвратился на Чернокованный Престол, контраст с которым преобразил его в нечто ирреальное. Упыри, увлекшие Сорвила в недра Горы, теперь заставили его принять вертикальное положение, а потом толкнули к ногам блистающей золотом фигуры. Дитя-эмвама отскочило испуганной кошкой и съежилось неподалеку.
  
  Король нелюдей взирал на Сорвила с каким-то ожесточенным презрением. Упырь, облаченный в целое бурное облако черных шелков, припал справа к Престолу и что-то зашептал на ухо Короля. Это Харапиор, невольно ужаснулся молодой человек: ожерелье из человеческих скальпов топорщилось на груди этого существа, едва не касаясь щек. Выслушивая его, Нин'килйирас обратил взгляд к одетому подобным же образом выродку, стоявшему справа от Сорвила: к Вопрошающему, тому, кто допрашивал его в Предверии…
  
  К Ойнаралу Последнему Сыну.
  
  — Взвешен ли он? — С медью в голосе вопросил Нин'килйирас.
  
  Упырь потупился.
  
  — Ниом почтён, Тсонос. Человечек дал клятву убить Аспект-Императора.
  
  На блистательном челе короля поступили морщины.
  
  — Однако Харапиор видит в нем нечто большее. Он не простой Враг.
  
  Короткая пауза отяготила сердца.
  
  — Да… через него действует один из Сотни.
  
  Шелест восклицаний обежал собравшихся ишроев.
  
  С деланным безразличием король нелюдей опрокинул еще один ковш масла на собственный скальп. — Принцип Плодородия, — проговорил он, наклоняя голову под сверкающие и прозрачные струи.
  
  — Да, — ответил Ойнарал. — Та, которую Бивень именует Ятвер.
  
  Сияющий лик повернулся.
  
  — Знаешь ли ты, что это значит, Ойнарал Ойрунариг?
  
  Молчание.
  
  — Да.
  
  Король нелюдей открыто посмотрел на Сорвила, впрочем, избегая ответного взгляда.
  
  — Не кажется ли тебе, что Анасуримбор послал его к нам именно по этой причине? Он знает, что Плодоносящая восстала против него, не может не знать? А возможно подозревает, что Она заинтересована вот в этом существе.
  
  Смятение поразило Лошадиного Короля, ещё только зарождающееся, но уже острое, как наконечник копья. Так что же именно он представляет собой? Нечто подручное, вроде топора или мотыги? Немое орудие?
  
  Нариндаром, нарек его Цоронга. Священным ассасином.
  
  — Юнец провел не один месяц под ярмом Аспект-Императора, — пояснил Ойнарал жестким тоном, открывающим степень враждебности, не позволяющую смягчиться. — Зачем отсылать от себя опасного человека, если проще его убить?
  
  Король нелюдей взирал на Последнего Сына с тревогой и хмурой нерешительностью. Как странно видеть человеческое чувство на шранчьем лице. Как это естественно и как непристойно.
  
  — Так значит, путь Её пролег через нас … — проговорил Нин'килйирас.
  
  Сорвил услышал, как зашевелилось за его спиной явившееся из легенд сборище, как негромко заговорили между собой души слишком древние для того, чтобы удивляться, но, тем не менее, удивленные.
  
  — И теперь мы связаны с этим, — Ойнарал возвысил голос над общим ропотом. — Безвозвратно и неизменно.
  
  Король нелюдей снова повернулся к чаше, и снова окатил себя, пока голоса ишроев стихали и меркли, уносясь в пространство Железного Ораториума. — Владыка Килкуликкас! — наконец обратился он через голову Сорвила. — Что говорят квуйя?
  
  Владыка Лебедей шагнул из толпы собратьев. Перевязь инъйорийского шелка перекинутая через плечо и крест-накрест охватывавшая его торс, была настолько тонка, что казалась алой краской, выплеснутой на длинный нимилевый доспех.
  
  — Ойнарал Ойрунариг говорит правду, Тсонос, — ответил он.
  
  Король нелюдей с откровенным неудовольствием посмотрел на легендарного квуйя, а потом обратил взгляд к тому, кто стерег Сорвила. — Что скажешь о брате и сестре?
  
  Сорвила вновь окатила волна смятения, похожая на стаю игл, ещё глубже вонзившихся в до полной немоты заледеневшую кожу.
  
  — Сын ничего не знает, — промолвил Ойнарал. — Тсонос.
  
  — А дочь?
  
  Отпрыск прославленного Ойрунаса не торопился с ответом. — Конечно Харапиор уже сообщил тебе…
  
  Масляная улыбка.
  
  — Я готов выслушать твои мысли, Рожденный Последним.
  
  Ойнарал пожал плечами. — Что сказали тебе твои союзники…
  
  — Наши союзники, ты хотел сказать! — Нин'килйирас нахмурился.
  
  Упырь позволил себе три сердцебиения испытывать терпение своего властелина. — Никакие чары и заклинания не действуют на неё, — наконец ответил он. — Никакие. Более того, она оказалась совершенно нечувствительной к другим методам воздействия, находящимся в распоряжении Харапиора. Более того, она сама мучает его.
  
  — Это ложь! — Возопил Харапиор со своего места возле Чернокованного Престола.
  
  — Тебя должна обеспокоить та легкость, с которой Богиня прошла за этим мальчишкой в Переддверие, в то самое место, где якобы нельзя заметить твои проступки, — проговорил Ойнарал. — Ты трепещешь, владыка-Истязатель, зная, что твой подземный ад ничего не сокрыл от их глаз… и что были сочтены все твои преступления?
  
  Охваченный ужасом Харапиор замер на месте, не зная, что сказать.
  
  Ойнарал с презрением отвернулся от него к собранию владык Иштеребинта и выкрикнул:
  
  — Она и есть доказательство! Доказательство происхождения её отца! Того что…
  
  — Довольно! — Проскрежетал Нин'килйирас.
  
  Ропот тревоги облаком повис над платформой. Сорвила охватил животный ужас… Другие методы воздействия? Недели? Что здесь происходит?
  
  И откуда он может знать всех этих нелюдей?
  
  — Мы все принадлежим к одному дому! — Вскричал Нин'килйирас, возбужденно озираясь по сторонам, после чего опять оборотился к своему успокоительному маслу. — Одному! — Он поднял вверх лицо, чтобы в большей степени насладиться принесенной прохладой, а затем замер, устремив взгляд на кареглазого малыша-эмваму, немедленно попытавшегося сделаться незаметным.
  
  — И что ты советуешь? — Из толпы собравшихся спросил владыка Килкуликкас.
  
  — Предлагаю почтить Ниом, — начал Ойнарал, — как делали мы в течение всех и каждого прошедших ве…
  
  — И что дальше? — Проскрипел король нелюдей. — Советуешь заключить союз с людьми! С тварями, сжегшими Священный Сиоль, отправившими в рассеяние его сыновей! Перерезавшими горло Гин'юрсису! Неужели ты хочешь заставить нас полагаться только на слова, когда все мы, пусть эрратики, но эрратики оставшиеся в живых — он победоносно огляделся — можем избежать Преисподней?
  
  Ойнарал Последний Сын промолчал.
  
  Сын Нинара скривился, словно бы ощутив непорядок в кишечнике.
  
  — Как я устал от всего этого, Ойнарал Ойрунариг. Мне надоело вечно взывать к твоей душе, ограждать тебя от ужаса… как ты его именуешь…
  
  Слова эти он произносил, обратив взгляд к собравшимся ишроям — своей подлинной аудитории, сообразил Сорвил. Рассыпавшаяся на капельки, в каждой из которых отражалось упыриное собрание, струйка масла никак не могла стечь с чела короля.
  
  — Мне надоело выслушивать твои деликатные словеса в то время когда мы — мы! — живем в таком страхе перед Адом, что готовы сами впустить его в себя, будучи скорлупками — скорлупками! — в море бушующего безумия. Мы! Мы — оплот! И поэтому мы рушимся! Почему же ты стал таким изнеженным? Освобожденным от военных обязанностей своей родни? Своего племени? Избавленным, насколько это вообще возможно, от нашего общего проклятия?
  
  Мгновение тишины, отягощенной нечеловеческими размышлениями.
  
  — Я лишен твоей славы и твоего уважения, — кротким тоном ответил Ойнарал Последний Сын. — Это верно. Однако никто не может быть избавлен от твоей предательской крови, сын Вири.
  
  Некая доля решительности появилась в глазах Нин'килйираса, и Сорвил понял не просто оскорбительность этих слов, но и связанные с ними тонкости. Король нелюдей был внуком Нин'джанджина…
  
  Ниль'гиккаса более не было в живых. И остатки Иштеребинта были разделены надвое.
  
  — Подобные речи еще недавно карались смертью, — произнес Нин'килйирас голосом подобным удавке.
  
  Ойнарал только фыркнул.
  
  — Похоже, мы стареем быстрее своих намерений…
  
  — Ты будешь соглашаться со мной так, как соглашался с моим кузеном! — завопил охваченный яростью Нин'килйирас. — Ты! Будешь! Соглашаться! Ты будешь считаться с моим священным саном, ибо он восходит к крови Рода Высочайшего и Глубочайшего, Рода Королей! Я! Я в этом доме последний сын Тсоноса, и только потомки Тсоноса имеют право властвовать! Он взмахнул рукой в жесте сразу чуждом и знакомом, разбрызгивая масло по решетчатому полу. — Только я один являюсь потомком Имиморула!
  
  — Тогда, наверное, — кротко промолвил Ойнарал, — Каноны Усопших полезны одним только мертвецам.
  
  — Святотатство! — зашелся в крике король нелюдей. — Святотатство! — Голос его со скрежетом ударял в словно бы подвешенные в воздухе стены Чашевидной палаты. Сорвил сперва решил, было, что этот приступ ярости сулит скорую кончину упырю по имени Ойнарал Последний Сын, однако возбужденное, затравленное выражение на лице короля нелюдей немедленно уверило его в обратном. Его конвоир не столько рисковал, сколько провоцировал короля, понял Сорвил. Ойнарал не оскорблял, но демонстрировал…
  
  И Скорбь пожирала Нин'килйираса прямо перед их глазами.
  
  — Никто не оспаривает твоих прав, Тсонос, — заявил владыка Килкуликкас, делая шаг вперед и бросая одновременно хмурый взгляд в сторону Ойнарала — хмурый, но лишенный гнева. Возвысившись над Сорвилом, он стал перед Последним Сыном, блистая нимилевым хауберком, великолепным рядом с нечестивым золотом Нин'килйираса — соггомантовым хауберком, вдруг понял молодой человек. Многое, ох, многое промелькнуло в этом коротком разделенном обоими взгляде. Прежде чем присоединиться к Ойнаралу, квуйя опустил белую ладонь на его плечо, буквально заставив того пасть на колени.
  
  И все, кто был в железном Ораториуме присоединились к этому поклону, соединив за спиной пальцы рук.
  
  — Д-да, — промолвил Нин'килйирас, смущенно хмурясь. — Все мы — один Дом! И не лучше ли закончить на этом высоком чувстве?
  
  — Однако вопрос об этом смертном и о Плодородии так и остался нерешенным, — Напомнил ему Килкуликкас.
  
  Нин'килйирас искоса посмотрел на Владыку Лебедей, нахмурился, словно бы речь шла о каких-то пустяках. И с нетерпением отмахнулся от попытавшегося вмешаться Харапиора.
  
  — Ах, ну, да, да, да… — промолвил король с легким раздражением.
  
  И Сорвил понял, что король нелюдей не может вспомнить… и пытается скрыть этот факт за пренебрежением к деталям.
  
  — Так значит, мы договорились? — проговорил Килкуликкас.
  
  — Да… конечно.
  
  Блистательный квуйя распрямился, кивнув как бы в знак согласия. — O, Тсонос, мудрость твоя всегда служит нам путеводной звездой. Если война отменяет Ниом, как следует нам обойтись с этим сыном рода людского? Как защитить нам свою Гору от гнева Сотни?
  
  Всё это время Ойнарал упорно рассматривал пол под своими ногами. Сорвил не мог не заметить, что тяжелая, белая ладонь Килкуликкаса на его плече явно свидетельствует о поддержке и одобрении.
  
  — Да! Да! Благословен он, хранитель Иштеребинта, — Объявил Нин'килйирас. — Человеческий король, назначенный Богом враг нашего врага… не будем чинить ему никаких неудобств.
  
  Сорвил едва не фыркнул, учитывая то, что руки его оставались привязанными к шесту за его спиной.
  
  Владыка Лебедей просиял в деланном восхищении, шелковая перевязь кровавым перекрестьем охватывала его кольчугу. Огоньки взыграли на нимилевой броне, распадаясь на тысячи мелких лебяжьих фигурок.
  
  — Как ты мудр, Тсонос. Но ему, конечно же, потребуется сику…
  
  
  Почему же ему кажется, что он горит в каком-то незримом и неведомом месте?
  
  Что сделали с ним эти твари?
  
  Сорвил следил за тем, как алебастровые уста Харапиора вкладывали в ухо Нин'килйираса один за другим неслышные — и зловещие, в этом невозможно было усомниться — факты. Впрочем, понятно было, что Чашевидная палата не так уж отличается от дворов человеческих королей, и её раздирают конфликты и интриги подземного королевства, борьба за влияние и власть в нем. Ойнарал не стал считаться с необходимостью поддержания и так преувеличенного авторитета, но постарался подчеркнуть некомпетентность своего короля — как раб ставки много превосходящей ту единственную монету, которой можно считать его жизнь. Поддержка со стороны владыки Килкуликкаса подтверждала наличие заговора.
  
  И вся его надежда спасти Серву, осознал молодой человек, может осуществиться только с помощью этих двоих упырей.
  
  Бескровный как гриб король нелюдей восседал на Чернокованном Престоле, наблюдая за тем, как перерезали путы Сорвила. Молодой человек поднялся на ноги, испытывая прежнее чувство потери ориентации, опробуя суставы, приводя в чувство ладони. Собравшиеся ишрои и квуйя без всякого стеснения наблюдали за ним, черные глаза их поблескивали, непристойные доспехи искрились в магическом свете. Нотку безумия зрелищу добавляла полная схожесть их лиц. Тем не менее, Сорвил обнаружил, что сумел узнать и остальных: Випполя Старшего, ещё одного из числа бежавших из Сиоля и самого одаренного среди живущих куйя. Моймориккаса, долгое время именовавшегося Пожирателем Земли, благодаря своей зачарованной дубине, что звалась Гмимира, прославленной Могильщице, выбивавшей саму землю из-под ног врага. Узнал он и остальных, причем с уверенностью, хотя бледность и красота делали их идентичными, а не просто похожими друг на друга. И в то самое время, когда одна часть его души распознавала отдельные личности, другая настаивала на том, что он имеет дело всего лишь с неведомой ему прежде породой шранков — созданной не по подобию обезьян или псов, но как здоровые и крепкие, хоть и искаженные люди.
  
  С точки зрения сына Сакарпа — никак не менее, чем подлинного сына Приграничья — они не могли быть никем иным.
  
  Блистательное собрание без малейшего предупреждения опустилось на одно колено …
  
  — Наш дом обнимает тебя, Сорвил, сын Харвила, — провозгласил в унисон хор голосов.
  
  Молодой человек обнаружил, что попросту знает ритуальный ответ… каким-то образом.
  
  — Да снизойдет на вас… благодать…
  
  Он закашлялся, ощутив как его рот и горло пытаются произнести чуждые и незнакомые звуки… ощутив как оскверняет он собственный речевой аппарат словами этого святотатственного языка… Ужас стиснул удушьем его гортань.
  
  — Да обретете вы… все возможные почести…?
  
  Что здесь происходит?
  
  Он повернулся к Ойнаралу, своему сику, отчаянно нуждаясь в руководстве теперь, когда подневольность и принуждение покинули место сего безумного действа. Однако Владыка Лебедей уже привлек внимание Ойнарала, возложив свои ладони на его женственные щеки обеими руками, как может мужчина повернуть к себе голову любимого им ребенка. И хотя подобная снисходительность отталкивала младшего, глубинное чувство его одобряло жест, зная как много подобных интимных подробностей хранит священная иерархия.
  
  — Запомни случившееся … — шепнул Килкуликкас Ойнаралу.
  
  Тот ответил высокому квуйя долгим взглядом, после чего, схватив Сорвила за руку торопливо повлек его прочь от упыриного короля и его подземного двора. Тонкая цепочка обращений последовала за ними, подчас резких и скрипучих, подчас жалостных, произнесенных тонкими голосами.
  
  — Ку'кирриурн!..
  
  — Гангини!..
  
  — Аурили!..
  
  Имена, понял он. Они выкрикивали свои имена как приглашения.
  
  — Не говори ничего… — пробормотал Ойнарал, подталкивая его к тёмному выходу. — Любые слова только разожгут их.
  
  Недавнее колоссальное пространство сменилось низким и тесным проходом, потолок которого был испещрен сценами любви и насилия.
  
  — Разожгут? — Удивился юноша.
  
  — Да, — без нотки тревоги ответил шедший быстрым шагом Ойнарал, взгляд которого был устремлен вперед. — Особенно тех, кто погрузился в Скорбь. Тебе не следует разговаривать с моими братьями.
  
  — Почему?
  
  — Потому что они полюбят тебя, если сумеют.
  
  Сорвилу представился жалкий малыш-эмвама, съежившийся у подножия Чернокованного Престола.
  
  — Полюбят меня?
  
  Ойнарал Последний Сын сделал ещё три шага, прежде чем повернуться к нему и посмотрел вниз, но так, чтобы не соприкоснуться с его взглядом — как делал это и король упырей. — Не ощущай себя здесь в безопасности, Сын Харвила. В объятьях Иштеребинта ты найдешь лишь безумие.
  
  Смятение появилось во взгляде Сорвила.
  
  — Так значит, клятва Иштеребинта не значит ничего? — спросил он.
  
  Ойнарал Последний Сын не ответил. Они прошли под зеркальным блеском врат Чашевидной палаты, и Сорвил невольно пригнулся, устрашившись нависших над ним каменных плит. Врезанные в камень глазки разбегались во всех направлениях, преобразуя подземные дороги в ожерелье сумеречных миров и первобытных времен. Внутренним Светочем именовался этот чертог, название которого после сооружения Чашевидной палаты стало эпитетом, которым величали Ниль'гиккаса.
  
  — Я знаю что … — начал Сорвил, только для того, чтобы смутиться от звука собственного голоса.
  
  Ойнарал вёл его в сторону, противоположную той, откуда они пришли; и он каким-то образом понял, что они углубляются в недра Плачущей Горы.
  
  — Откуда я знаю то, чего знать не могу?
  
  Ойнарал не отвечая, шагал вперед.
  
  Сорвил старался не отстать от него, дивясь на ходу проплывавшим над головой панелям, изображающим триумфы и трагедии, сменявшие друг друга на сводах потолка, перекрывающиеся слои воспоминаний обреченного племени. Прежде сценки казались ему бессмысленными, оскорбительными, соблазнительными и скандальными. Теперь же все они взрывались узнаванием, каждая из них открывала времена и миры. Млеющие в непозволительных позах любовники (груди женщины обнажены) на пиру в честь Праздника Чистоты. Ежегодный обмен посольствами между Ниль'гиккасом и Гин'юрсисом, великое собрание инъорских ишроев в Высоких Чертогах Мурминиля…
  
  Как же он ненавидел угрюмые пепельные залы Кил-Ауджаса!
  
  Впервые Сорвил осознал, что чудеса здешних увечных мудрецов были знанием, сгустившимся отражением его сущности. Он знал всё это и, помимо откровенной невозможности подобного знания, оно ничем не отличалось от любого другого, столь неясными были движения его души. Эти воспоминания принадлежали ему самому, возникали в нем самом, хотя могли принадлежать лишь миру этого подземелья.
  
  Что же происходит?
  
  Сами стены эти были сплетены мелочами, словно веревками связаны властью, изображенная на них слава затмевала славу… похоть, нежность и размышление присутствовали повсюду. Он читал всё это столь же непринужденно, как воспринимал фрески своего родного дома.
  
  — И всё это сделано вашими руками… — обратился он к Ойнаралу, своему сику, уже забежавшему на несколько шагов вперед.
  
  И получил скудный ответ упыря, даже не удостоившись его взгляда.
  
  — Не понимаю.
  
  — Вы потратили на них тысячи лет! На эти рельефы…
  
  Удивительное свершение. Казалось, что он мог видеть его оком своей души, как нечто сразу и большее и меньшее, чем образы, резец, молоток, и тысячи трудолюбивых рук, — эту словно зараза распространяющаяся среди вымирающих Домов потребность изобразить какую-то часть себя живого на мертвом камне.
  
  — Да, — согласился Ойнарал. — Целая Эпоха. Мы не настолько беспокойны как люди. Мы проживаем свои жизни как долг… но не как награду.
  
  — Но какой труд, — промолвил Сорвил, ошеломленный величием подобного дела.
  
  — Мы делали это для того, чтобы сохранить ту жизнь, которая ещё оставалась в нас. — Ответил Ойнарал. — Если крепость воздвигается из камня, то мы воздвигли свою твердыню из своей Памяти — памяти о том, что навсегда потеряли. Мы подчинились властной потребности, грубой уверенности в том, что несокрушимо только великое.
  
  — Это безумие! — Вскричал Сорвил с неведомой ему самому страстностью.
  
  Ойнарал остановился перед Сорвилом, грудь его возвышалась над головой юноши, черный шелковый плащ распахнулся, открывая спрятанную под ним нимилевую броню.
  
  — Все великие свершения противоречивы, — нахмурившись проговорил он и повернулся к той череде панелей, на которую указывал Сорвил. — Вот смотри… видишь, между ликами славы присутствуют совсем иные мгновения… Видишь их? Отцы играют с детьми… воркуют влюбленные… несут мир жены…
  
  Он был прав. Сцены незначительные по смыслу были вплетены в возвышенную процессию, однако получалось, что взгляду приходится напрягаться, чтобы найти их, не из недостатка выразительности, но потому лишь, что они были внеисторичны, узнаваемы только по форме. Как знаки неизбежного, неотвратимого.
  
  — Мы теряли всё это, — продолжил упырь. — Все восторги, которые украшают суровую жизнь, удовольствия плотские и родительские… все, что вносит счастье в повседневное бытие медленно уходило в забвение. Не спеши осуждать нас, сын Харвила. Часто безумие служит лишь мерою оставшегося ума, когда живые могут положиться на одну лишь надежду.
  
  Руки Сорвила более не чесались, они тряслись от ярости и неверия…
  
  — Вы промотали свой разум! — В гневе он топнул ногой. — безрассудно растратили целую эпоху!
  
  Ойнарал невозмутимо взирал на него… шранк, наделенный мудрой человечьей душой. Отсветы ближайших глазков припорашивали белыми точками его очи.
  
  — Это говоришь не ты.
  
  — Дурачьё! Вы отложили меч и свиток ради всего этого? Как вы могли это сделать?
  
  Сила увещевания заставила сику вздрогнуть, однако прежнее спокойствие тут же вернулось к нему.
  
  — Подними руки, сын Харвила… прикоснись к своему лицу.
  
  Легкая щекотка, словно перышком, перехватила горло юноши. Он кашлянул, а потом кашлянул снова, так и не ощутив ни своего лица, ни рта.
  
  — Я … — беспомощно вырвалось у него. Где же его лицо?
  
  Ойнарал или кивнул или просто опустил свой овальный подбородок.
  
  — Желание коснуться лица даже не приходило к тебе только потому, что оно само не хочет этого. Соединение происходит быстрее, когда принимающая душа остается в неве…
  
  — Оно? — На Сорвила накатила волна паники. — Лицо… чего-то не хочет от меня?
  
  — Прикоснись к своему лицу, сын Харвила.
  
  Неужели, все они здесь, в его отсутствие, посходили с ума.
  
  — Что здесь происходит, кузен? — Воскликнул он. — Что сталось со Священной Родней? И как ты можешь без стыда разговаривать о подобных вещах?
  
  — Я все объясню… — чтобы подбодрить его Ойнарал улыбнулся. — Тебе нужно только прикоснуться к своему лицу.
  
  Охваченный смятением Сорвил наконец поднял руки, нахмурился…
  
  И понял, что лицо у него отсутствует.
  
  То есть не отсутствует… но его заменили.
  
  Полное страха сердцебиение. Пальцы его ощутили гладкую поверхность нимиля, всегда казавшегося более теплым, чем воздух. Он лихорадочно ощупал впадины и выступы металла, на всей поверхности которого были вытеснены сложные символы…
  
  Какой-то гладкий и безликий шлем?
  
  
  Чисто животная паника. Удушье. Он схватил обеими руками эту вещь, дернул, но тщетно. Она, казалось, сливалась воедино с его черепом!
  
  — Сними её! — Крикнул Сорвил выжидавшему рядом упырю. — Сними эту вещь! Сними её!
  
  — Успокойся, — как бы с высшей уверенностью посоветовал Ойнарал. Резные стены качались вокруг него.
  
  — Сними её прочь!
  
  Одной ладонью он зацепил горстку колец нимилевой кольчуги на груди Ойнарала, тем временем вторая в панике ощупывала шлем, каждый изгиб, каждую складку, разыскивая какой-нибудь шов, застежку или пряжку… хоть что-нибудь!
  
  — Сними немедленно! — Вскричал он. — Вспомни про ваше Объятие!
  
  Ойнарал схватил его за руку, задержал её.
  
  — Успокойся, — проговорил он. — Приди в себя, Сорвил, сын Харвила.
  
  — Я не могу дышать!
  
  Сорвил задергался, как утопающий. Упырь оскалился от напряжения, обнажив влажный ряд слитых вместе зубов. Взгляд и хватка — этому сочетанию, с учётом его нечеловеческой решимости, невозможно было воспротивиться.
  
  — Я чту Объятие моей Горы, — с напряжением проговорил он. — Нет существ более верных своему слову, чем мы, Ложные Люди, доколе это ничем не угрожает нам. Но если я сниму с тебя шлем…
  
  Невзирая на владевшее им отчаяние, юноша увидел тень, промелькнувшую во взгляде упыря.
  
  — Что? Что?
  
  — Анасуримбор Серва умрет.
  
  Хлесткие слова подломили его колени, словно сухие ветви.
  
  Он осел на землю.
  
  И сдался. То реальное, что было здесь, стало поворачиваться вокруг глазков, — виньетки на стенах, рельефы внутри них, детские выходки, печали смертного, всё разлетелось в прах, мусором просыпавшимся посреди жизни куда более жуткой, образы истощившейся славы, эпической дикости, терзающих небо золотых рогов, все закружилось вокруг…
  
  Однако, облаченный в черное упырь единым движением поднял его на ноги и крикнул. — Иди! Иди вперед, сын Харвила!
  
  И он, шатаясь, побрел между столпов торжественной дороги, замечая лишь плиты пола, сменявшие друг друга под его поношенными сапогами.
  
  — Рвение и бдительность… — проговорил Ойнарал, шагая во мрак между двумя большими фонарями. — Только они спасут тебя. Рвение к жизни, которая принадлежит тебе, и бдительность к жизни, которая тебе не принадлежит.
  
  Сорвил вновь принялся ощупывать шлем, проводя пальцами по сложной, впечатанной в металл филиграни… Голова его была погребена в этой железке, и, тем не менее, он мог видеть! Казалось, что он касается поверхности стекла, идеально прозрачного, но каким-то образом искаженного, словно бы душа его не была согласна с тем, что способна видеть сквозь металл, и он как бы заходил сзади того, что существовало, рассматривал близкое издали.
  
  — Сыновья Трайсе называли этот шлем Котлом, — пояснил сику. — Сыны Умерау — Бальзамическим черепом…
  
  Опустив руки, Сорвил увидел впереди, за тремя фонарями, как будто бы конец Внутренней Луминали.
  
  — Мы же всегда называли его именем Амиолас, — продолжил высокий упырь. — Многие носили его, но боюсь целые эпохи минули с той поры, когда он в последний раз втягивал в себя жизнь…
  
  — Так, значит, у него есть душа! — Охнул снова перепугавшийся юноша.
  
  — Тень души, душа, лишенная глубины, засыпающая и видящая сны.
  
  — Ты хо… хочешь сказать, помещенная в кого-то живого!
  
  — Да.
  
  — Значит я одержим? И моя душа более не моя собственная?
  
  Ойнарал в задумчивости сделал три шага, и только потом ответил.
  
  — Одержимость — неточная метафора. Если говорить об Амиоласе, то у него один плюс один — будет один. Ты более не являешься той душой, которой был прежде. Ты стал чем-то новым.
  
  Лошадиный Король, полагаясь на ощупь, брел рядом со своим сику и пытался одновременно понять. Он был обязан оставаться собой. Иначе его можно уже считать мертвым. Он должен быть тем, кем был! Но как? Разве может душа сидеть, давая суждение о себе, и говорить: я есть то, а не это? Где находится точка обзора? Точка, предшествовавшая всякому указанию? Как поймать ловящую руку?
  
  — Чтобы добиться выгоды нужно понять, — объяснял упырь. — Чтобы понять, нужно быть. И Амиолас соединяет душу, носящую его, с древней тенью заточенного в нем ишроя…
  
  Он стал не тем, кем был!
  
  — И поэтому ты говоришь на моем языке, знаешь мой Дом и мой Народ…
  
  Быть может, причиной было утомление. Или же общая сумма перенесенных им утрат. И все же, ребенок, обитавший в его груди, толкался в его легкие, в его сердце. Подкатило рыдание, полное сокрушающего горя… и где-то застряло не найдя пути для выхода — где-то возле губ, которых он не ощущал. Отсутствие воздуха сжимало грудь.
  
  Удушье. Расшитые памятью веков стены поплыли в черную тьму. Он смутно ощутил, что снова падает на колени…
  
  Ойнарал Последний Сын стоял перед ним, глаза его были полны сочувствия.
  
  — Ты не должен плакать, сын Харвила. Амиолас скорее умрет, чем заплачет.
  
  Но… но…
  
  — На твоей голове тюрьма, человечек, хитрая тюрьма, созданная для одной из самых гордых, самых безрассудных душ, известных истории моего народа. Иммириккас Синиалриг, Стрекало, Мятежный, великий муж среди иъйори ишрой. Куйяра Кинмои приговорил его к смерти во время нашей усобицы с Подлыми — и приговор этот смягчил Ниль'гиккас. Не было среди нас никого безрассуднее его, сын Харвила. И если не считать инхороев, никого не наказывал он с такой жестокостью как себя самого.
  
  Однако волчок головокружения вернулся, вовлекая его в свое жуткое вращение. Оглянувшись из поглощающей его тьмы, юноша увидел, что и Ойнарал Последний Сын как пролитое молоко втягивается в её кругообращение.
  
  — Я… — выкрикнул Сорвил.
  
  Я должен…
  
  
  Харапиор не мог заставить себя заткнуть ей рот кляпом. Она пела так, как однажды пела его жена, лежа среди раскиданных подушек, пела о любви и печали, голосом подобным облаченному в свет дыханию, похожим на щекотку и даже не собирающимся изображать сон.
  
  Она пела ему… нагому и слабому.
  
  Анасуримбор Серва была слишком реальна, чтобы страдать как он. Тень его маячила на горизонте того, чего она желала, и трудилась напрасно, ибо он полагал её тело своим орудием, тем рычагом, которым можно будет перевернуть её душу. Однако он не мог обнаружить кожу этой девушки, дабы пронзить её, не мог обнаружить её потребности, дабы заставить нуждаться в них, не мог найти даже взгляда, дабы затмить его. Он не мог нащупать даже пути ведущего к ней! Тело её, скованное цепями, находилось перед ним, но её саму он нигде не мог найти.
  
  Слова её песен едкой капелью падали на его сердце.
  Певучим было её сердце,
  Бурной была душа её,
  Луной над шелком и над морем
  
  Песнь её обращалась не к нему, но к тому, из чего он был сложен. Она пела о мечущихся глазах, о дрожащей руке, о стиснутых губах. Она обращалась к ним. И они внимали, извиваясь и зевая как ленивые водоросли.
  И расцветали.
  Он разжег её как огонь,
  Низвел словно снег,
  Лег щекою к её щеке,
  Рядом, но не прикасаясь губами,
  
  Ибо даже самый окаменевший средь упырей давно рассыпался известью и песком.
  Соединяя два дыхания во вдохе,
  
  Она отмеряла свой голос кувшинами, обращаясь к уже размокшему.
  Выдыхая одним дыханием.
  
  Она вскопала своей мотыгой его землю и глубоко посадила в неё своё семя.
  ГЛАВА ВОСЬМАЯ Ишуаль
  
   Каким бы ни было сегодняшнее безумие, завтрашний день обязательно подаст ему руку
  
   — НИЛЬНАМЕШСКАЯ ПОГОВОРКА
  
   Лучше ослепнуть в аду, чем быть безголосым на Небесах.
  
   — ЗАРАТИН, Оправдание Тайных Наук
  
  Начало осени, 20 год Новой Империи (4132 год Бивня), руины Ишуаль
  
  Еще один сон, извлеченный из ножен.
  
  Море поднимается, душит, лишает сознания. Трескается земля, сокрушая наши кости. Горят леса, запирая дымом крик в наших гортанях. Люди рождаются только для мелких дел, и когда случается великое, исключительное, запредельное, впадают в ступор и трепещут — являя свое ничтожество. Даже желание молиться покидает их, оставляя с раскрытым ртом взирать на убийственное величие.
  
  Нет-нет-нет-нет-нет …
  
  Друз Ахкеймион стоял, вглядываясь вдаль, глаза его жгло от невозможности моргнуть. Стыд приковывал его к месту, ужас, которому не было сравнения. Он стоял пригвожденный к себе самому, к совершенным им предательствам, к невыполненным обетам. Элеонотские поля уходили вдаль под черными небесами, нависшими над морем разящих рук, полным блеска бронзовых мечей и брони. Адепты Сохонка, милостью своей даруя спасение, ограждали войско от извилистого полета драконов. Гностические огни прочерчивали высоты под облачным пологом. Враку с визгом падали из черноты, исторгая ослепительные огненные гейзеры. Шранки кишащей толпой напирали на стену щитов куниюрцев, не следуя, однако, прежней безразличной природе, — а с новой изобретательностью; расставаясь со своими жизнями с присущим насекомым безразличием, возводя из собственных трупов скаты и выступы, и пытаясь проникнуть по ним в редеющие ряды людей. Башраги метали тела как тряпьё и лохмотья.
  
  Куда бы ни глянул старый волшебник, повсюду несчастье жалило его очи. Люди падали, старались зажать вспоротые животы, собирались группами, кричали, обороняясь. Паникуя, бежали целыми рядами, толпами, зачастую валясь лицами вперед прямо в дерн, уступая преследующему их белокожему натиску, ощетинившемуся мечами и копьями. Падали штандарты, хоругви, выделявшие кланы среди племен и племена среди народов. Гибли рыцари-вожди: гордый владыка Амакунир, мудрый князь Веодва. Мощь и слава Высоких норсираев, их надменная роскошь повсюду рушилась, оттеснялась и обращалась в бегство.
  
  А над горизонтом, черными, жирными клубами поднимался ревущий Вихрь… Мог-Фарау. Цурумах.
  
  Возглашавший, гремящий тысячью тысяч глоток, связывающий крики единою волею во всеобщий хор, ещё более непристойный в своей необъяснимости.
  
  СКАЖИ МНЕ…
  
  Рыдание протиснулось сквозь зубы короля королей. Происходило именно то…
  
  ЧТО ТЫ ВИДИШЬ?
  
  Что предрекал Сесватха.
  
  Анасуримбор Кельмомас II, Белый владыка Трайсе, последний король королей куниюрских, пошатнулся, словно от тяжести нанесенного ему удара.
  
  Ахкеймион пал на колени…
  
  ЧТО Я ЕСТЬ?
  
  Окруженный шумом битвы, он слышал за своей спиной злобные выкрики, ошеломленные возгласы, призывы к бегству ради спасения короля королей.
  
  — Мы потеряли Элеонотские поля! — Прогремел за его спиной чей-то голос. — Потеряли! Всё потеряно! — Кто-то схватил его за плечо, попытался увести назад, прочь от жуткой судьбы. Сбросив чужую ладонь с плеча, он рванулся в сторону побоища…
  
  Сделать что-либо было нельзя, оставалось только умереть.
  
  Он был наделен душой героя. И много раз он скакал впереди своей королевской дружины, заметив слабое место в рядах противника, намереваясь опрокинуть дрогнувшего врага.
  
  Но сейчас это не было поступком героя.
  
  Ударившиеся в бегство потоки людей невозможно было развернуть в обратную сторону, столь велика была охватившая их паника. Они представляли собой лишь человеческий гребень, венчавший собой волну всякой нелюди, натиск неисчислимых рыбокожих тварей, на чьих лицах лежала печать восторга и ярости. Первый из его собственных родичей промчался мимо короля королей без щита и оружия, пытаясь на бегу избавиться от пластинчатого хауберка. Бегущие позади него, исчезали под рубящим и колющим валом.
  
  Не останавливаясь, Анасуримбор Кельмомас метнул первый дротик в злобный поток, обнажил свой великий зачарованный меч Глимир, и в одиночестве противостал набегавшей волне…
  
  И там, куда ударял он, прославленный клинок не столько разрубал плоть, сколько пронзал её, рассекая мясо и блестящие шкуры, как облачка дыма. Снова и снова выкрикивал он имя своего возлюбленного сына. Снова и снова вкладывал свое сердце в замах Глимира. Шранки падали как скошенные, разливая лужи нечистот, и разваливались на груды дергающихся членов. Земля вокруг него дергалась и ходила ходуном. И какое-то мгновение даже казалось, что он остановил нечеловеческий натиск, развернул хотя бы собственную судьбу, если не судьбы своих людей. Шранки замирали, падали, распадались на части, словно гнилые плоды. Последний король королей усмехнулся простоте, чистоте и тщетности собственного поступка.
  
  Так он и умер. Так! Так! До последнего мгновения оставаясь благочестивым сыном Гилгаоля …
  
  Это произошло, как бывает всегда, слишком быстро, чтобы можно было что-то понять. Из-за спин павших появился вождь шранков, над Глимиром вознесся молот, обрушился, и подогнулись колени…
  
  Шлем слетел с его головы. Анасуримбор Кельмомас рухнул среди мертвецов, ещё не лишившись чувств, но ощущая всё вокруг с некоторым опозданием. Он наблюдал взглядом устремленным к краю забвения, как росчерки пылающего света перехватили второй удар вождя шранков, превратив эту тварь в дергающуюся визжащую тень. Король королей услышал бормотание гностических заклинаний, и вновь зазвучавший боевой клич рыцарей Трайсе: Жизнь и Свет! …
  
  И Вихрь.
  
  ЧТО…
  
  Игра линий и пятен, тени людей, раскаленный расцвет глубин…
  
  Я…
  
  Руки подхватили его подмышки, и он вознесся над грязью и суетой.
  
  ЕСТЬ …
  
  Вкус золы и крови на губах.
  
  Лик Сесватхи заплясал в уголках неба, суровый, полный ужаса, осунувшийся, утомленный.
  
  Его уносили в безопасное место — он понимал это и скорбел.
  
  — Оставь меня, — выдохнул Ахкеймион, и хотя глаза его смотрели вверх, на старого друга, они каким-то образом видели то, что окружало его, и было за ним.
  
  — Нет, — ответил Сесватха. — Если ты умрешь, Кельмомас, всё будет потеряно.
  
  Как странны они, последние мгновения, проведенные в этом мире. Такие тривиальные — такие мелкие… Даже его друг, прославленный великий магистр Сохонка, нелепо курносый при длинном лице и бороде юнца, редкой, но белой как у отшельника. Он казался обманщиком, дураком-бардом, разодевшимся, чтобы посмеяться над могуществом и чопорностью своих покровителей…
  
  СКАЖИ МНЕ.
  
  Далекий стон труб присоединился к грому Вихря.
  
  Кельмомас улыбнулся сквозь кровь. — Ты видишь солнце? Ты видишь его свет, Сесватха?
  
  — Солнце садится, — ответил великий магистр.
  
  — Да! Да. Тьма Не-Бога не всеобъемлюща. Боги еще видят нас, дорогой друг. Они далеки, но я слышу топот их коней по тверди небесной. Я слышу, как они обращаются ко мне. Ты не можешь умереть, Кельмомас! Ты не должен умирать!
  
  Ахкеймион внимал этим словам, слышал неслышимое… дыхание непроизнесенных слов.
  
  Отважный король…
  
  — Они обращаются ко мне. Они говорят, что мой конец не станет концом всего мира. Они говорят, что это бремя ляжет на другие плечи. На твои плечи, Сесватха.
  
  — Нет, — прошептал великий магистр.
  
  И с треском разомкнулись небеса, облака пали к земле и унеслись прочь, словно дымок над чашей с благовониями. Свет пролился на землю, убеляющий, ослепительный, оставляющий за своей гранью окружающий хаос битвы.
  
  Проливающийся сквозь…
  
  — Солнце! Ты видишь солнце? Ощущаешь его прикосновение к своей щеке? Какие откровения таятся в простых вещах. Я вижу! Я четко и ясно вижу, каким бестолковым и упрямым дураком был …
  
  Ибо перед ним разворачивался, столь же очевидный, как солнце, список совершенных им глупостей, тысяча оставшихся незамеченными прозрений, откровений, воспринятых как заблуждение. Прочтя его, Кельмомас схватился за тень руки великого магистра.
  
  — И более всех я был несправедлив к тебе. Способен ли ты простить меня? Можешь ли простить старого дурака?
  
  Сесватха склонил чело к королевским перстам, поцеловал бесчувственные пальцы.
  
  — Мне нечего прощать, Кельмомас. Ты многое потерял, многое выстрадал.
  
  Слезы выплеснулись в светлый мир.
  
  — Мой сын… Как по-твоему, он там, Сесватха? Будет ли он приветствовать меня, своего отца?
  
  — Да… — охрипшим голосом проговорил Сесватха. — Как своего отца и своего короля.
  
  И было в сей лжи такое утешение, такой полный забвения отдых, такая волна яростной отцовской гордости. — Не рассказывал ли я тебе, — проговорил Ахкеймион, — о том, что сын мой однажды пробрался в глубочайшие недра Голготтерата?
  
  — Да, — ответил, моргая, великий магистр Школы Сохонк. — рассказывал много раз, мой старый друг.
  
  — Как мне не хватает его, Сесватха! — Вскричал Ахкеймион, глаза его закатывались ко лбу. — Как хотелось бы мне вновь стать рядом с ним.
  
  От парившего над головой блистающего облака отделился силуэт… фигура, полная величия и божественной славы.
  
  — Я вижу его, вижу ясно, — воскликнул король королей. — Он выбрал солнце, чтобы служило ему боевым конем, и едет сейчас среди нас. Я вижу его! Он мчится галопом по сердцам наших людей, пробуждая в них чудо и ярость!
  
  Гилгаоль, Царь Войны, приди к нему и забери… Приди и спаси, вопреки всему.
  
  — Тише… береги свои силы, мой король. Лекари уже близко.
  
  Глаза явившегося бога наполняла ярость, кудри его были, что воинствующие народы, и зубы блистали как отточенные клинки. Корона сверкала на его высоком челе, четыре золотых рога в руках четырёх прекрасных девиц — трофеев войны. Кости и трупы скрывались в морщинах его сурового лика. A плащ его курился дымом подожженных полей.
  
  Гилгаоль, Жуткий Отец Смерти, Берущий без возврата.
  
  Отважный, увечный король…
  
  Он не столько летел к королю королей, сколько рос, становясь все больше и больше, увеличиваясь, и, наконец, закрыв собою Вихрь… заслонив все небо. Пламя гасло и вспыхивало на четырех рогах его венца, струи огня взметались к небу и растворялись в нем. Он распростер руки, и вот… Человек возник между раздвинутых ладоней, новый человек, сияющий как церемониальный нож. Норсирай, хотя борода его была подстрижена и заплетена по обычаю Шира и Киранеи. Странными были его одеяния, оружие его и броня поблескивали металлами нелюдей. Две отрубленные головы были привязаны к его поясу…
  
  Узри сына сотни отцов…
  
  Узри окончание Мира…
  
  — Он говорит… говорит такие приятные вещи, чтобы утешить меня. Он говорит, что один от моего семени вернется, Сесватха — Анасуримбор вернется…
  
  Конвульсивный кашель сотряс тело короля королей, и старый волшебник ощутил освободившиеся в его теле сгустки. Кровавая пена прихлынула к нёбу. Следующий вздох показался ему дымом горящей травы. А потом, наконец, явилась и своего укрытия тьма, и хлынула со всех сторон в его жизнь и зрение.
  
  — И в конце…
  
  Друз Ахкеймион пробудился от собственного крика.
  
  
  Друз Ахкеймион — существо нежное. Хотя Мимара и любит его за это, она все равно отшатывается, если он пробуждается в слезах. Если тяжелая жизнь пробуждает в некоторых склонность расплакаться от обычных воспоминаний, других она наделяет любопытной способностью противостоять всякому страданию. Так у рабов, работающих углежогами, кожа перестает ощущать прикосновения огня и углей, не чувствует более касания пламени.
  
  — Я видел та… — начинает он, но умолкает, поперхнувшись утренней мокротой. И смотрит на неё, ощущая дурацкую потребность поделиться.
  
  Она отворачивается, бесстрастная. Она знакома с жестокостью его Снов — и знает их не хуже любого их тех, кто не является адептом Завета. И все равно не может заставить себя спросить, в чем дело, не говоря уже о том, чтобы утешить его.
  
  Часть её души забыла, как это случается. Часть, вершащая суд.
  
  И посему она рассматривает горные склоны, пока он берет себя в руки, с деланным любопытством изучая высокие каменные обрывы. Дуниане следят за ними из укрытий в ближайших руинах, два лица, находящихся на периферии взгляда, лишают её покоя своим безмолвным присутствием.
  
  Она, наконец, поверила в то, на чем всегда настаивал Ахкеймион. Она знает, что дуниане видят душу человека за выражением лица точно так, как архитектор видит душу величественного строения за его фасадом. Она знает, что они видят её ненависть, её убийственные намерения — она знает, что каждое произнесенное ею слово на какую-то малость подвигает их к власти над ней…
  
  Это её не смущает, и даже не беспокоит. Всякая хитрость нечестива: они не могут ничего сделать, кроме как обнажить свои души перед Оком Судии. Но и когда молчало Око, она обмерла при виде зла, нависающего над матерями-китихами. Ничто не могло рассеять лютую тень, оставившую свой отпечаток на её сердце. И пусть она не видит, ненависть все равно остаётся.
  
  Вопрос заключался в Ахкеймионе. Что сделает с ним это безмолвное присутствие. Настолько ли ожесточилось его сердце?
  
  Или же долгие труды, наконец, подточили его силы?
  
  Не слишком ли жестко я обращаюсь с ним, малыш?
  
  Небо за вершинами гор на востоке уже превратилось в светоносное серебряное блюдо, однако мир остается мрачным и холодным. Старый волшебник сидит ещё какое-то время, голова его свешивается на грудь, волосы неровными прядями опускаются на колени. Время от времени он всхлипывает — значит плачет. Ей стыдно за него. А какая-то обитающая в её душе мелкая дрянь ещё и насмешничает. Никогда ещё он не приходил в себя так долго.
  
  Она ждет, пытаясь стереть с лица раздражение и нетерпение. И не замечает того, что ладони её сами собой охватывают низ живота — оставаясь там, где им и следует быть.
  
  Как, пытается понять она. Как может она убедить его оставаться таким жестким, каким он обязан быть? Таким сильным, каким он нужен ей.
  
  — Я видел сон… — наконец начинает он хриплым от мокроты голосом. Вздрагивает, словно бы она взглядом швырнула в него что-то острое, затем умолкает, даже не посмотрев в сторону дуниан. — Мне приснились… древние времена, — продолжает он с еще большей решимостью… Взгляд его обращается внутрь, становится ещё более изнуренным, ещё более отягощенным. — Я почти забыл всё это. Видения, запахи, звуки… всё, что исчезает после пробуждения… — Облизнув губы, он уставился на тыльную сторону своей корявой старческой ладони. Это еще одна его слабость: потребность объяснять свои слабости. — Всё кроме страстей…
  
  Наконец она отвечает. — Тебе опять снился Первый Апокалипсис?
  
  — Да, — соглашается он голосом, переходящим в шепот.
  
  — И ты снова видел себя Сесватхой?
  
  Эти слова заставляют его поднять подбородок. — Нет… нет… Я был Кельмомасом! Мне снилось… его пророчество.
  
  Она смотрит на него ровным, выжидающим взглядом.
  
  Нет. Твой отец не безумен. Просто его речи кажутся безумными — даже ему самому!
  
  — Знаю… — начинает он и умолкает, чтобы протереть глаза несмотря на то, что пальцы его грязны. — Я знаю. Знаю, что мы должны сделать…
  
  — Что же такое?
  
  Он оттопыривает губу. — Око…
  
  По какой-то причине это не пугает её.
  
  — И что же?
  
  Какое-то время он внимательно изучает её… скорее даже себя самого.
  
  — Мы должны продолжать свой путь на север, добраться до Великой Ордалии… — Он умолкает, чтобы вздохнуть. — Ты должна посмотреть на него. — Ты должна… ты должна посмотреть на Келлхуса Оком.
  
  Он говорит просительным тоном, как бы уговаривая её принести ещё одну безумную жертву. Но в голосе его присутствует и окончательная усталость, свидетельствующая о том, что, невзирая на упрямство и глупость, он, наконец, пришел к очевидному решению.
  
  — Чего ради? — спрашивает она тоном более отрывистым, чем ей хотелось бы. — Чтобы увидеть то, что я и так знаю?
  
  Хмурый взгляд изумленных глаз.
  
  — Знаешь что?
  
  Самонадеянность не ускользает от её внимания. Так долго сомневаться в собственных словах, в собственной миссии, а потом вдруг, разом, увидеть её с такой ясностью, на которую он даже не мог надеяться — для того лишь, чтобы обнаружить, что она не верит в него.
  
  Она вздыхает.
  
  — Знаю, что Аспект-Император есть зло.
  
  Идиллический горный ветерок подхватил эти слова. Старый колдун открыл от изумления рот.
  
  — Но как ты могла… как ты могла узнать подобную вещь?
  
  Она поворачивается к сидящим над ними дунианам, смело смотрит в их сторону. Оба отвечают ей таким же взглядом, сохраняя полную неподвижность.
  
  — Потому что он — дунианин.
  
  Она видит, что старый волшебник смотрит в её сторону, озадаченный и встревоженный.
  
  — Нет, Мимара, — говорит он основательно помолчав. — Нет. Он был дунианином.
  
  Эти слова внезапно рождают в ней удивительный гнев. Почему? Почему он всегда — всегда! — расстается с монетой своих сомнений? А их у него столько, что Акка мог бы озолотить весь мир, при этом не обеднев.
  
  Она поворачивается к нему с лукавым гневом.
  
  — Нам не обогнать их — таких, какие они есть, Акка.
  
  — Мимара… — говорит он тоном наставника и учителя. — Ты путаешь действия и сущности.
  
  — Грех использовать других!
  
  Они уже спорят. Он подбирает слова осторожно и со снисхождением.
  
  — Вспомни Айенсиса. — Использовать — это просто способ читать… Все «используют» всех, Мимара — все и всегда. Нужно только смотреть уверенными глазами.
  
  Уверенными глазами.
  
  — Ты цитируешь Айенсиса? — Издевательским тоном говорит она. — Ты приводишь аргументы? Старый дурень! Это ты затащил нас в такую даль. Ты! Сам говорил: хочешь узнать человека, расспроси о его предках. И теперь, когда я рассмотрела этих предков — самим Оком Бога, никак не меньше! — ты начинаешь утверждать, что происхождение ничего не значит?
  
  Молчание.
  
  — Ты всегда был прав насчёт него! — настаивает она, сразу и упрекая и заискивая. — Ты, Акка! В боли и гневе ты обратился к своему сердцу, и твое сердце сказало правду!
  
  Аспект-Император — зло.
  
  — Но…
  
  — Разве ты не видишь? Этот зал с костями матерей-китих! — это и есть то, что Келлхус сотворил с моей матерью — с твоей женой! Он превратил её чрево в инструмент, а сердце в погремушку! Какое большее преступление, какое более чудовищное злодеяние можно совершить?
  
  И она впервые понимает глубинный ход своей ярости, укол и муку её собственных грехов, совершенных ею в отношении матери.
  
  Эсменет, вымотанной собственной матерью-гадалкой, истерзанной голодом, вынудившим её продать собственную дочь, вновь обессиленной мужской жестокостью имперского двора и поверженной собственным ложным мужем.
  
  Её ложным Богом.
  
  А Мимара стремилась лишь наказать её — наказать свою собственную кровь!
  
  Нечто — должно быть ужас — перехватило в этот миг её дыхание, внезапное, глубинное осознание всех совершенных ею злодеяний. То, как мать пыталась научить её каким-то основам садоводства, а Мимара намеренно уколола палец. Как она подробно рассказывала маме том, как её домогались, чтобы Эсменет мучилась от стыда и горя. Как она цеплялась за страхи и ошибки матери, обвиняя её в слабости, нечистоте, не способности соответствовать императорскому сану. — Императрица! Императрица? Куда тебе… да ты и своим лицом-то владеть не умеешь, не говоря уж об империи!
  
  И как она хохотала, когда мать удалялась в слезах…
  
  Ты и своим лицом то владеть не умеешь …
  
  Оком своей души она и сейчас видит мать плачущей, обнимающей шелковые подушки в поисках любви и доверия. Засыпанную укорами и упреками, посрамленную снова и снова. И одну, всегда одну, вне зависимости от того, к кому она обращалась…
  
  И только этот человек, Друз Ахкеймион, действительно любил её, действительно шел ради неё на жертвы. Только он обращался с ней с тем достоинством, которого она заслуживала, a её интригами заставили предать его …
  
  Превращенную в подобие этих самых китих.
  
  Мимара не способна глотнуть, не может дышать, такой тяжестью чувство обязанности обрушилось на неё, тяжестью вещей трагических и неотвратимых. Она сама прозревала Оком это непостижимое видение в Косми, и потому знает, что она спасена. Вот только знание это сделалось неотделимым от разъедающего кожу, выдирающего волосы стыда. Её следовало осудить, бросить в вечный огонь…
  
  Корабль скрипит на волнах винноцветного моря, корабль работорговцев…
  
  Мамочка… рыдает маленькая девочка, внимая тяжелым шагам на палубе.
  
  — Анасуримбор Келлхус — дунианин, — говорит женщина старому волшебнику, стараясь угомонить бурю, разыгравшуюся в её сердце.
  
  Мааамочка, ну, пожалуйста!
  
  — В той же мере, как эти двое.
  
  Пожалуйста, пусть они остановятся.
  
  Старый волшебник видит причину её гнева, замечает разыгравшуюся в её душе бурю, губящую всякую надежду. Она понимает это, потому что он колеблется.
  
  — Что ты сказала? — Наконец спрашивает он.
  
  Собственный голос ошеломляет её, столько в нем расчета и холода.
  
  — Что ты должен убить их.
  
  Он знал. Он наперед знал, что она потребует именно этого. Она смогла сказать это — словно дунианин.
  
  — Убийство.
  
  Она поворачивается к двоим соглядатаям, зная, что они могут узреть её мрачные намерения, но нимало не беспокоясь об этом. Она отрывисто хохочет, звук этот заставляет старого волшебника бросить на неё хмурый и полный тревоги взгляд.
  
  Она смотрит на него, на мужа и отца, во взгляде её злоба и торжество.
  
  — Убить дунианина — не убийство.
  
  
  Они сидели бок о бок на останках того, что ранее было северо-западным бастионом, наблюдая за спорящими внизу стариком и беременной женщиной. Солнце выглянуло меж вершинами гор на востоке, холодное в этой продутой ветром пустыне, неспешно и неотвратимо выбираясь из-за пазухи ночи. Вздохнули ели. Восход обрисовал контуры хребтов и ветвящихся ущелий, очертив острые углы контрастными тенями.
  
  — О чём они говорят? — Спросил мальчик.
  
  Выживший ответил, не отрываясь от собственного исследования. Их язык не поддался ему, однако иной, бессловесный язык душ этих пришельцев говорил с едва ли не болезненной ясностью — как у Визжащих, только более сложно. Словами грохочущих сердец и стиснутых рук. Движениями мышц в уголках глаз и рта. Частотой морганий…
  
  — Женщина хочет уничтожить нас.
  
  Мальчик не удивился.
  
  — Потому что она боится нас.
  
  — Они оба боятся нас — и мужчина больше чем женщина. Только она ещё и ненавидит нас так, как не способен ненавидеть старик.
  
  — Она сильнее?
  
  Бросив короткий взгляд, Выживший кивнул.
  
  — Она сильнее.
  
  То, что из этого следовало, понять было легко. Раз она сильнее, победит её мнение.
  
  — Нам надо бежать? — Спросил мальчик.
  
  Выживший сомкнул глаза, перед внутренним взором его предстали тела гибнувших в пещерах собратьев — как воспоминания, но не как возможность.
  
  — Нет.
  
  — Нам надо убить их?
  
  При всех сложностях подобного неожиданного поворота событий, Выжившему не нужно было входить в вероятностный транс, чтобы отвергнуть эту линию действий.
  
  — Старик — Поющий. Он сильнее нас.
  
  Он как раз находился на стенах, когда захватчики выплыли из анфилад леса, приблизились к бастионам, возвышавшимся над открытым полем, а глаза их и рты исторгали огонь. Ему не нужно было зажмуриваться, чтобы видеть, как падали со стен его братья, охваченные ореолами испепеляющего пламени.
  
  — Тогда мы должны бежать, — заключил мальчик.
  
  — Нет.
  
  Невежество. Именно на этом камне воздвигли братья свою великую крепость, твердыню, ограждавшую их от того, что было прежде. Тьме они противопоставили тьму, и это стало их катастрофической ошибкой. Лишь до тех пор, пока мир оставался в неведении о них, могли они пребывать в безопасности, не говоря уже об изоляции и чистоте.
  
  История. История явилась к ним в облике легионов бесчеловечных тварей, столь же скованных своими безумными страстями, сколь свободными были Братья. История пришла к ним в виде погибели и разрушения.
  
  Ишуаль пала задолго до того, как были разрушены её стены, Выживший знал это. Дуниане погибли задолго до того, как попытались укрыться в глубочайших безднах Тысячи Тысяч Залов. Мир каким-то образом узнал о них, и счел смертельной опасностью для себя.
  
  Наступило время узнать причину.
  
  — Что же тогда?
  
  — Мы должны отправиться с ними. И оставить Ишуаль.
  
  Обучение мальчика ограничивалось самыми элементарными вещами, так уж сложились для них эти годы. Он мог легко проследить эмоции этой женщины и старика, однако мысли и смыслы оставались полностью недоступными ему. Он едва мог достичь состояния Дивеституры или Разоблачения, первого этапа входа в Вероятностный Транс. Он был дунианином по крови, но не по выучке.
  
  Однако достаточно и этого.
  
  — Почему? — Спросил ребенок.
  
  — Мы должны найти моего отца.
  
  — Но зачем?
  
  Выживший возвратился к невозмутимому созерцанию пришельцев: старика и беременной женщины.
  
  — Абсолют оставил это место.
  
  
  Чертог Тысячи Тысяч Залов уходил в самые недра земли, глубоко забираясь в громаду окружающих гор… неисчислимые мили коридоров, вырубленных в живой скале. Целых две тысячи лет трудились дуниане, погружались в каменную плоть, вписывая математические головоломки в самый фундамент земли. Труд они использовали для укрепления тела, для того, чтобы научить душу мыслить независимо от усилий. А затем они пользовались лабиринтом, чтобы отделить тех, кто будет жить, от тех, кто умрет, и тех, кто будет работать, от тех, кому суждено учить потомство и порождать его. Они переделывали сильных и хоронили слабых. Чертог Тысячи Тысяч залов был их первым и самым жестоким судией, великим ситом, просеивавшим поколения, отбиравшим лучших и отвергавшим худших.
  
  Откуда они могли знать, что он послужит и их спасению?
  
  Визжащие напали без малейшего предупреждения. В предшествующие их появлению года творились всякие странности: посланные вовне Братья исчезали без следа, других обнаруживали мертвыми в кельях — совершившими самоубийство. Неведомое бродило среди них тенью не до конца вытравленного яда. Уединение их оказалось нарушенным — они знали только это и ничего более. Они не утруждали себя следствиями, полагая, что умершие отказались от жизни ради чистоты. Любое расследование обстоятельств их смерти только отменит жертву — и, быть может, сделает необходимым повторение её. Обращаться к неведению, даже столь священному как их собственное, значило рисковать. A никакой сад садом не будет, если нет возможности рожать семя.
  
  Визжащие обрушились на Ишуаль со всей своей силой и неистовством. Всех, находившихся в долине, отправили за стены, ворота заперли, и впервые среди дуниан воцарилось смятение и раздор. Привычная им жизнь в мире, приручённом вплоть до самых элементарных его оснований, в котором споры и обсуждения могли возникнуть из-за того, в каком направлении осыпается листва, ослабила их так, как они даже представить себе не могли. Наблюдая за потоком свирепых орд, хлынувшим с перевала, они ощущали её, эту свою уязвимость перед лицом бурного хаоса. Жизнь, прожитая в соответствии с ожиданиями, без подлинных трудностей, без неожиданности, ломает душу, в смятении отбрасывает её назад. И тут они поняли, что сделались изнеженными в своем тысячелетнем стремлении к Абсолюту.
  
  Некоторые, хотя их и было немного, бесхитростно пали под мечами врага, таков был беспорядок, воцарившийся в их душах. Но другие начали сопротивляться — и открыли, что обрушившийся на них мир тоже изнежен, только на собственный манер.
  
  Светит солнце. Ласковый ветерок дует с вершин. На стенах кровавое, буйное столпотворение. Помосты залиты кровью. Склоны как ковер завалены трупами павших тварей…
  
  Увертываясь от стрел и копий, Выживший метался по чудесной дороге, проводившей его между разящих наконечников и клинков, попутно забирая жизни сотен врагов. Подрезанные жилы. Перерезанные гортани. Отрубленные конечности. Басовитый и звучный стон рогов, перекрывающий их вопли… в то время как сам он и его братья сражались, сохраняя изысканное молчание, нанося удары, прыгая, пригибаясь… почти без устали, почти неуязвимые, почти…
  
  Почти.
  
  И в самом деле, Мир обезумел, забыл о Причине, однако его можно было победить. Но как такой горсточке свершить сей труд? Свирепость необъяснимого нападения пошла на убыль, потом и вовсе сошла на нет. Визжащие, угомонившись, с воем растворились в лесах. И, невзирая на все, Выживший решил, что дуниане выстояли: благодаря своей дисциплине, благодаря подготовке и собственному учению — и даже благодаря собственному фанатичному уединению…
  
  Но тут явились Поющие, вопиявшие голосами из света и пламени, и степень его заблуждения сделалась очевидной.
  
  Предшествующее определяет последующее… Таким было их священное правило правил, всеобъемлющая максима, основание, на коем было воздвигнуто все их общество — сама их плоть не говоря уже об учении.
  
  И оно было сметено в мгновение ока.
  
  Уцелевший наблюдал… наблюдал, не столько оцепенев, как онемев. В отличие от Визжащих, спустившихся вдоль восточного ледника, Поющие явились с запада… фигуры в кольчужных доспехах, чередой шествовавшие прямо по воздуху. У каждого из них во рту сияло круглое пятнышко света — такое яркое, что оно казалось крохотным солнцем. Они пели, и голоса их гремели как грохот водопада, неразделимый на отдельные звуки и единый вопль этот повисал в воздухе, обрушивался на крепость со всех сторон, словно бы голоса их доносились из-за самых пределов мира.
  
  Никакое чудо не могло бы произвести больший эффект. Слова — слова, несли смерть и силу из пустоты. Он увидел, как последующее определяет предшествующее. Он увидел, как явная невозможность, которую в Манускриптах называют колдовством, ниспровергает все его представления. И более того, казалось, что он видит остаток этого действа, словно бы оно каким-то образом пятнало, бросало тени на сам свет тварного мира.
  
  Поющие приблизились к их священным бастионам, голоса их грохотали в чистейшем унисоне, возвышались в невозможном резонансе, гуляя между пространствами и поверхностями, просто не существовавшими. И Братия взирала на них, не смея дышать и не умея понять.
  
  Это Выживший осознает уже потом. То мгновение было мгновением их гибели. То самое, предшествовавшее мигу, когда пламенные ореолы увенчали высоты Ишуаль погибелью и разрушением. Временное затишье, предшествующее… когда каждый из братьев понял, что они обмануты, что само течение их жизней, не говоря уже об убеждениях оказалось немногим большим, чем ошибочной фантазией…
  
  Башни Ишуаль горели. A сами они бежали по своим кущам и садам, отступая в недра чертога Тысячи Тысяч Залов.
  
  Пытаясь найти спасение в лапах их главного судьи, ранее погубившего многих из них.
  
  
  Осада и падение Ишуаль…
  
  Утрата: всего лишь место. Что значит оно рядом с откровением, сопутствовавшим этой утрате?
  
  Гласящим, что последующее может определить предыдущее… невозможное сделавшееся проявленным. Прежде мир был стрелой с одним и только одним направлением… так во всяком случае, они полагали. Только Логос, только причина и её отражение могли изменить непоколебимое шествие безжалостного мира. Так дуниане воспринимали свою священную миссию: совершенствовать Логос, познать происхождение мысли, согнуть стрелу в круг, и таким образом достичь Абсолюта…
  
  Стать самодвижущей душой.
  
  И свободной.
  
  Однако Визжащим и Поющим не было дела до их учения — они добивались только их смерти.
  
  
  — Почему они ненавидят нас? — не в первый уже раз спросил мальчик. — Почему все вокруг стремятся погубить нас?
  
  — Потому что в своем заблуждении, — ответил Выживший, — мы сделались истиной, слишком ужасной для того, чтобы Мир мог её вынести…
  
  Еще несколько лет Братия сражалась в коридорах чертога Тысячи Тысяч Залов, погребенная во тьме и кровопролитии, руководствуясь слухом и осязанием, маскируя свой запах шкурами убитых врагов. Убивая. Словно на бойне…
  
  — Но в чем истина? — настаивал мальчик.
  
  — В том, что свобода определяется мерой предшествующей тьмы.
  
  Он пал на них как клыки дикого зверя, он бросил их истекать кровью на пыльном полу. Члены его как цепи раздирали плоть невидимого врага. Ладони были как полные местью зубы. Он шагал меж их ярости, израненный и разящий. Кровь их была жиже крови его братьев, но сворачивалась быстрее. И на вкус отдавала скорее оловом, нежели медью.
  
  — Они почитают себя свободными?
  
  Вонь. Неразборчивые вопли. Конвульсии. Год за годом сражался он во чреве земли. Не было счёта ранам. И вот цель его расточилась, превратившись в отчаяние.
  
  — Лишь когда мы мертвы.
  
  Он надломился — выживший понимал это.
  
  И сошел с ума, чтобы выжить.
  
  
  Чертог Тысячи Тысяч Залов постепенно поглотил всю Братию, по одному отдавая их самоубийственной ненависти врагов. Все они, как один, сражались, полагаясь на умение и хитрость, накопленные за две тысячи лет. Однако, никто из них не сомневался в печальном для них исходе сражения.
  
  Дуниане были обречены.
  
  Первыми пали юные и старые — достаточно было одной ошибки: столь незаметной стала грань между жизнью и смертью. Одни погибали в бою, находя последний покой под грудами мертвецов. Большая часть умирала от заражения ран. Кое-кто даже не находил пути назад в лабиринте, несмотря на то, что в молодые дни без труда справлялись с ним. Чудовищное колдовство Поющих, к примеру, сворачивало прочь с установленных с математической точностью опор целые галереи. Они не находили выхода к жизни и свету.
  
  И умирали заживо погребенными.
  
  Так уменьшалось число дуниан.
  
  Однако Выжившему каким-то образом удалось уцелеть. Как бы ни заливала его кровь, он всегда сохранял силы. Какие бы разрушения не окружал его, он всегда находил дорогу — и что более важно, никогда не оказывался закупоренным в одной из пещер. Он всегда одолевал, всегда возвращался, и всегда заботился о ребенке, которого укрыл в глубинах.
  
  Кормил его. Учил его. Прятал его. Вынюхивал тысячи опасностей, чтобы сохранить его жизнь. Он рисковал: позволял себе говорить с ним, чтобы уши мальчика не отвыкали слышать и понимать. Он даже завел светильник, чтобы глаза мальчика не забыли про свет.
  
  Он, наиболее обремененный, должен был стать единственным выжившим.
  
  Какое-то время поток Визжащих не иссякал, не прекращался натиск этих безумных и никчемных жизней. Новые и новые враги во все большем и большем количестве наваливались на Чертог, своим множеством преодолевая самые хитрые ловушки: скрытые ямы, подпертые потолки, обрывы над бездной.
  
  Но потом, столь же необъяснимым образом, как происходил любой поворот в этой войне, количество их резко пошло на убыль. На остатки можно было не обращать внимания, последние враги тупо скитались по лабиринту, пока голод и жажда не сражали их. Их становилось все меньше и меньше, и, наконец, ему стали попадаться только полуживые, едва пыхтевшие на полу.
  
  Крик последнего из них показался Выжившему таким жалобным, в полном муки голосе звучали человеческие нотки.
  
  А потом в чертоге Тысячи Тысяч залов воцарилась тишина.
  
  Полная тишина.
  
  После этого Выживший и его мальчик бродили во тьме безо всякой опаски. Однако они не смели подниматься на поверхность, даже по тем восходящим ходам, которые казались им незамеченными врагами. Слишком многие дуниане погибли подобным образом. Они скитались, и мальчик рос здоровым, невзирая на подземную бледность.
  
  Только когда исчерпалось последнее из известных им хранилищ припасов, они осмелились предпринять долгий подъем к поверхности, и оставили свой подземный храм, свою освященную тюрьму.
  
  Выбравшись, Выживший обнаружил, что всё известное ему уничтожено, голая плешь Ишуаль морщилась под чуждым солнцем. Впервые в своей жизни он стоял обнаженным, совершено безоружным перед лицом неопределенного будущего. Он едва понимал, кто он такой, не говоря уже о том, что следует делать.
  
  Мальчишка, с глупым видом уставившийся на мир, которого помнить не мог, споткнулся и пошатнулся от головокружения, настолько чуждо было ему открытое пространство. — А это потолок? — воскликнул он, прищуриваясь на небо.
  
  — Нет, — возразил Выживший, начиная понимать, что именно очевидное было величайшим врагом дуниан. — У мира нет потолка…
  
  И опустив взгляд к своим обутым в сандалии ногам, наклонился, чтобы поднять зернышко, затерявшееся среди мусора. Семечко какого-то неизвестного ему дерева.
  
  — Здесь только полы… такие огромные-огромные.
  
  Земля для корней. Небо росткам… ветвящимся, протяженным…
  
  Цепляющимся.
  
  Черным железным топором он повалил дерево, бывшее совсем тоненьким перед приходом Визжащих, чтобы сосчитать число лет их подземного заточения…
  
  И узнать возраст своего сына.
  
  
  Он, Выживший, был теперь не таким как прежде. Слишком многое было отнято у него.
  
  — И что мы будем делать теперь? — Спросил мальчик после первого проведенного под солнцем дня.
  
  — Ждать … — ответил он.
  
  То, что случится потом, как он теперь знал, определяет то, что произошло раньше. Цель не иллюзия. Смысл — вот что реально.
  
  — Ждать?
  
  — Мир ещё не закончил с Ишуаль…
  
  И мальчик кивнул — с верой и пониманием. Он никогда не сомневался в Выжившем, хотя считался с тем, что в душе его обитает легкое безумие. Он не мог поступить иначе, ибо таков был визг, такова была беспощадная бойня.
  
  Был такой день, когда он приказал мальчику не дышать, чтобы облака не напомнили о них врагам. Был и другой день, когда, подобрав сотню камней, он прошелся по лесу и убил девяносто девять птиц.
  
  Таких дней было много — ибо он не мог остановиться… не мог не убивать…
  
  Он не был прежним.
  
  Он стал семенем.
  
  
  A теперь ещё эти люди…
  
  Они походили на дуниан, но не были ими.
  
  Мальчик примчался к нему сразу же, как только заметил в долине старика с беременной женщиной. Вместе они следили за их продвижением к Ишуаль, следуя за облачком тишины, которую порождало в лесу их присутствие. Они следили за тем как пришельцы в растерянности бродили среди руин. И когда странная пара спустилась в Верхние галереи, они сократили расстояние между ними и собою, оставаясь на самом краю досягаемости их необъяснимого света. Не производя никакого шума, они тенью следовали за этой парой, украдкой подсматривая то, что им удавалось увидеть.
  
  — Кто они? — Прошептал мальчик.
  
  — Это мы… — ответил Выживший, — такие, какими были прежде.
  
  И хотя он не понимал ни слова из того, что было сказано этими людьми, цель их предприятия понять было несложно: они разыскивали Ишуаль, рассчитывали найти дуниан, но обрели лишь картину опустошения.
  
  Старик был потрясен и впал в уныние, но о беременной этого сказать было нельзя. Она пришла, рассудил Выживший, ради неизвестной ей самой цели. И раздражало её не столько разрушение Ишуаль, сколько упадочное настроение старика.
  
  Отца ребенка, которого она несла в себе.
  
  Эти откровения рождали сценарии дальнейшего развития событий, возможности, мелькавшие перед его внутренним оком. И, когда они с мальчиком явили бы себя незваным гостям, именно ей назначено было стать заступницей, умягчать страхи и подозрительность старика.
  
  Однако Выживший заметил также облегчение в душе старца. Ленивый прищур, рассеянный взгляд, замедленные сердцебиения, ибо исчез ужас …
  
  Ужас перед дунианами.
  
  Это ей суждено было распахнуть врата доверия меж ними — так, по крайней мере, казалось.
  
  А потом они вошли в Родительскую.
  
  Уцелевший следил за ней из черноты, слишком далекой, чтобы заметить что-либо большее, нежели мотивы её действий. Он заметил, как она пошатнулась, словно внезапно ослепнув, когда взгляд её коснулся каменных постелей, костей дунианских женщин. Непонимание… Ужас…
  
  Ненависть.
  
  Глубокая, знакомая ему ненависть, овладела ею, явившись из …ниоткуда.
  
  Она также была безумна.
  
  Но старик не знал этого. Он пришел, чтобы поверить в её безумие, чтобы воспринять её суждение как свое собственное. И когда она заговорила, Выживший понял, что время для наблюдения подошло к концу. У них не оставалось другого выбора: следовало вмешаться, чтобы справиться с необычайным поворотом событий.
  
  Она высказывала суждение, которого старик не разделял — пока что.
  
  И он послал к ним мальчика.
  
  
  Владевшее им безумие принялось оспаривать принятое им решение насчет мальчика. С внутренним протестом наблюдал Выживший за его приближением к двоим незнакомцам. Ребенок казался ему более хрупким, чем был на самом деле, более одиноким. Из какой-то тьмы наползала холодная и неосознанная уверенность в том, что он послал мальчика на смерть…
  
  Однако перед ним были не Визжащие. Это были люди, заляпанный холст, который дуниане отскребли добела. Они добивались понимания, а не крови и боли. Им нужно было знать, что произошло в этом месте… что именно случилось с Ишуаль.
  
  Когда мальчик окликнул их, они прислушались к его голосу, замерли, стараясь скрыть тревогу.
  
  Но когда старик ответил ему на его же родном языке, Выживший понял, что с дунианами этих путешественников связывает нечто глубокое. Древнее. Нечто из того, что было прежде.
  
  Когда мальчик назвался перед стариком своим собственным именем Анасуримбор, Выживший понял, что их связывает и нечто живое. Нечто, рождавшее безграничный ужас.
  
  Это мог быть только его отец.
  
  
  — Мимара… — хрипит старый волшебник. — То… о чём ты просишь…
  
  Она понимает, что переступила черту. Она ощущает иронию. Столько лет она подшучивала над заудуньяни, высмеивая их бесконечные поклоны и чистоплюйство, их низкопоклонство, и более всего их голубоглазую искренность. И только сейчас она понимает истину, к которой восходят их заблуждения.
  
  Месяц за месяцем она размышляла над Оком Судии, ощупывая его, как язык во рту пересчитывает отсутствующие зубы. Не проклятье ли оно? Или дар? Не погубит ли оно её? Или может быть возвысит? И пока она пыталась постичь его, не осознавая того, что оно само постигает. Она потерялась в лабиринте намеков и следствий, задавая такие вопросы, на которые ни одна душа, столь легкая, столь смертная, не могла даже надеяться найти ответы.
  
  Эти вопросы, как она теперь понимала, так и оставались вопросами, словами, брошенными в лицо людскому невежеству. В облике искренности…
  
  Но теперь — теперь-то она понимает: фанатизм невозможно отличить от подлинного постижения добра и зла.
  
  Обладать Оком означает знать, кто будет жить, а кто умрет — знать столь же определенно, как знаешь собственную ладонь! A знать — значит стоять бестрепетно и легко, быть — упорным, неподатливым, столь же не ведающим усталости, как предметы неодушевленные. Быть неподвижным, непобедимым… даже в смерти.
  
  — У тебя нет выхода, Акка, — говорит она голосом, пропитанным сочувствием и печалью. — Они же — дуниане…
  
  Она берет его за вялую, как у паралитика руку, и это кажется необходимым и неизбежным, ужас и нерешительность искажают его лицо, заставляют прятать глаза.
  
  — Тебе известно, какую опасность они представляют. Лучше, чем кому бы то ни было.
  
  
  Выживший, бесстрастный и неподвижный, молча наблюдал за ними с постепенно теплеющего блока каменной кладки. Он отверзал уста только для того, чтобы отвечать на вопросы мальчика, продолжавшего бороться с мыслями, укрывающимися под хаотической вспышкой человеческих страстей.
  
  — Он давно с подозрительностью относится к нам… — отметил мальчик.
  
  — Десятилетия.
  
  — Из-за твоего отца.
  
  — Да, из-за моего отца.
  
  — Однако её подозрительность родилась недавно.
  
  — Да. Однако, это нечто большее, чем просто подозрительность.
  
  — Она презирает нас… Из-за того, что увидела здесь?
  
  — Да. В Верхних Галереях.
  
  — В Родительской?
  
  Образ: она стоит в облачке голубоватого света, растрепанная и несчастная, глаза её полны гнева и осуждения.
  
  — Она считает нас непотребной грязью.
  
  — Но почему?
  
  — Потому что братья использовали в качестве инструментов всё — даже женское чрево.
  
  Мальчик повернулся к нему. Солнце осветило отдельные волоски пушка, покрывавшего его голову.
  
  — Ты не говорил мне об этом.
  
  — Потому что наши женщины мертвы.
  
  И Выживший объяснил, как случилось, что во время первого Великого Анализа древние дуниане отвергли все обычаи, препятствующие им созерцать Кратчайший Путь без всяких предрассудков и ограничений. Обнаружившиеся различие между отдельными дунианами в области интеллекта заставило их заметить то препятствие, которым на этой пути становится отцовство и внешность. Одного обучения недостаточно. Сама идея о том, что Абсолют можно познать путем простого размышления, о том, что люди от рождения обладают природной способностью постичь Бесконечное, была отвергнута как праздное заблуждение. Заблуждение плоти, решили они. Души их опирались на свою плоть, и плоть эта была не способна понести Абсолют. И они сочли, что только направленное размножение может помочь им, и был решено, что мужчины и женщины должны размножаться только в том случае, если дают качественное потомство.
  
  — За прошедшие века облик полов изменился согласно собственной функции, — подвел он итог.
  
  Мальчик смотрел на него… такой открытый, такой слабый по сравнению с тем, каким мог бы быть, и вместе с тем непроницаемый, словно камень, по сравнению с парой пришедших извне людей..
  
  — Так значит она похожа на Первых Матерей?
  
  Единое, неторопливое движение век. Образ ветвей. И затихающий звук чавканья в темноте.
  
  — Да.
  
  Визжащие, в конечном итоге, стали отгрызать свои конечности и, пытаясь собственной плотью восполнить утрату жизненных сил, умирали в темных глубоких недрах чертога Тысячи Тысяч Залов.
  
  
  Мимара пылает гневом. И откуда берется это желание спорить — то есть противоречить?
  
  Многие годы она спорила не кулаками, но от кулаков. Каким бы пустячным не было противостояние, она всегда сжимала кулаки так, что на ладонях оставались отпечатки ногтей. Издевка распространялась вверх от груди и шеи… первая каменела от негодования, вторая напрягалась от волнения. Насмешничали её подбородок и губы, — под глазами, готовыми пролиться потоком слез.
  
  Но протест её никогда не исходил, как было теперь, от её живота…
  
  От самой значимой основы.
  
  — Скюльвенд… — начинает старый волшебник с таким видом, будто размышления позволили ему обнаружить какую-то умозрительную жемчужину. — Найюр урс Скиота … настоящий отец Моэнгхуса. Он прошел вместе с Келлхусом половину Эарвы, однако не покорился ему. Но нам это не нужно! Не нужно, поскольку мы знаем, что имеем дело с дунианами!
  
  — Скюльвенд, — фыркает она. Жалость проталкивается в первый ряд её разбушевавшихся страстей. — И где он теперь, этот Найюр урс Скиота?
  
  Потрясенный взгляд. Ахкеймион привык видеть её расторопной, проворной языком и быстрой умом. Да и как бы мог он не привыкнуть, отражая её наскоки на всем их пути по просторам Эарвы? Однако, при всем своем уме, она никогда не обладала подлинной силой, не говоря уже о способности убеждать — руководствуясь одним только гневом.
  
  — Мертв, — признает бывший адепт.
  
  — Значит, знание их природы не может надежно помочь нам против них? — Она пользуется его же собственными аргументами — высказанными во время их первой встрече в Хунореале, когда он попытался убедить её в том, что, вне зависимости от того, понимает Мимара это или нет, она является шпионом своего приемного отца.
  
  — Нет, — соглашается старик.
  
  — Тогда у нас не остается иного выбора!
  
  Проклятая баба!
  
  — Нет, Мимара… Нет!
  
  Она замечает, что стискивает свой живот, насколько велика её ярость.
  
  — Но я видела их! Видела Оком, Акка! — Презрение, ярость, праведное негодование — не принадлежат ей. Теперь истина правит всем.
  
  Истина её живота.
  
  — Я видела их Оком!
  
  
  Какой выпад! Безжалостный. Столь же умный, сколь и жестокий. A теперь еще и кровожадный. Она кажется не ведающей угрызений совести девой-воительницей… в шеорском доспехе, поблескивающем под солнцем чешуйками.
  
  Какая-то часть его, насмешливая и уязвленная, спросила: что же так исказило твое восприятие добра и зла. Однако мысли эти трудно было назвать искренними, они всего лишь прятали от него…
  
  Её правоту.
  
  Они были дунианами. И если оставить их в покое, какую религию они создадут? Каким завладеют народом? А если взять их с собой — узниками или спутниками — разве смогут они с Мимарой не сделаться их рабами?
  
  И только теперь, как будто бы, сумел он оценить всю опасность карликового умишка. Разве можно ощущать себя свободным рядом с подобными созданиями? Как можно позволять себе оказываться ребенком, которого подталкивают в нужную сторону на каждом повороте?
  
  Над этими вопросами он подолгу размышлял за истекшие годы. Даже по прошествии лет, в абстрактном виде они казались затруднительными. Да и разве могло быть иначе, если их постоянно поливала из своего колодца Эсменет.
  
  Он, муж, отказавшийся от своей жены!
  
  Однако, задавать себе такие вопросы в присутствии живых дуниан, значило показаться им еще более смертными.
  
  Потому что они были, понял он. От его ответа зависело нечто большее, чем просто жизнь…
  
  Он заставил себя противопоставить эту пару, мальчика и мужчину, зернышку отвращения, внезапно проклюнувшемуся в его груди. Всегда лучше, подсказала ему часть души, обозреть со всех сторон тех, кого тебе нужно убить.
  
  Тени отступали, прижимаясь к рождавшему их солнцу. Поскольку дуниане сидели выше, старый колдун видел как линия, разделяющая тени и свет, наползает на них обоих. И если раньше они казались частью фундамента разрушенной башни, то теперь как бы разделились. Мальчик сидел, обнимая колени, в позе слишком беззаботной, чтобы не оказаться заранее продуманной. Выживший уселся на манер возницы, утомленного долгой дорогой — склонившись вперед, упершись локтями в колени. Его шерстяная туника, казалось, поглощала падавший на неё свет без остатка. Лицо его было исчерчено прямыми и изогнутыми шрамами, создававшими на коже случайную игру теней, подобную картине некого художника.
  
  Оба они ответили на его взгляд с преданностью, приличествовавшей собакам, ожидающим подачки. Два таких заброшенных и жалких существа, изборожденная шрамами жуть и юный калека, выброшенные жизнью на мель, расположенную на самой окраине мира… Довольно для того, чтобы вызвать в душе наблюдателя легкое сочувствие.
  
  Он говорит… он говорит такие добрые вещи, чтобы утешить меня…
  
  Спектакль, старый волшебник понимал это. Их позы и поведение не могли не оказаться наигранными, выбранными для того, чтобы увеличить шансы на сохранение жизни — и на овладение ситуацией.
  
  Он говорит, что вернётся один от моего семени, Сесватха — Анасуримбор вернётся…
  
  Может ли это оказаться случайным совпадением? Связанный с пророчеством сон, посетивший его на пороге Ишуаль, конечно, намекает на многое, да ещё будучи увиденным глазами короля королей? Тем более, утром того дня, когда ему предстоит решить участь Анасуримбора — чистокровного дунианина и сына самого Келлхуса!
  
  — Да какая разница? — вскричала изумленная Мимара. — Когда речь идет о самой судьбе мира, что может значить пара, — всего пара! — жалких сердец? И не все ли равно, если это именно ты отправишь их на смерть?
  
  Старый колдун повернулся к спутнице, бросил на неё гневный взгляд…
  
  Ему уже доводилось слышать эти слова. Потупившись, он сжал переносицу большим и указательным пальцем. Он буквально видел перед собой Наутцеру, сурового, хрупкого, едкого… вещавшего ему во тьме Атьерса: Полагаю, в таком случае ты скажешь — возможность того, что мы наблюдаем первые признаки возвращения Не-Бога, перевешивается реальностью — жизнью этого перебежчика. Заявишь, что возможность управлять Апокалипсисом не стоит дыхания глупца.
  
  Теперь казалось, что всё началось именно с этого мгновения, давнего, состоявшегося годы и годы назад события, когда Завет поручил ему шпионить за Майтанетом — еще одним Анасуримбором. И с тех пор он постоянно жил в мире загадок, умопомрачительных и фатальных, предвещающих, в грубом приближении, гибель цивилизации…
  
  Стоит ли удивляться тому, что многие прорицатели впали в безумие!
  
  — Мимара — смилуйся … Прошу, умоляю тебя! Я не могу… убивать… так, мимоходом…
  
  — Убивать он не может? — Вскричала та с деланым весельем. Вся фигура её, вся целиком, лучилась неодобрением. Пока он спал, в ней пробудилось нечто мрачное, безжалостное и далекое.
  
  Нечто почти дунианское.
  
  Невзирая на всю резкость её манер, он никогда не замечал в ней жестокости — до сего дня. В чем причина, в Оке, как она сказала? Или в опасении за весь мир? Или за ребенка, которого она носит?
  
  — В конечном счете, убивают всех! — проговорила она. — И скольких ты уже лишил жизни, гммм, добрый волшебник? Несколько дюжин? Или все-таки сотен? И где были тогда твои угрызения совести? Нангаэльцы, что застали нас на равнине, и за которыми ты погнался… почему ты убил их?
  
  Видение улепетывающих всадников, подгонявших своих лошадей в клубах пыли.
  
  — Ну… — начал он, было, и осекся.
  
  — Чтобы они не помешали нашей миссии?
  
  — Да, — вынужденно признался он, глянув на собственные ладони, и попытавшись представить себе все эти жизни…
  
  — И ты еще колеблешься?
  
  — Нет.
  
  Он понял, что никогда не останавливал собственную руку. И никогда не затруднял себя оценкой. Не говоря уже о подсчете всех убитых им. Как может мир быть таким жестоким? Как?
  
  — Акка … — проговорила она, обращаясь скорее к его взгляду, чем к нему самому. — Акка …
  
  Он заглянул ей в лицо, дрогнув от сходства Мимары с Эсменет. И в порядке очередного безумного откровения понял, что именно она была той причиной, что заставила его принять миссию Наутцеры многие годы назад. Эсменет. Именно она вынудила его рискнуть жизнью и душой Инрау — и проиграть.
  
  — Такая… — говорила Мимара, — такая жизнь … это просто убожество. Предай их в руки судьбы, которой они избежали!
  
  Эти губы. Он и представить себе не мог, чтобы эти губы предлагали убийство.
  
  Кирри. Он нуждается в порции кирри.
  
  Нетвердой рукой он потер лицо и бороду. — Я не имею на это… права.
  
  — Но они уже прокляты! — Вскричала она. — Безвозвратно!
  
  Наконец терпение отказало ему. Он обнаружил, что стоит на ногах и кричит.
  
  — Как! И! Я! Сам!
  
  Какое-то мгновение ему казалось, эта выходка остановит её, заставит её прикусить язык, с учетом последствий того, о чем она просит. Но если она и помедлила, то лишь по собственным причинам.
  
  — В таком случае, — промолвила она, беззаботно пожав плечами, — тебе нечего терять.
  
  Ради того, чтобы спасти мир.
  
  И ребенка.
  
  
  — Эмпитири аска! — закричала беременная, глядя то на Выжившего, то на мальчика с различной степенью ужаса и ярости. — Эмпитиру паллос аска!
  
  Спор, с самого начала происходивший в возбужденном тоне, переходил на пронзительные нотки. Выживший не мог понять слов, но чувства от него не укрылись. Она уговаривала старика вспомнить собственную миссию. Оба путника много претерпели, как совместном путешествии, так и поодиночке, до него. Достаточно для того, чтобы требовать некоей платы — или уж по самой наименьшей мере — верности идее, приведшей их в подобную даль.
  
  Их необходимо убить, требовала она, только так можно почтить всё то, чем они пожертвовали…
  
  И тех, кого убили по дороге.
  
  Старик начал ругаться и топать ногами. Сердце заколотилось быстрее. Слезы затуманили глаза. Наконец, копя внутри себя волю к убийству, он повернулся к груде обломков, среди которых сидели Выживший и мальчик.
  
  — Не следует ли тебе вмешаться? — спросил мальчик.
  
  — Нет.
  
  — Но ты сам говорил, что она сильнее.
  
  — Да. Но при всем том, что она претерпела, милосердие остается самым главным её инстинктом.
  
  Седобородый колдун, кожа которого потемнела от грязи, стоя кутался в плащ из потрепанных шкур, глядя на них обоих с откровенной нерешительностью.
  
  — Значит, в конечном счете, она слаба.
  
  — Она рождена в миру.
  
  Нечто, какая-то увечная свирепость, вызревала в груди старика…
  
  После того, как братья отразили первый натиск Визжащих, они вскрыли черепа этих тварей. Дуниане постарались захватить пленников, ради допроса и исследования. Нейропункторы скоро поняли, что Визжащие не являются созданиями природы. Как и у самих дуниан, их нейроанатомия несла на себе все отпечатки искусственного вмешательства: некоторые доли мозга были увеличены за счет соседних, ветви мириад соединений Причины образовывали конфигурации, чуждые любым другим земным тварям. Структуры, рождавшие боль во всех животных, от ящериц до волков, в психике Визжащих рождали лишь похоть. Они не знали сочувствия, совести, стыда, желания общаться…
  
  Опять же, как дуниане.
  
  Однако, существовали и различия, во всем столь же драматические, как и моменты сходства, только более сложные для обнаружения благодаря структурным тонкостям. Среди всех областей мозга известных нейропунктуре, труднее всего было исследовать и картографировать области внешней коры, особенно те, которые теснились друг к другу за лбом. После всех столетий, ушедших на создание карт мозгов дефективных индивидуумов, Братья осознали, что области эти представляют собой лишь внешнее выражение куда более крупного механизма, огромной сети, наброшенной поверх более глубоких и примитивных трактов. Причина. Причина пропитывала череп через органы чувств, стекала водопадами, разливавшимися в притоки, для того лишь, чтобы вновь соединиться и распутаться. По каналам поверхностным и глубинным, Причина перетекала и вливалась в сплетение, которое можно было уподобить только болоту, расщеплялась на незаметные вихри и водовороты, течения, струящиеся по внутренней поверхности черепа, прежде чем вновь слиться вместе, образуя целые каскады.
  
  Первые нейропункторы называли эту структуру Слиянием. Она являлась — с их точки зрения — основным источником и величайшим вызовом, ибо представляла собой ничто иное, как душу, свет, которому они придавали всё более и более ослепительное сверкание по прошествии каждого следующего поколения. Слияние образовывало структуру, отличавшую самых отсталых дегенератов от животных. У Визжащих её не было. Причина циркулировала в них ручьями, притоками и реками не касаясь света души.
  
  И Братья поняли, что твари эти были порождениями тьмы. Предельной тьмы. Никакое Небо не обитало внутри их черепов. Ни одна мысль не посещала эти недра.
  
  И, в чем-то повторяя дуниан, Визжащие на самом деле представляли собой их противоположность: расу, идеальным образом соответствующую тьме, явившейся раньше. Если дуниане стремились к бесконечности, Визжащие воплощали собою ноль.
  
  Этот старик, который собирается убить их, Выживший знал это, обитал в каком-то промежуточном сумраке. Женщина вливала свою Причину в чашу его черепа, в котором она бурлила и кружила, прежде чем истечь в болото его души. Которое в данный момент готовилось излиться наружу, превратившись в деяние.
  
  Старик уронил подбородок на грудь, сминая неопрятную белую бороду. И заговорил так же, как говорили Поющие: слова его сверкали светом, голос исходил не изо рта, но от пределов окрестностей. Он, на мгновение зажмурился, чтобы глаза его не слезились. Но теперь, уже открытые, они полыхали как два Гвоздя Небес.
  
  … ирсиуррима таси киллию плюир …
  
  — Прижмись ко мне, — приказал ребенку Выживший. — Изобрази любовь и ужас.
  
  Мальчик исполнил приказ.
  
  Так стояли они, покрытый шрамами урод и ребенок с рукой-клешней, скрученные магией и беспомощные. Старик медлил, неопрятный и неухоженный… кожура, обернутая вокруг сияющей мощи.
  
  Выживший удивился тому, что этот свет может отбрасывать тени даже при полном солнечном свете. Мальчик изобразил испуганный крик.
  
  Беременная женщина ждала, поддерживая живот правой рукой. Глядя на неё, Выживший слышал сердцебиения — и уже рожденного и не ещё родившегося …
  
  Наконец, она вскрикнула.
  ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Иштеребинт
  
   Но что может быть существеннее живота и кнута? В том месте, где я живу, они откровенно правят нашими душами; слова представляют собой нечто едва ли большее, чем украшение. Поэтому я говорю, что дабы не умереть, люди должны страдать так, как не могут они выразить словами. Такова простая истина.
  
   — АЙЕНСИС, письмо Никкюменесу
  
  Конец лета, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт
  
  Он не мог ощутить подушку.
  
  Сорвил лежал в постели — просторной, вырезанной в украшенном изображениями камне — и всё же не мог ощутить подушку.
  
  Однако, в покои его проникал солнечный свет, бледный в подобных глубинах… и дуновение прохладного, свежего воздуха.
  
  Они находились в Пчёльнике, понял он, самом высоком из чертогов Иштеребинта. Отбросив в сторону тонкие как паутина одеяла, он подвинулся к краю постели, и поднял руки к гладкому шлему, который, как он прекрасно знал, оставался на месте — но тело умеет надеяться само по себе. Увы, Амиолас, как и прежде полностью охватывал его голову.
  
  Взгляд прикрытых шлемом глаз, тем не менее, проникал в самые тёмные уголки комнаты, а лившийся из шахты в потолке яркий свет слепил его. Постель располагалась в приподнятом на три ступеньки углу тесного библиотечного помещения, занятого полками с кодексами и железными стеллажами грубой, по всей видимости, человеческой, работы, на которые были навалены свитки самого разного вида — от откровенного тряпья до рукописей, блиставших нимилем, серебром или золотом.
  
  Наконец, он обнаружил и упыря, и едва не подскочил на месте, потому что Ойнарал находился совсем рядом — за драпировкой кровати. Он стоял недвижно как мраморное изваяние, каковое и напоминал оттенком кожи, подставив длинный нимилевый клинок лучам света, и чуть поворачивал его, следуя отблеску игравшему на лезвии.
  
  Холол, понял Сорвил. Меч носил имя Холол — Отбирающий дыхание.
  
  — Что ты делаешь?
  
  — Облачаюсь к войне, — ответил нелюдь, не глядя на него.
  
  Сорвил заметил, что на Ойнарале был второй, более тяжелый хауберк, одетый поверх той нимилевой кольчуги, в которой он ходил прежде. А рядом заметил овальный щит, прислоненный за спиной упыря к чему-то вроде рабочего стола и казавшийся абсурдным из-за множества вырезанных на нем изображений.
  
  — К войне?
  
  С быстротой, воистину нереальной, упырь воздвигся перед ним, выставленный клинок уперся в поверхность Амиоласа там, где точно ослепил бы Сорвила, не будь лицо его прикрыто. Тем не менее, Сорвил не шелохнулся, любопытным образом он не испытывая тревоги, обладая отвагой, ему самому не принадлежащей.
  
  — Боюсь, что ты посетил нас в неудачное время, сын Харвила, — проговорил Ойнарал Последний Сын голосом грозным и ровным.
  
  — Почему же?
  
  — Наше время прошло. Даже я, рожденный последним … даже я ощущаю начало конца…
  
  Мрачный взгляд ещё более потускнел, обратившись внутрь себя.
  
  — Ты имеешь ввиду Скорбь.
  
  Ойнарал хмуро свел брови; рука его дрогнула самую малость. Свет пролился на всю длину пришедшего из неведомой древности кунуройского меча.
  
  — Уцелевшие сбиваются вместе, — произнес он скорее голосом только что освободившимся от страстей, чем бесстрастным, — чтобы с течением лет погрузиться в то самое смятение, которого они так боятся. Но Упрямцы… пускаются в путь, и гребут, пока не потеряют из виду все знакомые им берега… чтобы заново обрести себя посреди позора и ужаса.
  
  Ойнарал даже не шевельнулся, однако как бы поник. — Многие… — проговорил он едва ли не с человеческой интонацией. — Многие нашли дорогу в Мин-Уройкас…
  
  Неверие и, явно не принадлежащий ему самому, гнев заставили задохнуться юношу.
  
  — О чем ты говоришь?
  
  Ойнарал потупился. Но клинок Холола, злобно отливающий белизной, не шевельнулся.
  
  — Кузен! — Вскричал Сорвил не своим голосом. — Скажи, что ты шутишь!
  
  Потрясение. Гнев. И стыд — стыд прежде всего.
  
  Бежать в Мин-Уройкас?
  
  А потом ярость. Он считал свои основания для ненависти безупречными: погибший отец, уязвленная честь, угнетенный народ. Но то, что ощущал он теперь, сжигало его изнутри, как разведенный под сердцем костер. И ярость этого огня могла спалить кости и испепелить зубы, размолотить в месиво кулаки о бесчувственный камень!
  
  Бежать в Мин-Уройкас? Зачем? Зачем общаться с Ненавистными? С Подлыми? Да как такое вообще может оказаться возможным?
  
  — Ты лжешь! Подобного быть не…
  
  — Слушай же! — Вскричал Ойнарал, отделенный от него клинком меча. — Тысячи нашли свой путь в Мин-Уройкас! Тысячи! — Какое-то отдаленное подобие гнева заставило его скривиться и на мимолетное мгновение, казалось, превратило в подлинного шранка. — И один из них нашел дорогу назад!
  
  Нин'килджирас … понял Сорвил. И звенящая ясность этого факта избавила его от ярости.
  
  Иштеребинт покорился Голготтерату!
  
  Он знал это, однако…
  
  Внезапная волна холода, принесшая с собой решимость сразу мрачную и неизмеримую, окатила его. Чем пытаться наугад избавиться от ярма чужой, более сильной сущности, чем пытаться собрать себя воедино, он должен был научиться владеть той новой личностью, которой стал. Иначе Серву и Моэнгхуса ему не спасти.
  
  — Тогда почему ты грозишь мне мечом?
  
  Ойнарал бросил на него яростный взгляд.
  
  — Килкуликкас требует, чтобы я убил тебя.
  
  — Владыка Лебедей? Почему?
  
  — Потому что ты предназначен Мин-Уройкасу, сын Харвила, хотя и не знаешь этого.
  
  Сорвил склонился вперед, прижав Амиолас к острию Холола.
  
  — Тогда почему ты медлишь?
  
  Ойнарал взирал на него сверху вниз, сдерживая ужас. Сорвил ощущал сразу и тревогу и восторг… блистающий заостренный клинок, светоносное острие, нимилем точеное, нимилем затупленное, замерло, едва не касаясь его лба.
  
  Резкий удар крыльев. Оба вздрогнули. Холол скользнул вдоль кованой личины шлема, когда Сорвил приподнял голову чтобы посмотреть в уходящий над ним к небу канал. Свет показался ему настолько ярким, даже жидким, однако Сорвил тем не менее увидел в нем ужасный силуэт — острый разящий клюв и длинную как у лебедя шею.
  
  Аист несколько раз взмахнул крыльями в жерле световой шахты, а потом исчез.
  
  — Потому что только покорность Судьбе — промолвил Ойнарал Последний сын, — может спасти истерзанную душу моего народа.
  
  
  — Но отец… Сорвил ведь один из твоих Уверовавших королей. Разве его не будут допрашивать?
  
  — Будут, — подтвердил Святой Аспект-Император.
  
  — Тогда они обнаружат, что Ниом был попран, и все мы потеряем право на жизнь.
  
  — И поэтому ты должна научить его ненавидеть Анасуримборов.
  
  — Как?
  
  — Я убил его отца. A ты, маленькая ведьма, завоевала его сердце.
  
  — Я ничего не завоевывала.
  
  Взгляд, настолько проницательный, что от него могла бы застонать сама ночь.
  
  — Тем не менее, ненависть без особого труда посетит его.
  
  
  — Я не собираюсь служить Голготтерату!
  
  Сорвил спешил следом за Ойнаралом в пышно украшенный холодок Пчёльника. Он не имел ни малейших представлений о намерениях нелюдя — тот увлек его за собой из подземной палаты без каких-либо объяснений.
  
  — И кому же ты собираешься служить? — Спросил упырь.
  
  — Своей родне… своему народу!
  
  Ойнарал имел впечатляющий вид: щит заброшен за спину, хауберк поверх кольчужной рубахи, и стёганка — из катаной в войлок шерсти — на плечах и груди. Холол в ножнах свисал с его пояса, рукоятка его едва не касалась правой ладони нелюдя. Он казался сразу и устрашающим, благодаря схожести со шранком, и подлинным — по причине, которую Сорвил мог приписать лишь Амиоласу. Подлинный инъйори ишрой былых времен.
  
  — Значит, будешь служить Анасуримбору, — Объявил он.
  
  — Нет! Мне предопределено убить его!
  
  — Но тогда ты погубишь свою родню и свой народ.
  
  — Как… Откуда это может быть известно тебе?
  
  Ответом на этот вопрос стал недобрый взгляд.
  
  — Как я могу не знать этого, человечишко? Я был там. Я был сику еще до горестного Эленеота. Я видел приближающийся Вихрь собственными глазами — видел, как шранки повинуются единой жуткой воле! Я видел на горизонте дымы Сауглиша, видел, как пляшут в водах Аумриса отражения пламени, объявшего могучую Трайсе. Я видел всё… видел тысячи людей, вопящих от ужаса на причалах, видел этот бешеный натиск, видел, как матери разбивают своих младенцев о камень…
  
  Голос его тускнел с каждым словом; описание меркло перед смыслом.
  
  — Все знают о Великом Разрушителе, — возразил Сорвил. — Я спрашивал о другом: откуда тебе знать, что он возвращается? И о том, что только Анасуримбор может остановить его?
  
  — Это было предска…
  
  — Я был предсказан!
  
  Нотка понимания ослабила жесткость взгляда неживого.
  
  — Подобные предметы сложны для всякого человека… не говоря уже о таком юном как ты.
  
  — Ты забываешь о том, что пока на голове моей остается эта проклятая штуковина, душу мою нельзя назвать ни молодой, ни человеческой.
  
  Ойнарал шагал, погрузившись в раздумья, однако при всем своем боевом снаряжении он казался тем педантичным мудрецом, каким обрекли его быть собственные собратья. Сорвил осознал, насколько может доверять сыну Ойрунаса. Всегда наши манеры провозвещают нас. Всегда наше поведение выдает нашу душу. Последний Сын не управлял и не мошенничал, он предлагал трагические альтернативы, им самим связанные воедино. С различной степенью невежества.
  
  Ощущения Сорвила утратили остроту, позволяющую ощутить надежду. Ойнарал не изучал древних — он был одним из них. Вопросы Сорвила громоздились друг на друга и требовали несчетных ответов.
  
  Да, подумал юноша, именно ответами нелюди всегда наделяли людей, будучи их наставниками…
  
  Отцами.
  
  — Эмилидис не признавал собственные удивительные работы, — наконец проговорил упырь, — но ни одной из них он не сторонился так сильно, как Амиоласа. Он приложил усилия к тому, чтобы никто не забывал природу шлема.
  
  — Но почему? — вскричал Сорвил. — Почему я должен предпочитать ваш миф живому свидетельству Ятвер? Почему должен я усомниться во Всемогущей Богине, которая ежедневно приглядывает за мной, возвышает меня, укрывает от зла? Ты слышал мое признание: её плевок затуманил его взгляд, позволил мне посеять ложь там, где беспомощными стоят другие! И все же ты утверждаешь, что он, убийца моего отца, прозревает то, чего не видит Богиня?
  
  Ойнарал не отрывал от него взгляда недовольных глаз.
  
  — А если я скажу тебе, — начал он, — что у твоей матери некогда был любовник, и он-то и является твоим подлинным отцом, что ты ска…
  
  — Невозможно! — закашлялся в недоверии Сорвил. — Немыслимо!
  
  — Именно, — проговорил Ойнарал с уверенностью прозрения. — Сама возможность этого немыслима.
  
  — Я прошу у тебя объяснений, a ты порочишь мой род?
  
  — Я говорю это потому, что Не-Бог является именно такой невозможностью для твоей Богини, твоей Матери Рождения. Не-Бог представляет собой явление, которое она не способна помыслить, которое не может познать, не может различить, вне зависимости от того, как бурно он переделывает мир. Существовать во все времена, значит забыть про Эсхатон, предел этих времен, и Мог-Фарау как раз и является этим пределом. Эсхатоном.
  
  Он посмотрел на хмурого молодого короля, а потом указал на одно из сменявших друг друга на стенах панно, на котором ишрой повергал башрага и шранка перед Рогами Голготтерата — но где это происходило, при Пир-Пахаль или при Пир-Мингинниал?
  
  — Не-Бог находится не внутри и не вовне, — продолжил Ойнарал. — Боги, которых воплощают твои идолы, не смогли предвидеть его явление две тысячи лет назад. Когда Оно шествовало по миру, они видели лишь разрушения, являвшиеся его тенью — разрушения, в которых они винили другие причины! Человеческие жрецы надрывали глотки, но безуспешно. Толпы вопили и набивались в храмы, но их Боги — твои Боги! — слышали только безумие и насмешку…
  
  Сорвил внимал всем своим безликим лицом. Лишь Амиолас, только что представлявший собой нестерпимое бремя, удерживал его теперь на ногах.
  
  — О чём ты говоришь? Что Ятвер обманута?
  
  — Не только. Я говорю, что по природе Своей, Она не может не обмануться.
  
  — Немыслимо!
  
  Ойнарал только пожал плечами.
  
  — Неизбежность всегда производит подобное впечатление на невежественных.
  
  Сорвил пошатнулся, подавляя порыв, побуждавший его излить свое потрясение криком. Как? Как можно проснуться однажды утром и обнаружить перед собой подобные извращения? Пророков, пророками не являющихся, но, тем не менее, оказывающихся спасителями? И Богов, правящих столь же слепо, как короли?
  
  Повсюду! Всякий раз, когда он обретал зёрнышко решимости, всякий раз, когда ему казалось, что он заметил истину в течениях его, Мир немедленно отрицал это… Как? Каким образом ему удалось сделаться подобным магнитом, притягивающим к себе безумие и противоречия?
  
  — На твоей голове находится Амиолас, сын Харвила. Знание обитает в тебе самом, с той же уверенностью, как и страдание. Нечестивый Консульт хочет погубить мир…
  
  Ему не надо было задумываться, чтобы понять: хитрый нелюдь говорил правду. Воспоминания действительно находились в его голове со всей силой и следствиями, неизбывным горем и ненавистью, но подобно колесам другой мельницы они оставались инертными, неподвижными, чем-то таким, к чему можно только прикоснуться пальцем, но не взять.
  
  — И ты носишь в себе Благо, также как и мы…
  
  И он просто понял… понял, что Ойнарал Последний Сын говорил правду… Инку-Холойнас явился, чтобы истребить все души… и Боги не видели этого…
  
  Жуткая Матерь была слепа.
  
  Они спустились в Четвёртый Зал Ритуалов, один из наиболее древних чертогов Иштеребинта. Сорвил заметил еще одно панно, изображавшее Мин-Уройкас — Гологоттерат — на сей раз вырезанное из камня, как бы обточенного бурными водами. Гора окружала их всей своей, навсегда застывшей, каменной мощью. Думы его подскакивали и порхали словно бабочки, абсурдные своей легковесностью в придавленном столь тяжкими сводами подземелье.
  
  Иштеребинт.
  
  — Они намереваются нас уничтожить… — проговорил молодой человек.
  
  — Да, — ответил Ойнарал Последний Сын, голосом, привыкшим к слишком многим страстям.
  
  — Но почему? Зачем кому бы то ни было затевать войну, имеющую столь безумный итог?
  
  Они пересекли еще один пышно украшенный перекресток. Близкие звуки рыданий кратко коснулись стен.
  
  — Ради собственного спасения, — ответил упырь. — Совершенным ими грехам нет искупления.
  
  Не знающая пощады ярость пробежала волной по членам Сорвила — потребность душить, бить! И тут же рассеялась за неимением цели, из побуждения превратившись всего лишь в желание.
  
  — Они хотят … — проговорил он ровным голосом, дабы успокоиться и прийти в себя. — Они хотят таким способом избавить себя… от осуждения и проклятия?
  
  — Ты знаешь и это, — проговорил Ойнарал. — Однако сдерживаешь себя из-за единственного следствия…
  
  — Следствия? Какого следствия?
  
  Ситуация была настолько немыслима, что ему хотелось кричать.
  
  — Ибо это означает, что Анасуримбор почти наверняка твой Спаситель.
  
  Вот оно. Амиолас мог и не лишать его дыхания.
  
  Матерь Рождения обрекла его убить Живого Пророка, подлинного Спасителя.
  
  
  Образ отца часто являлся к ней во время слепых бдений, взглядов, эпизодов. Она приветствовала эти видения, и чтобы не слышать противоестественных воплей своего брата, заново переживала собственное прошлое, как и видения Сесватхи. A иногда, когда тяготы плена несколько ослабевали, она обнаруживала, что слышит не существовавшие разговоры. Отец приходил к ней с водой и хлебом. Он обтирал кожу, которой она не чувствовала, спрашивал каково ей в заточении… в месте, столь безжалостном и тёмном.
  
  — Ненависть не приходила, — говорила она ему. — Его любовь ко мне была… была…
  
  — Так значит это конец, моя ведьмочка? И ты уже готова забыть?
  
  — Забыть… что ты хочешь этим сказать?
  
  — Забыть, что ты — моя дочь.
  
  
  В углу следующего попавшего на пути зала ежился нагой нелюдь, уткнувший лицо в переплетение рук и колен. Из ближайшего глазка лился свет на макушку несчастного, превращая его в восковую и неподвижную тень. Он казался частью Горы. И если бы не пульсация одинокой вены, Сорвил поклялся бы, что упырь мертв.
  
  Ойнарал не обратил на него внимания.
  
  — Однажды человек сказал мне, что надежда с возрастом тает, — проговорил сику, сделав еще несколько шагов. — И поэтому, утверждал он, древние были счастливы.
  
  Сорвил сумел ответить, лишь повинуясь тупой привычке. — И что же ты на это сказал?
  
  — Что тогда действительно существовала надежда, надежда на что-то, и именно она делала древних счастливыми… надежда и связанное с ней ожидание.
  
  Оглушительное молчание.
  
  Сорвил просто шагал, очередное откровение лишило его дара речи.
  
  — Ты понял меня или нет, сын Харвила?
  
  — Я едва ли способен осознать даже собственное бремя. Мне ли рассуждать о вашем?
  
  Ойнарал кивнул.
  
  — Те из нас, кто давным-давно сделались сику, поступили так, потому что мы знали, что день этот придет … этот вот день, день нашего Исчезновения. И мы сделали это для того, чтобы, наконец, освободиться от бремени надежды, и переложить её на наших детей…
  
  Удивление, последовавшее за этими словами, требовало изучения в той же мере, как и почтения. Ибо таков был мир, в котором вдруг оказался Сорвил … полный сгустившейся тьмы, печали и истины.
  
  — Дети… ты говоришь про людей.
  
  От коридора, по которым они шли, в черноту уходили пустынные ответвления, где тысячелетия не проходила ни одна живая душа… Сорвил каким-то образом понял это.
  
  — Я скажу тебе то, чего Иммириккас не мог знать, — проговорил древний сику, вглядываясь в глубины Зала Ритуалов. — Наступает такой момент, когда старые пути постижения сходят как змеиная кожа. Ты совершаешь свои ежедневные омовения, творишь нужные обряды, занимаешься повседневным трудом, но тобой овладевает раздражение, ты начинаешь подозревать, что окружающие составили заговор для того, чтобы запутать тебя и ввести в смятение. И не чувствуешь ничего другого…
  
  Путь их сопровождали вырезанные на стенах сцены побоищ, тяжкого труда умерщвления себе подобных.
  
  — Скорбь невидима сама по себе… заметны лишь трещины страха и непонимания, появляющиеся там, где прежде была безупречная гладь… беспечная… не допускающая сомнений. И скоро ты покоряешься не оставляющему тебя гневу, но тебе страшно обнаружить его, потому что, хотя ты и знаешь, что всё осталось без изменения, но вдруг обнаруживаешь, что не можешь более доверять, соглашаться с теми, с кем прежде всегда с удовольствием ладил, такими надменными они сделались ныне! Их внимание превращается в снисхождение. Их осторожность превращается в умысел. И тогда Благо становится Скорбью, и бывшие Целостными становятся Эрратиками. Подумай об этом, смертный король… о том, как тоска ожесточает тебя, делает нетерпимым к слабости. Твоя душа медленно распадается, дробится на разобщенные раны, утраты, горести. Трусливое слово. Измена любимых. Последний, бессильный вдох младенца. И величайшими среди нас овладевает горе, соизмеримое с их головокружительной славой…
  
  Ойнарал склонил голову, как бы, наконец, покоряясь какой-то безжалостной тяжести.
  
  — И, слыша это, ты должен понять, что ныне имеешь дело с малейшим из моего народа, — голос был полон боли. — Мной, стоящим во свете и целостности перед тобой.
  
  Топот их ног отдавался в открывавшихся коридорах.
  
  — И поэтому умер и ушел Ниль'гиккас… — продолжил Ойнарал полным боли голосом. — Он мужественно боролся — я знаю это, потому что долгие века был его Книгой. Это он придумал Челн и Палату, это он сделал герб горы в виде плавающего самоцвета. Никто не сражался со Скорбью столь решительно — и безуспешно — как он. И чем больше он распадался на части, тем строже требовал, чтобы его окружение собирало его воедино. Но от растворения в самом себе не было средства…
  
  — Порок, сын Харвила. Один только порок удерживает Изменчивую душу. Никто не знает причины, но только ужасы, совершенные жестокости, могут сохранить её целостность. Ты обретаешь себя на короткий срок, впадаешь в отчаяние, мучаешься стыдом, понимая, какой безобразной тварью стал, и ликуешь. Ты жив! Жажда жизни пылает в нас сильнее, чем в людях, сын Харвила. Самоубийцы среди нас невозможны, немного таковых можно насчитать в Великой Бездне Былого…
  
  — И Ниль'гиккас — величайший среди наших древних героев — впал в порок…
  
  Ойнарал умолк и даже замедлил шаг, словно бы горестные воспоминания влачились за ним по каменному полу.
  
  — И что же он сделал? — Спросил Сорвил.
  
  Короткий взгляд на замусоренный пол — каменную крошку, осыпавшуюся с пористых стен.
  
  — Он занялся эмвама — и Нин'килджирас следует его примеру. Масло, которым он поливает свою голову и лицо, вытоплено из жира убитых эмвама. Злодеяние! Совершаемое для того лишь, чтобы утвердить свою претензию на Целостность!
  
  Сику ткнул правой рукой вниз, жестом инъори, выражавшим неодобрение, требующим ритуального очищения. — Этого можно было ждать от сына Вири, от рода Нин'джанджина. Но от Ниль'гиккаса? От Благословенного наставника людей?
  
  — И что же тогда сделал ты? — Спросил молодой человек, понимая, что Ойнарал под видом объяснения наделил его признанием.
  
  — Я боялся. Я скорбел. Я предостерегал. Наконец угрожал. И когда он стал упорствовать, покинул его.
  
  Шаг Сику сделался неровным, он сжимал кулаки, шея его торчала из ворота нимилевой рубашки.
  
  — И лишь это ему было суждено запомнить… мое предательство…
  
  Юный король ощутил, как дрогнуло его сердце.
  
  — Второй отец! — Гремел Ойнарал, голос его разносился по темным тоннелям, врезаясь в стены, прорывая пелену теней. — Возлюбленный! Открывающий Тайны! Я покинул тебя!
  
  Нелюдь рухнул на колени, и Сорвил заметил, как его собственное отражение скользнуло по нимилевому щиту Ойнарала, в душевном смятении преклонявшего колена…
  
  Отражение это заставило его задохнуться.
  
  Голова его скрывалась внутри жуткого шлема, какого-то котелка, испещренного надписями…
  
  И проступало лицо — там, где лица не должно было быть, словно бы просвечивающее сквозь путаницу нимилевых знаков…
  
  Лицо нелюдя.
  
  — Из-за меня он мог умереть тысячью смертей! — Вскричал сику. — И в самый его черный час, я оставил его!
  
  Сорвил посмотрел на него несчастными глазами.
  
  — Но если он покорился пороку… что еще ты мог сделать?
  
  — Дряхлый муж не сможет усвоить урок! — Взревел Ойнарал. И в какое мгновение снова оказался на ногах всей воинской мощью нависая над ошеломленным юношей. — Смертному положено это знать! Старика нельзя наказывать как ребенка! Делая так, ты просто ублажаешь собственное самолюбие! Тешишь свою злобу!
  
  Он возвел глаза к потолку. Лицо его сделалось совершенно подобным лицу шранка, и за мимолетное мгновение Сорвил сообразил, что тощие твари были вылеплены в точном подобии нелюдей, что они представляли собой наиболее жуткую часть стоявшего перед ним древнего — безумную насмешку!
  
  Такой пагубой были инхорои.
  
  — Я оказался слаб! — Вскричал Ойнарал. — Я наказал его за то, что он не мог оставаться таким, каким был всегда! Я наказал его за то, что он несправедливо обошелся со мной! Схватив Сорвила за грязную рубаху, он развернул молодого короля к себе лицом. — Разве ты ничего не понял, человечишко? Во всем этом виноват я! Я был последним привязывающим его к дому канатом, последней его связью!
  
  Смятение его ослабило гнев сику. Выпустив из рук рубаху Сорвила, он уперся взглядом в землю, моргая, сотрясаясь всем телом.
  
  — И что же с ним сталось? — Спросил юноша. — Что он сделал?
  
  Ойнарал отвернулся прочь, охваченный порывом напоминавшем — на человеческий взгляд — детский стыд. Отвернулся и Сорвил, но скорее для того, чтобы не видеть свое отражение в щите Ойнарала.
  
  — Он бежал… — простонал нелюдь, обращаясь к резным стенам, сгорбившись, словно подрезая ногти. — Исчез через пару недель. Я покинул нашего возлюбленного короля, и он оставил свой священный чертог, последний уцелевший сын Тсоноса… до возвращения Нин'килджираса.
  
  — Но он всё равно бежал бы…
  
  — Из Горы бегут немногие… некоторые уходят в Священную Бездну, и обитают там в безликой тьме, не способной причинить им боль. A другие, тысячи несчастных, живут под нами, просто живут, бродят подчиняясь самым примитивным привычкам, скитаются вокруг забытых ими очагов, безустанно вопиют, безустанно собирают и теряют разбитые черепки собственных душ…
  
  Юноша не мог не подумать, не это ли случится и с ним… или Сервой… когда завершится этот последний кошмар.
  
  — Виноват я один, — объявил древний сику, обращаясь к миниатюрам былых побед.
  
  — Но ты только что сказал сам. Чтобы бежать, незачем оставлять Гору. Важно ли, где скитается Ниль'гиккас… в подземелье или в миру? Он ведь уже бежал, кузен. Нин'килджирас так и так должен был сменить его.
  
  Сын Ойрунаса наконец повернулся к нему. По щекам его текли слезы. Черные глаза обвели розовые ободки. Мудрая душа, подумал юноша, мудрая, но ревнивая к собственному безумию.
  
  — И сколько же вас сохраняет Целостность? — Спросил Сорвил.
  
  Упырь помедлил мгновение, как бы опасаясь возвращаться к причине своего надрыва. Обновленная решимость заставила померкнуть его лицо.
  
  — Едва ли дюжина. Остальные несколько сотен подобно Нин'килджирасу обитают в промежутке… в сумраке.
  
  — Так мало.
  
  Ойнарал Последний сын кивнул. — Рана, которую нанесли нам Подлые, оказалась смертельной, однако потребовалось три Эпохи, чтобы яд одолел нас. Наше бессмертие и стало причиной нашей гибели. — Нечто, возможно ирония, согнуло его губы в насмешку. — Мы боролись с Апокалипсисом с Ранней Древности, сын Харвила. И боюсь, что, он, наконец, объял нас.
  
  
  Свет был настолько ярок, что в его лучах всё светлое казалось соломой, а смутное мелом. Люди Ордалии брели по равнине, за каждой из душ влачилась своя тень. Поднимаемая ими пыль словно бы по собственному умыслу складывалась во вторую Пелену, разреженную и неглубокую.
  
  — А если Иштеребинт уже сдался Консульту? Что тогда, Отец?
  
  Серьезный взгляд.
  
  — Серва, ты — моя дочь, — ответил Анасуримбор Келлхус. — Яви им моё наследие.
  
  
  Нин'килджирас явился без каких бы то ни было объяснений, по словам Ойнарала извергнутый тем же горизонтом, что поглотил в предыдущую эпоху его вместе прочими лишенными наследия сынами Вири, устрашившимися решения Суда Печати. Сын Нинанара вернулся со всем подобающим случаю смирением, и обратившись к Канону Имиморула потребовал, чтобы его выслушали Старейшие. Некоторые пытались убить его, привести в исполнение приговор, вынесенный Ниль'гиккасом. Однако, столь скорое его возвращение после исчезновения короля не было случайным. Вернувшись Ниль'килджирас нашел Иштеребинт охваченным волнением. Ибо никогда еще не случалось, чтобы сын Тсоноса не возглавлял Дом сей! И тогда Старейшие, несомые Скорби буйным потоком, ухватились за этого приблудного пса и немедленно провозгласили его королем, опасаясь борьбы и восстания — горестей, несомненно ввергнувших бы их в безумие. Но что тогда могли сделать Младшие? В вопросах Канона у них не было голоса. Они оставались Целостными, исключительно потому, что не имели славы, каковая есть ничто иное, как вершина жизни, a они ещё и не жили вовсе. Что могли они обрести в присутствии героев, кроме насмешек?
  
  — Я был ребенком, когда распустили Вторую Стражу, — объяснил Ойнарал. И помню, собственными глазами видел его, Нин'джанджина, Самого Проклятого из Сыновей, стоящего как брат возле Куйяра Кинмои во славе Сиоля. Только я один помню условия нашей нечестивой капитуляции!
  
  И Ойнарал мог лишь в ужасе наблюдать за тем, как отворили кровь Ниль'килджирасу, отпрыску Нин'джанджина, излив её на Священную Печать Ишориола, также как источал когда-то кровь Ниль'гиккас, чтобы стать Королем Высокого Оплота. И он знал наверняка, как ныло его сердце потом, когда Мин-Уройкас всё более явно проступал в словах и заявлениях узурпатора, когда упомянутые возможности по прошествии полноты месяцев и лет превращались в обетования.
  
  Как Иштеребинт однажды, проснувшись, обнаружил себя уделом Голготеррата …
  
  Внимая этому рассказу своей составной душой, Сорвил едва не терял сознание. Какое несчастье… какая катастрофа могла бы ещё привести к столь жуткому падению? Вымаливать крохи из руки Подлых! Лизать пальцы, пытавшие и убивавшие их жен! Их дочерей! Пожирать как каннибалы собственную честь и славу!
  
  — Надругательство! — Вскричал он, не поднимая головы. — Это же Подлые!
  
  Схватив молодого человека за плечо, Ойнарал заставил его остановиться.
  
  — Дай им другое имя, сын Харвила… Овладей своими мыслями.
  
  — Они Подлые, — провозгласил лошадиный король. — Но как… как может забвение оказаться настолько глубоким?
  
  — Всякое забвение глубоко, — отозвался сику.
  
  Оставив Церемониальную область, они вышли к самому Сердцу Иштеребинта, где над просторными коридорами простирались высокие потолки. Глазков здесь было немного, их разделяли большие расстояния, и мрак властвовал над большей частью пути. Гортанные песнопения доносились с проходивших поверху галерей, торжественный хор возглашал Священный Джуюрл. Камень казался светлым как зубы и гладким — так отполировали его мимолетные прикосновения рук. Стены украшал подлинный бестиарий, древние тотемы, пришедшие из времен, канувших в Великую Бездну лет. Здесь рельеф сделался мелче, а фигуры подросли, заняв всю доступную им поверхность, радуя этим глаз после постоянного потока мелких деталей. Сорвил без труда распознавал образы — медведя, мастодонта, орла, льва — однако каждый из них был изображен так, словно одновременно принимал все возможные позы — готовился к прыжку, прыгал, бежал, летел — так что изображения превращались в своеобразные солнца, торсы животных преображались в диски, из которых, словно лучи, во все стороны устремлялись конечности.
  
  — Серва… Моэнгхус… что станет с ними?
  
  Он сам испугался того, как имя её застряло в его горле, прежде чем вылететь на свободу.
  
  — Они будут Распределены.
  
  Каким-то образом он понял, что значит это слово.
  
  — Разделены как трофеи…
  
  — Да.
  
  — Чтобы их любили… — проговорил юноша, в ужасе, но почему-то без удивления. — А потом убили.
  
  — Да.
  
  — Ты должен что-нибудь сделать!
  
  — Старейшие опекают меня, — проговорил Ойранал, — и даже возвышают в знак всей той борьбы, от которой меня освободили. Они считают — пусть в моём лице, по меньшей мере, хоть какой-то оставшийся от них уголек будет и далее продолжать тлеть в черноте. Но при всех своих дурацких восхвалениях они, как и прежде, презирают меня. В этом и есть горькая ирония моего проклятья, сын Харвила. Я являюсь величайшим позором во всем своем роду, писец-отшельник, затесавшийся среди отважных героев, и только я один помню разницу между честью и порчей…
  
  Инъори ишрой покрутил головой, словно озвученные факты застряли у него в горле.
  
  — И только я один помню, что такое позор!
  
  Сорвила удивляло, насколько жизнь в этом подземелье напоминает его собственную. Люди вечно украшали свои слова ещё большим количеством слов, утверждая, что делают так ради сочувствия, красного слова или по трезвому размышлению, когда по сути дела их интересовал только статус говорящего. И если что-то делало нелюдей «ложными», решил он, так это их благородство, их единение, их упорное нежелание противоречить заветам отцов…
  
  И высшее их презрение к предметам удобным.
  
  — И поэтому ты нуждаешься во мне, чтобы низложить Нин'килджираса? — Спросил юный Уверовавший король. — Из-за ханжества Старейших?
  
  Ойнарал смотрел вперед, мраморный профиль его оставался невозмутимым.
  
  — Да.
  
  — Но если никто не считается с твоим словом, что может значить слово человека?
  
  — Мне нужны от тебя не слова, сын Харвила.
  
  — Так зачем же тогда я тебе нужен?
  
  Не глядя на него, сику указал на широкую лестницу, уходившую справа от них в живой камень и тьму — Внутреннюю лестницу, понял Сорвил. Освещено было лишь её начало, но далее всё тонуло во тьме.
  
  — Чтобы выжить, — ответил Ойнарал.
  
  — Не понимаю, — проговорил Сорвил, спускаясь во мрак. Удивительный бестиарий, украшавший стены оставшихся наверху коридоров, уступил место теснящимся друг к другу историческим сценкам. Но если исторические диорамы ранее выступали из стены на полный локоть и повсюду сохраняли параллельность полу, здесь они торчали под углом, терзая потолок сценами славы и эпической борьбы.
  
  — Ты соединен с Богом.
  
  Сорвил едва сумел ощутить, что хмурится.
  
  — Боюсь, что судьба ведет меня в ином направлении, Ойнарал.
  
  — У судьбы нет направления, сын Харвила. Время и место твоей смерти назначено заранее, и не зависит от того, где и когда ты пребываешь.
  
  Мысль эта встревожила юношу, несмотря на те долгие месяцы, которые он потратил, чтобы приглушить её.
  
  — Итак? — Спросил он тонким голосом.
  
  — Быть обреченным, это значит также быть оракулом…
  
  — То есть прозревать будущее?
  
  Одобряющий взгляд темных глаз.
  
  — В известной мере да… Я знаю только то, что ты не можешь умереть внутри Плачущей Горы.
  
  Юноша нахмурился. Так ли он понимал свою судьбу прежде?
  
  — Ты хочешь воспользоваться мной как амулетом! — Вскричал он. — Средством оградить себя от смерти!
  
  Рослый сику спустился на десять ступенек и только потом ответил. Искусно сделанная кольчуга на его теле переливалась в близком свете. Тень ползла по ступенькам позади него.
  
  — Там, куда мы идем… — начал он и умолк повинуясь какой-то непонятной причине.
  
  — Я не смогу выжить там, куда мы идем, — продолжил он, — если только не буду идти в твоей тени — твоей Судьбе.
  
  — Так куда же мы идем? — Спросил Сорвил, заслоняясь рукой от яркого света, ибо, хотя лестница уходила вниз, её крытая часть — тяжёлый потолок — закончилась…
  
  Если умолчание было задумано загодя, сику в точности выбрал момент для своего признания. Даже при всех знаниях Амиоласа, открывшееся зрелище лишило юношу дара речи. Сотни глазков сверкали созвездием ослепительно ярких крохотных солнц, проливавшим свет на всю так называемую Расселину Илкулку, широкий диагональный клин пустоты, прорезавший сердце Горы. Внутренняя лестница, расширяясь, сбегала вниз по склону, приобретая совершенно монументальную ширину и спускаясь к самому низу Расселины. Однако истинное чудо располагалось наверху, оттиснутое в противоположном фасе Илкулку: знаменитые висячие цитадели Иштеребинта.
  
  — Мы вырождаемся, — проговорил Ойнарал, — но дело рук наших живет…
  
  Сорвил обнаружил, что невольно открыл от изумления рот, несмотря на то, что Иммириккас отвергал подобную несдержанность. Противолежащая часть недр Горы, как было ведомо Сорвилу, была источена помещениями дворцового комплекса инъйори ишрой, лабиринтом подземных палат, открывавшихся в фас Илкулку, и образовывавших огромный и разнородный свод, усыпанный бесчисленными окнами, дюжинами колоннад и террас — целый горный уступ, образованный резными и позолоченными сооружениями! Лабиринт железных помостов прилегал к скале, свисая подобием сети, прикрепленной к потолку рыбацкого дома, спускаясь ступенями, соединяя все твердыни. Некоторые из помостов были окружены балюстрадами, но большинство тарелками висели в воздухе, где-то пышно украшенные, где-то скудно, образуя при этом какую-то ирреальную композицию. Уверовавший король заметил на решетчатых полах дюжины фигур, — компаниями, парами, но больше всего — стоящих в одиночестве.
  
  Отголоски разговоров висели в воздухе тонким облачком, которое время от времени пронзали горестные вскрики.
  
  — Узри же, — проговорил Ойнарал, голосом полным горечи и уныния. — Знаменитое Сокровенное небо Ми'пуниала …
  
  — Небо под Горой, — полным трепета голосом ответил Сорвил. — Помню…
  
  Он посмотрел на своего сику, не доверяя собственной уверенности. — Помню пение… — проговорил он, перебирая непринадлежащие ему воспоминания и образы. — Помню, как сияли глазки, как трубы возвещали утренний свет — и как надо всей расселиной гремел священный гимн!
  
  — Да, — проговорил Ойнарал, отворачиваясь.
  
  — Ишрои и ученики собирались под Сокровенным небом, — продолжил Сорвил, — и пели … в основном что-нибудь из Иппины… Да …это любили дети и жены … — Казалось, что он слышит этот священный хор, сразу и громогласный и сладостный, волшебный в своем безупречном сочетании сердец и голосов, высекающий страсть из расслабленной плоти, возвышенной до мистической чистоты экстаза. Он обнаружил, что оглядывается по сторонам, обнаруживая небольшие кучки сора на всей ширине Внутренней лестницы. — Мы растворялись в чистоте наших песен, — проговорил он, взирая на вещи видимые не только ему, — а эмавама… они собирались на этих самых ступенях, и плакали, постигая красоту своих господ!
  
  Сорвил обернулся к древнему сику. — Тогда они поклонялись нам… обожали секущую их руку.
  
  — Как и теперь. — Мрачным тоном проговорил Ойнарал. — Как им и положено.
  
  — Но что случилось с песней? — Спросила душа, прежде бывшая Сорвилом. — неужели песня покинула Гору, брат мой?
  
  Сику остановился возле одной из странных, небольших кучек мусора. Ковырнув носком волокнистую массу, он извлек из нее какой-то предмет, со стуком покатившийся вниз по ступеням чуть в стороне от Сорвила…
  
  Человеческий череп.
  
  — Песня покинула Гору, — проговорил упырь.
  
  
  Кругом простирался такой мрак, что на любом расстоянии от неё угадывались лишь силуэты. Анасуримбор Серва узнавала его по осторожной походке, по тому, что он никогда не приближался одним и тем же путем к месту, где она висела. Преддверие было создано для того, чтобы озадачить Богов, здесь нелюди могли раствориться как вор в толпе, и Харапиор, более чем кто-либо другой жил в ужасе перед тем, какие ещё грехи смогут найти его. И потому его, более чем кого-либо другого, повергала в ужас и мучения её песня.
  
  Слава всегда опьяняла их, так сказал ей отец. Она могла не опасаться их, пока оставалась несравненной.
  
  Она пела, как пела всегда… очередной древний гимн кунуроев.
  
  — Эту песню пела моя жена Миринку, — проговорил владыка-истязатель, — когда готовила моё снаряжение к бою. Он остановился как раз перед предпоследним порогом; и теперь скривился, собираясь переступить его, — именно эту песню поешь ты и именно так, как пела она…
  
  Он поднял и опустил левую руку, смахнув по слезинке, появившейся под каждым из глаз.
  
  — Её голосом…
  
  Гнев исказил его лицо.
  
  — Но раньше, в самом начале, ты пела не так точно… нет… совсем не так.
  
  Он понурился, склонив в задумчивости белое, восковое лицо.
  
  — Я знаю, что ты делаешь, ведьма Анасуримбор. Я знаю, что ты поешь для того, чтобы мучить своих мучителей. Чтобы пролить новую горечь на наши испепеленные сердца.
  
  Он оставался на месте, абсолютно недвижимый, и, тем не менее, вся фигура его дышала насилием.
  
  — Но как ты это делаешь — вот какой вопрос смущает моих братьев. Он возвел к потолку черные глаза. — Как может смертная девка, пленница, скрытая от солнца, от неба — даже от Богов! — вселять ужас в ишроев, повергать в смятение весь Иштеребинт?
  
  Он оскалился, обнажив соединенную полоску зубов.
  
  — Но я-то знаю. Я-то знаю, кто ты такая… знаю секрет своего непотребного рода.
  
  Он знает о дунианах, поняла она.
  
  — И поэтому ты поешь песни Миринку. И поешь её… её голосом, каким я его помню! Ты в плену, однако, свидетельствую я — и я предаю!
  
  Сомнений в том, кто правит ныне в Иштеребинте, более не оставалось.
  
  Он снова протянул руку; и снова воля оставила его, не позволив прикоснуться к ней. Он сжал свои пальцы в трясущийся кулак, поднес к её виску. Припадок чудовищной страсти исказил его лицо.
  
  — А вот если сейчас обнажу свой клинок! — Проскрежетал он. — Тогда-то ты у меня по-настоящему запоешь, уверяю тебя!
  
  Сражаясь с собой, владыка Харапиор пошатнулся и застонал, оказавшись под натиском противоположных страстей. Он вновь потупился и замер, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки, прислушиваясь к сладостным голосам давно умерших дочерей и жен.
  
  — Но слух о тебе разошелся слишком далеко, — произнес он надломленным, скрипучим голосом, — теперь по всей Горе разговаривают только о тебе… о человеческой дочери, истязающей Истязателя.
  
  Он пытался отдышаться, ощущая последний приступ чистейшей и бессмертной ненависти.
  
  Похожий на большой палец, проверяющий злое лезвие.
  
  — У тебя не останется голоса, Анасуримбор, к тому моменту, когда ты, наконец, упокоишься в Плачущей Горе.
  
  
  Меркли глазки, превращаясь в огарки в ледяном сиянии Холола, который Ойнарал выставил перед собой… они спускались в Хтонический Двор, потаенное сердце Плачущей Горы. Они проходили мимо крупных жил кварца, и меч освещал ряды прозрачных изваяний, видений, потрясавших юношу, но одновременно и пугавших его. Вся империя нелюдей представлял собой ничто иное, как время, — века, сложенные стопкой в тумане. Но что могут дать украшенные изображениями стены… такого, что не в состоянии увидеть взгляд?
  
  Нелюди врезали свои души в стены этого подземелья, но зачем? Они перекроили Гору по своему подобию, но зачем? Он решили, что можно передать дух материей, плотным камнем, но зачем? И чем глубже уводил Сорвила Ойнарал Последний Сын, тем всё более и более разворачивавшийся на стенах спектакль повествовал о трагическом тщеславии нелюдей.
  
  Если его человеческая часть была потрясена, то нечеловеческая испытывала ужас и смятение, которое вызывала сама мысль о том, что братья его превратились в горьких нищих, живущих скудеющим запасом воспоминаний. Это была кара ослепленных душ, погрузившихся в оправдание страдания, в доказательство гонений, обрушившихся на них за брошенный Судьбе вызов. Они были осуждены безрассудством, своим и только своим и потому совершили самый человечный из присущих человечеству грехов…
  
  Возложили свою вину на Небо.
  
  Сорвилу нужно было только прислушаться к мраку, чтобы услышать цену этого безрассудства. Ибо там, где некогда с песней на устах трудились нелюди, теперь из тьмы доносились их безумные стенания. Ойнарал сказал ему правду: песня давным-давно бежала из этих подземных покоев. Только пэаны да панихиды звучали теперь в недрах Горы.
  
  Прежде эти уровни населяли тысячи душ, здесь жила основная масса инъори. Располагавшийся под Висящими цитаделями ишроев, но простиравшийся на куда большие пространства и глубины, Хтоник был жилищем Связанных Договором, тех, кто был произведен на свет в Родах Присягнувших и являлся негласным, но подлинным сердцем Иштеребинта. Толпы расхаживали под глазками его, толпы теснились на перекрестках Малых Ущелий. Сорвил помнил постоянный шум, подобный шуму дождя, не перестук капель воды, конечно, но шум мастерских, проникавший сквозь изукрашенные изображениями стены, приглушенный ими настолько, что ушей достигали лишь тени звуков.
  
  Однако от былого великолепия остались только темные и заброшенные коридоры, со всеми поворотами, стенами, украшенными бессмысленным шествием миниатюрных фигур, и полы, усыпанные мусором, скрывавшим в себе кости. Свет иссяк — Ойнарал старательно избегал тех коридоров, в которых ещё светились отдельные глазки. — Не стало усердной деятельности. Исчез шум всеочищающего дождя…
  
  От которого вела свое имя Плачущая Гора.
  
  Сакарп рыдал ночь и день после триумфа Аспект-Императора, и хотя общий хор поглотил его, Сорвил не слышал ничего другого, кроме своих собственных горестных причитаний. И из какой бы дали ни прилетел с ветром этот стон, он мог быть только его собственным, ибо вызвавшая его утрата также была его личной утратой. Утраты нелюдей, однако, находились за пределами его понимания. От неестественного тенора по коже бежали мурашки. Слух его отвергал сей безумный вопль. В каждом полном мучений покое он слышал боль тысячелетней кары, сошедшейся как грани ножа в острие настоящего, огромную жизнь, превратившуюся в жидкую глину — ужасы, рожденные барабанным боем, смолкшим тысячелетие назад. Смерть жены. Измена любовницы. Трагическое бегство. Утраты эти не могли принадлежать Сорвилу — да и кто мог бы приписать их себе, учитывая до безумия личный характер каждой из них? Само время рассыпалось на части в недрах Плачущей Горы. И он внимал не имеющим смысла обрывкам, доносящимся из хора безумных преувеличений, мук и надрыва. — Сломана левая нога! — деловито уверял один из доносящихся из тьмы голосов. — Мое колено какое-то не такое!
  
  — Не смотри! — вдруг приказал ему чей-то голос. — Обрати в сторону свои очи!
  
  И чем глубже они спускались, тем всё более усиливалась какофония, превращаясь в оглушительный рев… пустая болтовня тысяч билась в воздухе, как попавшаяся на зуб вилам змея. Ни Сорвил, ни Ойнарал не пытались заговорить. Сику вел. Сорвил следовал за ним, одеревенев от недоброго предчувствия, внимая всякому полному муки вою, доносящемуся из-за рожденного Хололом облачка света. Стенания сделались громче, с ними сгущалось безумие, доводя до такого смятения, что он уже начинал страдать от собственной тоски, словно бы умножение жалоб, приносимых извне, делало их неотличимыми от владевшей нутром печали.
  
  Сорвил стиснул кулаки, чтоб не дрожали руки, слепил из голоса пылающий комок.
  
  — Похоронам этим нет конца… — не зная того, он охнул. — Проклятая гробница! Как могли мои предки жить в подобном месте?
  
  — Препояшься, сын Харвила. Истинная буря еще в пути.
  
  Сорвил остановился, посмотрел на Ойнарала, и светлую точку, заставлявшую его спешить за ней.
  
  — Довольно! — Вскричал он. — Оставим игры! Скажи мне! Скажи, куда ты меня ведешь? Какими намерениями руководствуешься?
  
  Упырь остановился для того, чтобы пристально — слишком пристально — посмотреть на него.
  
  — Я не дурак, — продолжил Сорвил. — не один месяц я прожил среди сторонников Анасуримбора, вынашивая в своем сердце убийство! Ты не хочешь лгать мне — и потому я понимаю, что ты не утратил чести… и благодаря этим… воспоминаниям… я могу не сомневаться в этом. Я знал тебя ещё ребенком! — Он бросил на нелюдя полный ярости взгляд. — Ты не способен лгать, Ойнарал Последний Сын, и потому медлишь, уклоняешься …зачем? Не затем ли, чтобы завести меня слишком глубоко, откуда уже не будет возврата.
  
  Мрачный взгляд блеснувших глаз.
  
  — Ты действительно так думаешь?
  
  — Я думаю так, но пока иду за тобой. И, по-моему, настало время объясниться!
  
  Смущение, пожалуй, даже болезненное, краешком своим задело фарфоровый лик.
  
  — Даже если это будет стоить жизни девушке и…
  
  — Довольно! — Взорвался Уверовавший король. — Довольно! Что ты боишься сказать мне? Что ожидает нас в здешней тьме?
  
  Ойнарал в смятении огляделся.
  
  — Мы ищем моего отца, — в голосе его не было ни выражения, ни надежды.
  
  Слова эти застали Сорвила врасплох. Стенания нелюдей пульсировали в наступившей тишине. Безмолвствовал и пустой Котёл, как если бы череп юноши уже сросся с ним.
  
  — Ойрунаса? — невольно спросил он, зная это имя с такой же уверенностью как имена Ниехиррена Полурукого или Орсулииса Быстрейшего, или любого другого из героических Владык Равнин. Ойрунас, сумевший уцелеть в Первой Страже, и командовавший Второй. Наряду со своим братом-близнецом Ойринасом числящийся среди наиболее прославленных ишроев Сиоля.
  
  — Он еще жив?
  
  Угрюмая пауза. — Да.
  
  — Но ведь он, конечно же… — начал Сорвил для того лишь, чтобы немедленно остановиться.
  
  Он знал боль подобной утраты. Тяжесть потери отца.
  
  Однако упырь не был смущен этим обстоятельством.
  
  — Да, — проговорил он. — Скорбь целиком поглотила его.
  
  Стоя в пустом зале, они смотрели друг на друга: человек и нелюдь.
  
  — Так вот зачем я нужен тебе? — Вопросил Сорвил. — Чтобы вернуть к жизни твоего… твоего отца?
  
  — Да, — проговорил древний сику, отвращая помрачневший взгляд. — Чтобы умолить его на последнее легендарное деяние.
  
  
  Так они шли, человек и нелюдь.
  
  Погребенные в недрах земли, шли они коридорами подземного сердца Иштеребинта, Плачущей Горы. Шли как в гробнице. Окруженные напоминаниями о славе и оргиастических излишествах. По утоптанным ногами нагим смыслам, лежащих слоями бесплодных надежд. Суровой реальности было достаточно, чтобы дрогнуть, однако нематериальная часть подземного пути была еще хуже. Все эти утраты…
  
  Как? Как могли мы пасть так низко?
  
  Сику объяснил всё, сказал, что целью их пути через Хтоник был Великий Колодец — огромная шахта, проходившая через большую часть Плачущей Горы. Ойнарал не видел своего отца с тех пор, как в предшествующем тысячелетии великий герой оставил ишройские цитадели, однако, судя по слухам, он был еще жив, и Ойнарал полагал, что его отец бродит по берегам Озера — Священной Бездны. При всём владевшим их душами беспорядке эрратики остаются прикованными к животным потребностям. И поэтому Сорвил и Ойнарал пока только слышали их, поэтому жалобы доносились откуда-то спереди. За исключением немногих, Упрямцы собирались возле Великого Колодца, где подбирали всю пищу, которую были способны там раздобыть.
  
  Кошачий концерт стихал. Ойнарал вздрогнул при первом стуке камня, ударяющего о камень. Он остановился, белый и неподвижный, освещенный Хололом, прислушиваясь к шуму, повторявшемуся столь же безжалостно и непреклонно, дробному перестуку колеса, катящегося по камням…
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  — Времени мало, — наконец проговорил он. — Надо бежать! — и, схватив Сорвила за руку, повлек его за собой в темный коридор — прямо к заточённой там какофонии ударов и стонов.
  
  — Что такое? — воскликнул на бегу, спотыкаясь, Уверовавший король. — В чем дело?
  
  — Перевозчик уже близко! — ответил Ойнарал, переходя на рысь и выставляя светящееся острие Холола перед собой.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Рельефы на стенах устремились назад. Они пересекли приемный зал, превращенный в развалины, опаленные огнем или колдовством. В окружавших их всюду тенях Сорвил заметил скрючившуюся посреди мусора нагую фигуру.
  
  — Значит, нам нужна переправа? — Спросил он, не вполне понимая ситуацию.
  
  В сумраке возникла еще одна нагая фигура, колотившаяся лицом о кукольные статуэтки рельефа. Свет вырвал из тьмы все панно, остатки образов торчали из стены запятнанные кровью и обломками зубов.
  
  — Беги! — Крикнул ему нелюдь через плечо.
  
  Визг, от которого волосы стали дыбом. Свет выхватил из тьмы две грязных фигуры, катавшиеся по замусоренному полу и старавшиеся то ли убить, то ли изнасиловать соперника. Под обувью Сорвила хрустнули чьи-то ребра, и он рухнул на пол — осознавая попутно: то, что они принимал за тлен и пыль, на самом деле является экскрементами. Во тьме что-то шевельнулось, блеснули шранчьи макушки. Мрак взвыл.
  
  Ойнарал нагнулся, чтобы помочь ему. Свет меча наугад выхватывал из темноты жуткие сцены.
  
  — Кузен! — Возопил Сорвил, крик этот вырвали из его души ужас и неверие собственным глазам. — Этого не может быть!
  
  Вой достиг уже немыслимой силы. Он понял, что они находятся в Гусеничной палате, где производились знаменитые шелка Инъйор-Нийаса — предмет вожделения королей таких далеких земель как Шир и Киранея. Великий Колодец уже был рядом… Совсем рядом!
  
  Из воющего мрака выпал какой-то несчастный, повалившийся к защищенным нимилем ногам Ойнарала, ребра его вычерчивались тенями, худобой и всем обликом своим он напоминал шранка. Охваченный ужасом и отвращением, сику отбросил в сторону ничтожную душу клинком Холола.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Густой мрак перед ними кишел силуэтами.
  
  Они обежали кругом огромную груду развалин какого-то сложенного из кирпичей сооружения. Над кучей рассыпавшихся блоков поднимался портик, где высились десять кованых из черного железа пик, и на каждой из которых торчала отрубленная голова нелюдя в разной степени разложения.
  
  Оглядевшись, Ойнарал жестом указал Сорвилу подниматься. Уверовавший король последовал за сику к верхушке развалин, визг жуткой орды отдавался внутри нечестивого Котла. Ослепительно сиявшее острие Холола бросало яркие отблески им под ноги. Бледные фигуры обретали жизнь в промежутках между полосами света, превращаясь в подобие личинок, горюющих, стенающих и вопиющих, раскачивающихся, посыпающих свои головы и лица калом. Дергающиеся руки. Сплошные полоски зубов в воющих пастях. Кожа черная от грязи и фекалий. Рты, нет какие то измученные щели… сотни, безволосых голов, бледных как гриб, раскачивавшихся как поплавки на мутном просторе. Зрелище это заставило юношу пасть на колени, пронзило душу. В тлен превратились кости его, пеплом сделалось его сердце…
  
  Такой! Такой стала их награда! Плод их безумного самомнения, богомерзкого заблуждения!
  
  Немыслимое свершилось. Народ Зари действительно умер.
  
  Нелюдской свет распространялся в пространстве, выхватывая из тьмы туши колонн и устоев, гигантских, целых и полуразрушенных, украшенных изваяниями, словно надгробья, возвышающиеся над кишащими нежитью полами.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Несколько успокоившись, Ойнарал спустился по склону руин и повел Сорвила далее по поверхности, покрытой сотнями мусорных куч, по которым ползали изголодавшиеся эрратики. Сорвил старательно избегал любого соприкосновения с ними, так как избегают прокаженных… но все равно споткнулся об изможденного нелюдя, глодавшего посиневший труп, с собачьим усердием стараясь оторвать почерневший сосок. Многие не обращали на них обоих внимания, других охватывал какой-то давний ужас. Один из них на глазах Сорвила нянчил пустоту как младенца, другой ласкал камень словно любовницу. И всё же многие обращали на них внимание, иные с тусклой миной сдавшихся неизмеримому и неподвижному горю, другие же тянулись к свету Холола как рыба к наживке… в черных глазах появлялся блеск…
  
  Многие из них начинали подниматься.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Озираясь по сторонам и спотыкаясь, Сорвил старался успеть за сику, на ходу обернувшегося к нему. Крик его можно было бы и не слышать.
  
  — Беги!
  
  Чародейский шепоток каким-то образом сочился сквозь безумное Причитание …
  
  И Сорвил помчался во всю прыть, стараясь не отстать от блистающего доспехом воина-нелюдя и спотыкаясь на склонах мусорных куч. Однажды он снова заметил отражение Амиоласа в овальном щите Ойнарала. И снова ему явился сей ужас — взирающий на него призрачный лик Иммириккаса. И Уверовавший король в ужасе остановился посреди ползущих и тянущих к нему руки несчастных.
  
  Жив ли он?
  
  И что… что здесь творится?
  
  Ойнарал удалялся в глубины, озаряя несчетные множества страдальцев. Сотканная, казалось, из пустоты череда восходящих арок возникала перед сику. Кольчуги его сверкали, словно нечто, явившееся прямиком легенд…
  
  Тень пала на юного Уверовавшего короля.
  
  Что произошло?
  
  Кровавая искра вспыхнула за его спиной — и он повернулся в её сторону, вспомнив о несущей чары песне. Дюжины эрратиков, нагих и прикрывавших тело лохмотьями, по-обезьяньи переползали через своих собратьев, приближаясь к нему. Поодаль он заметил облаченную в тряпьё фигуру, чьи рот и глаза полыхали белым огнем, a пронзительный шар алого пламени вызревал между поднятыми ладонями. Прогремел грохочущий удар. И произошло нечто, чего он не мог даже постичь, не говоря уж о том, чтобы описать — некое подобие света словно бы выдуло кровь из всех находившихся между ними тел. Визгливый хор прозвенел трелью.
  
  Горячая жидкость окатила его.
  
  Но Ойнарал каким-то образом удержал его своей железной хваткой, увлекая назад.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  — Ад! — Крикнул он в лицо сику. — Я в аду!
  
  Но упырь не мог услышать его.
  ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Даглиаш
  
   Песнь Истины есть по сути своей треск Желания.
  
   Люди понимают это лишь тогда, когда плачут.
  
   — Псалмы, 6:6, Хроники Бивня
  
   Дай им одну лишь грязь, и они умножатся.
  
   — АОРСИЙСКАЯ ПОГОВОРКА
  
  Конец лета, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Верхний Иллавор
  
  Харсунк. Рыбный Нож.
  
  Так аорсийские рыцари-вожди называли реку Сурса, ибо именно этот тип клинка напоминало её русло, особенно если смотреть на него с высокого берега, со стороны бастионов Даглиаш, в лучах заходящего солнца: длинное и тонкое серебрящееся лезвие, рассекавшее безжизненные пустоши Агонгореи, начиная от унылых равнин Эренго; восточный берег почти прямой, а западный, подверженный наводнениям, изогнут, словно после многолетнего тесного знакомства с точилом.
  
  Рыбками древние аорсии называли шранков, тощих, как зовут их в иных краях. — Рыба, — говаривали пострадавшие от войны, — сперва должна на ноже попрыгать. Они изрекали, как это и положено воинственным людям, полным коварства и ненависти, слова уничижительные для своих врагов, осмеивая (как и следует) всё смертельно опасное и подлинное, что было в них. В простых и суровых сердцах этих людей река Сурса всегда оставалась своей, всегда служила людям.
  
  Однако на деле Харсунк обладал двумя смертоносными лезвиями. Со дней Нанор-Уккерджи, неисчислимые множества людей пролили кровь на её берегах… души эти пали в сражениях, память о которых сохранилась запечатленной лишь на потрескавшихся и ушедших в землю камнях. Летописи повествовали о раздутых гниением трупах, запиравших своей массой устье реки, об огромных скоплениях мертвечины, которые несло сверху днями, а то и неделями, прежде чем тление и безжалостное течение не оправляли их в глотку Туманного моря.
  
  Харсунк помогал и тем, кто хотел через него переправиться, и тем, кто оборонялся на его берегах — и их кровь в равной мере обагряла воды. — Если эта река — наш Нож, — спрашивает Нау-Кайюти своих самоуверенных генералов в Кайутиаде, — то почему мы поставили Даглиаш сторожить её?
  
  Однако в конечном итоге обух клинка оказался острее лезвия. Не-Богу выпало закончить тысячелетний спор. Даглиаш суждено было оказаться в руинах. Всем поэтическим метафорам, всем словесам века, полуночным, славным и жутким повестям суждено было сгореть вместе с городами Высоких норсираев. Река Сурса, когда её вообще упоминали, превратилась в «Чогайз», — так её называли шранки на своем мерзком языке. Два тысячелетия минуло, прежде чем людям удалось вдохнуть смысл в неопределенный Аспект. Две тысячи лет суждено было Ножу ждать, чтобы Великая Ордалия обагрила своей кровью оба его древних и убийственных лезвия.
  
  
  Люди Ордалии брели вперед, пересекая широкое болото, в которое Орда превратила реку Мигмарсу, переходя при этом из Верхнего Иллавора в Йинваул — из земли, редко упоминавшейся в Священных Сагах в землю, упоминавшуюся ничуть не чаще. Орда продолжала отступать под напором блистающего воинства, то собираясь перед его наступающим фронтом, то вновь отходя. Скрывавшая её густая пелена, пыль, поднятая миллионом топающих ног, поредела, когда почва сделалась более каменистой, так что для глаз преследующих Орду всадников, над горизонтом теперь вместо густого облака курилась легкая дымка. Подчас, они могли даже видеть сборища тварей, скопища бледных тел, умножавшихся, покрывая собою всю землю, холмы и пригорки, заливая долины, поглощая и охватывая дали. Повсюду перемещались и смешивались друг с другом огромные толпы… казалось, что плавится сам Мир. Ошеломленные люди взирали на невероятное зрелище, не страшась и не удивляясь, ибо многим просто не хватало способностей до конца понять, что за зрелище разворачивалось перед ними. Они понимали только одно — что оказались карликами, ничего не значащей мошкарой перед лицом чудовищной гнусности. Они понимали, что собственные их жизни имели смысл только в своей сумме. И поскольку факт сей является суровой правдой человеческого бытия, постижение его имело характер откровения.
  
  И потребление в пищу шранков казалось им святым делом. Разновидностью истребления Орды.
  
  Поглощением смысла.
  
  Так они скакали и шли вперед, с утра и до ночи, преодолевая мили за милями утоптанной и безжизненной земли, промеряя своего неисчислимого врага шагами и умом. Они видели, как идут по низкому небу адепты — ожерельем переливающихся огней, подвешенным над горизонтом. Глаза их обращались от вспышки к вспышке, от точки к зажегшейся точке. Некоторые из них следили, как огни погружались в облачные вуали и расцвечивали их собой. Другие наблюдали, как гибнут внизу непотребные тысячи, комары, захваченные прокатившимся валом огня. Время от времени и те, и другие оборачивались, чтобы бросить взгляд на колонны Великой Ордалии, блиставшие оружием под лучами высоко стоящего солнца. Зрелище это превращало всех в фанатиков.
  
  Они пришли на край земли. Они вышли на бой, чтобы спасти Мир.
  
  Нельзя было усомниться в полутенях, создававших этот безумный спектакль…
  
  В справедливости их дела. В божественной природе Святого Аспект-Императора.
  
  Сомнению подлежала только их сила.
  
  Постепенно и неторопливо, словно так, чтобы притупить проницательность многих людей Ордалии, другая нотка начала вползать в громогласный вой Орды — жалобная, скорее паническая, чем безумная, будто бы шранки знали, что их едят. Адепты, в своей Жатве шествовавшие по низкому небу, обнаружили, что способны видеть залитые кровью поля, которые сами же гладили, чистили и вспахивали. Если предыдущие недели и месяцы твари, казалось, избегали и уклонялись от столкновений с всадниками, теперь они явно обратились в бегство.
  
  — Они боятся нас! — Объявил в Совете обрадованный Сиройон.
  
  — Нет, — возразил Святой Аспект-Император, всегда стремившийся немедленно отреагировать на попытки своих людей отнестись к врагу с пренебрежением. — Они визжат согласно собственному голоду и утомлению, не более того. Теперь, когда мы набили свои животы, наше продвижение ускорилось. Мы посильнее натянули струны лютни.
  
  Однако, многие не могли не заметить растущее ожесточение противника. Время от времени, Аспект-Император, предостерегал своих Уверовавших королей, напоминая им о том, что шранки — не люди, что обстоятельства озлобили их, что голод лишь сделал их ещё более свирепыми. Но, несмотря на эти увещевания, новая дерзость зародилась среди самых бестолковых из преследователей. Они решили, что знают своего врага не хуже любого рыцаря-вождя прежних времен: его приливы, отливы и самые коварные из его уловок. И, как бывает всегда, подобное псевдознание привело к возрастанию общей беспечности.
  
  Но, что хуже того, в думы их просочилась мрачная и губительная мысль… всё их сознание пропитала потребность, жгучая жажда истребить врага окончательно, скосить как зрелую пшеницу, увязать в бесконечное число снопов, расстелить снопы на земле и предаться пиршеству. — Ты только подумай! — говорили они друг другу с глазу на глаз. — Представь себе, какой это будет пир!
  
  Обнаруживая столь темные мысли, Святой Аспект-Император красноречиво осуждал их в совете, разоблачал как проявление беспечности. В некоторых случаях ему пришлось даже обратиться к Походному Уставу, и приговорить нескольких нобилей к кнуту. Время от времени, он напоминал своим людям о том, как далеко они зашли. — Кто? — гремел его голос в Палате об Одиннадцати Шестах. — Кто среди вас готов, зайдя в такую даль, первым сгинуть по собственной глупости? Кто готов стать персонажем столь глупой песни?
  
  A потом, когда Ордалия добралась до восточной границы Иллавора, он ткнул пальцем в большую красочную карту, над которой так часто препирались его Уверовавшие короли, и провел сияющим перстом вдоль Рыбного Ножа, славного Харсунка, русло которого было прорисовано на ней жирной, черной линией. Река была слишком глубока, чтобы перейти её вброд, и слишком широка, чтобы шранки могли её переплыть; это знали даже те, кто не был знаком с отчетами имперской разведки.
  
  Скоро Орда будет вынуждена остановиться перед ними.
  
  И будет защищать Даглиаш, не считаясь ни с чем.
  
  — И какой же пир, — Обратился Святой Аспект-Император к своим Уверовавшим королям, — закатим мы после этого?
  
  
  Бревно накренилось. Сердце Пройаса ушло в пятки и вернулось обратно.
  
  Два дня назад Ордалия наткнулась на тополиный лес — точнее на то, что осталось от него после того, как мимо прошла Орда. Учитывая окутывавшие побережье туманы, призраками выступавшие из их покрова стволы ободранных деревьев казались, скорее, зловещим предзнаменованием, нежели счастливой находкой. Однако, вечером благодетельная природа её сделалась очевидной. Плотники занялись починкой фургонов и прочего снаряжения. Их праздные собратья, тем временем, радостно возились возле настоящих костров, оглашая воплями стан. Агмундрмены приготовили огромные вертела — для того чтобы жарить шранков сразу целыми тушами. Капающий жир вздымал пламя на высоту момемнских стен. Весь походный стан, из-за недостатка топлива давно уже привыкший к холоду и темноте, веселился в свете бесчисленных костров, люди бродили словно захмелевшие. Бороды их лоснились от обжорства, но в глазах полыхало чересчур много злобы, чтобы назвать их настроение праздничным.
  
  Только адепты и шрайские рыцари уклонились от участия в пиршестве. Но если адепты оставались в привычных им пределах, рыцари занялись поисками и рубкой самой лучшей древесины, какую смогли найти. Под внимательным взглядом владыки Уссилиара они трудились весь вечер, обтесывая, подгоняя друг к другу и увязывая бревна в помост, настолько широкий, что на нем уместилась бы сиронджийская боевая галера.
  
  Они называли его Плотом.
  
  И теперь Пройас стоял на этом покачивавшемся над пустотой помосте, вместе со своими собратьями-королями тупо вглядываясь в окружающие бесконечные лиги… день выдался сухой и ясный — из тех, что свидетельствуют о близком окончании лета. Из всех чудес, которых он насмотрелся за последние годы, это чудо представлялось наиболее удивительным. Потрясены были великие магистры Школ. Многие из присутствующих были свидетелями теперь уже легендарного Метания Кораблей, когда Келлхус опустошил гавань Инвиши, целиком поднимая из воды горящие суда и бросая их на вооруженных хорами лучников князя Акирапита. Хотя тот эпизод и смотрелся куда более внушительно, они всё же наблюдали за ним с куда большего расстояния. Настоящая же ситуация прямо таки дышала отцовской, и тем не менее, безграничной лаской, с которой Аспект-Император вознёс в небо не отдельную личность, но целое место. Пройас смотрел, как собратья его обмениваются удивленными взглядами, слышал восклицания восторга и радости.
  
  Стоявший рядом с Пройасом Коурас Нантилла, вцепился в его руку, словно желая сказать: Смотри! Смотри!
  
  Однако Нерсей Пройас видел только чистую мощь, в которой не было никаких доказательств. Мелкие неудобства, такие как прикосновение Нантиллы всего лишь напоминали об утраченном утешении и приобретенном сомнении в собственном статусе, о понимании того, что он более не является заудуньяни, одновременно принадлежа к их числу. Окружавшие его люди, еще недавно бывшие его братьями, оказались ныне простофилями… чего там, дураками, страдавшими по собственной глупости!
  
  Словом, разбитое сердце его, тем не менее, подпрыгивало и кружило на воздушной невидимой нити.
  
  Следуя инстинкту, он избрал отсутствующий вид и манеру держаться, так помогающую заблудшим душам сохранять приличия на людях. Однако, меланхолии свойственна собственная злоба, стремящаяся проявить себя вне зависимости от желания души. Келлхус развернул Плот, берег Йинваула остался позади, и только Нелеост перед ним вздымал свои валы от самого горизонта. Солнечный свет также падал теперь под другим углом, и Пройас, повернувшись, с удивлением обнаружил, что оказался в чьей-то тени. В тени Саубона. Рука его лежала на поручне, и галеот высился перед ним, как бы заслоняя от прочих.
  
  — Жесткость подобает нашему прискорбному положению, — негромко пробормотал тот, — Но никак не слезы…
  
  Отвернувшись, Пройас стер с лица влагу. Глаза его вообще часто слезились, однако теперь они постоянно были на мокром месте. На мгновение он замер, страшась показаться встревоженному Саубону надломленным и малодушным. Но затем вновь вернулся к своей прежней надменной позе, выражению лица и осанке, подобающим великому человеку, обладающему сразу и временными и божественными полномочиями — глубочайшей уверенностью, доступной человеку. И долгим взглядом поблагодарил Саубона.
  
  Что же происходит?
  
  Лагерь превратился в подобие брусчатки под повозкой. Тысячи людей теснились на вытоптанной земле, все они кричали, гром голосов сливался с шумом полёта? Кричали все до единого, вопили, превознося и почитая своего Ложного Пророка. Смуглые, белые, загорелые лица. Открывающиеся и закрывающиеся рты, подобные ямам в бородах. Лес топоров, копий, мечей уходящий в небытие.
  
  A потом, в мановение ока, всё исчезло — шум и суета растворились позади в дымке. Пытавшаяся угнаться за ними земля отстала, и Плот оказался над волнующейся равниной моря…
  
  Келлхус, стоявший в передней части Плота, смотрел на них, глаза его сверкали даже под яркими лучами солнца. Чуть расставив руки в стороны, словно пытаясь сохранить равновесие на бревне, он один не покачивался, не оступался, но распрямившись во весь рост, стоял на тесаной палубе. Золотые диски вокруг его ладоней то появлялись, то исчезали, ореола вокруг головы вовсе не было видно. Ветер трепал его золотые волосы, прижимал шелковые одежды к коже Аспект-Императора, бесчисленные складки на ткани трепетали под белыми лучами солнца.
  
  Кто он? Кто этот человек, покоривший себе весь этот простор… чья власть простерлась столь широко и проникла в такие глубины?
  
  Бревна застонали, когда они повернули на запад. Новая даль воздвиглась и окружила его божественный силуэт: лохматая туша Уроккаса — гор, которые они могли видеть сквозь растрепанные хвосты Пелены.
  
  Плот устремился к ним, в сторону Даглиаш.
  
  Кто он, Анасуримбор Келлхус?
  
  Или Ахкеймион всегда говорил о нём правду?
  
  Проносясь над морем на высоте мачты каракки, они чувствовали Нелеост собственной кожей, губами ощущали соленую пену. Море уходило вдаль, и при всём своем буйстве, растворялось в безликом совершенстве геометрически правильного горизонта. Береговая линия осталась справа…
  
  Как и Орда.
  
  Пелена, унесенная на юг господствующими ветрами, зашла вглубь моря на несколько миль. Она казалась нарисованной колоссальными охряными и тускло-коричневыми мазками, прочерченными через весь северный горизонт. Перед Ордалией лежали пустынные берега. Сверху не было видно ничего, кроме обнаженной, раскорчеванной и вытоптанной земли, и одинокого миниатюрного отряда кидрухилей на ней, приветствующего их чудесный полёт, потрясая щитами и копьями. Пелена поднималась всё выше, курясь дымками и полотнищами, заставляя до боли запрокидывать шею. Какое-то время Святой Аспект-Император только сверкал и блистал под лучами восходящего солнца, на фоне мрачных, покрывающих небо облаков.
  
  Вой, извергаемый миллионами глоток, заглушал и стон ветра, и рокот прибоя. Пройас заметил, что Сиройон закрыл платком рот и нос. Пелена поглотила их. Мрак. Кашель. Крики и визг бесчисленных глоток, сплетенных воедино в звук, подобно кипящей жидкости вливавшийся в уши. Вонь сделалась нестерпимой смесью низменной и липкой гнили, испражнений, кислятины. Невзирая на эту мерзость, все до единого вожди Ордалии вглядывались в береговую линию. Даже Пройас чувствовал это, как если бы, заглянув за занавесы, сразу и монументальные и запретные, вдруг понял катастрофический факт: враги их…
  
  Неисчислимы.
  
  Увлажнившимися глазами взирал он на кишащие шранками пространства, на тысячи тысяч отдельных воющих фигур. Дымом исходила сама земля, хотя вокруг ничего не горело, кроме гортаней и легких самих наблюдателей.
  
  Кроме Келлхуса, открывшееся им зрелище не обеспокоило лишь Кайутаса и Сибавула. Последний даже бросил в сторону Пройаса мимолетный взгляд, и казалось чистейшим безумием, что можно смотреть столь безразличными глазами посреди испарений, язвящих всякого из живущих. В большинстве своём присутствующие терли уголки глаз. От громоподобного нечеловеческого хора ныли зубы, бежали мурашки по коже. Король Хогрим зашелся в конвульсивном кашле. Тимус Энхорý, великий магистр Сайка, упал на колени, его рвало. Владыка Сотер комично отпрыгнул, чтобы не вступить в блевоту, и по-айнонски сказал какую-то фразу о том, что колдунам, по всей видимости, абсолютно противопоказано море.
  
  Пелена понемногу редела и истончалась, как и лихорадочное крещендо вопля Орды. Недавно блестевшая на солнце броня сделалась тусклой и серой. Пыль осела на заплетенных в косы бородах князей Империи. Чернота засела в уголках ртов.
  
  Люди отхаркивались, сплевывали в бушующее море. Хребет Уроккас во всей своей ясности возник за спиной священного кормчего — скорее угрюмый и приземистый, нежели величественный.
  
  — Внемлите! — Воззвал Келлхус посреди ослепляющего света. — Узрите гибель Орды!
  
  План его был столь же прост, сколь неуклюжей и нескладной в своей безмерности была сама Ордалия. В своем неотвратимом отступлении к реке Сурса, Орда двинулась вокруг хребта Уроккас, а не на него. Идея заключалась в том, чтобы адепты ударили со стороны невысоких вершин, склоны которых им предстоит защищать на севере от основной массы Орды, затопив перевалы и ущелья огнем своих заклинаний. Тем временем, мужи Ордалии должны будут наступать вдоль неровного побережья на запад, обладая прикрытым флангом. Затем, в некий решительный момент, Святой Аспект-Император воспользуется Плотом, чтобы перебросить отряд воинов прямо в Даглиаш, где с помощью Свайали превратит гору, которую нелюди называли Айрос, а норсираи — Антарег, в твердыню смерти. — Когда рыбки хлынут туда искать спасения, то там, в Даглиаш, — сказал их Господин и Пророк, — их встретят лишь огонь и железо!
  
  Они увидели осадочный шлейф Сурсы еще до того, как заметили саму реку, — огромный черный синяк на аквамариновой поверхности моря. Дальше из воды поднимался колоссальный гранитный массив Антарега, утесы громоздились на утесы, поднимавшиеся от самой линии прибоя. На вершине горы воздвиглась Даглиаш, похожая на грозящий морю кулак: её циклопические стены были лишены зубцов, но во всем прочем сохраняли свою первозданную целостность, одним своим видом свидетельствуя о безыскусности древних создателей; лишь внушительных размеров прямоугольные каменные остовы оставались от древних башен и бастионов. Руины эти, более чем всё, прежде виденное ими, доказывали едкую природу времени, зализывавшего острые края и рассыпавшего песком всякую сложность.
  
  Трудно было не восхититься этим, элегантным до гениальности планом: как только люди Ордалии очистят прибрежную полосу, Орда на севере сама собой повалит в разведенную адептами топку. Гордые всадники Ордалии, вынужденные так долго ограничиваться мелкими стычками с врагами, получат, наконец, возможность сразиться с ними в открытом поле. Развязавшееся побоище и рожденный им ужас загонят шранков в беспощадные воды Сурсы.
  
  — А наш Господин и Пророк — отменный мясник! — Усмехнулся князь Нурбану Зе, известный своими шутками, но скупой на восторги.
  
  За Мясом числились внушительные долги. И в какой-то момент их похода, жажда встречи с врагом возросла настолько, что сделалась скорее непристойной, нежели благородной. Пройас и сам ощущал, как она напрягает его голос и разжигает ярость: это биение плотской похоти, жажду совокупления, пронизывающую собой все тревожное и ненавистное. Чтобы познать её, незачем было прибегать к словам. Совокупление и убийство были выброшены с тех мест, которые прежде занимали в душах людей, словно бы поедая плоть своих врагов, они сами становились ими.
  
  Рассматривая искоса своих собратьев, он видел эту тень непристойной страсти. Коифус Нарнол, старший брат Саубона и король Галеота, взирал на высоты с раскрытым ртом, словно безмозглый пёс. Великий магистр Школы Мисунай, Обве Гусвуран, вглядывался в Пелену, клубившуюся под изломанной и зубастой стеной Уроккаса, не столько отвернувшись, сколько отодвинувшись от остальных. Святой Аспект-Император, понял Пройас, не столько предложил им тяжелое дело, сколько пригласил на нечестивое пиршество.
  
  Оставалось только славным и достойным образом расплатиться.
  
  — Господин и Пророк! — Выкрикнул Пройас, потрясенный тем, что в его голос едва не закралось рыдание. — Снизойди! Даруй мне славу Даглиаш!
  
  Собравшиеся вожди и великие магистры не стали скрывать своего удивления. В прежние годы, Пройас никогда не вступал с ними в борьбу за милости Святого Аспект-Императора. Саубон открыто нахмурился.
  
  Келлхус, однако, продолжал полет, не замечая его просьбы. Приблизившись к древней крепости, Плот замедлил ход, и в несколько приемов поднялся к вершинам утесов. Под ними гремел и шипел прибой. Скалы, на фоне которых вырисовывалась фигура Аспект-Императора, исчезали внизу, за краем Плота, по мере их подъема. Призрачное золотое свечение вокруг его ладоней стало заметным на фоне мрачных скал.
  
  — Доселе враги всего лишь беспокоили нас, — объявил Келлхус, обратившись к своим Уверовавшим королям и сверкая своим, обращенным к вечности, светоносным взглядом. — Даже Ирсулор был для них всего лишь уловкой, пустяком, организованным без особых ожиданий. И если бы не наша надменность, не наши раздоры, Умрапатур был бы и сейчас вместе с нами…
  
  — Господин и Пророк! — Воскликнул Пройас. — Прошу тебя, снизойди!
  
  На сей раз просьба эта вызвала вопросительные взгляды со стороны Кайютаса и Апперенса Саккариса и толчок локтем со стороны Саубона. Прочие, как Нурбану Сотер и Хринга Вукыел, отреагировали на нарушение приличий мрачными взглядами.
  
  — Даглиаш — то место, где они будут сражаться, — продолжил Келлхус, не обращая внимание на помеху, — где нечестивый Консульт попытается пустить кровь нашей Великой Ордалии, а не оцарапать ей шкуру…
  
  Интересно, насколько глубоко ошибочное действие может влиять на задумавшего его человека… люди, подчас, вкладывают больше усилий в саму ошибку, чем в исправление её. Если ошибку невозможно исправить, её, во всяком случае, можно реализовать.
  
  Что значит честь Даглиаш, если добыта она ценой позора? И все же, за всю свою жизнь Пройас никогда еще не нуждался в чем-либо в такой степени — так ему, во всяком случае, казалось в этом небе, над исполинскими руинами.
  
  — Именно здесь, — проговорил Келлхус, — нелюди впервые увидели, как Инку-Холойнас вспорол небо. Здесь инхорои совершили первые из своих мерзких и бесчисленных преступлений…
  
  Плот, кренясь, огибал ныне крепость, оголенные останки которой оставались за спиной Святого Аспект-Императора. Группы шранков в черных доспехах высыпали из различных отверстий на стены.
  
  — Вири … Великая Обитель нелюдей, лежит мертвой под основаниями этих стен… подземная цитадель Нин'джанджина. Сама скала здесь источена подземельями и подобна на гнилому пню…
  
  — Прошу тебя! — Услышал Уверовавший король Конрии собственный голос, хриплый и жалобный. — После всего, чем я пожертвовал!
  
  Ты в долгу передо мной!
  
  Святой Аспект-Император Трех Морей, наконец, обратил к нему свой лик, глаза его горели солнечным светом.
  
  — Пока что, Консульт не мог двинуть свои войска против нас, — проговорил он. — Они могли только ждать, пытаться с помощью Орды и собственной хитрости измотать нас. Но теперь Великая Ордалия стоит у самого их порога. Вон там лежит Агонгорея, Поля Ужаса, а за нею и сам Голготтерат…
  
  — Даруй мне эту честь! — Выкрикнул Саубон, бросив на Пройаса испепеляющий взгляд.
  
  — Нет! — Взревел Пройас. — Нет!
  
  Но все остальные уже присоединились к полной жадности какофонии. Прежняя жалость и неприязнь превратились в обиду, в желание превзойти. Внезапно ему показалось, что он чует доносящийся снизу сальный запах, словно пемза ободравший его ноздри.
  
  Даглиаш был полон Мяса.
  
  — Если наш враг надеется не пропустить нас к своим мерзким Вратам! — Гремел, перекрывая общий шум Келлхус. — Он нанесет свой удар здесь!
  
  Теперь, казалось, поплыла уже сама крепость.
  
  Пройас пал на колени перед Анасуримбор Келлхусом — первым среди прочих взволнованных и кричащих нобилей. И руководила им не преданность императору, даже не желание проявить фанатическую верность, ибо предметы эти более не имели для него значения. Остался лишь голод…
  
  И необходимость.
  
  — Прошууу! Умоляю тебя!
  
  Простая потребность.
  
  
  Часто говорят, что усердие проявляется в делах, а не в словах человека.
  
  Однако Пройас знал, что это неправильно, знал, что отделить слова от дел невозможно, хотя бы потому, что слова и есть дела, совершенные действия, имеющие последствия столь же смертоносные, как удар кулаком или ножом. Однако, знать о чём-то, ещё не значит понимать… это не одно и то же. Можно знать всю силу слова, однако, совсем иное — быть свидетелем проявления этой силы, сперва слышать произнесенное слово, а потом видеть, как пляшут под его действием человеческие души… видеть слово, бьющее словно молотом.
  
  И все же, наблюдать за чем-то, ещё не значит понимать это. Пройас видел, как Анасуримбор Келлхус погнал несчетное количество душ через все Три Моря — слышал тысячи его речей за все эти дюжины лет, битв и народов, ни в малейшей степени не понимая происходящего. Да и как могло быть иначе, если он сам стоял среди тех, к кому обращена была эта проповедь? Когда же его сердце попало на крючок возлюбленного голоса, уносимое от славы к надежде и далее к ярости? Не имея надежного пути дабы измерить их силу, но, повинуясь этим словам, он терял само осознание движения, считал себя неподвижным.
  
  И теперь он впервые был свидетелем того, что видел ранее тысячу раз: обращение Анасуримбора Келлхуса к Воинству Воинств не в качестве Пророка и Воина, не в качестве Аспект — Императора, но как дунианина, осуществившего самый удивительный обман из тех, что ведомы Миру, и оттачивающего далее души, и так слишком острые, чтобы можно было счесть их пребывающими в здравом уме…
  
  Ибо все они, люди Ордалии, пребывали в рабстве у Мяса. Валили за ним толпой, прыгали, выли и жестикулировали по отдельности. Некоторых даже сдерживали собратья, так одолевала их ярость и желание преклониться. И вид этой толпы одновременно пугал, ободрял — и даже возбуждал.
  
  Плот поставили на столбы и превратили в помост. На нем собрались все вожди Ордалии, украшенные теми регалиями, которые ещё оставались у них. Собранные вокруг помоста мириады занимали всё видимое пространство — головы становились бусинами, потом песчинками… все они, охваченные похотью, кричали. Зажмурив глаза, Пройас едва мог отличить вопль людских голосов от шранчьего воя… разве что голоса людей гремели, а не скулили под сводом небес.
  
  Орда людей, приветствующая нечеловеческое сияние.
  
  Дунианина.
  
  Анасуримбор Келлхус висел в воздухе высоко над Плотом, ясно видимый и блистающий в переливах смутных и водянистых огней. Когда он заговорил, голос его каким-то образом разделился между всеми душами, так что каждый из людей услышал его как стоящего рядом приятеля, делящегося своим мнением.
  
  — Когда забыт человек…
  
  Стоя рядом с Саубоном у переднего края Плота, Пройас взирал вдаль, на запруженное людьми пространство. Он часто удивлялся внутренней противоречивости этих проповедей, тому, что проповедовавшееся в них смирение всегда вызывало всплеск буйной и всеобъемлющей гордыни…
  
  — Когда кровоточат его раны, когда он оплакивает утрату…
  
  Однажды он даже осмелился спросить об этом у Келлхуса — в мрачные часы после поражения у Ирсулора. Святой Аспект-Император объяснил ему, что страдание по разному благодетельствует разных людей: дает мудрость душам, подобным его собственной, отрешенность философам и прокаженным; a простым душам приносит праведность, понимание того, что они могут забрать у других то, что было отъято у них самих.
  
  Но даже и это, как знал теперь Пройас, было ещё одной лестной ложью, новым самообманом, новым приглашением к безумным поступкам.
  
  — Когда человек боится, теряет разум в смятении…
  
  Сам он добивался одной только праведности. Это Пройасу сказал Келлхус. Если бы он и в самом деле стремился к мудрости, то никогда не изгнал бы Ахкеймиона.
  
  — Когда он становится меньше малого… только тогда способен он осмыслить гармонию Бога!
  
  Пройас смотрел, как взволновался, напрягся и взревел пестрый ландшафт. Кричали краснолицые таны Нангаэля. Эумарнане размахивали кривыми мечами под лучами утреннего солнца. Агмундрмены трещали тетивами кленовых луков. Он помнил могучую радость, которую прежде приносили ему подобные зрелища, слепую благодарность, кровожадную уверенность, свирепую и хищную, как будто смерть можно сеять одним лишь желанием…
  
  Но теперь желчь прихлынула к его горлу.
  
  — Но почему? — Рявкнул он, не глядя в сторону Саубона.
  
  Высокий галеот повернул к нему голову.
  
  — Потому что я — могучий воин.
  
  — Нет! Почему ты — ты! — вознесён надо мной?
  
  Считаные недели тому назад сама возможность подобной перебранки была немыслима. Однако где-то и как-то случился некий перекос, изменивший всю привычную и не вызывавшую сомнений линию их взаимоотношений.
  
  Мясо пролезло буквально во всё.
  
  — Потому что, — проскрипел собрат, экзальт-генерал, — люди бывают беспечны с тем, что ненавидят.
  
  — И что же такое, скажи на милость, я ненавижу, брат?
  
  Насмешливая ухмылка.
  
  — Жизнь.
  
  — Роскошь не дает узреть её! — провозглашал с высоты Святой Аспект-Император, и голос его разносился над бушующими толпами, одновременно и грохоча, и воркуя.
  
  — Уют заслоняет её!!
  
  Крохотные огоньки сверкали на каждой, ещё способной блестеть, детали оружия и амуниции воинов Ордалии. Крик толпы дрогнул, осекся и чудесным образом стих. Южане пооткрывали рты, ибо Святой Аспект-Император увещевал их с высоты, и одновременно смотрел на каждого из всякой начищенной до блеска поверхности, как будто бы он на самом деле стоял повсюду, повернувшись под прямым углом к тому, что можно было увидеть. Будь то помятый щит на спине стоящего перед тобой собрата, ртутный блеск шлема, или колеблющееся на весу лезвие, повсюду, к каждому из них обращался бородатый лик возлюбленного Воина-Пророка, и тысяча тысяч образов, провозглашали…
  
  — ДАРЫ ОБМАНЫВАЮТ!
  
  Воинство Воинств взорвалось криками.
  
  — Ты считаешь, что я ищу смерти? — Крикнул Пройас Саубону.
  
  — Думаю, что ты ищешь причину, позволившую бы тебе умереть.
  
  Эти слова буквально завели Уверовавшего короля Конрии.
  
  — С чего бы вдруг?
  
  — Потому что ты слаб.
  
  — Слаб, говоришь? A ты, значит силен?
  
  — Ты прав. Я сильнее тебя.
  
  Они уже стояли лицом к лицу, и поза эта привлекла к обоим внимание собратьев из числа Уверовавших королей. — И почему ты так решил?
  
  — Потому что мне никогда не было нужно верить в него, чтобы служить ему… — галеот надменно фыркнул, обнаруживая тем самым недостаток манер, делавших его варваром в высшем обществе. — И потому что всё это время я бросал вместе с ним счетные палочки.
  
  Слова эти лишили Пройаса желания сопротивляться — наряду с прочими остатками воли. Он отвернулся от высокого норсирая. Молча, он переводил отстраненный взгляд от точки к точке в толпе, от лица к возбужденному лицу, злобному ли, страдающему ли — все они скалились, как принято у Спасенных. Сияющий лик их пророка отражался синевой на бородах и мокрых щеках. Многие плакали, другие разглагольствовали, выкрикивали обеты, но на лбах их отпечатывалась обыкновенная ненависть, ставшая платой за преданность.
  
  — Ты соединяешься с Богом только когда страдаешь! — Вопиял голос над их головами.
  
  Пройас замечал бесчисленные голубые искорки — отражения Анасуримбора Келлхуса — в глазах людей Ордалии, стоявших друг рядом с другом, от шеренги к шеренге, от полка к полку — одинаковые яркие голубые точки…
  
  Поблекшие, как только померкли перед ними ложные отражения.
  
  — КОГДА! ТЫ! ЖЕРТВУЕШЬ!
  
  Грохочущие валы льстивых голосов.
  
  — Ты никогда не поймешь! — Крикнул ему в ухо Саубон.
  
  — Чего не пойму?
  
  Как часто разногласия, возникшие между мужами, обращаются против более усталого и нуждающегося из них.
  
  — Почему он сделал меня равным тебе!
  
  Искренности в этих словах хватило, чтобы полностью привлечь к себе его внимание.
  
  Полным пренебрежения движением руки Саубон сразу и указал на разыгрывавшийся вокруг них безумный спектакль и отмахнулся от него.
  
  — Всё это время ты полагал, что он ведет войну ради того, чтобы в мире воцарилась Праведность! И только теперь ты понял, насколько ошибался. Норсирай сплюнул, увлажнив древесину между сапогами Пройаса. — Благочестие? Рвение? Ба! Это же просто инструменты, которыми он работает!
  
  Недоверие, слишком болезненное для того, чтобы его можно было скрыть.
  
  — Инструменты для че…
  
  Пройас осекся, в наступившей вдруг тишине собственный голос показался ему слишком громким и гневным. Он посмотрел вверх, глаза его были обмануты тем, будто все вокруг поступили подобным же образом…
  
  — Ты отчаялся, — скрипел ему на ухо Саубон, — потому что, словно дитя, считал, что Истина в одиночку может спасти Мир …
  
  Ибо на деле лишь он один смотрел вверх.
  
  — Однако, его спасает, брат мой, Сила, а не Истина…
  
  Только он один видел Господина и Пророка парящего над ними.
  
  — И сила пылает ярче всего, сжигая ложь!
  
  Воины Ордалии, все до единого, были захвачены голубыми с золотом образами, мерцавшими на каждой сколько-нибудь блестящей поверхности… Над ними парил Святой Аспект-Император, всем видимый, но никем не зримый… голова его была запрокинута назад, свет смысла пульсировал, исходя из его рта, выпевая слова, которых не могла понять ни одна душа…
  
  Но все они слышали: ВОТ ВАША ЖЕРТВА — ВАША ОРДАЛИЯ!
  
  Слышащие сие скакали в восторге, съёживались, преклоняясь.
  
  Каждый из образов проповедовал, гремел: ВАША МЕРА ИЗВЕСТНА БОГУ!
  
  Люди Трех Морей вопили, в безумии ликовали.
  
  Мясо… подумал Пройас слишком спокойно, чтобы суметь побороть удушающий ужас.
  
  Мясо овладело и Анасуримбором Келлхусом.
  
  
  Они сопели во тьме, гнусные легкие вдыхали и выдыхали мерзкий, отвратный воздух. Неуклюжие, зловещие мысли копошились в нескладных, разделенных на три части черепах. Одолевали блохи. Они вглядывались во тьму липкими глазами, однако, не могли увидеть ничего кроме тьмы. Ощетинясь, они лязгали зубами, рявкали друг на друга на своем примитивном языке. Словно дряхлый пёс, зализывающий старую рану, кто-нибудь из них время от времени щерился, цеплялся рукой за тьму, скрывавшую неисчислимое множество ему подобных…
  
  Всё дальше и дальше разбредались они по подземным коридорам, сопя во тьме, мотая нечесаными черными бизоньими гривами…
  
  Ожидая.
  ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Момемн
  
   1. Игра определяет форму Творения. Существовать — значит участвовать в Игре.
  
   2. Части Игры равны Игре в целом, в рамках определяющих её правил. Части и правила составляют Элементы Игры.
  
   3. В Игре не существует ходов, она осуществляется посредством различных превращений Элементов.
  
   — НАЧАЛЬНЫЕ НАПЕВЫ АБЕНДЖУКАЛЫ
  
   Костры не дают дневного света.
  
   — СКЮЛЬВЕНДСКАЯ ПОСЛОВИЦА
  
  Середина осени, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн
  
  Наблюдая, этот мальчишка рассуждал. Пока он продолжает шпионить за нариндаром, ему ничего не грозит.
  
  Анасуримбор Кельмомас превратился в одинокого часового, поставленного на страже чего-то такого, что он не посмел бы объяснить никому, как не посмел бы он и оставить свой пост. То, что началось как простая забава, позволявшая отвлечься от более насущных тревог, таких как собственная сестрица, сделалось ныне смертельно важным делом. Четырехрогий Брат бродил по коридорам дворца, занятый каким-то темным замыслом, которого мальчик не мог постичь — понимая лишь то, что замысел этот касался его напрямую.
  
  Посему он продолжал свое тайное наблюдение, посвящая ему всё больше времени. День за днем он лежал неподвижно, глядя на столь же неподвижно стоящего в темной келье мужчину, или же, в тех редких случаях, когда ассасин решал пройтись по дворцу, спешил следом за ним по каменному лабиринту Андиаминских Высот. И когда усталость, наконец, загоняла его в постель матери, он прятался там, раздираемый ужасом, убежденный, что нариндар каким-то образом тоже следит за ним. День за днем повторял он действия этого человека, равняясь с ним во всех подробностях и деталях… каждый шаг его соответствовал шагу ассасина, каждый вздох — его вздоху, и, наконец, они стали казаться двойной душой, единой тварью, разделенной между светом и тенью, меж добром и злом.
  
  Однако, почему наблюдение за ассасином должно сохранить его жизнь, Кельмомас не мог сказать. Несчетное множество раз он обманывал себя, пытаясь осознать обстоятельства, в которых оказался, и особенно тот факт, что их силой он был принуждён всегда делать лишь то, что уже случилось — то, что библиотекарь назвал Безупречной Благодатью. Учитывая, что произошло с ним, помимо всего прочего, какая ему разница, наблюдать за этим человеком скрытно или открыто? Кельмомас обладал тонким ощущением безнаказанности, присущим вершителю деяний неведомых прочим. Шпионить так, как шпионил он, странным и непонятным способом означало владеть тем, за кем он шпионит. Люди, за которыми он наблюдал, подчас казались ему жучками, столь слепо выполняющими свои рутинные обязанности, что их можно было посчитать механизмами. Следя за обитателями дворца, он часто думал, что они похожи на большие шестерни и каркасы Мельницы Эмаунум, огромного сооружения, постоянно стенавшего и лязгавшего, сочетая зубья, впадины и бороздки, и остававшегося в полной слепоте относительно творящихся внутри него безобразий. Камня или, быть может, мешка с песком хватило бы, чтобы с треском остановить всю махину.
  
  Но вот ради чего он сам хотел следить, какова была его выгода? За силой жизни и смерти, и всей добычей, что лежала меж ними. Будь нариндар обычным человеком, он был бы просто глупцом, уязвимым для любой хитрости или уловки, что мог бы учинить имперский принц. Следить за другим, значит выхватить слепое из незримых границ, заманить, одурачить, править…
  
  Так, как он правил матерью.
  
  Однако нариндар не был обычным человеком. По сути дела, как раз человеком-то он и не был вовсе. Осознание этого время от времени посещало мальчишку, отчего по коже его пробегали мурашки, становилось трудно дышать: в темной комнате под ним стоял сам Четырехрогий Брат, Отец Ненависти и Злобы.
  
  Загадки едва не доводили его до безумия: как понять, какая расплата ждет того, кто посмел шпионить за Богом.
  
  Ассасин обладал Безупречной Благодатью. Чем ещё можно было объяснить ту цепочку невероятных совпадений, свидетелем которых он был? Мальчишка хотел верить в то, что обладает собственной Благодатью, однако тайный голос немедленно напоминал ему, что он обладает Силой, а это совсем другая штука, нежели Благодать. Внутри коробки его черепа они бесконечно препирались на эту тему…
  
  Но если от Него невозможно укрыться, почему же тогда Он просто не убьет меня?
  
  Потому что Он играет тобой!
  
  Но как может Бог чем-то играть?
  
  Потому что он питается твоими чувствами, пока ты еще не умер, зернами твоих переживаний.
  
  Дурак! Я спрашивал как, а не почему!
  
  Кто может сказать, как Боги делают свои дела?
  
  Может быть, потому что они ничего и не делают!
  
  Даже когда трясется земля, взрываются горы, вздымается море?
  
  Пф. Ты считаешь, что Боги делают все это? Или быть может, они просто знают заранее, что именно случится, ещё до того как всё произойдет?
  
  Быть может, это неважно.
  
  Именно в этом и заключалась вся трудность, понял он. Что значит действовать, не имея желания? Что это может означать? Когда Кельмомас размышлял о собственных поступках, он всегда обнаруживал, что они направляют его к неопровержимому факту его собственной души. Он порождал свои действия. Он являлся их первоисточником, неоспоримой причиной…
  
  Проблема заключалась в том, что так думали все вокруг, правда в различной степени. Даже рабы…
  
  Даже мать.
  
  Однажды днем нариндар вдруг резко повернул голову, будто бы для того, чтобы посмотреть на кого-то остановившегося перед дверью его кельи — которую он никогда не запирал на засов. А потом он внезапно оказался у двери и, помедлив, оглянулся на то место, где стоял ранее. И пошел отмерять длинными шагами коридор, заставив юного имперского принца вскочить и, последовав его примеру, помчаться по темному коридору, всякий раз приникая к очередной железной решетке, чтобы проверить, где находится его загадочный подопечный. Ибо при всей своей дьявольской вышколенности, ассасин был намного более лёгкой жертвой для шпионажа, чем все дворцовые душонки, за которыми мальчишке доводилось следить. Убийца шагал с мерой бывалого солдата, отсчитывая шаги согласно какому-то постоянному и взятому не от мира сего темпу. Скопления народа он проходил с дымной легкостью привидения.
  
  На сей раз, он оставил геометрически правильную сеть коридоров Аппараториума и углубился в хаотичную архитектуру Нижнего дворца, в кладовые — одно из немногих мест, куда не заходила сеть потайных ходов. Запаниковавший имперский принц остался на пересечении переходов, наблюдая за тем, как нариндар исчезал в невидимости, превращаясь в последовательность образов, возникавших в свете нечастых светильников.
  
  И тут, когда ассасин оказался на самом краю поля зрения, Кельмомас заметил, что тот, за кем он следил, будто бы шагнул в сторону, и, похоже, укрылся в какой-то нише. Мальчишка некоторое время полежал возле решетки, безуспешно вглядываясь вниз и обдумывая, что делать дальше. После недель, отданных не вызвавшей никаких проблем слежке за этим человеком, можно ли упустить его из вида здесь и сейчас?
  
  Неужели всё это уже случилось?
  
  Он знал это с самого начала! Воскликнул Самармас. Я говорил тебе!
  
  Неужели Ухмыляющийся Айокли будет таким образом мстить за его святотатство? Говорил же!
  
  Неужели все уже случилось именно так?
  
  Он ещё трясся от ужаса, не имея сил пошевелиться, когда внизу появилась длинная цепочка носильщиков — судя по виду из касты слуг — пыхтя под тяжестью больших корзин с яблоками, они негромко переговаривались. Ароматная кислинка свежих плодов наполнила собой подземные коридоры. Ничто не свидетельствовало более ярко о бессилии фаним и их осады, чем потоки солдат и провизии, приходившие с моря. Слуги шли мимо, неясные в полутьме, смуглые люди, несшие яблоки, такие же налитые как губы матери, румяные, алые или зеленые. Волоски на теле мальчишки удерживали его на месте столь же надежно как гвозди. На его глазах голова вереницы приблизилась к тому месту, где укрылся ассасин. Впрочем, караван корзин закрывал от имперского принца переднего из носильщиков, однако отсутствие всякой суеты указывало на то, что нариндар также просто наблюдает за происходящим. Движение столь многих тел заставило фонари вспыхнуть поярче, и Кельмомас явственно увидел, как последний из носильщиков приблизился к тому месту, где, по мнению мальчика, затаился ассасин. Носильщик шествовал, не встречая препятствий и ни на что не обращая внимания, и посему, наверное, и споткнулся, выронив из корзины одно из яблок. Плод, крутясь, на мгновение завис в воздухе, поблёскивая то красным, то зеленым бочком, а потом покатился по коридору.
  
  Протянувшаяся из тьмы рука схватила его.
  
  И нариндар направился в обратный путь, вглядываясь в пустоту и рассеянно откусывая от яблока. Белизна плоти плода казалась ослепительной в окружающем сумраке. Кельмомас лежал неподвижно, словно дохлый кот. И даже не вздохнул, пока ассасин не миновал его.
  
  И только в этот момент он полностью осознал весь ужас собственного положения.
  
  Всё уже произошло…
  
  В тот вечер юный принц империи уже заламывал руки от страха. Даже мать, при всей её занятости, сумела заметить волнение за той показной маской, которую он всегда натягивал на лицо в её присутствии, чтобы добиться обожания.
  
  — Причины для страха нет, — сказала она, опускаясь рядом с ним на постель и прижимая его голову к собственной груди. — Я же говорила тебе, помнишь? Я убила их Водоноса. Своими руками!
  
  Взяв сына за оба плеча, она развернула его лицом к себе, являя чудотворную улыбку.
  
  — Твоя мама убила последнего кишаурим!
  
  Она хотела, чтобы он захлопал в ладоши и рассмеялся: возможно, он так бы и поступил, если бы не внезапно возникшее желание откусить ей язык…
  
  Ему придётся научить её еще очень многому!
  
  — Теперь они не сумеют справиться с нашими стенами, мой милый. Мы едим досыта, нас кормит море, а вся Империя спешит к нам со всех Трёх Морей! Фанайал. Был. Большим. Дураком. Он считал, что сумеет воспользоваться нашей слабостью, однако, на самом деле, всего лишь показал своим дикарям, кому положено править!
  
  Кельмомас, конечно, уже слышал все это, — как и то что, отец, при всей его требовательности к провинциям, «идолов не разбивал». Однако мальчишка никогда не видел в фаним реальной угрозы. Если на то пошло, он привык считать их своими союзниками — и при том донельзя тупыми — в войне с сестрой. Он опасался одного: что они попросту улизнут, ибо тот день, когда они снимут осаду, станет и днем, когда эта ведьма-манда-сестра предаст его — Телли! Даже если Мать сперва не поверит ей, рано или поздно она всё же сделает это. Невзирая на все сестрины странности, невзирая на её неспособность ощущать какие-либо эмоции, не говоря уж о любви, Телиопе мать доверяла более всех остальных.
  
  Кельмомас ощущал, что осознание возможных последствий заставляет тело его ударяться в рёв. Это было чересчур… слишком уж чересчур…
  
  Необходимость пронзала его насквозь. Необходимость, помноженная на ещё более безумную необходимость.
  
  Никогда ещё, никогда, даже в самые страшные дни его каннибальского прошлого, после мятежа Святейшего дядюшки, он не чувствовал ещё подобного угнетения, такой злой, можно сказать чудовищной обиды. Огорчала даже мать! Поверить словам Телли, а не ему! Не ему, надо же!
  
  Словом, отец слишком многому не научил мать. И ей ещё предстоит научиться.
  
  
  Западная терраса опустела, Эсменет прислонилась к балюстраде, подставив закрытые глаза закатному свету и ощущая всем лицом ласковое тепло. Последний из её экзальт-министров вместе со своими аппаратариями растворился среди городских улиц. Нгарау, быть может, ощущая её настроение, удалился вместе со всеми рабами. Она даже стряхнула с ног шлепанцы, чтобы полнее ощутить этот закат босыми ступнями. Остались только её инкаусти, стоявшие в одиночестве неподвижные часовые, мужи, готовые умереть, как умер Саксес Антирул, храня её безопасность.
  
  Собственные свершения казались ей чудесными…
  
  Если бы только она понимала их.
  
  Она обнаружила, что, заново перебирая события, делает их для себя ещё более непонятными. Однако, известия о происшедших чудесах и кровопролитиях — о низвержении Майтанета, о гибели последнего кишаурим — разошлись повсюду, вызывая ещё и удивление. Менестрели запели о ней, каста слуг отвергла ятверианские штучки и провозгласила её своей. Заудуньяни Трех морей объявили её примером для себя и доказательством божественной природы своего дела. Пошли в оборот памфлеты. Оттискивались и обжигались несущие её имя бесчисленные таблички с благословениями. Она сделалась Эсменет-арумот, Несломленной Эсменет… Матерью Империи.
  
  — Псы досаждают нашей матушке! — Сообщил ей Финерса на следующее утро. — Вот что кричит на улице народ. Наша мать в опасности! Наша мать! Они рвут волосы на головах и бьют себя в грудь!
  
  Похоже, что Вода вместе с рукой сожгла все остатки его былой надменности. Начальник её шпионов, поняла она, принадлежал к числу тех людей, которые отдавали в меру собственной потери — и, скорее всего, по этой причине Келлхус назначил его служить ей. Чем больше терял ради своей императрицы Финерса, тем больше вкладывал он в её следующий ход. Тем вечером она обнаружила, что он прислал в её апартаменты груду небольших, в ладонь, табличек с различными благословениями. Давно уже, обнаружив свое лицо на кружочках, которые верноподданные называли «серебряными императрицами», а отступники «блестящими шлюхами», она буквально онемела, не зная стыдиться ей или гордиться. Однако, она не смогла сдержать слез, увидев эти грубые таблички на которых клинописью было вытеснено её имя, как нечто дорогое, нечто священное…
  
  Нечто непобедимое.
  
  И разве она была чужой для них, будучи шлюхой в земле, проклинавшей их? Сумнийской шлюхой никак не меньше, ярким свидетельством ханжества Тысячи Храмов…
  
  Как вообще могла она не сломиться?
  
  Во всех прочитанных ею историях, авторы объясняли события чьей то волей, верностью принципам или Сотне. Истории эти повествовали о власти: она всегда обнаруживала в описании чей-то каприз. Конечно же, исключением был лишь великий Касидас. Побывав на галере рабом, он понимал обе стороны власти, и умел тонко обличать кичливость могущественных. Его Кенейские Анналы вечер за вечером заставляли её внутренности сжиматься в комок по этой самой причине: Касидас понимал природу власти в смутные времена, знал, что история мечет кости вслепую. Он сам писал, что «в черноте вечной ночи разыгрывается постоянная битва, призрачные люди рубят наугад и слишком часто — она никак не могла забыть эту фразу — попадают по своим любимым».
  
  Теперь Эсменет понимала и тот постыдный клубок, то переплетение невосприимчивости и ранимости, который сопутствует власти — достаточно хорошо, чтобы бесконечно не заниматься их разделением. Она не была дурой. Она уже потеряла слишком многое для того, чтобы доверять любым последствиям, не говоря уже о своей способности повелевать сердцами людей. Толпа могла называть её любым именем, однако носящая его женщина попросту не существовала. Действительно, она сделала возможным такой поворот, но, скорее, не в качестве колесничего, а в качестве колесничного колеса. Она даже дала своей империи имя, на которое люди могли обратить свою веру и кое-что ещё.
  
  Однако, она даже не убила последнего кишаурим… по правде-то говоря.
  
  Быть может, это и объясняло её привычку стоять на веранде позади мужнина трона — стоять именно там, где она находилась теперь, в этом самом месте. Останавливаясь здесь, она обретала способность отчасти понять ту легенду, которой стала, этот безумный миф о себе самой. Взирая отсюда на собственный город, она могла обратиться к фантазии, к величайшему из всех великих обманов, к повести о герое, о душе способной каким-то образом выпутаться из тысячи мелких крючков, каким-то образом воспарить над сумятицей, и править, никому не подчиняясь…
  
  Она сомкнула веки, приветствуя мягкое и теплое прикосновение солнца к лицу… это ощущение оранжевого света. С каждым новым днем с кораблей высаживалось всё больше и больше колумнариев, укреплявших силы гарнизона. Генерал Повтха Искаул уже вышел в море с закаленной в боях Двадцать Девятой. Три Арконгских Колонны, которые они с Антирулом отправили, чтобы отбить Шайгек, были отозваны и уже подошли как минимум к Асгилиоху. Лишившись своего Водоноса, Фанайал медлил, если вообще не потерял уверенность, хотя люди его ставили на южных холмах всё больше и больше осадных машин. Просто для того, чтобы обеспечить существование собственного войска, он был вынужден без конца тормошить окрестности города: тысячи отставных воинов-заудуньян собирались в соседних провинциях, a по всем Трём Морям ещё несколько десятков тысяч…
  
  И теперь важно было не то, как сложилась её судьба, но лишь то, что она вообще сложилась.
  
  Благословенная императрица Трех морей смотрела в сторону пламенеющего заката, рассматривала подробности путаной городской перспективы Момемна, прославленного Чада темного Осбеуса, столицы Анасуримбора Келлхуса, величайшего завоевателя со времен Триамиса Великого. Река Файус образовывала с севера предел её поля зрения — широкая бурая змея в чешуях вечернего света. Гиргаллические Врата отмечали западный предел, заходящее солнце обливало чернотой приземистые башни. Столь же многозначительными казались Маумурминские Ворота на южном пределе, возможно благодаря деревянным лесам, которые пришлось воздвигнуть вокруг них после атаки кишаурим.
  
  В сухом вечернем воздухе уже отсутствовала та дымка, которая лишает возможности оценить расстояние до растворяющихся в ней ориентиров. И если солнце не давало ей рассмотреть западную часть города, прочие области оно обрисовывало лишь с большей чёткостью. Очертания далеких осадных башен сливались с контурами черной щетины леса на спинах холмов. Некогда вселявшая страх Башня Зика погрузила в явившуюся до срока темноту пригороды, находящиеся к востоку от её квадратной туши. Её примеру следовали и три золоченых купола великой ограды Ксотеи, тени которых понемногу наползали на лагерь Кмираль.
  
  Перескакивая взглядом с места на место, она вдруг обратила внимание на то, как быстро меркнет дневной свет. Эсменет поняла, что собственными глазами наблюдает явление ночи. Она ещё видела на земле эти освещенные солнцем светлые квадратики и полоски, несчетными тысячами разбросанные по всему её городу. Оглядевшись по сторонам, она замечала, как меркнут они, по мере того, как ближе к горизонту опускалось солнце. Края освещенных пятен ползли вверх по стенам, тьма становилась жидкой, потопом натекала из теней, поглощая сперва малые сооружения и улочки, потом большие, карабкаясь вверх, в противовес неспешно опускавшемуся солнцу.
  
  Ночь основа всему, подумала она, состояние, не знающее смерти. Душа способна разве что языком прикоснуться ко всей сложности Творения. Она подумала о своем ассасине, о своем нариндаре, о том, что ему приходится жить в самой темной ночи. Поэтому ведь убийство Майтанета казалось таким чудесным, таким легким делом: потому что оно ничем не отличалось от любого другого убийства — какая разница, дунианин он или нет. И неважно кем там является её муж.
  
  Дышать становится легче, когда перестаешь думать.
  
  И как часто случается, жаркий вечерний свет в одно мгновение превратился в прохладные сумерки. Напор солнечного тепла стал стылой ночной пустотой. Эсменет поежилась от холода и внезапного страха… ощутив себя блохой на спине бедствия. Она любила произведения Касидаса. Развалины древней Кенеи лежали вверх по течению реки, поля руин за полями руин, останки столицы, не менее великой, чем её собственная. Еще дальше от моря рассыпались развалины Мехтсонка, превратившиеся не более чем в скопление поросших лесом курганов, наследие легендарной славы Киранеи невозможно было отличить от земли… разве что по количеству битого камня.
  
  Момемн располагался в устье Файюса, возле темного и обширного Менеанорского моря. Ученые утверждали, что Империи Запада рождены были этой рекой.
  
  Эсменет вглядывалась в контуры распростертого перед нею Момемна, наблюдала за тем, как свечи факелы и светильники зажигались на индиговых просторах города, каждый раз порождая свой собственный золотой мирок, чаще всего за окнами, но иногда на перекрестках и кровлях или углах улиц. Рассыпанные жизнью драгоценности, думала она, тысячи бриллиантов. Сокровищница, полная душ.
  
  Она и представить себе не могла, кому именно выпадет писать её собственную историю и историю её семьи. Оставалось лишь надеяться на то, что человек этот не будет наделен столь же чётким и беспощадным зрением как Касидас.
  ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Иштеребинт
  
   Проиграть — значит прекратить свое существование в Игре; сделаться как бы мертвым. Но так как Игра всегда остается одной и той же, возродиться может только выживший. Мертвые возвращаются в качестве незнакомцев.
  
   — ПЯТЫЙ НАПЕВ АБЕНДЖУКАЛЫ
  
  Начало осени, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Иштеребинт
  
  Ишориол. O, Высокий Чертог!
  
  Как же славился ты! Своими шелками, своими кольчугами, своими песнями, своими ишроями, подбоченясь, верхом, а не на колесницах, выезжавшими на войну. Сыновья всех Обителей Эарвы съезжались к твоим сказочным вратам, дабы вымолить знание твоих ремесел. Лишь в Кил-Ауджасе насчитывалось больше жителей, и только Сиоль, Дом Первородный, мог похвалиться более утончёнными познаниями и большей боевой славой.
  
  Как ярко горели твои глазки! Какие толпы собирались на перекрестках твоих! Как уносил воздух разговоры и музыку! И здесь, на Главной Террасе, превращенной в колоссальный чертог, посреди которого проходил Великий колодец Ингресс — само нутро Хтонического Двора, здесь было больше движения и жизни, чем в любом другом уголке Иштеребинта. Все стены покрывала белая эмаль — и блеск её гнал прочь всякую тень, доносил сияние в каждый угол. Выкрашенные в черный цвет Клети висели на нимилевых цепях, некоторые из них соединялись с причалами чугунными трапами, другие же, размером с речную баржу, поднимались и опускались… Подъёмщики вели свою несмолкающую песнь, стоя каждый на корме своего судна. Небо, такое далекое, казалось булавочной головкой в головокружительной вышине, мерцая над Ингрессом как второй Гвоздь Небес, будучи словно отражением Священной Бездны там — в поднебесье. Повсюду движение. Толпы заполняют Причальный Ярус. Зеваки попивают ликеры, стоя на своих балконах. Вереницы эмвама снуют туда и сюда по транспортным коридорам, загружают и разгружают висящие корабли. Треск кнутов, беспечный хохот. Шмелиное жужжание инъйорийских лютен…
  
  Женщины и дети… смеются.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Овдовевшие отцы кричат.
  
  Но как? Взгляд Уверовавшего короля метался вдоль и поперек опустошенной Главной Террасе, по стенам её, прежде гладким и увешанным гирляндами, но теперь изрытым неуместными изображениями. И это Иштеребинт! Прижимая Сорвила рукой к левому боку, Ойнарал влек его между мечущихся, изъеденных грибком теней. Как может быть явью подобный кошмар? Он покрутил головой, заметив в ровном свете Холола толпу ещё более ожесточенную, похожую на ощипанных птиц устроившихся на мусорных кучах, усеивавших грязное болото, в которое превратился причал. Главная Терраса над их головами ещё комкала отдававшийся жуткими отголосками Плач, жаркими пальцами втискивая его в уши юного короля.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Что же сделал с ним Ниль'гиккас?
  
  Внимание его привлекла преследовавшая их тень. Обернувшись, Сорвил заметил пригнувшуюся фигуру… увидел его…
  
  Му'миорна.
  
  Словно бы нехотя тащившегося не более, чем в шаге от них. Обнаженного. Изможденного. Юный король и понятия не имел о том, каким образом упыри различают друг друга, и тем не менее, это лицо, было более знакомо ему — более привычно — чем собственное. Нежные прежде губы, ныне обезображенные язвами. Высокое прежде чело, ныне покрытое коростой грязи. Но вечно полнящиеся страданием глаза остались прежними, как и слезы, серебрящие его щеки. Му'мийорн! Разрушенный, погасший до самых последних угольков, превратившийся в нечто едва ли большее, нежели измученная струйка дыма. Му'мийорн, шатаясь, приближался к нему и в напряженном мрачном взгляде его читалось… узнавание.
  
  И ужас заставил Уверовавшего короля издать звук, неслышимый в переполненном воплями воздухе, в месте, где крик одолевал крик, в месте, где еще можно было бы услышать могильную тишину Бездны. Нечто резануло его изнутри, рвануло прочь какую-то внутреннюю кожуру…
  
  Ибо когда-то он любил этого несчастного, ночь за ночью возлежал в его горячих объятьях. Он дразнил его. Он играл с ним. Он кричал в нем, когда крик покрывал мурашками его кожу. Из ревности он проклинал его, бил его за измены, рыдал, уткнувшись в его колени, вымаливая прощение. И остановившийся на самом пороге мужской зрелости, многострадальный сын Харвила познал любовь, растянувшуюся на череду бурных веков, эпохальные циклы увлечения и охлаждения, возмущения и экстаза…
  
  — Му'мийорн! — выкрикнул он, покоряясь тщете.
  
  Отвращение, память о том, что он был женщиной у мужчины. Омерзение. Надлом. И ужас.
  
  Ужас и новый ужас.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Му'мийорн пошатнулся и залился слезами, сосулька слюны повисла на его губах. Он не мог поверить, понял Сорвил. Он не мог поверить!
  
  — Это же я! — Выкрикнул юноша, изгибаясь в безжалостной хватке Ойнарала, и пытаясь потянуть нелюдя за кольчужный рукав. Но в этот самый миг Му'мийорн споткнулся, пригнулся к непристойной грязи своих чресел, расстелился ковром под ногами напиравших сзади фигур, исчез под ними…
  
  Взвыв, Сорвил вырвался из хватки Последнего Сына, и повис на его спине, беспомощный перед горестными фигурами преследователей. Жующие рты. Бледная, почерневшая от грязи кожа. Глаза, в которых застыли самые разные истории вырождения, ненависти и печали — и нечеловеческое стремление отомстить! Ойнарал не оставил без внимания его бедственное положение. Холол взметнулся над головой Уверовавшего короля, серебряный прут, заканчивающийся ослепительным остриём. И все умертвия сразу же отшатнулись, ограждая себя руками, зажмуривая глаза, пытаясь защититься от колючего белого света. Сборище живых мертвецов.
  
  Му'мийорн!
  
  Ойнарал Последний Сын сделал шаг назад, отгоняя несчастных светом. И Сорвил пополз как краб по мусорной куче, отчаянно пытаясь высмотреть среди болезненно белых и грязных лодыжек лицо своего былого любовника. Наконец левая рука его провалилась в пустоту. Он повалился на спину, едва не последовав за своей рукой прямо в пропасть. Прокатился по краю, раня о него ребра, и обнаружил, что взирает в пустое чрево Горы, в чернильные недра Священной Бездны.
  
  Они дошли до края Причального Яруса.
  
  Холол померк, сделавшись из ослепительного просто ярким, а может так ему просто казалось, ибо Сорвил мог видеть бледные очертания Главной Террасы, её колоссальные балки, казавшиеся сводом небес, бессильно повисшие цепи, заброшенные помосты и трапы, подчас похожие на застрявшие в паутине сучки. Костлявые порталы кранов отбрасывали тени на кривые, изрезанные образами стены. Несчетные согбенные фигуры голосили на забитых толпами участках Причального Яруса, на высоких балконах, колоннадах, на ступенях Винтовой лестницы, опускающейся в великую подземную тьму.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Взгляд его остановился на Смещении, расселине, образовывавшей неровную петлю вокруг всей Террасы, рваной ране, расколовшей одну из костей Мира. Едва не погубив Вири, Ковчег нанес невероятно огромную, страшную рану и Ишориолу, причинил увечье, заодно ставшее памятником демонам, произведшим подобную катастрофу и вызвавшим столько несчастий…
  
  Жутким Удушенным… Инхороям…
  
  Гнев. Именно гнев всегда был его славой и опорой. И всегдашней его слабостью и силой, стрекалом, делавшим его в равной степени и безрассудным и славным, превращаясь в властную ненависть, бурную и несдержанную, хищную жажду обрушить горе и разрушение на головы врагов. Надменным звали его родные, Иммириккасом Мятежным, и только во мрачном и полном насилия веке подобное имя могло стяжать славу и гордость.
  
  Ярость его была обращена на них — на Подлых! Они сами навлекли её на себя. Это они украли всё то, что было у него отнято!
  
  Ярость, дикая и слепая, из тех, что обращает кости в прах, вздымалась в душе Уверовавшего короля, расплавом втекала в его кости. И она обновила его. Сделала его целым. Ибо ненависть, как и любовь, благословляет души смыслом, наделяет жуткой благодатью.
  
  Он заставил себя продвинуться вперед, заметил Ойнарала Последнего Сына, стоящего в нескольких локтях от края Террасы, поводя мечом из стороны в сторону… нимилевые кольчуги его сверкали, фарфоровый скальп и лицо оставались белыми, словно снег. Пепельного цвета родичи кишели и скакали вокруг него, на каждом из угрюмых лиц лежала печать древнего ужаса. Эрратики оставались за пределом описываемой мечом дуги, и устрашенные и ослепленные. Некоторые из них уже лежали — окровавленные или бездыханные — возле топающих ног.
  
  Смятение превратило ярость в глину в душе юноши, ибо любые остатки славы выглядели здесь извращением. Облаченный в кольчугу сику казался посреди жуткой толпы выходцем из легенды, блистающим осколком прошлого, отражающим натиск звероподобного и безрадостного будущего — доказательством исполнения предреченной судьбы.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Глянув вверх, юноша заметил, что на Главной Террасе вдруг появился второй свет, нисходящий свыше, и более яркий, чем сверкание священного меча. Он заметил ещё и широкую Клеть, черную как и в минувшие дни, свет расположенного над ней глазка достигал края Ингресса. Он шагнул, чтобы обратить на неё внимание Ойнарала, но опять заметил Му'мийорна, выбравшегося из какого-то жалкого сборища и прыгнувшего вперед для того лишь, чтобы заработать царапину на щеке, нанесенную волшебным мечом сику.
  
  Свет потускнел, и во вдруг наступившем сумраке Сорвил заметил, что голова его возлюбленного светится словно колба, наполненная фиолетовыми и сиреневыми лучами. Му'мийорн отшатнулся, отступив перед ослепительным сиянием Холола, рухнул бледной кучкой на замусоренный камень…
  
  Сын Харвила пошатнулся на краю…
  
  И погрузился в объявший его былого любовника Плач как в свой собственный.
  
  
  O, Ишориол, лишь сыны твои творили себе кумира из Лета, отвергая подступавшую к ним бесконечную зиму. Словно Ангелы шествовали они промеж вонючих и волосатых смертных людей. «Обратитесь к Детям Дня», — первыми возгласили они. — «Наставляйте Народ Лета, ибо Ночь приближается к нам. Умер Имиморул! И Луна больше не слышит наши победные гимны!»
  
  O, Иштеребинт, лишь твои сыновья верили в людей, ибо Кил-Ауджас видел в них вьючных животных, a Сиоль — родственные шранкам выродившиеся копии самих себя, нечистые и низменные. «Убьем их», кричали они, «ибо плодоносно их семя, и множатся они как блохи в шкуре Мира!»
  
  Но твои сыновья знали, твои сыновья видели. Кто кроме людей, какой другой сосуд может вместить нектар их знаний, воспеть Песнь их обреченной расы?
  
  — Учите их, — воззвал благословенный сику.
  
  — Или сама память о вас канет в Небытие.
  
  
  — Му'мийорн! — Возрыдала составная душа, некогда являвшаяся Сорвилом.
  
  Клак… клак… клак…
  
  Мрак венчал Главную Террасу, и Му'мийорн растворился в путанице теней. Холол вернулся в ножны. Жидкий свет проникал сверху. Сумрак кишел бледными тенями.
  
  Ойнарал метнулся к нему… блистающая фигура перед жутким потопом. Подскочил, обхватил за грудь… Юноша уже видел Клеть, её выпуклую тень, обрамленную жестким светом. Они проплыли за край поверхности, и пустота повлекла их прочь и долу.
  
  Невесомые, они устремлялись вниз.
  
  Рука Ойнарала обхватывала его с надежностью виселичной петли, удерживала его пока они раскачивались над пустотой.
  
  Священной Бездной.
  
  Он задыхался, падение мешало дышать. Он попытался вскрикнуть, непонятно какого безумия ради. Ойнарал сумел каким-то образом ухватиться свободной рукой за одну из красно-желтых нимилевых цепей. Теперь они описывали головокружительный эллипс.
  
  Обезумевшие недра выли вокруг.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Му'мийорн…
  
  
  O, Ишориол, что если бы иначе сложилась судьба твоя? Стал бы другим сам Мир, если бы Обители родичей твоих вняли тебе.
  
  Ибо Подлые явились к людям в дебрях Эанны, принесли людям то самое наставничество о котором столь ревностно просили твои сыны. Подлые воссели на земле, кроя союзы с нелепыми человеческими пророками, под видом секретов нашептывали им обман, вплетали нить собственных злых умыслов в ткань их обычаев и верований. Подлые, а не Возвышенные, научили их записывать свои словеса, и тем начертали чуждый злой умысел на самом сердце всей людской расы.
  
  Подлые снабдили их Апориями, оказавшимися бесполезными в шранчьих руках.
  
  Что думали они, оставшиеся в живых сыны Сиоля, когда ничтожные людишки буйствовали в славных чертогах Дома Первородного? Что думали они, оставшиеся в живых сыны Кил-Ауджаса, вернувшиеся с полей Мир'джориля, и затворившие Врата своей Обители?
  
  Что думали они об этом последнем великом оскорблении, об этом злодеянии, учиненном уже побежденным врагом?
  
  Что видели они… ошибку, или еще большую несправедливость?
  
  И тогда Страсть Наставничества заново вспыхнула среди твоих сыновей — O, Ишориол, второе их безрассудство! «Попечение мудрых дабы устранить Попечение Подлых!» Так объяснял первый сику вашему великому королю. И Кетъингира Прозорливец так лакировал свою измену, молвив Ниль'гиккасу: «Позволь мне послужить мудрости, которую заслужили мы своей участью. Ибо среди них есть души, не уступающие мудростью нашим».
  
  О, да! Столь же глупые.
  
  И столь же боящиеся осуждения.
  
  
  Они раскачивались, скользя над Бездной, словно над пустотой самого Небытия.
  
  Клак… Клак… Клак…
  
  Сорвил безвольно повис, рыдая, оплакивая своего любовника и свою погибшую расу, кромка Котла врезалась ему в грудь. Внизу всё было черно. Клеть спускалась с находящихся наверху и будто бы внереальных ярусов, тенью, падающей сумрачным ореолом на освещенные глубины Главной Террасы. Она подплывала к исходящей воплями безумных эрратиков кромке Причального Яруса. Без предупреждения Ойнарал прильнул к нему всем телом, и они закачались словно маятник, человек и нелюдь.
  
  Головокружение заставило его внутренности стиснуться в комок, выцарапав нотку сознания из грязи горя. Свет просиял из тьмы, прогнал по их телам очертания Клети, и Сорвил заметил собственную резкую тень на стенах Ингресса, раскачивавшуюся, скользящую по измазанным нечистотами образам. Глазок, пристроенный над судном, источал словно нити лучи, рождавшие слезы, которых он не мог ощутить. Он видел только потрепанные планширы, заляпанную палубу, груды свиных туш…
  
  И фигуру в плаще с капюшоном, неподвижно застывшую под самым источником света.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Клеть опускалась. Ойнарал напрягся ещё больше — уже из последних, казалось, сил — и они закачались на цепи всё более и более размашисто. Сорвил ощущал, как силы покидают нелюдя; и понимал, что если все прочие звуки вокруг вдруг умолкнут — он услышит тяжкие вдохи и выдохи упыря. Он приник к животу Ойнарала, понимая, что ему даже не нужно ничего делать, ибо рука сику вскоре разожмётся сама собой, оправив его в разверзшуюся внизу пропасть, как дар Священной Бездне…
  
  И понимание этого наделило его скорее надеждой, нежели ужасом.
  
  Отпусти меня…
  
  Грудь его выскользнула из хватки Ойнарала.
  
  Прими меня в свои объятья, Матерь.
  
  Однако сику умудрился поймать его за левую руку. Обмякнув он описал в пространстве дугу, подвешенный на цепи.
  
  Путь слишком тяжел.
  
  И он ощутил, скорее нежели услышал вскрик нелюдя над своей головой.
  
  Твой сын слишком слаб.
  
  И он буквально видел то, что должно было вот-вот произойти, ощущал себя кубарем летящим в черную пустоту, бьющимся о стены, словно кукла, брошенная в колодец. Он даже почувствовал последний удар… освобождение…
  
  Птица вдруг вылетела из черноты, ударяя огромными белыми крыльями, желтый клинок её клюва метил в небо. Глазок осветил её чистым светом, аист, чудесное видение жизни…
  
  Сорвил вцепился в запястье Ойнарала — повинуясь скорее примитивному рефлексу, нежели осознанно. Он раскачивался из стороны в сторону и отчаянно брыкался в пустоте. Главная Терраса отозвалась гулкими воплями.
  
  Железная хватка нелюдя ослабела. Сорвил свалился, и едва ли не влетев в глазок, словно в солнце, миновал его на расстоянии протянутой руки, а затем рухнул на груду туш, и скатившись с неё на мокрые доски помоста, огляделся по сторонам диким взглядом.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Здесь каждая поверхность, казалось, была озарена светом глазка. Ойнарал лежал, опрокинувшись на спину на куче забитых животных, раскинув дрожащие руки и ноги и пытаясь отдышаться, широко раскрыв рот. Две его нимилевые кольчуги казались водой, играющей под утренним солнцем. Веки его трепетали.
  
  Иммириккас задумался: не стоит ли убить его за всё, что он сделал с ним.
  
  Смертный, ты носишь на голове собственную тюрьму…
  
  Однако Сорвил обнаружил, что взгляд его притягивает к себе другая фигура, облаченная в плащ, отливавший самой черной ночью — ибо открытая часть капюшона теперь была обращена к ним. Перевозчик посмотрел на них, пожевал губами, словно вспоминая слова — песни.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Иссохшая рука откинула назад капюшон, и сын Харвила изумился. Глазок осветил белый безволосый скальп, и глаза, взиравшие из-под столь же безволосых надбровий… Перевозчик не был человеком — и буквально источал это. И всё же, он был древен годами, щеки его бороздили морщины, мешки под глазами набухали наподобие грудей. Суровое и жесткое лицо его свидетельствовало о смертности.
  
  Он взирал на них, словно пытаясь отыскать родню среди тех, кто ему ненавистен.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  И Клеть пошла вниз.
  
  
  Перевозчик, чья дубленая кожа поблёскивала на свету, смотрел на них, не отводя глаз — и непрерывно пел. Плач незаметно для слуха затихал вдалеке, становился всё менее и менее отличимым от бесконечного грохота падающей воды, всё более и более призрачным, жутким фоном для ворчливой песни Перевозчика:
  O, Сиоль! Затмилась гавань чрева твоего,
  И лев восстал, и чада твои укрылись.
  Низшел дракон, и чада твои разбежались.
  O, Сиоль! Опустела Обитель Первородная!
  И мы сидели там на корточках,
  Омывали свои руки в черной воде,
  Клятвы ненависти к ним приносили.
  Мы презрели собственные молитвы,
  И ту пустоту, что пожрала их.
  
  Древняя полузабытая песня пилила слух и сердце скорее присущим ей отпечатком меланхолии, нежели грустным раздумьем, но тем не менее увлекала такой же страстью.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Всё, находившееся внутри Клети, слепило, заставляло жмуриться при каждом взгляде. Все предметы окружал ореол, будь то трухлявое дерево, железные скрепы или свиные туши. Ужас же скорее рождал сам Перевозчик, эти резкие чернильные тени, так подчеркивавшие его старость. И потому Сорвил и Ойнарал вдруг обнаружили, что взгляды их обращены наружу, к стенам Ингресса, где расстояние и резные изображения скрадывали пронзительный свет. Стены ползли вверх мимо них, глубокие, по крайней мере в предплечье, рельефы фриз за фризом неторопливо уплывали в небытие над их головами, на недолгий срок появившись перед этим снизу из того же небытия. Они молчали и долгое время после того, как утихшие в вышине отголоски Плача позволили им говорить. Оба смотрели наружу со своего места на корме Клети, не веря тому, что только что произошло. Сорвил бессильно откинулся на помост, прислушиваясь к постукиванию механизмов, скрипению досок и сочленений, ограждавших отвратительный груз.
  
  Клеть спускалась по толстой нимилевой цепи. Два огромных железных колеса вращались в её середине, выпуская цепь вверх и втягивая её снизу. Шестерни были соединены с колесами, заставлявшими крепкий молот ударять в железную наковальню, выбивая ритм, пронизывавший доносящийся сверху Плач. Звук этот трудно было описать, резким тоном он пронзал уши, однако каким-то образом оставлял при этом привкус железа на языке. При всей окутывавшей спуск жути, звук этот тревожил и повергал в подлинный ужас, привлекая, казалось, к себе всё возможное внимание в таком месте, где надеяться выжить могло лишь существо беззвучное, словно тень.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Железные стержни отходили вверх от носа и кормы, сходясь к чернокованному вороту, направлявшему цепь к двум малым колесикам, находящимся сверху и каким-то образом стабилизировавшим движение. К нему же был прикреплен и глазок, но свет его был слишком ярок, не позволяя различить детали.
  
  Стоявший прямо под глазком крепкий, хотя и морщинистый нелюдь взирал на них и пел:
  O, Сиоль! Какую любовь сохранила ты?
  Какую ярость выпустила из себя? Что разрушила?
  Зная землю, мы строим планы в костях её,
  Готовясь к схватке с бесконечным,
  Всепожирающим Небом!
  
  — Перевозчик… — Наконец обратился к Ойнаралу Сорвил. Он не имел ни малейшего желания говорить о том, что с ним происходило, однако и не хотел оставаться наедине с мыслями, ему не принадлежащими. — Я не помню его.
  
  — Амиолас его знает, — ответил сику, не поворачиваясь. На щеке его появилось лиловое пятно, засохшая капелька крови, похожая на цветочный лепесток. Юноша постарался отодвинуть на второй план мысли о Му'мийорне, забыть горе, ему не принадлежащее. — Мы всегда были долгожителями, — продолжил сику, — и он был стар еще до возвращения Нин'джанджина, ему дивились еще до того, как Подлые впервые искушали его племянника — Тирана Сиоля. Прививка не помогла никому из старцев, кроме него…
  
  — Моримхира… — прозвучавшее в душе Сорвила имя заставило его вздрогнуть. Легендарный Создатель Сирот — прославленный как никто иной средь Высоких. Моримхира, гневливый дядя Куйара Кинмои, пресекший течение несчетных жизней, в те расточительные дни, которые предшествовали появлению Ковчега, когда Обители ещё сражались между собой.
  
  — Да, — молвил Ойнарал. — Древнейший Воитель.
  
  Такой ветхий.
  
  — Но как случилось, что он стал выглядеть подобным образом?
  
  Так человечно.
  
  — Прививка сработала, но не в полную силу. Поэтому никакая хворь не может одолеть его, он бессмертен…
  
  — Но не вечно юн.
  
  Сику уставился вниз, во тьму.
  
  — Ну да.
  
  — Но как сумел он… — голос юноши пресекся. Память его представлялась распавшейся книгой, нет, даже хуже — двумя такими книгами. И он располагал только сваленными в кучу отрывками, фактами и эпизодами. И это, казалось, ещё более запутывало его, словно бы на каждую уцелевшую страницу приходило по странице вырванной.
  
  — Ты хочешь спросить, как ему удалось избежать Скорби? — Догадался Ойнарал, поводя могучими плечами. — Этого не знает никто. Некоторые считают, что он переболел ей первым, что поступки его были настолько неистовыми, а жизнь такой долгой, что он уже был эрратиком ко времени окончания Второй Стражи, и что это… природное расстройство… избавило его от тех последствий, которыми страдают все остальные. Он не разговаривает, однако понимает многое из того, что ему говорят. Он не горюет и не плачет — во всяком случае, извне этого не видно.
  
  — И теперь он заботится о них? Об остальных? Кормит их?
  
  Безволосая голова качнулась под неподвижным светом белого глазка, висящего над нею.
  
  — Нет. Эмвама ухаживают за Хтоником. Перевозчик служит тем, кто скитается в Священной Бездне.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  — Подобно твоему отцу Ойрунасу.
  
  Ойнарал на несколько сердцебиений запоздал с ответом.
  
  — Моримхира совершает Погружение каждый день, каждый день… — повторил он. — То, что прежде, до Хтоника, было священным паломничеством, ныне отвергнуто. Некоторые утверждают, что он таким способом кается перед теми, кого убил до пришествия Подлых.
  
  — О чём ты говоришь?
  
  Сику повернулся к нему — обращаясь к призрачному образу Иммириккаса, Сорвил теперь знал это.
  
  К его нынешнему лицу.
  
  — Его окружает дикий лабиринт, — проговорил Последний Сын обращая взор в черноту — словно бы невзначай, в действительности же питая отвращение к его облику. — И он придерживается единственной тропы, которая принимает его поступь.
  
  
  Клеть опускалась под перестук молотков и скрипящий ржавым железом голос Перевозчика.
  Под солнечным ликом выкопал Имиморул глубокую шахту,
  И ввел в неё детей своих.
  В недрах земли воздвиг он песню и свет,
  И дети его не страшились больше голодного Неба.
  Здесь! Здесь Имиморул поверг ниц лик горы,
  Велел нам возвести палаты Чертога Первородного — здесь!
  Здесь дом, над которым не властна буря,
  Дом, преломляющий сверкающий луч зари.
  
  Так пел Древнейший Воитель. И Сорвил узнал, что недра земли представляют собой лабиринт, они полны пещер и пустот. Было страшновато узнать, что основание всех оснований содержит в себе пустоты. Вокруг нас земля, осознал он не веря себе самому — земля! — и они проходили сквозь неё, погружаясь в черную утробу. Он немедленно заметил изменение в характере рельефов, когда, наконец, обратил на них свое внимание, понимая при этом, что происходили эти изменения постепенно — от фигуры к фигуре. В какое-то мгновение, быть может ещё когда сверху доносились отголоски Плача, каменное население стен начало замечать их. Одно за другим поворачивались небольшие, с кулак лица, фигуры ростом в локоть начали выстраиваться на краю выжидающей пустоты. К тому времени, когда Сорвил обратил внимание на перемену, небольшие скульптурки скопились на переднем плане панелей, и стояли, выжидая и глядя на них, поворачивая лицо за лицом.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Разделенная между Сорвилом и Иммириккасом душа замерла в ужасе.
  
  — Никому неведомо как или почему пожиратели камня изобразили их подобным образом, — проговорил Ойнарал со своего края, быть может, ощущая его смятение, а быть может и не замечая его. — Сами пожиратели говорили, что сделали так, дабы почтить Погружение, как путь к самопознанию и постижению грехов. Чтобы понять внешнее, говорили они, надо отвергнуть внутреннее.
  
  Сорвил поежился, такое воздействие произвели на него эти тысячи неподвижных ликов.
  
  — И ты не доверяешь им?
  
  — Их выражения… — произнес сику голосом столь же заискивающим, как и его взгляд. — В них слишком много ненависти.
  
  Однако молодой человек не замечал ненависти даже на одном из лиц. Они просто следили, образуя кольцо за кольцом внимательных миниатюрных ликов, с которых смотрели глаза столь безразличные, что их можно было бы счесть мертвыми, и столь многочисленные, что сливались в одно. Плач ещё пронзал собой воздух, образуя стоячее болото стенаний и воплей, шум, снабженный крючками, способными как репьи цепляться к душам. И от противоречия у него по коже побежали мурашки — от зрелища суда произведенного, и звука суда принятого…
  
  И он понял, что Погружение всегда страшило Иммириккаса, испытывавшего подлинное отвращение к размышлению. Достаточно одного действия!
  
  Но если он станет судить Иммириккаса, это значит, что Иммириккас станет судить его. И всё, чем он был в предшествующие несчастные месяцы, нахлынуло вселяющим стыд потоком — образы, сменявшие друг друга как пена. Он был скулящим, когда следовало бы пролить кровь. Оплакивающим то, за что следовало отомстить. Вопросы стайкой воробьев ссорились в груди, заводя его. Сорвил постарался уклониться от древнего и воспламененного взгляда, недвижимого ока ишроя, склоняясь при этом перед тысячами взглядов, кольцо за кольцом окружавшим их на стенках Ингресса…
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Клеть опускалась, и Сорвил во второй раз пал в глубины, не менее неотвратимые. Человечность была его почвой, присутствующим в нем определяющим каркасом, и подобно столь многим свойственным человеку предметам, она могла править лишь пока оставалась незримой. Так отвага и гордость являются легким примером бездумной веры: одно только незнание позволяет людям быть такими, какими качества эти требуют от них. И пока Сорвил пребывал в неведении относительно своих несчетных нравственных слабостей, они могли обеспечить ему бездумную основу. Но теперь, измерив себя с более высокой точки зрения, в более могущественной и благородной перспективе, он обнаружил, что является всего лишь беспокойной и лживой, малодушной и смешной обезьяной, только передразнивающей подлинных владык — нелюдей.
  Львы бежали, и упокоились в довольстве,
  И они возложили ярмо на стенающих эмвама,
  Переложивших это ярмо на зверей блеющих и мычащих,
  И явилось изобилие сынам Сиоля.
  
  Судит всегда великий. И он увидел себя таким, каким инъйор ишрои видели людей в древние времена — нетвердых ногами тварей, сразу и изобретательных и нелепых, гниющих заживо, выкрикивающих хвалу себе с вершин своих могильных курганов. Цвет ли, семя, это не значило ничего, ибо им было отведено слишком мало времени, чтобы на их долю досталось нечто большее, чем опивки славы. И поэтому жизнь его всегда останется низкой.
  
  И последние мальчишечьи черты в сердце сына Харвила исчезли в Плачущей Горе.
  
  
  Черные стены Умбиликуса подчеркивали золотое свечение, создаваемое его головой и руками. Быть может ни одна живая душа в Империи, кроме неё самой и её старших братьев не знала этого.
  
  — А если я не сумею? Что тогда, отец?
  
  Его присутствие подавляло своей мощью более чем физической статью. Взгляд Келлхуса, как и всегда, пронизывал её насквозь, двумя тросами протянувшимися сквозь пустоту, которой была её душа.
  
  — Потрать свой последний вздох, молясь.
  
  Она сделалась подлинной, преклонив перед ним колена, как делала еще маленькой девочкой. Всегда.
  
  — За себя?
  
  — За всё.
  
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Плач постепенно растворился в грохоте низвергающихся вод. Они всё тонули, пузырек света в вязкой тьме. Сорвил изменил позу, и сел на палубе напротив груды туш, головой — или точнее Котлом — отгородившись от света. Если Ойнарал и удивлялся его молчанию, то не подавал вида. Нелюдь как и прежде стоял на корме, опершись об ограду, бледная тень окутанная искрящимся облаком кольчуг. Быть может, и его посетило обманчивое и нежеланное прозрение. Быть может, и он ощутил, насколько грязны воды его ума.
  
  Юноша откинулся на спину, не веря себе самому. Образ Сервы проплыл перед оком его души, и кровь в его жилах заледенела.
  
  Перевозчик завел новый напев, песнь также знакомую Амиоласу, эпическое повествование о любви на краю погибели. Сорвил повернулся к нему, вырисовывавшемуся силуэтом на фоне сияющего глазка. Существом, сотканным из дыма, растворяющегося в лучах солнца.
  И она раздела и вновь облачила его,
  Но не покормила его,
  И вместе с её братом,
  Они — беглецы под голодными очами Небес
  Направились в дебри Тай,
  В которых исчезают без следа реки,
  В жестокой тени Дома Первородного.
  
  Слушая, Сорвил придремал, забыв о теле, одновременно прочесанном граблями и погребенном в глине. Наблюдая за Перевозчиком, он вдруг заметил, как закопошились у ног того тени… Он даже сперва решил, что видит кошку, ибо дома, на речных баржах, замечал этих животных без счёта. Но тут первая из фигур шагнула из тени Перевозчика в жуткую реальность.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Там, не далее чем на расстоянии его удвоенного роста, на палубе стояла живая каменная статуя высотой не больше локтя…
  
  Она изображала одного из несчетных, вырезанных на стенах ишроев, одетых как Ойнарал в изумительно тонко проработанный наряд, за исключением мест, случайно поврежденных в неведомой древности. Щербатое личико внимательно изучало его.
  
  Сорвил не мог вскрикнуть, не мог шевельнуться, он так и не понял, что ему отказало, конечности или воля.
  
  К первой присоединилась вторая каменная куколка, на сей раз нагая и лишенная верхней трети головы.
  
  За ней последовала третья. За ней другие, выстроившиеся на груде свиных туш перед ним, миниатюрная каменная нежить взирала на него мертвыми незрячими глазами. Следом уже приближалось целое воинство, выбивая маршевый ритм каменными ногами, ступавшими по деревянной палубе.
  
  Над головой беззвучно пылал ослепительно белый глазок, рассыпавший гирлянду крохотных теней от топающих ног.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Он не мог вскрикнуть, не мог предупредить…
  
  Но кто-то схватил его за плечи… кто-то, выкрикивавший имя его отца! Сику — Ойнарал …
  
  — Просыпайся! Вставай на ноги, живо, сын Харвила!
  
  Сорвил, шатаясь, поднялся, разыскивая взглядом ожившие каменные фигуры. В смятении он поглядел на Последнего Сына, но увидел вдруг бледную и нагую фигуру, дрыгавшую руками и ногами на пути в бездну чуть ниже помоста. Он в удивлении повернулся к сику, чтобы подтвердить, что глаза его не ошиблись. Но Ойнарал уже смотрел вверх, прикрывая рукою глаза. Сорвил последовал его примеру, так как свет глазка слепил. Вверху материализовалась еще одна бледная фигура, за какое-то биение сердца исчезнувшая внизу из вида — пролетевшая настолько близко к нему, что юноша вздрогнул. Казалось, он успел соприкоснуться взглядом с несчастным, успел заметить на его лице печать пробуждения…
  
  Он остался стоять, внимая беспорядку в собственной душе.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  — Что случилось? — Скорее булькнул, чем спросил он.
  
  — Я не зн…
  
  Новая белая вспышка над головой. Сорвил заметил силуэт, скользнувший у дальнего от него края Клети, ударившийся в борт лицом, перевернувшийся и отлетевший в сторону. Всё сооружение зашаталось и закачалось на цепи. Ойнарал припал на одно колено. Сорвил попытался вцепиться руками в свиные туши, ухватился повыше раздвоенного копыта за одну из ножек, оказавшуюся жесткой как деревяшка. Перевозчик, напротив, лишь качнулся в обратную сторону, как сделал бы мореход древних времен, и продолжил свою песню.
  И услышал он, как рекла она своему брату,
  — Возляг со мной, вспаши мою увядшую ниву,
  Да процветет её пустошь, милый Кет'мойоль
  Не потерпит наша Линия поругания,
  Не примет чуждой земли иль семени.
  Да направим мы наших детей, словно копья!
  
  Сорвил и Ойнарал стояли рядом в кормовой части Клети и смотрели вверх, прикрывая глаза от света глазка. Наконец, последний ряд рельефов, полностью образованных внимательно всматривающимися ликами, поставленными на безволосые и столь же пристально смотрящие головы, исчез наверху во мраке. Далее царил грубый камень, хаотичные выступы и впадины. Снизу из неизвестности появился железный трап, какие-то прикрепленные к стене строительные леса, столбы, а за ними ниша…
  
  Новая обнаженная фигура промелькнула мимо передней части Клети.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Ойнарал вскрикнул. Посмотрев вверх Сорвил заметил, по меньшей мере, семь силуэтов валившихся из тьмы в пронзительный свет, они размахивали конечностями, кувыркались в полете, в недоверчивых глазах отражался яркий свет. Ближайший из них рухнул на помост Клети как раз за сику. Помост дернуло вверх, Сорвила бросило на свиные туши. Второй, камнем пролетел мимо, затем третий нелюдь повалился на одну из железных скреп, находившихся за спиной Перевозчика, и торс его разлетелся лиловыми брызгами. Еще один рухнул на груду свиных туш прямо перед Сорвилом, которого откинуло в обратную сторону. Клеть закачалась и заколыхалась, выписывая рваную дугу. Остальные без последствий пролетели мимо. Сорвил припал к помосту Клети, ощущая дурноту. Похоже было, что их лакированное суденышко в любой момент может сорваться с цепи, и провалиться в черноту.
  
  Однако, Ойнарал стоял рядом и держал его за плечо, дожидаясь, когда успокоится движение Клети, превратившееся в колебания маятника, затихавшие за счет натяжения цепи. Сорвил с ужасом и отвращением взирал на бесформенную кучу, в которую превратился несчастный, упавший на мертвых свиней. Ладонь этого нелюдя каким-то невероятным образом отлетела к его ногам, пальцы на ней были сложены, словно бы для письма.
  
  Все это время Перевозчик держался за находившуюся рядом с ним цепь, раскачиваясь вместе с ней так, что казалось, будто он остается на месте, а палуба ходит ходуном под его ногами. Но всей хаотичности движения его судна, он ни разу не нарушил мелодию своей песни…
  
  И тогда бежали они в жестокий Чертог.
  
  В крепость, стены которой не подвластны временам года…
  
  — Что происходит? — Воскликнул Сорвил. — Они прыгают сами?
  
  — Нет, — возразил Ойнарал, снова внимательно вглядывавшийся в пустоту над ними. — Это не самоубийцы.
  
  — Откуда ты знаешь?
  
  — Потому что они — нелюди.
  
  — То есть? Ты хочешь сказать, что нелюди способны отказаться от своего достоинства, но не от жизни?
  
  — И от достоинства, и от всего остального! — Воскликнул нелюдь, лицо его исказила смесь отчаяния с горем. — Нас давно уже не было бы в живых — и Иштеребинт превратился бы в вонючий склеп! — если бы наша природа допускала бы самоубийство!
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Сорвил мог лишь озираться по сторонам, члены его словно превратились в солому, сердце отчаянно стучало. И сетовать на всё это безумие, что с самого начала сопровождало весь его поход в обществе Сервы и Моэнгхуса!
  
  — Если они не прыгают, тогда получается… — Он помедлил, обдумывая жуткую альтернативу. — Тогда получается, что их сталкивают?
  
  Ойнарал строго посмотрел на него, а затем перевел взгляд наверх, низины и возвышенности его лица заливал пронзительный свет.
  
  — Значит, их столкнули? — настаивал Сорвил. — А не мог ли Нин'килджирас каким-то образом проведать о нашем предприятии?
  
  Ойнарал хранил молчание, как и прежде стараясь не смотреть на него.
  
  — Мы достигли Кулнимиля, — сказал он таким тоном, словно подводил какие-то итоги. — Великой копи Ишориольской … Скульптурные черты его лица искривились. — Скоро доберемся до Озера.
  
  Ложный Уверовавший король в разочаровании отвернулся от нелюдя. Милость, так сказал сику. Он спасет себя, следуя в благословенной тени своего спутника, последовав тем путем, который Ятвер назначила сыну Харвила, юноше, которому предначертано стать убийцей Аспект-Императора. Но разве же это милость — оказаться в этой глухой пропасти среди столь мерзких и отвратительных ужасов? И уж если на то пошло, он был обязан своей жизнью Ойнаралу — а не наоборот!
  
  Стук молотка Клети растворялся во мраке, отзвуки его гуляли по шахте, отражаясь от окружавших их неровных стен, отсчитывая не знающий устали ритм древней песни Перевозчика.
  И далече от Глада,
  В глубинах Бездны,
  Они произвели свое проклятое копье.
  Куйара Кинмои, душой нацеленного
  На наше разорение,
  Ибо они возлежали вместе, брат и сестра,
  Подражая Тсоносу и Олисси.
  
  То была Песнь Кровосмешения Линкиру, отметил Сорвил. Точнее её версия, которую он — или душа, которая стала им — никогда не слышал. В вариации, где слова её несли в себе зёрна истерзанного, исковерканного будущего … погибели, ставшей их роком.
  
  Апокалипсис нелюдей. Целая раса, запертая в лишенных света глубинах, оплакивающая утраты, яростно оспаривающая сделки, заключенные в давно минувшие времена, души, следующие от поражения к безрассудству, а от него к трагедии, всегда на бурных волнах, всегда всё дальше и дальше от берегов настоящего. Скоро последние из здравомыслящих сдадутся Скорби, эмвама оставят их, погаснут последние из глазков, безмолвие и тьма воцарятся в опустевшем сердце Иштеребинта.
  
  Гора перестанет плакать.
  
  И Сорвил осознал, ухватил факт, ускользавший от прочих людей до тех самых пор, пока к ним не являлась смерть. Конец все равно настанет. Нелюди, при всем их ошеломляющем возрасте, были бессмертны не более, чем их каменные рельефы. Невзирая на всю праведную мощь и изобретательность, время положило предел их власти, превратило в дым их головокружительное великолепие. Они были сильнее и мудрее людей, но судьба привела их к упадку. Если погибли волки, на что могут рассчитывать дворняги, беспородное людское племя?
  
  И в один, оставшийся незамеченным миг вдруг сошлись воедино древние обиды Амиоласа, и удивительные факты Великой Ордалии. Он ощутил, что его взяли и нацелили заново, повернув к реальности столь же не приукрашенной и суровой как сама истина. Обмана не было. Ойнарал ничего не скрывал. Иштеребинт нельзя было назвать дурацкой пантомимой. Гибель Мира не была какой-то безумной фантазией, способом выдать нечестие за отвагу.
  
  Она была попросту неизбежна.
  
  И случилось так, что, находясь в самых недрах Обители, сын Харвила ощутил горизонт нового и жуткого мира, в котором действительно существовал Консульт, близилось уничтожение людей, и Анасуримбор Келлхус был единственной их надеждой — единственным подлинным Спасителем человечества и самого Мира! Мира, где часть, которую могла видеть Жуткая Матерь, делала её слепой к той части, узреть которую Она не была способна…
  
  Мира, в котором он мог бы любить Анасуримбор Серву.
  
  Но для этого он должен был выжить и спастись из этого безумного и полного зла места … Бежать из него!
  
  Ибо в Плачущей Горе не осталось места надежде.
  
  
  Если не считать владыки Харапиора, она не знала никого из тех, облаченных в нимилевые кольчуги нелюдей, что явились за ней. Однако их взгляды говорили ей, что они о ней слышали, знали кто она такая и на что способна. На угрюмых лицах читалась похоть, смешанная однако с любопытством и смущением.
  
  На голову её они натянули тканый из инъйорийского шелка мешок, касавшийся её лба и щек, словно нежные лепестки роз. Тело её они оставили неприкрытым, за исключением кандалов на запястьях и лодыжках — и квуйского варианта Ошейника Боли, охватывавшего её шею.
  
  Они молчали, и она не сопротивлялась.
  
  Однако же, ненависть, которую вид её пробуждал во владыке-истязателе, была слишком глубока, чтобы он мог с нею справиться.
  
  — Спой нам! — Рыкнул Харапиор. — Спой нам, ведьма! Обожги наши сердца своими мерзкими подражаниями!
  
  Она не стала ублажать его — не из презрения, хотя не ставила нелюдя ни во грош. Она не стала петь потому лишь, что время песен ушло так же, как до этого пришло.
  
  И следующая её Песнь будет сеять лишь огонь и погибель.
  
  Нелюди продели шест между её спиной и локтями, и таким образом понесли её в Преддверие.
  
  — Нееееет! — Хлюпнул носом её давно сломавшийся старший брат и вдруг возопил. — Оставьте её! — с внезапной, животной свирепостью. — Оставьте её! Оставьте! Ей! Жизнь!
  
  И эти слова ранили её куда сильнее, чем все перенесенные ею унижения… в них звучала его преданность после всех издевательств, всех увечий. Сочтя её тело неподатливым, владыка-истязатель попытался превратить Моэнгхуса в инструмент её пытки. И пока они кромсали его, она пела песни благословения на ихримсу … пока они терзали этого темноволосого юношу, всегда обожавшего её.
  
  Она пела песни ликования, слыша его рыдания и стоны под мукой …
  
  A он все равно любил её — как и Сорвил.
  
  Анасуримбор Серва размышляла об этом всё то время, пока группа нелюдей возносила её, слепую, к вершине Плачущей Горы… о любви заботливых братьев и осиротевших королей.
  
  И о жестокости, которой требовало будущее.
  
  
  Сорвил смотрел как Перевозчик, не прерывая песни, стал хватать туши за ножки и с разворота бросать их на помост.
  
  Влажный звук выманил их, словно червей из дыр в гнилых стенах. Урча и жестикулируя, они высыпали на шаткие карнизы, железные трапы, принюхиваясь к воздуху, как слепые щенки. Эти, столь же несчастные, как те другие, что оставались наверху, выглядели много хуже: изможденные, покрытые язвами, коростой, одетые в грязные тряпки… черные колени и ладони были достойны плеч Цоронги, макушки, похожие на белую кость. Бледная кожа поблёскивала в прорехах на покрывавшей их грязи, украшая хворобу каждого особенным узором. И все они, разной поступью, но единым порывом повалили к Клети, и одинаковым образом яростно зачавкали.
  
  Прежде эти копи были славой Иштеребинта, ради них посольства других Обителей поселялись внутри горы. Ибо нимиль — прославленное серебро нелюдей, более крепкое, чем сталь, но при этом лаской и теплом облегавшее кожу — всегда был великим наваждением этой расы. Некогда весь огромный Ингресс переполняли клети, груженые рудой, и направлявшиеся к печам и кузням Хтоника. Пылали глазки. Эмвама сновали по железным трапам и помостам, сгибаясь под резкими окриками и кнутами своих бессмертных надсмотрщиков.
  
  И теперь это вот… это…
  
  Извращение.
  
  — Это Умалившиеся? — проговорил Ойнарал. — Чрез тысячу лет такими станут те, кто сумеет выжить в Хтонике наверху.
  
  Постаравшись скрыть омерзение, юноша проговорил:
  
  — Они не плачут.
  
  — На них снизошло то, что мы называем Мраком. За века, отданные переживанию своих воспоминаний, память их превратилась в пыль. Яркие переживания перенесенных ужасов тают, и, наконец, от них остается только непрозрачный темный туман — в который превращаются их души… — Ойнарал смолк, словно поразившись неким неизведанным знанием.
  
  — Но ведь это же, всего лишь, ещё один Ад — прямо здесь! — Возмутился Сорвил. — Этот твой Перевозчик вовсе не творит добро, бросая им свои свиные туши. Допускать подобную низость непристойно! Человек на его месте позволил бы им умереть!
  
  Сику замер возле борта. Потом отвернулся от сборища, ступавшего по изъеденным временем камням, чтобы глянуть на призрачный образ, проступавший там, где следовало бы находиться лицу Сорвила.
  
  — А что тебе известно об Аде? — Спросил Ойнарал.
  
  Вопрос удивил молодого человека.
  
  — Как что?
  
  Ойнарал пожал плечами.
  
  — Мы отвергли твоих инфернальных Богов… мы грешили.
  
  — И что! — возмутился юноша. — Что нам за дело до Богов?
  
  — Однако Ад… нам есть до него дело. Дорог к Забвению немного — они столь же узки как прорезь под тетиву на конце стрелы, как сказал бы Эмилидис. Скажи мне, сын Харвила, кому решать, когда эти несчастные должны претерпеть проклятье?
  
  Сорвил застыл, онемев.
  
  Ойнарал отвернулся, обвел освещенные светом глазка фигуры, от тех, что призрачным силуэтом были сейчас перед ним, до тех, что рвали мясо и чавкали наверху.
  
  — Наиболее грешны старейшие души, — продолжил он, — и печальнейшая из судеб ждёт друзей и соперников того, кто их кормит. Перевозчик это знает, смертный: даже Мрак благословение в сравнении с тем, что ждет нас.
  
  Сердце юноши дрогнуло от осознания, что Мир вообще способен вынести подобную горесть, а тем более назвать её меньшим злом. Мысль эта разила насмерть, кромсала ещё одну часть его души.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Спуск их не замедлялся, да и Перевозчик не оставлял своего труда. Чтобы сохранить равновесие своего судна, он равномерно брал туши, то спереди, то сзади, заставляя сику и его подопечного все дальше и дальше отступать на заляпанную кровью корму. Не меняя последовательность движений, Древнейший Воитель швырял одеревеневшие свиные телеса по совершенно невероятным траекториям, если учесть их вес. Столь же удивительной оставалась и точность его бросков: время от времени Сорвилу уже казалось, что очередная туша не долетит до края, но всякий раз бескровная белизна прерывала свое движение, останавливаясь на самом краю уступов.
  
  Оба они, как зачарованные, следили за этими бросками и кормлением, прислушиваясь к ритму движений Перевозчика, отражавшемуся в его песне:
  Пусть моя песня прольется бальзамом,
  Солнечным светом на девственный снег,
  Пой же душа моя, пой! О погибели нашей,
  О грубых ладонях, наших врагов-людей,
  О том, как вышли мы с тысячью светоносных
  Мечей на бой с ними,
  О том, как рванулись наши герои на грохот битвы,
  Как мушиным голосом жужжала смерть в наших ушах.
  Пой! Пой о падении позлащенного Сиоля,
  О Гибели Священнейшей из Гор,
  О долгом нашем изгнании под голодные очи Неба,
  О том, как наши братья обняли нас
  На железном плече Инъйора.
  Лейся! Благовонием лейся, коль можешь,
  На руины и час…
  
  И Сорвил вдруг понял, что смотрит на Ойнарала — последнего сику — и попытался понять, насколько могучая нужна воля, чтобы суметь примириться с расой, столь прямолинейной и жадной как люди. Перевозчик перешел к Лэ о Мелких Зубах, повествующем о падении Сиоля во время первого из великих переселений людей из Эанны. Амиолас прекрасно помнил всю горечь тех лет, помнил, как тьма неспешно наползала на великую и пустынную империю Обителей, как умножались и умножались в числе люди, вечно подбиравшиеся и вторгавшиеся, осаждавшие Обитель за Обителью, выслеживавшие Ложный Народ и уничтожавшие его… по всему свету, за исключением этого уголка, последнего их убежища.
  
  Иштеребинта.
  И не было им конца,
  Не было конца эаннитам, несчетным и проклятым.
  Крепка была их ненависть, беспощадными были их герои —
  Чужая жизнь была пустяком для этих безумцев!
  И коварными были их желания,
  Ибо подобными их собственным зубам, были их мысли
  Мелкими и острыми
  
  Лязгая на ходу, Клеть безостановочно опускалась. Умалившихся вокруг становилось меньше пока, наконец, никто из них более не вылезал из изрытых тоннелями стен. Перевозчик вернулся на свое место под самым глазком, глаза его тонули в тени бровей, белый лоб и щеки бороздили морщины, с губ сходили слова очередной древней песни. Избавившаяся от множества свиных туш Клеть преобразилась. Высота груды теперь едва достигала колена, и палубу стало можно окинуть одним взглядом, от носа и до кормы… побитый светлый лак шелушился, доски были покрыты лиловыми, алыми и просто мокрыми пятнами. Всё сооружение продолжало свой бесконечный спуск в инфернальную тьму.
  
  Два из трёх водопадов, орошавших наверху стены Главной Террасы, исчезли; по всей видимости отведенные для использования в других уголках подземного царства. Остался лишь третий, замурованный в трубу, подававшую воду в общинные водяные гроты, устроенные по всей глубине Копей; стенки их были также испещрены барельефами, как и те, что остались наверху галереи. Какой-то катаклизм расколол трубу в считанных саженях ниже области обитания Умалившихся, выпустив на свободу белый каскад, тут же ещё более расплескавшийся и расширившийся. Все трое немедленно промокли. Влага липла к телу как слизь. Ойнарал казался в своем нимилевом хауберке и кольчужной рубахе какой-то чешуйчатой рыбой. Скоро вокруг остался лишь искристый туман, который глазок превращал в радужную бесконечность, заимствуя цвета из окружающего пространства. Обратившись к созерцанию, чтобы изгнать досаду из своего сердца, Сорвил протянул вперед расставленную пятерню, стараясь уловить бесконечно малые искорки. Он подумал, что сразу и преступно и естественно, что подобная красота, обретается в предметах столь несущественных, находящихся на такой глубине. Искристая дымка вокруг редела, постепенно превращаясь в жидкий туман и, наконец, растворилась в нем…
  
  Головокружение заставило Сорвила вцепиться в поручни, оглядеться, посмотрев по сторонам.
  
  Однако тесно обступавших шахту стен Ингресса нигде не было видно.
  
  — Ну, вот мы и в Священной Бездне, — промолвил Ойнарал Последний сын.
  
  
  Подобно паукам, спускающимся по шелковой нити в недра горной каверны, они висели в абсолютной пустоте. Посмотрев вверх, Сорвил заметил, как отступает от них кромка Ингресса, невольно заставившая его пригнуться под колоссальной тяжестью свода. Стук механизма клети растворился в собственных отголосках.
  
  — Значит, наше паломничество почти завершилось?
  
  Сику, также вглядывавшийся во тьму, кивнул.
  
  — Да. И молись своей Богине, смертный, ибо опасность поджидает нас.
  
  — Уже помолился. — отозвался Сорвил, скорее безучастно, чем с тревогой. — Слепцу милости не дано.
  
  Ойнарал посмотрел на него, без облегчения, но озабоченным взглядом. Нелюдь заранее знал, что он сдастся, подумал Сорвил, знал, что Благо перевесит убийство Харвила. Но разве это чем-то смущало его?
  
  — Все дело в Амиоласе, — пояснил Ойнарал. — Душа, которой ты стал, разрешает противоречия, возникающие при смешении ваших верований.
  
  Это слово… противоречия… сосулькой вонзилось в грудь Сорвила.
  
  — Но если я больше не верю в неё, — отметил он, — то могу ли рассчитывать на Её милость?
  
  Ойнарал промолчал.
  
  — Ты говорил, что надеешься пройти следом за мной, — настаивал Сорвил, и найти убежище в милости Ятвер! Но если я больше… не верю…
  
  Ойнарал молчал, колеблясь, вглядываясь, как понимал юноша, в лицо заточенной души, в клочок тени преступника, которого его любимый король в стародавние дни подверг столь жестокому наказанию.
  
  — Не бойся, — промолвил нелюдь. — Но не забывай о том, почему мы здесь оказались.
  
  Юноша нахмурился.
  
  — Так значит Скорбь делает ещё и беспечным?
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  И если в горловине Ингресса выщербленный и при этом близкий камень отвечал на стук глухим отзвуком, то здесь гремела сама пустота, каждый удар рушился в её обширную полость. И спуск их вдруг сделался нелепым вторжением, в той же мере избавлением, в какой и проклятием. Они были пятнышком в незнающей света тьме, искоркой, исторгнутой небом, однако явление их грозило пожаром.
  
  Ойнарал Последний Сын вдруг вцепился в глотку Сорвила, и пока юноша удивлялся внезапному гневу, швырнул его на свиные туши.
  
  — А ну говори! — Рявкнул ишрой из-за собственной руки. — Говори, что мы делаем здесь!
  
  — Ч-что?
  
  — Чье преступление хотим мы изгладить?
  
  — Н-Нин'килджираса, — выдавил юноша, борясь с подступающим гневом. — Он заключил союз между Горой и Голготт…
  
  — Союз Горы с Подлыми, — поправил его Последний сын. — Он подчинил Подлым Иштеребинт. Ты должен помнить об этом!
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Сорвил молча и с яростью смотрел на него.
  
  Клак … Клак … Клак …
  
  Выпустив его, Ойнарал в ужасе отшатнулся. Внезапно — в каком — то безумии — замолк Перевозчик. Ударил еще раз молоток, и Клеть, дернувшись, остановилась на месте. Посмотрев вверх, Сорвил заметил, что Моримхира словно сидит верхом на глазке, протягивая руки к расположенным над ним колесикам…
  
  — Над водами Озера нельзя говорить, — промолвил Ойнарал, все еще обдумывавший то, что ему придется сделать. — Если ты заговоришь там, Моримхира убьет тебя.
  
  В последний раз звякнул металл. Палуба сперва ушла вниз из-под ног Сорвила, а потом стукнула его по ступням. Они опустились на воду под свист воздуха. Сорвила бросило спиной на свиные туши. Клеть заходила на плаву из стороны в сторону.
  
  Холодное дряблое мясо как бы окружало неподатливую сердцевину. Став на ноги на палубе, он огляделся и пришел в ужас…
  
  При всей своей яркости глазок мог выхватить из тьмы только полосу шириной в несколько сотен локтей. Не далее как в паре локтей от правого борта Клети под самой поверхностью воды покоился труп, бледностью своей кожи лишь подчеркивавший ржавый цвет этой жижи — бывшей некогда водой, прозрачной как горный воздух! Мусор густым слоем покрывал её поверхность, полосы и узлы всякой гнили еще покачивались после вторжения Клети. Ближе к корме он заметил другой труп, раздутый как мертвый вол, черты лица его уже невозможно было разглядеть.
  
  Часть его, прежде бывшая Иммириккасом онемела… или обмерла.
  
  Озеро превратилась в сточную лужу! Бездна более не была священной.
  
  Он воззрился на Ойнарала, но сику, сурово глянув на него, поднес три пальца к губам, призывая к молчанию жестом, принятым среди нелюдей.
  
  Перевозчик перешел на нос, извлек из-под груды туш потрепанное весло. Упершись ногой в поручни и помогая себе коленом, он выставил весло вперед, опустил его в воду и начал грести. Цепь почти немедленно, звякнув, выпала из механизма над головами. Клеть неуклюже тронулась с места. Сорвилу пришлось пригнуться, чтобы нижние звенья цепи, болтавшейся над ними, не задели его. Уплывая, он посмотрел вверх, провожая взглядом цепь, иглой вонзавшуюся в пустоту.
  
  А потом он бросил взгляд на погубленную воду, черную как смола — там, где на поверхности её не болтался сор, и подошел к поручням.
  
  Наклонившись, посмотрел на неподвижные воды.
  
  Они плыли достаточно медленно, чтобы отражение Клети в воде не искажалось. Свет глазка очертил контуром его собственный силуэт: Амиолас трапецией торчал над плечами, оставаясь в отражении благословенно черным. Тем не менее, в Котле, что-то мерцало, вспыхнув, как только он наклонился пониже. И Сорвил в полной растерянности смотрел как изображение обрело яркость лунного диска, а затем, ужаснувшись, узрел в воде тот замогильный облик, который уже видел однажды…
  
  Бледное лицо, как две капли воды похожее на лицо Ойнарала — или на лицо шранка — отвечало взглядом тому, кто смотрел на него сверху.
  
  И это вселяло ужас, ибо король Сакарпа нигде более не мог увидеть себя — таким, каким он был прежде! — в этом нечестивом кругообороте отражений и обликов. То человеческое, что было в нём, скулило, моля о прекращении этого безумного кошмара. Доля Иммириккаса, однако, отшатнулась, поглощенная отвращением и твердым как камень презрением…
  
  Глазок погас.
  
  Никто не промолвил и слова.
  
  Безмолвие было сродни напряженному дыханию, доносящемуся из-под одеяла, когда ты укрылся им с головой, нарушали его лишь хрупкие строчки капель, падавших с весла Перевозчика. Черная тьма казалась абсолютной, столь же неподдающейся взгляду как вода или камень. Сперва он попытался что-то увидеть, добиться какой-то податливости от этой непроницаемости, но добился лишь пробуждения следствия слепоты — ужаса. И теперь Сорвил глядел, не стараясь увидеть, пялился в темноту, не веруя в зрение. Капли перестали капать с весла. Царила тишина не горных вершин, но корней гор. И в этой тишине он осознал, что Тьма лежит в основе всякой вещи, Тьма, лишенная света, Тьма, для которой люди лишь маски, Тьма, что всегда простирается вовне и никогда внутрь.
  
  Небытие.
  
  Его одолевала потребность взбрыкнуть, завопить… доказать себе, что эхо ещё существует. Однако Сорвил помнил предупреждение своего сику, и только покрепче навалился на планшир.
  
  Глазок вновь обрел полную яркость, и сточная канава, бывшая когда-то Озером, вновь явила их взгляду свой сальный блеск. Накинув на плечи капюшон, Моримхира озирался по сторонам, хмурясь в ярком свете, он светился как ангел на фоне черной жижи, глаза его сверкали колдовской мощью.
  
  Он тоже был удивлен.
  
  Древний нелюдь возобновил свой труд, продвигая Клеть вперед, каждый новый гребок превращал его спину в подобие широкого треугольника. Сорвил вновь погрузился в изучение поверхности вод, ощущая странное желание не просто заново пережить этот ужас — не только снова увидеть этот кошмар, но посмотреть на себя его глазами…
  
  Однако одетый в кольчугу сику положил свою длинную руку на его плечо, развернул к себе. И тот укор, который стремился донести его взгляд, немедленно исчез, стоило ему увидеть лик Котла.
  
  Перевозчик трудился как раз за его плечом, и взглянув на него, Сорвил заметил серую полоску, выраставшую на пределе досягаемости лучей глазка, — берег. Из черноты выползала гнилая полоска суши, белый и серый песок, черный от вязкой слизи обрез воды. Свет распространялся всё дальше, и следуя за ним, Сорвил увидел новые ленты песка, тени, съеживающиеся в несчетные ямки. Он как раз заметил, как обретает смутную материальность какая-то груда, когда понял, что Клеть вот-вот уткнется в берег. И потому вцепился в рукав сику, сжав в горсти нимилевые кольца…
  
  И сам удержал своего пошатнувшегося спутника на ногах, когда Клеть, вздрогнув, остановилась, наткнувшись на подводную отмель.
  
  Но вместо того, чтобы поблагодарить, Ойнарал отвел взгляд, и, указав на нос, жестом поманил его за собой. Перевозчик прошествовал мимо них на корму, и Сорвил был потрясен его сосредоточенностью даже более, чем изборожденным морщинами лицом. Как будто внутри старика располагалась какая-то взведенная боевая машина, столь же могучая, сколь стар он был. Прежде чем спрыгнуть с палубы Клети следом за сику, юноша еще раз оглянулся.
  
  Сорвил приземлился на краю отбрасываемой носом судна тени, умудрившись не задеть мерзкие воды. Песок здесь был не холоден и не тёпл, но прикосновение его было мягким как касание шёлка. Распрямляясь, Сорвил заметил, как вытягивается его тень на утоптанном песке. Свет глазка был здесь достаточно ярок, чтобы сделать мутную воду прозрачной и осветить жмущееся к берегу скопление трупов. То тут, то там некоторые из них выкатывались из воды — по всей видимости, принужденные к тому движением Клети, если учесть полную, как в луже неподвижность вод Озера. Сохраняя в воде видимость целостности, на воздухе мертвые тела рассыпались на кучи костей и груды кожи.
  
  Он повернулся к Ойнаралу, стоявшему на суше несколькими шагами дальше и вглядывавшемуся во тьму.
  
  Внезапно Перевозчик завозился на носу Клети и Сорвил, увидев как Древнейший Воитель выбросил на берег глухо шмякнувшуюся неподалеку тушу свиньи, поспешил присоединиться к сику.
  
  Ойнарал повернулся к нему и пробормотал.
  
  — Слушай.
  
  Сорвил прислушался до шума в ушах.
  
  — Ничего не слышу.
  
  — Именно, — проговорил нелюдь. — именно это делает Бездну нашим единственным храмом. Безмолвие — вот предмет, наиболее священный для моего народа.
  
  Сорвил знал это, однако сама мысль об этом вселяла удивление.
  
  — Безмолвие… но почему?
  
  Лицо Ойнарала напряглось.
  
  — Забвение, — проговорил он. — В нём мы укрылись бы, если бы смогли это сделать.
  
  
  Серва висела на шесте, продетом между её руками и спиной, покрытая мешком голова её поникла, дыхание разогрело ткань. Глазки круглыми пятнами высвечивались на шёлке, пока тюремщики влекли её по лабиринтам переходов Иштеребинта.
  
  Она задумалась, не без сожаления, о той краткой трагедии, которой была её жизнь, о том, как обстоятельства могут притупить, раздробить и уничтожить самые искусные замыслы. И о том как вообще надо всем властвуют счетные палочки, палочки жребия…
  
  Надо всем, кроме Кратчайшего Пути.
  
  Нийом был всего лишь уловкой для её отца, как и для ещё остававшихся в живых нелюдей — теперь она это понимала. Он являлся всего лишь сосудом, пустой формальностью, ничем не связанной со своим ужасным содержимым. Отец направил сюда Сорвила и Моэнгхуса для того лишь, чтобы явить миру собственную изобретательность. В качестве обыкновенных простофиль, безмозглых знаков куда более могучих амби…
  
  А она сама? Она это шедевр… жуткое содержимое, знак руки мастера.
  
  Анасуримбор Серва, гранд-дама Свайальского Договора, величайшая ведьма из всех, что ступали по берегам Трех Морей.
  
  Владыка Харапиор где-то вблизи, наконец, велел остановиться отряду нелюдей. С головы её стащили мешок; яркий свет ослепил Серву. С заметной тревогой она поняла, что они всё ещё находятся в коридоре, конечно широком, но все-таки в коридоре. Верхняя Люминаль, решила она.
  
  Владыка-истязатель пригнулся к ней так, что она могла бы укусить его за восковой нос. Мучительный гнев разливался по его лицу. Единым движением он занес правую руку и ударил кулаком по левой её щеке.
  
  — Это тебе от Короля под Вершиной, — буркнул Харапиор. — Он попросил меня снизить твою цену.
  
  Она бросила на него гневный взгляд, левый глаз её заслезился.
  
  Он поднес руку к её горлу, однако движение закончилось лишь тем, что он провел пальцем по охватывающему её шею зачарованному металлу. По Ошейнику Боли.
  
  — Его сработал сам Эмилидис, — проговорил он. — Из всех, носивших этот предмет, никого не осталось в живых. — Взгляд его черных блестящих глаз на мгновение замутился, обратившись к вещам, одновременно и жутким и неисповедимым. — И ты умерла бы, если бы посмела пролить самую малую толику света Смыслов… Конечно! Подумать иначе — значило бы оскорбить саму память Ремесленника.
  
  Он сглотнул, опуская взгляд к кончикам её грудей и ниже.
  
  Огромные зрачки вновь заглянули в её глаза.
  
  — Но я-то знаю, что ты — дунианка… И даже в тупом твоем лезвии может скрываться отравленный шип.
  
  Он насмешливо вздохнул.
  
  — По собственной глупости я посчитал, что знание этого даст мне власть над тобой… И теперь я погрузился во всякие неоправданные подозрения. И как в наваждении стараюсь понять, где именно следует мне искать эту отравленную булавку. И я спрашиваю себя: Что сделает мой король, когда, наконец, увидит тебя? Что может сделать любая душа получив в подарок столь знаменитую певчую птицу?
  
  Он усмехнулся.
  
  — Ну, конечно же, он велит ей спеть.
  
  Запрокинув назад её голову, он затолкал шелковый мешок в её рот… в самое горло. Серва естественным образом зашлась в кашле. Глаза Харпиора удовлетворенно блеснули.
  
  — Нет голоса, — проговорил он. — Нет и ядовитых шипов.
  
  
  Боги, алчные, всемогущие, словно голодные волки воют за извечными вратами смерти. И нелюди, потомки Имиморула, решили отказать бессмертным в сочном мясе собственных душ, такова была их гордыня. И потому, если люди просили, чтобы им позволили жить так, дабы потом они стали чем-то вроде домашней скотины на небесах, нелюди просили, чтобы им было позволено умирать незаметно, уходить вовне и исчезать в Глубочайшей из Бездн.
  
  — Так вот зачем спустился сюда твой отец, — проговорил юноша, — чтобы найти Забвение?
  
  Они шли, следуя за своими тенями, в область, где мерк свет, к той груде, которую Сорвил заметил ранее.
  
  — Все ищут его, — негромко отозвался Ойнарал. — Он здесь, потому что он из Высоких, а все Высокие, сдаваясь, приходят к Озеру.
  
  — Почему?
  
  — Скорбь иначе действует на них: смятение их не столь глубоко, и буйный нрав полнее властвует над ними. Они приходят сюда потому, что только Высокий может надеяться пережить безумную ярость Высоких.
  
  Оказавшись там, куда уже едва досягал свет глазка, они пересекли участок, покрытый, словно мусором, тысячами и тысячами костей — разбросанных или лежащих кучками на песке. Поначалу Сорвил решил, что все они принадлежат свиньям, однако вид пары пустых глазниц, смотревших на него из песка, указал ему на ошибку. Глазницы смотрели из черепа размером с его грудную клетку …
  
  — Но откуда тебе известно, что твой отец ещё жив? — Пробормотал он, обращаясь к своему сику.
  
  И впервые заметил на поверхности перед собой и Ойнаралом бледное свечениее Амиоласа.
  
  — Потому что один только Киогли Гора мог повалить его.
  
  Нелюдь направился вперед, чтобы рассмотреть груду. Когда Последний Сын подошел к замеченному ранее Сорвилом черепу, тот снова ужаснулся: макушка доходила до закованного в нимиль колена упыря!
  
  Постаравшись изгнать пробуждающуюся тревогу, Сорвил огляделся по сторонам, пытаясь что-либо различить во мраке.
  
  Нелюдь обошел груду так, как мог бы обойти труп павшего на поле боя. Сорвил поторопился проследовать за ним и расплывчатые пятна стали приобретать четкий облик. Погребальный свет Котла с каждым шагом открывал новые подробности. Огромный хауберк ложился своими складками на выпуклый щит величиной в половину палубы Клети. К нему был приставлен шлем объёмом с бочонок сагландерского, чеканный узор прятался под слоем пыли. Меч длиной во весь его рост — полный сиоланский локоть — отдельной грудой или погребальным холмом угадывался под песком рядом с доспехом. Юноша старательно обошел его, раздумывая над тем, какой бы увидел броню героя младенец или, скажем, кот.
  
  Обернувшись, он снова посмотрел на ярко освещенную Клеть, и увидел, как Перевозчик бросает свинью, являя себя под таким углом, под которым Сорвил видел его лишь каким-то не знающим устали отблеском. Пролетев по воздуху, туша шлепнулась в общую груду, качнув рылом под светом глазка. Он заметил параллельные, словно бы птичьи, следочки, оставленные им и Ойнаралом по пути от берега… И вдруг увидел на берегу чудовищной величины отпечатки ног. Оставленные этими слоновьими ногами ямы свидетельствовали о могучей стати своих обладателей.
  
  Окружавшая их тьма пульсировала грозящей бедой.
  
  — И что будет теперь? — Дрогнувшим голосом спросил он у Ойнарала.
  
  Сорвил знал, что их ждет. Собственными глазами он видел Ойрунаса в битве при Пир-Мингинниал…. от крика его закладывало уши, каждым своим ударом он разбрасывал шранков в разные стороны — одной рукой раздавил глотку башрагу!
  
  Владыкой Стражи — таким он видел его! И собственными ногами следовал за ним, в буйстве своём шествовавшим под колоссальными золотыми Рогами!
  
  — Он здесь, — проговорил сику, напряженно вглядывавшийся во тьму. — Это его оружие.
  
  Многие души окружали их, понял молодой человек. Души чудовищные, таящиеся во тьме и ждущие. Сюда-то и направляя свой путь Перевозчик — сюда доставлял он свиное мясо и другой провиант.
  
  Так вот где Ойрунас установил свою власть.
  
  — И что будет теперь? — Повторил юноша.
  
  Ойнарал застыл в позе человека, не желающего шевельнуться.
  
  — А скажи мне, человечек … — проговорил он полным интереса голосом. — Скажи… если бы это тебе предстояло увидеть тень своего отца, разлагающуюся в этом унылом месте, какие чувства ты бы испытывал? Если бы ты ждал здесь Харвила, стискивал бы твою грудь ужас? Наливались бы кости свинцом?
  
  Сорвил посмотрел на профиль упыря.
  
  — Именно так.
  
  — И по какой, позволь спросить, причине? — Осведомился темный силуэт.
  
  Казалось, что он ощущает нечто кислое и малоприятное.
  
  — От стыда, — ответил юноша. — За то, что он не сумел быть таким, как велит ему быть его слава.
  
  Ойнарал очень долго обдумывал эти слова.
  Глубже, глубже ройте, сыны мои,
  Укрепляйте самые кости,
  Венчайте надежду с камнем,
  Верьте пространству созижденному,
  А не украденной пустоте …
  
  Нелюдь наконец извлек из ножен Холол, и взмахнул его пламенным откровением над предлежащей им серой пустошью. Рассыпавшиеся искорки света подчеркнули бесплодную белизну берега, разбросанных по блеклому песку ничем не прикрытых костей, костей и снова костей.
  
  Выставив перед собой свое загадочное оружие, нелюдь устремился в серую пустоту. Полы его кольчуги сверкали серебряными искрами при каждом движении.
  
  Сорвил заторопился следом, переставляя ноги, будто бы сплетенные из соломы. Действительно, что бы сделал он сам, если бы это его отец укрывался в лежащей перед ними черноте? Бросился бы навстречу, припал бы, рыдая, к его ногам, молил бы о незаслуженном прощении? Или бежал бы со всех ног, бежал как можно дальше от истины Священной Бездны?
  
  Да и любил ли он, как и прежде Харвила, мудрого и могучего короля Одинокого города? Или уже возненавидел бы его за свои долгие страдания в попытках подражать его примеру? За то, что оставил своего маленького сына в столь суровые дни, в руках столь злобной и ненадежной Судьбы.
  
  Более того: любил бы ещё его сам Харвил?
  
  От вопросов этих становилось трудно дышать.
  
  Человек и нелюдь шли по песчаной, засеянной костями пустоши, песок временами отступал, прятался в огромных впадинах в сухой скале. Свет Холола без звука озарял всё более и более неровную местность: засыпанные щебнем котловины и насыпи, каменные полки ступенями поднимавшиеся в сгущавшейся тьме, вздымавшиеся чем-то, похожим на лестницу. На предел видимости приходилось нечто вроде огромного каменного причала, резко выделявшегося на фоне прочих каменных глыб.
  
  Ойнарал Последний Сын остановил Сорвила рукой. Внимательно осмотревшись и поразмыслив, сику продолжил путь в одиночестве, осторожно ступая по восходящей осыпи с почтением, подобающим Храму пропащих душ. Сердцебиений тридцать юноша не мог понять причин его осторожности. Камень, поднимавшийся у подножия ступеней, углом своим скрывал линию, отделявшую то, что дышало, от того, что не шевелилось. Прославленный Владыка Второй Стражи казался продолжением одного из глубочайших корней Плачущей горы.
  
  Древний герой лежал обнаженным, склонив голову на грудь. Казалось, он спал, однако поза его — свободная, с широкими плечами и спиной, опирающейся на незримую скалу, — предупреждала об обратном.
  
  Обойдя кучу осыпавшегося щебня, Ойнарал по пологой каменной полке поднялся к гиганту. Десять тысяч теней разбежались от искры на острие Холола, одни — похожие на крохотные ладошки, другие — длинные как сама ночь. Всё Сущее, казалось, менялось, словно бы становясь другим с каждым его шагом.
  
  Умолкла каменная струна голоса Перевозчика.
  
  Ойнарал остановился на самом верху скального уступа сверкающим маяком посреди сора и угрюмой, изглоданной пустоши. Тишина скрыла все намеки на расстояние. Собственный отец его лежал в тридцати шагах перед нелюдем на втором из карнизов — прикрытое тенями огромное тело покоилось без движения на каменном ложе, на лице великана застыло непроницаемое выражение.
  
  Страх опалил грудь Сорвила.
  
  Набравшись отваги сику воззвал.
  
  — Могучий Ойрунас, Владыка Стражи…
  
  Массивное тело не шевельнулось. И тут Сорвил впервые заметил стены, сложенные из черепов — стены! — самым зловещим образом воздвигнутые на восходящих карнизах. Тысячи свиных черепов, ободранных от кожи, и как будто принадлежащих существам много более страшным.
  
  Когда отцы становятся драконами?
  
  — Это я, Ойнарал Последний Сын… Рождённый от тебя прекрасной Уликарой.
  
  Он повел Хололом из стороны в сторону, заставляя окружавшую их орду теней преклонять колени, вставать и снова преклонять колени. Сорвил едва мог стоять на ногах, он опасался, что вот-вот потеряет сознание.
  
  — Знаю … — прогрохотало распростертое тело. — Я знаю, кто ты.
  
  Ойнарал застыл.
  
  — Ты в здравом уме?
  
  Тишина — такая, от которой пот выступит даже на коже бестелесного духа и притупится лезвие тишайшего звука.
  
  — Расстройство мое, — пророкотал силуэт, тоном столь низким, что от него дрогнуло сердце, — проистекает из одного единственного вопроса… — Силуэт шевельнулся. Скрипнули камни в своих незримых гнездах. Свет Холола высветил лицо, столь же широкое как плечи обычного человека. Избороздившие его морщины, шириной подобные корабельным снастям, искажал гнев.
  
  — Почему ты ныне мараешь собою мой взор!
  
  Сорвил отступил назад, и сделал ещё шаг, когда герой соскочил вниз со своего ложа. Лицо его, пропорциями своими напоминавшее лица холька, пылало яростью. Кровь обагряла его впалый рот, так что он казался существом, челюсти которого находятся вне тела. Мышцы его покрывали набухшие вены, от голода ребра его проступили полосами. Рост его был столь велик, что собственный сын казался рядом с ним статуэткой.
  
  — Ниль'гиккас! — Выкрикнул Ойнарал Последний Сын перед ликом колосса. — Ниль'гиккас поки…!
  
  Быстрый удар, нанесенный с безумной силой. Ойнарал отлетел более, чем на десять локтей, тело его как засохший клубень отскочило от каменной стенки и рухнуло на груду камней. Однако, каким-то невероятным образом он ухитрился не выпустить из рук Холол, знаменитый «Отбирающий дыхание». Сорвил увидел светящее острие меча, оно качнулось над правым бедром сику, превратив лицо его в дергающийся силуэт.
  
  Свет подчеркнул белизну нагого тела ярившегося над ним колосса, его собственного отца.
  
  — Слабаак! — Прогрохотало над Озером.
  
  Сын Харвила примерз к месту.
  
  — Ну разве мог я не любить столь слабое и прекрасное существо!
  
  Сверкающее острие Холола скользнуло вниз, за ногу сику, однако успев перед этим пронзить его сердце.
  
  — Ну, как может отец не любить сына, которого должно убить!
  
  Острие коротко пульсировало, каждая вспышка обрисовывала сику на фоне камней, освещала Владыку Стражи, безволосого, раскачивавшегося в неутихающем гневе.
  
  — Такого сына!..
  
  Внезапная тьма удивила, пусть её прихода и можно было ожидать. Отдаленная чернота метнулась вперед и поглотила буйный, белокожий лик Ойрунаса, ярящегося над своим умирающим сыном.
  
  Холол не выскользал из руки Ойнарала — он сам словно бы выскользнул из его рукояти. Сын Харвила каким-то образом был непреклонно уверен в этом.
  
  Яркий глазок пылал над Клетью, однако сам он стоял за пределом проникновения его лучей, в сумеречном подземном мире среди стен, сложенных из свиных черепов. Значительная часть его существа, всё человеческое, что осталось в нём, трепетало от ужаса, стремилось бежать, однако какая-то иная доля заставила его не отступить.
  
  Он не оставит Ойнарала Последнего Сына разлагаться здесь, среди свиных костей. Сорвил знал это с уверенностью, такой же глубокой как сама жизнь.
  
  Он не бросит своего сику.
  
  Стон гиганта, словно стенания огромного лося, прозвучал в полной тьме перед ним, звук последовавшего голоса, был подобен скрипу переломленного бревна.
  
  — Мой-мой… мой сын …
  
  Тишина.
  
  Сорвил попытался хоть что-то увидеть, но все что он мог разглядеть, теперь ограничивалось пятном от свечения его ложного лица, призрачной лужицей поверхности, в которой проступали хоть какие-то детали.
  
  Тьму пронзил звук рыдания, грубого, хриплого, пропитанного слизью, столь близкого, что юноша отступил на шаг.
  
  — Мой сынннн! — вырвалось из огромных легких.
  
  Глазок на Клети поблескивал, как и прежде, и в какое-то безумное мгновение ему показалось, что вся полнота бытия вырисовывается на черноте, словно лучи на дымном пологе. А потом он оказался нигде… подвешенным в какой-то безбрежной пустоте.
  
  Весь мир съежился до пятнышка, освещенного его проклятым лицом.
  
  Тишина бушевала как буря, способная пронзить недра земли.
  
  Юноша осознал, что поворачивается на месте, стараясь не забыть направление на Клеть. Спустя одно-единственное сердцебиение он понял, что полностью потерялся. Перспектива навсегда остаться внизу, застрять в Священной Бездне волной паники обрушилась на него. Он пал на колени, разыскивая следы в свете своего таинственного шлема, однако песок был слишком утоптан, свиные кости слишком многочисленны.
  
  Титанический вой заставил его на четвереньках отползти подальше.
  
  — Айааааааааааа!
  
  Сорвил понял, что безнадежно пропал. Он находился в таком месте, куда Мать Рождения проникнуть не могла. Ибо именно за этим Имиморул укрыл своих детей в недрах гор: чтобы спрятать их от взора Богов!
  
  Земля сотрясалась во тьме — под могучими ударами вокруг него подскакивали камни. На карачках он повернулся спиной к этому вою, повернулся, чтобы встать и бежать. Он потерялся…
  
  Он потерялся!
  
  Препятствие возникло на его пути словно огромная черная черепаха, столкновение с которой болью отозвалось в лодыжках и бедрах — оружие и доспех Ойрунаса. Соударение повалило его на кости и гальку.
  
  Еще один титанический вой.
  
  — Я… я убил его, Брат… убил собственного сына!
  
  Тьма рычала за его спиной, гудела намеками на неотступную, неотвратимую, злосчастную судьбу. Свет Амиоласа понял он, пробираясь по неровному песку, чтобы найти убежище за пустым, огромным шлемом нелюдского героя… свет Амиоласа выдаст его! Призрачное лицо Иммириккаса было единственным видимым предметом на всём побережье! Во всей этой бездне можно было видеть только его одного — старательно и лихорадочно мечущегося из стороны в сторону!
  
  Сорвил скрючился за шлемом, и взгляд его сам собой опустился к блеснувшему под слоем пыли пятнышку. Вопреки собственному желанию он протер его рукавом… и увидел своё отражение, призрачный лик, взиравший на него из сверкающего окошка Амиоласа. И ошарашенный уставился на него.
  
  Мать. Он увидел собственную мать, в той её убывающей красе, которой она обладала в самых светлых его воспоминаниях.
  
  Он отшатнулся, и продолжал пятиться до тех пор, пока образ этот не исчез во тьме, а сам он вновь не обнаружил себя оказавшимся неведомо где… сердце его колотилось, мысли гнались на перегонки, тщетно пытаясь настичь друг друга.
  
  — Брат, что происходит? — прогремел во тьме хриплый бас.
  
  На унылом подземном берегу Перевозчик гортанно затянул новую песню:
  Высоко вознесли они голову Анарлу,
  Пролили кровь её, вспыхнувшую огнем.
  И земля исторгла множество сыновей,
  Девяносто девять, что были как Боги,
  Повелевшие своим отцам стать как сыновья…
  
  Сорвил осмелился встать. Повернулся на месте, до боли вслушиваясь, стараясь определить направление, но Амиолас обманывал слух точно так же, как дурачил все его остальные чувства…
  
  Великий Ойрунас, Владыка Стражи, обрел вдруг плоть, вывалившись из тьмы прямо перед ним. Сорвил бросился наутек к усыпанному костями песку — и колосс последовал за ним. Тяжелые кулаки молотили песок по обе стороны головы, руки, толстые как ноги слона, поднимались и опускались.
  
  — Нееет! — Доносилось сверху. Огромное лицо затмило собой саму тьму, бледное, широкое как щит колумнария, истерзанное мукой, ноздри расширены, зубы нелюдя стиснуты как тиски корабельного мастера, глаза полны какой-то сонной усталости, отчаяния от того, что от неё невозможно избавиться… и ужаса, только что рожденного им самим, ужаса преступления… немыслимого преступления…
  
  — Нееет!
  
  Изменить уже ничего нельзя.
  
  Сорвил съежился, прикрывая руками лицо. Огромные как наковальня кулаки выбивали пыль из земли. Мучительный образ Котла вставал отражением в чернеющей глубине зрачков обоих его устрашающих глаз.
  
  — Почему? — прогремело жерло его рта.
  
  — Почему?
  
  Песок вздыбился.
  
  — Почему!
  
  Затрепетал крыльями голос над дрогнувшим сердцем Сорвила.
  
  — Почему!
  
  И вдруг титаническое стенание исчезло… растворилось во тьме.
  
  Голос погас за отсутствием эха.
  
  Где-то там, в чернильной тьме, пел Перевозчик, голос его пилил еще более древнюю древесину, выводил ещё одну песнь об Имиморуле, на сей раз древнейшую из древних.
  
  — Ниль'гиккас покинул Гору! — выпалил Сорвил, обращаясь ко тьме.
  
  Ойнарал лежал, распростершись на собственных костях как тряпка… нелюдь, совершивший единственное доступное его расе самоубийство.
  
  — Нин'килджирас! Проклятое семя нин'джанджиново, он правит…
  
  Нет, он никогда не был счастливым талисманом для Ойнарала! Он был его гарантией, уверенностью в том, что правда будет услышана, вопреки любым ужасным последствиям.
  
  — Он сдал Иштеребинт Мин-Уройкасу — сдал Подлым!
  
  Подлым — только теперь понял он всю суть и глубину скверны, что несло в себе это имя.
  
  Он посмотрел вниз… лицо его отбрасывало призрачный свет на его собственные руки, перепачканные пылью и грязью. Левая ладонь кровоточила черной в призрачном свете кровью.
  
  — Надежда и честь покинули Гору!
  
  Гигант пригнулся к крошечному огоньку, стиснул его чудовищными пальцами. Владыка Стражи, давным-давно покорившийся Скорби, схватил обмякшего сына Харвила, и разорвал его надвое.
  
  
  Небо под Горой.
  
  Будучи Сесватхой она как-то обедала в обществе Ниль'гиккаса на высшем из этих ярусов. И здесь её дыхание перехватило от ужаса, когда она услышала мрачный рассказ короля нелюдей.
  
  Но Ниль'гиккас более не правил здесь. И по приказу Харапиора они притянули ремнем её голову к железной решетке пола.
  
  Иначе она не поклонилась бы.
  
  Воздух был пропитан холодком злобы. Краешком правого глаза она видела позолоченные и резные фасады Висячих Цитаделей уходившие и вверх и вниз от неё, левый же глаз лицезрел рваную пустоту Разлома Илкулку, казалось ешё больше притягивавшую её лицо к прижатому к нему полу. Нин'килджираса она узнала по доспеху из золотых чешуй — блестевшему от какой-то влаги. Она видела как он переговаривается с Харапиором, бросая алчные взгляды в её сторону. Её выставили на обозрение на приступке к верхнему ярусу, так что она могла видеть и кресло короля нелюдей и широкий балкон для просителей чуть ниже себя, чудесным образом парящие над головокружительным обрывом. На балконе собралось около сотни или даже более ишроев и квуйя, блиставших упадочным великолепием и мужественным совершенством.
  
  Она скорее ощутила, нежели увидела, как они привязали с ней рядом Моэнгхуса. Она ещё в коридорах слышала как он изливал на них все известные ему на ихримсу проклятия, и потому не удивилась, когда ему также заткнули рот, бросив на колени в нескольких шагах от неё, такого же нагого и связанного.
  
  Её удивило — даже ужаснуло — его состояние … и то что он при этом мог ещё просто дышать, не говоря о том, чтобы извиваться и пытаться высвободиться из оков. Изувеченное лицо было обращено к ней, он тяжело дышал, черные локоны липли к ранам. Взгляд остекленевших глаз, казался и безумным и сияющим.
  
  И что же она возжелала поставить на этот безумный бросок счётных палочек? Своего брата?
  
  Или этого возжелал отец.
  
  И ударом молнии пришло осознание, что она потерпела неудачу.
  
  Харпиор разгадал её хитрость. И очень скоро оба они окажутся игрушкой в руках чьей-то дряхлой и бесчеловечной воли, которой не грешно сопротивляться, таким образом, добывая себе мгновения здравого рассудка.
  
  Руки Моэнгхуса были связаны за спиной, он раскачивался всем огромным и изувеченным телом, и вглядывался в неё, как во что-то такое, что ещё требовалось вспомнить.
  
  Это ощущение возникло из какой-то тьмы, вцепившись в её лицо изнутри. Стиснуло её грудь… стыдом за то, что есть … ужасом за то, что было…
  
  Наследием её матери.
  
  И впервые за всю свою короткую жизнь лицо Анасуримбор Серва исказилось от объявшей её тьмы, а не ради какой-то из её дунианских уловок. Её затрясло от рыданий, словно она просыпала зерно во время голода. На короткое мгновение звучный ропот голосов окружавших её нелюдей смолк, и задушенный крик её повис в пустоте Илкулку, рваной нотой, более глубокой, чем те, которые она собиралась спеть, если не более прекрасной. Звуком, полным женственного отчаяния…
  
  И он восхитил черные сердца, увлек их старческое воображение.
  
  — Её черноволосый брат! — Выкрикнул сиольский ишрой в алом доспехе, отвлекая её от горя. Суйара-нин, отметила отстраненная часть её существа. — Я хотел бы услышать, как и он рыдает словно ба…
  
  Железный помост дрогнул.
  
  Всё собрание нелюдей единым духом обернулось. Золотая фигура Нин'килджираса вскочила со своего королевского седалища…
  
  Серва окинула взглядом сборище, моргнула, золотистые нити света мешали смотреть …
  
  И увидела одного из Высоких, распрямляющегося из полусогбенного положения во весь свой великанский рост, насколько это позволял источенный фигурами камень над его головой. Шаги гиганта заставили железный помост загудеть, пыль посыпалась из-под вбитых в камень железных крючьев. Движения его вселили в собравшихся явный страх. Титаническая фигура сверкала тем же самым блеском, что и прочие нелюди. Он был в полном боевом доспехе, в огромном, с прорезью для глаз, шлеме, и чудовищного размера хауберке, между колец которого виднелись кованые пластины — каковых более не видывали на поле брани после Ранней Древности. Впрочем, местами на броне лежали толстые пласты пыли…
  
  Однако, всё это было ничем рядом с четырьмя точками абсолютного небытия … хорами, прикрепленными на каждом его бедре и на каждом плече.
  
  — Владыка Ойрунас! — Вскричал Нин'килджирас с удивительной для него поспешностью. Бросив на Харапиора пристальный взгляд, он подошел к караю своей платформы. — Ты оказываешь нам честь!
  
  Ойрунас…
  
  Брат-близнец Ойринаса. Владыка Стражи. Легендарный герой первых войн с инхороями.
  
  — Честь, — прогрохотал великан из-под шлема, — лишьона и привела меня сюда.
  
  Он сделал ещё один шаг, и решетка пола, подпрыгнув, больно ударила Серву по щеке.
  
  Нин'килджирас невольно отступил на шаг.
  
  — Ско… — начал он, но тут же поскользнулся на пролитом им самим масле.
  
  — И что же? — вопросил герой, крепостной башней возвышаясь над королем нелюдей.
  
  — В порядке ли…? — начал узурпатор, пытаясь подняться на ноги, однако снова поскользнулся и упал теперь на Харапиора. — В порядке ли… твои мысли? — Спросил он, принимая, наконец, вертикальное положение.
  
  Вокруг великана воцарилось молчание. Собрание ишроев и квуйя наблюдало за происходящим оцепенев; даже самые Изменчивые из них почтительно моргали, ибо из общей могилы, которой была Гора, восстала сама её Память.
  
  — Вижу тут у вас беспорядок …
  
  По какой-то причине эти слова слегка успокоили Нин'килджираса. Серва впервые заметила тело, обмякшее в могучей левой руке Героя.
  
  — Какой же именно?
  
  — Латы, в которые ты облачен…
  
  Король нелюдей посмотрел вверх, и после недолгих колебаний выпалил.
  
  — Это … это подарок.
  
  — Золото… что сияет… — прогудел древний Герой. — Оно мне знакомо…
  
  Нин'килджирас промолчал.
  
  — Я часто возвращаюсь к нему в своих воспоминаниях… часто.
  
  В руке его лежал человек с льняными волосами … неужели?
  
  — Оно гнетёт меня, — Прогрохотал Владыка Стражи.
  
  — После того, как ты покинул Гору, время было неласково к нам. — выговорил Нин'килджирас ломающимся от напряжения голосом. — Я последний из рода Тсоноса, по…
  
  — Реките мне, о братья мои! — тяжко обрушился голос. Герой повернулся к собравшимся. — Какое несчастье могло бы извинить бесчестие настолько… настолько предательское!
  
  Нелюди Иштеребинта молчали, не находя слов.
  
  — Поведайте же это тому, кто пожрал десять тысяч свиней…
  
  Крик его переполняла темная страсть, интонации выдавали отвращение, боль и ощущение измены. Многие среди собравшихся осмелились положить ладони на рукоятки мечей. Нин'киллджирас сделал шаг назад, оказавшись позади оцепеневшего Харапиора. Серва заметила стражников пробиравшихся сквозь начинавшую редеть толпу.
  
  — Скажите тому, кто расточил века, заново переживая золотой кошмар —золотую непристойность!
  
  Без какого-либо предупреждения, герой-великан шагнул прямо к ней, и с легкостью существа гораздо меньших размеров, опустил принесенного бессознательного человека между ней и её братом. Затем, не обращая внимания на поступавших охранников, Владыка Стражи указал толстой, с дубовый ствол, рукой на внука Нин'джанджина. Серве не нужно было видеть его лицо, скрытое шлемом, чтобы понимать с какой яростью он сейчас усмехается.
  
  — Скажи мне, — прогремел Владыка Ойрунас, — как получилось, что Подлые стали править Горой!
  
  Обвинение прогремело над зияющим провалом Илкулку, а Герой воспользовался этим мгновением, чтобы извлечь из ножен свой чудовищный меч Имирсиоль. Противоположная сторона помоста ощетинилась сверкающими клинками. В глазах Харапиора засияли чародейские Смыслы. Однако, великан ударил вверх, в потолок, разбив целый легион каменных фигур, вниз посыпались камни — а с ними на залитого маслом короля нелюдей обрушился дождь искр …
  
  Показались первые огоньки, призрачные. Тем не менее, Нин'килджирас взвыл и начал в панике гасить пламя обеими руками. Слой масла на золотых чешуях, занялся…
  
  Король нелюдей вспыхнул как факел, завизжал как недорезанная свинья. Харапиор бросился к нему на помощь, однако пламя немедленно перескочило на украшавшие его шею скальпы. Он начал бить себя по груди и шее… и оказался вдруг раскроен напополам легендарным Молотом Сиоля.
  
  — Вот и конец! — прогудел Владыка Стражи, заглушая общие вопли, смеясь и плача одновременно.
  
  Нин'килджирас ещё метался и визжал. Соггомантовое золото чернело.
  
  И тут, описывая дугу, непонятно откуда вылетела точка небытия— брошенная в неё хора, поняла Серва. Однако, она не могла даже пошевелиться! Она могла лишь проследить движение этой точки на фоне хаотичного перемещения разбегающейся толпы. Хора упала на решетку прямо перед ней и, стуча, прокатилась по кривой канавке к её лицу — небытие, сулящее небытие. Удар пошатнул помост, где-то с хрустом лопнул металл, и всё сооружение накренилось, повалилось налево. Хора остановилась в половине локтя от её лица. Следуя взглядом за пальцами, обхватившими пустоту, она увидела Сорвила, лицо его было ободрано, из ссадин текла кровь, синее глаза напряженно разглядывали её…
  
  — Вот она! — уже смеясь, пророкотал Владыка Стражи. — Вот она наша участь — пожирать самих себя.
  
  И вдруг Лошадиный Король улыбнулся. Хаос воцарился под Небом, что под Горою — смерть, крики, но её глаза были прикованы к нему… ибо он был реальным…
  
  Как и та грязная и окровавленная ладонь, что он поднес к её лицу.
  
  Ладонь воина.
  
  — Пой, — прохрипел он так, что она услышала это слово за всем шумным смятением, и вытащил черную шелковую тряпку изо рта её и из горла. Она задохнулась, втянула в себя вкус дыма и войны. Пахло жареной бараниной.
  
  И запела, явив жуткое наследие, полученное ею от своего отца.
  ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Даглиаш
  
   Даже Бог должен есть.
  
   — КОНРИЙСКАЯ ПОСЛОВИЦА
  
  Позднее лето, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Уроккас
  
  Ни во времена владычества Кенейской Империи, именуемые Поздней Древностью, ни в эпоху Древности Ранней — во дни Трайсе, Священной Матери Городов, никогда прежде не видывал Мир подобного собрания, подобного сосредоточения мощи. Шранки были, наконец, оттеснены к отдаленным углам Йинваула, а адепты Школ Трех Морей надвигались на них. Сама земля, курившаяся дымами под поступью магов, рассыпалась в прах. Они обернули свои лица тканью, пропитанной экстрактом шалфея и лошадиной мочой, дабы притупить вонь гнилостных испарений. При этом вздымающиеся валы идущих в бой колдунов полыхали овеществленным отторжением, исходящим от их призрачных Оберегов, сочетаниями висящих в воздухе колдовских знаков и поэтичной каллиграфией устремленных к восходящему солнцу росчерков света. Их возносящийся хор терзал слух, обращал взоры куда-то к невидимым сторонам света. Как единая сущность шли они с убийственным напором, тысяча колдунов, имеющих ранг, каждый, напоминая плывущий в воздухе полевой цветок, распускающийся лепестками немыслимого, каждый, обрушивая чародейский заступ на поруганную и осквернённую землю.
  
  Распростёршаяся огромной пальмовой ветвью Пелена, поглотила всё, кроме тусклых вспышек и мелькающих огней.
  
  Адепты исчезли из виду, но шранки продолжали сгорать.
  
  Взобравшись ужасающей вереницей на изломанный хребет Уроккаса, колдуны скорее следовали вдоль него за отступающими массами Орды, нежели прочесывали местность, как поступали во время Жатвы. Возглавляя Завет, их вел сам экзальт-магос Саккарис, разрывавший в клочья возвышенности и потрошащий низины геометрическими сплетениями Гнозиса. Темус Энхорк и его Сайк шествовали рядом, как и Обве Гиссуран и его Мисунай. Слепой некромант Херамари Ийок в своём паланкине следовал за ними, ведя в атаку Багряных Шпилей. Ничто, оказавшееся на раскинувшихся перед ними склонах, не могло рассчитывать уцелеть. Даже пики, венчавшие горы, оказались снесены, превратившись в купола, а склоны стали мешаниной из расколотых скал, усыпанных грудами щебня. Несмотря на то, что колдуны могли сделать свой путь ровнее, создав под собой фантомы тверди, скалящиеся тут и там обрывы в этом случае грозили бы им смертью. Посему, адепты сошли с небес, как только очистили от шранков местность прямо под собой, обнаружив, что твердь настоящая чересчур вероломна.
  
  Итак, колдуны великих южных Школ сперва захватили вершины четырех гор, что в своей невообразимой дряхлости ныне стали дюжиной. Йаврег был в их череде первым и самым низким, громоздящимся чем-то вроде пандуса, подхода к остальным пикам, теснящимся друг к другу, словно сама земля сжала пальцы в грозящий небу кулак. Второй пик — Мантигол был высочайшим из всех. Оказавшись здесь, Саккарис узрел чудовищное величие всей Орды целиком: распространяющаяся, вздымающаяся охряными клубами Пелена, окутавшая лежащие ниже пути и просторы, и, словно бы кишащее насекомыми, пятно, состоящее из исходящих яростью и ужасом бесчисленных кланов, простёршееся до самого края мира. Третий пик — Олорег, опущенные плечи и расколотая голова которого создавали настоящий лабиринт проходов, соединявших южные и северные склоны Уроккаса. И, наконец, Ингол, чья выпиравшая в море громада венчалась изгибавшейся горбом вершиной, с которой открывался вид на неопрятную груду Антарега — и Даглиаш.
  
  Каждая Школа удерживала свою, подвергавшуюся бесконечному штурму вершину, словно последнее пристанище, молотя и кромсая простёршиеся вокруг осквернённые лиги. Молнии выбеливали склоны — ослепляющие нити, что пронзая и охватывая шранчьи тела, превращались в сияющие чётки. Вздымались увенчанные гребнями драконьи головы, видения извергавшие пламя, зажигающее тощих как свечи. Время от времени, это казалось нелепым — вид шатающихся от усталости стариков, слоняющихся по венчающему склоны гребню, и проклинающих свои ободранные голени и ладони. Время от времени, это казалось достойным легенд — лик горного кряжа, целиком объятого пламенем и светом. Низины, ущелья и склоны пылали, будто политые смолой. Шранки сами собой громоздились в погребальные костры, местами образовывавшие уступы — подрагивающие дюны, чересчур окровавленные, чтобы гореть. Сами твари были истощенными — многие мчались голыми, с раздувшимися в суставах конечностями, с выпирающими ребрами, с фаллосами, выгибающимися и упирающимися во ввалившиеся животы — но посему они ещё и обезумели от ярости и голода, и казались одаренными истинно птичьим проворством, словно их тела потребляли содержимое их же костей. Многим адептам довелось испытать ни с чем не сравнимый ужас, когда целые банды прорывались сквозь все низвергнутые на них гибельные бедствия, обрушиваясь на Обереги, и взламывая их словно стая помешавшихся обезьян. Но мертвенно-бледные твари всегда отступали, разбегаясь в любых направлениях, суливших им безопасность. И Орда, обладавшая лишь примитивным разумом, свойственным оравам и стадам, толпилась у оснований Уроккаса, всё более и более уплотняясь, привлеченная надеждой на поругание и резню, но перепуганная таинственными проявлениями разрушительной мощи, обрушивающимися сверху. Адепты, обороняя проходы и тропы, угнездились на каждой из вершин, устроив там импровизированные лагеря, где колдуны могли заняться своими ранами и восстановить силы. Обычные речи никто не слышал, даже если слова выкрикивали прямо в ухо. Какофония колдовских завываний беспрестанно сливалась в единый, причудливый гул, но, за исключением этого, ничто человеческое невозможно было услышать.
  
  Горы, одна за другой, были вырваны из лап Орды. Багряные адепты защищали напоминавшую бычью голову вершину Йаврега, с ужасом наблюдая за тем, как омерзительные скопища отрезали их единственный путь к отступлению. Колдуны Мисунай заняли величайшие из высот Мантигола, а их часть отправилась на помощь своим собратьям из прочих анагогических школ. Имперский Сайк удерживал островки искрошенных и разрозненных скал, именовавшиеся Олорегом; им даже в большей степени, чем прочим Школам пришлось отбивать беспрестанные и яростные атаки. Тем временем, Завет очистил пологие уступы и вершины Ингола сверкающими бритвами Абстракций и набросил на склоны горы шаль, сотканную из искрящегося гностического света чародейскими тройками. Наконец, когда и день и силы его людей истощились, экзальт-магос остановил наступление и предпринял меры для удержания достигнутого.
  
  Повсюду, где мир пятнала клубящаяся в воздухе грязь, она возносилась вверх поднятая переступающими ногами и царапающими когтями ярящихся миллионов. Но кое-где её не было. Саккарис всматривался в огромный разрыв в Пелене, прореху, простирающуюся столь же глубоко, сколь высоким было раскинувшееся над ними небо. Брешь, в которой виднелось море, скалы и каменистая земля. Ясность, прозрачность этой прорехи казалась неестественной, столь чист был в ней воздух в сравнении с теснящейся вокруг гнилостной Пеленой. Длинное, подобное изгибу клинка, русло реки Сурса едва виднелось. Даглиаш, воздвигнутая поверх Антарега, казалась разобранным до остова кораблём, плывущим по гребню приливного шранчьего моря.
  
  Простиравшиеся меж Антарегом и захваченными колдунами вершинами пространства шипели от сгустившейся ярости — растворяющаяся в покрове Пелены безумная мозаика, в каждом из неисчислимых кусочков которой визжала тысяча перекошенных лиц, свистела тысяча клинков, скалилась тысяча ощеренных пастей.
  
  Избавляясь от страха, вызванного открывшимся зрелищем, и сжигавшего его собственное сердце, Саккарис поднялся на высочайшую из вершин Ингола, чтобы сплотить прочие Школы. «Я надеюсь вы голодны» — послал он весть своим собратьям — великим магистрам.
  
  Так много Мяса.
  
  Затем он послал сообщение своему Святому Аспект-Императору…
  
  О том, что, как пожелал их Владыка и Бог, Школы захватили горы, возвышающиеся над Даглиаш и, не считая Антарега, весь Уроккас теперь за Великой Ордалией.
  
  Обнадёженные, они остались ожидать следующего рассвета, что вне всяких сомнений обернется для них тяжким и кошмарным трудом, таким же как тот, что увенчал ныне каждую из четырёх вершин мельтешением омерзительных толп, бросающихся под потоки и струи убийственного света. После заката люди Ордалии, все как один, преклонили колени на опустошенной земле и, глядя на озаренные вспышками пламени вершины, молили Бога укрепить стойкость своих чародействующих братьев, дабы завтрашний день не принес им всем погибель.
  
  В ту ночь они спали в доспехах.
  
  
  Пусть даже он и лжив, но ведь всё это… это реально…
  
  Пройас и Кайютас ехали бок о бок, раскачиваясь в седлах, окруженные каждый своей свитой. Отряды и колонны пехотинцев быстрым походным шагом двигались окрест. До самой фиолетовой дымки, окутавшей южный горизонт, простиралось море — бесконечная вереница тёмных волн, на гребне каждой из которых виднелись сияющие нитяные отблески утра. С севера — по правую руку от них — проступали сквозь вуаль Пелены идущие чередой на запад вершины Уроккаса, казавшиеся чем-то лишь немногом большим, нежели тенями гробниц. Жутковатые огни увенчивали их — мерцающие вспышки далёкого колдовства. Могучий поток, состоящий из людей, знамен и оружия затопил всю полоску суши меж горами и морем — топчущая землю боевыми сапогами слава Трех Морей, спешащая со всей живостью уродившихся Мясом прямиком в челюсти Мяса большего.
  
  Это должно быть реальным!
  
  — Что тебя тревожит, дядя?
  
  Пройас оделил удивительного сына своего Господина и Пророка долгим, тяжелым взглядом, а затем, не сказав ни слова, отвернулся.
  
  Доверие, понимал он теперь, было лишь разновидностью блаженной слепоты. Сколько раз он ранее вот так вот ехал верхом? Сколько раз вёл наивные души к очередной хитро измысленной погибели? В те времена он неизменно и истово верил в величайшую искусность, величайшую славу и, самое главное, в величайшую праведность своего дела. Он попросту знал — знал так верно, как ничто иное — и исполнял повеления твердой рукой.
  
  Ныне же, даже сжав свои руки в кулаки, он едва мог унять их дрожь.
  
  — Я не вижу так глубоко, как отец, — не унимался юноша, — но вижу достаточно, дядя.
  
  Вспышка гнева внезапно обуяла Пройаса.
  
  — Сам тот факт, что ты сопровождаешь меня уже говорит достаточно, — резко произнес он в ответ.
  
  Кайютас не столько смотрел на него, сколько внимательно изучал его взглядом.
  
  — Ты считаешь, что отец утратил веру в тебя?
  
  Экзальт-генерал отвел взгляд.
  
  И почувствовал на себе ясный, насмешливый взор Кайютаса.
  
  — Ты боишься, что сам потерял веру в отца…
  
  Пройас знал Кайютаса с младенчества. Он провел с мальчишкой больше времени, чем с собственной женой, не говоря уж о детях. Имперский принц даже обучался военному делу под его командованием, изучая даже то, что, как считал Пройас, не стоило бы знать в столь нежном возрасте. Было невозможно, во всяком случае для такого человека как он, лишить душу ребенка присущей ей невинности и чистоты и при этом не полюбить его.
  
  — Твой отец… — начал Пройас, лишь для того, чтобы ужаснуться тому, как сильно дрожит его голос.
  
  Это так реально! Реально!
  
  Должно быть реальным.
  
  Орда издавала вопли, приносимые ветром, рёв вопящих в унисон несчетных глоток, заглушаемый более близкими криками. Он окинул взглядом свиту, убедившись, что ему не стоит опасаться чужих ушей. Впрочем, в противном случае Кайютас и сам не стал бы начинать подобный разговор.
  
  — Мы без конца размышляли о нём, когда были детьми, — продолжал Кайютас, словно бы никуда не торопясь, — Я. Доди. Телли. Даже Серва, когда достаточно подросла. Как мы спорили! Да и как могло быть иначе, если он значил так много, в то время как видели мы его так мало?
  
  Отвечая исступленному взгляду Пройаса, взор его слегка затрепетал.
  
  — Отец то… — сказал он, виляя головой на манер напевающего мальчишки, — Отец сё… Отец-отец-отец…
  
  Пройас почувствовал как усмешка вдруг раскалывает его одеревеневшее лицо. В Кайютасе всегда была некая легкость, разновидность ничем не пробиваемой самоуверенности. Ничто и никогда, казалось, не тревожило его. И именно это, с одной стороны позволяя не прилагать ни малейших усилий, чтобы полюбить его, с противоположной — во всяком случае иногда — создавало иллюзию, что он исчезнет, словно лик, отчеканенный на монете, стоит только взглянуть на него с другого бока.
  
  — И каковы же были ваши учёные умозаключения? — спросил Пройас.
  
  Охнув, Кайютас пожал плечами.
  
  — Мы ни разу не смогли ни в чём сойтись… Мы спорили много лет. Мы рассмотрели всё, даже еретические варианты…
  
  Его вытянутое лицо казалось сморщилось от нахлынувших раздумий.
  
  Дунианин.
  
  — А вы не раздумывали над тем, чтобы спросить у него самого? — молвил Пройас. И вот уже он, несущий цветок утраченной им веры в распахнутые челюсти битвы, которую поэты будут воспевать веками… обнаружил, что затаив дыхание внимает рассказу о чьих-то детских годах…
  
  Что же случилось с ним?
  
  — Спросить у Отца? — рассмеялся Кайютас. — Сейен Милостивый, нет. В каком-то смысле, нам и не нужно было: он видел в нас все эти споры. Всякий раз, когда нам доводилось обедать с ним, он непременно делал какое-нибудь заявление, которое опровергало любую из тех теорий, что казалась нам в тот момент самой удачной. Как же это бесило Моэнгхуса!
  
  С одной стороны сходство юноши со своим отцом делало различия между ними более явными, но с другой… Пройас вздрогнул от внезапно пришедших воспоминаний о своей последней встрече с Келлхусом и поймал себя на том, что отводит взгляд от закованной в нимиль фигуры имперского принца…
  
  Чтобы тот не заметил.
  
  — Разумеется, во всем разобралась Телли, — продолжал Кайютас. — Она поняла, что мы не можем понять кем на самом деле является Отец, потому что он… не существовал вовсе — являлся, по сути, никем…
  
  Мурашки пробежали по спине экзальт-генерала.
  
  — О чём ты?
  
  Кайютас, казалось, внимательно изучал вздымающийся покров Пелены.
  
  — Это звучит словно какая-то кощунственная чепуха, я знаю… Но, уверяю тебя, всё обстоит именно так. — Голубые глаза оценивающе изучали его, взмокшего и покрывшегося пятнами. — Тебе стоит уяснить это, дядя… и никогда не забывать, что отец всегда является именно тем — и только тем — чем ему нужно быть. И нужда эта столь же непостоянна, как непостоянны люди и настолько же изменчива, насколько изменчив Мир. Он является тем, что из него создают текущие обстоятельства, и только его конечная цель связывает все эти несчетные воплощения воедино.
  
  Лишь его миссия не даёт ему раствориться в этой безумной пене из сущностей..
  
  Говорить, если ты не можешь даже дышать, невозможно и посему Пройас лишь цеплялся за луку седла, безответный. Их, окруженных тысячами воинов Ордалии, казалось несло куда-то, как несет бурный поток обломки кораблекрушения. Громыхание колдовских устроений пробилось сквозь всё возрастающий вопль Орды. Оба они, воззрившись на мрачные очертания Уроккаса, увидели сквозь черновато-охристую утробу Пелены мерцание розоватых вспышек.
  
  — И что же, вы, дьяволята, когда-нибудь размышляли о том, кем в действительности являюсь я?
  
  Имперский принц одарил его злобной усмешкой.
  
  — Боюсь, ты лишь сейчас сделался интересным.
  
  Ну само собой. Нет никакого смысла размышлять о том, кому доверяешь.
  
  — Ты зациклился на своих обидах, — добавил через мгновение Кайютас, бледное подобие своего отца. — Ты встревожен, ибо узнал, что отец не тот, за кого он себя выдавал. Но ты лишь совершил то же открытие, что довелось совершить Телли — только не получив от этого никакой выгоды, вроде её безупречного стиля. Нет такого человека как Анасуримбор Келлхус… Нет такого пророка. Только сложная сеть из обманов и уловок… связанная одним-единственным неумолимым и — как тебе довелось узнать — совершенно безжалостным принципом.
  
  — И каким же?
  
  Взгляд Кайютаса смягчился.
  
  — Спасением.
  
  
  Страна, что сыны человеческие ныне называли Йинваулом, дышала в те времена жизнью яростной и суровой. Непроглядные леса темнели от северного побережья моря и до самого горизонта, покрывая равнину Эренго и усеивая теснящимися, словно пятна сажи, рощами склоны Джималети. Львы выслеживали оленей на лугах и из засад бросались на овцебыков, приходивших на водопой к берегам заболоченных водоемов. Медведи выхватывали из бурных потоков лосося и щуку, а волки пели под сводами Пустоты свои вечные песни.
  
  И Нин'джанджин правил Вири.
  
  Будучи густонаселенной, Вири не могла при этом похвастаться монументальным величием или показной помпезностью, которыми отличались прочие Обители, такие как Сиоль, Ишориол или Кил-Ауджас. Йимурли, называл её Куйара Кинмои, такой муравейник. Сыновья её также отличались от прочих кунуроев, будучи одновременно и высмеиваемы ими за свою провинциальную неотесанность и упрямую приверженность архаичным порядкам и почитаемы за сдержанную глубину и благонравие своих поэтов и философов. Они взращивали в себе ту разновидность скромности, что неотличима от заносчивости, ибо немедленно осуждает любую обильность, считая её потаканием себе и излишеством. Они отвергали украшательство, относились с брезгливостью к показной роскоши и презирали рабство, считая сам факт беспрекословного подчинения господину, чем-то даже более постыдным, нежели собственно порабощение. Они часто горбились, будучи привычными к тяжелому труду, их руки вечно были запачканы, а ногти настолько неухожены и грязны, что их собратья постоянно потешались над ними, изощряясь в разного рода насмешках. Они, единственные из всех кунуроев, не отвергали и принимали Глад и Пекло — небеса и солнце, коие вся их раса почитала своим проклятием и погибелью. Куда бы их не заносила судьба, сыновей Вири немедленно можно было узнать по похожим на чашки широким, плетёным шляпам.
  
  Из-за которых корабелы Визи, сыновья Иллисера, называли их гвоздями.
  
  Лишь на охоте и последующих пирах вирои вкушали дары элхусиоли — нелюдского даймоса изобилия. Их облавы и погони за дичью были достойны легенд и песен.
  
  Поговаривали даже, что сам Хюзьелт — Тёмный Охотник иногда присоединяется к ним, а Седая Шкура — мантия, сшитая из меха огромного белого медведя и заменявшая владыкам Вири корону, считалась даром этого ревнивого и переменчивого Бога.
  
  Астрологи Нин'джанджина наблюдали за Имбарилом, звездой, что люди называют Гвоздём Небес, задолго до того, как она, яростно засияв, вдруг разрослась. Но от них не последовало предостережений или предупреждений о бедствиях, что обрушились на Вири тремя годами спустя. Да и как бы могли они догадаться о чём-то подобном, если сами Боги оказались несведущими и посрамленными.
  
  Падение Ковчега изменило всё.
  
  Те, кому довелось засвидетельствовать этот кошмар и повезло пережить его, утверждали, что принесший основные разрушения удар каким-то загадочным образом предшествовал низвержению самого Ковчега, что огромный золотой корабль падал не быстрее, чем падает обычное яблоко. Что он рухнул прямо в яркую вспышку и вздыбившиеся до неба скалы, явившиеся следствием предшествующего, и более сокрушительного, удара. Грохот падения был слышен по всему Миру. Летописцы повсюду, вплоть до самого Кил-Ауджаса, описывали раскаты ужасного грома, рокот и гул, вызвавшие рябь на недвижных прежде водах и смахнувшие пыль с резных каменных панно.
  
  Ослепительная вспышка, оглушающий грохот землетрясения. Чудовищные толчки, убившие десятки тысяч в недрах Обители. Остававшиеся на поверхности искали укрытия в глубинах Вири даже тогда, когда замурованные внутри изо всех сил боролись за свои жизни, пытаясь выйти наружу. Исполинский пожар распространялся, словно раздувающийся мыльный пузырь. Казалось, что сама Преисподняя, поглощающая и небо и землю своим испепеляющим пламенем, шествует по несчастной стране, расширяясь идеальной дугой. Спастись сумели лишь те, кому удалось проникнуть в развалины подземелий своего сокрушенного Дома.
  
  Воздвиглись горы. Леса повсюду или испарились или оказались повалены. Всё, ранее живое и цветущее, ныне либо лежало мёртвым, либо страдало. Десятки человеческих племен попросту исчезли. На тысячу лиг во всех направлениях Мир дымился пожарами, охватившими даже Ишориол, а небеса полыхали алыми отсветами до самого Сиоля.
  
  Как сообщает Исуфирьяс, Нин'джанджин нашел в себе силы обратиться к ненавидимому им Куйара Кинмои, столь отчаянным было положение сынов Вири:
  Небеса раскололись, подобно горшку,
  Огонь лижет пределы Небес,
  Звери бегут, сердца их обезумели,
  Деревья валятся, хребты их сломаны.
  Пепел окутал солнце и задушил все семена,
  Халарои жалко воют у Врат.
  Страшный Голод бредет по моей Обители.
  Брат Сиоль, Вири молит тебя о милости.
  
  Но Куйара Кинмои, предпочтя чести сладость отмщения, затворил перед собратьями Вири и сердце своё и свою Обитель. И так жестокость породила нечестие и злобу, а предательство вскормило предательство. Нин'джанждин и уцелевшие вирои обратились душами своими к Ковчегу. Забушевали войны. Инхорои сотворили оружие из извращенной их руками жизни. Минула темнейшая из эпох, и само имя Вири стало ныне лишь синонимом безрассудства и скорби, лишь первой, хоть и глубочайшей из могил, покоящихся в простершейся на весь этот Мир бескрайней тени Инку Холойнаса.
  
  
  Неужели, когда вокруг так много безумия, то оно становится чем-то дозволенным?
  
  Плот, забитый ведьмами Свайали, кутавшимися в свои развевающиеся золотистые одежды, и ближней дружиной Саубона, отяжелённой доспехами и ощетинившейся убийственной сталью, скользил над Туманным морем. Они казались каким-то разношерстным сбродом, эти рыцари Льва Пустыни, но на самом деле ни один из Уверовавших королей не смог бы похвастаться, что сумел собрать вокруг себя отряд, состоящий из людей более опасных и смертоносных.
  
  Мир по курсу платформы то покачивался, то выравнивался вновь. Саубон поймал себя на мысли о том, что, подобно Пройасу днём ранее, столь же неотступно всматривается в фигуру своего Господина и Пророка, стремясь не столько увидеть его, сколько разгадать, словно образ его был неким шифром, за которым скрывались тайны менее заметные, но более ужасающие, нежели он сам. С некоторым усилием он оторвал от Келлхуса свой взгляд, заметив голую бледную тушу — то ли человечью, то ли шранчью — покачивающуюся на чернеющих внизу волнах.
  
  Что это ещё за подростковый лунатизм?
  
  Не стоит хвататься за ленточки, свисающие вдоль лестницы. Мужи держатся за то, что сильнее — это просто их путь. Они цепляются за всё неспешное и крупное, чтобы лучше противостоять сумасбродству, исходящему от всего мелкого и прыткого. Дух Пройаса был сокрушен по той же причине, по которой сам вид Орды оскорблял сердце: из-за потребности в чем-то большем, превосходящем её безмерность и при этом не являющимся проявлением безумия.
  
  Потребности в Смысле, в некой сущности, настолько огромной, чтобы казаться самой пустотой, настолько неспешной, чтобы представляться мертвой.
  
  В Опоре.
  
  Но абсолютно всё было таким мелким и таким прытким, что лишь расстояния или заблуждения могли заставить помыслить иное. Чем была Орда, как не подтверждением этого, лишь нагромождением непристойностей и мерзостей, продолжающим, тем не менее, желать и даже жаждать?
  
  Доказательством того, что и возможность просто жрать и срать может служить опорой.
  
  В отличие от Пройаса, Саубон всегда ожидал от Мира чего-то подобного. Противоестественным образом, признания его Господина и Пророка не сколько опровергли, сколько подтвердили его веру. То, что Келлхус тоже оказался мелким и прытким, ничуть не изменило того факта, что он был намного сильнее. Стоящий спиной к суше и окутанный сияющим ореолом человек, опускающийся с небес прямиком в чудовищную, изглоданную тушу Антарега, завоевал все Три Моря. Независимо от того, кем он там на самом деле был, он был больше, чем любой из смертных, топчущих эту зелёную твердь. Независимо от того, кем он там на самом деле был, он был Анасуримбором Келлхусом. Чем больше Саубон размышлял над этим, тем больше ему казалось, что он верил не столько в слова, сколько в силу и власть — в то, что отрицать попросту невозможно. Завоевания Анасуримбора Келлхуса были для него единственными имевшими значение откровениями, единственными истинами, которые смогут засвидетельствовать следующие поколения. Как он сказал Пройасу, кому же ещё, как не ему, должно вытёсывать их будущее?
  
  Десница Триамиса. Сердце Сейена. Разум Айенсиса. Келлхус затмевал собой все прочие души. Это же так просто.
  
  Так отчего же внутри него вызревает этот ужас… и приходит ощущение, что руки его стали слишком слабыми, чтобы сжаться в кулак?
  
  Мир вдруг рухнул и покатился куда-то, прихватив украденный саубонов желудок.
  
  И она была там, прежде пребывавшая ниже настила Плота, а теперь взмывающая вверх вокруг недвижного лика Анасуримбора Келлхуса.
  
  Крепость Даглиаш… ещё один безжизненный закуток погибшей цивилизации.
  
  Скалы Антарега, нависавшие над бушующим прибоем, скрылись под бревенчатым настилом Плота. Свайали, стоявшие по периметру хором запели. Это было странным ощущением — оказаться окруженным женскими голосами, не исходящими из какого-либо конкретного места. Подобно черепице, свалившейся с крыши целым рядом, Лазоревки шагнули прочь с Плота, ступив на отражения земной тверди. Их развевающиеся волнами одеяния размотались, раскрылись, превратившись в нечто огромное и лучезарно воссиявшее в лучах солнца.
  
  Саубон, вместе с остальными, загляделся на то как это поразительное зрелище превратило земную красоту ведьм в нечто редкостное и драгоценное. Вознесшиеся к небесам вершины Уроккаса вырывали из лап Пелены обширный кусок чистого неба, хотя разящие шранчьей вонью пласты пыли, растягиваясь и скручиваясь, как масляная пленка на поверхности воды, размывали все границы, скрывали все дали. Но пространства под этими клубящимся покровом возбужденно дрожали, словно песок на дне кузова мчащейся колесницы. Шранки… повсюду они кишели шершавыми коврами, что постоянно распадались и дробились, образуя нечто напоминавшее то раздвоенные уступы, то выдавливаемые кверху высоты, то обширные раскинувшиеся луга. Склоны гор пылали, словно покрытые битумом, но всё же этих тварей можно было заметить и там — не по одиночке так кучками пытающихся добраться за вершин. Сияние, подобное просверку рыболовной блесны, увенчало вдруг вершину, примыкавшую к Инголу. Бритвенно-белый росчерк, характерный для убийственных гностических заклинаний.
  
  Вот… вот он — их Оплот. Мир, наполненный ядовитыми иглами, ничтожный и порочный, как по своей сути, так и в протяженности.
  
  Келлхус стоял спиной к чудовищному кишению, по прежнему обратившись лицом в том направлении, откуда они прибыли, его руки всё ещё были распростёрты, словно приклеившись к скрывавшим их из виду золотящимся дискам. Он направлял Плот и замедлял его, осторожно следуя за ширящимся клином ведьм. Истлевшие бастионы Даглиаш приближались. Саубон ясно видел защитников, заполнявших стены — шранков какой-то иной породы, теснившихся у бойниц, которые время превратило в подобие щербин, оставшихся на месте выбитых зубов. Укутанные золотыми змеевидными завитками, Лазоревки, более чем восемью десятками широко распахнувших свои позолоченные лепестки цветов, наступали на ветхие укрепления. Их голоса, высокие и женственные, пронзали удушающий грохот. Время от времени сверкали колдовские всполохи, исторгая линии, подобные раскалённым добела волосам. Моргая от ярких высверков, Саубон видел, как стены и башни вспыхивают как просмолённые факелы, разбрасывающие вопящие и дёргающиеся искры.
  
  Погибая, даже шранки царапаются и хватаются за что-то…
  
  Пытаясь дотянуться.
  
  
  В эпоху, когда Мангаэкка, самая алчная из древних Гностических Школ, проникла в заброшенные чертоги Вири, Обитель представляла собой лишь древнюю могилу. Используя развалины как источник камня колдуны воздвигли цитадель над легендарным Колодцем Вири, огромной шахтой, пронзавшей Обитель до самого дна. Ногараль, назвали они свою новую твердыню — «Высокий Круг».
  
  Их собратья по колдовскому ремеслу насмехались над ними, издевательски называя «грабителями могил» — оскорбление, не имеющее равных среди кондов, не говоря уж о умери, которым последние стремились во всём подражать. Несмотря на демонстративное возмущение, Мангаэкка втайне была довольна этим прозвищем, поскольку оно скрывало тот факт, что за их действиями стояли амбиции, гораздо более тёмные и нечестивые.
  
  В действительности, Вири была не более чем блестящей обманкой, ложной могилой, скрывающей истинную, лишь предлогом для ухода Мангаэкки из Сауглиша, не говоря уж о том, что это позволяло объяснить бесконечный поток рабов, материалов и снабжения, отправляемый ими на север. Вопреки своей необъятности, Ногараль была лишь уловкой, способом под видом разграбления Вири обрести сокровища Инку-Холойнаса, самого Ковчега Небесного.
  
  После того, как Ногараль оказалась разрушенной, притворяться далее не было смысла и заменившая Мангаэкку опухоль на теле Мира — Нечестивый Консульт Шеонанры, Кетъингиры и Ауранга явил себя тем, кого намеревался уничтожить. И Вири вновь исчез в тени, снова став интересен лишь немногим ученым, могила, знаменующая новую потерю невинности — на сей раз невинности людского племени — и возрождение предвечного ужаса, Мин-Уройкаса, или как стали называть его Высокие норсираи, Голготтерата.
  
  Но в том же месте, в котором алчное желание обрести сокровища Ковчега заставило людей восстановить Вири впервые, как подлог и притворство, там же страх и ненависть к Ковчегу заставили их восстановить её вновь, на сей раз как бастион. После продолжавшихся веками, то затихавших, то вспыхивавших вновь, войн между Голготтератом и Высокими норсираями, Анасуримбор Нанор-Михус, Верховный король Аорсии, заложил основания Даглиаш или Щитовой Твердыни, крепости, чья слава была столь безгранична, что стёрла позор и бесчестье Вири из переменчивой человеческой истории.
  
  Как писал безымянный кельмариадский поэт:
  Утверждённый поверх несчастия, высеченный из обмана,
  Занятый гарнизоном из упования и надежды,
  Наш Щит от Легионов Умирающего Солнца,
  Молитесь ей, нашей крепости, нашему Дому Тысяч,
  Заклинайте её, как любого другого святого кумира!
  Ведь её чудеса суть сочтенные жизни наших детей.
  
  Но ни один из Богов никогда не был настолько щедр или надёжен, как Даглиаш. Веками эта твердыня была единственным бастионом человечества, одиноким маяком, чьё яростное сияние рассеивало и гнало прочь кошмарную тьму Голготтерата. Норсираи древности называли Даглиаш многими именами: Упрямица, Необоримая и даже Фиалка — из-за ярких цветов, постоянно выраставших прямо на могучих стенах. Побережье, примыкавшее к горе Антарег, было усеяно крошевом из костей вместо песка, столь неисчислимыми были тела, разбившиеся о скалы. Снова и снова Консульт посылал легионы своих отродий на штурм крепости. Снова и снова их отбрасывали назад. По мере того, как бесчестие Вири истиралось из людской памяти, Даглиаш становилась символом человеческой ярости и решимости, её гордое имя звучало на рисовых полях и в горных долинах, в храмовых процессиях и бурлящих гаванях по всей Эарве.
  
  И весть о падении Даглиаш широко разнеслась по дворам владык Мехтсонка, Иотии и Шира. Смуглые короли требовали тишины и внимали горестным известиям. И каким-то образом они поняли, эти жестокие и безыскусные люди, поняли то, чего понять не должны были, ибо тщеславие склонно умалять угрозу, исходящую от врагов столь отдалённых. Но каким-то образом они осознали, что ныне пали давным-давно осаждённые Врата не Аорсии, но Врата самого человечества. И хотя они ничего ещё не знали о Не-Боге по их коже побежали мурашки, ибо его всесокрушающая тень уже простерлась на Мир и коснулась их сердец.
  
  
  У экзальт-генерала потекли слюнки от запаха палёной ягнятины.
  
  Келлхус опустил плот на покрытые пятнами лишайников камни и, пошатываясь, дружинники Саубона попрыгали вниз с бревенчатой платформы, исполненные неверия… также как и сам Саубон. Ведьмы штурмовали укрепления в манере чересчур методичной, чтобы её можно было описать как яростную… и тем более яростной она представлялась. Выстроившись длинной шеренгой, они атаковали выщербленную каменную кладку циклопических стен, каждая взяв на себя участок примерно в пятьдесят локтей и выжигая валы с бастионами раскаленными добела дугами и рассекающими плоть и твердь линиями. Ничто, способное им воспрепятствовать, не уцелело на курящихся дымами башнях и стенах, и они просто переступили через них, чтобы излить, уже внутри крепости, свой всеистребляющий свет.
  
  И теперь Саубон стоял и вместе с дружинниками пораженно смотрел вверх, разглядывая вознёсшиеся к небесам выжженные стены. Ладонь опустилась на его одоспешенное плечо и он узрел своего Господина и Пророка, который, ухмыльнувшись и слегка сжав его руку, прошествовал мимо ещё дымящихся тел, устилавших внутренний двор. Благодаря Свайали, Даглиаш пала в один миг, но ропот и гул Орды всё возрастали с каждым следующим сердцебиением.
  
  Саубон взмахом руки приказал своему отряду прикрыть Святого Аспект-Императора с флангов. Они были здесь, понимал Саубон, для единственной цели — защитить от хор своего Господина и Пророка, а также Лазоревок. Рыцари Льва Пустыни числом насчитывали лишь сорок восемь воинов, некоторые из них были неуклюжими, другие тонкими, как тростинки, немногие же (подобно его удивительно ловкому скюльвендскому разведчику Сканксе) до смешного пухлыми. Саубону потребовалось больше пятнадцати лет, чтобы собрать их, выискивая среди всех, служивших ему в горниле Объединительных войн, лишь самые свирепые души. Опытным воинам было достаточно взглянуть на его свиту, чтобы понять, что именно заслуги, а не родословная могут возвысить их. Подари жизнь правильному человеку, давно осознал Саубон, и он поставит эту жизнь на кон, независимо от того, как лягут счетные палочки.
  
  Они приземлились в Риббарале, той части крепости, где когда-то размещались её знаменитые мастерские, но ныне виднелись лишь груды мусора и щебня. Руины Циворала, внутренней цитадели Даглиаш, возносились своей темной массой над сияющей фигурой Аспект-Императора. Подобно самым отдаленным бастионам, циклопические строения лежали сгорбившись, словно укрывшись простынями — высоты и вершины, со всех сторон изглоданные веками. Саубон тронул носком сапога одно из защищавших крепость отродий — уршранка, что так часто упоминаются в Священных Сагах. Эта штуковина казалась бы неотличимой от любого другого шранка, если не обращать внимания на её размеры и единообразие оружия и доспехов. Он всмотрелся в клеймо в виде Сдвоенных Рогов на щеке уршранка — метку его нечестивых господ и задумался над тем какова будет на вкус эта иссеченная плоть, если её потушить на медленном огне…
  
  Отбросив эту мысль, он пнул своего амотейского оруженосца Мепиро, что как раз подбирался к туше, намереваясь, похоже, измазать в шранчьем жире пальцы и облизать их, и жестом скомандовал оставшейся части дружины продвигаться вперёд. Несмотря на предшествующее своё замешательство, он обнаружил вдруг, что ухмыляется какой-то уже почти забытой усмешкой, смакуя хорошо знакомое по былым годам трепетание. Слишком много времени минуло с тех пор, как он в последний раз командовал воинами не с какого-то отдаленного, затуманивавшего взгляд расстояния, а подвергаясь непосредственной опасности — в гуще сражения. Смерть была зверем, с которым он тесно сошелся ещё во дни своей юности — выслеживающим добычу волком, принимавшем неисчислимые формы и готовым воспользоваться любой, даже допущенной на краткий миг, слабиной, любой, совершенной в спешке, оплошностью, повергавшим одну за одной все неудачливые души, но за ним, отчего-то, всегда лишь следовавшим по пятам…
  
  Да… Вот где его место. Вот его подлинный храм.
  
  Естество его набухло в ожидании возможности калечить, рвать и терзать, он бросился туда, где среди дымящихся мертвецов стоял его Господин и Пророк.
  
  Возглавлявшая отряд Свайали коренастая кепалорка по имени Гванвё, торопливо собирая в золотистый пучок свои развевавшиеся одежды, шагнула вниз с высоты, присоединившись к ним. Её виски и щеки были перемазаны сажей.
  
  — Никаких хор! — надсаживая горло, крикнула она, силясь преодолеть гомон Орды. Она вглядывалась в лик своего Святого Аспект-Императора со странной смесью обожания и тревоги.
  
  Саубон немедленно ухватил суть: если вам не хватает ресурсов, чтобы занять и удерживать укрепление, то вы повредите или уничтожите его, дабы оно не послужило вашим врагам…
  
  Тот факт, что крепость Даглиаш продолжала стоять свидетельствовал, что она продолжала служить…
  
  — Зато хоры есть под нами, — произнес Келлхус, взглянув вверх на чудовищные стены цитадели. Саубон заметил, что декапитанты, висящие поверх белой шерстяной ткани на его бедре, гримасничают и кривятся, а черные провалы их ртов шевелятся. Гванвё взглянула на землю меж своими, обутыми в грубые пехотные сапоги, ногами. Она не чувствовала безделушек, понял экзальт-генерал.
  
  — Неужели они вновь откопали чертоги Вири и пробрались туда?
  
  — Ловушка! — рявкнул Саубон с возрастающим беспокойством. — Тебе нужно покинуть это место, Бог Людей!
  
  Аспект-Император, казалось, бесцельно разглядывал окружающее пространство. Раскинув руки, он широко раскрыл пальцы, словно расплющив их о золотящиеся диски ореола. По ту сторону стен неисчислимые потоки шранков сливались воедино вокруг захваченных ими укреплений. Терзающий слух рёв всё усиливался, вселяя в сердце уверенность в том, что на них надвигается нечто исполинское. Чародейские Напевы звенели в воздухе, неразборчивые, но напоённые ужасающими душу смыслами, подобно таинственному шепотку, внезапно достигшему не предназначенных для него ушей. Лазоревки укрепляли колдовством дряхлые бастионы…
  
  На них шла Орда.
  
  Остававшийся беззаботным Келлхус опустил взгляд на землю. Саубон уже давно научился следовать примеру своего Господина и Пророка, когда речь шла о предчувствии угрозы, однако Гванвё не смогла сдержать тревоги. Она закричала своим сёстрам, стоявшим на парапете, чтобы они немедля поднимались вверх, а когда её первый крик утонул во всепоглощающем рёве — повторила его ещё более громким и пронзительным голосом.
  
  — Легион… — произнёс Келлхус, голос его чудесным образом словно бы отодвинул в сторону оглушительный грохот, — тысячи теснятся там внизу, скрываясь в разрушенных чертогах Вири. Башраги, шранки. Они ждали здесь днями — даже неделями. Их зловоние, поднимаясь вверх, пропитало Даглиаш как замаранное бельё.
  
  Гванвё и Саубон, вместе со всем отрядом оцепенело уставились на землю у себя под ногами.
  
  — Возможно, они ожидали от нас этой уловки, — предположил Аспект-Император, — возможно, рассчитывали застать нас врасплох, после того как мы одолеем Орду…
  
  — В любом случае, — вскричал Саубон, — они нас перехитрили!
  
  Возникшая откуда-то молния ударила в крепость. Казалось, все ведьмы теперь пели, как одна.
  
  — Нам нужно лишь перекрыть им выход, — сказал Келлхус.
  
  Гванвё что-то прокричала, но её голос не смог перекрыть хор адских завываний. Но Саубон и сам знал, что за вопрос она задала.
  
  — Как можно перекрыть саму земную твердь?
  
  Святейший Аспект-Император Трех Морей усмехнулся мрачной, но ободряющей ухмылкой.
  
  — Мы вспашем поле, — ответил он на её неуслышанный вопрос. Грохот и вой поглотили все мирские звуки и голоса, кроме его собственного.
  
  — И создадим твердь заново.
  
  
  Они хрипели и сипели во тьме, топали и шаркали ногами.
  
  Они были сотворены из отжимков жизни, отбросов и требухи. В век, когда люди были ещё не более чем или рабами или дикарями, их извлекли из машин, чересчур замысловатых, чтобы счесть их неживыми. Создатели начали лепить их с нечестивой страсти, с бездонной ямы, лишенной души. Эту сердцевину они одели во плоть и кости, добавили слоновьи конечности и котлоподобные черепа. И возликовали от собственного отвращения, ибо лишь они могли видеть красоту в любых вещах. И они постигли сию мощь, что была их плотью, поняли что достаточно лишь выпустить её, словно рыбу в чуждый поток, дабы она низвергла всю предшествующую жизнь к их коленям.
  
  Хрип. Слизистое пощёлкивание, подобное тому, что исходит от натягивающихся струн лютни. Вонь бесчисленных испражнений.
  
  Они таились там, где всегда таятся подобные им чудища — в глубочайших трещинах и разломах этого Мира, ожидая неизбежного и ужасного мига, что придёт однажды, дабы поглотить нас всех без остатка.
  
  Башраги ждали с нетерпением бездушных. Оставаясь пока чем-то, лишь немногим большим, нежели тусклый, полный коварства блеск их собственных глаз…
  
  И бездонный голод.
  
  
  Вака, стали звать мужи Ордалии кепалорского князя-вождя. Сибавул Вака.
  
  Всадники-кидрухили прозвали его так из-за архаичной формы его щита, название которого, в свою очередь, происходило от заостренных книзу устричных раковин. Прочие застрельщики практически сразу последовали их примеру и в конце концов все, кто осмеливался ступать за гнилостную кромку пелены, говоря о нём, называли именно это, ставшее уже привычным, прозвище. Достаточно было лишь раз увидеть как Сибавул и его таны скачут, преследуя тощих, чтобы понять — прижившаяся кличка бьёт в самую суть. Пехотинцы же, хоть и слышали прозвище, вкупе с сопутствующими рассказами и как один верили всему, что слышали, тем не менее не могли постичь услышанное в достаточной мере…
  
  Пока ещё нет.
  
  Сразу же, после того, как адепты угнездились на вершинах Уроккаса, Великая Ордалия собралась в исполинскую колонну и отправилась вдоль побережья Туманного моря. Они двинулись в путь ещё до рассвета, шествие, раскинувшееся вширь, словно целый город, и протянувшееся на такие расстояния, словно в поход сей вышел целый народ до последнего человека. Вереница отрядов, заполнившая собой без остатка всё северное побережье и всё больше кренившаяся в одну сторону по мере того, как вздымалась земля между Уроккасом и Нелеостом.
  
  Солнце вскипело, поднимаясь от покрытого туманами краешка моря и, осветив простершиеся на многие лиги шеренги и колонны, превратило их в поток, в целую реку, состоящую из серебрящихся осколков, в могучие плоты из брони и оружия, блистающие настолько же ярко, насколько тускло поблёскивали колдовские короны, которыми адепты увенчали вершины гор. Вопли боевых рогов скребли небеса, с трудом перекрикивая набирающий силу рёв Орды. Мужи Ордалии все как один вдруг сбились на торопливый шаг, более 150 000 добродетельных и неистовых душ.
  
  Они смеялись над поспешностью взятого ими темпа, возжигая собственные сердца грозящими кулаками своих голосов и бряцанием стали. Пространства и дали сверкали сотрясающимся оружием.
  
  Их бесчеловечные враги, отхлынув, уступили их напору гору Йаврег — первую из вершин хребта Уроккас. Пелена, простиравшаяся над ними, слегка поредела, сделав видимой обширную полосу ясного неба вдоль гор. Воинство Воинств вновь издало триумфальный крик, зная что Орда разделилась надвое и большая её часть осталась севернее Уроккаса, пойманная в ловушку преградивших ей путь смертоносных адептов, и лишь меньшая часть врагов осталась перед ними, упершись спинами в море и Даглиаш. И они смеялись, играя в чудовищ, загнавших в угол детей. Шедшие в первых рядах ясно видели своих бесчеловечных врагов: кишащие, шершавые белые ковры, лежащие на склонах Мантигола, откатывающихся под ударами сияющих алых нитей к основаниям горы, топающих ногами и плюющихся у кромки прибоя в свойственной зверям нерешительности.
  
  Мужи Ордалии продолжили свой натиск, обтекая внутренний фас Йаврега. Багряные Маги, удерживавшие до этого восходящие ярусами скалы, присоединились к своим собратьям, защищавших северные отроги. Завыли рога — едва слышно, хотя их было даже больше, чем раньше, ибо всеобщий визг Орды стучался ныне во все уши, словно заколачиваемый прямо в них гвоздь. Но ни один из спешащих вперёд заудуньяни не обратил на этот вопль никакого внимания — их шаг даже ускорился. Люди тяжело дышали, но более от возбуждения, нежели от нехватки воздуха. Они кашляли и гоготали. Они следовали за окольчуженными спинами, подпрыгивающими во время ходьбы перед ними, пробирались сквозь грязное месиво, когда-то бывшее ручейками, соскальзывали в овраги, карабкаясь затем вверх по их склонам. Почвы было так мало, что она слезала с камней, будто отгнившая плоть. Здесь, более, чем где-либо ещё, мужи Ордалии могли узреть землю, как мёртвую тушу — останки чего-то съеденного.
  
  Вновь и вновь взывали рога, силясь прорваться сквозь вигзливый гвалт, но люди Кругораспятия в своём натиске не замечали препятствий. Вместо этого, кепалоры, оставив позади весь сверкающий, надвигающийся словно оползень, поток, галопом поскакали вперёд, ведомые одиноким всадником, никем иным, как Сибавулом Вакой.
  
  Сперва это показалось каким-то ритуалом, скорее самоубийственной демонстрацией решимости, нежели настоящей атакой. Менее тысячи светловолосых всадников выжило во Вреолете. Они казались лишь вытянувшимися завитками на гребне бурного потока, струящимися нитями, слишком тонкими, чтобы представлять собой угрозу. Прямо перед ними простёрлась чудовищная опухоль Орды, пронизавшая целиком всю землю от гор до самого моря, и куда ни глянь кипящая бесчисленными мириадами, исходящая смертоносной яростью. Неподобающее ликование и воодушевление объяло души мужей Ордалии. Безумных всадников со всей очевидностью изрубят и разорвут в клочья, но огромные толпы лишь подбадривали их, горланя десятками тысяч глоток, празднуя не грядущее уничтожение своих одержимых братьев, но их жертвоприношение.
  
  Никто из них не смог бы даже вообразить себе лучшего способа начать их священнодействие — или их пир?
  
  Они скакали неровными рядами. Высоко, по правую руку от них, Сибавул и его обреченные всадники могли бы узреть гигантскую горловину, где расколотая челюсть Йаврега выпирала из песчаника, образовывавшего склоны Мантигола, утвердившиеся на скалах сверкающие точки и извергаемые ими вспышки пламени, расцветающие в разверзшихся ниже ущельях. Но взгляд их не отрывался от беснующейся впереди непристойной мерзости…
  
  В каждой битве есть момент, когда встречаются взгляды, когда «они» становятся тобою, а грани жизней истончаются до предела. Некоторые говорят, что именно тогда всё и решается, что именно в этот миг, ещё до того, как обрушится первый удар, противники решают кто будет жить, а кто умрёт. Кое-кто даже считает, что сие — подлинный храм, это самое последнее сердцебиение, предшествующее ужасающему душу крику Гилгаоля, безумному грохоту Войны. От вознесшихся к небу склонов до длинного, вытянутого лезвия прибоя люди Кругораспятия вдруг умолкли, узнав этот миг, невзирая на дали и расстояния, и молча провожали взглядом кепалоров и их славный натиск, зная, что сейчас в мгновение ока они исчезнут как пылинки, сдутые из ярко освещенного места в тени и тьму.
  
  Но вот только этого не случилось.
  
  Наблюдавшие за Сибавулом заметили, как нечеловеческие массы сперва как бы вдавились, а потом раскрылись перед ним, дюжины, если не сотни существ в безудержном ужасе бросились прочь от его вида, переползая, прыгая, взбираясь по своим мерзким собратьям в исступленном поиске спасения. То же самое случилось и с его танами-всадниками. Копейщик за копейщиком въезжали в недра Орды, оставаясь невредимыми, нетронутыми, но повергающими наземь отставших, окружёнными кишащими в ужасе созданиями, превращающими толпы в пузырящиеся паникой дыры.
  
  И на несколько удивительных мгновений, Орда, во всяком случае южная часть её, затихла. Кепалоры, длинным ожерельем разрывов, в сердце каждого из которых ярился вооруженный копьём, крушащий врагов всадник, вспахали клубящиеся массы, убив множество тварей, но не настолько много, чтобы толпы вновь не сомкнулись за ними, и посему казалось, что они пробираются вброд сквозь вопящее, бурное море. Мужи Ордалии мчались следом, силясь догнать их, и задыхаясь как от изумления, так и от усталости. Грута Пираг инграульский мечник с гор Вернма вырвался вперед, узрев крутящийся и вскипающий хаос, охвативший передние ряды врага. «Обееедаааать!» — возопил он громким, заунывным голосом, подражая крику своей возлюбленной матушки и взывая к своим родичам. Едва ли дюжина душ поняла, не говоря уж о том, чтобы услышать его вопль и всё же наступающие ряды взорвались смехом, радостным ликованием, прогнавшим прочь всякие колебания, последние остатки сдержанности — и тут же сменившимся рёвом безумной ярости, охватившим целые народы.
  
  Это началось так, как начинается всегда — с немногих нетерпеливых душ, в своём буйстве и бешенстве вырвавшихся из наступающих рядов и обогнавших остальных. Один галеот даже срывал с себя на бегу доспехи и одежду и, когда он, в конце концов, набросился на врага со своим упершимся в живот, изогнувшимся фаллосом, на нем уже не было ничего, кроме сапог.
  
  Прочие присоединялись к нему, словно мотыльки, привлеченные светом славы. Ещё и ещё — некоторые, кидаясь спасать своих обезумевших братьев, другие же, отвечая зову внезапно пробудившегося голода, вдруг разверзшегося в их чреве, словно древняя, раскрывшая пасть дыра…
  
  Убивай! Лишь в мыслях немногих из них билось это слово, но все они следовали сему ужасающему и нехитрому ходу событий. Убивай. Убивай! Передние ряды истончались, а затем исчезали. Командиры срывали глотки, силясь восстановить в своих отрядах хоть какое-то подобие порядка.
  
  Но отбросив прочь последние остатки дисциплины, мужи Ордалии единым существом прянули на своих врагов. Их рты источали слюну.
  
  
  Саубон проследовал за своим Святым Аспект-Императором в исполинскую тень Циворала. В ушах у него звенело.
  
  — По всей видимости, они долго готовились к моему прибытию, — объяснил Келлхус, голос его всё также пренебрегал окружающим их грохотом. Чародейские гимны Лазоревок возносились в унисон, эхом отражаясь от горизонта. Однако, лишь его слова были слышны сейчас, без труда прорываясь сквозь шум настолько чудовищный, что казалось будто он становится основой, сутью любого слуха, непрекращаюшейся молотьбой, беспрестанными ударами, крушащими зубы и кости.
  
  — До тех пор, пока не явился Не-Бог, — продолжал Келлхус, — они не могут рассчитывать одолеть меня напрямую…
  
  Врата, ведущие внутрь цитадели, плотоядно скалились провалом черноты, будучи давным-давно разбитыми вдребезги и превращенными в зияющий в стене пролом. Северные бастионы поросли лишайником, а вьющиеся травы оплетали мощное укрепление целиком, карабкаясь вверх и цепляясь за торчащие балки. Древние строители не признавали раствора и вся крепость была просто-напросто сложена из громадных, подогнанных друг к другу каменных глыб. Стены вздымались концентрическими ярусами — три уровня, один над другим, каждый следующий уже и выше предыдущего, а также подвергшийся большему разрушению. Могучие бастионы, несущие на своей спине выщербленные руины, увенчанные, в свою очередь, грудой развалин.
  
  Келлхус положил руку ему на плечо. Как всегда, это показалось Саубону странным, ибо всякий раз напоминало о том, что он высок ростом. Странным и приятным.
  
  — Не бойся за мою безопасность, старый друг.
  
  Саубон вытянул шею, стараясь разглядеть получше разрушенную, выщербленную верхушку цитадели, темнеющую на фоне яркого неба, ибо утро уже разгоралось.
  
  — Здесь… — произнес Келлхус, бросая взгляд на циклопическое укрепление, — Обитель огромна и пронизывает всю гору целиком, но её ось, Великий Колодец Вири, находится прямо здесь, у нас под но…
  
  Аспект-Император резко перевёл взгляд вниз — на лежащие в руинах врата. Из их пасти внезапно изверглись дюжины шранков и, размахивая клинками, бросились к ним. Исступлённое неистовство искажало и сминало их гладкие лица.
  
  Саубон вздрогнул так, что его кости едва не вывернулись из суставов, столь велико было потрясение. Но Келлхус, шагнув вперёд, без каких-либо колебаний встретил натиск нечеловеческих тварей, бормоча заклинания в той же мере освещавшие землю под его ногами, в которой они изжевывали душу. Создания рванулись к нему, их бледная рыбья кожа и убогие доспехи загадочно темнели в полумраке. Но не успели они воздеть свои тесаки, как вровень со свистящими в воздухе остриями из их тел изверглись фонтаны и струи, тут же разлетевшиеся облачками лилового тумана. Десятки существ почти одновременно рухнули замертво, а сердца их ещё продолжали выплёвывать из их тел жизнь, орошая землю фиолетовой кровью.
  
  Саубон мог лишь отупело стоять, как, собственно, и Гванвё, замершая рядом с ним.
  
  — Препояшьтесь! — воззвал ко всему отряду Келлхус, — Ибо я собираюсь разворошить это осиное гнездо…
  
  Он произнес слова, исторгнувшиеся светом, и чудесным образом переместился прямо в ярко синее небо над древней цитаделью.
  
  Саубон продолжал стоять, потрясённо моргая. Хоть он и испытывал отвращение к преклонению, презирая себя, принужденного прежде стоять на коленях, со столь же яростной убежденностью, с какой сам он требовал этого от остальных, ныне экзальт-генерал просто дрожал от струящегося по его венам благоговения, признательности за чудо, происходящее прямо здесь и сейчас. Он стоял здесь, Уверовавший король Карасканда, оказавшийся в стенах прославленной в древних легендах крепости, воздвигнутой на руинах подземного города из легенд ещё более древних, стоял, взирая на живого Бога, поправшего небеса…
  
  Анасуримбора Келлхуса, Святого Аспект-Императора.
  
  И это поразило его, очевидная красота и значимость его жизни. А низкий, порочный уголок его души, согнувшись, гоготал над этим мигом с нескрываемым ликованием скупца. Какое значение могла иметь чья-то там ложность, раз это было истинным? В свете подобной мощи…
  
  В свете подобной мощи!
  
  Обернувшись, он увидел, что Мепиро, Богуяр, Скраул и остальные смеются — смеются потому, понял Саубон, что смеётся он. Разумеется, вопль Орды заглушал любые звуки, но их и не требовалось, чтобы суметь услышать всю радость и всю кровожадность посетившего их веселья. Они сумели узреть это — безумие осознания всех совершённых зверств, не только по случаю разделённых, но и жаждуемых, в единой мере и случившихся и содеянных по собственному желанию. Никогда прежде, казалось, Мир не являл столь свирепого и при этом обращенного ко всем им знамения. Лицо Богуяра даже вспыхнуло алым — знак, который мгновением раньше встревожил бы Саубона, но теперь показался ему лишь ещё одним поводом для веселья, добавленным к общей куче.
  
  Экзальт-генерал взвыл, оставаясь чудесным образом неслышимым и безмолвным. Пелена висела над выщербленными стенами, словно чума, обретшая облик и плоть. Сладковатый аромат обугленных шранков витал в воздухе. Зной возбуждения натянул ткань саубоновых брюк, а взгляд его блуждал по Гванвё, хохотавшей столь же плотоядно, как и мужчины.
  
  Мясо…
  
  Грохот волшебства порождал эхо, подобное громыханию валунов, кувыркающихся и катящихся вниз по железным желобам. Это должно было бы умерить веселье прибывшего на Плоту отряда, но они лишь удивлённо щурились и скалились, беззвучно улюлюкали и издавали одобрительные возгласы, наблюдая за тем, как тёмные монолиты, кувыркаясь, устремляются вверх, в небеса…
  
  В этих чудесах было нечто большее, чем какое-то там доказательство. В них была мощь.
  
  
  Множества. Умопомрачительные множества.
  
  Умопомрачительные вспышки света.
  
  Озираясь с точки, находящейся над вершиной горы Ингол, экзальт-магос Саккарис мог видеть эту мерзость почти целиком: раскинувшуюся подобно океану, сплетающуюся и закручивающуюся спиралями массу, производящую впечатление живого существа, громадного чудища, столь же невероятно огромного и ужасающего как кошмары из его Снов о Первом Апокалипсисе, монстра, объявшего и терзающего щупальцами своей ярости весь горный хребет.
  
  Орду.
  
  Когда Великая Ордалия шла обширными истыульскими степями, шранки предпочитали как бы обтекать Святое Воинство Воинств, расступаясь перед его фронтом и тревожа фланги. Но с тех пор, как Ордалия миновала Сваранул, существа не столько избегали их фронта, сколько попросту отвернулись от него. Их продвижение, как выразился математик Тусиллиан, заставляло Орду тяжеловесно катиться вдоль побережья Нелеоста огромной круговертью, состоящей из миллионов вопящих, ощетинившихся оружием тварей, и смещающейся на север, затем на запад, до столкновения с побережьем, после чего вновь начинающей сдвигаться на юг. Те, кто знал, как смотреть, могли даже увидеть механизм этого движения в перемещении Пелены. Некоторые считали, что эти явственные изменения в поведении просто отражают не менее очевидные изменения в характере местности, поскольку у тех шранков, что оказывались на берегу не было иной возможности, кроме как следовать за спинами своих бесноватых сородичей, а у оказавшихся в глубине суши попросту было больше вариантов для выбора направления. Другие же приписывали произошедшие перемены распространившемуся среди врагов знанию о том, что их едят. Если степень скученности определяла направление движения шранков, то именно фланг Воинства предоставлял им больше всего возможностей. Даже будучи теми развращенными тварями, которыми они были, шранки всё-таки умели общаться друг с другом. Быть может, именно распространившиеся среди них слухи заставили существ показать спины — ужас перед возможностью стать смазкой для человеческих глоток!
  
  Хотя это преображение и сделало путь Ордалии менее опасным, оно также послужило всем напоминанием о том, что простота и примитивность шранков ни в коей мере не означает их предсказуемости — не в большей степени, чем наличие разума делает человека непредсказуемым.
  
  — Орда должна лечь своим брюхом прямо в огонь, — сказал ему Святейший Аспект-император прошлой ночью. — Если её погонит какая-то другая угроза, если она вдруг двинется на восток — Ордалии предстоит тяжелый денёк.
  
  Посему, экзальт-магос, стоявший на колдовском отражении высочайшей из вершин Ингола, в большей степени занимался сейчас изучением битвы, нежели самой битвой. Годы ещё не притупили его взора и поэтому он, по большей части, просто всматривался в происходящее, создавая обзорные Линзы лишь для устранения иногда возникавших неопределённостей. Он наблюдал как копошатся и сливаются воедино массы Орды до самых пределов его зрения, ограниченного погребальной завесой Пелены. И, учитывая время, проведённое им за Жатвой, он мог даже представить сколь необъятны множества, кочующие за её границей. Наполовину при помощи догадок, а наполовину за счёт мельком увиденных деталей, он сумел проследить за отдаленным северным рогом — выступом Орды, который, упершись в реку Сурса, начал, подобно медленно изгибающемуся гвоздю, выворачиваться назад. Что ещё важнее, он заметил, как массы находящиеся на востоке, втянулись внутрь себя, сложившись в нечто вроде огромного, чёрного эллипса, замаравшего равнину Эренго безобразным пятном прямо у подножия гор.
  
  И возрадовался, поняв, что хотя бы шранки ведут себя согласно повелениям его Спасителя.
  
  В отличие от людей.
  
  
  Они были словно жнецы на тучных полях, светловолосые сыны Кепалора. Плотные массы тощих расступались перед ними, оставляя лишь чересчур слабых или неудачливых, которых в своём продвижении всадники пронзали и били, как бьют острогой рыбу. Перед ними, а теперь уже и позади них, ярились толпы, шранки визжали, сжимаясь в подобии ужаса, рвали сородичей когтями, силясь бежать прочь от пустого, безучастного взора кепалоров.
  
  Сам Вака первым потерял свою лошадь на этой коварной земле. Они оба рухнули наземь, растянувшись, словно упавшая на стол вялая ладонь, и, на мгновение, нечеловеческая паника, бурлящая по краям образовавшейся вокруг него пустоты, утихла. Перемазанный лиловой кровью, князь-вождь поднялся с земли, без шлема и с опущенной головой, его льняные волосы покачивались перепутанными, сбившимися в колтуны прядями. Картина разрушения и разорения простиралась, начинаясь прямо от его ног. Его изувеченная лошадь пиналась и брыкалась, катаясь по земле у него за спиной. Его неповрежденные и незапятнанные нимилевые латы мерцали, переливаясь в солнечном свете. Взгляд Сибавула, когда он раскрыл глаза, не столько сосредоточился на происходящем с ним рядом, сколько, казалось, пронзал и поглощал дали. Его свалявшиеся в колтуны волосы образовали подобие клетки, прутья которой, спускаясь вдоль лба, несуразно переплелись с бородой. С ничего не выражавшим лицом, он вытянул из ножен палаш своего отца и бросился на бледнокожих созданий, что тут же вздыбились волнами, пытаясь бежать прочь от укоренившегося в нем ужасающего Аспекта.
  
  От Тени Вреолета.
  
  Находившимся высоко в горах адептам Мисунай всадники казались каким-то странным разрушительным явлением, распространяющимся по шранчьему морю безо всякой на то причины — магией — но творимой безо всяких затрат и последствий. Их невозможный натиск казался таким же предостережением, как и их триумф. Но мужам Ордалии, затаившим дыхание от постигшего их осознания, кепалоры представлялись никем иным, как орудиями Бога, а производимое ими опустошение нисхождением давно ожидаемой Благодати, вознаграждением за все их страдания. Их чудесный натиск не мог быть ничем иным, кроме как гремящим гласом Небес.
  
  Сам Бог предоставил тощих их гневу!
  
  Искрошённые отроги Уроккаса становились возле Мантигола всё более крутыми и отвесными, кроме того, возносившийся всё выше и выше горный кряж, в той же мере всё ближе придвигался к Туманному морю. Независимо от того снизу смотреть или сверху, отовсюду можно было узреть содрогающуюся Орду, простёршуюся вдоль сокращающейся, по мере движения на запад, береговой линии; курящиеся дымами вершины; скалы, искрящиеся сотнями колдовских устроений, и, наконец, блистающую серебром клинков и доспехов Великую Ордалию, надвигающуюся с востока, словно высыпавшаяся из горы сокровищница дракона. И напор людей Кругораспятия был столь исступленным и неистовым, что некоторые из них вырывались далеко вперед из рядов своих братьев и поодиночке вламывались в шранчьи толпы, крутясь и размахивая оружием. Большинство этих душ были вырезаны в первые же мгновения, ибо шранки не мешкали, колеблясь как люди меж страхом и яростью. И все до одного они умерли, успев лишь изумиться, прежде чем, быть изрубленными и низвергнутыми во тьму, задыхаясь от резанных или колотых ран.
  
  Вихрем явилась смерть.
  
  Сыны человеческие обрушились на палево-бледную нечисть сперва ревущими волнами, а затем всей своей массой, лица их пылали от усилий и жажды убийства, чресла же пылали жаждой иной. Шранки отвечали яростью на ярость, но блистающее Воинство рычало, бушевало и било, словно целиком состоя из одержимых, а из человеческих ртов клочьями вылетала пена. Полоску берега огромной лентой теснящихся и сплетающихся тел обуяла бешеная схватка, больше напоминавшая бойню, нежели битву. Хрип, рёв и грохот. Раскалывающиеся щиты. Ломающиеся клинки. Вскинутые в попытке защитится паучьи руки. Мужи Ордалии кололи копьями в щели грубых доспехов, раскалывали головы, опрокидывали вопящих шранков на землю и, ликующе рыча, заливали лиловыми потоками чистую лазурь этого ясного утра.
  
  Люди Юга обрушились на смешавшиеся вражьи ряды. Какая бы решимость прежде не владела шранками, перед их натиском она испарилась. Маслянистые глаза закатывались вверх. Скрежетали сросшиеся пластинами зубы. Бешеное стремление убивать сменилось не менее бешеным стремлением бежать и спасаться. Кланы бросались друг на друга, тупая паника охватила области, оказавшиеся зажатыми меж кепалорами и необоримыми тысячами, что следовали по их стопам. Люди торжествующе кричали, прорубая себе путь сквозь ярящиеся толпы, резали, кололи, расплющивали нечестивых, лишенных душ тварей. Вспышки колдовского света сжигали тех тощих, что пытались удрать от ярости Ордалии, забравшись на скалы и вершины Мантигола. Прибой забирал тех, что бросались в море, создавая целые ковры из утопленников, разбивая шранков о скалы или выбрасывая их обратно на берег.
  
  Вака и его кепалоры продолжали продвигаться сквозь вопящие пространства, сея смятение, которое мужи Ордалии, следовавшие за ними, пожинали будто пшеницу или просо.
  
  То тут, то там, в образовавшихся на поле битвы пустотах, самые опустившиеся из них терзали ещё подёргивающиеся туши врагов, пожирая кусками сырое мясо и жадно лакая лиловую кровь, словно псы, пристроившиеся у канавы возле какой-нибудь бойни.
  
  Судьи предавали казни лишь тех из них, кого обнаруживали совокупляющимися с шранчьими телами.
  
  
  Адепты защищали сами небеса или то, что ими казалось. Никогда ещё не видывал Мир подобной битвы — растянувшийся тонкой нитью отряд из всего лишь тысячи людей — некогда проклинаемых Немногих — защищающий горный кряж от безумного натиска тысячи тысяч шранков. Стоило существам, остававшимся на побережье, поддаться напору мужей Ордалии, как все неисчислимые полчища тварей, от которых почернела равнина Эренго, немедленно хлынули на вершины и перевалы Уроккаса, во множестве и с яростью, затмевавшими всё, что доводилось до сих пор видеть адептам. Казалось, что существа каким-то образом знали о бедственном положении своих собратьев, находившихся по южную сторону хребта, и понимали какое разорение и погибель они могут обрушить на головы не ожидающей этого Ордалии.
  
  Тройки колдунов, возглашая Напевы, повисли над перевалами, расположились на скальных выступах, сторожа подходящие для подъема склоны, охраняли все горные тропы. Самые решительные из них заняли позиции, без конца засыпавшиеся чёрными стрелами; окружённые потоками извергающихся смертоносных заклинаний, точно лепестками, чародеи эти казались цветами, выросшими прямо на вздыбившихся до неба утёсах. Прочие же, устроившись на более отдалённых и более выгодных с точки зрения безопасности позиций, несли врагам истребление прямо оттуда, пользуясь преимуществами доступных им заклинаний. Снова и снова вздымались волнами толпы нечисти, яростно визжащие, подпрыгивающие и карабкающиеся, царапающиеся и источающие слюну.
  
  Поначалу маги южных Школ оставляли самые отвесные скалы и крутые обрывы неприкрытыми, но теперь они обнаружили, что мерзость взбирается на утёсы и там, цепляясь за щели в камнях и повисая на обрывистых склонах, будто роящиеся зимой пчелы. Один из колдунов сломал себе шею, а двое сильно повредили спины в поспешных попытках прикрыть эти бреши, а в итоге ослабленными оказались прочие позиции. Ещё два чародея погибли из-за внезапного головокружения, сделав неосторожный шаг вслед за ускользавшей из под ног, как им показалось, поверхностью.
  
  Шранки бросались на штурм, врываясь в расселины и ущелья, пробираясь через трещины и разломы, карабкаясь вверх по усыпанными каменной крошкой склонам. Но повсюду их охватывало всепожирающее пламя, били спутанные цепи молний, обезглавливали росчерки света. Кланы за кланами устремлялись вверх, то пытаясь протиснуться меж громоздящихся утёсов, то атакуя высоты… лишь для того, чтобы исчезнуть в вихре вспышек и потоках огня.
  
  Экзальт-магос не тешил себя иллюзиями. Смешавшиеся там внизу, на побережье, ряды Ордалии, означали, что последствия неудачи станут катастрофическими. Саккарису довелось поучаствовать в сражении у Ирсулора и даже пережить случившееся там трагическое несчастье и, посему, он знал, что произойдёт, если шранки всё же пробьются.
  
  Он направлял дополнительные силы на каждую из вершин согласно постоянно меняющимся оценкам текущей угрозы. Экзальт-магос с самого начала прочно удерживал Ингол, по необходимости отправляя тех адептов Завета, кого сумел сохранить в резерве, на сложные участки. Величайшим из испытаний стал Олорег, представлявший из себя скорее руины горы, нежели собственно гору. Саккарис даже перенёс свою ставку на Мантигол, поскольку высота этой горы позволяла лучше оценивать обстановку в той части хребта, где возникали постоянные кризисы. Он собственными глазами узрел слепую хитрость Орды — то, как она, устремившись сквозь Эренго на запад, втискивала всё новые и новые ярящиеся тысячи прямо в расколотую пасть Олорега — в их самое уязвимое место. И вскоре аж половина адептов Завета уже защищала обломанные зубья Олорега бок о бок с Энхору и Имперским Сайком. Алые волны вздымались ныне рядом с тёмными. Сверкающие гностические Абстракции ввинчивались в мрачные образы зловещих Аналогий. Драконьи головы изрыгали пламя меж росчерками Ткачей Сирро. Тучи стрел — бесполезных против Оберегов — со стуком бились о голые камни и усыпанные щебнем склоны. Рушились в пропасти целые утёсы, осыпались вдоль склонов лавины из окровавленных камней и щебня. Устремлявшиеся вверх приливные волны мерзости встречал яростный свет, рассекая и поглощая их, пронзая и разрывая на части. Истреблялись целые поля гомонящей нечисти, тела их охватывало сияющее пламя.
  
  Узревшие это адепты Трех Морей, не отрываясь от своего тяжкого труда, кричали и, хватаясь за животы, заходились гогочущим смехом, хоть усталость уже и давила на их плечи. Они вели себя словно дети, сжигающие лупами насекомых, или, яростно хохоча, топчущие их ногами, эти старики, сперва выкашливавшие колдовские словеса, а затем, склонившись, разглядывавшие принесенное ими опустошение, будто кучка развратников, сгорбившихся над запретными картинками. Но нечто безумное и яростное всё больше и больше проникало в их громыхающие песнопения, непристойное варварство, никак не сочетавшееся, казалось, с давно настигшим их изнеможением.
  
  Наиболее утомившимся могло было быть дозволено какое-то время отдохнуть в одной из ставок, смочив водой охрипшее горло и наложив целебный бальзам на ожоги. Отдыхая, они рассматривали своих висящих над пустотой братьев — плюющиеся огнём пылинки, парящие над соседними вершинами. Тяжело дыша, они вдыхали оскверненный воздух и, даже с закрытыми глазами, видели на своих веках искры — следы ослепительных вспышек. Они слышали, даже сквозь оглушающий визг, слова знакомых Напевов — шипящий свист и грохот колдовства, столь же древнего, сколь и смертоносного. Изумлённо тараща глаза, они, не смотря на все свои знания, поражались тому, что горы могут вдруг облачиться в одеяния из ожившего света, а тела их врагов могут громоздится столь чудовищными грудами, что, жмущиеся к утёсам и пикам Уроккаса кучи трупов будут казаться почерневшими деснами, из которых торчат обуглившиеся в пламени зубы…
  
  И они удивлялись, что сумели зайти так далеко.
  
  Первым это заметил адепт Завета по имени Нюм, находившийся в покинутой ставке Саккариса на Инголе. Ещё мальчишкой Нюм гордился остротой зрения — он даже мечтал стать когда-нибудь лучником, до тех самых пор, пока его не забрали в Атьерс. Он взмахнул рукой, привлекая внимание товарищей и, убедившись, что они обратили внимание на его усилия, указал куда-то за пределы всех забитых мертвечиной окрестностей и далей. Но они пока что видели лишь нечто, парящее высоко в небесах и кружащее над копошащимся пятном Орды.
  
  Чародейские линзы заскрежетали у ног.
  
  
  Разворачивавшаяся перед его глазами бойня опустошала сердце в той же мере, в какой и разум, но терзался он не по причине жалости или сострадания, а лишь из-за невероятных масштабов происходящего смертоубийства. Даже жизни, представляющиеся не имеющими никакого значения, могут выворачивать наизнанку душу, когда становятся холмами из трупов.
  
  Это же шранки! Отчего же он не чувствует радости — нет, нутряного восторга — как все остальные?
  
  Оттого, что ему известна истина?
  
  Пройас и Кайютас во главе отряда, состоящего из штабных офицеров и ординарцев находились высоко на южных склонах, откуда могли во всех подробностях рассмотреть сверкающую громаду Ордалии надвигающуюся узловатым ковром на раскинувшиеся ниже пространства. Люди, шагающие плечом к плечу и спаянные такой выучкой, что кажутся навязанными вдоль одной веревки узлами. Линия! — без конца вопили во время тренировок имперские инструкторы, — Каре! Понятия эти были единственными, считавшимися в битве по-настоящему священными и стоящими любой принесённой жертвы. Удержи Линию, сохрани Каре и всё остальное, имеющее ценность и оставшееся за пределами битвы, тоже будет спасено: будь то твоя жена или твой король, твой сын или твой пророк. Умри, храня Линию — и будешь Спасён, ибо Гилгаоль столь же щедр, сколь и безжалостен.
  
  Попытка же оставить Линию грозила Проклятием.
  
  В ходе каждого из предшествующих сражений с Ордой люди следовали этим правилам и верили в них. Даже во время ужаса Ирсулора, врагам, во всяком случае по словам Саккариса, пришлось буквально завалить своими телами их упершиеся боевые порядки, поглотить и переварить их, словно куски жесткого, неподатливого мяса. Все минувшие годы, на всех советах, где генералы занимались планированием этой кампании, именно стойкость войск признавалась самым главным вопросом, наиважнейшей из всех прочих озабоченностей, кроме, разве что, снабжения. Они читали и перечитывали Священные Саги, штудировали уцелевшие фрагменты древних летописей, даже изучали отчёты Завета о Снах Сесватхи, пытаясь постичь, каковы были народы и государства, пришедшие на смену тем, что погибли под пятой Мог-Фарау во дни Ранней Древности.
  
  Стойкость. Не хитрость. Не чародейская мощь. Не считая капризов Шлюхи, не считая слепого везения, именно стойкость — дисциплина — отличала и отделяла выживших от погибших.
  
  Та самая, что исчезала и растворялась прямо на глазах у Пройаса, с ужасом взирающего на происходящее.
  
  Процесс этот казался чем-то вроде наблюдения за брошенной в огонь восковой картиной — огромным полотном, изображающим идеально ровные, не считая изъянов местности, боевые порядки, которое вдруг прогибается, плывет, а потом растекается, будто растопленное масло. Вновь и вновь он ожесточённо жестикулировал — ибо никакой отдельный человеческий голос не мог быть услышан — приказывая, чтобы рога трубили сигнал прекратить атаку. Он махал руками, словно безумец, до тех пор, пока Кайютас не схватил его за левое предплечье. Всё это уязвило его — и та степень подобия Келлхусу, что он увидел в увещевающем взгляде имперского принца… и это его напоминание о том, что ничто не делает человека настолько слепым к будущему, чем возмущение по поводу уже оставшегося в прошлом… и пришедшее вдруг осознание, что он стал одним из тех, кому требуются подобные напоминания.
  
  Они спешно двинулись вдоль одного из множества отрогов Мантигола, спотыкаясь о целые пласты искромсанных шранчьих трупов. В воздухе витал запах соли, хотя до моря было в любом случае далеко — неважно собираешься ты осторожно спускаться или лететь вниз головой. Прямо под ними змея исполинской колонны, дрожа и пульсируя, ползла вперёд без какого-либо порядка или строя — огромный эллипс, состоящий из невообразимого множества потерявших даже подобие дисциплины людей. Поле битвы простиралось перед ними, насыпи перемежались с оврагами и низинами и тянулись вдоль изгибающегося побережья до самого горизонта. Мёртвые шранки устилали всё вокруг, кроме самых отвесных склонов. Колдовские огни озаряли горы, начиная от самых вершин. Там же виднелись миниатюрные фигурки, висящие, покачиваясь, над дрожащими тенями и струящимися потоками света. Впереди, на расколотой седловине Олорега, словно на поверхности накренившегося стола, бушевала битва — топтались огромные, вздымающиеся массы, окутанные клубами пыли. Люди, смешавшиеся с неисчислимыми множествами погани, и в своей кровожадности ставшие от неё неотличимыми.
  
  Могучие звери, явившиеся, чтобы покончить со своими более мелкими сородичами.
  
  Острая боль, терзавшая пройасово сердце, рванулась вверх, сжав ему глотку.
  
  Кайютас положил руку ему на плечо и, вытянув свой длинный палец, указал куда-то в направлении окутавшей горизонт голубоватой дымки. И экзальт-генерал увидел крепость Даглиаш, скорчившуюся будто дохлый паук на обезглавленных плечах Антерега. Узрел сверкание далёкого колдовства и длинный шлейф то ли дыма, то ли пыли, взметающихся вверх, словно опиумный дым, выдуваемый губами самой земли из её собственного нутра.
  
  Келлхус, понял он.
  
  Он смахнул прочь сдавившие его горло пальцы — эту мучительную хватку, лишавшую его остатков самообладания…
  
  Этот миг не был для Пройаса внове, ибо он сталкивался с подобным почти в каждом своём сражении. Миг, заставляющий каждого генерала предпринимать всё возможное, чтобы не допустить его…
  
  Миг беспомощности. Когда события начинают происходить быстрее, чем вообще успеваешь что-то сказать.
  
  
  Древнюю крепость осыпало обломками. Саубон и его дружинники в возбуждении толпились с внешней стороны Циворала, величайшей из твердынь Даглиаш и, запрокинув голову, взирали на своего Спасителя. Келлхус парил высоко в небе, исторгая песнопениями мысли, которых никто из смертных не смог бы постичь. Его лоб, борода и щёки сияли белым пламенем невозможных смыслов, руки его распахнулись, словно Аспект-Император пытался поймать прыгнувшую в его объятия любимую. Они наблюдали за тем как древний, чёрный бастион крошится под напором разъедающего его светоносного вихря, а обломки, выписывая кривые, разлетаются по небу, дождём выпадая там, где повелел их всемогущий Господин и Пророк.
  
  После стольких лет, проведённых в сражениях бок о бок с Келлхусом, Саубону было хорошо известно звучание его чародейского голоса: сразу и низкого и поразительно звонкого, как если бы два разных человека одновременно пели одними устами, ведя друг с другом какую-то странную войну. И глас его, звуча, как и все чародейские Напевы словно бы ниоткуда, казался при этом сразу как бы и более отдалённым и более близким. Саубону достаточно было взглянуть на Гванвё, чтобы увидеть благоговейный страх, что вызывал этот факт у Немногих, и понять, что, не смотря на все его попытки отрицать это, он — нечто большее, чем они. Он — Шаман стародавних дней, один из тех, кого столь яростно анафемствует Бивень. И колдун и Пророк…
  
  Признательность и ликование двумя крыльями трепетали в его душе. Такая несравненная мощь! Мощь, способная выкорчевать и выбросить одно из самых грозных мест в этом Мире — легендарную цитадель. Гордость обуревала его, яростное тщеславие, сделавшее его надменным, недвижимым и болящим…
  
  Ибо сие действо, более чем что-либо другое, указывало на сущность, значение того, что значит принадлежать ему — это было подчинение, наделявшее силой и властью, низкопоклонство, возносящее в короли.
  
  Келлхус творил Напевы не в одиночестве. Лазоревки, заняв позиции возле лишенных зубцов парапетов исполинских стен, вторили ему, колыхаясь в воздухе, подобно окруженным золотыми щупальцами морским анемонам. Хотя Саубон мог видеть лишь немногих из них, столь высоки были бастионы Рибаррала, он мог слышать их численность в пронзительном хоре песнопений и отзвуках учиняемой ими резни, перекрывающих даже оглушительный рёв Орды. Келлхус гремел голосом глубоким, как сама земля, наделённым интонациями, подобными отдалённой драконьей схватке, а Свайали вплетали в этот всеразрущающий грохот свои причудливые мотивы, внося в него звонкие ноты.
  
  Вот они — единственные подлинные псалмы, понял Уверовавший король Карасканда…
  
  Также как крепость Даглиаш была единственным подлинным храмом.
  
  Он схватит Пройаса за руку, когда увидит его, схватит так крепко, что тот сморщится и не сможет даже разжать тиски его рук! Он не выпустит его и расскажет о том, чему становится свидетелем вот в этот самый миг — прямо сейчас — и, что ещё важнее, объяснит ему то, что ныне постиг. Он заставит этого дурачка увидеть всю суть той воистину бабской слабости, что осквернила его сердце — этой его нелепой тоски по всему простому, чистому и ясному…
  
  Да! Бог был пауком!
  
  Но и люди, как они есть — пауки тоже.
  
  Всё вокруг, — крикнет он ему, — всё жрёт!
  
  Циворал, прославленное Сердце-в-Броне, твердыня твердынь, осыпалась в небо прямо у него на глазах. Это было похоже на лезвие, постепенно обрезающее цитадель со всех сторон, но вот только булыжники и куски кладки вместо того, чтобы отвесно рухнуть вниз, взмывали вверх и вовне, прежде чем пролиться неслышимым в этом адском шуме каменным дождём на двор крепости. И он наблюдал как ест его Господин и Пророк, наблюдал до тех самых пор, пока не исчезли, словно вырванные с корнями зубы, даже циклопические камни фундамента, кувыркаясь рухнувшие в Небеса — до тех самых пор, пока могучая цитадель Циворал попросту не перестала быть. Гванвё схватила его рукой за окольчуженое запястье, но он не смог понять чувства, отразившиеся на её лице, не говоря уж о том, чтобы услышать её слова…
  
  Оглянувшись, он увидел это — огромную круглую яму в гранитной скале, легендарный Колодец Вири. Циворал, при всей своей циклопической необъятности, была не более чем коркой, струпом, наросшим поверх глубочайшей раны… как и сами люди, возможно. Святой Аспект-Император не прекратил своих усилий; никакая пауза или уродливый стык не вкрались в его обволакивающую Сущее песнь. Поток отшвыриваемых в сторону обломков, достигнув уровня земли, просто продолжился, так что теперь древний зев пролома казалось извергал наружу когда-то задушившие его руины, выплёвывая в небо громадные, черные гейзеры. Дыхание Саубона перехватило от радостного возбуждения, чувства, что он будто парит над стремительным и мощным речным потоком.
  
  Головокружение. Им показалось, что земля поплыла у них под ногами, но затем она и в самом деле задрожала от гулких ударов. И король Саубон вдруг понял, что смеется, выставив наружу зубы на манер гиены. Мясо, грядет Мясо, — знал он с той разновидностью беспечного осознания, что свойственна пьяницам и свидетелям катастрофы. Гванвё всё ещё держала его за руку. Неожиданное желание оттрахать ведьму переполнило его мятущиеся чувства. Он предпочитал избегать сильных женщин, но цвет её волос был таким редким…
  
  Вместе они наблюдали за тем как взметаются вверх огромные, переломанные кости Ногараль, кажущиеся чем-то, лишь немногим большим нежели тени, скользящие меж потоков пыли и менее крупных обломков. Аспект-Император плыл наверху в лучах утреннего солнца. Убеждённость отчётливо пульсировала в крови Уверовавшего короля.
  
  Как может Бог, заслуживающий поклонения, быть слабым?
  
  Сила. Сила — вот Знак сверхъестественного превосходства. И какое имеет значение дьявольское оно, божественное или даже смертное.
  
  Пока оно превосходство.
  
  
  Могила, разграбленная, чтобы обустроить другую могилу. Дрожь, пробегающая по океанам камня.
  
  Скользят и змеятся по стенам трещины — одна древнее другой. Дождь из пыли струится с потолков.
  
  Никоторые из чертогов рушатся — будь то скромные или величавые, своды их обваливалются, а отчаянные вопли и мелкая, бархатистая пыль, струясь, проникают во все бесконечно ветвящиеся подземные пустоты.
  
  И звери били себя по щекам, чтобы заставить свои уродливые глаза слезиться. Заунывный лающий вой умирающих преследовал, давил на все их тысячи, тревожно толпящиеся в темной глубине ветвящихся коридоров. Муки и ярость немного унимались, если из глаз текла мокрота и когда они мычали и ревели своими слоновьими легкими.
  
  Где же Древние Отцы?
  
  
  Оно плыло сквозь охряное марево, описывая круги над бурлящими предгорьями Эренго. Видение, калечащее разум и мысли, вызывающее оцепенение, растекающееся по внутренностям и членам, словно струящийся дым…
  
  Саккарис, раздираемый противоречивыми чувствами, стоял возле созданной им колдовской Линзы одновременно и поражаясь, будучи не в силах поверить представшему перед его глазами, и ужасаясь, ибо всё это уже являлось ему во Снах. Образ, видневшийся в Линзе, опустился чуть ниже, тут же уменьшившись в размерах, но затем, описав круг, вновь разросся, став совершенно отчётливым: тёмные, рваные очертания, вялые, подёргивающиеся когти, шершавые крылья, ловящие потоки ветра…
  
  Образ, заставивший старые шрамы чесаться и ныть. Инхорой. Кости огромного черепа, проступающие сквозь кишечного цвета кожу и ещё один, меньший по размеру, череп, зажатый в раскрытых челюстях более крупного…
  
  Нечестивый Ауранг, Предводитель древнего Полчища.
  
  И никто иной.
  
  Подобно всякому стервятнику, он тяжело парил в небесах, взмывая в порывах ветра. Он внушал эмоции, более сильные, нежели просто отвращение. Сам вид его повергал в смятение и не только потому, что кожа его выглядела, словно елозящие по телу кости, в нем было нечто — возможно, какое-то ощущение гниения или порчи, возникавшее при взгляде на эту палево-бледную кожу, или, быть может, какая-то странность в его движениях — вызывавшее тошноту, и некое тревожное, хоть и ускользающее от обыденного восприятия, чувство. Скользя на север, чудовище внимательно всматривалось в кишащую под ним бессчетную мерзость, а затем, развернувшись на юг, воззрилось на бастионы Уроккаса — на груды исходящих чёрным дымом трупов, вспышки смертоносного света и Саккариса, наблюдающего за ним с вершины Мантигола.
  
  Рот инхороя даже явственно произнес какие-то глумливые слова.
  
  Экзальт-магос был обязан сообщить о случившемся своему Господину и Пророку. Вместе с остальными предводителями Ордалии он провел не одну стражу, обсуждая возможность возникновения такого рода непредвиденных обстоятельств. Они сошлись на том, что самая серьёзная угроза для Воинства Воинств в предстоящей битве заключается в характере развертывания Школ. Единожды рассеявшись по вершинам и отрогам Уроккаса, они вынуждены будут там и оставаться до самого конца сражения, чтобы не дать Орде возможности обрушиться сверху на неприкрытый фланг Ордалии и сбросить её в море. Это, в свою очередь, означало, что Консульт, который в иных обстоятельствах не мог надеяться на то, чтобы суметь превозмочь колдовскую мощь Школ, теперь мог игнорировать шанс их непосредственного вмешательства и обратить всю свою силу или своё коварство на какое-либо другое уязвимое место. А, как довелось Саккарису убедиться в Ирсулоре, единственной бреши могло оказаться достаточно для их полнейшего разгрома.
  
  — Они явятся, — предупреждал Келлхус, — они не откажутся от той мощи, что собою представляет Орда и той угрозы, которой она является для нашей миссии. Нечестивый Консульт вмешается. Наконец, братья, вы столкнётесь с нашим врагом во плоти, сразитесь с Причиной, что движет вами.
  
  Слова, обратившие их сердца в кулаки!
  
  По крайней мере тогда. И сейчас Саккарису достаточно было повернуться, чтобы узреть Даглиаш и белое сияние, исходившее от его Господина и Пророка, обтачивающего темнеющие руины. Он мог бы отправить весть ему или кому-то из своих собратьев — великих магистров… но не сделал этого.
  
  Несмотря на всю свою мощь и знания, он в той же мере был человеком Кругораспятия, как и все прочие. И, подобно им, остро ощущал некие перемены в уместности, вытекавшие из смены места их пребывания и изменения господствующих сил. Память о доме истончалась в его сознании, становясь чем-то, лишь ненамного большим, нежели тусклая искорка или замаравшая страницу клякса. Долгое время они шли сумеречными областями, где не было иной власти, кроме власти жестокости. Но сейчас… сейчас они явились прямо к стану своего вечного, непримиримого врага. И здесь… здесь земля отзывалась воле более злобной, более чудовищной и ужасающей, нежели любая другая известная этому Миру. Великая Ордалия стояла на самом пороге Голготеррата — прямо у его внешних ворот.
  
  И дикость разгоралась внутри экзальт-магоса также, как и в душах прочих мужей Воинства. Пробудившаяся тьма.
  
  Ибо он, как и все остальные, не избежал причащения Мясом.
  
  На вершине Мантигола, глядя на беснующиеся равнины, Апперенс Саккарис хохотал, не заботясь о том, что соратники обеспокоенно поглядывают на него. Экзальт-магос заходился смехом, в котором звучал голос, что этот Мир не слышал уже два тысячелетия…
  
  Ауранг… Ауранг! Мерзкая бестия. Старый враг.
  
  Ну наконец-то.
  
  
  Поначалу Пройас со своей свитой старался держаться повыше, чтобы иметь возможность обозревать всё Святое Воинство целиком, но решение это оказалось ошибочным, особенно с учётом того, что склоны вздымались всё круче, становясь при этом всё сильнее изрезанными трещинами и разломами. Катастрофа, которой так опасался Пройас, всё не наступала. Даже изнурённые быстрым бегом, даже стиснутые в ослепшие толпы, мужи Ордалии были неудержимы. Всесокрушающий прилив охватывал бурлящие шранчьи массы, поглощая их и оставляя на своём пути целые поля, растоптанных и залитых лиловой кровью тел. Как отдельные люди, они ревели, кромсали и молотили врагов, но как множество они …потребляли, не столько обращая врагов в бегство, сколько не позволяя им ускользнуть. Пройас потерял троих из своей свиты, пытаясь спешно продвигаться вперёд, ибо единственное, что он мог сделать — так это оказаться в нужном месте в тот миг, когда сей стремительный напор в конце концов неизбежно угаснет. И тогда он направился вниз — к побережью, направляя лошадей прочь с переполненных толпами склонов.
  
  Добравшись, наконец, до залитой кровью береговой линии, он погнал своего коня на запад, надеясь, что Кайютас и остальные поспевают за ним. Он едва не кричал от облегчения, столь свежим и чистым был морской бриз. Само же море оказалось загрязненным и замаранным именно в той мере, в какой этого и следовало ожидать. Бледные конечности, колыхались в перекатывающихся бурунах, отступающие назад волны играли в серебрящихся лучах солнца чёрными отблесками, а остающиеся на линии прибоя лужицы являли взгляду свой лиловый оттенок. Дохлые шранки качались на волнах, сталкиваясь друг с другом и превращая прибрежные воды в какую-то вязкую массу. Прибой швырял и закручивал туши в омерзительные водовороты, почти целиком состоящие из гладкой, поблёскивающей кожи и маслянистой пены. Зрелище было каким-то дурманящим — лица утопленников, поднимающиеся из мутных глубин и виднеющиеся сквозь мерцающую на поверхности плёнку, волны, накатывающие и плещущие, отступающие назад и вздымающиеся, накатывающие и плещущие…
  
  Узкая прибрежная полоса благодаря прибою оказалась относительно чистой, позволив его крепкой маленькой лошадке беспрепятственно мчаться вдоль песчаных отмелей, лишь иногда перескакивая через лежащие тут и там тела.
  
  Касание ветра взъерошило его бороду, а внутри него что-то пустилось вдруг вскачь.
  
  Рядом, на растрескавшихся склонах Уроккаса, словно на вздымающихся стенках гигантской чаши, сыны человеческие забивали и свежевали сынов нин'джанджиновых.
  
  Анасуримбор Келлхус же, будучи не более, чем отдаленной мерцающей искоркой, недвижимой как путеводная звезда, лезвием ножа, слишком тонкого, чтобы его можно было увидеть, взрезал извергавшую чернеющий шлейф глубину.
  
  
  Экзальт-магос шел с одной вершины на другую, чувствуя как желудок его подбирается к горлу, ибо путь великого магистра лежал к поверхности, простирающейся далеко внизу. Он спускался по лестнице из горных вершин, следуя колдовским отражениям утёсов и пиков Мантигола, не обращая внимания на своих парящих в воздухе братьев, пронизывающих порученные им участки склонов нитями, сотканными из света и смерти. Он миновал их, покрывая дюжину локтей каждым шагом, держал путь мимо груд мертвецов и устилающих горные склоны ковров, целиком состоящих из лежащих вповалку дымящихся трупов, продвигался вперёд, обходя целые ущелья, забитые обуглившейся плотью.
  
  Так спустился с горы великий магистр Завета, озаренная собственным светом мраморная фигура, шествующая над пространствами, переполненными тьмою и изголодавшимися тварями — макушками, гладкими словно жемчуг, жадно тянущимися к нему лапами, яростно клацающими челюстями. Они возмущенно визжали, царапая его недоступный их ярости лик когтями, осыпая его бесчисленными стрелами и дротиками, так, что тем, кто в ужасе наблюдал за всем этим с гор, он казался магнитом, притягивающим к себе железную стружку чёрными, лохматыми облаками.
  
  Но Саккарис не чувствовал тревоги. Но и не наслаждался ликующим весельем, обычно свойственным тем, кто сумел безнаказанным и невредимым миновать сборище корчащихся от ненависти врагов. Вместо этого он самими своими костями ощущал своего рода успокоение, легкость дыхания, присущую человеку, пробудившемуся, не ощущая гнёта хоть сколь-нибудь значимых тревог и забот. Однажды это случится именно так, осознала истончающаяся часть его души. Однажды один-единственный человек, единственный Выживший, будет блуждать в одиночестве по миру, полному дыма и бездушной ярости.
  
  И он, умалившись, ступил в эту зараженную тлетворной пагубой безмерность. Шагнул в кишащие непристойностями глубины Орды.
  
  Одинокая фигура. Драгоценный сияющий светоч.
  
  
  Будь то сыновья жестокого старика Эриета или же его соратники — Уверовавшие короли, Саубон всегда отличался от своих братьев. Сколько он себя помнил, ему никогда не удавалось кому-то… принадлежать… По крайней мере, не в том смысле, в котором прочие люди — вроде Пройаса — казались на это способными. Его проклятие не было проклятием человека неуклюжего или испуганного, уклоняющегося от товарищества из-за того, что остальные наказали бы его недостатком благосклонности. И не проклятием человека учёного, которому известно чересчур многое, чтобы суметь позволить невежеству заполнить промежуток между несхожими сердцами. И уж тем более оно не было проклятием человека отчаявшегося, который раз за разом протягивал людям руку, лишь для того, чтобы видеть обращенные к нему спины.
  
  Нет. Его проклятие было проклятием гордыни, проклятием высокомерия.
  
  Он не был напыщенным. И не вёл себя подобно этому мерзавцу Икурею Конфасу, который и вздохнуть не мог, не поглумившись над кем-нибудь. Нет. Он был рожден, ощущая зов, жажду, не присущую прочим, но для него самого — яростную и ненасытную, пронизывающую само его существо. Но предмет его желаний не отражался в начищенном серебре. Величие — вот то, чего он всегда жаждал добиться…
  
  И он зарыдал, когда Келлхус сказал ему об этом на сешарибских равнинах. «Я вознес тебя над остальными», — произнес его Господин и Пророк, — «потому что ты это ты…»
  
  Человек, у которого никогда не получалось по-настоящему склониться перед кем или чем бы то ни было.
  
  Всё это время, склоняя голову в молитвах, он на самом деле не смог бы произнести ни одной из них, он выстаивал торжественные церемонии, которые едва выносил — не говоря уж о празднествах, и убивал сотни и тысячи людей ради веры, которую считал вещью скорее выгодной, нежели убедительной…
  
  И лишь сейчас неподдельно упасть на колени? Здесь? Обглоданная временем крепость Даглиаш стала для него подлинным Храмом, а соскабливающий мясо с костей вой Орды — жреческим хором. Он испытывал неистовое благоговение, задыхаясь от нахлынувших чувств. Что же это за отклонение?
  
  Кто же начинает поклоняться пророку, лишь после того, как тот сам объявил себя Ложным?
  
  Это Мясо — почти наверняка.
  
  Но его это не заботило. Да и не могло заботить, не тогда, когда Анасуримбор Келлхус, попирающий небеса и сияющий грохочущими смыслами, извергал вовне внутренности земли, потроша целую гору!
  
  Создатель Тверди!
  
  Колодец Вири теперь уже углубился настолько, насколько высоко возносился ранее Циворал — или даже глубже. Его устье было выщерблено, напоминая кратер, но ниже края он превращался в цилиндрическую шахту, поверхность которой была украшены тотемическими барельефами, казавшимися слишком незатейливыми и недостаточно выпуклыми, чтобы быть творением нелюдей. Раскинув руки и запрокинув назад голову, Святой Аспект-Император понуждал эту Дыру, опорожняя её глубины.
  
  Руины Ногараль, кувыркаясь, взмывали ввысь к самой вершине извергающегося из недр гейзера, а затем разлетались стороны, словно скатываясь по невидимым желобам, и обрушивались всесокрушающим каменным ливнем на стены и башни Даглиаш. Обломки казались брошенными нищим полугрошами, вызывая некоторое беспокойство лишь по поводу того, где они могут упасть, но их падение не было отдано на волю случая. Легион скрывался в этих источённых ходами глубинах и их Святой Аспект-Император погребал их там, запирал их внутри! Создавал твердь заново!
  
  Консульт. Какую уловку они теперь ещё могли надеяться изобрести. Какую хитрость или обман?
  
  Стремление разделить свою радость охватило его и он обернулся к своей дружине. Его копьеносец Богуяр, из племени холька, беззвучно ревел на остальных, лицо его алело ужасающим цветом Приступа. Отряд разбрёлся по Риборралу, люди обменивались взглядами или возбуждённо всматривались в своего Господина и Пророка, стоящего на вершине башни, созданной из кувыркающихся в небе руин. Саубонов костлявый щитоносец, Юстер Скраул, оказался единственным выбившимся из этого правила. Как всегда чудной, он стоял, развернувшись всем телом к торчавшему над северной стеной призраку Ингола — и лишь лицо его оказалось повёрнутым в сторону извергающегося шлейфа из земли и обломков. Однако, и принятая им поза и его взгляд выдавали душу откровенно пораженную, но не тем, что он видел — и на чем должен был бы сосредоточится его взор — а неким незримым, но сокрушительным итогом.
  
  Побагровевший холька, кривясь и потрясая своими огромными кулаками, стоял перед возносящимся потоком, плечи его простирались вширь настолько же, насколько Гванвё вышла ростом. Он орал, лицо его смяла гримаса свирепого помешательства…
  
  Тревога пронзила Саубона, словно арбалетный болт. Неистовая радость и благоговение отступили. Просто для того, чтобы как то повлиять на происходящее, он крепко хлопнул ладонью по левому плечу Богуяра — не столько, чтобы унять гиганта, сколько, чтобы получить хоть какое-то время на раздумье. Краснобородый холька яростно обернулся, роняя слюну. На мгновение он замер, громадный и ужасающий, глаза распахнуты слишком широко, чтобы суметь углядеть ими что-либо кроме убийства.
  
  Услышать же можно было одну лишь Орду.
  
  — Возьми себя в руки! — проревел Саубон своему копьеносцу, только для того, чтобы тут же рухнуть на спину. Обезумевший холька навис над ним, воздев свою огромную секиру. С неким недоумением, Саубон понял, что сейчас умрёт…
  
  Краем глаза он увидел вспышку света — сверкающего и исходящего откуда-то снизу.
  
  А затем башраги обрушились на них.
  
  Перепрыгнув через растянувшегося Саубона и бросившись навстречу атаке ублюдочных тварей, Богуяр спас его, вместо того, чтобы убить. Взмахнув секирой словно легким копьецом, холька использовал свой прыжок для того, чтобы лезвие его оружия, щелкнув как ударившая по железу плеть, практически перерубила шею одного из чудищ, оставив его голову болтаться на коже и нескольких сухожилиях. Но твари уже были средь них. Торчащие косматыми клочьями волосы. Пошатывающиеся, неуклюжие тела, искаженные и в великом и в малом. Зловонное дыхание, разящее гниющей рыбой и фекалиями. С трудом поднявшись на ноги, Саубон увидел как Мепиро подныривает под сокрушительный удар дубины. Экзальт-генерал, обнажив свой широкий меч, прянул в сторону, с ужасом глядя на яростный натиск исходящей гноем, неуклюже шатающейся, вздымающейся волнами мерзости, размахивающей грубо сделанными топорами и молотами и источающей слюну ртом каждого из вросших в их щёки безжизненных лиц. Он увидел Богуяра — безумный алый вихрь, отражающий сыплющиеся на него удары тошнотворных конечностей. Увидел Гванвё — статую выточенную из сверхъестественно-белой соли, и понял, что создания несут хоры. Увидел завесу всесокрушающего ливня из каменных глыб, обрушивающихся на мерзких тварей, что дёргаясь и шатаясь, спешили к Рибарралу. Вырвавшаяся из сутолоки боя, ещё одна гнусная погань воздвиглась над ним, воздев свою дубину на высоту удвоенного саубонова роста, из-под доспехов, сделанных из железных пластин, доносилось воистину бычье пыхтение. На открытых участках кожи виднелись изъязвленные наросты плоти и испревшая, засаленная шерсть. Движения твари, будучи до странного старческими, выдавали всю непристойную порочность её телосложения. Саубон танцующим пируэтом ушел от обрушившейся дубины и полоснул чудовище по верхней конечности — удар, безо всяких сомнений отрубивший бы человеческую руку…
  
  Но лишь повредивший одну из трех сросшихся костей башрага. Зловонный гигант, заверещав визгом, переходящим в утробный рёв, яростно ударил в ответ.
  
  Саубон увернулся, услышав легкий звон, с которым ржавое железо скользнуло по его шлему… и вдруг обнаружил, что, заходясь смехом, вопит…
  
  — Хорошо!
  
  Он ткнул острием своего меча в уродливое колено создания, пируэтом уйдя от второго бешенного удара. Очередным тычком он вколотил одно из сочащихся слизью лиц глубоко в щеку твари, и прянув вперед, поверг визжащего башрага наземь, насквозь проткнув его ублюдочную плоть.
  
  — Мне как раз надоела цыплятина!
  
  Он закружился, взревев от буйной нечестивости этой остроты. Рыцари Льва Пустыни кромсали вокруг него то, что казалось рощей кошмарных деревьев. Саубон заметил как Скраул замешкался, уворачиваясь от обрушившейся на него дубины, и, несмотря на то, что секира Богуяра тут же расколола на части котлоподобный череп его убийцы, исчез из виду, оказавшись фактически вколоченным в землю этим ударом. Одна из тварей, пятясь назад, споткнулась и, кувыркаясь, рухнула прямо в Колодец, лишь для того, чтобы тут же, оказаться пойманной восходящим потоком.
  
  Яркий блеск привлёк вдруг взгляд Саубона.
  
  И он первым увидел рухнувший в небо из кишки Колодца, сверкающий и даже не поцарапанный ворохом кружащихся обломков…
  
  Золотой сундук.
  
  
  Эренго кишела вскипающими множествами, отвратным порошком, покрывавшим равнину до самого горизонта, словно копошащийся ковер. Выглядевшее ранее трясиной из смутных кошмаров, ныне терзало взор сверканием глаз и зубов, шевелением пальцев, видимых столь ясно, что их можно было даже сосчитать. Облака кувалд и тесаков сотрясались и дрожали над Ордой, словно её бьющиеся в эпилептическом припадке отродья.
  
  Над всем этим чёрным, рваным силуэтом реял Ауранг, будто клочок пепла, парящий в охряных порывах ветра.
  
  Апперенс Саккарис распустил узел на своём поясе Менна, освободив волнами заколыхавшиеся на ветру одежды, раскрывшиеся словно кроваво-красный цветок, окруженный загнутыми мясистыми лепестками, подобный так ценившимся в Шире ирисам. Владыка-Книжник вышел из своего добровольного заточения; сам Сесватха шествовал ныне по Миру, объятый древними и гибельными тотемами. Голосом, полным всесокрушающей ярости, он начертал пронзившую дали дугу, раскалённую и сияющую серебрящимся светом. Девятая Меротика…
  
  Алые волны его развевающихся одеяний светились словно витражное стекло, воссиявшее в солнечном свете. Но Обереги инхороя под воздействием Абстракции лишь слегка замерцали и не более. Чуждая мерзость смеялась, вместе с Ордой.
  
  — Ауранг! — прогремел великий магистр Сохонка. — Я вызываю тебя на бой! Я требую Спора меж нами, как в давние дни!
  
  И чудовище, взмахнув крыльями, наконец, осмелилось спуститься пониже.
  
  — Пришли новые дни, Чигра…
  
  Его скольжение вдоль поверхности земли вызвало в шранчьих толпах бурю восторга и оставило за собой кишащий след, выглядевший также непотребно, как выплеснувшееся на грязную простыню семя.
  
  — … И стали намного короче.
  
  И генерал Полчища, коснувшись крыльями ветра, резко развернулся и направился на северо-запад, словно следуя изгибу огромного незримого колеса. Штандарты кланов дергались и вздымались над океанами искаженных разочарованием бледных лиц.
  
  — Ауранг! — возопил Саккарис вслед ускользающему образу, лицо его терзалось муками и явившимися из его Снов и испытываемыми наяву.
  
  Мерзкие толпы издевательски улюлюкали, море рук плескалось и бултыхалось, как густая грязь под проливным дождём.
  
  
  Святой Аспект-Император прервал свою песнь. Парящие обломки на мгновение зависли в воздухе, а затем обрушились обратно в глотку Колодца, оставив вместо себя лишь дымный шлейф. Испещренная разломами и трещинами необъятность перестала дрожать. Кружащаяся завеса из пыли опустилась на Рибаррал, напоив воздух привкусом праха и гнили.
  
  Изумлённые дружинники Саубона, тяжело дыша, стояли среди гигантских туш. Хотя некоторые из их братьев корчились на земле, они смотрели только на своего Господина и Пророка, парящего над ними на такой высоте, где обычно летают лишь гуси да чайки…
  
  Удерживая золотой сундук подальше от светящегося ореола, исходящего от его рук, он сошёл на землю у западного края Колодца. Саубон протянул руки в стороны, чтобы сдержать порыв своих рыцарей, поначалу устремившихся туда, а затем в одиночестве проследовал к своему Господину и Пророку. Соляная статуя, в которую превратилась Гванвё, кольнула его сердце, когда он пробегал мимо, но вид Келлхуса, устанавливающего золотое вместилище на спину дохлого башрага наполнил его куда более мрачными предчувствиями.
  
  Никогда ещё Саубону не приходилось видеть, чтобы он обращался с чем-либо со столь тщательной осторожностью.
  
  Теперь он видел, что сундук сделан не из золота. Он имел вид вещи извлечённой из немыслимых глубин — покрыт известковой пылью и мелкими осколками камня, и, несмотря на это, на нем не было даже потёртостей, не говоря уж о вмятинах, зазубринах или щербинах. Само вместилище размером было не более кукольного домика, но казалось существенно больше из-за замкнутого каркаса из трубок, каким-то образом удерживавших, не касаясь его, находящийся внутри куб. Еле заметная глазу филигрань была выгравирована на всех его поверхностях, геометрическое тиснение, которое странным образом коробило взгляд при попытке в подробностях рассмотреть его. Но ничто иное не было столь примечательным, как пластина из полированного обсидиана, образующая верхнюю поверхность вместилища, и мерцающие символы — нечто вроде надписей, начертанных светом — пробегающие вдоль этой пластины, причём прямо внутри неё.
  
  Келлхус не обратил на Саубона ни малейшего внимания. Утроба Колодца курилась слева, буквально в нескольких шагах. Полуденное солнце сотворило покров полупрозрачных теней, отброшенных кружащимися в высоте клубами дыма и праха.
  
  — Что это? — спросил экзальт-генерал, зная, что, не смотря на окружающий их грохот, человек непременно его услышит. Его Господин и Пророк взглянул на него с полностью отсутствующим — и потому пугающим — выражением.
  
  Минули три сердцебиения.
  
  — Инхоройская вещь, — всё тем же чудесным, проскальзывающим сквозь любой шум голосом произнес наконец Келлхус, — артефакт Текне.
  
  Саубону приходилось напоминать себе, что нужно дышать, и необходимо было дышать, чтобы суметь хоть о чём-то помыслить.
  
  — А эти горящие письмена… о чём там говорится?
  
  Вой Орды поглотил каждое из сказанных им слов.
  
  Святой Аспект-Император Трех Морей отступил на один шаг, словно для того, чтобы получше разглядеть эту вещь. И хотя взгляд его оставался сосредоточенным на вместилище, Саубон знал, что в действительности он сейчас не смотрит вообще ни на что, из находящегося поблизости.
  
  — Что не всем суждено будет спастись, — сказал Келлхус.
  
  Страх холодным тясяченогим пауком пробежал по коже Уверовавшего короля.
  
  — О чём ты? — спросил Саубон, слишком оцепеневший, чтобы по-настоящему изумиться.
  
  Обрамленное львиной гривой лицо задумчиво склонилось, взгляд Аспект-Императора был сожалеющим, но жестким.
  
  Лазоревки продолжали свои песнопения, паря над периметром древних стен и сплетая из нитей значений и смыслов сияющие, смертоносные узоры. Черные фигуры, полыхавшие сальным огнем, пятнали теперь гребни каждой из стен Даглиаш, ставшей той самой горой, защищать которую досталось Свайали — опаснейшим из всех чародейских станов.
  
  Его Спаситель повернулся к нему, одарив улыбкой, что сошла бы за извинение, играй они сейчас в счётные палочки.
  
  — О том, что это, пожалуй, к лучшему.
  
  Келлхус бросил взгляд на сундук и замысловатые письмена, что в очередной, последний, раз пробежали по верхней пластине. Свет вырвался из его уст, а в очах же, казалось, запылали яркие фонари.
  
  Его крик, когда он явился, потрясал и сбивал с ног. Саубон рухнул на спину, и, вскинув руки, прикрылся от изрекавшей зловещие словеса пылающей фигуры.
  
  — Бегиииите!
  
  Саубон в ужасе таращил глаза. Богуяр уже поднимал его на ноги, что-то беззвучно крича. Святой Аспект-Император шагнул в пустое небо над Рибарралом, рот его казался обрамленным бородой сияющим провалом, голос его гремел из ниоткуда или, во всяком случае не из какого-либо из мест или пределов Сущего:
  
  — Сыны человеческие, внемлите!
  
  Перекрывая вой Орды…
  
  — Отриньте ярость!
  
  Заставляя её погрузиться в безмолвие.
  
  — Бегииите!
  
  И не было эха, ибо голос кричал в каждую душу точно в пустой карман. Саубону казалось, что он способен лишь выдыхать, и что какая-то сила вытягивает и вырывает воздух из его лёгких.
  
  Нет, промчалась мысль.
  
  Нити света охватили поднимающегося в небеса Анасуримбора Келлхуса, заключив его в нечто вроде клетки, прутья которой напоминали свесившиеся с его макушки паучьи лапы, а затем фигуру Аспект-Императора затянуло в ничто.
  
  Нет…
  
  
  — Тогда какое имеет значение, одобряю я твои действия или нет? Правда есть правда, вне зависимости от того, кто её высказал…
  
  — Я прошу лишь твоего совета. Скажи, что ты видишь… И ничего больше.
  
  — Но я вижу многое….
  
  — Ну так скажи мне!
  
  — Я лишь изредка вижу проблески будущего. Сердца людей… то, чем они являются… Вот что я обычно вижу.
  
  — Тогда скажи мне… Что ты видишь в моем сердце?
  
  
  Пройас с Кайютасом и прочими спутниками мчался вдоль озарённых ярким осенним солнцем пляжей. Он попытается перехватить ушедшие далеко вперёд отряды Ордалии, размышлял экзальт-генерал, сплотить их и восстановить порядок. Но глаза его души видели одно лишь смертоубийство. Его восставшее мужское естество болело от бесконечных тычков седла во время скачки. Справа от него, теснящиеся на побережье заудуньяни тысячами карабкались вверх, обтекая словно ртуть запутанный лабиринт утёсов Олорега. Поблескивавшие пятна парящих в воздухе колдунов окружали его покатые вершины, окутанные дымным покровом Пелены. Обширные пространства были залиты запекшейся, перемолотой тысячами сапогов темно-фиолетовой кровью, напоминавшей перезревшую, измельченную свёклу и сплошь покрывавшей перевалы на пути восходящего Воинства, засохшей пастой пятная даже склоны окружающих гор. Яростная схватка кипела, сплетаясь с головными отрядами наступающих Колонн, образуя протяженные участки беспощадного истребления, где люди ударами разящих копий и кромсающих клинков прокладывали себе путь сквозь шранчьи толпы. Из пустот, образовавшихся в море Орды в результате безумной атакой Сибавула и его кепалоров, теперь оставались видимыми лишь немногие.
  
  На какое-то время Пройас почти поверил в то, что смотрит вниз — столь благоприятствовали подобному впечатлению круто забиравшие вверх склоны. Твердыня Даглиаш стояла на положенном ей месте, каменным наростом возвышаясь над Антарегом, макушка которого торчала за отрогами Ингола, всё также наводненными толпами шранков. Он заметил Келлхуса сияющим бриллиантом венчающего чёрную струю, извергаемую горой, и тройки Свайали, выстроившиеся вдоль виднеющихся вдалеке укреплений и изливающие на окружающие пространства Абстракции, подобные миниатюрным магическим знакам. При виде этого зрелища сердце Пройаса застучало и воображение его разыгралось, являя оку его души образы столь же яркие, как пророчество: вот он прокладывает себе путь сквозь неисчислимые множества тощих, вот взбирается по наваленным тушам на парапеты древних стен, чтобы, вскричав, воззвать к Саубону — «Видишь!»
  
  Видишь!
  
  Но с каждым пройденным ими локтем, казалось всё больше и больше препятствий воздвигалось на их пути. Всё ближе были чёрные скалы. Берег становился всё более каменистым и обрывистым, плавающие в прибое трупы теперь всё чаще лишь ударялись о прибрежные валуны и оставались болтаться в море. При попытке обогнуть полузатопленные ковры из шранчьих тел, его, вместе с лошадью, захлёстывали волны. По мере сужения прибрежной полосы всё больше воинов Ордалии пробирались рядом с ними прямо сквозь фиолетовые от шранчьей крови воды. Пройас рискнул проложить себе путь сквозь эти разноязыкие и разноплеменные толпы, но эта попытка едва не стоила ему жизни. Когда его лошадь, споткнувшись, сломала себе ногу, Пройас вылетел из седла, а болтавшееся из стороны в сторону копьё шедшего рядом шайгекца едва не воткнулось экзальт-генералу прямо в глаз, поранив щёку. Темные воды сомкнулись над ним, соль ущипнула губы, обожгла порез на лице. Тяжесть доспехов давила на спину, пригвоздив его к каменистому дну. Пузыри воздуха потоком струились из его рта — видимо он что-то кричал.
  
  Затем чьи-то руки вытащили его, задыхающегося и плюющегося, на поверхность. Солнечный свет ужалил Пройаса сквозь слёзы, разорвав Мир на волокна из теней и сияния. Сквозь стекающую по его лицу отвратную жижу он увидел Келхуса и успел запаниковать ещё до того, как понял, что в действительности перед ним Кайютас — Кайютас, взирающий на запад — в сторону Антарега. Воды пенились и бултыхались от идущих вброд воинов Ордалии, и он мог видеть бесчисленные бородатые лица, повернутые в ту же сторону, в которую вглядывался и имперский принц.
  
  Он вновь посмотрел на Кайютаса, поняв вдруг, что ранее никогда не видел на его лице ничего напоминающего страх или удивление.
  
  До этого самого мига.
  
  А затем он услышал это — невероятно отчётливо, учитывая стоявший вокруг оглушительный шум.
  
  Возлюбленный некогда голос.
  
  
  Антарег. Земля, расколотая и изломанная самым причудливым образом, изрезанные трещинами и расселинами склоны, скалы, уступившие напору бессчетных столетий, хлеставших их дождями и обтачивавших ветром. Заваливающиеся на юго-запад громады утёсов — словно сокрушенная гора сама прислонилась к побережью, собравшись там умереть. Море Нелеост. Безмятежные аквамариновые просторы полнятся косяками торчащих над волнами белесых спин, покрываются целыми коврами, сотканными из мёртвых тел и водоворотами мерзкой фиолетовой жижи. Даглиаш. Очертания башен и парапетов, нависающих над вздымающимися от моря отрогами. Орда. Ужасающие, полинялые полчища, простирающиеся по предгорьям и склонам, словно чудовищное пятно на теле прокаженного — омерзительная сыпь из мириадов стиснутых фигур и лиц, палево-бледных, будто паучье брюхо.
  
  Сибавул Вака в одиночестве прокладывал свой путь сквозь нечеловеческое кишение, с отталкивающей безучастностью взирая куда-то вперёд. Ряды гнусных созданий один за другим расступались при его приближении, существа огромными массами начинали отпрыгивать, царапаться и суетится, спасаясь бегством. Тех из них, кто будучи опрокинутым, оказывался в непосредственной близости от него, охватывал паралич; в его тени они могли лишь слабо подёргиваться, рыдать и хрипеть. Мимоходом он колол этих созданий копьём, протыкая сочленения их грубых доспехов, пронзая их шеи или лица… и равнодушно двигался дальше.
  
  Примерно в миле позади него опрометчивый бросок Ордалии увяз в рукопашной схватке вблизи ущелья, разграничивающего громады Ингола и Олорега. Тучи стрел призрачными сплетениями мелькали над сражением. Осознав уязвимость положения, в котором оказалась Ордалия, адепты Завета начали спускаться вниз по склонам Ингола, каждый словно плывущая в воздухе точка, плюющаяся огнем и светом, и буквально выжигающая себе путь в тающих перед ними грудами снега шранчьих толпах. Поддержанные с фланга, люди Кругораспятия вновь ринулись вперёд, повергая по-кошачьи визжащих тощих в прах у своих ног. Некоторые крича, некоторые рыдая, они прорезали и пробивали себе путь к окровавленным склонам Ингола. Люди, молча стискивая зубы и кривясь, зажимали свои раны. Шранки, подыхая, дёргались и сучили конечностями прямо там, где и упали.
  
  Грохочущий вопль раскалывал Сущее. Колебались в равной степени и люди и шранки…
  
  Уши заныли от внезапно нахлынувшего абсолютного безмолвия. Глаза закатились, обращая все взгляды к небесам. А затем, надо всем этим буйством, явился свет, пришедший словно бы из какого-то неописуемого и невыразимого места. Ослепительно-белое сияние, исходящее из прямо из небесной лазури…
  
  И ставшее вдруг человеком… Святым Аспект-Императором, фигурой в раздуваемых ветром одеяниях, висящей высоко в синеющей пустоте осеннего неба. Образом, исходящим потусторонним сиянием.
  
  — Бегите прочь от Даглиаш! — прогромыхал его голос. Повсюду, от Эренго до оснований Урокаса, сражающиеся изумленно взирали вверх.
  
  — Бегите. Скройтесь из самого вида её!
  
  Адепты немедленно развернулись и зашагали по небу, оставив бьющихся на земле в их бедственном положении. Мужи Ордалии заколебались и дрогнули, в то время как всё больше и больше их остававшихся позади сородичей устремлялись прочь. Твёрдые сердцем продолжали стоять на своих местах, понимая, что попытка отступить будет означать лишь их гибель. Они перестраивались в плотные каре, занимая круговую оборону, ибо боевые линии рядом с ними рассеивались, становясь разбегающимися и истребляемыми толпами.
  
  Шранки кромсали и рыхлили землю, с визгливыми завываниями подбрасывая её в небеса. И устремлялись вперёд.
  
  
  Кёвочал, так на древнем аорсийском наречии звалась эта квадратная башня. Алтарь. После разрушения Циворала она оказалась самым могучим из оставшихся в крепости бастионов — или просто так привиделось мечущемуся в панике взгляду. Саубонова дружина растратила время, на которое утихла Орда, взывая к идущим над крепостью ведьмам, сперва умоляя, а затем проклиная их увитое золотистыми лентами шествие. Горстка Свайали искоса взирала за тем, как они бежали следом, возможно терзаясь от стыда и жалости, но и только. В сущности, они просто ушли.
  
  Саубон, меж тем, уже разглядывал окружающие укрепления, пытаясь оценить тяжесть положения, в котором они очутились. Он забрался на нагромождённые Келлхусом обломки, и, распрямившись, встал на окружающей Рибаррал внутренней стене, обозревая помрачающие ум декорации настигшего их гибельного рока.
  
  Хребет Уроккас громоздился перед ним, лишенный своих диадем, сотворённых из призрачного колдовского света. Последние из Свайали, напоминая золотистые хлопья снега, брели над беснующимися скопищами. И зрелище, заставившее его пошатнуться, — простирающаяся на целые скрежещущие мили Орда, уже возобновившая свой титанический вой, похитивший всякую надежду на саму возможность услышать звуки человеческой речи. Север. Юг. Запад. Восток. Казалось, сама земля состоит из белесых, воющих лиц.
  
  Он вернётся, настаивала часть его.
  
  Тебе нужно лишь суметь оставаться в живых достаточно долго.
  
  Ему не нужно было говорить что-либо вслух, дабы направлять своих дружинников или отдавать им приказы. Рыцари Льва Пустыни воззрились на него, как только последняя из Лазоревок исчезла за стенами, и теперь пристально вглядывались в его голубые глаза, считывая застывшую в них обречённость. Он указал им на Кёвочал. И тогда, выбрав её из всех укреплений, разбросанных по распотрошенному сердцу Даглиаш, они собрались на верхушке последней из по-настоящему могучих башен древней крепости.
  
  Продержаться.
  
  Саубон, вынужденный двигаться к башне вдоль внутренней стены, ожидаемо добрался до осыпавшейся боевой площадки последним из всех. Не медля, они выстроились оборонительной линией вдоль её лишенных зубцов парапетов. На востоке до неба воздвигался Ингол, столь громадный, что весь Мир на его фоне казался лишь шкурой, наброшенной поверх пня, оставшегося от какой-то исполинской секвойи. Олорег был виден почти целиком, хоть и смутно, зато за ним, титаническим силуэтом вырисовывалась туша Мантигола, склоны которого полыхали огнём. Блестящая гладь Нелеоста, слегка подёрнутая на ветру рябью, простиралась на юге. На севере равнина Эренго проступала из-под покрова Пелены. А от равнины до моря раскинулся придавленный и удушенный шранками мир — начиная от скопищ, визжащих и беснующихся прямо под стенами крепости, и до клубящихся вдали толп, уродливыми снопами разбросанных по голым скалам и плодородной земле. Изобилующей личинками и изрытой червями…
  
  Он придёт!
  
  Они обнаружили, что стоят теперь на другом плоту, плывущем по иным, и намного более опасным морям. А ещё этот плот тонул. Прижавшись к полуразрушенному парапету, Саубон вместе с остальными наблюдал за скачущим, машущим когтистыми лапами приливом. Его дыхание превратилось в изношенную конопляную верёвку, что, дёргаясь взад-вперёд, пилила его сердце. Проворные и проникающие повсюду, существа уже буквально затопили внешние укрепления и, прорвавшись сквозь разбитый створ внутренних ворот, словно растущим прямо на глазах побегом, проникли в замковый двор. Саубон испытывал чувство какого-то странного, непривычного ужаса, ощущение, приходящее обычно к тем, кто издалека наблюдает за своей приближающейся погибелью — нутряное знание, понимание, засасывающее, словно яма.
  
  Он вернётся!
  
  Они видели как ведьмы бредут прочь над заходящимися визгом просторами, в своих развевающихся одеждах подобные золотым цветам. Они видели его, появляющегося в виде искры над горными пиками или над сияющими в солнечном свете песчаными чешуйками побережья. Слышали его внушающие страх наставления…
  
  Даглиаш была поглощена суетливым бурлением. Повсюду, куда ни глянь, шранки просачивались во все щели в изъеденном веками камне, словно проворные и гибкие мальчишки. Они наблюдали за тем, как омерзительные массы вприпрыжку мечутся по Риббаралу, видели как соляная статуя Гванвё исчезла под натиском скребущих пальцев, заметили даже как башраги вырываются из выпотрошенной ямы, оставшейся на месте, где стоял Циворал — из Колодца Вири. Этот поток едва не закрыл от их взора блеск неземного золота, исходящий от загадочного вместилища.
  
  Сама земля казалось кишит паразитами и гниет…
  
  Ну пожалуйста! Как мог я не верить в тебя?
  
  Повернувшись, Саубон увидел Богуяра, опасно склонившегося над выступом парапета, яростно бьющего себя в грудь и извергающего на головы врагов потоки какой-то неслышимой брани. Лицо его, налившееся кровью, алело столь же ярко, как и его борода, запутавшиеся в её прядях нити слюны блестели в солнечном свете.
  
  Ты знаешь моё сердце лучше, чем я сам!
  
  Словно к огрызку яблока, брошенному в муравейник, Даглиаш …сползалась к ним. Шранки сбивались в колонны, валили оравами и толпами, со всех сторон стекаясь к Кёвочалу. Черные стрелы уже летели в них, колотя по парапетам. Некоторые из его людей выламывали камни из искрошившейся кладки и швыряли их вниз, на головы существ, уже вовсю взбиравшихся прямо по стенам башни…
  
  Холька устроил целое представление, вытерев огромным булыжником свой окольчуженный зад, а затем яростно метнув камень в тощих и умудрившись добросить его до самой стены, вдоль которой Саубон чуть ранее бежал к башне. Сразу трое существ упали замертво от брошенного булыжника — и весь отряд тут же разразился ободрительными возгласами, словно приветствуя удачный бросок счетных палочек. И тут экзальт-генерал осознал со всей глубиной и перехватившей его дыхание очевидностью… Смерть. Понял он. Смерть! Он постиг всю грандиозность врученного ему дара.
  
  — Восславьте Его! — смеясь, вскричал он не способным его услышать, но ещё способным верить людям, — Хвала нашему Святому Аспект-Императору!
  
  Явилась смерть. Она всегда является. Но встретить её можно по-разному…
  
  И мало кому достаётся смерть столь славная, какая досталась им.
  
  И его дружина, его люди узрели это, как и он сам. Невозможный свет их Господина и Пророка воссиял в их очах и сердцах. Они смеялись и ликовали, хотя весь мир щетинился железом и вопил — и продолжали смеяться даже тогда, когда первые из них рухнули на колени со стрелами, торчащими в глазницах…
  
  — Слава! Слава Ему!
  
  Шранки, вскарабкавшись на стены, уже перебирались через парапеты.
  
  — Хвала Анасуримбору Келлхусу!
  
  Смерть закружилась вихрем.
  
  Саубон противостал натиску, кромсая врагов, ломая свистящие в воздухе тесаки, круша чёрные шлемы. Сначала казалось, что это легко — рубить и резать рычащие морды, стоит только тем показаться над краем башни. Они сбрасывали шранков вниз, словно визжащих кошек, и казались неуязвимыми в своём бастионе. Дождь из чёрных стрел сразил омерзительных тварей не меньше, если не больше, чем воинов Саубона. Тридцать восемь душ оставалось в его отряде. Сообразуясь с возникавшей то тут, то там нуждой, они расположились по периметру боевой площадки Алтаря линией, становившейся всё тоньше, ибо всё больше и больше шранков взбирались на башню со всех сторон. Кёвочал вскоре выглядел словно бы одетым в гротескную юбку, состоящую из карабкающихся по его стенам тварей, башня казалась теперь лишь чем-то вроде не слишком высокого восьмиугольного вала, выступающего из кипящего, словно суп, сборища гнусности. Создания уже перехлестывали через все парапеты. Защитники вынуждены были отступить, сомкнув ряды и образовав осаждаемый врагами круг, в котором каждого человека отделяли от его задыхающегося от усталости брата лишь пара шагов. Саубон продолжал возглашать имя своего Господина и Пророка, хотя уже и сам не знал — делает ли он это ради воодушевления или ради мольбы. Никто не смог бы услышать его, поглощенного гниющей глоткой Орды, а имя Аспект-Императора стало чем-то пустым, лишенным значений и смыслов, лишь рефлексом, порожденным ужасом, насилием и прочими формами Тьмы, что была прежде. Да и дружина его стала уже чем-то, лишь немногим большим, нежели тенями, сражающимися с другими тенями — ползущими или же скачущими. Мир каким-то странным образом резко свернулся, сжался внутрь себя, став туго натянутым пузырём, жадно всасывающим оставшиеся экзальт-генералу мгновения жизни и смерти. Его нимилевый клинок вонзался и рубил, резал и кромсал бледную как рыбье брюхо кожу, прокалывал щеки, крушил зубы. Стрелы звенели, отскакивая от его шлема, бессильно стучали по его древнему куноройскому хауберку. Он пнул ногой обветшалую кладку парапета, обрушив целую секцию, и встретился взглядом с одной из цепляющихся за стену мерзостей. Глаза, подобные чёрным мраморным шарикам, утонувшим в наполненных маслом глазницах, искаженное яростью лицо, смятое как зажатый в кулаке отрез шелка, слюнявая, полная дикости, ухмылка, изгибающаяся всё сильней и сильней — до каких-то совсем уж немыслимых пределов лишь затем, чтобы пропасть, исчезнуть, раствориться… Судьба поскупилась даже на малейшую передышку или миг торжества. На скруглённые временем губы парапетов вскарабкалось ещё больше гнусных тварей, похожих на кишащих вшей с человечьими лицами. Его клинок метался и разил, кромсая ржавое железо, выпуская из по-девичьи бледных тел струи и целые потоки лиловой крови. Келлхус! — вопил он — Келлхус! Келлхус! Келлхус! Но дышать становилось всё тяжелее, в нижней части груди что-то жгло… нечто, что следовало бы выдернуть. Сдавливающая боль терзала левую руку. Он шатался. Неподалёку корчился на животе Мепиро, из спины его торчало короткое копьё. Что-то, какое-то сотрясение отозвалось в его костях — удар по голове. Земля, как ему показалось, вдруг встала вертикально, саданув его по щеке…
  
  Келлхус!
  
  Несмотря на навалившуюся на его плечи гору, Саубон заставил себя подняться и встать на колени.
  
  Он увидел стоящего на парапете Богуяра — алеющая кожей ожившая ярость, одна нога попирает искрошенный зубец, рот заливает кровь, в покрытом кольчугой плече торчит вражье копьё. Холька удерживал левую руку воздетой к небесам, голый шранк, насаженный челюстью на сломанный меч, содрогался над разверзшейся внизу бездной — фаллос существа торчал вверх даже перед самой смертью. Правой рукой Богуяр сжимал свою огромную секиру, сулящую бледным, толпящимся вокруг него тварям потоки крови и неисчислимые бедствия. Но тут, откуда ни возьмись, на спину холька прыгнул очередной шранк, визжащий и полосующий его ржавым железом, и красноволосый воин, не удержавшись, рухнул вниз с парапета древней башни.
  
  На освободившееся место с внешней стороны тут же взобрался ещё один шранк, лицо его оставалось неподвижным, как фарфор, и прекрасным, словно у мраморной статуи — до тех самых пор, пока исказившая его черты ненависть не сокрушила эту красоту, превратив её в нечто нечеловеческое.
  
  Сильный удар опрокинул его. Оползающий куда-то, словно бы слоящийся мир.
  
  Ощущение чего-то, находящегося внутри него, и текущего.
  
  Келлхус…
  
  Сквозь пейзаж, состоящий из множества топчущихся ног и босых, искривлённых ступней, он увидел лицо Мепиро, бледно-белое, утемнённое неистово мечущимися тенями, подёргивающееся от ритмичных толчков.
  
  Нет.
  
  Что-то случилось. Что-то…
  
  Столь громкие звуки. Столь яркий свет…
  
  Образы, достаточно живые и полные, чтобы обмануть восприятие…
  
  Даглиаш исчезла — вместе с его дыханием, вместе с биением его сердца.
  
  То странное отсутствие ощущений и чувств, что он сейчас испытывал, можно было сравнить разве что с падением. Пустота расстилалась вокруг того вращающегося места, где он сейчас находился, или — поскольку он вдруг осознал, что неподвижен — это она вращалась вокруг него.
  
  А затем было невероятное, катастрофически реальное столкновение, словно он рухнул в пропасть и, совершенно обездвиженный, ударился о её дно…
  
  Он открыл глаза… внутри уже открытых глаз… Щека его покоилась на жестком ковре из стоптанных трав, вокруг него и над ним буйствовали и метались тени — переступающий лес лошадиных ног… Люди сражаются с людьми? Да. Галеотские рыцари схлестнулись с облаченными в позолоченные доспехи койаури.
  
  Менгедда?
  
  О Господи! По сравнению с землей его ярость казалась такой пустой, такой бренной!
  
  Он взирал вдоль стоптанных трав. Недвижимый, он увидел как юноша в тяжелых, старомодных доспехах рухнул с коня и упал — также как он. Его светло-русые волосы выбились из-под кольчужного капюшона. Юноша смотрел на него в ужасе и смятении и, вдруг потянувшись вперед, схватил Саубона за руку, сжав его огрубевшие пальцы, словно стеклянные гвозди, ибо они не чувствовали совершенно ничего…
  
  Кошмарный момент узнавания, но слишком безумный, чтобы испугаться по-настоящему.
  
  Это его собственное лицо! Его собственная рука сжимает его пальцы!
  
  Он попытался вскрикнуть.
  
  Ничего.
  
  Попытался пошевелиться, хотя бы дёрнуться…
  
  Абсолютная неподвижность объяла его. Он лишь чувствовал некую пустоту — и не только внешней стороной своей кожи, но и внутренней… казалось, словно там внутри распахнулась или вот-вот распахнется какая-то дверь.
  
  И он понял это, так, как понимают все мертвецы — с абсолютной убеждённостью безвременья.
  
  Ад… вздымающийся кипящим порывом. Воплощенные злоба и мука, жадно бормочущие в своём изголодавшемся ликовании…
  
  Демоны, явившиеся, чтобы протащить его-внешнего сквозь его-внутреннего, вывернуть наизнанку, предоставив всякое его, способное чувствовать и ощущать место — опаляющему пламени и скрежещущим зубам…
  
  Проклятие… ни смотря ни на что.
  
  Неописуемый ужас.
  
  Он попытался уцепиться за руку юноши своими мертвыми пальцами… удержаться…
  
  Не надо! — хотел закричать он так громко, как только способен крикнуть мертвец. Но рёбра его были лишенной дыхания клеткой, а губы холодной землёй. — Не отпускай…
  
  Прошу тебя! — призывал он молодого себя, силясь поведать ему о всей своей жизни одним лишь взглядом своих мёртвых очей… — Глупец! Неблагодарный!
  
  Не верь Ем…
  
  
  Вспышка.
  
  Столь яркая, столь ослепительная, что сперва она кажется лишь каким-то мерцанием на периферии зрения.
  
  Образ Даглиаш на мгновение замер тенью, окружившей это сияние, а затем занавес стен сдуло в небытие, словно дым.
  
  Поток воздуха вознесся до головокружительных высот.
  
  Уши надолго затворились для любого звука.
  
  Распространяющиеся во все стороны толчки сбросили тысячи душ с вершин и гребней, разорвали в клочья и разогнали облака, засверкавшие в небе раскрывающимся ирисом.
  
  Миг невозможного света.
  
  Всепроникающего, сияющего, золотого. Пронзающего пустоту, озаряющего контражуром взметнувшиеся столбы обломков и пыли, ибо сама гора, разорванная на части, разлетелась вверх и вовне. Дымные шлейфы, чёрные, окружённые сиянием, подобно щупальцам осьминога вздыбились, простерлись, охватывая опустевший купол небес. Охлаждающиеся края их выпятились вниз и наружу, закручиваясь и устремились долу, внутри же окутанных чадящими клубами высей разверзся сам Ад.
  
  Распространяющееся кольцами и кругами всеуничтожение. Вихри пепла. Обуглившиеся склоны, усыпанные опрокинувшимися вовне дымящимися фигурами. Издающие хрип… части тел, беспалые руки, слепо шарящие вокруг. Пылающие адепты, кувыркаясь, падающие с небес.
  
  А затем взвыли целые пространства и дали, забитые людьми и шранками. Ослепшие поднимали вверх лица, пузырящиеся чудовищными волдырями, зияющие пустыми глазницами на месте выжженных глаз. Обожженные стряхивали кожу с собственных рук, словно пытаясь освободиться от каких-то лохмотьев.
  
  Запах дымящейся, подгоревшей ягнятины или жарящейся на костре свинины.
  
  Рты, округлившиеся от жалобных криков.
  ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Горы Демуа
  
   Быть человеком, означает принимать образ его подобно своду небес над головою. Постичь же человека как человека означает остаться слепым к сему образу, оказаться лишенным его постижения. И не знать об искаженности бытия. Итак, постичь что значит быть человеком, значит перестать быть человеком.
  
   — Трактат о Разделении, НЕИЗВЕСТНЫЙ
  
  Ранняя осень, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), горы Демуа
  
  Ишуаль уничтожена. Получены известия об отце. Учение полностью опровергнуто.
  
  Всё это было опытом Познания, стоящим дороже любого другого.
  
  Горный ветер и пронизывал Выжившего насквозь и скользил по его коже. Испещренной порезами. Рассеченной. Покрытой серповидными рубцами и сморщенной. Даже поверх шрамов на ней виднелись новые шрамы. Он мог бы использовать своё тело как карту или шифр, не будь его память столь абсолютной. Каждое безвыходное положение. Каждая жестокая схватка. Испытания были врезаны в саму его плоть наследием тысячи кратчайших путей. Принятых им бесчисленных решений.
  
  Он стал иероглифом, живым указанием на вещи одновременно незримые и глубинные. Не имело значения насколько ярко светит солнце — тьма всё равно клубилась вокруг. Не имели значения дали и расстояния — исходящие слюной твари всё равно обступали его. Не имело значения умиротворенное щебетание птиц, и спокойное безмолвие высоких, поросших сосняком утёсов — кромсающие лезвия по-прежнему свистели в темноте, а где-то неподалёку острия клинков вспарывали воздух.
  
  Разрезы и разрезы и разрезы и снова разрезы, разрезы и разрезы…
  
  Он стал живым текстом. Единственным, что имело значение теперь, когда сгинула Ишуаль…
  
  Выжившим.
  
  Вместе с мальчиком они следовали за стариком и женщиной, вслушиваясь в краткие реплики, которыми обменивались эти двое. Лексические системы ширились. Грамматические конструкции изучались и пересматривались. Они сопоставляли тональности с выражениями лиц и теперь могли извлекать всё больше и больше значений из прежде почти что бессмысленных звуков.
  
  Они поднимались по склонам, следуя петляющим тропам и с трудом продвигаясь в тени вздымающихся до неба скал.
  
  По какой-то случайности, солнце во время их приближения выглянуло из-за горы над линией ледника так, что весь мир, казалось, засиял ослепительным светом. Они взбирались к огромным сверкающим равнинам, словно подвешенным прямо в воздухе и обращенным к ним своими искрящимися гранями.
  
  Визжащие пузырящимся потоком изливались сквозь темноту. Выживший, вздрогнув, моргнул.
  
  Мальчик заметил это.
  
  Разрезы и разрезы и разрезы…
  
  Не смотря на свою очевидную немощь, пара рожденных в миру едва останавливалась, чтобы передохнуть. Они карабкались вверх полные живости, рысцой бежали вместе с неослабевающим ветром — и так споро, что мальчику иногда приходилось напрягать все свои силы. Это было возможно благодаря тому веществу, понял Выживший, наркотику, что они слизывали с кончиков пальцев. Он придавал им дыхания в той же мере в каком обострял их ум и придавал ногам прыти.
  
  Ещё одна загадка…
  
  Обещающая даже больше открытий, чем прочие.
  
  
  Чернила знания пятнали чистый лист. Пара понимала кем были их спутники, но понимала только в грубом приближении. Их представления и понятия давали им возможность лишь поверхностно описать дунианские принципы, но ни в коем случае не постичь их суть. Их суждениям недоставало чёткости.
  
  Но каким бы неполным и частичным ни было их понимание, они, тем не менее, полагали, что знают всё, что им нужно знать — и посему почитали что находятся в безопасности или, по крайней мере, в достаточной степени защищены от беженцев из Ишуаль. Они не в большей мере способны были осознать всю сложность обстоятельств, в которых очутились, чем ворона способна научиться читать.
  
  Они поддадутся. Выжившему стоит только сосредоточить своё сознание и они поддадутся — рано или поздно. Безумие женщины лишь доставит некоторые дополнительные сложности. Ненависть и знания старика значат и того меньше.
  
  Он быстро понял, что они поддадутся и уступят, как уступил и поддался его отцу весь этот мир. Они обретались в собственных вселенных — покрытых уродливыми оспинами, залитых грязью и разделенных, раздробленных тьмой и тенями, которых им не дано было даже увидеть. Единство всех вещей и событий, по их мнению, было чем-то укрытым, упрятанным где-то очень глубоко — неким, простершимся на весь мир, подобием ложного единства их собственных душ. То, что они считали собой, по меньшей мере, стояло где-то в сторонке, полагая, что оно лишь принадлежит их душам, свешиваясь с них, словно волосы. Они не понимали как Причина гнездится в Причине, как всё то, что реально — и обыденно — просачивается сквозь особую грань, что бывшее прежде всегда предшествует тому, что последует.
  
  Посему они считали, что именно слова являются единственным способом завоёвывать души. Что они, оградив эти ворота за счет бдительности и намеренного отказа верить речам, смогут свои души обезопасить. Они не могли увидеть вещей, которых увидеть способны не были в принципе, и оставались слепы к тому, что становились в присутствии дунианина лишь шестерёнками громадного механизма. Как осколки льда в теплой воде растают их тайны, исчезнут правила и принципы, что они установили себе и тогда они станут почти неразличимым, непрерывным продолжением целостного.
  
  Они поддадутся.
  
  — Откуда тебе это знать? — спросил мальчик в первую ночь после их исхода. Они встали лагерем на перевале в тени гигантской горы, достаточно высоко, чтобы бросить вызов холоду. Старик и его женщина лежали, свернувшись друг около друга выше по склону, находя, как понимал Выживший, что-то вроде самоуспокоения в том, что расположились над своими спутниками.
  
  — Я знаю, что они суть меньшее, — ответило что-то изнутри него, — А мы большее.
  
  — Но как насчет колдовства? — снова спросил мальчик. — Ты сам говорил, что Поющие меняют всё.
  
  — Это так, — молвила Причина, пребывающая внутри. Будучи мотивом, она была также и следствием, выбранным из дребезжащей какофонии прочих мотивов. Когда этот мотив минул, был выбран другой, чтобы оказаться произнесённым. Одинокий выживший в отгремевшей внутри яростной схватке. Душа была ничем иным как скопищем свирепейших выживших….
  
  — Учение несовершенно.
  
  — Так и откуда тебе тогда знать? — настаивала Причина, пребывающая рядом.
  
  — Оттуда, что Учение достаточно полно, чтобы повелевать плотью этого Мира, — изрек ещё один выживший, — И оттуда, — добавил следующий, — что они поддались моему отцу…
  
  Ещё одна Причина контролировала весь процесс отбора, отделяя живых и произнесенных, от мёртвых и оставшихся безголосыми, будучи бдительной к любому проявлению безумия…
  
  Ничто.
  
  — И как ты поступишь?
  
  Когда они поддадутся… добавил выживший.
  
  — Это зависит от того, какой именно будет их капитуляция, — ответила Причина, пребывающая внутри.
  
  — Что ты имеешь в виду? — спросила Причина, пребывающая рядом.
  
  И надсмотрщик воздвигся над быстро умаляющимся стремлением утешить, безумным выжившим, укоренившемся где-то во мраке. Они — это странное место внутри него и сам мальчик — всегда оставались единственной побуждающей силой, с тех самых пор, как эти двое укрылись в Тысяче Тысяч Залов.
  
  — Сумеют ли они возлюбить.
  
  
  Разрезы и разрезы и разрезы…
  
  Женщина, Мимара, двигалась впереди старика, Ахкеймиона, ведя за собой их небольшую группу с поспешностью, продиктованной терзающей её яростью. Выживший какое-то время шел рядом с волшебником, рассчитывая, что тот рано или поздно что-нибудь скажет, что-то с чего можно будет начать…
  
  Молчание, заметил выживший, тяжело давалось ему.
  
  И всё же, он оставался безмолвным, хотя все его движения и поведение просто кричали о том, что Ахкеймион осознаёт близость Выжившего, и она всё сильнее давит на него, заставляя с каждой стражей нервничать всё больше и больше. Тени гор лежали на окружающих склонах, укутывая серым покровом рудожелтые поверхности скал.
  
  — Она всё ещё хочет, чтобы ты уничтожил нас… — рискнул, наконец, поднять голос Выживший — Спалил нас своим светом.
  
  — Да… хочет.
  
  Они были столь крохотными — лишь частичками самих себя. Он понимал, что множество побуждений таилось где-то во тьме, предшествуя их душам. «Они» начинались лишь в тот момент, когда что-либо говорили — и не раньше. И посему именно разговор казался им тем, в чем они нуждались просто для того, чтобы быть.
  
  — Последуешь ли ты её желаниям? — спросил он, провоцируя старика, ибо уже знал ответ.
  
  Волшебник искоса взглянул на него. Он знал, что обманывал сам себя, что столкнулся с тем, чего был не в состоянии постичь в достаточной мере. Он осознавал даже свою неспособность предвидеть, но ему всё равно не удавалось убедить себя в том, что он находится в опасности. Да и как бы он мог, если подобная слепота составляла для него саму основу, сущность того, что значило «быть»? О каком предвидении, о каком начале могла идти речь, если ещё даже не начался ты сам?
  
  — Возможно…
  
  Нерешительный взгляд. Лицо, изо всех сил старающееся в своём выражении сохранить видимость решимости. Знание делало старика слабым — понимание того, сколь велика пролегающая меж ними пропасть.
  
  — Мой отец что-то забрал у тебя.
  
  Увидеть это было не слишком сложно.
  
  Мимолётное дрожание собравшихся вокруг его глаз морщин. Набухание слёзных протоков. А глубже — запутанный, извивающийся, ищущий выхода клубок из страстей и мыслей.
  
  — Да, — молвил волшебник, глядя в сторону вздымающихся крутыми откосами далей.
  
  Первое признание истины. И чем больше подобных признаний он сможет извлечь из смутной мешанины, которой являлась душа этого человека, тем в большей степени он сможет им овладеть.
  
  Маленькие истины. Он должен собрать их одну за одной… подобно сотне камней.
  
  Старик кашлянул, чтобы дать себе время поразмыслить, а вовсе не для того, чтобы прочистить горло.
  
  — Да — именно так он и сделал.
  
  Мать беременной женщины, Мимары. Келлхус забрал её.
  
  Размышления Выжившего порождали ветвящиеся схемы из объяснений, каждое из которых тщательно оценивалось согласно имевшимся доказательствам.
  
  С каждой выделенной и отобранной Причиной, её конкуренты растворялись во тьме, инициировались новые циклы предположений, шестерёнки крутились внутри крутящихся шестерёнок, крутившихся в других шестерёнках…
  
  Зачем Келлхус забрал её? Чтобы принудить этого человека к чему-то? Чтобы произвести потомство? Основываясь на чём-то ещё?
  
  Была лишь одна возможность. Всегда лишь одна. Ибо так была устроена сама суть постижения: оценка, отбор…
  
  И бойня.
  
  
  Той — второй ночью они встали лагерем на скале, торчавшей на склоне растянувшегося на многие мили гребня, вдоль которого они шли большую часть дня. Было особенно трудно удерживать равновесие. Воздух, и так сильно разреженный, к сумеркам, казалось, ещё более истончился и тела их то наливались тяжестью, то будто бы пытались воспарить. Пустота с вожделением вглядывалась в них, заставляя пошатываться от головокружения. Пронзавшие морозный ветер солнечные лучи с геометрической точностью упирались в сгрудившиеся вокруг вершины, вспыхивая на заснеженных пиках золотом и багрянцем. Скрип сапогов о камни и щебень терзал слух.
  
  Поскольку до темноты ещё оставалось более стражи, Мимара через Ахкеймиона потребовала, чтобы Выживший спустился чуть ниже, где на раскрошенных солнцем и ветром склонах они заметили небольшое стадо горных козлов. Для неё уже сделалось привычным требовать чего-либо от двух дуниан.
  
  Он убил козла единственным камнем.
  
  Вернувшись, он обнаружил, что мальчик засыпает старика вопросами, а женщина изумленно взирает на это. Выживший заметил, что её обеспокоила та легкость, с которой мальчишка мог надевать и отбрасывать прочь маску ужаса, который якобы настиг его предыдущим днем. Оставшись с ним наедине, он напомнил, что не стоит столь явно раскрывать доступные ему инструменты.
  
  Они сидели на выгнувшемся горбом хребте мира, наблюдая за пламенем, что шипя и источая капли жира, облизывало тушу. Старик и женщина чувствовали себя весьма неуютно, ибо видели некое безумие в том, что делили огонь и пищу с теми, кого недавно собирались убить. Их поиски были долгими, чреватыми многими лишениями и грозящими смертью, но им ещё лишь предстояло осознать как дорого они им обошлись, не говоря уж о том, чтобы суметь оценить значение своего нынешнего положения. Возможности и вероятности осаждали их. Выживший замечал как они вздрагивали от посещавших их мыслей — опасений, предчувствий, кошмаров. Им не хватало проницательности, чтобы уметь четко различать расходящиеся направления, в которых могут развиваться события, не говоря уж о том, чтобы составить схему, позволяющую предвидеть то, что должно случиться. Им не хватало дисциплины, чтобы противиться желанию хвататься за любые обрывки морока, что подсовывали им их вящие души. Выживший понял, что если у него будет достаточно времени, то он сможет принять за них все необходимые решения.
  
  Какими же слабыми они были.
  
  Но его изучение пока тоже было далеко от завершения. Он оставался в неведении относительно всех подробностей, касающихся их жизней, за исключением самых основных, не говоря уж о мире, из которого они явились. Более того, Логос, что связывал воедино и сплетал их мысли, по-прежнему ускользал от него. Он пришел к выводу, что движения их душ определялись ассоциациями. Взаимосвязью подобий, а не отношением причин и следствий. До тех пор, пока он не постиг их внутреннюю семантику, ту, что правила внешней — грамматику и лексику их душ — он мог рассчитывать только на то, что сумеет направлять течение их мыслей лишь приблизительно.
  
  Впрочем, возможно, пока и этого было достаточно.
  
  Он повернулся к старику:
  
  — Ты обнаруж…
  
  — Тивизо коу'фери, — прервала его беременная женщина. Она часто наблюдала за ним с хищным недоверием и видимо поэтому он упустил из виду как сильно вдруг преобразилось её лицо.
  
  Старик повернулся к ней, хмурое неодобрение, сквозившее в его чертах, сменилось тревожным узнаванием — выражением, которое он уже хорошо различал. Ахкеймион не столько опасался самой женщины, понял Выживший, сколько её знания…
  
  Или его источника?
  
  Старый волшебник повернулся обратно, яростное биение его сердца не сочеталось с внезапной бледностью, нахлынувшей на лицо.
  
  — Она говорит, что зрит Истину о тебе, — сказал он, нервно облизнув свои губы.
  
  Он слышал как по-воробьиному быстро колотится сердце старика, чуял запах внезапно сдавившего его постижения.
  
  — И что она видит?
  
  Онемели, понял Выживший. Его губы попросту онемели.
  
  — Зло.
  
  — Она просто обманывается моей кожей, — ответил Выживший, полагая, что столь примитивные души не отделяют уродство внешнее от внутреннего. Однако, он увидел, что ошибся ещё до того, как старик покачал головой.
  
  Колдун повернулся к ней, чтобы перевести сказанное.
  
  Веселье, мелькнувшее в её глазах, было подлинным, хоть и мимолетным. Она не доверяла даже его невежеству, ибо её подозрения в отношении обоих дуниан укоренились чересчур глубоко. Но было что-то ещё, что-то кравшее её смех, душившее её мысли… какая-то нутряная, глубинная реакция на то, что она действительно видела, и что он ошибочно принял за обычное отвращение к его внешнему уродству.
  
  — Спира, — произнесла она, — спира фагри'на.
  
  Ему не нужен был перевод.
  
  Взгляни. Взгляни мне в лицо.
  
  — Она хочет, чтобы ты посмотрел ей в лицо. — Сказал старый волшебник, в его голосе слышалась внезапная увлеченность. Выживший глядел на него одно сердцебиение… два и понял, что для Друза Ахкеймиона грядёт великое испытание, столкновение принципов с принципами, ужаса с ужасом, доверия с надеждой.
  
  Беременная женщина не столько посмотрела, сколько воззрилась на него, выражение её лица стало совершенно необъяснимым. Сумерки укрыли пропасти и вершины за её спиной, превратив все дали в завесу из пустоты и небытия, на фоне которой она казалась сидящей практически рядом — в какой-то угрожающей близости.
  
  — Спира фагри'на.
  
  И Выживший видел всю множественность, всю ту суматоху и путаницу, что являлись Причиной, пребывавшей внутри. Ту часть, что произносила слова, не будучи способной к их осмыслению. Ту часть, что слышала произнесенное и присваивала его. Части, что порождали и части, что впитывали…
  
  — Взгляни мне в лицо.
  
  Но среди всего этого многообразия он нигде не мог разглядеть его… источник её убеждённости… Причину.
  
  Безумие, как он и предполагал.
  
  — Пилубра ка — Видишь ли ты его? Оно отражается в моих глазах — видишь?
  
  Вопрос прошел насквозь, минуя Выжившего. Он лишь уловил его сетями своего лица.
  
  Её улыбка могла бы принадлежать дунианину, ибо лишена была любых наслоений, будучи лишь непосредственным проявлением наблюдаемого ею факта.
  
  — Тау икрусет.
  
  Твоё проклятие.
  
  Она была неполноценной — но в каком-то глубинном, неочевидном смысле. Нечто погребённое весьма основательно, часть, пораженная страхом, завладевшая частью, способной видеть и порождать галлюцинации, что овладевали частями делающими выводы и произносящими речи — всё это, в конечном итоге, производило видения, не вызывавшие никаких сомнений. Выживший понял, что решить проблему, которую она собой представляла, будет намного сложнее, чем ему виделось изначально. Трудно настолько, что он, пожалуй, вообще отложил бы эту задачу… не обладай она таким влиянием на Друза Ахкеймиона.
  
  Ветер трепал языки пламени, разбрасывая искры. Её лицо пульсировало багряными отсветами.
  
  — Дихуку, — молвила она, улыбаясь, — варо сирму'тамна ал'абату со каман.
  
  Старый волшебник насупился.
  
  — Она говорит, что ты собрал сто камней…
  
  Выживший невольно моргнул. Катастрофический провал.
  
  Невозможность… и на сей раз без малейшего намека на странную искаженность, что уродовала все вещи, связанные с колдовством.
  
  Невозможность абсолютная…
  
  — Йис'арапитри фар.
  
  Разрезы и разрезы и разрезы…
  
  — Она говорит, что тебе лишь кажется, что ты выжил в Тысяче Тысяч Залов.
  
  Выживший снова моргнул… опрокидываясь назад и за пределы себя, растворяясь в тех, разделённых на части множествах, которыми, собственно, всегда и был, в тех кусочках мелькающих кусочков, осколках того, что может случится… каждый из которых претендовал на жизнь, стремился быть вознесённым — восторжествовать во плоти, овеществится в реальности.
  
  Он пристально всмотрелся в её лицо, заново сочетавшись из своих частей у вновь обретенного вывода, собравшись воедино подобно роящимся зимним пчёлам. И весь мир осыпался тряпьём и тенями вокруг точки, на которой сосредоточился взгляд беременной женщины.
  
  Его усмешка была лёгкой и печальной, улыбкой человека слишком хорошо знающего то, как может ошибаться сердце, чтобы не суметь понять и простить чью-то ненависть.
  
  — Ресирит ману коуса.
  
  — Она говорит, — мрачно сказал старый волшебник, — что ты только что решил убить её.
  
  
  Разрезы и разрезы и разрезы.
  
  Он наблюдал за своими спутниками сквозь танцующую, раздуваемую ветром, пульсирующую завесу пламени. Они сидели рядом друг с другом, глядя куда-то в ночь. Мимара, не смотря на то, что была сильнее, втиснулась прямо в доспехах в объятия старого волшебника, который одной рукой обхватывал её живот, золотящийся звеньями брони. Ахкеймион озадаченно взирал на грядущее трепетное чудо, что сотворялось под его ладонью, а по его бородатому лицу скользили оранжевые отсветы.
  
  Волки скулили, препирались и завывали, издавая какофонии визгов, прерываемых долгими одиночными воплями. Лишь хищники осмеливались взывать в ночной пустоте — звери, не рискующие быть сожранными. До сегодняшнего вечера он и не думал, что пустота может воззвать им в ответ…
  
  Что в ней таятся алчущие, хищные сущности, плотоядные до последней своей мельчайшей частички… и даже более того.
  
  — Откуда она узнала? — прошептал мальчишка из темноты.
  
  Лишь Причина могла быть источником знания.
  
  — У этого Мира, — ответила часть, — есть указания, которые не дано постичь дунианам.
  
  Он был сочтен и измерен — он, что когда-то сумел поразить даже Старших своими дарами. Она просто взглянула на него и пронзила до самого дна.
  
  — Но как?
  
  Тени блуждали во тьме.
  
  Выживший отвернулся, прервав созерцание колеблющихся в жаре костра образов Мимары и Ахкеймиона, поместив мальчишку в пределы своей беспредельной машины постижения. Он потянулся вперед, коснувшись сложенной лодочкой ладошкой изгиба детской щеки. Часть вгляделась в испещренную шрамами кожу, накрывшую кожу гладкую.
  
  — Душа это Множество, — молвила ещё одна часть.
  
  — Но Мир — одно, — недоуменно ответил мальчик, ибо этот катехизис стал ему известен одним из первых.
  
  Выживший, позволив своей руке соскользнуть с его щеки, повернулся, чтобы возобновить изучение пары спутников.
  
  — Но я не понимаю, — настаивал тонкий голос где-то с краю.
  
  Всегда столь открытый — столь доверчивый.
  
  — Причина есть мера расстояния между вещами, — произнесла одна из частей, пока другая продолжала пристально наблюдать за парой, — вот почему сила дуниан зиждется на способности выбирать Кратчайший Путь.
  
  — Но как она узнала о камнях, — спросил мальчик, — каким из возможных путей к ней пришло это знание?
  
  Часть, что слышала звуки, кивнула.
  
  — Никаким, — прошептала часть, произносящая речи.
  
  Часть, что надзирала за всеми прочими, контролируя их усилия, сопоставляя сценарии и возможные последствия, вовлекала в каждый из вариантов предстоящих событий условие гибели женщины. Но, просто объявив о его намерениях, та катастрофически усложнила их исполнение…
  
  — И что это значит? — вновь спросил мальчик.
  
  Разрезы и разрезы и разрезы…
  
  — Что Мир, — начал голос, — один во всех отношениях.
  
  Части мяукали и вопили во тьме.
  
  — О чем ты?
  
  Что-то, возможно какое-то отчаяние, таящееся в модуляциях детского голоса, заставило неисчислимые метания, раздирающие его душу, приостановиться. Зачем? спросила часть, Зачем замышлять её смерть, не сумев постичь основание, в котором коренится произошедшее?
  
  Выживший перевёл взгляд на мальчишку.
  
  — О том, что всё это в каком-то смысле уже случилось.
  
  
  Старик стонал и кричал во сне.
  
  Женщина, лежавшая бок о бок с ним, зашевелилась, а потом вдруг вскочила, взбудораженная какой-то смутной тревогой. Она не предпринимала попыток разбудить его, но лишь села рядом, склонив голову. На лице её читалось изнеможение. Она явно уже давно привыкла к этим кратким ночным бдениям, когда мысли путаются, оставаясь навьюченными грузом медлительности и забытья. Она положила ладонь на грудь волшебника — рефлекс, порожденный неосторожной близостью. Ладошка её словно ухо прижалась к его сердцу.
  
  Старик успокоился и утих.
  
  Огонь зашипел и канул в небытие. Объявшая их ночь взвыла ветром, оскалилась поднебесьем и разверзлась пустотой беспределья. А над ночью простерлись сверкающие россыпью звезд небеса…
  
  В том внезапном взгляде, что она бросила в сторону дуниан не читалось ничего осмысленного. Она снова была слепа, и роящиеся в её гримасах и позах признаки нерешительности и страха делали этот факт совершенно очевидным. Обычный человек — целиком и полностью.
  
  Она закрыла глаза, вместе с той частью, что наблюдает.
  
  Мир — одно, — вспомнила часть другую часть, ту, что произносила речи.
  
  Мальчик?
  
  Она отвернулась от его изучающего взгляда и снова угнездилась рядом с волшебником. Часть наблюдала за тем, как её взгляд вонзился в распахнувшуюся над ними бесконечность. Затем, по прошествии семнадцати сердцебиений, она с какой-то мрачной яростью натянула до подбородка одеяло и перекатилась на бок.
  
  И это тоже, прошептала одна часть остальным, уже случилось.
  
  Ветер бушевал и гремел, незримыми потоками обрушиваясь на вздымающиеся пики.
  
  Выживший перекатился на спину. Она сказала, прошептала часть голосом старика, что ты собрал сто камней. Как можно было узнать об этом? Колдовство, поняла ещё одна часть. Колдовство было наименьшим среди множества просчетов дуниан. Он долго размышлял о Поющих и их разрушительной песне: ни один из прочих Братьев не был готов рисковать столь же сильно как он в бесплодной попытке захватить одного из них для допроса. Заблудшая часть озарила молнией и прогремела громом в лабиринтах черноты. Почему? Почему рожденные в миру дуниане-основатели отказали своим детям в знаниях о чем-то настолько важном, как колдовство? Чем руководствовались они, обрекая своё потомство на тысячелетия невежества?
  
  Быть может, некоторые пути показались им слишком короткими. Быть может, они опасались, что их потомки откажутся от тяжких трудов по сбору урожая Причин, предпочтя ему сладкие фрукты колдовства, свисающие так низко.
  
  Несмотря на всю свою глубину, колдовство ничего не решало и не меняло, но усложняло при этом метафизику Причинности. Но это… знание, что постигло его без остатка через глаза беременной женщины.
  
  Это меняло всё.
  
  Даже сейчас, когда он молча вглядывался в бездонность ночи, часть воспроизводила её образ и он вновь проживал невозможность, поселившуюся в её взгляде, постижение, совершенно не связанное с кровосмесительными причудами, свойственными здесь и сейчас. Взгляд, не привязанный ко времени и месту. Взгляд отовсюду…
  
  И из ниоткуда.
  
  И он знал: там находилось место вообще без путей, и без различий…
  
  Абсолютное место.
  
  
  Разрезы и разрезы и разрезы.
  
  Они восходили всё выше, держа путь, пролегавший по самому лику небес. Обрывы, частью будучи просто усеянными камнями склонами, а частью — бездонными пропастями, таились на периферии каждого взгляда. Ошеломляющие вершины терзали небо, вздымаясь вокруг, огромные, расколотые скалы воздвигались башнями, упираясь в лазурную высь. Разреженный воздух подвергал испытанию их легкие и ноги.
  
  — Она охотится на нас, — сказала часть старому волшебнику.
  
  Боязливый взгляд, брошенный искоса.
  
  — Тьма, что была прежде мыслей и душ, — объяснила ещё одна часть.
  
  Лицо старика казалось участком окружающих гор, их темнеющим на фоне неба, миниатюрным подобием.
  
  — Я и в самом деле замышлял убить её, — вновь изрекла часть.
  
  Слова эти поразили старика — как и задумывалось. Начав с загадочного высказывания, он привлёк его внимание и любопытство, а также нагнал тумана, противопоставив всё это очевидной ясности следующей фразы.
  
  — А сейчас. Ты всё ещё хочешь её смерти?
  
  Ему было необходимо, чтобы Друз Ахкеймион слушал его.
  
  — Не имеет значения, что я отвечу, поскольку ты мне не веришь.
  
  Доверие было для этих людей чем-то вроде привычки. Если бы уста его изрекли достаточно правды, то его голос стал бы для них голосом истины.
  
  — Звучит как дилемма, — сказал старый волшебник.
  
  Сияющий взгляд. Улыбка, призванная лишь привлечь внимание к его гротескному виду.
  
  — Не обязательно.
  
  Ахкеймион окинул обеспокоенным взглядом беременную женщину, бредущую чуть выше по склону. Они тащились вверх по круче, следуя ложбине, пролегшей между огромных камней и валунов, обозначивших нечто вроде тропы на месте, что в противном случае было бы лишь усыпанным каменной крошкой косогором. Потревоженные их шагами камни осыпались вниз, вдоль пройденного ими пути, набирали скорость и, вылетев на отроги окружающих гор, вызывали небольшие оползни, расходясь по их склонам юбками, казалось сотканными из бесчисленных нитей.
  
  Выживший знал, что старик вновь решил его игнорировать.
  
  — В той же мере, в которой ты не доверяешь мне, ты готов довериться её взгляду.
  
  Тень какой-то птицы прянула вниз по склону.
  
  — И?
  
  Истина.
  
  — Попроси её, — произнес изуродованный сын Анасуримбора Келлхуса, — взглянуть на меня, когда я буду объясняться.
  
  Честность была способом достучаться до них.
  
  — И зачем бы мне это делать?
  
  Кратчайшим Путём.
  
  — Затем, что мой отец украл твою жену.
  
  
  Причина…
  
  Причина была лишь оболочкой.
  
  Клубком перепутанных нитей.
  
  Корочка болячки, уже три для как заживающей на костяшке указательного пальца левой руки мальчишки.
  
  Маленькая родинка на левой стороне подбородка беременной женщины, пропадающая из виду в те редкие моменты, когда та улыбается.
  
  Распухшие суставы рук старого волшебника и боль, что он, не сознавая этого, испытывает. Боль, заставляющая его постоянно сгибать и разгибать пальцы.
  
  Сгибать и разгибать.
  
  Каждая из этих вещей и особенностей имела своё происхождение и направление. Каждая проистекала из какой-то причины и сама была причиной чего-либо. Каждая была узелком, в котором сходились переплетенные нити прошлого, расходясь затем во все стороны и исчезая в пустоте будущего. Но он имел о них представление лишь в той мере, в которой они коренились в его истоках, в его собственном прошлом. Он не знал обо что мальчик поранил палец, что за изъян вызвал потемнение кожи у женщины и болезнь, поразившую руки старика.
  
  Он был лишь связан с оболочкой этих вещей и событий — с клубком из нитей.
  
  Всё прочее было Тьмой.
  
  После всех, длившихся поколениями, тренировок, после разведения детей, соприсущих Логосу, дуниане могли лишь пронзить сию оболочку, разрезать её, разрезать и ещё раз разрезать. Они лишь слизывали кровь знания и не могли даже надеяться испить её полной чашей, так, как это сделала женщина прошлым вечером. Да что там испить — они не сумели бы даже поднять эту чашу.
  
  Дуниане видели лишь оболочку Причинности — пульсирующую паутину простершихся во всех направлениях нитей и считали, что Причина является вообще всем, что она заполняет собою всю тьму без остатка. Но они были глупцами, считая, что Тьму, даже в столь незначительном отношении, можно прозреть. При всей своей проницательности, они, погрузившись в неведение, были столь же жалкими как звери, не говоря уж о мирских людях.
  
  Совсем иная кровь, пульсируя, пробивалась сквозь извечную черноту, струясь сразу же изо всех точек.
  
  Ему достаточно было только взглянуть на беременную женщину, чтобы даже сейчас узреть эту кровь, пусть ощутимую лишь едва-едва, подобно еле уловимому оттенку рассвета, окрасившему горизонт во время длиннейшего из ночных бдений или подобно первому трепыханию подступающей болезни.
  
  Они спустились к обширному пастбищу, головы их болтались вверх-вниз, когда они опрометью неслись, спускаясь по склону. Она двигалась ниже остальных. Наброшенные на её плечи шкуры придавали ей облик несколько диковатый, и к тому же мальчишеский — из-за коротко обрезанных волос. В отличие от старого волшебника или даже мальчика, петлявших на своем пути, точно шмели, она шла с убежденностью человека, следующего стезёю давней и привычной.
  
  Каждым шагом своим держась Причинности.
  
  Разумеется, она не владела этим знанием, что делало происходящее ещё более удивительным и даже… чудесным. Она обладала убежденностью, что ей самой не принадлежала — но как же это могло быть? Как можно вместить в себя нечто столь бездонное, не говоря уж о том, чтобы постичь сие душою настолько слабой и ограниченной?
  
  Она говорит, прошептала часть из темноты, что ты намеревался убить её.
  
  Попроси её, ответствовала другая, взглянуть на меня, когда я буду объясняться.
  
  Мальчик протянул свою крабью руку, коснувшись поросли золотарника… и Выживший ощутил вдруг, как раскрывшиеся лепестки щекочут его собственную ладонь…
  
  А ещё он ощутил нечто большее. Непостижимо большее.
  
  Абсолют.
  
  
  Выберем любую точку — не имеет значения какую именно.
  
  Дунианин понимал, что единственный способ, которым эту точку можно сделать мерой окружающего пространства, заключался в том, чтобы обозначить её как нулевую точку, назвать её нолем, отсутствием какой-либо величины, что, тем самым, привязывает к себе бесчисленное множество всех величин. Ноль… Ноль, что был источником и центром каждой бесконечности.
  
  И пребывал повсюду.
  
  И, поскольку ноль пребывал всюду, мера также пребывала всюду — как подсчет, арифметика. Стоит подчиниться чьему-то правилу и ты сможешь мерить, той мерой, которой меряет он сам. Ноль был не просто ничем; Он был тождеством, ничем, что являлось также и отсутствием различий, а отсутствие различий есть единообразие.
  
  Поэтому Выживший стал называть этот новый принцип Нолём, ибо питал недоверие к названию, которым для его обозначения пользовался старый волшебник…
  
  Бог.
  
  Величайшей ошибкой дуниан, понимал он теперь, было воспринимать Абсолют, как нечто пассивное, думать о нем, как о пустоте, немой и безучастной, поколениями ожидающей их прибытия. Величайшей ошибкой мирских людей, понимал он, было воспринимать Абсолют, как нечто активное, думать о нем, как о лестном подобии их собственных душ. Таким было назначение Ноля — быть чем-то, чего нет, чем-то, что стягивает, сжимает всё Сущее, все источники и направления в единственную точку, в Одно. Чем-то, что повелевает всеми мерами не через своевольное распределение силы, но в силу устроения… системы…
  
  Логос.
  
  Бог, что был Бытием. Бог, которым могла стать любая душа, хотя бы лишь для единственного прозрения..
  
  Нулевой Бог. Отсутствие, являвшееся мерой всего Творения. Принцип, смотрящий глазами Мимары…
  
  И собирающийся измерить его самого.
  
  
  Разрезы и разрезы и разрезы…
  
  Гора воздвиглась меж ними и заходящим солнцем, грубая основа, устремленная в небеса. Ниже, потоки пенящейся воды прорывались сквозь теснину, змеясь расселинами и трещинами, избороздившими сами корни гор. Мальчик, сидя, жался к огню, в его глазах плясали крохотные отражения языков пламени, лицо полыхало багрянцем, как и запятнанные закатными цветами вечерние дали за его спиной. Старый волшебник и беременная женщина, ссорясь, стояли выше, забравшись на нависший над их лагерем гранитный выступ, выгнувшийся подобно огромному, дремлющему коту.
  
  — Пит-пит арама с'арумнат! — доносился с каменного навеса её резкий, пронзительный голос.
  
  — И о чём они теперь спорят? — спросил мальчик, отрывая взгляд от огня.
  
  Выживший не проявил ни скрытности, ни отсутствия интереса. Он стоял напротив, повернувшись спиной к сумрачным теням поросшей еловым лесом долины, и взирал вверх с холодной недвижимостью.
  
  — Я предложил покориться её взгляду, — ответила часть мальчику, — и его суждению.
  
  Ещё одна часть отслеживала прихотливое сочетание гнева и недоверия, искажающее её лицо, сквозящее в голосе, прорывающееся в позах и жестах. Её Око, объясняла она старому волшебнику, уже вынесло суждение, уже выявило их желания…
  
  — А она упирается? — спросил мальчик.
  
  — Они слишком страдали, чтобы довериться чему угодно, из того, что мы им предлагаем. Даже нашей капитуляции.
  
  — Мрама капи! — закричала женщина, размашисто рубя воздух ладонью правой руки. Вновь озадаченный неистовой изобретательностью её аргументов, старый волшебник, запинаясь, что-то бормотал в ответ.
  
  Он проигрывал это состязание…
  
  — Я слышу их! — крикнул Выживший, тон его голоса был подобран таким образом, чтобы вызвать у всех тревогу.
  
  Миряне, окутанные лиловым мраком зарождающейся ночи, уставились вниз на него. Горящий валежник, где-то справа, издал хлопок, плюнув поплывшими по ветру яркими искрами.
  
  — Я слышу их у тебя в утробе, — повторил Выживший — в этот раз на их языке. Хотя ему ещё далеко было до полного овладения им, он уже знал достаточно, чтобы суметь сказать хотя бы это.
  
  Она воззрилась на него, слишком пораженная, чтобы встревожиться… и чтобы не оказаться обезоруженной.
  
  — Тау миркуи пал.
  
  Что значит …их?
  
  Одна из частей констатировала успешность уловки. Другие части жадно впитывали знаки, источаемые её лицом и фигурой. Третьи разыгрывали оставшиеся детали задуманного сюжета…
  
  Выживший улыбнулся старому волшебнику самой доброй из доступных ему улыбок.
  
  — Ты носишь близнецов… Сестра.
  
  
  Ты боишься и боишься оправданно.
  
  Дуниане переступают границы любых, тобой установленных, правил… Мы превосходим любую, тебе доступную, меру.
  
  Ты лишь горлышко бутылки — мир по капельке просачивается в твою душу, мы же обитаем под бурным потоком.
  
  И, приближаясь к нам, ты сталкиваешься с водопадом.
  
  Ты почитаешь себя единой и одинокой, в то время как на самом деле являешься толпою незрячих, извергающих слова, что ты не способна постичь, и кричащих голосом, что ты не способна услышать. Истина в том, что ты есть множество — и в этом секрет всех твоих неисчислимых противоречий.
  
  Вот… вот где подвизаются дуниане — во тьме, воздвигшейся раньше самих ваших душ. Разговаривать с нами значит подчинятся нам — для вас просто нет другого пути, коли мы пребываем рядом. И, учитывая соответствие этому нашей собственной природы, мы порабощаем вас и владеем вами. Ты права раз хочешь убить нас…
  
  Особенно меня — того, кто был сломан и разбит на части в глубочайшей из Бездн.
  
  Даже эта исповедь, простое изложение истины, соткана из знания, проникающего в такие глубины, что оно ужасает тебя. Даже мой голос служит ключом, его тональности и модуляции подобраны словно бороздки отмычки к переключателям механизмов твоей души. Ты заворожена им, ибо так тебе было предписано.
  
  Не смотря на краткость нашего знакомства, не смотря на всю твою скрытность, я знаю о тебе уже многое. Я могу назвать Предназначение, которое ты считаешь своим, и могу назвать Предназначение, о котором ты не имеешь ни малейшего представления. Мне ведомы хитросплетения обстоятельств, что и творят и ограничивают тебя; мне известно, что над большей частью твоей жизни властвовало принуждение, бывшее единственным настоящим законом; я знаю, что под маской ожесточения ты прячешь нежность; и что ты носишь в утробе детей своей матери…
  
  Но мне не стоило бы перечислять всё это, ибо я также вижу и твои помыслы.
  
  Я вижу, что ты терзаешься необходимостью действовать, ибо, изрекая все эти истины, я взращиваю семена своего уничтожения. И, тем самым, мои собственные пределы делаются очевидными. Хотя над нами и раскинулась беспредельность ночи, часть меня всё ещё блуждает лабиринтами Тысячи Тысяч Залов, кусочек мрака, смутный, ускользающий, и заявляющий при этом, что именно смерть… смерть и есть Кратчайший Путь к Абсолюту.
  
  Хотел бы я знать: не это ли ты называешь печалью?
  
  И, тем самым, пределы дуниан сделались зримыми… также, как ваши. Ибо желание, что в вас пылает так ярко, оказалось запечатленным и в наших собственных душах, пусть и в виде крохотных, тлеющих угольков, низведенное по прошествии поколений до чего-то незаметного, ставшее единственным голодом, единственным языком пламени, единственной движущей силой, способной обуздать Легион, что внутри…
  
  Единственным Предназначением.
  
  Вот почему, Сестра… вот почему я готов подставить горло под клинок твоего суждения. Вот почему готов сделаться твоим рабом. Ибо, не считая смерти, ты, Анасурибор Мимара, приёмная дочь Анасуримбора Келлхуса, моего отца… ты, Сестра, и есть Кратчайший Путь.
  
  Абсолют обретается в глубинах твоего Взора. Ты, рождённое в миру недоразумение — слабая, беременна, преследуемая королями и народами, ты и есть подлинный Гвоздь Бытия, крюк, на котором подвешено всё Сущее.
  
  И поэтому я преклоняю колени, ожидающий и готовый принять смерть или озарение — не имеет значения, что именно…
  
  Ибо я, наконец, узнаю.
  
  
  Разрезы и разрезы и разрезы.
  
  Часть, один из сотни камней, преклоняет колени перед нею, Анасуримбор Мимарой, и видит как оно восстает, поднимается… словно жидкий свинец, вливающийся в тряпичный сосуд смертной плоти, покой, столь же абсолютный как само небытие.
  
  Ноль.
  
  Шранчий визг где-то во тьме, воздух, смердящий потом и гнилым дыханием, свист тесаков, повергающий братьев в безумный страх. Шлепанье босых ног по камням.
  
  Ноль… разверзающийся Оком.
  
  Чернота — вязкая и первобытная. Точка, скользящая внутри этой тьмы, рисующая линии и описывающая кривые. Крики, распространяющиеся как огонь по склону высушенного солнцем холма.
  
  Красота… состоящая не из животных или растительных форм, но из самой безмятежности, будто бы треск, грохот и скрип громадных механизмов утихли, вдруг умалившись до перестука столь же легкого, как поступь мышиных лапок.
  
  Точка бурлит осознанием. Ведет речи, витиевато повествуя о выкорчеванных кривыми тесаками ребрах, о выпущенных кишках и выбитых напрочь зубах, о конечностях, выброшенных за ненадобностью и, крутясь, улетающих в пустоту.
  
  Выживший смотрит на Взор и видит ложь, ставшую зримой.
  
  Разрезы и разрезы и разрезы.
  
  Суди нас, шепчет часть.
  
  Вознеси нас.
  
  Или низвергни.
  
  Анасуримбор Мимара стоит, возвышаясь над ним, образом лишь чуточку большим, нежели туманный ореол, лужицей из волос и плоти, объятых Оком Судии. Предлогом. Поводом…
  
  Держа в руках, как замечает часть, колдовской клинок.
  
  Терзающая, скулящая чернота. Выбор пути и следование ему. Сплетение линий, слишком смертоносных, чтобы быть реальными. Угрозы, отделенные, вырванные из общего потока, сжатые пальцами и погашенные, словно свечные фитили.
  
  Так много разрезов.
  
  Ноль, трепещущий и вибрирующий в объятиях смертной плоти. Плоти женщины.
  
  Слишком много.
  
  — Ты сломлен, — всхлипывает она, — также как я.
  
  Часть вытягивается, охватывая тонкую руку, держащую нож.
  
  Суди нас, шепчет она, заверши войну, увековечившуюся меж нами.
  
  Разрезы и разрезы и разрезы.
  
  Нож звенит о камень. А она вдруг оказывается стоящей рядом с ним на коленях и обнимающей его так крепко, что он чувствует, как её раздутый живот вжимается в его ввалившееся чрево. Часть насчитывает четыре бьющихся сердца: одно, мужское, стучит редко и тяжко, другое, женское, быстро и поверхностно, ещё два, нерождённых, трепещут в её утробе. Она дышит ему прямо в шею, и часть отслеживает расползающееся по его коже теплое, влажное пятно. Она дрожит.
  
  Я потерян, шепчет часть.
  
  И хотя лицо её уткнулось в его плечо прямо у шеи — Взор недвижим. Он всё также изучает, разглядывая его с беспредельностью постижения, исходящей из памяти о том месте, где прежде были её глаза.
  
  — Да, — молвит она. — Как и мы.
  
  Ноль, взирающий из ниоткуда, показывает ему его собственную меру… и то, как сильно, гибельно заблуждались дуниане.
  
  Всю меру безумия Кратчайшего Пути.
  
  Я проклят.
  
  Её маленькие кулачки узлами крутят его рубаху, едва не свивая верёвки из ткани. Мальчик смотрит на них, оставаясь непроницаемым и безупречным.
  
  — Я прощаю тебя, — выкрикивает она ему в плечо.
  
  Я прощаю.
  
  
  У осознания нет кожи.
  
  Нет кулаков или пальцев.
  
  Нет рук.
  
  Сколь многим приходится пренебречь.
  
  Мальчик наблюдает за ним, разглядывающим беспредельную чашу ночи — наблюдает как он… течет.
  
  — Итак, — шепчет он, — удалось ли тебе преуспеть?
  
  Часть слышит. Часть отвечает.
  
  — Всё, чему я научил тебя — ложь.
  
  И всё, что ты знаешь, безмолвно шепчет ещё одна, и всё, что ты есть.
  
  И ещё одна…
  
  И ещё.
  
  
  Они уступили старому волшебнику выбор пути, проследовав на север вдоль огромной долины, избегая пока что покидать горы.
  
  — Далее раскинулась Куниюрия, — объяснил он, — и полчища шранков.
  
  Смысл был ясен…
  
  И неразличим.
  
  
  Злодеяние, — приняла часть, как аксиому, — злодеяние отделяет невинность от невежества.
  
  Они — все четверо — сидели на скальном выступе, скрестив ноги и касаясь друг друга коленями, и взирали на черные бархатные складки очередной раскинувшейся перед ними долины. Небольшая сосенка жалась к голому камню утёса, подпирая его обломанными рогами своих ветвей. Холод превращал их дыхание в перемешивающиеся друг с другом облачка пара. Старый волшебник, ещё не сумевший даже осознать, не говоря уж о том чтобы принять, произошедшее, левой рукой достал ревностно оберегаемый им небольшой мешочек. Жалкий всплеск алчности мелькнул в его взгляде, жадности почти что детской, но растущей и простирающейся так далеко, что, казалось, вспышка эта готова озарить собою весь горизонт…
  
  А ещё на лице его читалось… преклонение, его пробирала дрожь напряженных воспоминаний и нежданных уроков.
  
  Величайший дунианский проект был задуман людьми, мирскими душами, жаждущими постичь и раздвинуть свои пределы. Их порыв был величественным и грандиозным. Они узрели всеобъемлющую тьму, небытие, из которого вырастали все их мысли и побуждения и сочли эту зависимость рабскими оковами, которые следует разбить, если это возможно.
  
  Тем самым, они превратили Абсолют в награду.
  
  — Кирри, — произнесла беременная женщина, голос её вознесся отрезом шелка, колышущимся знаменем её дворняжьей стойкости. — Па меро, кирри…
  
  Она коснулась языком кончиков своих пальцев, а затем сунула их внутрь мешочка.
  
  Мальчик наблюдал за ней бездумно — и доверчиво.
  
  Невежество, заключила часть. В основе лежало невежество. Первый Принцип.
  
  Свидетельство этого запечатлено в самой плоти дуниан, ибо их рождали и взращивали в стремлении к обману. Даже среди подкидышей нет места для осиротевшего разума. Все сыновья рождаются нанизанными на нить, уходящую в прошлое, ибо все отцы суть сыновья. Каждому дитя сообщают кто он есть, даже тем, кого вскармливают волки. Даже детям дуниан. Быть рожденным, означает родиться на каком-то пути. Родиться на пути, означает следовать ему — ибо какой человек смог бы переступить через горы? А следовать пути означает следовать правилу…
  
  И считать все прочие пути ущербными.
  
  Она достала кончик пальца из горловины мешочка, удерживая в сиянии Гвоздя Небес крупинки порошка — пепла столь легчайшего, что даже малейший ветерок немедля унес бы их прочь…
  
  Но небо, казалось, забыло как дышать.
  
  Даже вообразив целый мир, переполненный безумцами, невозможно описать бесконечную причудливость существующих убеждений и совершаемых поступков. Помыслы, подобно ногам, сходятся и соединяются в бедрах. Неважно, насколько длинными и извилистыми были пути и тропы, неважно, насколько безумным или, напротив, изобретательным являлся человек — только понятое и осознанное могло быть замечено им… Логос, назвали они этот принцип, шаг за шагом связывающий воедино прежде бывшее бесцельным, и крупица за крупицей подчиняющий всё некому конкретному предназначению. И это явилось величайшим из дунианских сумасбродств — рабское преклонение перед разумом, ибо именно оно стало тем, что навсегда заточило их в темнице жалкого невежества их предков…
  
  Логос.
  
  — Что это? — поинтересовался мальчик.
  
  — Это не для тебя, — отрезал старый волшебник с большей горячностью, отметила часть, чем он собирался.
  
  Разум был лишь нищим притворщиком, слишком робким для странствий или прыжка и посему обреченным рыться в отбросах посреди кучи пришедшего раньше. Логос… Они назвали его светом лишь для того, чтобы оказаться слепыми. Они взвалили его на себя тяжким, длящимся поколениями трудом, перепутав его немощи со своими собственными… Человеческое мышление, застланное пеленой.
  
  Она, ладонью вниз, вытянула в его направлении руку с выставленным вперед указательным пальцем — так, чтобы он смог взять его кончик меж своих губ. Но часть поразила её, сжав запястье и вдохнув порошок ноздрёй…
  
  Понюшка была столь быстрой и резкой, что старый волшебник вздрогнул. Анасуримбор Мимара отдернула палец, удивленно нахмурившись.
  
  — Если проглотить, то эффект наступает позже, — объяснила часть. — Этим путём…
  
  Меньшая из частей моргнула.
  
  Легион, что внутри, восстонал, части заходили ходуном, ощупывая Мир, который они, словно бремя, таскали у себя за спиной.
  
  — Этим… Этим путём…
  
  Этим путём, мальчик… Следуй за мной!
  
  Разрезы и разрезы и разрезы. Зубы щёлкающие, скрежещущие, жующие где-то во тьме, вопящий демонический хор, устремляющийся вниз по проходам и коридорам, просачивающийся сквозь нисходящие уровни, вязкий, напоённый яростью и похотью — свирепыми и отчаянными. Всё, сокрытое во тьме, сливается воедино. Тем самым, они, Визжащие, словно бы стали одним существом, более подобным насекомому, нежели человеку.
  
  Не оставляй меня.
  
  Дитя было неполноценным, как Оценщик и предполагал. Но часть, тем не менее, злорадно торжествовала, ибо хотя Ишуаль и была уничтожена, ребёнок уцелел для… для…
  
  Для чего?
  
  Нечеловеческие твари, фыркающие, вприпрыжку рысящие сквозь черноту, потерявшиеся и голодающие, нескончаемые тысячи их, принюхивающихся и, стоит уловить запах уязвимости, тут же поднимающих яростный визг. В первые дни выжившие из Братии выставляли в качестве приманки горшки с собственной кровью и экскрементами, и эти существа устремлялись на вонь, слетаясь к собственной погибели и не обращая внимания на то, сколь высока плата, ибо каждый дунианин разменивал свою жизнь на жизни тысячи Визжащих. Стоило одному-двоим унюхать что-либо, как они поднимали скулящий вой, тут же охватывавший все неисчислимые легионы, заполнившие собой изрытые коридорами и кельями глубины…
  
  Так что, поначалу отражать их натиск было довольно легко и дуниане возводили из туш Визжащих целые баррикады. Но то, что казалось легким поначалу, позже сделалось невозможным. И Братия, отказавшись от этой стратегии, выбрала иной путь — углубляться, бежать всё дальше и дальше, следуя то ветвящимся, то снова сливающимся коридорам Тысячи Тысяч Залов. Погружаясь в кромешную тьму, используя вместо зрения собственный разум, вновь и вновь разделяя преследователей — до тех пор, пока твари не оказывались разобщенными на небольшие группы. Мальчик был взращен, слыша эти звуки — протяжные крики бесконечной охоты, ведущейся у самых корней земли — до полного истребления.
  
  Они вскрыли бы ему череп, если б не пала Ишуаль. Мальчишку распластали бы и утыкали иглами, как происходило это с прочими неполноценными индивидуумами, и использовали бы его для исследования нюансов и подробностей какого-либо из запретных чувств. Он оказался бы живым экспонатом, пригвожденным к доске словно чучело, демонстрирующее и позволяющее изучить прочим дунианам внешние проявления одной из внутренних слабостей.
  
  Поначалу всегда было легко.
  
  Я не могу дышать.
  
  Он вёл свой убийственный танец, скользя через вязкую, ослепляющую черноту, пробираясь сквозь рубящие тесаки, пробираясь и пробираясь до тех пор, пока не кончатся силы…
  
  Это страх?
  
  Иногда он мог остановиться и удерживать занятое место, возводя перед собой подергивающиеся валы из плоти. А иногда мог бежать… но не прочь от этих созданий, а вместе с ними, ибо научился подражать им, имитируя ритм их подпрыгивающей походки, фырканье, что они издавали губами, их пронзительные вопли, подобные крикам существ, с которых заживо сдирают кожу — всё, кроме исходящего от них смрада. И сие приводило их к самым вершинам неистовства — чувствуя меж себя нечто почти человеческое, они начинали кромсать саму темноту, пронзая когтями и лезвиями пустое пространство, убивая друг друга…
  
  Да. Скажи мне что ты чувствуешь?
  
  Уже тогда он понимал.
  
  Меня трясёт. Я задыхаюсь.
  
  Уже тогда он знал, что Причина не была дунианским Первым Принципом.
  
  И что ещё?
  
  А Логос и того меньше.
  
  Мои глаза плачут… плачут от того, что недостаточно света!
  
  Они сосредоточились на этих вещах лишь потому, что смогли их увидеть. Уже тогда он понимал это.
  
  Да… Это страх.
  
  Тьма была их землёй, их врагом и их же основой.
  
  Что это?
  
  Визжащая тьма.
  
  Простейшее правило.
  
  
  Разрезы…
  
  И разрезы…
  
  И разрезы…
  
  Высоко на горной круче мальчик, старик и беременная женщина, опустившись на колени, наблюдали за тем как ещё один человек, с лицом и телом испещренными шрамами, бьётся в судорогах, опорожняя кишечник.
  
  Быть может, это происходило в реальности — где-то в реальном месте, но, метавшийся и бушевавший во тьме Легион, это не заботило, да и не могло заботить.
  
  Слишком много разрезов. Слишком много кусков кожи.
  
  Бежать было правилом.
  
  Искать укрытие было правилом.
  
  Знать было правилом.
  
  Желать что-либо было лишь следующим в списке.
  
  Жизнь же была нагромождением.
  
  Сотня камней, слишком гладких, чтобы цепляться друг за друга. Округлых, словно костяшки. Те, что повыше — нагретые солнечным светом, как выпуклости или треугольники живой плоти меж пальцев. Те, что внизу — холодные, словно губы мертвеца. Взгляд шарит в сумраке сосновых веток, отмечая чернильные пятна птичьих теней. Сотня бросков, цепкая ладонь, хлопающий рукав, резкий взмах… Жужжащий росчерк, скорее осмысливаемый впоследствии, нежели видимый глазом, и вонзающийся копьём во швы меж ветвями.
  
  Девяносто девять птиц, пораженных насмерть. Множество воробьёв, голубей и больше всего ворон. Два сокола, аист и три грифа.
  
  — Убийства, — объяснила часть удивленному мальчишке, — убийства сочетали меня в то, что я теперь есть.
  
  И что же ты?
  
  — Выживший, — откликнулась ещё одна часть, а другая отметила сеть шрамов на его лице — схватку и напряжение противоестественных компромиссов.
  
  — Громоздящий Мертвецов.
  
  
  Когда глаза его распахнулись, на их лицах читался скорее страх, чем участие. Особенно на лице мальчишки.
  
  Выживший, прикрыв рукавом своё уродство, взглянул на него, своего сына. Легион, что внутри, выл и бормотал, топал и плевался. Только сейчас он понял…
  
  Невежество. Одно лишь невежество заполняло промежуток, пролегавший меж ними. Лишь слепота, лишь добровольный идиотизм, что миряне называют любовью. Часть переживает заново отступление Братии перед громыхающим натиском Поющих. Дуниане отпрыгивают, спасаясь от вздымающихся геометрических росчерков света, удирают внутрь спутанной кишки Мира, преследуемые крошащими даже камни словами, высказываниями, разрушающими всё, что они прежде считали истиной. Но дуниане не паникуют. Даже сломленные и озадаченные, они не колеблются. И вот он уже без раздумий оказывается в Детской, без раздумий вытаскивает из колыбели младенца — того, что пахнет им, Анасуримбором. Забирает самый многообещающий из Двенадцати Ростков. Без раздумий, прижимает к своей груди это препятствие, эту плачущую ношу. Прижимает так крепко, словно она является не менее, чем заплутавшим кусочком его собственной души…
  
  Ноль. Различие, не являющееся различием. Ноль создавший Одно.
  
  И он выжил. Он — отягощенный, отказавшийся впустить свет Логоса в промежуток меж собой и своим сыном. Дунианские части оказались отброшенными и он, наименее умелый, самый обремененный, оказался Избранным… Выжившим.
  
  Он, отказавшийся постигать… и принявший в объятия тьму, бывшую прежде.
  
  Мальчик обеими ручками, здоровой и расщепленной, цепляется за его рубаху. Он не может о себе позаботиться. Он неполноценен.
  
  Но дунианин ведет себя с ним словно с Абсолютом. Уступает. Жертвует. Теряет… Наконец он понял, что делало эти вещи святыми. Потеря была преимуществом. Слепота была прозрением и откровением. Наконец, он узрел это — шаг в сторону, обманывающий Логос.
  
  Ноль. Ноль создавший Одно.
  
  
  Око наблюдает. И одобряет.
  
  Он жестом подзывает к себе мальчика и тот послушно подходит к нему.
  
  Какое-то время он ничего не говорит, вместо этого рассматривая холмы и равнины, темнеющие под серебрящейся аркой небес. Они, наконец, достигли пределов гор, оставив позади их пропасти и властно вздымающиеся склоны. Нехоженые леса, простёршиеся внизу, были именно такими — нехожеными никем из них, требовавшими суждений и принятых решений, ибо позволяли свободу движения в любом направлении. Оставался один лишь уступ, единственный опасный спуск.
  
  Дул теплый ветер, напоённый духом влажной гнили, свидетельством жизни, вкусом колышущихся трав и листвы.
  
  Там будет лучше.
  
  — Что это?
  
  — Вещи, — пробормотал он простору, раскинувшемуся перед ним, — просты.
  
  — Безумие возрастает?
  
  Обернувшись, он взглянул на мальчика.
  
  — Да.
  
  Он достал сотый камень из под пояса, которым была подвязана его туника.
  
  — Это теперь твоё.
  
  Мальчик, благословеннейшая из частей, с тревогой взирал на него. Он бы совсем отказался от промежутка меж ними, если бы мог.
  
  Он не мог.
  
  Выжившие стоят, а затем начинают бег. Он поражается тому волшебству, с помощью которого суставы сгибают конечности.
  
  Крик, значение которого понятно даже животным.
  
  Выжившему некуда бежать, ибо поверхность земли под его ногами кончается. Но он может прыгнуть… Да, это ему подходит.
  
  Это по нему…
  
  Как брошенный в зияющую пропасть свинцовый груз, падающий…
  
  В самые пустые на свете руки.
  
  
  Так быстро…
  
  Проносятся мимо события, преображающие нас…
  
  Так быстро.
  
  Лицо, разрезанное, рассеченное на все выражения, на все лица.
  
  Измученный взор, увлажнившиеся глаза.
  
  Взгляд, обращенный на кого-то бегущего, как бежит сейчас он. Место, куда он может бесконечно стремиться, никогда его не достигнув…
  
  Если не прыгнет.
  
  Око постигло это, даже если женщине не удалось.
  
  
  Ахкеймион видел тело дунианина примерно тридцатью локтями ниже, недвижимый клочок пропитавшейся алым кожи и ткани, распростершийся на битых камнях. Он задыхался. Это казалось невозможным… что существо столь пугающее… столь беспокоящее… может разбиться вот так вот запросто.
  
  — Сейен милостивый! — вскричал он, отступая подальше от вызывающего дурноту края обрыва, — Я же говорил тебе. Я сказал тебе ничего ему не давать!
  
  Мимара присела на колени рядом с краборуким мальчиком и, положив ладонь на его темя, прижала его ничего не выражавшее лицо к своей груди.
  
  — Сказал кому? — огрызнулась она, яростно зыркнув на него. Эта способность — сначала охаять и тут же продолжить утешать кого-либо, стала ныне проявлением её раздражающего дарования.
  
  Старый волшебник в гневе и бешенстве сгреб в кулак свою бороду. Что же случилось? Когда эта испорченная девчонка, эта бродяжка, успела стать Пророчицей Бивня?
  
  Она начала раскачивать мальчика, продолжавшего безучастно взирать из ниоткуда в никуда.
  
  Ахкеймион, тихо ругнувшись, отвернулся от её свирепого взора, понимая, с каким-то ужасом и внутренней дрожью, что тщетные попытки спорить с нею странным образом стали теперь столь же тщетными попытками спорить с Богом. Ему сейчас ничего не хотелось сильнее, чем воззвать к явственному противоречию между её нынешней скорбью по погибшему и тем, что она требовала от него всего несколько дней назад. Но всё, что он в действительности мог делать сейчас — так только закипать от злости…
  
  И трястись.
  
  Здравый смысл, как всегда, появился позднее. И с ним пришло удивление.
  
  Око всегда было для него источником беспокойства — с тех самых пор, как он узнал о нём. Но теперь…
  
  Теперь оно ужасало.
  
  Речь шла о присущем ей знании. Он едва мог взглянуть на неё, чтобы не узреть в её взгляде факт своего проклятия, вялую опустошенность некой сущности, сокрушенной чувством вины и жалости к другому. Сравнивая её пренебрежение и смотрящую из её глаз истину, он понимал, что именно последнее в наибольшей степени лишало его мужества.
  
  И ещё её суждению присуща была каменная недвижимость, бездонная убеждённость, которую он некогда приписал предстоящему материнству. Размышляя над этим, он пришел к выводу, что вместе с новообретенным страхом он обрёл также и некоторое преимущество. До того, как они добрались до Ишуаль, у него не было возможности оценить её поведение со стороны, и он, будучи вынужденным опираться лишь на собственное раздражение, позволял себе роскошь относить её непреклонность к обычному упрямству, или иному изъяну характера. Но то, с чем ему довелось столкнуться в последние несколько дней… Свершившееся безумие — ещё одно — дунианин, оказавшийся у них в попутчиках… лишь для того, чтобы расколоться, словно глиняный горшок, столкнувшийся со сталью Ока Судии… Дунианин! Сын самого Анасуримбора Келлхуса!
  
  Око, сказал он ей, в холодной обречённости Кил-Ауджаса, взирающее с точки зрения Бога. Но он говорил всё это, не понимая подлинного значения слов.
  
  Теперь же у него не было выбора. Он более не мог притворяться, считая себя не понимающим того, что каким-то непостижимым, безумным образом он — в буквальном смысле — путешествует рядом с Богом… с тем самым Суждением, что зрит его проклятие. Отныне, знал он, его на каждом шагу будет преследовать тень определённой ему кары.
  
  — Знаешь ли ты почему? — спросил он Мимару после того, как они вновь начали спускаться, ведя за собой спотыкающегося, безмолвного мальчика.
  
  — Почему он убил себя? — переспросила она, то ли притворяясь, что подыскивает место, куда ступить, то ли на самом деле испытывая подобные затруднения. Дитя, что она носила, ныне действительно сделало её огромной и неуклюжей, так что, невзирая даже на кирри, каждый шаг, особенно на спуске, давался ей нелегко.
  
  Старый волшебник пробурчал что-то, долженствующее обозначать «да».
  
  — Потому что этого потребовал Бог, — предположила она, спустя несколько мгновений, наполненных не столько размышлениями, сколько пыхтящими попытками спустится ещё на один шаг.
  
  — Нет, — произнес он, — какие у него самого были на то причины?
  
  Мимара, мельком взглянув на него, пожала плечами?
  
  — А это имеет значение?
  
  — Куда мы идём? — прервал их мальчик откуда-то сверху и сзади. Его шейский был слегка искажен картавым айнонским выговором, вечно сквозившим в речах Мимары.
  
  — Туда, — кивнув в сторону севера, ответил пораженный колдун, задаваясь вопросом — что же на самом деле чувствовал сейчас этот дунианский ребенок, всего несколько страж назад ставший свидетелем гибели своего отца?
  
  — Мир идёт прахом в той стороне, мальчик…
  
  Последнее произнесённое слово повисло в воздухе, в то время как он пораженно уставился на что-то.
  
  Мимара проследила за его хмурым взглядом до самой лазурной дымки, застилавшей горизонт.
  
  Все трое застыли, осматриваясь в оцепенелом замешательстве. Леса Куниюрии вдруг отмело прочь от смятой, словно линия лишенных зубов дёсен, гряды Демуа — всю их зелень, намазанную поверх древней, нехоженой черноты. Минуло несколько сердцебиений, прежде чем Ахкеймион, чертыхаясь и проклиная подводящее его зрение, наворожил чародейскую Линзу. И тогда они увидели это — невозможность проступающую сквозь невозможность. Огромный шлейф, извергающий свои косматые внутренности наружу и вверх — выше, чем доставали вершины гор или дерзали проплывать облака…
  
  Столб дыма, подобный тени смертельно ядовитой поганки, вознесшийся до свода небес и заслонивший собою саму чашу Мира.
  ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Река Сурса
  
   Храбрость в Аду невозможна, а на Небесах не нужна.
  
   Лишь герои в полной мере принадлежат сему Миру.
  
   — КОРАКАЛЕС, Девять саг о героях
  
  Позднее лето, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Уроккас
  
  Чудовищный дымный шлейф, постепенно растворяясь в воздухе, стелился над морем.
  
  Казалось, что сама Преисподняя объяла собой Даглиаш.
  
  Саккарис, с пустыми и полными неверия глазами, встретил Пройаса на вершине Мантигола. Открывавшийся сверху вид напоминал сцену, вышитую на посвященном какому-нибудь героическому деянию гобелене: выжившие, измолотые последствиями свершившейся катастрофы, сокрушенные души, что могли бы ощутить себя увенчанными бессмертной славой, если бы не та цена, что им пришлось заплатить. Так всегда ведут себя люди после постигшего их бедствия, будь то проигранная битва, смерть близкого человека или что угодно другое, выбивающее течение их жизней из привычной, будничной колеи — пытаются общаться, если не словами, то взглядами или просто дыханием.
  
  Отвернувшись от экзальт-магоса, Пройас взглянул на то, что представлялось кругами совершеннейшего изничтожения, чудовищными кольцами, выжженными на самих костях Уроккаса, и раскинувшимися по всей речной пойме. Там, где стояла ранее Даглиаш, пылала даже земля. Струи густого, вязкого дыма тянулись вверх, выглядя так, словно само Мироздание, перевернутое и выпотрошенное, оказалось подвешено в пепельном небе на собственных кишках. Земля вокруг клокочущей сердцевины бедствия была выжжена до такой степени, что превратилась в иссохшую известь и голый обсидиан. Первые, из хотя бы частично сохранившихся тел, виднелись на некотором расстоянии от этого жуткого места, будучи, казалось, лишь обугленными участками поверхности — чуть более, нежели просто отпечатками, оставшимися от сгоревших трупов, в которых можно было узнать чьи-то останки лишь потому, что они оказались в укрытиях — оврагах или низинках, забитых мертвецами, словно водосточные желоба гниющими листьями. Далее, в относительной близости от искрошенного подножия Олорега, он заметил и первых выживших — ползущих или скатывающихся по склонам, на которых в остальном не было заметно каких-либо признаков жизни…
  
  Нагих людей, простирающих руки к небесам.
  
  Пустоши Агонгореи тлели на противоположном берегу, дымясь как оставленные возле огня мокрые тряпки. Река Сурса несла свои темные воды, вливаясь в море чернильным пятном. Огромные кучи шранков, сбившись в нечто вроде плотов, образованных сцепившимися тушами, скользили по её поверхности, перекатываясь и сталкиваясь друг с другом, подобно грудам отбросов, плывущих по сточной канаве. Это зрелище, по крайней мере, способствовало тому, что мертвящая хватка одного из кулаков, сжимавших пройасову грудь, немного ослабла. Ордалия, конечно, сильно пострадала от чудовищной катастрофы, но полчищ шранков — всей их несметной Орды — более попросту не существовало.
  
  Катаклизм.
  
  Выжигающие глаза лучи света. Грохот, рвущий в клочья барабанные перепонки. Удары, превращающие тела могучих мужей в измятую плоть и кровавые брызги…
  
  Катаклизм, указывающий людям на их подлинную — жалкую долю, свидетельствующий о том, что само биение их жизней есть следствие молчаливого попустительства сущностей намного более могущественных.
  
  Если у Голготтерата есть столь грозное оружие или союзники, то какое значение могут иметь усилия и рвение обычных людей?
  
  Пройас повернулся к побелевшим лицам, что окружали его. Его собственные тревога и уныние были столь же очевидны.
  
  Казалось, никто не способен задать вопрос, который следовало задать.
  
  — Кто-нибудь видел Его? — воззвал он, оглядывая всех присутствующих по очереди.
  
  Никто не отвечал.
  
  — Кто-нибудь! — вскричал он надломившимся голосом.
  
  — Я-я видела… — запинаясь произнес женский голос, — Незадолго до того, — дрожащий, измученный взгляд, — как-как эт-то… это случилось.
  
  Одна из свайальских ведьм, шатаясь, смотрела на него, одежды её сгорели, оставив вместо себя лишь хрупкие, высушенные обрывки, а роскошные некогда волосы превратились в опаленные космы.
  
  Откуда-то ему было известно, что она не доживет до утра.
  
  — Он-он… предупредил нас! Сказал нам…
  
  Кашель скрутил её, алые, как маковый цвет, брызги оросили подбородок.
  
  — А с тех пор? — рявкнул Пройас, переводя взгляд с одного лица на другое, — Видел ли Его кто-нибудь с тех… с тех пор… — Он поднял вялую руку, указывая на вздымающийся выше гор столб дыма за своей спиной.
  
  Ни у кого из них не было слов, чтобы суметь описать то, свидетелями чему они стали.
  
  Дышащая ужасом тишина. Кто-то, с краю собравшейся вокруг него небольшой толпы, вдруг разрыдался. Налетевший на вершину порыв ветра принес с собой вонь пепла и запах медной стружки.
  
  Нет, прошептал внутри него тихий голос.
  
  Пройас, покачнувшись, сделал неуверенный шаг в сторону, пытаясь восстановить равновесие, а затем и вовсе едва не упал в обморок от внезапно нахлынувшего головокружения. Приходить в себя ему не слишком хотелось. Желание отмахнуться от удерживающих его рук и отправится в недолгий полет было много сильнее. Упования. Народы. Кто-то — Саккарис? — схватил его за локоть и он почувствовал, как его собственная тяжесть настойчиво сопротивляется этой хватке, словно стремясь стать чем-то вроде мертвого груза. Но рука слишком крепко держала его — с невозможной и даже какой-то бездумной силой, как удерживает отец своего сына, уберегая его от опасности.
  
  — Я здесь, — прошелестел чудный голос.
  
  И Пройас поднял взгляд, воззрившись в возлюбленные очи своего Святого Аспект-Имератора.
  
  Разрозненный хор голосов пронзил разверзшиеся вокруг него пропасти и расстояния — благодарность и облегчение хлынули наружу из утроб и легких. Краем глаза, Пройас видел как остальные падают ниц и одно, казалось длящееся вечно, сердцебиение он страстно жаждал лишь того же — присоединится к ним, упасть и возрыдать, выпустив наружу со слезами и плачем весь тот ужас, что безжалостными когтями сжимал его сердце.
  
  Но Анасуримбор Келлхус повел речи лишь о пожравшем, казалось, весь мир колдовстве, не сколько обнимая, сколько поглощая истерзанную душу своего ученика…
  
  
  Пройас, пришедший в себя в каком-то ином месте, где вокруг виднелись иные камни и иная земля, обнаружил, что сгорбившись, стоит на коленях над собственной блевотиной — сероватыми лужицами полупереваренного Мяса. Дрожа, он уселся на корточки. Когда тошнота улеглась, он взглянул вверх, смахнув с глаз слезы. Его Святой Аспект-Император стоял в нескольких шагах поодаль, спиной к нему, обозревая изничтоженные, искрошенные и почерневшие от огня уступы.
  
  Он сплюнул, пытаясь избавиться от вкуса желчи во рту, и понял, что они находятся на одном из неустойчивых, осыпающихся отрогов Олорега.
  
  — Великую и скорбную победу одержали мы в день сей, — провозгласил Келлхус, повернувшись к нему.
  
  Пройас взирал на него без тени осмысленности.
  
  — Но земля теперь загрязнена и заражена… — продолжил его Господин и Пророк, — проклята. Вири ответил, наконец, за вероломство своего короля, свершившееся в те, незапамятные дни.
  
  Опершись ладонями о свои колени, он заставил себя встать прямо, в равной мере пытаясь удержать равновесие и борясь с остаточными позывами своего желудка.
  
  — Пусть никто не посещает то место, — приказал Келлхус, — пусть никто не дышит воздухом, что приносит оттуда ветер. Держись севера, старый друг.
  
  Келлхус стоял перед ним, его белые одеяния каким-то невозможным образом оставались безупречно чистыми, его шевелюра шелковистыми прядями развевалась по ветру. Позади него, омертвелой бездной разверзались просторы, курящиеся столбами смолистого дыма, покрытые пеплом, золой и бесчисленными трупами.
  
  — Больных и ослепших необходимо отделить от прочих… как и тех, чья кожа изъязвлена. Тех, кого тошнит кровью. Тех, у кого выпали волосы… Все они тоже замараны.
  
  Золотящийся пророческий ореол окутывал его руки.
  
  — Ты понимаешь, Пройас?
  
  Это казалось подлинным чудом.
  
  — Минули месяцы… с тех пор как начались наши беседы… Ты меня понимаешь?
  
  Они разделили общий, один на двоих безжизненный взгляд. В нём явственно слышалось грохочущее предчувствие новых ужасов, которым ещё лишь предстоит последовать.
  
  — Ты нас оставляешь, — прохрипел Пройас.
  
  Оставляешь меня.
  
  Его Господин и Пророк кивнул, сминая свою бороду о грудь.
  
  — Саубон мертв. — Мягко сказал Келлхус. — Теперь только ты один знаешь правду о том, что здесь в действительности происходит. Ты. Один.
  
  Лицо Пройаса исказилось, на какое-то мгновение предательски, хоть и не в полной мере, отразив все бушующие в его душе чувства. Это было так странно — рыдать без слез и гримас.
  
  — Но…
  
  Больных и ослепших необходимо отделить от прочих…
  
  — Я знаю — ты слаб. Знаю, что ты нуждаешься в божественном ручательстве и что твои муки будут длиться до тех пор, пока ты отрицаешь всё это. Но, вне зависимости от твоих стенаний, Пройас Больший остаётся сильным.
  
  Ему хотелось разрыдаться, скинуть с себя тяжкий груз, терзающий душу, рухнуть к Его ногам и залить Его колени слезами, но вместо этого он стоял, распрямившийся и безучастный, каким-то образом и всё понимающий, и не способный постичь ничего…
  
  Экзальт-генерал Великой Ордалии.
  
  — Овладей ими, Пройас. Покори Воинство кнутом и мечом. Оседлай их страсти и вожделения, лепи и ваяй, как гончар ваяет из глины. Мясо шранков, что было съедено ими, превратило их рвение в ожившее пламя, унять и задобрить которое способны лишь жестокости и расправы…
  
  Что это? О чем он говорит?
  
  — Что-то необходимо есть… Ты меня понимаешь?
  
  — Я-я думаю, что…
  
  — Ты, Пройас! Ты остаешься один! Тебе придётся принимать решения, которые ни один из Уверовавших не смог бы принять.
  
  В глазах короля Конрии сверкнули слезы, и он повернулся к своему Господину и Пророку, лишь для того, чтобы обнаружить, что место, где тот стоял, уже опустело. Святого Аспект-Императора Трех Морей больше не было здесь.
  
  Пройасу пришлось спускаться с горы в одиночестве… Ещё одна нагая душа, бредущая куда-то, волоча ноги и спотыкаясь.
  
  
  Известие распространялось. Но того простого факта, что Пройас сумел захватить инициативу, и, как всем казалось, действительно знал, что именно нужно делать, хватило, чтобы обеспечить всеобщее повиновение. Он запретил даже приближаться к Антарегу. Он поручил организовать огромный лазарет со стороны южных склонов Уроккаса и издал приказ, запрещающий любому ослепшему, обгоревшему или пострадавшему любым иным образом, покидать его пределы. Оставшаяся часть Ордалии той же ночью походным порядком отправилась прочь, иногда обходя, а иногда перебираясь прямо через спаленные дочерна тела, запекшиеся на выбитых зубах Олорега. Он отправил вперед множество адептов Завета и свайальских ведьм, приказав им сотворить по ходу движения войска Стержни Небес, дабы осветить дорогу Ордалии. У тех болящих, что оставались в раскинувшемся вдоль побережья лагере, вид уходящего войска не вызвал поначалу ни малейшего страха: это были их братья, двигающиеся колоннами у оснований разбросанных то тут, то там сверкающих столбов, их соратники, заполнившие своими рядами склоны горы, толпящиеся и спешащие присоединиться к всадникам Ордалии на равнинах Эренго.
  
  Они бросают нас! Оказалось, однако, что достаточно единственному человеку поднять голос, чтобы озвученный страх немедленно стал страхом всеобщим. Они видели, что те, кто пострадал от настигшей их хвори более остальных, по прошествии нескольких часов были поглощены ею без остатка — их волосы выпали, а кожа сгнила, обнажив внутренности, превратившиеся в малинового цвета мясной бульон. Они были прокляты. Им пришлось пережить многое, но теперь они отчаялись. Им довелось взглянуть в дьявольский лик самой Преисподней… и посему не дано жить далее.
  
  Жижа, называли они сей недуг, ибо и в самом деле казалось, что плоть их гнила и внутри и снаружи. Агония их была жалкой и мучительной, хотя над огромным лазаретом по большей части царила странная тишина. У них не было иной еды, кроме шранчьего мяса, которое они поглощали сырым. Не было укрытий или даже одеял, не было лекарей — у них оставалась только их вера, да ничтожные клочки выжженной земли, до предела забитые болящими душами.
  
  Люди, чувствовавшие себя получше, озаботились тем, чтобы очистить место вокруг себя от бесчисленных дохлых шранков, в то время как многие из наиболее пострадавших просто заползали на сплетенные тела, создавая себе ложа из трупов. Болящие из кастовой знати старались держаться вместе, в то время как пораженные той же хворью адепты Школ подвешивали над собою колдовские огни. Ослепшие, но в остальном здоровые, образовывали пары с больными, но зрячими, и вскоре мертвые шранки, сминаясь и кувыркаясь, настоящим дождем посыпались с уступов и склонов.
  
  Так трудились они, в то время как их братья устремлялись прочь.
  
  Хога Хогрим, Уверовавший король Сё-Тидонна счел деянием своевременным и добродетельным принять на себя командование этим импровизированным воинством. Это был такой же захват власти как и любой другой с приведением к присяге потенциальных соперников под угрозой меча. Более дюжины воспротивившихся было убито и сброшено со скал вместе со шранками. Большинство, тем не менее, приняло этот внезапный переворот, полагая, что всё само собой разрешится с неизбежным возвращением их Господина и Пророка. Все оставшиеся в живых, и болящие и прочие, к этому времени уже именовали случившееся Великим Ожогом. Зная, как может сплотить людей общая принадлежность, Хогрим предложил своим вассалам именовать единым тождеством также и все эти жмущиеся друг к другу и простершиеся на земле толпы, и тогда десятки долгобородых тидонцев поплелись по стонущим склонам и безмолвным берегам, возглашая, что они суть Обожженные.
  
  И той ночью родилась вторая Ордалия, воинство, состоявшее из тех, кто едва мог надеяться пережить следующий день, не говоря уж о том, чтобы спастись. Чёрные тучи, уступами громоздившиеся друг на друга, заполнили северо-западный горизонт, и наиболее хворые, те, кто харкал и блевал кровью, лежали, взирая в оцепенелом изумлении на то, как темнеющие в небе гиганты одно за другим глотают созвездия. Облачный фронт вскоре навис над утёсами Уроккаса низким, колышущимся пологом. Ливень не заставил себя долго ждать.
  
  Люди исходили испариной и тряслись. Некоторые возопили и возрадовались, в то время как прочие лишь склонили головы, слишком изнемогшие под грузом своих многочисленных и тяжких скорбей. Некоторые из болящих, расположившихся вдоль берега моря, разрыдались от облегчения, думая что дождь сможет очистить их, а потерявшие кожу визжали и выли, корчась в агонии. Дождевые капли жгли их как кислота. Могучие потоки мчались по склонам, заливая ущелья и теснины, смывая вниз кувыркающиеся трупы, окрашивая неспокойное море в цвет чёрного пепла. На берегу царили грязь и страдания. Рты мертвецов полнились водой, будто чашки.
  
  Следующим утром как на возвышенностях, так и в низинах, воцарилось жуткое безмолвие. Даже плеск и шелест морских волн были едва слышны. Стылые утренние туманы опускались на вершины гор, стекали по склонам ущелий, повсеместно открывая взору чудовищное сочетание, безумный союз разрушения и смерти. Мертвецы торчали на гребнях скал, устилали склоны, скрючив свои оцепеневшие конечности и, будто живые, скалились застывшими на лицах ухмылками. Вороны и чайки устроили грандиозный пир, белые перья смешались с черными, давняя вражда оказалась отброшена и забыта, ибо на сей раз им достался по-настоящему щедрый дар. Пустые перевалы Олорега чернели, укрытые глубокими утренними тенями. Безлюдные высоты и бесплодные вершины простерлись под пустыми небесами.
  
  Лишь немногие из Обожженных удивились, ибо, подобно всем цивилизованным людям, они прожили всю свою жизнь бок о бок с многочисленными поветриями. Заболевших всегда бросали, предоставляя их собственной судьбе. Это было обычным решением.
  
  Посему они просто сидели в исполненном достоинства смирении, слишком страдая от своих хворей, чтобы позволить себе ещё и мучиться мыслями о бедственном положении, в котором очутились. Они старались делать лишь неглубокие вдохи, постоянно готовые к вспышке боли. Они выблёвывали собственные потроха. Они задыхались от мук. Некоторые препирались друг с другом, некоторые изрыгали изощренные злословия или проклятия, но большинство лишь молча взирало на море, дивясь тому сколь необъятные дали простерлись ныне между ними и их близкими. Ослепленные Великим Ожогом принюхивались и вслушивались, поражаясь, что могут ощутить то, как напоён влагой воздух и на вкус разобрать чиста ли или грязна вода, которую они пьют, что простёршиеся перед ними уступы и скалы можно услышать, уловив сквозь мерный рокот плещущегося ниже прибоя звук чьего-то падения. Они поднимали лица, обращая их к приходящему с востока теплу, и дивились тому, что могут видеть собственной кожей, ибо невозможно по-настоящему ослепнуть, если речь идет о солнце — до тех пор, пока ты вообще способен хоть что-то чувствовать.
  
  Некоторые рыдали.
  
  И все, до единого понимали, что их тяжкий труд подошел к концу.
  
  Сибавул Вака просидел недвижимо всю ночь и всё утро, его кожа сочилась кровью, свои льняные волосы он выдергивал из головы прядь за прядью, а ветер носил их над морем как паутину. Когда Пройас со свитой появились вдруг на перевалах Олорега, он повернул голову, наблюдая за тем, как экзальт-генерал спускается с горы, чтобы встретится с королем Хогримом, самопровозглашенным владыкой Обожженных. Не говоря ни слова, Сибавул встал и прошествовал вдоль скал, взгляд его был прикован к неопределенной точке где-то на западе. Его выжившие родичи последовали за ним, следом потянулись другие — души, вдруг освободившиеся от оцепенения обреченности. Вскоре на ногах уже стояли огромные зачумленные людские массы, поднявшиеся не из любопытства или тревоги или даже чувства долга, но лишь потому, что их братья тоже стояли, тоже куда-то шли, спотыкаясь…
  
  Ибо они тоже были Обожженными.
  
  Сибавул держал свой путь вниз, на заваленное телами побережье, по всей видимости даже не осознавая, что за ним следуют тысячи. Если бы море сейчас хоть в малой степени, по своему обыкновению, бушевало, путь его оказался бы перекрытым, но оно оставалось необычайно безмятежным, достаточно спокойным для того, чтобы стала видимой поблескивающая фиолетовыми и желтыми разводами, расползающаяся по поверхности пленка жира, источаемого неисчислимыми трупами. Он брел на восток прямо сквозь неглубокую воду, создавая на ней своим движением маслянистые узоры, образы, напоминающие карты каких-то ещё не познанных миров, изменчивые береговые линии, что изгибаясь исчезали в хаосе и небытии.
  
  И все, кто был способен ходить — около двадцати тысяч терзающихся муками душ, с трудом передвигая ноги, шли за ним следом.
  
  Ряды плавающих в воде мертвецов поднимались и опускались в ритме дыхания безмятежно спящего ребенка. Накатывающие волны, плескаясь и чавкая, лизали вздымающиеся скалы. Великий ожог расколол выходящие к морю склоны Антарега, воздвигнув простершиеся поперек прибоя насыпи из обломков и щебня. Сибавул пробирался меж их чудовищными, раздробленными телами, кажущийся каким-то карликом, крадущимся мимо каменных клыков, возвышающихся над ним как момемнские башни. По-прежнему глядя на запад, он не отрывал взора от каменных бедер Уроккаса, крутыми обрывами упирающихся в устье реки Сурса.
  
  И все, способные двигаться, следовали за ним гигантской, барахтающейся в волнах колонной.
  
  Какое-то время он неподвижно стоял у речного устья, взирая на медленно вращающиеся плоты из шранчьих трупов, простёршиеся до противоположного берега, где раскинулась Агонгорея… Поля Ужаса. Всё больше и больше Обожженых выбирались позади него на усыпанный галькой берег, становясь сборищем призрачным и ужасающим, почерневшим от ожогов, насквозь промокшим от морской воды, что стекая с их тел, собиралась в алые лужицы. Никогда ещё не видел мир воинства более жалкого: люди с висящей пластами кожей, с сочащимися гноем язвами и ожогами, с голыми задами, измазанными засохшим дерьмом и кровью. Их выпадающие волосы уносил прочь ветерок, создавая над морем пелену, сотканную из черных и золотистых нитей.
  
  Не менее сотни человек пало и умерло в ходе последовавшего далее бдения. Никто из них не имел ни малейшего понятия о том, что они тут делают, они знали лишь, что поступают правильно — делают именно то, что требуется. Солнце уже опустилось со своей высшей точки, приблизившись к линии горизонта в достаточной мере, чтобы светить прямо в опустошенные очи кепалорского князя-вождя. И тут Обожженные удивленно воззрились на мертвецов, заметив, как только что вынесенные в море трупы, тащит назад к устью реки, в то время как новые тела, плывущие по течению, всё продолжают прибывать, проталкиваясь и устремляясь на юг. Начался прилив, пронеслось средь них невнятное бормотание. Приливы, благодаря которым Нелеост сделался в свое время солёным, с незапамятных времен застопоривали течение Сурсы. Так произошло и сейчас. Речные воды сделались мутными и вязкими от разлагающейся плоти.
  
  Всё больше и больше шранчьих тел, скомканных и перепутанных, выкатывалось из морских глубин, образовав в итоге чудовищную тарелку, перекрывшую всё устье реки. Кое-где, в этом изгибающемся, покачивающемся на волнах сплетении, виднелись блестящие волосы. Сибавул Вака ступил на полузатопленные тела. Он шатался и спотыкался, словно только что начавший ходить карапуз, но, тем не менее, пересекал огромное, мертвенно-бледное поле, разгоняя своими шагами тучи мух, разлетавшихся словно ил и песок под ногами человека, ступающего по речному дну.
  
  Люди рыдали, наблюдая сё мрачное чудо.
  
  И следовали за ним.
  ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Момемн
  
   Говорят, что люди не случайно обращают свои молитвы лишь к Богам и мертвым, ибо лучше услышать в ответ молчание, нежели правду.
  
   — АЙЕНСИС, Теофизика
  
   1. VI. Игра, будучи целостным воспроизведением целостного, жестока к случайным прохожим. Проиграть Игру — всё равно, что потерпеть неудачу в любви.
  
   — ШЕСТОЙ НАПЕВ АБЕНДЖУКАЛЫ
  
  Середина осени, 20 год Новой Империи (4132 Год Бивня), Момемн
  
  Честь пробудить ото сна Благословенную императрицу Трех Морей досталась дряхлому Нгарау, великому сенешалю. Однако, мамочка прогнала мешколицего евнуха, вместо этого решив понежится в кроватке со своим маленьким мальчиком. И теперь он лежал в её объятиях, притворяясь спящим, прижимаясь спинкой к нежному теплу её груди, и исподтишка рассматривал пастельные пятна, разбегающиеся по украшенным фресками стенам, — отсветы утреннего солнца. Он не уставал удивляться тому, как его душа могла плыть и парить в её объятиях — соединенная с ней, но невесомая и безмятежная.
  
  Кельмомас знал, что она не считает себя хорошей матерью. Она вообще не считала себя хорошей хоть в каком-то смысле — столь длинными и стылыми были тени её прошлого. Но страх потерять своего, претерпевшего столько страданий сына (ибо как мог он не пострадать, после всего, что выпало на его долю), терзал её как ничто другое. Он безошибочно определял все эти материнские страхи и опасения, всякий раз смягчал их и всегда обращал себе на пользу. Он частенько жаловался на голод, одиночество или грусть, рассчитывая вызвать у неё чувство вины и желание всячески потворствовать ему.
  
  Она была слишком слаба, чтобы быть хорошей матерью, слишком отвлечена другими заботами. Они оба знали это.
  
  Она могла лишь приласкать его после… после всего.
  
  Он столь часто играл в брошенного ребенка, что теперь ему иногда приходилось прилагать усилия, чтобы не делать этого. Уже не раз он ловил себя на том, что желая на самом деле удрать и заняться своими делами, он всё равно продолжал играть на её чувстве вины, рассчитывая, что обязанности в любом случае вынудят маму покинуть его. Но иногда страх за её драгоценного сыночка был столь силен, что отодвигал прочь все прочие тревоги. Гори они все огнём, — однажды сказала она ему, как-то особенно свирепо сверкнув очами. Сегодня случилось как раз такое утро.
  
  Ему нужно было вновь следить за нариндаром, не потому что он по прежнему верил, что Четырехрогий Брат заботится о его безопасности, но просто потому, что ему необходимо было видеть… то, чего он не понимал.
  
  Что случилось, то случилось, — полагал он.
  
  Раньше он легко добивался для себя раздолья, сделав вид, что из него случайно вырвались злобные или язвительные слова, прекрасно зная при этом что её крики или шлепки, стоит грозе миновать, вознаградят его возможностью творить всё что ему вздумается, — удрать куда ему будет угодно, терзать её снова или насладиться комичной пропастью её раскаяния. Считалось, что маленькие мальчики должны быть капризными и обидчивыми и он, играя в идеального сыночка, никогда не упускал это из виду. Это был главный урок, полученный им от Мимары, до того как он, наконец, оттолкнул её: самые испорченные дети бывают и самыми любимыми.
  
  Но после того, как Телли заявилась к нему со своими угрозами, налет учтивости отравлял все его речи. Теперь он опасался противоречить маме как раньше, страшась что его проклятая сестра раскроет его тайны. Ибо знание, что её возлюбленный сыночек, как и её муж, владеет Силой, которую она считала проклятой и бесчеловечной, вне всяких сомнений сокрушило бы её.
  
  Так что теперь ему приходилось играть, мирясь с её порывами и делая с ними лишь то, что ему удавалось. Он лежал, погрузившись в её тепло и суетное обожание, дремал в безмятежности, присущей скорее нерожденному дитя, нежился в жаре двух тел, делящих одну и ту же постель. И всё же, ему всё больше казалось, что он может ощущать присутствие Четырехрогого Брата где-то внизу. Почуять его подобно копошащейся на задворках сознания крысе. Она поцеловала его в ушко, прошептав, что уже утро. Подняла обнявшую его руку, убрав её в сторону, чтобы тщательнее рассмотреть его. Матери склонны оглядывать детей с тем же, лишенным и тени сомнений, собственническим чувством, с каким осматривают своё тело. Он, наконец, повернулся к ней, мельком удивившись бледности её кожи, за исключением загорелых рук.
  
  — Так вот как ты проводишь время, — прошептала он с притворным осуждением, — имперский принц, ковыряющийся в саду…
  
  Тут и он заметил под своими ногтями темные полумесяцы, следы въевшейся грязи. Он не знал почему, но его беспокоила её наблюдательность, и он регулярно натирался землёй, дабы убедить её в том, что играет в саду.
  
  — Это же весело, мама.
  
  — И ты, смотрю, вовсю веселишься… — возвысился её голос, лишь для того, чтобы тут же угаснуть. Отзвуки унеслись папирусными листами, сметенными прочь всё еще теплым менеанорским бризом. Она резко распрямилась, позвав своих личных рабынь.
  
  Вскоре Кельмомас, надувшись, уже лежал в бронзовой ванне, выслушивая увещевания матери о бесчисленных достоинствах чистоты. Вода почти сразу посерела от покрывавшей его грязи и всё же он погрузился в неё поглубже, поскольку воздух был довольно прохладным. Что за болваны додумались поставить ванну на площадке прямо перед открытой всем ветрам галереей, — проворчал он. Осень же. Мать, шутя и обхаживая его, опустилась рядом с ним на колени, подложив под них небольшую подушку. Она прогнала рабов, надеясь, как он знал, отыскать в ритуале купания некую видимость нормальных отношений между матерью и ребенком.
  
  Телиопа заявилась сразу после того, как мать намочила его волосы. Её невообразимый, кружевной наряд противно мельтешил и противно шуршал. Она остановилась на пороге раздутым шаром серой и фиолетовой ткани, её прическа, представлявшая собой запутанный ореол льняных волос, была хаотично заколота безвкусными брошами. Её башка, подумал мальчик, сегодня выглядит как-то особенно буйно.
  
  Если она и придала какое-то значение его присутствию, то ничем не выдала этого.
  
  — Генерал Иксаул, — произнесла болезненная тень, — Он-он, прибыл, мать.
  
  Мама уже поднималась, вытирая руки.
  
  — Хорошо, — отозвалась она, её голос и манеры преобразились, — Я пока приготовлюсь, а Телли поможет тебе домыться, — сказала она в ответ на его вопрошающий взгляд.
  
  — Нееет! — запротестовал он, но мама уже стремительно шагала мимо его сестры, призывая рабов и спеша переодеться.
  
  Весь мокрый, он неподвижно сидел, взирая на приближающуюся сестру сквозь облака пара.
  
  — Иксаул привел из Галеота Двадцать Девятую, — объяснила она, опускаясь коленями на мамину подушку. Ей пришлось смять обширный кринолин своего платья о поблескивающий край ванны, и, хотя на то, чтобы сшить его, ей явно потребовалось немало усилий, казалось, что её это ничуть не обеспокоило.
  
  Он мог лишь молча смотреть на неё.
  
  Не здесь, — предупреждающе молвил его тайный голос, — Где угодно, только не здесь.
  
  Но однажды она должна сдохнуть!
  
  — Судя по всему, ты раздумываешь, как бы ловчее прикончить меня, — молвила его бледная сестра, тщательно осматривая баночки с мылом и ароматическими маслами, расставленные на полу, рядом с ванной, — едва ли ты думаешь сейчас о чём-то ещё.
  
  — С чего ты взя…? — запротестовал было он, но поперхнулся водой, безжалостно вылитой ему на голову.
  
  — Мне нет-нет дела — продолжала она, опрокидывая ему на темя плошку мыла с ароматом апельсина, — до того, о чём ты думаешь или что делаешь.
  
  Она начала намыливать ему голову. Её пальцы не были ни жестокими, ни ласковыми — они просто делали своё дело.
  
  — А я и забыл, — ответил он, выражая негодование каждым кивком свой, натираемой ароматной пеной, головы, — что тебе ни до чего нет дела.
  
  Её пальцы прошлись от его лба, через темя до затылка, пощипывая ногтями кожу.
  
  — У меня много-много дел и забот. Но, как и у нашего отца, мои заботы скользят сквозь меня и не оставляют следов на снегу.
  
  Она собрала его волосы на затылке, отжала их, а затем прошлась пальцами вперед, на этот раз двигаясь по бокам, вдоль висков.
  
  — Инрилатас мог заставить тебя плакать, — напомнил Кельмомас.
  
  Её пальцы остановились. Какая-то судорога прошла по её вялому, апатичному лицу.
  
  — Удивлена, что ты помнишь это.
  
  Перестав заниматься его волосами, она повернулась к приготовленным мамой моющим принадлежностям.
  
  — Я помню.
  
  Она взяла и смочила водой небольшую розовую губку и, воспользовавшись пеной с его головы, начала намыливать его лицо нежными, даже ласковыми мазками.
  
  — Инрилатас был-был сильнейшим из нас, — произнесла она, судорожно моргнув — и самым-самым жестоким.
  
  — Сильнее меня?
  
  — Намного.
  
  Лживая сучка!
  
  — Как это?
  
  — Он видел чересчур глубоко.
  
  — Чересчур глубоко, — повторил мальчик, — это как?
  
  Телиопа пожала плечами.
  
  — Чем больше ты узнаёшь чью-то душу-душу, тем меньше она для тебя становится. Для Инрилатаса мы-мы все были чуть более, чем ползающими вокруг-вокруг него слепыми-слепыми букашками. До тех пор, пока мы слепы — в этой слепоте и наша душа и наш мир-мир остаются целостными. Невредимыми. Но, как только мы прозреваем, мы видим и то, что и мы сами — не более чем букашки.
  
  Кельмомас непонимающе посмотрел на неё.
  
  — Чем больше узнаешь о чем-то, — сказал он, нахмурив брови, — тем реальнее оно становится.
  
  — Лишь если оно с самого начала было реальным.
  
  — Пфф, — насмешливо фыркнул он.
  
  — И, тем не менее, ты занимаешься ровно тем же, чем занимался он.
  
  — Это чем?
  
  — Делаешь себе игрушки из человеческих душ.
  
  От силы пришедшего вдруг прозрения у мальчика перехватило дыхание.
  
  — Так вот, что сделал Инрилатас? Сделал из тебя свою игрушку?
  
  — Даже сейчас-сейчас, — молвила она со своим треклятым заиканием, — ты-ты пытаешься заниматься всё тем же.
  
  — Так ведь и я тоже букашка!
  
  Она помолчала, водя губкой по его подбородку. Вода начала остывать.
  
  — Букашка, поедающая других букашек.
  
  Он обдумывал эти слова, пока она намыливала ему шею и горло, особенно усердно работая губкой между ключицами.
  
  Ему показалось прекрасным и даже в чем-то эпическим, что брат и сестра могли вот так обсудить основания, по которым один собирался убить другую… всё это было похоже на какую-то притчу из Хроник Бивня.
  
  — Почему он называл тебя шранка? — внезапно спросил он.
  
  Её лицо опять исказилось, будто сведенное судорогой.
  
  Кельмомас довольно ухмыльнулся, когда она промолчала. Тут была лишь одна букашка. Нету следов на снегу — ага?
  
  — Потому что я всегда была-была слишком тощей.
  
  Она лжет… — сказал голос.
  
  Да, братец, я знаю…
  
  Имперский принц отодвинул от себя её запястье, чтобы всмотреться в её глаза. Казалось удивительным находиться настолько близко от её ненавистного лица, чтобы иметь возможность разглядеть брызги веснушек, розовую кромку её век, прикус зубов. Он всегда полагал, что в те времена лишь открылось нечто, что с ней сделали. Что его брат как-то сломал её… Но, теперь ему казалось, что он может вспомнить всё произошедшее гораздо яснее…
  
  Её рыдания.
  
  — И сколько раз? — спросил он её.
  
  Вялое, отстраненное моргание.
  
  — До тех пор, пока отец не запер его.
  
  Мертвящий холод проник в её голос.
  
  — А мама?
  
  — Что мама?
  
  — Она когда-нибудь узнала?
  
  Щебетание капающей с его волос воды.
  
  — Однажды она подслушала его. Она была-была в ярости…
  
  Сестра подняла губку, но он раздраженно отстранился.
  
  — Она… она была единственной, кто никогда-никогда не боялся Инрилатаса, — произнесла Телиопа.
  
  Но теперь он мог видеть всё с абсолютной ясностью.
  
  — Она так и не узнала, — заключил Кельмомас.
  
  Её голова качнулась, так, словно она тихонько икнула. Три раза подряд.
  
  — Инрилатас… — продолжал он, наблюдая за тем как всё больше белеет её лицо.
  
  — Что-что?
  
  — Он соблазнил тебя? — усмехнулся он. Он видел что делают взрослые, когда бурлит их кровь. — Или взял силой?
  
  Теперь она казалась полностью опустошенной.
  
  — Мы дуниане, — пробормотала она.
  
  Юный имперский принц хихикнул, задрожав от восторга. Наклонившись вперед, он прижался своею влажной щекой к её щеке и, с тем же подхрюкиванием, что он слышал не так уж давно от своего старшего брата, прошептал ей на ушко:
  
  — Шранка…
  
  От неё пахло скисшим молоком.
  
  — Шранка…
  
  Внезапно, вода и мыло потекли ему в глотку. Отплевываясь и протирая яростно пылающие глаза, он едва успел увидеть бегство Телиопы — лишь тени и мелькающий кринолин. Он не пытался окликнуть её…
  
  Она оставила на снегу целую уйму следов.
  
  Кельмомас с головой погрузился в обволакивающее тепло, смывая мыло с лица и волос. Он знал, что почти наверняка приговорил себя, но всё равно ликовал, безмолвно торжествуя.
  
  Страх всегда медлил, проникая в его душу, туда, где его воля была слабее, а сердце сильнее всего.
  
  А ведь нужно немалое искусство, чтобы заставить разрыдаться Анасуримбора.
  
  
  Иссирала не было в его покоях.
  
  Его ликование оказалось кратким. Охваченный чудовищной паникой, он выскочил из ванны и, не вытираясь одевшись, мокрым прокрался в ветвящиеся глубины укутанного тенями дворца, оставляя на своем пути влажные следы. Никогда раньше, казалось ему, он не испытывал подобного ужаса и не вёл внутри себя столь злобных споров, наполненных взаимными обвинениями.
  
  Болван! Ты же убил нас! Убил нас!
  
  Но ты ведь играл вместе со мной. Разделил всё веселье!
  
  Однако, обнаружив покои нариндара опустевшими, он почувствовал, что его маленькое сердце буквально остановилось. Довольно долго он так и лежал ничком на железной вентиляционной решетке, опустошенный и изнуренный, не способный даже думать, и лишь молча взирал на затененный угол, где нариндару положено было… дышать. В эти первые мгновения, мысль о том, что Ухмыляющийся Бог незримо движется где-то во тьме, просто переполнила чашу его сознания, парализовав все иные помыслы.
  
  Какова вероятность что всё это было лишь случайностью? Совпадение ли, что нариндар исчез сразу после того, как он вывел из себя и спровоцировал Телли — женщину, державшую в своих костлявых руках его погибель? Неужели этот невероятный человек просто слонялся по залам дворца по каким-то другим своим непостижимым делам? Или… или всё это уже свершилось?… И его вновь переиграли. Да и как бы мог он быть ещё свободнее, будучи уже свободным, да ещё и обреченным вторить воспоминаниям проклятого Бога! Решать что-либо само по себе было деянием — тянешь ли ты за ниточки, чтобы распутать клубок, или втыкаешь вертела в чьи-то слезные протоки! Но каждая его мысль, мельчайшее движение его души уже становились свершившимся фактом, а это означало, что на самом деле он сам никогда, ничего не решал! Всякий раз! Что означало…
  
  Он задохнулся от невыносимой безнадежности этой загадки, превратившейся в безнадежность его нынешнего положения, в невозможность найти выход из тупика, в котором оказался.
  
  Какое-то время он тихонько проплакал. Даже окажись кто-нибудь в покоях Иссирала, он услышал бы лишь неразборчивые причитания, прерываемые недалекими, слабыми всхлипами.
  
  Он лежал неподвижно как куль.
  
  Как? — хныкал его брат-близнец. — Как ты мог быть таким идиотом?
  
  Это всё она виновата!
  
  Должно быть что-то…
  
  Ничего! Почему до тебя не доходит?
  
  Князь Ненависти! Айокли на нас охотится!
  
  Его скрутил ужас.
  
  Тогда пусть он найдет нас! — с разгорающейся свирепостью решил Кельмомас.
  
  И он снова помчался сквозь наполненный тенями дворец, лицо его пылало, его туника прилипла к телу как вторая кожа. Беспримерная, ни с чем несравнимая ярость оживляла его, заставляла нестись сквозь тени и тьму, искажала его лицо маской дикой свирепости.
  
  Это был его дом!
  
  Его дом!
  
  Он скорее сдохнет, чем будет дрожать от страха в его стенах.
  
  Он промчался сквозь узкие щели, высокие колодцы и изогнутые тоннели, как мартышка вскарабкался по стене Аппараториума обратно на устремленную к небу твердыню Верхнего дворца. Он уже почти что был в своей спальне, когда всеохватывающие подозрения заставили его посмотреть на вещи более трезво. Ему потребовалось лишь спросить себя самого — а где юного имперского принца должны будут обнаружить мёртвым — чтобы начать догадываться и о том, где, скорее всего, должно свершиться его убийство. Ведь так много баллад и историй, сложено о том, как отпрысков королей и императоров находили задушенными в их собственных кроватках. Или ему лишь казалось что много…
  
  И, словно удар топором, эта мысль рассекла его надвое. Разъяренный бык внутри него продолжал рваться вперед, но маленький мальчик уже хныкал и сжимался от вернувшегося страха. Горловина тоннеля сузилась, заставив его встать на колени. Продвижение вперед, вновь овладевшее его непостоянными помыслами, стало настоящим кошмаром, испытанием для его ладоней. Он уже видел отблеск бронзовой решетки на кирпичной кладке там впереди, и ему казалось одновременно и странным и само собой разумеющимся, что его комната окажется пустой и наполненной солнечным светом. Его горло и легкие горели огнем. Страх заставил его осторожно ползти вперед, бормоча безмолвные, не обращенные к какому-либо конкретному Богу, молитвы…
  
  Ну пожалуйста, — прошептал его брат-близнец.
  
  Пожалуйста…
  
  Жизнь редко дарит нам роскошь шпионить за нашими ужасами. Обычно они застают нас врасплох, сбивают нас с толку, ошеломляют, а затем либо сокрушают нас в пыль, либо оставляют невредимыми, следуя велениям нашего рока. Дыхание теснилось в его груди, ищущий выхода воздух острым ножом вонзался в горло. Анасуримбор Кельмомас подкрался к поблескивающей решетке… осторожно заглянул за её край — наподобие того, как менее божественные, но тоже испуганные детишки обычно выглядывают из-под одеяла. Он был настолько убежден в том, что увидит нариндара в своей комнате, что тут же сумел в равной мере внушить себе, что никого там быть не может, что всё это лишь дурацкое совпадение, а он лишь маленький, глупенький мальчик, навоображавший себе невесть что. Все привычные особенности и атрибуты его комнаты подверглись тщательному беззвучному осмотру, мраморные стены — белые с темными прожилками, розовый порфир отделки и украшений, роскошная кровать, скачущие тигры, вышитые на алом ковре, расставленная по углам мебель, незапертый балкон…
  
  Нет.
  
  Имперский принц взирал, затаив дыхание и совершенно оцепенев от ужаса…
  
  Его глаза вылезли из орбит. Иссирал стоял посреди его комнаты, как всегда недвижимый, какой-то дикий и примитивный в своей почти абсолютной наготе, смотрящий, не мигая, через просторный вестибюль в сторону закрытой двери. Мочки его ушей казались каплями крови — столь красными они были. Само Творение содрогнулось, громыхая как близящаяся гроза.
  
  Нет-нет-нет-нет! — невнятно бормотал его брат-близнец.
  
  Четырехрогий Брат. Ухмыляющийся Бог. Князь Ненависти.
  
  Айокли стоял в кельмомасовой комнате, ожидая его возвращения…
  
  Не считая того, что он как раз сейчас сам наблюдал за Ним.
  
  Эта несуразность ограничила его ужас.
  
  Всё, что ему нужно… просто уйти… и никогда не возвращаться в свою комнату…
  
  А ещё лучше поднять тревогу и послать сюда Столпов и инкаусти, сказав им, что нариндар оказался без разрешения в его покоях. пробрался… проник…
  
  Но как всё может быть настолько просто? Как быть с Безупречной Благодатью?
  
  Как может ребенок противопоставить что-либо вторжению Бога?
  
  Нет. Тут есть какая-то хитрость, какая-то уловка…
  
  Должна быть!
  
  Но… Но…
  
  Он услышал щелчок дверного замка и скрип нижнего шарнира, говорящий о том, что створка распахнулась. Этот звук вырвал из его груди сердце.
  
  Нариндар продолжал смотреть вперед как и прежде, взгляд его, казалось, лишь случайно наткнулся на вошедшего — так же, как рука случайно натыкается на катящееся по столу яблоко. Мальчику достаточно было услышать шуршание кружев, чтобы понять кого принесло.
  
  Телиопа.
  
  Она появилась внизу сиянием шелка, сверкающим, особенно в сравнении с безмолвно наблюдающим за ней убийцей, видением. Его сестра смотрела на Иссирала без малейших признаков страха и вполне могла бы владеть ситуацией, не будь рядом с ней человека, источающего столь чудовищный ужас. Несмотря на мокрые пятна, по-прежнему видневшиеся на её талии, не было заметно никаких признаков того, что не более стражи назад она бежала от него в слезах. Она просто разглядывала нариндара с явным любопытством…
  
  И производила впечатление человека, достаточно опасного, чтобы позволить себе это.
  
  Юный имперский принц, замерев без движения, наблюдал за ними.
  
  — Я должна знать-знать о том, что ты меня ждешь? — поинтересовалась она своим обычным тоном.
  
  — Да, — ответил нариндар.
  
  Его голос был одновременно и обыденным и сверхъестественным… как у отца.
  
  — И что же, ты решил, что сумеешь, положившись на свои способности, одолеть Анасуримбора?
  
  Почти обнаженный человек покачал головой.
  
  — В том, что я делаю нет никаких способностей.
  
  Пауза, краткая, но более чем достаточная. Мальчик видел как потускнел, а потом вновь обрел ясность взор Телиопы, когда она скользнула в вероятностный Транс, а затем вышла из него.
  
  — Потому что способностей вообще ни у кого не бывает, — молвила она.
  
  Голубоватый свет, лившийся из-за двери, заострил его черты, сделав его каменную недвижимость ещё более непроницаемой.
  
  — Я умру? — спросила Телли.
  
  — Даже сейчас я вижу это.
  
  Странный жест, которым он будто поместил что-то в точку, на которую указывал, напомнил Кельмомасу древние шайгекские гравюры.
  
  Его сестра подобрала юбки и взглянула себе под ноги — туда, куда указал убийца. Сердце мальчика заколотилось. Телли!
  
  — И что, я уже мертвец?
  
  Отодвинься!
  
  — Кем же ещё тебе быть?
  
  Отодвинься, Телли! Сойди с этого места!
  
  — А ты-ты? Кто же ты?
  
  — Просто тот, кто был здесь, когда это случилось.
  
  Впоследствии он решил, что это началось мгновением раньше, когда они ещё разговаривали. Нечто вроде надувшегося пузыря… поддавшегося острию ножа и лопнувшего.
  
  Предвечный молот ударил из под земли, казалось, сразу по всему лику Творения. Мальчика тряхнуло, он свернулся как подброшенная в воздух змея. Всё вокруг ревело и шаталось. Иссирал опустился, припав к лону подземной бури. Рядом с ним, как упавшие занавески, рушились вниз пласты кирпичной кладки. Телиопа, беспокойно оглядываясь, запнулась, а затем исчезла в каменном крошеве и облаках пыли.
  
  Обхвативший руками голову Кельмомас услышал громкий треск огромных балок.
  
  А затем земля успокоилась.
  
  Он держался за голову до тех пор пока рев не утих, сменившись гулом и легким свистом.
  
  Когда он, наконец, осмелился оглядеться — всё вокруг было заполнено сероватым, пыльным сумраком — он видел только, что и сама решетка и та часть стены, где она была установлена, обрушились. Он закашлялся и взмахнул руками, осознав что лежит на краю провала, в который упала его кровать, теперь оказавшаяся этажом ниже. Нариндара нигде не было видно, хотя та часть пола, где он стоял, осталась целой. Он слышал, как кто-то громко возглашал раз за разом то ли славословия, то ли молитвы. Слышал в отдалении крики тех, кто пытался восстановить подобие порядка.
  
  Отрывистый женский вопль пробился откуда-то снизу, пронзив Священный Предел.
  
  Анасуримбор Кельмомас спустился вниз на усыпанный обломками пол своей комнаты. Повернувшись, он уставился на искалеченные останки старшей сестры. Она лежала лицом вперед — так, как при падении вывернуло её голову, опершись безжизненной рукой на пол, словно пытающийся подняться пропойца. Её волосы, зачесанные назад спутанными льняными прядями, были сплошь покрыты известью. Кельмомас приблизился к ней, с каждым шагом смаргивая с глаз всё новые слёзы. Он задумчиво рассматривал её тело, не замечая никаких признаков того, перед чем бы стоило преклоняться, как это часто делали все прочие. Мертвой, она казалась всего лишь сломанной куклой. На последнем шаге из его горла вырвался легкий всхлип. Он наклонился, подобрал с пола кирпич, и высоко подняв его своей детской рукой, изо всех сил бросил ей в голову. Брызнувшая кровь стала ему наградой.
  
  На взгляд Телиопа была ещё теплой.
  
  — Она мертва, — со всей мочи запричитал он, — Телли мертва. Мама! Мааамоочка!
  
  Он положил себе на колени её искалеченную голову, воззрившись в лицо, вдавившееся внутрь смявшимся бурдюком, и слегка наклонив подбородок, позволил себе злорадную ухмылку.
  
  — Ты веришь в это? — прошептал его брат-близнец.
  
  — О да, я верю.
  
  Четырехрогий Брат был ему другом.
  
  — Маамооочкаа!
  
  
  Едва проснувшись, чародей Мбимаю подумал, что день, похоже, не задался. Кошмары, казалось, преследовали его всю ночь — напоенные неистовым буйством сны, столь беспокойные, что пинками сбрасываешь с себя одеяла. Сны, пытаясь вспомнить которые, вспоминаешь лишь неопределенный и необъяснимый ужас. Он даже достал свои кости киззи, рассчитывая погадать на эти видения, столь навязчивой и давящей была тень, которой они омрачили его пробуждение. Но Шлюха, само собой, решила по-своему и Сама бросила кости: стоило ему отыскать свои амулеты, как прибыл мрачный кианский гранд Саранджехой с приглашением от Фанайяла как можно быстрее явиться к нему и его наложнице.
  
  Дальнейшая (и весьма постыдная) поспешность Маловеби явилась лишь следствием того, насколько отвратительным было настроение падираджи-разбойника в течении недель, прошедших с тех пор, как Меппа едва не погиб. Время работало против Фанайяла аб-Карасканди и он об этом знал. Бесконечный поток кораблей, входящих в гавань имперской столицы и выходящих из неё, не заметил бы только слепой. Провоцируя и подстрекая его, имперцы даже начали пировать прямо на стенах! Окружающие области Нансурии, тем временем, всё более наполнялись враждебными тенями — едва минул день с тех пор как очередной отряд фуражиров был подчистую вырезан, попав в засаду. Там, где в начале осады фаним могли в одиночку проскакать мили и мили вокруг Момемна, не прихватив даже доспехов, теперь они вынуждены были перемещаться лишь во множестве и по острой необходимости. И, что более всего уязвляло легендарного падираджу (едва не доводя до безумия, благодаря ятверской ведьме), так это тот факт, что идолопоклонники отказывались признавать поражение, что нечестивые заудуньяни неизменно проявляли такой героизм, что воины пустыни могли лишь дивиться и страшиться. Фаним рассуждали об этом у своих костров, твердя о безумной решимости врагов, о невозможности покорить людей, которые приветствовали унижения и смерть.
  
  — Что это за земля, — сокрушался старый каратайский вождь, которого Маловеби как-то подслушал, — где женщины готовы служить щитами для мужчин? Где десять жизней, обменянных на одну, считаются выгодной сделкой!
  
  Мера морали и духа, как прекрасно сие сумел описать Мемгова, заключена в сочетании и гармонии человеческих устремлений. Чем больше эти стремления умножаются и расходятся между собой, тем в меньшей степени войско способно оставаться войском. Всадники пустыни явились сюда, удерживая в своих душах одно-единственное стремление — срубить голову имперскому Дракону. Но дни шли за днями, их численность всё уменьшалась, и, постепенно, их устремления стали множиться. Тень размышлений о возможностях, о вариантах легла на их лица, также как и на лицо Маловеби. Предчувствие надвигающегося гибельного рока укоренялось в их сердцах — ровно также как и в сердце самого падираджи. И как у озлобленных мужей возникает зачастую побуждение терзать своих жен и детей, так и Фанайял начал демонстрировать всем своё могущество через проявления капризного своенравия. Теперь вдоль всех основных дорог, проложенных внутри лагеря, были развешены трупы фаним, казненных по поводам, которые всего несколько недель назад были бы сочтены пустяковыми.
  
  Отчаяние сверкало во всех глазах, но, тлея в зеницах владыки, это отчаяние становилось пылающим сигнальным костром.
  
  Призывом к ужасающей Матери Рождения.
  
  Будь ты проклят Ликаро! Будь проклят!
  
  Воины пустыни теперь называли гарем шатром Падираджи, и для Маловеби, и его чуткого носа алхимика, шатер сей смердел вонью бесчисленных совокуплений, настолько спертым — даже пропитанным — жарким дыханием, потом и семенем был воздух внутри него. Псатма Наннафери, само собой, была там: королевские наложницы в своем пребывании были ограничены законами фаним и кианскими обычаями. Она, как всегда, сидела сразу и слишком близко, и чересчур далеко, будучи, как всегда, и чересчур, и совершенно недостаточно одетой. Расположение её духа, обычно колеблющееся между каменной холодностью и нервозностью, сегодня было столь же исполнено ликования, насколько он сам был встревожен. Впервые она откинула за плечи свои густые волосы, выставив напоказ собственную непомерную чувственность.
  
  Чародей Мбимаю изо всех сил старался не утонуть в её огромных чёрных очах.
  
  Он оценил изобилие пищи — дичь, сыр, хлеб и перец, великий дар Нильнамеша — но опасался, что честь разделить с падираджой завтрак рискует быстро превратиться в честь быть снова выбраненным и подвергнутым издевательствам. Фанайял не так давно отказался от каких-либо попыток изображать из себя дипломата, вместо этого прибегнув к «более непосредственной тактике», как великодушно он называл свои несколько истеричные вспышки раздражения. Посланник Зеума старательно изучал разломленную краюху хлеба на тарелке перед собой, пока Фанайял, нависая над ним и тыкая куда-то в небо указательным пальцем, требовал, чтобы Священный Зеум по меньшей мере прислал ему корабли!
  
  Псатма Наннафери рассматривала их обоих, как она делала это всегда, развалясь с ленивой небрежностью, свойственной шлюхам и девам — тем, которым известно либо слишком много, либо слишком мало, чтобы о чем-либо беспокоиться. Разнообразие оттенков ликования оживляло её лицо, но не было и тени насмешки в её глазах.
  
  Казалось, весь Мир в этот день был для нее подлинным даром.
  
  — И кого? Кого страшится Великий Сатахан? — вопил Фанайял.
  
  Маловеби продолжал изучать хлеб у себя на тарелке. Чем глубже ужас проникал в фанайялову душу, тем чаще он отвечал на свои собственные вопросы — вплоть до того, что собеседники стали ему не нужны совершенно.
  
  — Аспект-Императора!
  
  Он говорил как человек, чей разум своими острыми гранями постоянно терзает его самого.
  
  Посланнику Зеума уже пришлось испытать на себе подобные «переговоры» и он знал, что сейчас ему нужно просто ждать, когда падираджа готов будет услышать ответ.
  
  — А мы стоим здесь, прямо здесь! Перед вратами его столицы! Всё, что нам нужно это корабли, слышишь меня, человек, корабли! И Сатахану, нет, всему могучему Зеуму, никогда больше не нужно будет боятся!
  
  — Даже если бы я мог это сделать, — наконец резко возразил Маловеби, — понадобились бы месяцы для…
  
  Земля начала вдруг разъезжаться, как брошенные на воду доски.
  
  Фанайял упал к нему на колени, а потом посланник Зеума, на пару с падираджой, опрокинулись назад, рухнув на землю одной брыкающейся кучей.
  
  Мир превратился в колышущееся безумие и всё же Псатма Наннафери каким-то образом умудрилась встать.
  
  — Дааа! — завопила она, перекрикивая поднявшийся грохот. — Твои дети слышат твой голос, о Матерь!
  
  Шатер шатался, повиснув на стонущей арке. Кричащая коллекция награбленных трофеев и роскошной мебели кренилась и раскачивалась подобно пляшущим Трясунам. Хрупкие вещи ломались со скрипом и треском.
  
  Ятверская ведьма выла от хохота, издавая сладострастные вопли. — Да! Даааа!
  
  А затем всё кончилось, сменившись сверхъестественной неподвижностью земли у них под ногами.
  
  Падираджа позволил себе любезность подняться с зеумского колдуна. Хор голосящих криков поднимался снаружи — сотни мужских глоток ревели и орали всё громче…
  
  Фанайял успел вскочить и выбраться сквозь полы шатра наружу ещё до того как Маловеби разобрался где его руки, а где ноги. Посланник потратил ещё несколько мгновений, чтобы окончательно придти в себя и привести в порядок свои затейливые одеяния Эрзу. Наннафери, крутясь и выгибаясь, плясала на валяющейся грудами роскошной обстановке гарема…
  
  — Узри же! — взывала она из сумрака разгромленного шатра. — Узри, что должно!
  
  Он устремился прочь от её восторженного экстаза, оказавшись, мигая и щурясь, прямо под лучами слепящего солнца. Сборище сбитых с толку фанимских воинов заполняло лагерь.
  
  — Тихо! — орал Фанайял, расталкивая людей и пытаясь вслушаться в происходящее за гребнями северных холмов. Он вновь простер руку — Тихо!
  
  Падираджа повернулся к стоявшему рядом кианскому гранду Омирджи.
  
  — Что ты слышишь?
  
  Он воззрился на Маловеби, а затем перевел бешеный взгляд на всех остальных.
  
  — Что они кричат? Что…?
  
  Само Творение, казалось, затаило дыхание, вслушиваясь. Маловеби слышал отдаленный хор голосов, но в ушах его всё ещё стоял звон от грохота землетрясения — не говоря уж о безумных воплях ведьмы ятверианского культа.
  
  — Стены… — ахнул безымянный юный воин, его хмурая сосредоточенность на глазах превращалась в радостное изумление, — они кричат, что обрушились стены!
  
  Маловеби наблюдал за тем как до многострадального сына Караскамандри дошел смысл этих слов, узрел как лицо его преобразилось, охваченное столь могучими страстями, что они сокрушили бы большинство прочих душ…
  
  Увидел его беззвучный вопль…
  
  — Бог! — дрожа всем телом прохрипел он, — Одинокий Бог!
  
  Но возглас его казался слишком явно наполненным чувством, напоенным чем-то чересчур человеческим, свидетельствующим о чем угодно, но не о святости.
  
  Крики и возгласы, доносившиеся из-за гребня холма, пронзали наступившую благоговейную тишину. Ятаганы вспыхнули в сиянии утреннего солнца.
  
  — К оружию! — с внезапной дикостью в голосе заревел падираджа. — К оружию! Сегодня мы станем бессмертными!
  
  И весь мир превратился в крики и ощетинившийся смертоносным железом натиск.
  
  Его оскал ожесточился, Фанайял, обернувшись, схватил Маловеби за плечо и яростно крикнул ему:
  
  — Оставь себе свои проклятые корабли, богохульник!
  
  Затем он скрылся в недрах шатра, чтобы забрать оттуда своё оружие и доспехи.
  
  
  Благословенная императрица Трех Морей обошлась без церемоний и предложила генералу Искаулу проследовать за ней в пределы Мантии, где они могли бы увидеть город и обсудить как ему лучше организовать оборону столицы. Генерал выглядел именно так, как и должен был выглядеть один из знатных норсирайских дворян — фигура героя, длинные светлые волосы с благородной сединой, могучая челюсть и столь же могучий акцент. Но манеру его речи скорее можно было счесть свойственной ученому, а не галеотскому военному вождю: что и понятно, поскольку Искаул славился в армии Империи как офицер в равной мере способный и тщательно спланировать кампанию, и держать в уме все необходимые расчеты, всегда зная какие именно ресурсы находятся в его распоряжении. Он начал с бесконечных вопросов.
  
  С помощью Финерсы и Саксилласа она сумела пережить сие тяжкое испытание. Но, в отсутствие Телиопы, каждый из присутствующих не сумел дать исчерпывающих ответов. Более того, некоторые из вопросов, например о количестве бельевых веревок в городе (как выяснилось позже для лошадиной упряжи), попросту вызвали недоверчивый смех. Беседа была наполнена легким весельем и взаимным уважением и Эсменет, в конце концов, воскликнула:
  
  — И как могло так случится, что мой муж ни разу не вызывал тебя сюда?
  
  — Это потому, что я следую за полем битвы, ваше великолепие, — ответил генерал, — просто в этот раз поле само явилось сюда.
  
  Его красноречие заставило её обратить взор к сумрачным хитросплетениям и лабиринтам Момемна. И у неё, как это часто случалось, засосало под ложечкой от всех тех высот и далей, что лежали между ней и её народом…
  
  Земля заколыхалась, словно одеяло. Вновь и вновь. Всё Сущее приподнялось и содрогнулось.
  
  Она оказалась единственной, кто устоял на ногах.
  
  Задняя терраса ходила ходуном, как корабельная палуба во время шторма, только, в отличие от корабля, эти толчки не смягчались водой.
  
  Она стояла… а весь мир вокруг неё сотрясался.
  
  Земля, казалось, подпрыгнула, ударив её по подошвам сандалий, но императрица продолжала стоять, словно привязанная и поддерживаемая какими-то незримыми нитями. Несмотря на всё своё самообладание, генерал Искаул шлёпнулся на зад, словно ещё только учащийся ходить карапуз. Финерса рухнул на колени, а затем ударился лицом, попытавшись опереться на руку, которой у него больше не было. Саксиллас, её экзальт-капитан, хотел поддержать свою императрицу, но промахнулся и свалился ей под ноги…
  
  Она видела, что там, внизу, целые улицы её города рушатся, объятые дымом; отдаленные здания и постройки, чьи очертания были ей так хорошо знакомы — вроде Башни Зика — складывались сами в себя, превращаясь в облака пыли и рассыпающиеся по склонам, крушащие городские кварталы, обломки. Впоследствии, она едва сможет осознать, что всё увиденное ей, вся монументальность свершившейся катастрофы, может быть отнесена на счет одного-единственного смертного. Ныне же, хотя Эсменет и довелось лицезреть наиболее ужасающий катаклизм из всех виденных ею когда-либо, внезапно пришло понимание, что он лишь предвещает куда большие бедствия…
  
  Исполинские, квадратные плечи Момуринских Врат рухнули, обратившись в пыль…
  
  Рев стихал, наступило затишье, умолк даже ненавистный пульс барабанов фаним. На какое-то мгновение всем, что можно было услышать, стал грохот и скрежет последних падающих обломков. Сперва ей показалось, что стонет ветер, столь протяжным был поднявшийся вой. Но он всё возрастал, усиливался, становясь сразу и невнятным и различимым как ужасающая симфония человеческих рыданий и криков…
  
  Её возлюбленный город… Момемн.
  
  Момемн захлебнулся единым воплем.
  
  — Нам стоит покинуть дворец, — настоятельно предложил Саксиллас, — Ваше великолепие!
  
  Она посмотрела на него отсутствующим взглядом. Казалось невероятным, что он способен изъяснятся с нем же небрежным хладнокровием, что и раньше.
  
  — Ребенком, я уже пережил землетрясение, вроде этого, — напирал он, — Оно приходит волнами, Ваше великолепие. Мы должны доставить вас в место более безопасное, чем Андиаминские Высоты, ибо весь дворец может рухнуть!
  
  Она, щурясь в ярком солнечном свете, повернулась, глядя не столько на него, сколько на своё жилище, казавшееся удивительно целым и неповрежденным — по нему лишь змеились несколько трещин, да осыпалась с фасада мраморная облицовка. Она взглянула через террасу на своих придворных и свиту, встающих с покосившегося пола. Генерал Искаул пристально смотрел на неё. Финерса поднялся на одно колено, пустой рукав его туники свисал вниз, из разбитого носа ручьем лилась кровь. Она оглянулась на своего экзальт-капитана.
  
  — Ваше Великолепие… Прошу Вас!
  
  Боги, цепенея, осознала она, Это сделала Сотня!
  
  — Собери всех, кого сможешь, Саксиллас.
  
  Боги охотятся за её семьёй.
  
  — Нам стоит сперва доставить Вас в лагерь скуариев…
  
  — Если ты в самом деле заботишься о моей безопасности, — огрызнулась она, — ты соберешь всех, кого только сможешь!
  
  Она указала ему на картину чудовищного разгрома, простершуюся внизу, под террасой. Пыль клубами висела в воздухе, словно весь город был громадной трясущейся тарелкой, наполненной мелким песком. Огромные купола Ксотеи по прежнему воздвигались неподалеку, как и многие прочие строения — некоторые, стоящие в одиночестве, а некоторые, жавшиеся друг к другу и окруженные грудами руин. Она вновь перевела взгляд на своего экзальт-капитана, всматривающегося в то, что осталось от имперской столицы и увидела как его благородное, холеное лицо покрылось мертвенной бледностью, когда он, наконец, понял. Осознал.
  
  — Стены обвалились… — пробормотал генерал Искаул. Вглядываясь вниз, он одновременно собрал ладонью свои волосы и завязал их в воинский узел.
  
  — Наши враги вскоре обрушатся на нас! — голос Благословенной императрицы прокатился по перекошенной террасе. — Мы предвидели это и знаем где наши посты. Делайте то, что должно! Будьте безжалостными. Будьте хитрыми. И, превыше всего, будьте храбрыми. Пылайте как факел ради своего Святого Аспект-Императора! Будьте светочем для колеблющихся.
  
  Её голос гремел, но сердце её полнилось скорбью доносившихся снизу причитаний и воплей. Руины, руины и снова руины.
  
  Кел…
  
  Высоченный агмундрмен пал перед ней на колени.
  
  — Ваше Великолепие…
  
  — Поле битвы теперь твоё, генерал, — молвила Эсменет. Она смотрела во множество устремленных на неё глаз; некоторые из них округлились от ужаса и неверия, но многие очи уже пылали кровавым заревом столь нужной всем им сейчас ненависти. — Прикончи же этих шакалов!
  
  Её люди разразились одобрительными возгласами — нестройными, но свирепыми, однако тут кто-то вдруг закричал, голосом столь громким и настойчивым, что не обратить на него внимание было решительно невозможно:
  
  — Смотрите! Смотрите!
  
  И по воле кого-то, кого она не могла видеть, все взоры обратились к южным холмам, поросшим высохшей осенней травой. Некоторые из присутствующих прикрывали глаза от слепящего солнца, что высоко стояло сейчас над Менеанором. Первые темнеющие потоки всадников устремились в город, перехлестывая через развалины стен…
  
  Пока ещё сотни, что вскоре станут тысячами.
  
  — Искаул, — с нажимом сказала она.
  
  — За мной! — рявкнул генерал голосом, привычным перекрикивать грохот любой, самой яростной битвы.
  
  Все присутствующие воины устремились наружу, во главе с Искаулом исчезнув во мрачных устах имперского Зала Аудиенций. Аппаратии, бурлящим потоком блистающих кольчуг и церемониальных облачений, последовали за ними и, в конце концов, рядом остались лишь около дюжины рабов, двумя рядами стоявших перед ней на коленях, приложив свои лбы к украшенному керамическими изразцами полу. Где же Телли?
  
  Она стояла, возвышаясь над кучкой слуг и ожидала, когда терраса, наконец, опустеет. Восходящее солнце отбрасывало тени на спину части рабов, трое из которых были одеты, а один обнажен.
  
  И тут она ощутила ещё одну постигшую её катастрофу — на сей раз, пришедшую изнутри её сердца. Она повернулась к своему городу, всё больше ужасаясь его руинам, ощущая всё большую скорбь, всё большую тяжесть поступи, растаптывающей её потроха. Момемн!
  
  Свежий менеанорский бриз уже очищал воздух от пыли, окутавшей базальтовые высоты Ксотеи, обнажая разрушенные вереницы окруживших её меньших храмов. Телли? Что могло её так задержать? Порывы ветра отбросили завесу пыли с более отдаленных, но всё также развороченных стихией и расчерченных длинными утренними тенями, городских кварталов. Открывающийся вид изумлял душу, словно ратное поле после яростной битвы, ибо посреди безумного нагромождения поверженных зданий, высились без всякой системы или зримого смысла, и уцелевшие. Момемн!
  
  И туча врагов всё также клубится на юге чудовищной стаей злобного воронья.
  
  В её горле застыл ком, подступила тошнота. Над городом повис жуткий, невозможный плач. Тонкое, пронзительное рыдание десятков тысяч сокрушенных душ, возносящееся к осенним небесам.
  
  Момемн! Сердце Империи! Твердыня Анасуримборов!
  
  Ныне ставший местом стенаний. Разгромленным некрополем.
  
  Всеобщей могилой.
  
  Кровь застучала в ушах. Она с шипением плюнула, протиснув слюну меж стиснутых зубов. Сомнений нет и притворятся далее невозможно. Землетрясения удел Сотни. Это всем известно!
  
  Кара настигла её… и не были ложным тщеславием подобные мысли. Уже нет.
  
  Боги сделали это. Боги охотятся за ней и её детьми. Идет охота.
  
  И Благословенная императрица бросилась следом за своими министрами, взывая к возлюбленным душам.
  
  
  — Это Знак! — ревел Фанайял у входа в шатер, — Чудо!
  
  Приближенные падираджи толпились у порога, ибо по тону беседы ясно было, что он разговаривает с ней. Тем не менее, Маловеби последовал за ним в сумрак и духоту, разящую мускусом и воняющую простынями, замаранными бесчисленными совокуплениями.
  
  Псатма Наннафери, рассевшаяся на своей кушетке, взглянула на него без интереса или удивления, а затем вновь обернулась к своему пленённому похитителю.
  
  — Нечто было начертано, — насмехалась она, — но начертано не для тебя!
  
  — Посланник? — осведомился Фанайял голосом столь же безжизненным как и выражение его лица.
  
  — Я-я, — запинаясь, пробормотал Маловеби, — позабыл свой, ээ… — он моргнул, глотая слюну, — свой хлеб.
  
  — Скажи ему, богохульник! — зашлась хохотом ятверская ведьма, — Поделись с ним знанием, как одна проклятая душа с другой.
  
  Маловеби не имел ни малейшего понятия о том, что тут случилось, догадываясь лишь, что это как-то связано с ним.
  
  — Я… эээ..
  
  Но Фанайял лишь бросил на женщину ещё один бешеный взгляд.
  
  — Не это! Ты не сможешь забрать у меня это!
  
  Она наклонилась вперед, опершись одной рукой на колено, и плюнула на награбленные падираджей бесценные ковры.
  
  — Палец не может украсть у руки. Я стою слишком близко, одесную Матери, чтобы забрать то, чем она одарила.
  
  Падираджа провел рукой по лицу и дважды быстро моргнул.
  
  — Я знаю то, что знаю, — проскрежетал он, с натугой поднимая стойку со своей кольчугой из груды беспорядочно раскиданного в сумраке роскошного барахла. — Знаю что нужно сделать!
  
  — Ничего ты не знаешь! — прокаркала Псатма, — И чуешь это, словно гнойник в своём сердце!
  
  — Заткнись, сумасшедшая баба!
  
  — Скажи ему! — заклинала она ошеломленного чародея Мбимаю, — Поведай о том, что он знает и так!
  
  — Заткнись! Замолчи!
  
  Псатма Наннафери завизжала от смеха, исполненного омерзительного соблазна и напоенного древней гнилью.
  
  — Скажи ему, что Матерь содеяла это! Что его Чудо — работа языческого демона!
  
  — Фан именует тво..!
  
  — Фан? — неверие в её голосе было столь очевидным, столь абсолютным, что её чувственное контральто, казалось, оттеснило прочь все прочие звуки. — Фан просто обманщик. Фан это то, что случается, когда философы начинают поклонятся собственным бредням!
  
  Фанайял с искаженным яростью лицом нависал над ней, его усы болтались поверх ощеренных зубов, он занес готовую разить руку.
  
  — Од-од-одинокий Бог! — проревел падираджа. — Это его рук дело!
  
  — Ага. Только слегка рас-рас-распиленного! — насмехалась она, издевательски хихикая.
  
  — Я сейчас ударю тебя!
  
  — Так ударь! — вскричала она, голос её загремел так, что кожа посланника покрылась мурашками. — Ударь и услышишь как я запою! Пусть все твои родичи узнают, что стены Момемна обрушил Бог Бивня! Бог идолопоклонников!
  
  Она уже успела вскочить и теперь, бурля гневом и выплескивая всё своё нутряное отвращение теми мерзостями, что ей пришлось засвидетельствовать и вынести, мерила шагами шатер.
  
  — И что же? Как вы, треклятые богохульники, Её называете? Брюхатой? Ты зовешь Её Брюхатой! Святотатство! И от кого? От такой порочной, ублюдочной твари как ты — грязного насильника, поганящего жен и детей! Убийцы и вора! Отравленного жаждой ненависти! Ты? Ты смеешь называть нашу Матерь демоном? Нечистым духом?
  
  Её глаза округлились от ярости, она простерла руки ко всем опрокинутым, раскиданным и разломанным свидетельствам грабежа. Рычание, казалось, прорвалось сквозь землю у них под ногами.
  
  — Она! Поглотит! Тебя!
  
  Даже Фанайял прикрылся ладонями от её бешеной злобы, ибо эта свирепая ярость явно была не от Мира сего.
  
  — Ложь, — воскликнул он, но в голосе его слышалось осознание горькой истины, — Это принадлежит лишь мне! Мне!
  
  Псатма Наннефери вновь зашлась приступом адского хохота.
  
  — Твоё Чудо? — выла и бушевала она, — Ты и правда думаешь что Матерь — Брюхатая! — поразила бы свою собственную землю ради кого-то вроде тебя или даже ради всего твоего ущербного народа? Гонимого в этой жизни и проклятого в следующей?
  
  Древняя дева вновь харкнула на пол и топнула ногой.
  
  — Ты столь же ничтожен, сколь проклят. Ты лишь растопка для большего, намного большего пламени!
  
  — Неет! — завопил падираджа, — Я Избран!
  
  — Дааа! — вопила и топала ногами жрица, — Избран, чтобы валять дурака!
  
  — Сын Каскамандри! — прогремел Маловеби, увидев, что Фанайял схватился за рукоять своего ятагана. Падираджа, наполовину обнажив клинок, застыл, ссутулившись как обезьяна и бешено хрипя.
  
  — Она неспроста подзуживает тебя, — молвил Маловеби размеренно дыша.
  
  — Ба! — рявкнула Наннафери, презрительно усмехаясь, — Дошло, наконец. Да попросту, все мы уже мертвы.
  
  Слова, брошенные как объедки с королевского стола жалким нищим.
  
  Они оба застыли, пораженные гнетущим предчувствием, столь ужасающим был её голос, прозвучавший так, словно всё это уже не имело никакого значения…
  
  Потому что они уже были мертвы?
  
  Маловеби помедлил мгновение, осыпая проклятиями коварство и вероломство этого подлеца Ликаро. А затем, сглотнув, осторожно спросил:
  
  — О чем это ты?
  
  Ятверская ведьма безмятежно взирала на него сверкающими очами.
  
  — Ты поразишься собственной слепоте, зеумец. — Произнесли её губы. — О, как ты будешь раскаиваться и бранить себя.
  
  И тогда чародей Мбимаю ощутил это… жалость, сострадание Матери, её любовь к слабой душе, что так сильно сбилась с пути, что так жестоко заблуждается. И осознал, что всё это время считал злом (даже если не осмеливался напрямую об этом помыслить) лишь Её ужасающий гнев… кошмарную тень Её возмездия.
  
  А затем Маловеби ощутил нечто иное…. поступь подлинного Зла.
  
  Оно явилось к ним из ниоткуда… пятно души, что сама прокляла себя. Колдовская Метка…
  
  Более глубокая, пропитанная большими богохульствами, чем любая другая, что ему довелось чуять прежде.
  
  — Она права, — прокричал Маловеби измученному терзаниями падирадже. — Мой господин! Твоя хора! Скоре…!
  
  Слово, произнесенное где-то внутри его головы…
  
  И дальняя от входа часть гарема, где Маловеби чувствовал лежащую в сундуке хору, взорвалась. Награбленные сокровища выдуло наружу как мусор. Толчок поверг и Фанайяла и Наннафери на колени — и женщина, опрокинувшись на спину, покатилась в припадке радостного хохота. Шатер шатался и гремел. Невозможная песнь, сокрытая от мирского взора, пронзала Сущее.
  
  Маловеби бездумно нашарил в своей мантии Эрзу амулет в виде железной чаши. Ледяной ужас рвал когтями его внутренности.
  
  — Фанайял, — прокричал он, — Скорее ко мне!
  
  А затем его мысли сплелись запутанным узлом, он и уже воспевал монотонный речитатив, заполняя сознание помышлениями, ему противоположными. Творил священную и кощунственную Песнь Исвы. Он увидел как падираджа отчаянно ринулся к нему, только чтобы споткнуться о выставленную Наннафери ногу. Фанайял тяжело рухнул, растянувшись на алых коврах, расшитых золотыми узорами в виде райских кущ. Маловеби был слишком хорошо обучен, чтобы колебаться: Чаша Муззи раскрылась над ним сияющим бастионом, призрачная Аналогия амулета, что он сжимал в своей левой руке…
  
  Ведь он догадался, кто именно обрушился на них всей своей мощью.
  
  Наннафери вскочила на ноги и принялась пинать простертого Фанайяла в голову, яростно визжа: — Свинья! Свинья! — не остановившись даже тогда, когда колдовской голос начал разрывать шатер по дуге — сперва медленно, но затем резко, словно вращающееся колесо стремительно мчащейся повозки — до тех пор, пока они не обнаружили, что стоят последи вихря из кружащихся обломков — защищенные хорой, смутно осознавал Маловеби. Небеса заходились криком. Войлочный купол шатра взмыл, унесенный ураганным ветром, и дневной свет хлынул внутрь, наполнив открывшееся внешнему миру безумие яркими красками и забрызгав его мечущимися тенями…
  
  И Маловеби, наконец, увидел его…
  
  Святого Аспект-Императора Трех Морей.
  
  Его метка была какой-то неправильной и ужасающе тошнотворной. Нимилевые звенья его хауберка вскипали в хаотично мелькающих потоках света белыми и серебристыми отблесками. И в то же время, в его облике заметны были следы дальнего и трудного пути — спутанная грива золотистых волос, неухоженная борода, грязные сапоги, измазанные в грязи пальцы. На нем был отороченный соболиным мехом плащ, который колыхался и хлопал за его плечами. А на его боевом поясе висели, болтаясь вокруг левого бедра, знаменитые декапитанты наружностью своей напоминавшие изменчивые ночные кошмары.
  
  Не проявляя интереса к Малавеби, Анасуримбор Келлхус, словно видение, явившееся из жесточайших Саг, двинулся прямо к падирадже и первоматери. Глаза его сверкали как отполированный ветром лед. И, как и говорили, сияние окружало его голову и руки, призрачные золотые отсветы, круглые… и незамаранные Меткой.
  
  Пораженный чародей Мбимаю не мог сойти с места. Его мутило.
  
  Чёртов Ликаро!
  
  Аспект-Император толкнул Псатму Наннафери на землю, и, схватив несчастного падираджу за глотку, поднял его, словно тот был ребёнком! Старые враги воззрились друг на друга так, что казалось будто сейчас они падут, рассыпавшись под этими взглядами грудой обломков. Ветер выл и ревел, издавая звуки, подобные рвущейся ткани или воплям диких кошек. Меньшие завихрения пыли втягивались в большие, превращая то, что раньше было Гаремом, в темный, мрачный тигель, рассыпающийся клубящимся туманом при соприкосновении с призрачным панцирем Чаши Муззи. Полубессознательный Фанайял слегка трепыхался в солнечном свете.
  
  Аспект-Император вглядывался в него, словно желая убедится, что тот понял кто именно сокрушил его.
  
  Столь потрясающая демонстрация мощи! Стоять в самом сердце вражеского войска, диктуя кому жить, а кому умереть, оставаясь при этом неуязвимым…
  
  Осознавший свое положение падираджа, ощутил недостойный мужчины приступ ужаса.
  
  — Ты сам затеял всё это! — прогремел Аспект-Император.
  
  Маловеби увидел как губы падираджи шевелятся.
  
  А затем он падает на землю словно веревка. Маловеби покачнулся, осознав абсолютную окончательность свершившегося, и, лишь сделав шаг в сторону, сумел восстановить равновесие. Фанайял аб Каскамандри мёртв…
  
  Мертв!
  
  Святой Аспект-Император Трех Морей повернулся к хохочущей первоматери, что, простёршись, лежала на расшитых коврах. Он заставил её подняться на ноги, избавив, меж тем, от унижения, которому подверг Фанайяла.
  
  Она, непокоренная, стояла, хихикая, в тени его овеваемого, раздутого ветрами облика.
  
  — Матерь! — вскричала она в небеса за его плечами. Буря, обрушенная на них Аспект-Императором, разорвала её одежды, словно свора собак, набросившихся на полотенца. — Приготовь же мои чертоги! Ибо я прихожу отдавши — отдавши всё без остатка. Умирая за то, что осталась верной Тебе!
  
  — Моя сестра, — произнес Анасуримбор Келлхус, — больше не может спасти тебя.
  
  — И всё же ты явился сюда, — с восторгом взвыла она, — явился, чтобы обрести свою погибель!
  
  — Сотня слепа и не замечает угрозы Не-Бога. И более всех — Мать Рождения.
  
  — Тогда почему, — взвизгнула от смеха она, — Почему я помню это? Добрая Удача поглотит тебя ещё до того, как кончится день.
  
  Святой Аспект Император Трех морей выказал в ответ не более чем легкое любопытство.
  
  — Можно быть Всюду и оставаться слепым, — молвил он, — можно быть Вечным, но ничего не помнить.
  
  — Сё твердит освободившийся демон! Обретшие плоть мерзость и ужас! Бездонный Голод!
  
  — И даже Бесконечность может вздрогнуть от изумления.
  
  Анасуримбор схватил и заколдовал её единым движением, его правая рука сжала её лоб, от звуков его голоса сама реальность затрещала по швам. Ослепительное сияние охватило ятверскую ведьму. Маловеби поднял руку, прикрывая глаза, но слишком поздно, и поэтому, когда Аспект-Имератор отвернулся от разверзшегося светопреставления, моргающий чародей узрел лишь подступившую к нему могучую тень.
  
  Один из висевших у келлхусова бедра декапитантов, казалось, беспрерывно корчил какие-то бесноватые гримасы, словно пытаясь его о чем-то предупредить. Псатмы Наннафери нигде не было видно.
  
  — Как думаешь, Мбимаю? — обратился к нему Аспект-Император. Его голос каким-то сверхъестественным образом проскальзывал сквозь рев окружившей их бури, да и говорил он так, словно вел беседу за обеденным столом. — Как считаешь — Ятвер позволит ей увидеть это?
  
  Чародей Мбимаю стоял, настолько ошеломленный и парализованный, что ранее он не мог бы даже вообразить что так бывает.
  
  — Ч-ч-что? — пробормотал он.
  
  Затем он услышал это — жуткий крик, пробивающийся меж порывами ветра:
  
  — Мааатееерь!
  
  Отдаленный зов… или близящийся?
  
  Маловеби, нахмурил брови и затравленно глянул в небеса, успев увидеть кувыркающуюся и брыкающуюся Псатму Наннафери за мгновение до того, как она растеклась розовой плотью и разбрызгалась алой кровью по куполу Чаши Муззи.
  
  — Её падение, — сказал Танцующий-в-мыслях.
  
  Посланик Зеума отчего-то закашлялся, а затем пошатнулся и упал на колени.
  
  
  Эсменет легонько поглаживала девичьи волосы, не касаясь того, что натекло под них.
  
  — Нет-нет-нет-нет-нет, — рыдала и стенала она, нянча разбитую голову дочери.
  
  Её тело непроизвольно дрожало, мышцы тряслись, словно монеты на фарфоровом блюде. Она не могла более внимать плачу своей возлюбленной столицы, ибо теперь её сотрясали собственные рыдания.
  
  — Мааамаааа! — кричал Кельмомас.
  
  Боги совершили это.
  
  — Мааамммоочка! — голосил её мальчик.
  
  Кельмомас. Лишь он ещё жив…
  
  Единственный из всех, кто ещё что-то значил для неё.
  
  Она почувствовала, что разделяется надвое — также как случилось, когда она баюкала испускающего последний вздох Самармаса. Разделяется, раскалывается по той линии, по которой всегда бьется на части материнская душа, пытающаяся похоронить невозможное безумие горькой утраты под безумием иного рода — тем, что ещё надлежит сделать ради безопасности. Она уставилась в покрытый трещинами потолок, стараясь не замечать текущие по лицу жгучие слёзы, и собрала, склеила себя вокруг своего оцепеневшего сердца, вокруг омертвевшей души — ибо на скорбь, что обуревала её, ныне не было времени!
  
  — Ш-шшш-шш… — сумела она успокаивающе прошептать своему дрожащему мальчику. Ей нужно доставить его в безопасное место — прочь от этого ужаса. Саксиллас! О чем он там говорил? Она села прямо, яростно утерев рукавом своё лицо. Корабли! Ей нужно отвести его в гавань! Нужно быть сильной!
  
  Но облик Телиопы, столь… плачевный, столь изувеченный вновь приковал её взгляд к груде битых кирпичей, где покоилась её девочка.
  
  — Неееет! — застонала она, словно это случилось с Телли прямо сейчас. — Не может быть….
  
  Она опустила взгляд, уставившись на свою ладонь, и смела прочь усыпавшие лицо Телиопы песок и осколки.
  
  — Этого не может быть…
  
  Эсменет беспорядочно, точно пропойца, покачивала и мотала головой.
  
  Кельмомас, яростно тёрший глаза и щёки, отстранился, пытаясь поймать её взгляд.
  
  — Мама?
  
  — Вокруг так много чудовищ! — казалось, что рыдали её кости, её волосы, её кожа. — Ну почему Телли? — сдавлено ахнула Эсменет. — Когда вокруг столько чудовищ.
  
  Кельмомас попытался обнять её, но она уже вскочила на ноги…
  
  — Ему всё равно, — взревела она в пустоту, сжимая грозящие Небесам кулаки, — у него нет сердца, которое могло бы разбиться! Нет воли, что может ослабнуть! Нет ярости, чтобы впасть в неё! Неужели вы не видите? Забирая его детей, вы не отнимете у него ничего!
  
  Она рухнула на колени, прикрыв запястьем раскрытый в рыданиях рот.
  
  — Вы отнимаете… отнимаете лишь у меня…
  
  Дворец покачнулся, словно был развешен вокруг неё на крючках — круговерть сверкающего великолепия и усыпанных известью руин. Она задрожала как рвущаяся струна — от кожи до самого нутра и ещё глубже. Все копья! Все копья нацелены в её сердце. Злоба, что копилась веками!
  
  Боги! Боги охотятся за ней и её детьми! Взгляд — хитрый, изворотливый, обжигающий, пристыжающий. Наблюдающий за ней, а иногда и касающийся её — с тех самых пор, как она ещё была маленькой девочкой, всхлипывающей в объятьях своей испуганной матери. И шепчущей: Глаза! Мамочка, я видела глаза!
  
  И тогда её мама сказала: Шш-ш-ш… Я тоже… Завтра мы убьём птицу.
  
  Чудесные вещи валялись в окружающих её руинах, словно отбросы. Её взгляд блуждал по развалинам и обломкам, бездумно отмечая и исчисляя предмет за предметом. Её маленький мальчик — её младшенький — когда-то жил в этой комнате. Она замечала в пыли и мусоре памятные вещицы: кожаную лошадку-качалку, что вызвала столько споров и ссор с малышом Сэмми; шерибский шкафчик из вишнёвого дерева, засыпанный обвалом, что убил Телли; пять фарфоровых фигурок кидрухилей, подаренных когда-то ему Кайютасом и чудом уцелевших; а вон там, на скате, у кучи битого кирпича, его серебряная литая печать, в которой ясно виднеется отражение Кельмомаса, стоящего справа за её спиной. Его лицо, обрамленное ореолом светлых волос. Какая-то выбоина в металле исказила его черты, смяв одну щеку едва ли не до брови … или же у него на лице написана… злоба и… радость?
  
  Её омертвевший взгляд замер на отражении, ожидая когда заблудившаяся душа Эсменет возвратится обратно в тело.
  
  — Кел!
  
  Глаза отражения встретились с её глазами — и ликование тут же сползло с его личика, сменившись тяжким горем. От этого перевоплощения сердце её сдавило так, словно на него вдруг взвалили огромный выщербленный камень. Она повернулась к Кельмомасу, чувствуя как обжигающий жар вскипает в её руках и ногах, и вновь вскрикнула, — Кел! Одержимая дикой, невозможной яростью, она потянулась, чтобы схватить его. Но он, взвившись в воздух, отпрыгнул назад и, слегка присев, ловко приземлился с противоположной стороны от тела своей мертвой сестры. Она же, споткнувшись, тяжко рухнула на колени, ободрав кожу на правой ладони.
  
  Нет-нет-нет-нет-нет…
  
  — Кел… — рыдая, взывала она. — Пожалуйста… нет.
  
  Я смогу притворится!
  
  Но имперский принц повернулся и просто удрал.
  
  
  Останки Псатмы Наннафери замарали изгиб Чаши Муззи дымящейся кровью.
  
  — Выскажись! — прогремел Аспект-Император.
  
  Чародей Мбимаю заставил себя подняться на ноги, встав напротив человека, сумевшего разбудить спящих Богов. Анасуримбор Келлхус — великий и жуткий Аспект-Император Трех Морей.
  
  Но кто же он на самом деле? Пророк-избавитель или демон-тиран?
  
  Или чуждый всему человеческому Танцующий-в-мыслях, описанный Друзом Ахкеймионом.
  
  — Выскажись, зеумец!
  
  Дунианин воздвигся перед чародеем Мбимаю, могучий и свирепый, края его плаща под порывами колдовского вихря трепетали как пламя пожара. Золотящиеся диски мерцали вокруг его головы и рук, умаляя и делая незримой на них богохульную Метку. Он стоял, пронзая взором призрачный контур Чаши, достаточно близко, чтобы выпрямившийся Маловеби ощутил исходящую от него враждебность.
  
  — В соответствии… — прохрипел Второй Негоциант, кашляя от перехватившего его дыхание ужаса, — в соответствии с положениями соглашения Голубого Лотоса, заключенного между то-тобой и Великим Сатаханом Священного Зеума…
  
  Он не мог надеяться уцелеть, попытавшись сразиться с этим человеком. Анагогическое колдовство Извази, основанное на использовании амулетов, не могло противопоставить Гнозису ничего существенного. Не говоря уж о Метагнозисе. Но на пределе своей чувствительности, доступной ему, как одному из Немногих, Маловеби даже сейчас ощущал, что фаним собирают хоры по ту сторону яростно крутящегося вихря. Его единственная надежда — тянуть время…
  
  — Фанайял не представлял какое-либо государство или народ, — возразил ужасающий лик, в его голосе Маловеби услышал свой приговор — безусловный и однозначный, — само твоё появление здесь является неуважением того соглашения, на которое ты ссылаешься.
  
  Время! Ему лишь нужно чуть больше вре…
  
  Аспект-Император зашелся лающим смехом и встал так, чтобы Маловеби очутился между ним и примерно двумя дюжинами хор, приблизившихся к вихрю. Казалось, что взвыли даже отрубленные головы демонов, висящие у келлхусова бедра.
  
  Маловеби стоял, разинув рот, а его потроха бурлили от ужаса. Он знал, что обречен, и его терзала мысль о том, как захохочет, прознав об этом, Ликаро. Будь проклят этот ублюд…!
  
  Слова, непостижимые, невозможные скользнули паучьими лапками по изнанке Сущего. Череп Аспект-Императора превратился в топку, воспылавшую чуждыми смыслами.
  
  Оглушающий треск. Пронзительное бирюзовое сияние, столь яркое, что в глазах у него поплыли темные пятна, сияние, поразившее Аспект-Императора, а вовсе не его Чашу — Оберег Извази!
  
  Маловеби вытянул из своей мантии Эрзу, вшитую в неё вуаль омба и прикрыл лицо. Черная полупрозрачная ткань умерила слепящий свет и он увидел Аспект-Императора, разглядывающего яростное сияние, охватившее его Обереги. Опаляющий поток, не запятнанный Меткой, изливающийся прямо сквозь чародейский вихрь. Сверкающее копьё, сперва разившее параллельно земле, но затем, когда точка, из которой оно исходило, вознеслась в небеса, тоже изогнувшееся сверху вниз…
  
  Вода, понял Маловеби… Псухе.
  
  Меппа!
  
  Последний индара-кишаури прорвался сквозь крутящийся хаос тенью, извергающей неистовый свет. Кипучее сполохи, слепящие даже сквозь омбу, поглотили всё, что осталось от фигуры Аспект-Императора. Иссиня-бледное пламя, что разило как молот. Пылающий прилив, испивающий воздух, лишающий дыхания. Могучий, оглушающий удар, от которого у него под ногами пошли трещины, достигшие, казалось, самих костей земли…
  
  А затем всё исчезло… как исчез и сам Анасуримбор Келлхус.
  
  Маловеби узрел последнего кишаурим, висящего в иссушающем солнечном свете, все ещё облаченного в белые шелковые одежды выздоравливающего, босоногого и …с лицом, сокрушенным чудовищной скорбью. Луч солнца скользнул, сверкнув ярким отблеском, по серебряной полоске, закрывавшей его глаза. Черный аспид воззрился куда-то вниз, покачиваясь из стороны в сторону, словно палочка лозоходца.
  
  — Фанаяааааал! — вскричал Меппа. — Нееееет!
  
  — И всё же, какая могучая сила, — услышал Маловеби низкий, шепчущий голос, — подвластна ему.
  
  Колдун Изварзи в панике оглянулся и узрел ужасающий лик Аспект-Императора внутри его Чаши. Келлхус сбил его с ног. Суть происходящего сокрылась в тенях и пыли.
  
  — Лживая тварь! — яростно взвыл где-то вверху Меппа. Блестящий изгиб аспида вытянулся в сторону его Оберега: примарий осознал, что случилось.
  
  — Трусливый мерзавец!
  
  И словно само солнце обрушилось на его Чашу Муззи. Маловеби ничего не слышал, но сквозь черную ткань своей омбы видел, что Анасуримбор Келлхус стоит, склонив набок голову, и испытующе взирает — более с любопытством нежели с тревогой — на защищающий его Оберег. Маловеби знал, что в это мгновение он мог бы выпустить амулет из рук — достаточно было просто разжать ладонь и позволить выскользнуть миниатюрной железной чаше — и это адское пламя омыло бы и унесло прочь их обоих…
  
  Но он не сделал этого. Не смог…
  
  Кроме того… Аспект-Императора здесь уже не было.
  
  Чаша раскололась.
  
  
  Кельмомас бежал, спасаясь от протянувшейся следом за ним нити материнского зова. Он несся сквозь руины и пропасти того, что раньше было его домом, морщась от дымного смрада, витающего в гуляющих по дворцу сквозняках, иногда превращающихся в завывающий ветер.
  
  Что-то где-то горит, подумал он.
  
  Он обнаружил, что оказался в материнских покоях, не понимая, когда вдруг успел повернуть назад. Он чуял её теплый, нутряной запах, исчезающе-тонкий аромат жасминовых духов, которыми веяло от неё, когда она появилась в его комнате. Ещё не ступив на порог её спальни, он уже знал, что там всё разрушено землетрясением. Декоративная башенка, надстроенная сверху, разбив потолок, обрушилась на пол, проломив его и оставив на этом месте внушительных размеров яму. Из нагроможденных внизу обломков, словно ветка, высовывающаяся из воды, торчала чья-то слегка шевелящаяся рука. Огромные участки противоположной от входа стены осыпались вдоль неё, прихватив с собой сокрытые внутри простенка мраморные плиты тайного хода. Сперва он просто глазел в эту разверзшуюся пустоту, разинув рот и остолбенев от ужаса.
  
  Его наполненный тенями и укромными уголками дворец простерся перед ним, треснувший как орех, обнаживший и выпятивший наружу все свои пустоты и лабиринты.
  
  Инрилатас, нагишом прикованный в какой-то из сохранившихся теней и измазанный собственным дерьмом, ухмылялся.
  
  — Ты полагаешь, что лишь добиваешься безраздельной любви нашей матери, маленький братец — Маленький Нож!
  
  Понимание приходило медленно.
  
  — Считаешь, что убиваешь от её имени… Восьмилетний мальчик нервно сглотнул. Никаких тайн. Никакого веселья. Андиаминские Высоты лишились своих костей, словно поданная к столу дичь. Все потайные проходы, все тоннели, колодцы и желоба лежали в руинах, открывались взгляду в неисчислимом множестве мест. Огромное вскрытое легкое, исходящее криками, воплями и стонами, пронизанное сочащимися сквозь него страданиями, перемешанное и истертое, измененное и перевоплощенное, ставшее единым, чудовищным голосом, звучащим как-то нечеловечески от избытка человеческих скорбей.
  
  Он стоял как вкопанный.
  
  — Всё разрушено! — вскричал из ниоткуда его брат-близнец. — Ты всё испортил!
  
  Он, как и всегда, оставался лишь охваченным паникой беспомощным малышом. Кельмомас же испытывал только своего рода оцепенение, любопытное ощущение, что он перерос не только чувства, испытываемые им к своей матери, или свою прежнюю жизнь, но и само Творение в целом.
  
  В любом случае, это была дурацкая игра.
  
  Это единственная стоящая игра, что есть на свете, болван!
  
  Он затрясся, стоя над провалом, такой крошечный в сравнении с этим необъятным хрипом, с этим ужасным рёвом неисчислимого множества человеческих глоток. И, осознав собственную незначительность, он был настолько озадачен и поражен, что потерял дар речи. Невыносимое опустошение… чувство потери… чувство, что его обокрали!
  
  Что-то! Что-то забрали у него!
  
  Он мельком взглянул на покрытую известковой пылью руку, торчавшую и конвульсивно подергивающуюся там внизу, между двумя огромными камнями. Тревожные, отрывистые напевы боевых рогов царапали слух…
  
  И, стуча по полу ногами словно барабанными палочками, он вновь помчался, стремительно минуя нагромождения руин и остатки прежнего дворцового великолепия. Дым витал в воздухе столь же густо как и отчаяние. Некоторые залы были напрочь разрушены, мраморные плиты треснули или полностью провалились, полы вздыбились или оказались погребены под завалами. Министерская галерея стала непреодолимым препятствием, поскольку изрядный кусок адмиралтейского маяка обрушился на неё, уничтожив даже фундамент. Мимо бежали другие люди, но ему не было до них дела, так же как и им до него. Некоторые из них тряслись от шока, окровавленные или бледные как мел, некоторые звали на помощь, придавленные грудами обломков и щебня, кое-кто раскачивался, завывая над неподвижными телами. Лишь мертвые блюли приличия…
  
  Он задержался, пропуская вереницу рабов и слуг, несущих огромное тело, серое от пыли и почерневшее от потери крови. Когда они проходили мимо, он опознал эту кучу мяса как Нгарау. Из дряблых губ толстяка свисали, болтаясь, нитяные струйки наполовину свернувшейся крови. Юный имперский принц стоял, дрожа от напряженного ожидания, игнорируя носильщиков и проявления их беспокойства. Мальчишка-раб, не старше его самого, тащился за ними следом, глядя на него широко распахнутыми, вопрошающими глазами. Заметив какое-то движение за его окровавленной щекой, Кельмомас успел увидеть как Иссирал пересек следующий, выходивший в зал коридор — мелькнувшие призрачные очертания, смазанные и неясные — не из за скорости или какой-то особой одежды нариндара, но из-за его неестественной целеустремленности…
  
  Он стоял, оцепенело взирая на теперь уже пустой коридор, в ушах у него звенело. Сердце успело сжаться несколько раз, прежде, чем он осмелился помыслить о том, что ему было явлено — об Истине, сражающей наповал своей очевидностью…
  
  Отягощенной ужасным предзнаменованием.
  
  Четырехрогий Брат ещё не закончил с Анасуримборами.
  
  
  Неисповедимы пути, которыми устремляется наша душа.
  
  Как она мечется, когда ей стоит быть безмятежной.
  
  Как отступает, когда стоит сражаться, орать и плеваться.
  
  Чаша разбилась под свирепым напором блистающей Воды. Маловеби сплюнул кровь изо рта, лицо онемело от удара, которым Аспект-Император поверг его наземь. Амулет дергался в его кулаке, пылая, словно подожженная селитра, но чародей так и не бросил его, ибо могущество Извази заключалось в связи, что устанавливалась между амулетом и человеческой волей. Вместо этого, он, продолжая удерживать в своей руке плюющуюся огнем чашу, встал на колени, пошатываясь от тяжкого испытания, которым стала для него столь ужасающая демонстрация Псухе.
  
  Ему послышалось, что Меппа кричит… где-то.
  
  Или, быть может, это его собственный крик…
  
  Метагностические Напевы вновь взошли жуткими побегами на лике Сущего и сверкающий водопад канул в небытие. Рев ветров Метагнозиса объял и поглотил грохочущие потоки Псухе. Маловеби устремился вперед, терзаясь от жуткой боли, пульсирующей в искалеченной руке. Странная решимость объяла и подхлестывала его с тех самых пор, как растворились остатки Чаши Муззи. Морщась и щурясь, он втиснулся в основание колдовского вихря. Декор и обстановка, как и обрывки самого фанайялова шатра, кружась, проносились над его головой. Куски войлока, ковры и обрывки тканей, описывая круги, яростно трепыхались, словно крылья летучих мышей, затмившие солнце. Он больше не чувствовал движения хор на внешней стороне воронки: воины пустыни, казалось, отступили, когда появился Меппа…
  
  И когда они услышали весть о том, что Фанайял аб Каскамандри действительно мертв.
  
  Черная вуаль обращала в тени всё, бывшее плотью, и во плоть, бывшее светом. Пригнувшись под яростным натиском бури, чародей Мбимайю взирал на происходящее разинув рот. Меппа всё также висел в небесах, всё также извергая потоки испепеляющего света. Окутанный ослепительно сияющими Оберегами Аспект-Император стоял внизу — в двух шагах от белого как мел трупа падираджи. Геометрическая мозаика пересекающихся плоскостей пронзала изливающиеся каскады Воды не более чем в локте над ним, отражая и отводя вверх по дуге это всесокрушающее сияние.
  
  — Тебе придется иметь со мной дело, демон! — неистовствовал с небес последний кишаурим. — Ибо я извергся из твоего треклятого колеса! Твоего горнила!
  
  Маловеби сорвал прочь омбу, взглянув на изливающуюся Воду незащищенным взором.
  
  — Ибо я — изгнанный сын Шайме!
  
  Его щёки, залитые слезами, струящимися из-под серебряного забрала, блестели отсветами закручивающегося спиралью сияющего потока. Обернувшийся вокруг его шеи аспид казался петлей, на которой кишаурим был повешен на небесах. Но в действительности там его удерживала лишь собственная мощь.
  
  — Напев, лишивший жизни мою семью, ныне стал моим именем!
  
  И по мере того, как возрастала звучащая в его голосе исступленная ярость, всё пуще набирало силу и неистовое сверкание Воды…
  
  — И я поклялся, что когда-нибудь я гряду на тебя! Гряду как потоп!
  
  Блистающие Абстракции противостояли всё выше и выше вздымающимся валам, способным, казалось, перехлестнуть и затопить даже горы.
  
  — И низвергну такую Воду…! — возопил Меппа.
  
  Всё Сущее шипело, словно песок, сквозь который струятся приливные волны.
  
  — …что обратит тебя в пепел!
  
  Меппа, чье бешенство уже достигло подлинного безумия, взвыл в каком-то остервенелом умоисступлении. Казалось, весь мир потемнел от ослепительного сверкания его Страсти. Бьющие потоки света превратили его силуэт в подобие солнечной короны.
  
  Всё это время Аспект-Император, окруженный сиянием столь неистово-белым, что сам он казался лишь выполненным углем наброском, продолжал творить свой Напев. Метагностические плоскости, разворачивающиеся над его головой, выглядели давно поглощенными охватившим их блистающим потоком… но, удивительным образом, они по-прежнему отбрасывали накатывающие валы бирюзовой Воды. И в это мгновение чародей Мбимаю осознал, что сейчас он может вмешаться. Само грядущее явилось к нему сокрушительным бременем выбора. Он понял, что стал тем, кто может поколебать равновесие, крохотным зёрнышком, способным склонить чашу весов. Весов, на которые брошены империи и цивилизации. Ему нужно лишь воспеть вместе с Меппой…
  
  Обрушиться на Аспект-Императора!
  
  Он застыл, пораженный значимостью этого мига.
  
  Ему нужно лишь…
  
  Водонос Индары взвыл от гнева и неверия.
  
  И уже было поздно, ибо Анасуримбор Келлхус вскинул руки, завершив свой Напев. Дыхание Маловеби перехватило, когда он узрел как разворачиваются замысловатые Метагностические Абстракции, испепеляющая мощь, одни геометрические узоры порождающие другие, дюжины головоломных фракталов, загибающихся вверх, подобно оленьим рогам, смыкающимся вокруг Меппы и вспыхивающим, поражающим его всплесками огня. Тень последнего кишаурим дрогнула.
  
  Маловеби изумленно моргнул, когда блистающие потоки Воды внезапно исчезли, сменившись обычным, унылым солнечным светом. А затем он увидел, как последний кишаурим, облаченный в дымящиеся одежды, тяжко падает на землю с небольшой высоты, а его черный аспид болтается как веревка. И он зашатался, осознав, что всё, чему он был свидетелем — всё! — рассеялось прахом, столкнувшись с самим фактом бытия стоящего перед ним невозможного человека! Устремления обездоленного народа. Последнее и ярчайшее пламя Псухе. Интриги Высокого и Священного Зеума, да, что там — даже козни ужасающей Матери Рождения.
  
  А затем Святой Аспект-Император Трех Морей воздвигся с ним рядом, и схватив его как рыночного воришку, повлек за собой. Взгляд Маловеби зацепился сперва за лик одного из декапитантов, а затем за бессознательное тело Меппы, распростертое на темно-вишнёвом ковре. Схвативший его человек, воздел чародея над землей. Черные одеяния Маловеби гипнотически колыхались под безучастным взором небес…
  
  Всё, что теперь было доступно его взгляду — окруженный мерцающим ореолом образ Анасуримбора Келлхуса, его леденящий, испытующий взор, воплощенная погибель, поступь которой ни один смертный не смог бы постичь…
  
  Ставшая его погибелью.
  
  — Что? — прохрипел чародей Мбимаю, — Что… ты…есть?
  
  Человек потянулся к рукояти, торчавшей у него за плечом. Клинок, что звался Эншойя, зарделся яростным всполохом…
  
  — Нечто уставшее, — отозвался зловещий лик.
  
  Прославленный меч обрушился вниз.
  
  
  Отличие заключалось в том, что теперь он не мог скользить незримым меж стенами, и всё же это была всё та же безрассудная игра: мальчик преследует Бога в залах и переходах своего дома.
  
  Стенания истончались, но карканье боевых рогов звучало всё ближе и ближе. Кельмомас ощущал себя хитрым мышонком, никогда не приближающимся к опасности, но и не теряющим её из виду. Стремительно скользя за нариндаром из одной тени в другую и всякий раз замирая, заметив его мелькнувшие плечи или спину, он тихонько шептал… Попался!.. а затем вновь бесшумно продвигался вперед. Путь нариндара через полуразрушенный дворец оказался слишком извилистым, чтобы можно было предположить его заблаговременную продуманность, и всё же, в нем виделась некая логика, которую мальчик пока не сумел постичь. Движение это выглядело столь безумным лишь из-за чересчур явного противоречия между мрачной целеустремленностью ассасина и его бесконечным петлянием по переходам, лестницам и коридорам.
  
  Неужели Четырехрогий Брат в свою очередь играл с ним? — в конце концов удивленно задумался Кельмомас. — Не могло ли всё это делаться ради него? Быть может Преисподняя одарила его учителем… товарищем…защитником?
  
  Это предположение привело его в восторг в той же мере, в которой и ужаснуло.
  
  И он то крался, то перебегал из одного укрытия в другое, сквозь дворцовые залы — частью лежащие в руинах, а частью уцелевшие. Пробирался вперед, погруженный в мысли о милости Ухмыляющегося Бога, о притягательной возможности оказаться любимцем самого Князя Ненависти! Он следил за подсказками, хлебными крошками рассыпанными там и сям, не обращая никакого внимания на царивший разгром и разлившийся вокруг океан страданий, игнорируя даже внезапно вспыхнувшую панику, что заставила множество людей бросится прочь с Андиаминских Высот, дико вопя: Фаним! Фаним! Его не заботило всё это, ибо единственным, к чему он питал интерес, была та игра, что разворачивалась сейчас перед его глазами, скользила под его босыми ступнями, трепетала в его руках. Молчание его неугомонного братца означало, что даже он понял, даже он согласился. Всё прочее более не имело значения…
  
  Кроме, быть может, ещё одной забавной малости.
  
  Момемн был разрушен. А фаним собирались уложить тех, кто остался в живых, рядом с мертвецами. И его мама…
  
  Мама, она…
  
  Ты всё испортил! — вдруг вскричал Самармас, бросившись на него и успев глубоко укусить мальчика в шею, прежде чем вновь исчезнуть в его собственном Дворце Теней — в полых костях помышлений имперского принца. Кельмомас обхватил воротник своей рубашки — той, что натянул после того, как довел до слез Телиопу — и прижал его к шее прямо под челюстью и подбородком, чтобы унять струящуюся кровь.
  
  Ему нравилось время от времени напоминать о себе — его брату-близнецу.
  
  Напоминать, как он это делал раньше.
  
  Иссирал, наконец, поднялся обратно в Верхний дворец, на сей раз воспользовавшись Ступенями процессий, величественной лестницей, предназначенной для того, чтобы заставить запыхаться сановников из тучных земель и внушить благоговение сановникам из земель победнее — или что-то вроде этого, как однажды объяснил ему Инрилатас. Два грандиозных посеребренных зеркала, лучшие из когда-либо созданных, висели, слегка наклонно, над лестницей — так, чтобы те, кто по ней поднимался, могли видеть себя в окружении позлащенного великолепия и в полной мере осознать куда именно занесла их судьба. Одно из зеркал разбилось, но другое висело, как и прежде, целым и невредимым. Кельмомас увидел, что практически обнаженный ассасин остановился на площадке, замерев, будто человек, увлекшийся созерцанием собственного отражения, нависшего сверху. Имперский принц, пригнувшись, укрылся в какой-то паре перебежек позади, за опрокинутой каменной вазой, и осторожно выглянул из-за неё, слегка приподняв над коническим ободком одну лишь щёку и любопытный глаз.
  
  Нариндар продолжал стоять с той же самой неподвижностью, что когда-то так подолгу испытывала терпение мальчика. Кельмомас выругался, испытывая отвращение к тому, что Ухмыляющегося Бога можно застать за чем-то столь тривиальным, за проявлением такой слабости, как разглядывание своего отражения. Это было какой-то частью Игры. Обязано быть!
  
  Внезапно нариндар возобновил движение, так, словно и не останавливался. На третьем шаге Иссирала Кельмомас по большей части оставался укрытым вазой. На четвертом шаге Иссирала его мама вдруг появилась между ним и нариндаром, выйдя из одного из примыкающих проходов. Она, почти тут же заметив Его, Четырехрогого Брата, взбирающегося по Ступеням процессий, остановилась — хотя и не сразу, из-за своей чересчур скользкой обуви. Её прекрасные пурпурные одежды, отяжелевшие от впитавшейся в них крови её собственной мертвой дочери, заколыхались, когда она повернулась к монументальной лестнице. Её образ жег его грудь, словно вонзенный в сердце осколок льда, столь хрупким и нежным…. и столь мрачным и прекрасным он был. Она хотела было окликнуть нариндара, но решила не делать этого и её маленький мальчик сжался, опустившись на корточки, зная, что она может заметить его, если вдруг обернется — а она вечно оборачивалась — перед тем как устремиться за тем, кто, как она считала, был её ассасином…
  
  Забери её отсюда! — внезапно прорезался голос братца. — Беги вместе с ней прочь из этого места!
  
  Или что?
  
  Сумасшедшее рычание.
  
  Ты же помнишь, что даль….
  
  Да — и мне наплевать!
  
  Самармас исчез, не столько растворившись во тьме, сколько скрывшись за границами его чувств. Он всегда был пугливым, знал Кельмомас… и слабым. Бремя, взваленное ему на плечи… без всякой на то его вины. И тогда маленький мальчик бросился следом за своей матерью-императрицей, перебирая в своей голове множество мыслей, исполненных хитрости и коварства, ибо, наконец, он сумел понять сущность Игры во всех её подробностях. И, считаясь с этим пониманием, он никак не мог продолжать её… невзирая на то, что играл он с самим Айокли, Богом трущоб.
  
  Мать всегда была его ставкой. Единственным, что имело смысл.
  
  
  Благословенная императрица Трех Морей, поднявшись по лестнице, помедлила, задержавшись на площадке, расположенной под уцелевшим Великим зеркалом, будучи не в силах поверить, что она всё ещё похожа на ту юную девушку, которая десятилетия тому назад, в сумнийских трущобах, впервые пришла в восторг, увидев своё отражение, переливающееся в тусклом отблеске грубо отполированной медной пластины. Сколько унижений пришлось претерпеть ей с тех пор?
  
  Сколько потерь?
  
  Но оно по-прежнему оставалось с ней, это лицо… приводившее в бешенство прочих шлюх…
  
  Всё те же глубокие темные глаза, в которых всё так же отражаются отблески света. Быть может, чуть отяжелели щёки, и чуть больше насупились брови от бесконечных тревог и забот, но её губы всё такие же чувственные, шея всё такая же тонкая и, в целом, её красота осталась нетронутой временем…
  
  Нетронутой?
  
  Нетронутой! Что это за безумие? Что за Мир может наделить столь совершенной красотой кого-то настолько проклятого, нечистого и оскверненного как она! Она увидела как все черты её лица содрогаются, искажаясь гримасами скорби и стыда. Эсменет бросилась без оглядки прочь от нависающего над нею собственного отражения и, опустив взгляд, взбежала по лестнице. Она гналась за Иссиралом до самых вершин своей надломившейся и готовой рухнуть империи, преследовала его, сама не зная зачем, возможно для того, чтобы освободить его от служения себе, хотя не факт ещё, что он вообще захотел бы исполнять столь нелепое предписание. Или же, быть может, ей хотелось о чем-то его спросить, учитывая ту искушенную мудрость, что крылась во всех его речах и даже движениях, мудрость, совершенно непохожую на то, что ей когда-либо раньше доводилось видеть в прочих душах. И учитывая также, что он, казалось, был лишен… лишен хоть каких-то обычных страстей, находясь далеко за пределами животных побуждений, свойственных смертной природе. Возможно, он смог бы…
  
  Возможно, он смог бы.
  
  Её город и дворец полнились плачем и криками. Она преодолела Ступени процессий, успев заметить как нариндар исчезает меж огромных бронзовых створок портала, ведущего в имперский Зал аудиенций. Она следовала за ним, забыв как дышать. Её, конечно, удивляло, что нариндар пробирается куда-то сквозь дворцовые покои, но, с другой стороны, вообще всё, связанное с этим человеком, было словно окутано снежной пеленой, цепенящим покровом неизвестности. Она провела кончиками пальцев по шеренге киранейских львов, оттиснутых на бронзе входной двери, полузаваленной обрушившейся каменной кладкой, а затем тихо проскользнула сквозь приоткрытую створку.
  
  Царящий внутри Зала аудиенций сумрак сперва сбил её с толку. Она всмотрелась в обширные, изыскано отделанные пространства, пытаясь отыскать признаки присутствия нариндара, взгляд её скользнул вдоль поблескивающих линий, образованных основаниями колонн — как небольших, так и по-настоящему грандиозных.
  
  Его нигде не было видно.
  
  Более не пытаясь скрываться, Эсменет шагнула в придел величественного зала. До её чувств доносился запах менеанорского бриза, необъятного неба, и даже остаточный душок её утреннего совещания с министрами…
  
  Аромат купаний её сына…
  
  Вонь потрохов её дочери…
  
  Впереди неё, разверзшаяся дыра, образовавшаяся на месте недостающей стены, сверкающим, серебрящимся ореолом обрамляла силуэт трона Кругораспятия. Она замерла в одноцветных лучах этого сияния, лишенная даже тени страха, не смотря на то, что, наконец, поняла зачем нариндар заманил её сюда.
  
  Ведь, сё была Судьба, которую отрядила ей Шлюха… всегда лишь пытаться править.
  
  Быть игрушкой… в чьих-то руках.
  
  Быть прокаженной мерзостью, облаченной в шелка и золото — дохлой плотью, гниющей под ласкающей взгляды личиной!
  
  Она стояла здесь, такая маленькая, в сравнении с простёршимся во всех направлениях полом огромного зала, такая крошечная, под сенью воздвигнутых её мужем громадных колонн. Она даже закрыла глаза и возжелала, чтобы смерть её, наконец, явилась. Глазами своей души она видела как этот человек, Иссирал, её нариндар, её Священный ассасин, движется к ней без какой-либо спешки или опасения, не прилагая усилий, его нож, увлажненный и бледный, плывет и скользит, выставленный вперед. Она стояла, ожидая пронзающего удара, и готовая и противящаяся ему, каким-то образом прозревая, как содрогнется её тело от вторгнувшейся стали, как постыдно растянется она, рухнув на жесткий, каменный пол.
  
  Но удара всё не было. Огромные пространства Зала аудиенций оставались тихими и пустынными, не считая заплутавшего воробья, бьющегося о сети, что свисали со сводов выше отсутствующей стены. Её горло пылало.
  
  Она остановила свой взгляд на проеме, искрящемся серебристо-белым светом, раздумывая о ведущих к трону ступенях, столь священных, что людей убивали лишь за то, что они, по ошибке, пытались припасть к ним. Казалось, что хлопанье крыльев и буйство сражающегося с сетями воробья отдается прямо в её груди, скрежеща и царапая кости. Она остановилось на самой первой ступени величественного тронного возвышения, овеваемая ветрами Бытия.
  
  И тогда Святая императрица Трех Морей узрела его — силуэт, возникший на самом краю исчезнувшего простенка. Человека, будто бы пытающегося укрыться внутри от палящих лучей осеннего солнца. Она тотчас же узнала его, но упрямейшая часть её души сперва решила уверовать в то, что это был Иссирал. Каждый сделанный им шаг, как и золотящиеся ореолы над его лицом и руками, или висящие у его пояса головы демонов; как львиная грива его волос и борода, или его мощная стать — калечили и гнали прочь от неё этот самообман и притворство…
  
  — Чтхо… х — закашлялась Эсменет от внезапно пронзившего её ужаса, — Что ты здесь делаешь?
  
  Её муж, как всегда невозмутимый, взирал на неё.
  
  — Пришел, чтобы спасти тебя, — молвил он, — и уберечь всё то, что ещё могу.
  
  — С-спасти меня?
  
  — Фанайял мертв. Его стервятники разлетаются кто ку…
  
  Перед её глазами всё потемнело и она пала на колени — как и должно покорной жене.
  
  — Эсми? — произнес Анасуримбор Келлхус, опустившись на колено, чтобы подхватить её. Он поддержал Эсменет, тут же излив малую плошку её души в бездонную чашу своего постижения. Она наблюдала за тем, как на лицо его хлынула хмурая тень. Он отпустил её руки, возвышаясь над её испугом, словно башня.
  
  — Что ты наделала?
  
  Хватаясь за его шерстяные рейтузы, цепляясь пальцами за край его правого сапога, она вздрагивала от пощечин и ударов, которые так не явились.
  
  — Я… — начала она, чувствуя спазмы подступающей тошноты.
  
  Лишь позволила… — прошептала мятежная часть её души.
  
  — Я… я…
  
  …этому произойти.
  
  
  И Дар Ятвер зрит себя, видящего как он делает шаг из места, где стоял он всегда, извечно пребывая в ожидании. Мраморная громада колоннады отдергивается прочь, словно занавес, являя имперского демона, стоящего там, где стоял он всегда, извечно пребывая в ожидании. И видит он Воина Доброй Удачи, вскидывающего свой сломанный меч….
  
  И встряхивает Матерь ковёр Творения…
  
  Он поднимается по лестнице к залу, столь огромному, что сквозь него можно протащить галеру вместе с веслами. Он поднимает взгляд и видит себя, стоящего перед громадными бронзовыми створками портала, ведущего в имперский Зал аудиенций, одна из створок завалена обломками, другая же, приоткрывшись, висит на надломившихся петлях. Он следит за собой, вглядывающимся в опоясанный каменными колоннами сумрак, в мерцающие мрамором выси, в темнеющие на полированном полу отражения. Он видит белесое сияние неба, там, за пределами дворцовых сводов. Зрит место, там, позади Мантии, где сражаются тени и свет, и где проклятый Аспект-Император воздвигся подле своей съежившейся от страха жены. Она сокрыла сама от себя свою волю, но демон всё ещё видит прямо сквозь души.
  
  Как он видел всегда.
  
  Дар Ятвер прозревает себя, беззвучно вжимающегося в громадную колонну. Слышащего эхо, гремящее в сумраке изысканно украшенного зала — Что ты наделала?.
  
  Матерь топчет стопою своею лик Творения.
  
  Сама Жизнь спотыкается. Своды зала расцепляются и устремляются вниз.
  
  Его меч прорывается вихрем, сквозь завесу обломков.
  
  Слеза бездонным колодцем зреет в зенице Матери. Творение будто молотком колотит по всему земному, что явлено.
  
  Демон пляшет, избегая падающих сводов, дивным образом поддерживая свою шатающуюся жену.
  
  — Эсми?
  
  Его сломанный меч мечется из стороны в сторону, отводя, словно волшебным желобом, завесу падающих обломков.
  
  Матерь роняет Слезу. Вся необъятная кровля зала оседает, а затем рушится осколками мраморного великолепия.
  
  — Лови, — взывает императрица.
  
  Он терзает плоть на своих ладонях, испивая полной чашей дар Матери.
  
  — Эсми?
  
  Слеза истекает впустую, оставляя лишь корку соли на его горле и левой щеке.
  
  Матерь топчет стопою своею лик Творения. Селеукаранская сталь рассекает пелену осколков, волшебным желобом отводя их в сторону, как отводила всегда. И погружается в горло его. Нечестивая мерзость хрипит, задыхаясь, как извечно хрипела и задыхалась… Шлюха Момемнская издаёт крик, в котором слышится страсть, превосходящая просто радость или просто страдания.
  
  Её муж изумленно взирает, исчезая под опрокидывающимися опорами огромного зала.
  
  Простёрши руки, Дар Ятвер смотрит наверх, обозревая то, что осталось от сводов, и заключая в объятия уже случившееся.
  
  Императрица взывает, — Лови.
  
  
  Видишь! — безмолвно верещал имперский принц своему близнецу. — Видишь!
  
  Игра. Всё время это была Игра!
  
  Оставалось лишь только играть.
  
  Игра была всем, что имело значение.
  
  Он взбежал по Ступеням процессий вслед за своей матерью, мельком бросив взгляд в уцелевшее Великое зеркало и увидев там лишь ангелоподобного мальчугана, чумазого и перепачканного кровью — ухмыляющегося, как возможно решили бы многие, странно и неестественно. А затем пещерный сумрак имперского Зала аудиенций окружил и объял его, и он увидел свою мать, стоящую в бледном, лишенном оттенков свете, исходящем от проема на месте отсутствующей стены. Он беззвучно крался между колоннами и тенями меньшего придела, пробираясь к западной части огромного зала. Довольно быстро он обнаружил Ухмыляющегося Бога, стоящего у одного из поддерживающих своды столпов, так, что его нельзя было заметить с того места, на котором остановилась она. Его охватил жар, столь очевидны были возможности… и уязвимости.
  
  Пожалуйста… — возрыдал Самармас из ниоткуда. — Окликни её…
  
  Их мать стояла на нижнем ярусе Зала аудиенций. Её руки распростерлись, она склонила голову, подставив лицо под потоки холодного света… словно ожидая чего-то…
  
  Окликни её!
  
  Миг этот показался ему столь мрачным и столь восхитительным.
  
  Нет.
  
  И затем он ощутил её, выворачивающую желудок, тошнотворную Метку… и понял каков настоящий приз в той игре, в которую они тут играли.
  
  Отец!
  
  Да. Четырехрогий Брат охотится за отцом — тем, кто был для него человеком и наиболее устрашающим и ненавистнейшим!
  
  Кельмомас застыл от изумления и ужаса, а затем едва не вскричал от прилива свирепой убежденности. Он всё это время был прав! Порывам его души присуща была их собственная Безупречная Благодать — их собственная Добрая Удача! Теперь это виделось совершенно ясно — и то, что уже случилось, и то, что ещё произойдет…
  
  Мать в оцепенении преодолела пространство, где люди обычно передвигались лишь на коленях, её одежды зашуршали, когда она приблизилась к участку пола, простершемуся под Мантией. Имперский принц следил за её продвижением из сумрака колоннады, на лице его, сменяясь, кривились гримасы — то радостные, то злобные, то гневливые. Душа его дурачилась и отплясывала, пока тело продолжало подкрадываться всё ближе.
  
  Ну разумеется! Сегодня! Сегодня тот самый день!
  
  Боевые рога металлическими переливами всё ещё гудели в отдалении. Она остановилась на самой нижней ступени тронного возвышения. Сияние неба выбелило её опустошенный лик.
  
  Вот почему Момемн разорвало на части! Вот почему так щедро лилась кровь Анасуримборов!
  
  Она увидела отца, но предпочла не узнать его, ожидая приближающееся видение так, как ждала бы обычного подданного, а потом … она просто осела пустым мешком у его ног. Отец подхватил её и опустился рядом на колено, демонстрируя такую же сокровенную близость, какую мальчику приходилось видеть меж ними ранее. Её образ поплыл в его глазах, искаженный отвратной близостью его Метки.
  
  Вот! Вот почему явился Князь Ненависти! Чтобы посетить коронацию нового и гораздо более щедрого государя. Того, кто мог бы смеяться, сгребая воющие души в топки Преисподней! Размышляя так, мальчишка вовсю напевал и хихикал и в душе своей он уже прозревал всё это — величие, ожидающее его в грядущем, поступь Истории, той, что уже свершилась! Кельмомас Первый, Наисвятейший Аспект-Император Трёх Морей!
  
  Окруженный ореолами эфирного золота, отец стоял на тронном возвышении, поддерживая почти что лишившуюся сознания мать, и вглядываясь в разбитую чашу её души…
  
  Внезапно, он выпустил маму из рук и воздвигся над её стонами ликом, очерченным тенями и светом.
  
  — Что ты наделала?
  
  Краешком глаза он заметил какое-то движение — Иссирал показался из-за края колонны, скрывавшей Его… готовящегося разить Четырехрогого Брата…
  
  Он мог бы помочь. Да! Он мог бы отвлечь отца. Точно! В этом его роль! Вот как именно всё это уже случилось! Он чуял это всем своим существом, ощущая костями сгущающееся… предвестие.
  
  Уверенность, твердую как кремень, тяжкую как железо… Ему нужно всего лишь свидетельствовать, всего лишь быть частью событий, что уже случились.
  
  — Маамоочкааа! — плаксиво завопил он из своего укрытия.
  
  И отец и мать обернулись в направлении его крика. Отец сделал всего один шаг…
  
  Имперский принц взглянул на нариндара, своего инфернального партнера по заговору, ожидая увидеть… нечто иное, чем почти обнаженного человека, что взирал на него… отупело.
  
  Разумеется, выглядя при этом, скорее, богоподобно.
  
  Нариндар затряс головой, рассматривая собственные руки. Из ушей его хлынула кровь.
  
  И сие показалось Кельмомасу бедствием большим, чем всякое иное несчастие, когда-либо пережитое любым имперским принцем, ниспровержением самих основ, перевернувшим с ног на голову всё содержимое его мира. Он просчитался, — осознал мальчишка. Какая-то неправильность сдавила его нежное, детское горло, словно леденящая сталь прижатого к глотке ножа…
  
  Он перевел взгляд обратно на возвышение, увидев как отец направляется к трону Кругораспятия, всматриваясь в своего, теперь уже несостоявшегося, убийцу — и тут земля взорвалась…
  
  Новое землетрясение, такое же мощное, как и первое. Предпоследний свод, тот, что обрамлял отсутствовавшую стену и поддерживал воздвигнутую над ней молитвенную башню, просто рухнул, ударив, словно поднявшая клубы пыли дубина, как молот, размером с крепостной бастион… обрушившись на то самое место, где только что стоял отец. Земля сбила мальчишку с ног. Сущее ревело и грохотало, низвергаясь, куда ни глянь, потоками обломков и щебня. Колонны валились, огромными цилиндрами громоздясь друг на друга, остатки крыши упали на пол, словно мокрое тряпьё. Он узрел как тот, кого он принимал за Айокли, пал на колени посреди опрокидывающихся необъятных громадин. И тогда он осознал это, весь ужас неведения, являющегося проклятием смертных; постиг отвратительную человеческую природу Иссирала, ибо мгновенно промелькнувшая каменная глыба отправила нариндара в небытие.
  
  И он возопил, вскричал от ярости и ужаса, словно дитя, лишившееся всего, что оно знало и любило.
  
  Дитя, не вполне человеческое.
  
  
  Ещё будучи мальчишкой, Маловеби как-то раз был необычайно поражен, услышав о том, что на военном флоте Сатахана тех, кто был сочтен виновным в непростительных преступлениях, зашивают в мешки и швыряют прямо в океан. «Отправиться в кошелёк» — называли моряки сей обычай. Мысли о нём частенько преследовали его какими-то предощущениями — каково это, быть не связанным, но не способным перемещаться, иметь возможность двигаться, но не иметь возможности плыть, каково это — рвать и царапать неподатливую мешковину, погружаясь при этом в бесконечный холод. Годы спустя, на борту галеры, перевозившей ещё юного Маловеби к месту его первого Служения, он имел неудовольствие узнать об этой казни не понаслышке. Поножовщина между гребцами привела к тому, что один из них истек за ночь кровью, а выживший был осужден как убийца и приговорен к «кошельку». Пока трое морских пехотинцев запихивали его в длинный джутовый мешок, осужденный умолял команду о пощаде, хотя и знал, что пощады не будет. Маловеби помнил, как несчастный бурчал свои мольбы, шепча их столь тихонечко, что ему показалось пронзительно громким и то как скрипят палубные доски, и как плещется вода за бортом, и как потрескивают хрустящими суставами узлы такелажа. Капитан вознес короткий псалом Момасу Всемогущему, а затем пинком отправил голосящий и причитающий мешок за борт. Маловеби услышал приглушенный визг, наблюдая за тем, как мешок, скрючившись, будто личинка, канул в зеленеющие глубины. А затем он, так незаметно, как только мог, бросился к противоположному борту, чтобы извергнуть в море содержимое собственного желудка. Его конечности потом неделями будет потрясывать от будоражащих душу воспоминаний, и минуют годы, прежде чем его перестанет тревожить призрачное эхо того приглушенного крика.
  
  Кошмар, что преследовал его прямо сейчас, был подобен образу этой жуткой казни — куда-то утягивающая его темнота, нечто, что он мог яростно молотить и пинать изнутри, не имея возможности освободиться. Он словно «отправился в кошелек» — только длящийся чудовищно долго и погружающийся в какие-то совсем уж невероятные глубины.
  
  Почему-то, и он не вполне понимал почему, с того места, откуда он сейчас смотрел, он мог видеть самого себя, висящего перед Анасуримбором Келлхусом, как и объявшую их обоих, расколовшую мир круговерть. Меч Аспект-Императора сверкнул, отсекая, казалось, кусочек от самого солнца, и Маловеби вскрикнул, ибо его голова свалилась с плеч, упав на устланную коврами землю.
  
  Его собственная голова! Катящаяся как кочан капусты.
  
  Тело Маловеби задергалось в неодолимой хватке этого человека, истекая кровью, опустошая само себя. Бросив свой меч на ковер, Аспект-Император схватил одного из декапитантов и, сорвав с пояса свой дьявольский трофей, водрузил сей невыразимый ужас на обрубок шеи чародея Мбимаю…
  
  Непобедимый Анасуримбор Келлхус изрек слова. Глаза его запылали, словно раздуваемые мехами угли, воссияв инфернальными смыслами.
  
  Иссохшие ткани мгновенно срослись с ещё теплой плотью цвета эбенового дерева. Кровь хлынула внутрь, увлажняя вялый полуистлевший папирус, заменявший декапитанту кожу, и превращая его в нечто ужасающее, отсыревшее и выглядящее словно тюк просмоленного тряпья. Аспект-Император выпустил создание из рук, абсолютно безразлично наблюдая за тем, как оно рухнуло на колени и закачалось…
  
  Маловеби вопил, пиная и царапая окутавшую его мешковину своего извечного кошмара, задыхаясь от ужаса, преследовавшего его всю жизнь — стать утопленником. Это не взаправду! Этого просто не может быть!
  
  Мерзость подняла его руки, удерживая их напротив своей искореженной колдовством личины, впитывая его кровь своим проклятым мясом и кожей. Маловеби верещал, наблюдая за тем, как возрождается, восстает его собственная демоническая копия.
  
  Вихрь всеразрушающей мглою ревел вокруг них.
  
  — Возвращайся во Дворец Плюмажей, — воззвал Аспект-Император ко своему нечестивому рабу, — положи конец роду Нганка' кулла.
  
  У него не осталось лёгких и выдыхать он мог лишь пустоту. И он выл до тех пор, пока пустота не сделалась всем, что от него осталось.
  ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Горы Демуа
  
   Стоять выше всех под солнцем одинаково страстно желают и дети и старики. Воистину, идущие годы и возносят нас и умаляют. Но там, где детские грезы суть то, что ребенку и должно, мечтания старика не более, чем потуги скупца. Проклятие стареющего мужа — наблюдать за тем, как его стремления ниспадают всё глубже, всё больше погружаясь в мрачные тени порока.
  
   АНАНСИУС, Хромой паломник
  
  Позднее лето, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня), Горы Демуа
  
  Невзирая на искалеченную руку, мальчик взмывает на ближайшее дерево быстро и ловко, словно мартышка. Ахкеймион же, на пару с ней, мчатся сквозь лес, шумно дыша и шатаясь, каждый под собственным бременем — старостью и раздувшейся утробой. Вспышки солнечного света перемежаются с пятнами тени. Густая поросль кустарника, папоротника и сорных трав цепляет и дергает за их переступающие ноги.
  
  Не бойся, малыш…
  
  Шранк вопит в сгущающемся позади сумраке, визжит так, будто с кого-то сдирают кожу. Вопль, напоенный отблеском муки, пугающий неизведанным.
  
  Твой папочка Волшебник!
  
  — Там! — хрипло выдыхая, кричит Ахкеймион. Напряженным от усилий жестом, он указывает на заросшую яму у основания дуба, который какая-то буря или иное могучее буйство природы вывернуло с корнями. Они проскальзывают сквозь заросли крапивы, бормоча под нос ругательства и проклиная её жалящие укусы.
  
  Не имеющий никакого понятия, куда он вообще идет…
  
  Ещё один шранк визжит — в этот раз на западе. Она успевает подумать что вопль этот похож на отдаленный собачий лай морозным утром, столь яростный и звонкий, что кажется, будто весь мир превратился в жестяной горшок. В их укрытии пахнет сладковатой сыростью, как пахнет обычно лишенная солнечного света земля, гниющая листва и пожухшие травы.
  
  — Там есть ещё кто-то? — шепчет она.
  
  — Не знаю, — Ахкеймион, прикрываясь ладошкой от слепящего солнца, вглядывается в ярко освещенные участки между корявыми деревьями, укутанными в собственные тени. — Эти крики. Они какие-то странные…
  
  Довольно!
  
  — Что насчет мальчика? — спрашивает она.
  
  — Уверен, ему довелось пережить и не такое.
  
  Тем не менее, она обращает свой взгляд к кронам деревьев, вглядываясь меж ветвей, что скорее теснятся, чем простираются. Вернувшись в Куниюрию, она постоянно замечала в местных деревьях некую странность — костлявую узловатость — как будто они не столько стремятся к небу, сколько гневно грозят ему кулаками. Она не видит ни малейших признаков мальчика, хотя уверена, что знает на какое именно дерево он забрался. Слизистое шипение заставляет её опустить взгляд, проследив за прищуренным взором Ахкеймиона.
  
  Сперва она просто не верит тому, что видит, а просто смотрит затаив дыхание и отбросив прочь мысли.
  
  Всадник. Всадник следующий за шранком.
  
  Поначалу он воспринимается лишь силуэтом, очертанием человека, откинувшегося на высокую седельную луку и покачивающегося вслед за утомленной рысью своего коня. Затем взгляд замечает всклокоченные черные волосы и щит копьеносца, притороченный к лошадиному крупу. Руки наездника обнажены и, вглядевшись в испещрившие их шрамы, она понимает кто перед ними.
  
  — Сейен! — выдыхает Ахкеймион себе под нос.
  
  Все понятно без слов. Они следят за всадником-скюльвендом сквозь чересполосицу света и тени, наблюдают за тем, как он то окунается в сумрак, то становится ясно видимым, то вновь погружается в темнеющую мреть.
  
  — Сейен милостивый! — шипит, наконец, Ахкеймион.
  
  — И что нам теперь делать? — спрашивает она.
  
  Старый волшебник сползает вниз по глиняному склону, как будто его, в конце концов, доконали беспрестанные неудачи.
  
  — Может нам бежать прочь отсюда? Забраться обратно в Демуа.
  
  Он вытирает ладонью лоб, не заботясь о том, что его руки в грязи.
  
  Щемящее чувство вновь охватывает её — необоримая потребность, в которой легко узнать материнский инстинкт.
  
  — Что нам делать, Акка?
  
  — Дай мне хоть мгновение, чтобы выдохнуть, девочка! — бурчит он себе под нос.
  
  — У нас нет… — начинает она, но внезапное осознание заставляет её прерваться и потерять мысль.
  
  Акка кричит ей вслед гораздо громче, чем следовало бы. Она хмурым взглядом заставляет его замолкнуть, а затем, пригнувшись, проворно мчится по лесу от одного дерева до другого. Она дважды замирает, слыша какой-то грохот, пробивающийся сквозь шум её дыхания. В окружающем мраке ещё один шранк вопит — визгливо и как-то… обиженно.
  
  Крик столь близкий, что кажется напоенным сыростью. Она сжимает зубы, пытаясь унять яростный стук сердца. Наконец, ей удается найти дерево, на которое забрался мальчик. Она обходит дерево кругом — то вглядываясь ввысь, то осматриваясь через плечо. Она видит его — столь же неподвижного как древесная кора, наблюдающего за ней без всякого выражения. Она яростным взмахом руки призывает его спустится. Он, не отвечая, смотрит куда то на юг, странно склонив голову.
  
  — Ну давай, — рискует она возвысить голос.
  
  Мальчик нечеловечески ловко скользит вниз по огромному вязу, его руки и ноги цепляются, похоже, даже за пустоту. С глухим стуком он, слегка присев, спрыгивает в гниющие под пологом леса листья. Прежде, чем она успевает осознать это, её рука оказывается в его крабьей ладошке. Он грубо и с невероятной силой тащит её назад к старому волшебнику. Грохот всё ближе, всё громче. Панический ужас мурашками колет её спину, сбивая шаг. Она видит упавшее дерево, вывернутую ложбину под его корнями. Она замечает дикое бородатое лицо Ахкеймиона, выглядывающего сквозь по-осеннему пожухшую траву. Грохот вздымается, сперва представляясь монотонным, единым шумом, а затем рвется как переполненный пузырь, становясь какофонией стучащих копыт и жалобного лошадиного ржания. Она несется так, словно стремительно падает куда-то следом за своим животом, тем не менее всякий раз успевая подхватить себя, почти всякий…
  
  Нас поймали, — каким-то, слишком уставшим, чтобы бороться, кусочком души понимает она.
  
  Но мальчик считает иначе. Он тащит её, до синяков сжимая руку своей железной клешней, мчится изо всех сил. Наконец, они, мешаниной конечностей, грязи и глины, прорываются сквозь крапивную завесу в жалящий сумрак.
  
  — Сейен милостивый! — вполголоса вскрикивает Ахкеймион, — Что ты — …
  
  Грохот усиливается до такой степени, будто копыта стучат о землю прямо над ними. Она инстинктивно поднимается на ноги, чтобы окинуть взглядом опасность — заглянуть в глаза своему року. Но мальчик снова хватает её, тащит вниз. От него воняет прокисшим потом, поскольку он давным-давно не мылся, но в то же время он пахнет и чем-то сладковатым — запахом своей юности. Они замирают. В самом центре, во чреве окружившего их грохота, трое, прижавшиеся бок о бок, но всё же странным образом остающиеся каждый сам по себе, укутанные спасительным сумраком — не считая луча солнца, драконьим когтем уткнувшимся прямо в её живот. Скользящие тени. Бьющие копыта. Шумное фырканье и сдавленное, возмущенное ржание. Этих намеков им вполне достаточно.
  
  Скюльвенды. Ужасный Народ Войны мчится куда-то сквозь мертвые земли Куниюрии.
  
  Ну пожалуйста!
  
  Впоследствии она подивится тому, что в тот момент каждая мысль её стала молитвой.
  
  Из-за выкорчеванного дерева, преграждающего путь, всадники огибают их заросшее травой укрытие по широкой дуге. Их руки сами собой творят нечто вроде охранных знаков, хотя беглецы и лежат, напрягшись и скорчившись. Лишь мальчик остается совершенно неподвижным. Затем грохот отдаляется, ускользая куда-то вперед и отдельные звуки вновь сливаются воедино, становясь неотличимыми друг от друга.
  
  Они лежат в пахнущем сырой землёй полумраке, остывая от тревоги, прислушиваясь к биению своих сердец и глубоко дыша.
  
  — Патруль, — бормочет Ахкеймион, поднимаясь на ноги. Он осторожно выглядывает из-за полога трав, вновь изучая окрестности. Ей же приходится перекатится на бок, и опереться на колени и ладони, настолько отягощает её живот. Она карабкается на край ложбины и выглядывает наружу рядом с ним. Мальчик просто сидит внизу, обхватив руками колени, совершенно бесстрастный.
  
  — Значит ты думаешь, что их тут гораздо больше? — спрашивает она волшебника.
  
  — Ну разумеется, — говорит он, всматриваясь вдаль, — их тут так же много, как дурости в твоей голове.
  
  — Что? По-твоему мне нужно было бросить его? — спорит она.
  
  — Этот мальчик сумел пережить такое, что нам с тобой и не снилось.
  
  — Но он всё ещё ребенок! Он..
  
  — Далеко не столь беспомощен, как тот, что ты носишь в своей утробе! — кричит Ахкеймион, повернувшись к ней с внезапно вспыхнувшей яростью. Она шарахается от него, понимая мгновенно и со всей определенностью, что он бранит её, пребывая во гневе, порожденном испугом… Отцовским испугом.
  
  Она пытается что-то сказать — сама не зная что, но тут слышится новый вопль, напоенный странной тоской и щемящий сердце, словно чей-то испуганный визг, раздавшийся посреди безопасного жилища, или же донёсшийся из места близкого, но сокрытого. Ещё один шранк.
  
  И вновь они оба с тревогой всматриваются в обступивший их лес, но, несмотря на опасность, она не может не задуматься над тем, что именно так поступают мужья и жены. Какая-то часть её даже усмехается…
  
  Есть что-то правильное, — размышляет она, — в том что им суждено стать семьёй в какой-то могиле.
  
  — Эти шранки зовутся Вожатые, — мрачно молвит Ахкеймион, — Запах этих тварей повергает их диких сородичей в безумный ужас, тем самым очищая от них окрестности. Консульт использует их, чтобы обеспечить безопасный проход своим человеческим союзникам…
  
  Сказав последнюю фразу, он оборачивается к ней и что-то в выражении её лица заставляет его яростно нахмуриться.
  
  — Чего тут такого забавного, что ты вот так вот сидишь и ухмыляешься?
  
  — Милый мой, старенький дурачок, — слышит она собственный шепот.
  
  — Неужто ты не понимаешь? — кричит Ахкеймион, — С той стороны, — указывает он на юг, где теснятся и воздвигаются леса за лесами, — сюда движется Народ Войны в числе… да там целое войско скюльвендов.
  
  — Всё я понимаю, — отвечает она, глядя в его глаза, словно пытаясь прислониться к его старой, болезненно чувствительной душе… Ободрить его. И все же, он по-прежнему отказывается доверится происходящему меж ними чуду.
  
  — Понимаешь? Тогда ты должна понимать и то, что сейчас в действительности происходит. Второй Апокалипсис на самом деле начи…
  
  Мальчишка, сидящий на дне ложбины, обеими руками — здоровой и крабьей — сжимает их плечи, безмолвно предупреждая о чём-то. Затаив дыхание, они вглядываются сквозь пожухлые травы и комья земли. От лошадиного фырканья её начинает потрясывать — по какой-то причине она решила, что мальчик услышал очередного шранка. До боли в глазах всмотревшись сквозь соломенную штору, все трое наконец замечают ещё одного скюльвендского всадника, по всей видимости одного-единственного, показавшегося на виду, затем спустившегося в небольшую низинку, вновь вскарабкавшегося на ближайшую к ним возвышенность… и замершего…
  
  Она не может этого слышать, но весь юг похоже сотрясает предзнаменованием поступи …
  
  Неисчислимых, несметных Людей Войны….
  
  Человек, казалось, принюхивается. В его лице чувствуется некая жесткость, печать невежественной расы, отражение души, слишком простой, чтобы оно способно было выражать какие-либо сомнения или оттенки чувств. Его руки обнажены, как и руки прочих скюльвендов, но ни у кого из них даже близко не было такого числа шрамов, которыми эти руки исполосованы по всей их длине. Дряблость кожи, заметная вокруг подмышек, выдаёт его немалый возраст, но кроме этого нет никаких иных признаков дряхлости. Синяя краска украшает его лицо, столь же бледное, как и глаза. Амулеты, выглядящие как засушенные мыши, подвешенные за хвосты, свисают, болтаясь, с седла и уздечки. К вымазанным в грязи ногам его лошади прилипли сухие листья. Подобно напавшему на след охотнику, он тщательно оглядывает чащу своим ледяным взором. Во взгляде его таится какая-то напряженность, подобная готовности почуявшей добычу ласки.
  
  Безошибочно, как представляется, его взгляд вонзается в их маленькую ложбинку.
  
  Никто их них не шевелится и даже не моргает. Сердце имперской принцессы уходит в пятки.
  
  Этот скюльвенд — один из Немногих.
  
  
  Дневной свет истощается с каждым их шагом, с каждым мгновением их беспокойного бегства. Она, несмотря на свой поздний срок, бежит первой, чуть сзади спешит старый волшебник, чьи глаза беспорядочно блуждают, а поступь лихорадочна и сумбурна, как у ловкого, но безумного отшельника, пытающегося обнаружить где-то рядом с собой вдруг потерявшийся мир. Мальчик без особых усилий трусит позади, поочередно всматриваясь то вправо, то влево, внимательно изучая обступающую их завесу листвы.
  
  Они не произносят ни слова. Отдаленный шранчий лай — всё, что они слышат, помимо собственного дыхания. Внезапно, происходящее напоминает ей уже ставшее однажды привычным — бежать, спасаясь, от одного пролеска к другому. Чувствовать нависшую за плечами беду. Ощущать иглы, втыкающиеся в горло при каждом вдохе. Замечать, как деревья, зеленой завесой, скрывают Сущее, позволяя страху населить мир враждебным присутствием.
  
  Они, шумно дыша, продолжают бежать до тех пор, пока сумерки и подступающая тьма не заливают чернилами дали, не окружают их шерстяными покровами. Решение передохнуть приходит само по себе — в виде торчащего из чащи лысым коленом небольшого холма. Возвышенности, поднимающейся до середины окруживших её деревьев.
  
  На вершине Ахкеймион склоняется и опускается на колени.
  
  — Он видел нас, — говорит старый волшебник, вглядываясь в клубящийся сумрак.
  
  Она не имеет ни малейшего представления, чего он там пытается разглядеть — окружающий лес виднеется не более чем спутанными клоками шерсти и черными пятнами, подобными тем, что появляются от попавшей в глаза угольной пыли.
  
  Она лежит, опершись спиной на замшелое бревно, взгляд её плывёт, руки охватывают раздутый живот. Всё горло сжимает и щиплет на каждом вдохе. Разъедающий жар ползет меж ребер.
  
  — И что ты хочешь, чтобы мы сделали? — задыхаясь, молвит она. — Бежали дальше всю ночь?
  
  Старый волшебник поворачивается к ней. Небо хмурится. Кажется, что луна лишь чуточку ярче, чем висящий в тумане фонарь. У неё не получается разглядеть глаза Ахкеймиона под его массивным, нависающим лбом.
  
  Из-за этого он выглядит непостижимо и пугающе.
  
  Внезапно, она понимает, что с трудом различает его сквозь режущее взгляд мерцание Метки.
  
  — Если мы примем побольше кирри… — говорит он.
  
  Что же слышится в его голосе? Восторг? Призыв? Или ужас…
  
  Жгучая тяга переполняет её.
  
  — Нет, — задыхаясь молвит она.
  
  Да-да да.
  
  — Нет? — вторит Ахкеймион.
  
  — Я не собираюсь рисковать нашим ребенком, — объясняет она, вновь откидывая назад голову.
  
  — Но это именно то, что ты и делаешь!
  
  И он продолжает уговоры. Скюльвенды способны были, как никакой другой народ, заставить его настаивать на осторожности. Безбожники, поклоняющиеся лишь насилию. Столь же нечестивые и порочные как шранки, но гораздо хитрее.
  
  — Они не настолько дикие, как тебе кажется! — кричит он, побуждаемый упрямством и беспокойством, — Их установления древние, но не примитивные. Их обычаи жестокие, но не бессмысленные. Хитрость и готовность к обману — вот их самое ценное оружие!
  
  Она лежит, одной рукой поддерживая живот, а лбом опираясь на другую.
  
  Вот ведь старый, назойливый хрен!
  
  — Мимара! Нам нужно бежать дальше!
  
  Она понимает, в какой опасности они находятся. Скюльвенды оставались немалым предметом беспокойства для Андиаминских Высот, хотя и меньшим, чем во времена Икуреев. Битва при Кийюте стоила им целого поколения мужчин — и не только его. Люди Войны всегда зависели от хор, что их предки награбили за тысячелетия. Лишенные большей их части, они попросту ничего не могли противопоставить колдунам Трёх Морей.
  
  — Двинемся назад в горы, — твердит он, поглядывая в сторону Демуа, — они не будут рисковать лошадьми в темноте. А к утру камни и скалы скроют наши следы!
  
  В том, как он говорит и держит себя, чувствуется какая-то отталкивающая, бессмысленная пустота. Внезапно приходит убежденность, что его страстные увещевания порождены скорее кирри, а не беспокойством о скюльвендах. Он не столько жаждет вкусить будоражащий душу прах, чтобы иметь возможность бежать, сколько жаждет бежать, чтобы найти повод вкусить.
  
  Всепожирающая страсть к наркотическому пеплу, подобно объятьям любовника сжимает и её душу. Но она всё равно не поддается на уговоры. Внезапная волна жара охватывает её и, к отвращению старого волшебника, она стягивает через голову и бросает наземь шеорский доспех, а затем начинает стаскивать подкольчужник. Её кожа, овеянная холодным ветерком, покрывается пупырышками. Она раздевается до нижней рубашки, из-за скопившейся грязи прилипшей к телу как мокрая кожа. В течение нескольких сердцебиений она чувствует холод, столь нестерпимый, как если бы её раздутый живот покрывала лишь змеиная шкура. Она опять не может сфокусировать взгляд, в глазах плывут багровые пятна. Затерянные леса Куниюрии кружатся вокруг неё, подобно волчку, уже готовящемуся остановить свой бег. Придавленная грузом бесчисленных тягостей, она лишь пытается поглубже дышать.
  
  — Ты как… как себя чувствуешь? — внезапно раскаявшись, спрашивает Ахкеймион откуда-то из разливающегося над ней небытия.
  
  — И он только теперь спрашивает. — бормочет она куда-то в сторону мальчика, которого даже не видит. Она расстегивает пояс и отбрасывает подальше ножны, как для того, чтобы посильнее позлить старика, так и для того, чтобы они не давили на живот.
  
  Ахкеймион, наконец, расслабляется, усаживается, молча смотрит на неё, а затем, завернувшись в одежды из шкур, откатывается в сторону, сумев, к некоторому её удивлению, сдержать свой язык.
  
  Глядя ему в спину, она отчего-то постепенно успокаивается.
  
  Видишь, малыш? Я ношу тебя...
  
  Она снова ложится, уступая своему истощению, отдаваясь прохладе, погружаясь в уносящее мысли забытье.
  
  А ему приходится выносить меня…
  
  
  Её клонит и, наконец, опрокидывает в какое-то подобие сна. Где-то у ночного горизонта бушует и вспыхивает молниями далекая буря….
  
  — Что ты делаешь?
  
  Голос Ахкеймиона достаточно резкий, чтобы прорваться сквозь её приглушенные чувства. Она выпадает из своего забытья. Несколько месяцев назад она просто поднялась бы, но теперь не дает живот, и она, цепляясь за траву, перекатывается на бок, как перевернутый на спину жук.
  
  — Кирила мейрват дагру — произносит мальчик.
  
  Ночь утвердила права на весь мир, сделав его своей добычей. Она видит старого волшебника, но скорее как некую форму, чем как четкий образ. Его рваный силуэт виднеется вроде бы неподалеку, но всё же на некотором расстоянии — в четырех или около того шагах от её ног. Она поворачивается к мальчику, сидящему, скрестив ноги, справа, рядом с ней. Его глаза сияют, взыскуют. Он, положив клинок плашмя на левое бедро, разглядывает её бронзовый нож — «Бурундук», который она умыкнула из сауглишской Библиотеки. А в своей крабьей ладони он держит…
  
  — Эта штука… заставляет его… светиться — произносит мальчик на осторожном шейском.
  
  Она замечает, что мальчик проводит хорой, что держит в правой руке, вдоль всей длины колдовского клинка. Отблески света ясно показывают и то, как он сгорбился, увлеченный увиденным чудом, и подчеркивают гротескную уродливость его искалеченной ладони и оттеняют невинность его юного лица.
  
  Она рефлекторно бьет его, как бьют ребенка, что резвится слишком близко от открытого огня. Мальчик перехватывает её запястье без малейшего усилия или беспокойства. Как и всегда, в его взгляде читается не более, чем любопытство. Она выдергивает руку, напрямую тянется к его бедру, забирая Бурундук и свою хору. Одно яростное сердцебиение, она жалеет мальчишку, одновременно свирипея и раздражаясь.
  
  — Нельзя! — говорит она ему, будто дрессируя щенка. — Нельзя!
  
  — Нож, — говорит Ахкеймион, по-прежнему держась на расстоянии — из-за хоры, понимает она. — Позволь взглянуть на него.
  
  Фыркнув, она перебрасывает нож ему. Она вдруг понимает, что всё это время старый волшебник был прав — им необходимо было всю ночь продолжать бежать прочь из этих мест. Её охватывает дрожь, она неловко вертит в руках хору, пытаясь убрать её обратно в мешочек. Ругнувшись, она садится на корточки и начинает водить рукой по земле, усыпанной листьями.
  
  — Эмилидис, — с задумчивостью говорит старый волшебник хриплым голосом.
  
  — Чего? — спрашивает она доставая хору из мешочка и вновь убирая её туда — к другой безделушке. Её зубы стучат. Она хватает свою золоченую кольчугу и натягивает через голову её шелковую невесомость. Кирри…. шепчет голос внутри её.
  
  Кирри позволит им бежать всю ночь. Да.
  
  — Твой нож неспроста был заперт в Хранилище… — говорит волшебник, по-прежнему пристально разглядывая клинок.
  
  Неподвижный мальчик вперяет пристальный взор в окружающую темноту. Возможно, он умеет ощущать нечто вроде досады. Она, морщась от вони, накидывает на плечи свой плащ из подгнивших шкур.
  
  — Величайший из древних артефакторов создал его, — объясняет Ахкеймион.
  
  — Что создал? — спрашивает она, отбирая у него нож. — Бурундук?
  
  Мальчик-дунианин без усилий вскакивает на ноги, внимание его приковано к чему-то, таящемуся во тьме. Акка на пару с ней тщетно всматривается в ночь.
  
  — Эй, бродяги! — разносится голос — резкий с варварским акцентом.
  
  Она едва не падает в обморок, столь велико потрясение.
  
  Голос, человеческий голос, доносится из обступившей их черноты, голос, наполненный варварской яростью и триумфом — как оскаленная пасть острыми клыками. Внезапно, она чувствует их — окружившее их со всех сторон ожерелье из колючих шипов небытия, таких же, как те, что касаются её груди. Лучники, несущие хоры. Скюльвендские лучники.
  
  — Слышите меня, отродья Трех Моей!
  
  Бледная полоса лунного света прорывается сквозь низкое небо, осветив их лысый холм.
  
  Она видит Ахкеймиона, застывшего с видом безумного колдуна-отшельника, столь же шокированного как и она. Лицо его обращено вниз и искажено ужасными предчувствиями. Она видит того, кто обращается к ним — голубоглазый, бородатый скюльвенд, встреченный ими ранее. Жестоколицый язычник…
  
  — Следуйте за мной или умрите! — кричит варвар, как-то странно, по-волчьи, склонив голову.
  
  Старый волшебник поднимает взгляд. — Кто …?
  
  — Вас призывает к себе Мауракс урс Кагнуралка! Душитель детей! Великий и Святой Рассекатель глоток! Наш могучий Король Племён ожидает вас, чтобы с глазу на глаз погадать на вашу судьбу!
  
  
  По-видимому они тоже опасались шранков. Синелицый приказал Ахкеймиону осветить их путь и теперь туча мошкары вилась вокруг висящей в прохладном воздухе Суриллической Точки. Они следовали за её скольжением, пробираясь сквозь густой кустарник и сорные травы, яркими искрами выплывающие из абсолютной темноты. Деревья, мимо которых они проходили, покрылись белесым инеем. Мешанина поблескивающих пятен виднелась во мраке, обступая их. Жестокие лица. Узлящиеся сухожилиями, исполосованные шрамами предплечья. Покачивающиеся в сёдлах фигуры. Колючие шипы небытия плывут в окружающей тьме — она чует их стайкой блуждающих рыбок, скользящих в толще чернильных вод. Шранки время от времени скулят и повизгивают в темноте.
  
  Синелицый со всей силы врезал Ахкеймиону по губам, когда тот осмелился вымолвить какой-то вопрос, и теперь они стражу за стражей идут в абсолютном безмолвии — крохотный очаг колдовского света, окруженный конной лавой диких наездников. Очаг, плывущий сквозь косматую мглу. Мимара поддерживает свой живот, гоня прочь волны подступающей тошноты. Нерожденный младенец беспокоится и постоянно пинает её изнутри. Дважды она спотыкается, но мальчик подхватывает её, удерживая от падения. Ей хорошо знакомо это состояние — смешение воедино пульсирующего страха и изнеможения, из-за чего движения её души всё больше и больше наполняются замешательством. Успокоением и даже более того — истовым пламенем убежденности, какой она раньше и не ведала, одаряет её лишь открывшееся Око. Ужас, окутавший её мысли, исходит из понимания, что это скюльвенды, но теперь ей мнится непоколебимая уверенность не только в том, что они обречены на страдания и муки, но и в том, что их ожидает в итоге чудесное спасение.
  
  Приходит голову мысль помолиться. Вместо этого она обнимает живот.
  
  Шш-ш, малыш. Не бойся!
  
  От Синелицего смердит прокисшей мочой. Неплохой способ отвадить всех этих насекомых, решает она, хлопая себя по щеке. Раскинувшаяся над ними чаша небосвода немного светлеет. Первые звёзды подмигивают им сквозь рваную, лоскутную дымку, окутавшую небеса. Земля становится всё более коварной, покрытой выпирающими камнями и испещренной рытвинами. Лиственный полог редеет, а затем пропадает и они обнаруживают себя на полукруглом уступе, взирающими на широкую речную пойму, уставленную возвышающимися над ней гигантскими скалами. Огни военного лагеря не слишком многочисленны, но ведь и ночь уже на исходе.
  
  Сияет Гвоздь Небес, вонзенный в чашу небосвода.
  
  Синелицый ведет их вниз по склону, между циклопическими скалами, поросшими на всю высоту травой и кустарником. В воздухе витают запахи дыма и человеческого дерьма. Они ожидают в бездействии, пока Синецицый совещается с одним из воинов сопровождающего их отряда — по виду его командиром, седовласым вождем, щеголяющим в старинном кианском шлеме. Мимара замечает, что губы Ахкеймиона движутся сами собой, как обычно движутся губы опустошенных, усталых стариков, перечисляющих раз за разом свои горести. Вспыхивающая с новой силой тревога гонит прочь усталость, отступающую куда-то на край её сознания.
  
  Седовласый бьет свою лошадь пятками, побуждая её умчаться галопом в раскинувшуюся перед ними темноту. Синелицый даёт сигнал к продолжению пути.
  
  Они проникают в спящий воинский лагерь и проходят сквозь него. Лишь малое число шатров-якшей виднеются в темноте, большинство воинов дремлют прямо под открытым небом, вместе со своими лошадьми, личинками свернувшись под войлочными одеялами. Меж ними нет никаких тропок или промежутков, поэтому везде, где ступает отряд, их встречают ругательствами и хмурыми взглядами. Её приводит в замешательство яркий блеск их льдисто-голубых глаз, сияющих отблесками света, что исходит от Суриллической Точки. Во всём мире лишь их глаза выглядят так, как будто все они — глаза одного человека, смотрящего с множества лиц.
  
  От всех них воняет мочой, также как и от Синелицего. Один из каменных столбов, что высятся на равнине, воздвигается прямо перед ними, уродливый силуэт, рассекающий безграничность ночного небосвода. Она замечает на его вершине танцующие всполохи костра. Многочисленные якши, подобные шляпкам грибов, устилают виднеющееся в сумраке подножье скалы. Спешившийся седовласый вождь уже ожидает их там. Синелицый свистит и весь отряд лучников — носителей хор, сходит со своих лошадей. Она чувствует как скользящие во тьме рыбки собираются в стайки по две, по три, следуя за владельцами безделушек… Слёз Бога.
  
  Она берет старого волшебника за руку, пытаясь унять его дрожь. Он в ответ оделяет её диковатым, косящим взглядом, подобным взгляду лошади, окруженной лесным пожаром. Мальчик же просто взирает на всё вокруг с тем же непроницаемым любопытством, как и всегда. Суриллическая точка явственно подчеркивает сходство мальчишки с его дедом, размышляет она, так же как и его отросшие волосы.
  
  Впервые она понимает, что он её племянник.
  
  Синелиций держит путь вверх по склону одинокой скалы, следуя за Седовласым. Когда путники колеблются, один из скюльвендов толкает Ахкеймиона вперед, достаточно грубо, чтобы его борода коснулась плеча. Чувствуется какая-то обреченность в том как старый волшебник собирается с силами, чтобы начать подъем. Внезапно она понимает, что её пугает отсутствующее выражение его лица, причем даже в большей степени, чем жестокость скюльвендов. Когда обстоятельства слишком давят на кого-то, он часто теряет терпение — вместе с жизнью…
  
  Она знает это слишком хорошо.
  
  Еще больше лишенных рисунков и украшений, бесцветных палаток теснится на неровной вершине скалы. В воздухе витает запах паленой ягнятины. Синелицый ведет их к одинокому столбу дыма, возносящемуся вверх — в морозное безмолвие. Тлеющие угли разбрасывают мерцающие искры, кружащиеся в холодном воздухе, а затем, превращающиеся в улетающие прочь белесые хлопья, подобные крыльям ночных мотыльков. Она неохотно идет вперед, ибо на фоне ярко горящего костра скюльвенды всё больше пугают её. Пламя хрипит и плюется, ревет и стонет, как рваный парус, наполненный ветром. Сквозь его всепожирающее сияние она различает сваленные в кучу туловища и конечности, сплетенные подобно клубку дождевых червей. Они сжигают шранков, приходит понимание.
  
  Ахкеймион позволяет Суриллической Точке мигнуть и тихо угаснуть.
  
  Они стоят на каких-то руинах, решает она — нечто более древнее, чем привычная уже седая старина, нечто искрошенное в такой степени, что оно стало подобием природы. Длинная, непрерывная линия. Цилиндрический изгиб. Камень, согнутый подобно локтю.
  
  Синелицый ведет их мимо жуткого костра в ложбину, которая им, освещенным сиянием яростного пламени, кажется прямоугольным прудом, залитым чернилами. Несколько человек ожидает их там. Девять фигур сидят вдоль края ложбины, обратившись спинами к груде горящего жира и кожи, лица их погружены во мрак. Одна же расположилась у дальнего края — человек, узковатый в плечах, но длиннорукий. Пламя оттеняет его черты, подчеркивает обнаженные руки, испещренные, словно тигриными полосками, глубокими тенями и увитые ручьями вен. Человек, внушающий почтение одной своей каменной недвижимостью. Множество кольев вздымается с покрытой мхом насыпи из битых камней позади него. На кольях висит нанизанная на них брюхом лошадь — влажная плоть, истекшая кровью, чудовищное привидение, мертвенно-бледное в свете костра. В седле же вразвалку сидит убитый скюльвендский воин, подпираемый палками точно пугало.
  
  Следуя за Синелицым они погружаются во тьму, внимательно глядя себе под ноги, чтобы не переломать их. Она останавливается там, куда он указывает ей и мальчику — напротив тех девяти. Ахкеймиона он толкает к центру ложбины. Споткнувшись, старый волшебник падает и исчезает во тьме, будто свалившись в пропасть. Мимара издает громкий вопль, думая, что в тени скрыта яма, но тут же замечает переливающийся блеск нимиля и мохнатые космы гнилых шкур. Ахкеймион восстает, поднимается на ноги, подобно святому мужу, которого поносят язычники. И настолько безупречно это впечатление, что кажется, будто сама тьма сейчас осыплется с него и канет бесследно, как уносит прочь ветер сухую листву.
  
  Скюльвендский Король Племен взирает на него без слов и без тени чувств. Он моложе, чем она ожидала, но столь же холоден как окружающие руины. Его волосы черны и растрепаны, как осенние травы. Его лицо имеет чересчур грубые — скорее крестьянские черты, чтобы быть привлекательным, но при этом за чертами этими таится ум слишком изворотливый, чтобы не быть порочным. Взгляд его белесых глаз пронзителен, но она чувствует, что он быстро скучнеет, становясь из-за этого ещё безжалостнее.
  
  Мимара стоит, тяжело дыша под тяжким грузом своего раздувшегося чрева. Костер свирепо плюется искрами, закручивается языками пламени. В белесом сиянии его изгибов девять фигур видятся ей не более, чем силуэтами, темными очертаниями. Лучники с хорами стоят поверху, вдоль края ложбины, их стрелы готовы разить.
  
  Все недвижимы, лишь двое воинов подбрасывают в огонь ещё одну тушу. Гвоздь Небес щурится и цветет над ними, указывая путь на Голготтерат.
  
  Её глаза привыкают к темноте. Она замечает как Ахкеймион то изо всех сил сжимает, то отпускает полу нимилевого хауберка, что он забрал из груды пепла, оставшейся от сожженного ими Ниль'гиккаса.
  
  Жир шипит, опаленный огнем.
  
  — Ну давай же! — кричит наконец старый волшебник.
  
  Но варвар лишь продолжает молча взирать.
  
  — Убей нас и покончим с этим! — вновь кричит Ахкеймион, его отвращение столь очевидно и глубоко, что это почти забавно.
  
  — Женщина, — едва слышно молвит Мауракс глухим голосом. — Она твоя?
  
  От того, что он даже не смотрит при этом в её сторону, вопрос звучит совсем уж зловеще.
  
  Ахкеймион с ужасом взирает на него.
  
  — Ч — чего? — заикается он, затем сглатывает и, задыхаясь, облизывает губы. Что-то вроде нисшедшего смирения, казалось, успокаивает его. — Чего тебе нужно от нас?
  
  Скюльвендский Король Племен склоняется, расставив локти и положив на колени руки. У него вид человека, разговаривающего с полоумным.
  
  — Мигагурит говорит, что твоя Метка глубока… Что ты, как это называется в Трех Морях, колдун высокого ранга.
  
  Ахкеймион бросает на Синелицего короткий взгляд. Свет костра создает из его бороды и волос ореол, обрамляющий голову.
  
  — Да, это так.
  
  Оценивающий взгляд — один из тех, в которых зрится и величие королей и невежественное тщеславие варваров.
  
  — И что же привело столь важную персону и его беременную бабу в эти дикие пустоши?
  
  Усмешка искажает лицо колдуна. Он поднимает руку и чешет себе затылок, трясет головой, пребывая в сомнениях. С безумием покончено — он собрался, понимает Мимара. Он, в своем застарелом упрямстве, расквитался бы со Шлюхой даже ценой собственной жизни. Будь он один — всё закончилось бы солью и вознесшимся пламенем, знает она.
  
  Но он не один. Он бросает на неё взгляд и, несмотря на белые отсветы пламени, искажающие его черты, она знает, что этим взглядом он умоляет и о прощении и о дозволении.
  
  — Поиски… — речёт он с решимостью сломленного испытаниями мужа, — Поиски Ишуаль, тайного убежища дуниан…
  
  Мауракс даже не моргает, оставаясь непроницаемым.
  
  — Ты пошел на такой риск, — невнятно молвит он, его взгляд упирается в Мимару, а затем возвращается обратно к старому колдуну, — Что же там — в этой Ишуаль такого, что стоило настолько дальнего и опасного пути?
  
  Ахкеймион недвижим.
  
  — Истина о Святом Аспект-Импера…
  
  — ЛОЖЬ! — гремит голос одного из девяти.
  
  
  Тень восстает на краю ложбины. Первый из девяти, сидевших там, теперь высится над старым волшебником. Яростное сияние пламени слепит глаза, черты его лица и телосложение погружены во мрак, но ей не нужно видеть их, чтобы понять кто здесь подлинная сила. Кто настоящий Король Племён. И исходящая от его тела, одновременно и жилистого и плотного, угроза, и рычащая злоба в его голосе без тени сомнений именуют его…
  
  — Ты… — хрипит старый колдун.
  
  Человек презрительно сплевывает. Она не видит, но чует его голодный оскал.
  
  Лицо Ахкеймиона, на котором играют отблески пламени, читается как открытая книга и выдает его изумление.
  
  — Но они сказали, что ты мертв, — бормочет он.
  
  Скрипучий голос. — Так и есть… Я мёртв.
  
  Белое пламя, охватившее горящего шранка, все сильнее погружает лицо скюльвенда во мрак. Она более чувствует, чем видит его взгляд, скользящий по её лицу и животу… и затем, как будто по какой-то безумной прихоти, взмывающий к звездам.
  
  — Мертвый, я пересек пустыню. — Голос его, казалось, способен раскалывать деревья и крушить камни. — Мертвый, я напился крови стервятников. Мертвый, я вернулся к Народу…
  
  Она буквально ощущает как его взгляд вновь упирается в старого волшебника.
  
  — И, мертвый, я его покорил…
  
  Остальные скюльвенды отводят взгляды — даже Синелицый разглядывает свои сапоги, лишь Мауракс как будто бы осмеливается глядеть на этого человека прямо.
  
  — У меня не достанет кожи. — речёт могучая тень, — чтобы нести на себе все жизни, что я забрал. У меня не достанет костей, чтобы впитать все совершённые мной богохульства. Я выкован и закален. За поступью моего гнева и моего суда, небо темнеет от дыма спаленных трупов, а брюхо Преисподней жиреет и пухнет.
  
  Ужимки и позы. Ханжеские заявления о доблести, свирепости и могуществе. Будь она на Андиаминских Высотах — она бы лишь ухмыльнулась и даже негромко хихикнула — чтобы лишний раз задеть свою мать — Святую императрицу. Но не здесь — не с этим человеком, который каждое слово изрекал так, будто закалывал кого-то ножом.
  
  — А как насчет тебя, колдун? Друз Ахкеймион тоже умер, или он всё ещё жив?
  
  Ахкеймион всматривается в его очертания, и опускает взгляд, будто столкнувшись с какой-то незримой и неистовой яростью. — Пожалуй, жив.
  
  И в этот момент разверзается Око.
  
  И она обнаруживает себя в окружении проклятых душ.
  
  — Что бы это значило? — вопрошает Король Племён — Что скажешь, колдун? Что предвещает наша встреча?
  
  Под взором Ока весь Мир сияет. Оно не замечает теней, как не знает ни прошлого, ни будущего. Она зрит его, Найюра урс Скиоту, живую легенду, и не может отвести взгляд. Она видит его душу, какой она есть.
  
  — Я не силен в этом, — парирует старый волшебник, — Тут мы с тобой одинаковы.
  
  Скюльвендский демон скалится. Это выглядит для неё так, словно она смотрит в открытую топку, наблюдая за яростным пламенем. Жар опаляет её щеки, она щурится от уколов невидимых искр. Грехи волшебника — хотя они и ужасны — не идут ни в какое сравнение со злодеяниями, свершенными этим человеком.
  
  Лающий смех. — Чтож, значит и наши цели едины. Ты тоже явился сюда, чтобы стрясти кое-что с того, кто задолжал нам обоим.
  
  Она видит это — одна мерцающая вспышка за другой, сплетенные воедино проблески несчетных преступлений. Младенцы, воздетые на острие меча. Матери, изнасилованные и задушенные.
  
  — Нет, — ответствует Ахкеймион, — чтобы суметь составить правильное суждение… нет-нет… чтобы действовать исходя из него.
  
  Она зрит жестокие пути Народа, преступное богохульство самой принадлежности к племени скюльвендов, к людям, уже рождающимся проклятыми, лицезреет всю бесноватую дикость их бытия, видит руку, скользящую в тени раздвинутых бедер….
  
  Демон насмешливо фыркает.
  
  — Всё тот же философ! Всё так же треплешь языком, чтобы вернуть себе то, что отдал собственными руками.
  
  И ненависть, пылающая столь ярко, что ничего подобного раньше ей встречать не доводилось, душное пламя затмевающее даже тот огонь, что тлел в душе лорда Косотера, которого никогда не заботили муки тех, кого он мучил и убивал.
  
  — Я лишь знаю, — ровно говорит Ахкеймион, — что Миру приходит конец…
  
  Найюр урс Скиота был убийцей, бросавшимся на своих жертв, будучи готовым хрипеть и визжать вместе с ними…
  
  — Второй Апокалипсис вокруг нас!
  
  … чтобы ближе сойтись с сутью своей ужасающей силы…
  
  Скюльвендский Король Племен глумливо смеется. — И ты страшишься — а вдруг Анасуримбор и вправду твой Спаситель! Вдруг его Ордалия может уберечь Мир от гибели!
  
  …чтобы сделать кусочек Сущего своим доменом, своим суррогатным Миром…
  
  — Я должен знать наверняка… Я не могу ри-рисковать…
  
  — Лжец! Ты же готов прикончить его! Ты, затаив дыхание, склоняешься над алтарем, что возвёл из запылившихся свитков, но при этом от тебя так и смердит отмщением. Ты насквозь провонял им! Ты хотел бы закрыть его глаза — также как и я!
  
  Старый волшебник стоит ошеломленный, тревога в нём борется с неверием. Пламя костра извивается и хохочет, где то в его чреве потрескивают угли, громко и гулко, словно кости, ломающиеся прямо внутри плоти.
  
  — И что же, ты ответил на призыв Голготтерата? — вопрошает Ахкеймион. — Спешишь на подмогу Консульту?
  
  Король Племен весь, целиком, обращается в шумящие языки пламени и Мимара, наконец, видит его лицо, словно само Сущее захотело, чтобы она узрела это. Высокие скулы, массивная челюсть, нависающие брови, шрамы, подобные собравшейся складками коже. Он также стар как Ахкеймион, но намного жестче его, так, словно он слишком ревностно пестует свою мощь, обладая волей, чересчур неукротимой, чтобы уступить хоть малую толику, отказаться хоть от чего-то, кроме излишков и слабостей, свойственных юности.
  
  Он сплевывает, повернувшись к пламени, притягивающему его взгляд, как бедра девственницы.
  
  — Да гори они все огнем!
  
  — И ты действительно веришь, что сам уцелеешь? — кричит Ахкеймион его силуэту, — Глупец! Ты воображаешь, что Консульт станет терпеть скюльвен….?
  
  Оплеуха внезапна и быстра. Ахкеймион валится во тьму как рухнувший с неба воздушный змей.
  
  — Ты что решил, что у нас тут что-то вроде воссоединения? — кричит Найюр урс Скиота упавшему. — Встреча старых друзей?
  
  Мимара более чувствует чем видит, как он пинает Ахкеймиона в лицо. Вспышка ужаса.
  
  — Это не благоволение твоей сраной Шлюхи-Судьбы! Ты не из Народа!
  
  Король Племен выдергивает Ахкеймиона из чернильного омута, и она видит их…
  
  Его свазонды.
  
  Он подтаскивает и воздевает колдуна вверх настолько, чтобы держать его прямо перед собой, и высоко поднимает вторую руку.
  
  — Зачем? Зачем ты явился сюда Друз Ахкеймион? Зачем потащил свою сучку через тысячи вопящих и норовящих сожрать вас обоих лиг? Скажи мне, что заставляет человека бросать палочки на чрево его беременной бабы?
  
  Шрамы — большие числом, чем у Выжившего, — но нанесенные в ритуальных целях, порезы, сделанные с болезненной аккуратностью и настойчивостью. И созерцаемые Оком…
  
  — Чтобы узнать правду! — кричит волшебник окровавленными ртом.
  
  …они дымятся.
  
  — Правду? — насмешливый оскал, — Это какую? Вроде той, что он делает из народов и Школ свои игрушки? Или той, что затрахал вусмерть твою жену?
  
  — Нет!
  
  Найюр лишь гогочет:
  
  — Даже после всех этих лет он всё ещё держит тебя в своем кармане, словно дохлую мышь.
  
  — Нет!
  
  Дымящееся сплетение, сияющее как раскаленные угли…
  
  — Ненависть… Да….Ты не видишь этого, потому что всё ещё слаб. Ты не видишь этого потому что всё ещё жив, — он прижимает два толстых пальца к своему виску, — здесь… Ясный взор изменяет тебе и поэтому ты выдумываешь какие-то оправдания, прикрываешься неведением, рассказываешь сказки! Ты прячешься от истины, что звучит в твоём голосе, скрываешься за дурацкими отговорками, стремишься как-то очистить себя. Но я-то вижу это четко и ясно — также ясно, как видят дуниане. Ненависть, Заветник! Ненависть привела тебя сюда!
  
  …дымящееся… сочащееся муками и исходящее воплями. Наследие бесчисленных битв, обернутое тьмой глубочайшей ночи, мантия, сотканная из украденных душ.
  
  — Да, я ненавижу! — кричит Ахкеймион, плюясь и харкая кровью — Не отрицаю! Я ненавижу Келлхуса — это так! Но моя ненависть к Консульту ещё сильнее!
  
  Король варваров отпускает его.
  
  — А что насчет тех обид и оскорблений, что они нанесли тебе самому? — давит Ахкеймион, — Что насчет Сарцелла? Шпиона-оборотня, убившего Серве? Твою наложницу? Твою добычу?
  
  Кажется, что эти слова уязвляют варвара так, будто его ножом ударили в горло.
  
  — И кто из нас мышь в чьем-то кармане? — продолжает Ахкеймион с желчной яростью в голосе. Кровь струей течет из его носа, собираясь сгустками и путаясь в бороде. — Кто из нас дешевка?
  
  Огромная чёрная фигура разглядывает его. Увенчанный рогами и исходящий дымом образ души, ещё живущей на свете, но уже ставшей Князем Преисподней.
  
  — Причем тут дешевка, — скрипит он, — если это они делают то, что я им скажу?
  
  На какое-то биение сердца она действительно готова поверить в то, что величие и могущество скюльвендской злобы и на самом деле простираются столь далеко. Ахкеймион не может видеть того, что видит она, и, тем не менее, кажется, он тоже знает, понимает какой-то сумрачностью своего сердца, что стоящий перед ним человек есть нечто, намного большее, чем обломок самого себя. Что он, скорее, могучий осколок… что он обладал бы душой подлинного героя, если бы не Анасуримбор Моэнгхус….
  
  Если бы не дунианин.
  
  — Но что же будет со всем Миром? — протестует волшебник.
  
  — С Миром? Пфф-ф! Да гори он огнем! Пусть младенцы висят на деревьях как листья! Пусть вопли ваших городов взовьются до Небес и расколют их вдребезги!
  
  — Но как ты можешь…?
  
  — Моя воля должна свершиться! — вопит варвар, — Анасуримбор Келлхус поперхнется моим ножом. Я вырежу из его груди ту кишку, что он зовет своим сердцем.
  
  — Итак, это всё? — кричит в ответ Ахкеймион, — Найур урс Скиота, Укротитель-Коней-и-Мужей! Раб Консульта.
  
  Король Племен бьет Ахкеймиона так, что тот вновь оказывается распростертым на земле.
  
  — Я позволил бы тебе ещё пожить, колдун! — гремит он, опять вытягивая несчастного старика из темноты. Она замечает лицо Ахкеймиона, отчаянно пытающегося глотнуть воздуха — подобно тонущему путешественнику меж двух океанских валов…
  
  Паника, словно тысяча крошечных коготков, царапает и скребет её сердце.
  
  — Я бы пощадил твою сучку, — рычит король варваров, Твоего нерожденного реб…!
  
  Она слышит собственный крик:
  
  — Ты..!
  
  Изумление заставляет этот, напоенный тьмой и горящим жиром, мир на миг замереть.
  
  — Ты не из Народа!
  
  Она не чувствует своего лица, но с мучительной ясностью чует их, хоры, Слезы самого Бога, висящие во тьме, подобно свинцовым шарикам, заставляющим покрываться рябью сырую ткань мироздания. Дюжина маленьких прорех в ткани Сущего.
  
  Найюр урс Скиота отвернувшись от распростертого колдуна, теперь воздвигается перед ней, тень, подобная нависшей гранитной скале, обрамленной пляшущим белым пламенем, плоть, полыхающая адским огнём. Сама ночь рычит и дивится.
  
  — Всю свою жизнь! — вопит она. — Ты слишком много думал!
  
  И вновь видение раскаленной топки…
  
  — Всю! Свою! Жизнь!
  
  Око закрывается и нахлынувший ужас наполняет её. Её взгляд мечется от громадной тени к жуткой лошади и её всаднику, висящим на кольях… и к Маураксу, сидящему подле этой, выставленной на показ, мертвечины. Она замирает…
  
  — Да, — рокочет скюльвенд, — Ты напомнила мне её…
  
  Мауракса, понимает она, нет более. На его месте сидит женщина. Льняные волосы, длинные и сияющие, струящиеся в свете костра, окутанные тенями.
  
  — Эсменет… Да. Я помню…
  
  Имя это привлекает её внимание, словно пощечина, но Найюр уже смотрит мимо неё.
  
  — Взгляни на меня, мальчик.
  
  Потрясение. Она совсем забыла о мальчишке.
  
  Скюльвендский Король Племен возвышается над ними обоими, его тень охватывает их целиком. Она разглядывает жестокую маску, застывшую на его лице, видит смутные оттенки чувств, замечает как он пытается проморгаться, словно наркоман, выползший из опиумной ямы.
  
  — Найюр! — слышит она крик Ахкеймиона. — Скюльвенд!
  
  Король варваров протягивает свою огрубевшую, словно бы чешуйчатую, руку к детской щеке. Мальчик даже не вздрагивает, когда огромный палец вдавливает кожу. Вместо этого он лишь смотрит на скюльвенда, как смотрит всегда и на всё — с мягким, внимательным, всеразоблачающим любопытством.
  
  — Ишуаль, — слышит она срывающийся выдох Найюра.
  
  
  Король Племен поворачивается, чтобы посовещаться в вещью, что была Маураксом, но стала теперь прекрасной норсирайской девушкой…
  
  Серве, понимает Мимара. Другая жена её приемного отца.
  
  С тех пор, как она сбежала с Андиаминских Высот, ей довелось испытать немало странного и даже нелепого. Ей повстречалось больше сущих несуразностей, больше оскорблений природы и непристойностей, чем она смогла бы перечислить. Сама её душа, казалась погребенной под скопищем беснующейся мерзости. Но ничто из встреченного и увиденного ей не зацепило её столь… странным образом…как эта вещь… Серве.
  
  В Момемне, Серве была лишь частичкой династической легенды, лишь духом, тесно связанным с тем безумным театром, что звался Анасуримборами. А ещё она была оружием — и постыдным. Мимара частенько использовала это оружие в спорах с матерью — почему бы и нет, раз это имя изобличало Святую императрицу как мошенницу? Мертвые, пребывая лишь в минувшем и помыслах, всегда целомудреннее и чище. Будучи живой женой Келлхуса, Анасуримбор Эсменет не могла не быть женою падшей…
  
  — Ликовала ли ты, наблюдая за ней, распятой и гниющей, а Мама? Торжествовала ли ты, что осталась в живых?
  
  Сколь же свирепые вещи мы извергаем из наших уст, когда хлещем розгами, замоченными в собственных ранах.
  
  Не говоря ни слова, Науюр урс Скиота пропадает во мраке, покинув ложбину и оставив их с Маураксом-Серве.
  
  Поэты-заудуньяни величали её Светом Мира. Ибо она погибла за всё безвинное человечество. Казалось издевательством и святотатством, что оборотень может носить её прекрасные черты как одежду.
  
  Все трое в оцепенении наблюдают как фальшивка, притворяющаяся женщиной, начинает вылаивать в ночь распоряжения и приказы на диковинном языке скюльвендов — одновременно колюще-резком, как кремень и вкрадчиво-скользком, как только что содранная с горячей плоти кожа. Воины, с исполосованными свазондами руками, устремляются куда-то через испещренное коварными неровностями маленькое плато. Лучников с хорами отослали прочь — факт, который лишь порадовал бы Мимару, если бы не всеоскверняющее присутствие Серве — и не безделушка, сокрытая у её подложного брюха.
  
  Таща за собой мальчишку и бросая вокруг взгляды, полные испуга и замешательства, она выводит Ахкеймиона поближе к свету и пытается остановить кровь, струящуюся из его разбитых губ.
  
  — Он ещё не закончил с нами, — бормочет волшебник, — Говорить буду я.
  
  — Собираешься добиться, чтобы нас всех тут поубивали?
  
  Доброе старое лицо темнеет.
  
  — Ты не знаешь его, Мимара.
  
  — Легендарного Найюра урс Скиоту? — молвит она с добродушной усмешкой. — Думаю, я знаю его лучше, чем кто-либо…
  
  — Но как…? — начинает он свою обычную стариковскую брань, но сбивается, заметив проблеск Истины, сияющий в её взгляде. Он начинает понимать Око и принимать его откровения. — Тогда ещё важнее, чтобы ты помалкивала, — говорит он, сплевывая сгусток крови в темноту.
  
  Она замирает, внезапно осознав, что Друз Ахкеймион никогда не понимал Око до конца. Да и как бы он мог, адепт Школы — хуже того, волшебник — один из тех, кто творит разрушительные чудеса движениями своего разума и дыханием? Он всегда будет стремиться, всегда бороться, полагая, что всё происходящее исходит из человеческой воли, является следствием чьих-то действий.
  
  Она замечает, что мальчик внимательно наблюдает за ними.
  
  — Я знаю что делаю, — убеждает она волшебника, — а вот, что собираешься делать ты?
  
  Его лицо искажается:
  
  — То, что Протатис советует делать всем попавшим на суд безумного короля — лизать ему ноги.
  
  Ахкеймион отстраняется от суетящейся Мимары, взгляд его уже устремлен на вещь-зовущуюся-Серве. Беловолосая мерзость вглядывается в них, оставаясь в паре шагов, её утонченная красота в мерцании света и пляске теней кажется совершенно неотразимой.
  
  — Итак, — обращается к твари старый волшебник, — ты его сторож?
  
  Вещь-зовущаяся-Серве скромно улыбается, словно девушка, слишком застенчивая, чтобы признаться в собственной страсти.
  
  — Разве я не его рабыня? — воркует оно. — Я могла бы любить и тебя, Чигра.
  
  — И как же ты служишь ему, Тварь?
  
  Она поднимает свою белую руку, указывая сквозь сияние пламени на одинокий якш, поставленный на восточном краю плато.
  
  — Так, как все женщины служат героям, — с улыбкой молвит оно.
  
  — Непотребство! — плюется старый волшебник. — Безумие!
  
  Оглянувшись на Мимару и мальчика он ковыляет к Белому Якшу.
  
  
  — Вот что они делают! Как ты не видишь этого? Каждым своим вздохом они сражаются с обстоятельствами, каждым вздохом превозмогают и подчиняют их. Они ходят среди нас как мы ходим средь псов, и мы воем, когда они швыряют нам объедки, мы визжим и скулим, когда они поднимают на нас руку…
  
  Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить!
  
  
  Она следует за ним, придерживая свой живот, прикрытый золотой чешуёй доспеха. Вещь-зовущаяся-Серве позволяет Ахкеймиону держать путь куда ему вздумается, но ступает рядом с ней — за ним следом. Несмотря на то, что они идут во весь рост, шпион-оборотень, обернувшись, бросает взгляд лишь на её раздутый живот, в остальном не обращая на неё никакого внимания. Мимара же раздумывает о извращенной мерзости, носящей, ухватив и сжав своими челюстями, лик той, что мертва уже двадцать лет. Столько чудес, малыш…
  
  Внутри шатра ещё мрачнее, чем снаружи — скорее из-за варварской обстановки, чем из за недостатка света. Стелющееся по земле пламя костра, обложенного кругом почерневших камней, сияет по его центру. В походных палатках королей Трех Морей всегда присутствовал определенный минимум роскошных вещей — наиважнейших признаков положения и власти, но в якше Найюра, Укротителя-Коней-и-Мужей, Мимара не видит ничего, что могло бы служить в этом качестве. Лишь подушки из сложенного и прошитого войлока, разбросанные на окружающих очаг кошмах, выдают хоть какую-то уступку хозяина якша собственному удобству. И нет никаких украшений, если, конечно, не считать таковым бунчук из лошадиных хвостов, что поражает Мимару своей дикой спутанностью. Пучки соломы аккуратно, подобно пирожкам, расставленные у южной стены. Дрова, грудами сваленные вдоль северной. Нимилевый хауберк, кианский шлем, круглый щит и колчан развешанные на конопляных веревках напротив входа. Седло с высокими луками, лежащее слева. Якш установлен на скошенном, покрытом рытвинами склоне, отчего кажется, будто они все стоят на борту перевернувшегося корабля.
  
  Былая она — озлобленная на весь мир имперская принцесса — увидела бы тут лишь захламленное бандитское логово. Но та, былая она, и сама, скорее всего, благоухала бы амброй, а не смердела гнилыми мехами и вонью немытого женского тела. Варварство, размышляет она с нотками черного юмора, варварство давным-давно поглотило всю её жизнь.
  
  Король Племен — единственное подлинное украшение якша. Он сидит, скрестив ноги, напротив входа с противоположной стороны очага. Раздетый до пояса, он видится ей одновременно и сухощавым и громадным. Темной фигурой, кажущейся ещё более зловещей из-за озаряющего её снизу света пламени. Свазонды сплошь покрывают руки и тело Найюра пятнами зарубцевавшейся кожи, напоминающими разлившийся по телу воск.
  
  Мы сможем рассказывать тебе такие дивные сказки…
  
  Найюр-урс-Скиота ничем не показывает, что заметил их появление. Он созерцает струящийся дым, удерживая на нем неподвижный взгляд, подобный пальцу, погруженному в быстрый поток. Ахкеймион поражает её тем, что, используя его отвлеченность, шагает прямо к костру и усаживается справа от Найюра, как мог бы сидеть рядом с ним двадцать лет назад, во время Первой Священной Войны, когда они делили один очаг. Мимара колеблется, зная ещё с тех лет, что она провела на Андиаминских Высотах, что самонадеянность старого волшебника может быть воспринята как вызов и провокация. Лишь, когда вещь-зовущаяся-Серве садится слева от своего супруга, она тоже опускается на колени рядом с Ахкеймионом. Мальчик следует их примеру, усевшись напротив нечестивой подделки.
  
  Горящие березовые поленья свистят, извергая шипящий пар из своей влажной сердцевины.
  
  — Ты искал Ишуаль… — говорит скюльвенд с резкой, рубящей интонацией. Его голос даже во время обычного разговора хрипит раскатами грома, гулкими… словно отдаленный звериный рык. Он по прежнему пристально всматривается в какую-то неопределенную точку над очагом.
  
  — Я бросил ему в лицо твои обвинения сразу после падения Шайме… — брови старого волшебника лезут на лоб, что происходит всякий раз, когда мысли его охватывает какое-то особенно удивительное воспоминание, — Практически сразу после того, как Майтанет короновал его как Аспект-Императора на высотах Ютерума, перед всеми Великими и Малыми Именами. — Он пристально вглядывается в лицо варвара — как бы в поисках одобрения собственной храбрости. — Как легко понять, затем мне пришлось бежать из Трех Морей. Все эти годы я жил в изгнании, размышляя о произошедшем, о пророчествах и пытаясь найти хоть какие-то подсказки о Ишуаль в своих Снах… Истина о том, кем является человек, рассуждал я… заключается в его происхождении.
  
  Ей трудно сосредоточится на Найюре, не смотря на его всеподавляющее присутствие. Образ его супруги, даже оказываясь на периферии зрения, маячит, нависает там смутной опасностью и угрозой. Серве, тёзка её сестры, ещё более прекрасная, чем образ, навеянный легендой, подобная юной дочери некого бога…
  
  — Тебе не хватило той правды, что я поведал тебе тогда в последнюю ночь?
  
  — Нет, — речет Ахкеймион, — не хватило.
  
  Плевок Короля Племен шипит в пламени.
  
  — Ты сомневаешься в моей правдивости или в моем рассудке?
  
  Вопрос, от которого у Мимары перехватывает дыхание.
  
  — Ни в том, ни в другом, — пожимает плечами старый Волшебник, — лишь в том, как ты всё это воспринимае…
  
  Король Племен ухмыляется, по-прежнему взирая в пустоту.
  
  — То есть всё же в моём рассудке.
  
  — Нет, — уверяет старый волшебник, — я….
  
  — Мир сам по себе способен сделать людей безумцами. — прерывает Найюр, наконец повернув к Ахкеймиону свой безжалостный лик и сверля его взглядом бледно-голубых глаз. — Ты искал Ишуаль, чтобы решить вопрос о моем помешательстве.
  
  Старый волшебник смотрит куда-то вниз, молча разглядывая свои пальцы.
  
  — Ну, так скажи мне теперь, — продолжает Найюр, — Я безумен?
  
  — Нет… — слышит Мимара собственный голос.
  
  Взгляд белесых глаз смещается, останавливаясь на ней.
  
  — Анасуримбор Келлхус — само зло, — вяло молвит она.
  
  Мы все устали, малыш. И только…
  
  Ахкеймион поворачивается к ней, глядя свысока, в той, манере, что приберегают обычно на случай разговора со старыми сварливыми тётками, и говорит, будто обращаясь к её измазанному в грязи колену.
  
  — А если дело обернется так, что он окажется твоим Спасителем?
  
  — Не окажется, — парирует она, но в голосе её звучит больше сожалений, чем ей самой хотелось бы.
  
  — Но откуда ты можешь это знать?
  
  — Оттуда, что у меня есть Око!
  
  — Но оно поведало тебе, что зло — дуниане, а не Келлхус!
  
  — Довольно! — рявкает Король Племен. Она и раньше замечала, что голоса мужей, состарившихся, затворившись в темницы своих сердец, часто грохочут подобно далекому грому. Но голос Найюра гремит, оглушая.
  
  — Что ещё за Око?
  
  Вопрос, казалось, выпивает из якша весь оставшийся воздух. Старый волшебник совсем уж хмурым взглядом призывает её замолкнуть, и поворачивается к Найюру, сидящему, по-прежнему вперив в неё сияющий и обжигающий кожу взор.
  
  — Она владеет тем, что зовется Оком Судии, — начинает он, столь тщательно выбирая слова, что звучат они как-то неискренне, — Очень мал….
  
  — Бог Богов, — прерывает она его, — Бог Богов взирает на мир моими глазами.
  
  Найюр урс Скиота кажется каменной статуей — столь недвижимы и он сам и его испытующий взгляд.
  
  — Пророчество?
  
  — Нет…, — сглотнув, отвечает она, понимая, что ей пришлось столкнуться с чисто мужским взглядом на вещи. Она старается выровнять своё дыхание, чтобы не дергаться от беспокойства. — Суждение. То что я вижу это… что-то вроде приговора.
  
  Вещь-зовущаяся-Серве слегка щурится.
  
  Король Племен кивает.
  
  — Значит ты видишь Проклятие и видишь проклятых.
  
  — Вот почему мы спешно двигались к Голготтерату, — встревает Ахкеймион в неуклюжей попытке отвести удар от неё, — чтобы Мимара могла взглянуть на Келлхуса Оком… Чтобы мы…
  
  — Око, — скрежещет Найюр, — ты смотрела им на меня?
  
  Она едва смеет взглянуть ему в глаза.
  
  — Да.
  
  Великий человек склоняет голову, одновременно как бы и обдумывая её слова и изучая заусенцы на своих ногтях. По плечам его пробегает дрожь.
  
  — Ну так скажи мне дочь Эсменет. Что ты видела?
  
  Она встречается взглядом с Ахкеймионом… Взор его молит её «лизать ноги» — молит лгать. Его пустое лицо кричит о том же.
  
  — Скажи мне, — повторяет Найюр, поднимая голову и поворачивая к ней искаженное гневом лицо.
  
  Она пытается противостоять его пригвождающему взору. Ледяная бирюза его очей бьет с убийственной точностью выстрела, пронзает её насквозь и хотя сам Бог Богов окружает и пропитывает её естество, взгляд её колеблется и опускается к лежащим на коленях рукам, которые сами собой беспокойно теребят её собственные пальцы.
  
  — Я никогда не видела… — бормочет она.
  
  — Что? — возглас, подгоняющий как отцовский шлепок.
  
  — Я-я н-никогда не в-видела никого… настолько…настолько проклятого…
  
  Черногривая голова вновь задумчиво склоняется, словно камень, повисший на глиняном выступе. Мимара не уверена разозлили его эти слова или нет. Ум его слишком хитер и подвижен, чтобы она могла без оглядки довериться любым предположениям на этот счет. Но она ожидала хоть какой-то реакции — ибо, несмотря на всё, что было сказано или сделано, он всё ещё оставался смертным человеком. А он держал себя так, будто был кем-то вроде, семпсийского крокодила.
  
  Она смотрит на Ахкеймиона, его покорный и одновременно умоляющий взгляд едва ли может утешить её. Если им доведется пережить всё это, какой-то особенно раздраженной частью себя отмечает она, ей до конца ночи придется слушать его брань и проклятия по поводу её откровенности. И как его можно в этом винить?
  
  Вещь-зовущаяся-Серве всё это время искоса наблюдает за ней сквозь пламя костра — видение и убаюкивающее и устрашающее своей непостижимой красотой.
  
  — Вииидишь….- воркует оно, обращаясь к своему любовнику, — Спасение… Спасение это дар, которым может наделить лишь мой отец…
  
  — Заткнись, мерзкое отродье! — вопит Ахкеймион.
  
  Но Король Племен смотрит лишь на Мимару.
  
  — И когда тебе довелось взглянуть Оком на Ишуаль, что ты увидела там?
  
  Болезненный вдох.
  
  — Преступления. Немыслимые и бессчетные.
  
  Жажда осеняет его жестокие черты. Желание жечь и палить… Он вновь поворачивается к костру, будто стремясь бросить в огонь образы дунианской твердыни, застывшие в его глазах. Его вопрос застает её врасплох, настолько внимание его кажется поглощенным мерцающим пламенем и плавящейся смолой.
  
  — Что насчет этого мальчишки?… Вы прихватили его как заложника?
  
  Старый волшебник колеблется. Она слышит свой голос, против её собственной воли пронзающий наступившее безмолвие.
  
  — Он беженец…
  
  Король Племен взирает на неё подобно человеку, услышавшему нечто вроде чистого бреда. Его лицо мгновенно приобретает мрачное выражение — перчатка, натягивать которую для него привычнее всего. Мальчик, понимает она, ощущая недвижимое присутствие ребенка слева от себя — мальчик более всего беспокоил безумного скюльвенда с того самого момента, когда он впервые обратил на него внимание… когда он осознал подобие ребенка его Святому деду — Анасуримбору Келлхусу.
  
  — Беженец… — Впервые его жестокие глаза тускнеют, — ты имеешь в виду, что Ишуаль пала?
  
  На этот раз они молчат оба.
  
  — Нн-ет, — начинает Ахкеймион, — мальчик просто искал убежища…
  
  — Заткнись! — вопит Найур-урс-Скиота. — Кетьянская грязь! — сплевывает он. Пламя шипит как злобная кошка. — Только и ищете для себя преимущества. Только и думаете как урвать хоть что-то — хуже, чем жадные бабы.
  
  Он вытаскивает из-за пояса нож и быстро размашисто бьёт. Мимара лишь испуганно моргает, не успев даже прикрыться руками…
  
  Но нож, мелькнув, проскальзывает мимо её щеки. Удар сияющего клинка столь быстр, что она не слишком отчетливо видит его, но точно знает, что мальчик своей здоровой рукой отбивает разящее лезвие.
  
  Варвар пристально смотрит на колдуна и на мгновение Мимара отчетливо видит его — своего ужасающего отчима, Анасуримбора Келлхуса, сидящего с непроницаемым видом между двумя этими истерзанными душами. Призрак… проклятие, соединившее, сковавшее их — двух столь непохожих мужей.
  
  Ей не нравится как непроизвольно сжимаются челюсти Ахкеймиона. Ещё меньше ей нравятся проступившие на шее скюльвенда сухожилия.
  
  — Ты меня знаешь! — гремит Король варваров. — Знаешь что я не ведаю жалости! Скажи мне правду, колдун! Скажи, пока я не выдрал с мясом твоё драгоценное Око!
  
  Вещь-зовущаяся-Серве сквозь пламя улыбается ей, поглядывая на мальчишку.
  
  Ахкеймион опускает глаза, разглядывая свои руки. Она не знает что это — расчетливость или трусость.
  
  — Мы нашли Ишуаль разрушенной.
  
  — Разрушенной? — изумляется варвар. — Как это? Им? Келлхусом?
  
  Она бросает на мальчика быстрый взгляд, и обнаруживает, что тот, в силу какого-то наития, уже ожидал его. Она хочет крикнуть, чтобы он бежал, потому что знает, знает без тени осознанной мысли, что она и Ахкеймион могут просить и надеяться на избавление, но не мальчик, не осиротевшее семя Анасуримбора Келлхуса.
  
  — Нет, — молвит Ахкеймион, — Консультом.
  
  — Ещё одна ложь!
  
  — Нет! М-мы обнаружили тоннели под крепостью. Целый лабиринт, набитый шранчьими костями!
  
  Беги! — хочет крикнуть она. — Спасайся!… Но она безмолвна. Золотящееся пятно на краю её поля зрения, вещь-зовущаяся-Серве, наблюдает за ней своими бездонными, чёрными глазами. Равнодушными, но замечающими всё вокруг.
  
  — Как давно Ишуаль уничтожена? — рявкает Найур урс Скиота.
  
  — Я н-не знаю..
  
  — Как давно? — повторяет варвар. Голос его становится всё более гулким.
  
  — Г-годы… — заикается Ахкеймион, — с тех пор прошли годы.
  
  Она видит невозможный, невероятный прыжок Серве и следом за этим ощущает как воздух заполняет пустоту на том месте, где только что был мальчишка. Мерзость делает сальто под войлочными сводами, и, перекатившись по земле, вновь яростно прыгает — на этот раз за порог якша. Всё происходит столь быстро, что Мимара едва успевает схватиться за голову.
  
  Её глаза увлажняются слезами изумленной радости и она изо всех сил старается не расплыться в улыбке. Ну конечно! — безмолвно кричит она, придерживая живот. — Конечно же он услышал её!
  
  Он же дунианин.
  
  
  Поднимался переполох, сдавленные, гортанные вопли, перемещались от одного пробудившегося воина к другому, войско скюльвендов скидывало прочь свою дремоту, словно охваченное пожаром, движущимся из его сердцевины — наружу.
  
  А мальчик несся — бежал так, как учил его, теперь уже мертвый, отец. Бежал, чтобы вновь суметь выбраться из ловушки…
  
  Выжить.
  
  Он был юным и шустрым. Тело его не было ни невесомым, ни излишне плотным, но как-то загадочно и неуловимо становилось то ближе к первому, то ко второму. Дымом, когда путь его лежал вверх по склону, пучком травы, когда нужно было резко свернуть, камнем, когда нужно было ударить. Он летел мимо ожерелья погруженных в предрассветный сумрак пещер, скюльвендские воины сонно поднимались на ноги, толпясь в замешательстве, протирая глаза и ошалело глядя куда-то в небо, как делают люди, услышавшие резкий, но отдаленный крик. Они едва замечали его, не говоря уже о том, чтобы суметь схватить. Они вообще едва понимали что происходит…
  
  Он проскользнул мимо них, и они не смогли бы поймать его. Лишь их крики были в силах догнать его ускользающую тень. Хриплые вопли команд пронзили чащу, разные голоса, различные, но безошибочно отмечаемые им, в его стремительном скольжении сквозь темноту, направления. Он чувствовал, что преследующие его беспорядочные толпы постепенно смыкаются в ряды. Ему потребовалось лишь резко свернуть и созданное прозвучавшими приказами подобие упорядоченной погони, немедленно рассыпалось, запнулось само за себя, стало бессмысленным хаосом. Мягкий покров гниющей листвы под ногами. Душный воздух, напоенный запахом леса. Воняющие мускусом воины плетущиеся где-то сзади. И открывшееся перед ним раздолье для долгого бега…
  
  Горящие факелы, качаясь, плыли сквозь чернеющую, рваную завесу зарослей. Воинство скюльвендов превратилось в огромный, объединенный в единое целое, подобно муравьиной колонии, организм что, перебирая бесчисленными конечностями, скользит сквозь гниющую лесную подстилку. Теперь, когда он менял направление, роящиеся тени мгновенно рассыпались, а затем вновь собирались в единое целое, связанные нитями гортанных команд. Движение вперед замедлилось, хотя ноги его ступали всё также споро. Если сперва он летел подобно брошенному копью, то теперь он порхал как воробей. Он петлял, постоянно проскальзывая в промежуток, определенный нависшей угрозой или порожденный случайностью. Опоясывающие руки воинов свазонды, мелькающие в свете факелов. Взмахи клинков, сияющих лунными отблесками, натянутые и воздетые тугие луки. Множество криков преследовало его по пятам, заставляя прятаться в укрытиях и укромных уголках, которыми изобиловала раскинувшаяся в предгорьях чаща. Слышались мрачные, гневные речи. Щупальца отрядов, вытянулись вдоль лесных троп, подчиняясь последней волне приказов и окриков. Он внезапно подался назад, заставляя преследующее его огромное, многоногое существо врезаться и споткнуться само о себя. Воробей стал досаждающей, мельтешащей мошкой. Он взбирался на деревья, качаясь и прыгая с одной узловатой ветви на другую. Внизу мчались лошади. Он слышал как стрелы, шипя, проскальзывают сквозь листву, стучат о кору вязов — иногда рядом с ним, но почти всегда где-то далеко позади. Высматривающие его глаза, искаженные яростью лица. До тех пор, пока он имел возможность удивлять скюдьвендов и морочить им голову, пока темнота слепила и сбивала их с толку — он мог проходить сквозь их ряды подобно туману и дыму…
  
  Только светловолосая женщина могла бы настичь его.
  
  Та, у которой вместо лица кулаки.
  
  
  Ахкеймион, казалось, по-прежнему ощущал порывы воздуха, возникшие когда беглец и его преследователь исчезли снаружи.
  
  — Отзови эту тварь, — тихо сказала Мимара, ошеломленно взирая на Короля Племен.
  
  Найюр откинулся назад и небрежно вытащил из лежавшего позади мешочка небольшое яблоко. Уполовинив его одним укусом, он принялся изучать открывшуюся мякоть — белую, словно толченая известь.
  
  — Отзови эту тварь! — рявкнула Мимара, теперь настойчиво и угрожающе.
  
  — Эта в-вещь! — следом за ней прохрипел старый волшебник, — Скюльвендский дурень! Эта вещь — воплощенный обман! И снаружи и изнутри! Ложь, нагромождали на ложь и соединяли подлогом до тех пор, пока всё это не стало глумливой пародией на душу. Найюр! Найюр! Ты спишь с самим Голготтератом! Как ты не видишь?
  
  Варвар схватил колдуна за глотку, поднялся с корточек и одним размашистым движением вздернул его над собой. Ахкеймион пинался, ухватившись за исполосованное предплечье, отчаянно пытаясь как освободить горло, сдавленное его собственным весом, так и держаться подальше от найюровой хоры, слишком приблизившейся к его животу.
  
  — Довольно! — вскричала Мимара.
  
  И, к невероятному изумлению старого волшебника, безумный скюльвенд прислушался к ней и швырнул его на кошму как сгнивший пучок соломы. Ахкеймион поднялся на ноги и встал рядом с Мимарой, которая, как и он, могла лишь взирать, озадаченная и пораженная ужасом, как Найюр урс Скиота, Укротитель-Коней-и-Мужей смеётся в манере сразу и нелепой и безумной — смеется над ним.
  
  Старого мага едва не стошнило. Впервые за сегодняшнюю ночь он по настоящему уверовал, что сейчас умрет.
  
  — Она! — пролаял Король Племен. — Она видит слишком многое, чтобы по настоящему узреть хоть что-то! Но ты, колдун, ты и вовсе — настоящий дурак! Так тщательно вглядываешься в то, чего увидеть нельзя, что всякий раз бьешься носом о землю у себя под ногами!
  
  Найюр возвышался над двумя взмокшими от пота кетьянцами — невероятный и жуткий с этой своей сеткой из шрамов, сияющих в свете костра.
  
  — Ба! Я преследую лишь свои собственный цели, а мое доверие кому-либо давным-давно развеялось в пыль. Моя добыча принадлежит мне целиком и полностью — за счет того, о чем ты ничего знать не можешь! А как насчет тебя? Что насчет твоей добычи, чурка? — плюнул он в него этим тидонским ругательством, оставшимся, видимо, в его памяти ещё с Первой Священной Войны. — Как ты сможешь ухватить то, чего не можешь даже увидеть?
  
  — Ты что, собрался перехитрить Консульт? — вскричал Ахкеймион потрясенный и встревоженный. — Ты это соби…?
  
  — Я перехитрил дунианина! — проревел безумный скюльвенд. — Я убил одного из них! Нет никого на свете, способного на такое коварство, как я! Моя ненависть и моя ярость ведут меня столь извилистым лабиринтом, что ни одна другая душа не сможет исчислить его.
  
  Старый волшебник и беременная женщина лишь съёживались под этим проявлением всеподавляющей воли, под сочетанием его яростного гнева и телесной мощи.
  
  — Двадцать лет! — гремел он, — двадцать лет минуло с тех пор, как я прокрался в твою палатку и, держа твою жизнь на кончиках своих пальцев, поведал тебе всю правду о нем — истинную правду! Двадцать зим утекло талым снегом и вот ты заявляешься в мой шатер, колдун, — смущенный, растерянный и сбитый с толку. Весь целиком!
  
  Голос безумного скюльвенда скрипел как жернова, ревел как пламя.
  
  — Весь без остатка объятый тьмой, что была прежде!
  
  
  Он бежал петляя и кружась, выписывая невероятные кульбиты, извиваясь подобно змее, пытающейся увернутся от разящих мечей. Всё чаще и чаще гудели тетивы тугих луков, всю больше яростных стрел свистело вокруг. Казалось, что целое войско собиралось и окружало его до тех пор, пока весь мир не наполнился беснующимся пламенем факелов, буйством и толчеёй. Но он уже ощущал близящуюся границу, черту, за которой простиралась во всех направлениях, уходя в беспределье, недоступная для его преследователей гористая пустошь, обещание, манящее одиночеством и свободой…
  
  Всего один поворот.
  
  Он остановился бы там отдохнуть, сделал бы паузу — настолько сильна была уверенность в неуязвимости, что он сумел бы там обрести. А затем, создав из слепоты и невежества врагов непроницаемый и необоримый доспех, он вернулся бы назад, чтобы вновь обрести своих спутников.
  
  Если бы не эта женщина, эта …штука. Мчащаяся следом за ним, как шелковый лоскут, очутившийся в бушующей буре. Настигающая его…
  
  И он снова ринулся сквозь темнеющую чащу. Теснились вокруг корявые вязы, смыкались заросли орешника, преграждали путь разбитые скалы. Но она всё ещё настигала его. И он резко ускорил свой бег, жертвуя оставшимися запасами сил ради проворства.
  
  Лиственный полог редел. Сквозь чернеющие ветви прорывалась, вскипая звездами, необъятность ночного неба, являвшая взору укутанные во мрак предгорья. Скалы и деревья, возникая из окружающей тьмы, неслись навстречу, как щепки в бурном потоке, чтобы тут же кануть в небытие за его плечами.
  
  Но она по-прежнему настигала его.
  
  В своей жизни ему уже приходилось убегать вот так вот — спасая свою жизнь. Одиннадцать раз. И хотя слепящая тьма Тысячи Тысяч Залов и была абсолютной, в его воспоминаниях они полнились серебром пронзительных визгов и воплей, скользящих и вьющихся, словно рыбьи косяки в глубинах вод, мгновенно и бездумно делящихся и дробящихся, чтобы всякий раз наполнить собой ветвящиеся проходы и коридоры и, настигнув его, наконец, рассыпаться звенящими брызгами, превратившись в бесчисленных жалких созданий.
  
  Первые семь раз он, как мартышка, цеплялся за спину Выжившего, несся во тьме, повиснув на нем и вопя во весь голос от наполнявшего его ликования, радуясь жизни, ощущая свистящий в ушах ветер, чувствуя как что-то хватает его за одежду… тут же разлетаясь кровавыми брызгами.
  
  Присущая Выжившему абсолютная мощь была каким-то неоспоримым законом этого мира, не требующим даже помышления. Вроде знания о том, что брошенные предметы падают вниз. Выживший побеждал, одолевал — всех, всегда и всюду. Мальчику и в голову не могло прийти, что они сами однажды могут оказаться побежденными, могут уступить бешеному напору беснующихся созданий. Но ему также не могло прийти в голову и то, что однажды Визжащие вдруг истощатся, а затем пропадут вовсе, и их последние, звенящие серебром крики канут в небытие, растворившись во тьме лабиринта. Ему не могло прийти в голову и то, что на свете есть такая штука как солнце.
  
  Выживший выживал — всегда.
  
  Выживший защищал и хранил его от опасностей.
  
  Неужели поэтому его безумие и усилилось?
  
  Лес проносился мимо него, сочетаясь и сплетаясь в запутанные, темные очертания, а затем исчезая в небытии…
  
  Она была быстрее, эта светловолосая вещь. Она была более сильным ветром. Чтобы понять это ему достаточно было лишь прислушаться частящему ритму её стремительного бега — там в ночи у себя за спиной…
  
  Он сам не заметил как заплакал. Он никогда не делал этого раньше. Он не понимал, что за чувство охватило его, хотя множество раз видел его отражение на лицах старика и его беременной женщины.
  
  И никогда у Выжившего.
  
  — Я слышу как ты скулишь! — взвизгнуло оно на дунианском языке, пытаясь задеть его честь, что была для него пустым звуком.
  
  Проносящиеся мимо деревья и скалы, замшелые камни, угрожающие утесы, воздвигающиеся, нависающие сбоку. Вещь повелевает Фюзисом — сомнений тут быть не может. Лишь Логос — его убежище…
  
  Логос на его стороне.
  
  Всё было просто… или могло бы стать таковым.
  
  — Я чую твой страх!
  
  Мальчик бросился к утесам. Страх? — удивилась какая-то часть его.
  
  Нет. Никакого страха.
  
  Может ярость?
  
  
  Вещь-зовущаяся-Серве возвратилась, прихрамывая, к Белому Якшу, стоявшему всё там же, не смотря на наступивший рассвет, заставивший его белоснежные стены ярко сиять.
  
  Найюр урс Скиота, жесточайший из людей, ожидал внутри.
  
  Какое-то время они молча разглядывали друг друга — человек и его чудовищный любовник.
  
  — Ты отпустил их, — молвила вещь-зовущаяся-Серве, окропив землю кровью.
  
  Стареющий скюльвендский воин стоял, почти обнаженный, являя ему всё великолепие своего перетянутого ремнями и исполосованного шрамами тела.
  
  Оно облизало опухшие губы.
  
  — Что сказал волшебник?
  
  Король-Племен рванулся вперед, простер руку и, схватив вещь за волосы, отогнул назад её голову, всё больше поддаваясь гневу.
  
  — Что мне стоило бы удостовериться в твоей преданности…
  
  Его обезумевший лик нависал над её белыми, закатившимися глазами. Оно задрожало.
  
  — Что с Анасуримбором? — спросил Король Племен.
  
  Вещь, хромая, вывернулась из его яростной хватки.
  
  — Он швырнул в меня камень — оно пошатало языком свои зубы — бросил его со скалы.
  
  — Как… — ухмылка, больше похожая на рыдание, исказила его черты. — Как я могу доверять тебе?
  
  Оно охватило своей гибкой ногой его бедра и, страстно изгибаясь, прижалось к нему.
  
  Найюр урс Скиота застонал и потянулся огромной рукой к её глотке.
  
  — Испей из моей чаши, — проворковало оно, — вскуси… и познаешь меня…
  
  Рука легла на её горло. Белый Якш зашатался от мощи его ярости и тоски.
  
  — Ишуаль разрушена! — вскричал Король Племен, отрывая своего вяло трепыхающегося любовника от земли и вздымая его вверх — навстречу пробивающимся лучам солнца.
  
  — Разрушена!
  
  Он бросил вещь-зовущуюся-Серве на землю.
  
  И сорвал прочь повязку со своих распаленных чресел.
  
  
  Карканье, гул и крики варварского войска остались за их плечами сменившись лесными тропами и ночной прохладой. Айкеймион и Мимара удирали, мчась мимо вздымающихся и шатающихся под напором ветра деревьев, то срываясь на бег, то переходя на быстрый шаг, но не позволяя себе остановок. Когда их лица не искажались усталостью, на них читалось нечто вроде обманутых ожиданий — какое то изумленное неверие.
  
  — Как быть с мальчиком! — наконец осмелилась поднять голос Мимара.
  
  — Ему лучше… — фыркнул, задыхаясь от бега, старый волшебник, — без нас! — и тут же, выругался, поняв, что она встала, как вкопанная, за его спиной. Он знал, что её терзает беспокойство о ребенке, а не утомление. Они приняли достаточно кирри, чтобы ни ветер, ни усталость не могли замедлить или задержать их.
  
  — Но….
  
  — Наш путь лежит в Голготтерат, девочка!
  
  Мороз пробежал по его коже, когда он, из-за кирри прекрасно видящий в темноте, обратил внимание сколь беззащитной и совершенно опустошенной она выглядит. Выражение её лица, наконец, соответствовало её невеликим годам. Пророчица исчезла и, за застывшими в её глазах слезами, вновь проступил лик беглой имперской принцессы. Акхкеймион поднял свою расшибленную, почерневшую от синяков руку и, щурясь от боли, дотронулся до огромного отека, всё сильнее закрывавшего правый глаз.
  
  — Идем, — молвил он, зная что само поименование места, куда вела их дорога, устраняет необходимость дальнейших пояснений. Расставшись с мальчишкой, они лишь спасали его от своей гибельной судьбы и безумия Голготтерата.
  
  Она сжала его пальцы, не сколь улыбнувшись ему, сколь поджав губы. Дрожь отвращения прошла по её плечам, она дернулась как от удара плеткой. Из-за его Метки — догадался он.
  
  — Но всё же…
  
  — Он дунианин, Мимара.
  
  Они стояли в темноте, тяжело дыша. Протяжные крики скюльвендских рогов перекликались где-то на юге, то тут то там разрывая предутреннее безмолвие, как рвут своими спинами выдры водную гладь.
  
  Мимара облизала губы.
  
  — И что теперь? — вяло поинтересовалась она — после всего случившегося мы просто умчимся куда-то прочь?
  
  — Скажите на милость… что же ещё стоит нам сделать, после всего случившегося?
  
  Она умоляюще смотрела на него, пытаясь выпросить, — осознал он, — что-то, чего не понимала сама. Старый волшебник топнул ногой, подавив приступ внезапной озлобленности. Он слишком хорошо понимал, что это в действительности предвещает.
  
  — Сейен милостивый, девчонка! — прорвало его. — Как можно быть настолько однообразной! Когда мне нужна пророчица — я получаю беглянку, а когда нам нужно бежать без оглядки — откуда ни возьмись заявляется пророчица — и так каждый, черт возьми, раз!
  
  Гнев вспыхнул в её блестящих от слез глазах, враждебность проступила её на лице, прорвавшись сквозь печаль.
  
  — Что? И это лишь потому, что я беспокоюсь о нем?
  
  Он допустил ошибку, позволив ей узреть своё недомыслие.
  
  — Ну, ты же ни о чем не беспокоилась, отправив его отца полетать со скалы?
  
  Она вздрогнула и сморгнула слезы. Взгляд её уперся в землю у его ног.
  
  — Это не я пригласила его, — произнесла она тихим, ровным голосом.
  
  — Я видел как ты дала ему кирри, и знаю — ты вполне осознавала, что случится потом. Очевидно, что ты хотела…
  
  — Он сам спрыгнул с этой скалы, — вскричала она, — принял приглашение!
  
  — Приглашение? Какое ещё приглашение? Ты понюшку кирри имеешь в ви..?
  
  — Приглашение сделать этот прыжок!
  
  В этот раз настала очередь Ахкеймиона молча взирать на неё.
  
  — Объединиться с Абсолютом, — плюнула она перед тем как отправиться прочь.
  
  Он стоял на участке ровной земли, где разыгралась вся эта сцена, остолбенев от вдруг пронзившего его ужаса. Кошмара, что он нес в себе с тех самых пор как оставил Белый Якш. Раньше он держался лишь отказываясь остановиться, отказываясь даже мыслить. Его кожа пылала от уколов морозного ветра. Призрак Найура урс Скиоты кипели клокотал перед его глазами.
  
  — …и вот ты заявляешься в мой шатер, колдун…
  
  
  С учетом того, как мало было у него возможностей поспать, Сны становились всё более тяжким грузом, врываясь в его дремоту подобно выхваченному из ножен клинку. Казалось, только что он ворочался и ёрзал, лежа на гудящей и колючей как чертополох земле, отчаявшись хоть когда-нибудь заснуть — и вот уже образы, полные запекшейся крови, заполняют его сознание. Шатаясь, он брёл, взбирался вверх по горловине напоенного стенаниями рога. Золотые стены, опирающиеся на противостоящие углы. Поверхности, изукрашенные гравировкой, тонкой, как волос младенца. Линии, складывающиеся в знаки, меняющие свой смысл в зависимости от того с какой стороны на них смотришь.
  
  Сломленные… жалкие люди. Волочащая ноги вереница несчастных. Обнаженные тела — белые и бледные, но не измаранные, не покрытые струпьями, не иссеченные розгами. Цепь дернулась и потащила его вперед — одну ничтожную бусинку в ожерелье из тысяч душ.
  
  У него не было зубов. Мелькнула тень воспоминаний о бьющих в лицо кулаках и молотах.
  
  Их похитители держались рядом — злобными, готовыми терзать тенями, ужасные чудовища, которые низвели его и всех остальных до существ, умевших лишь рефлекторно съеживаться и скулить. Тех из них, кто запинался и падал, освобождали из кандалов, тащили куда-то в сторону, насиловали и избивали. Он знал, что впереди происходит то же самое, поскольку не раз и не два в сковывавшей их цепи появлялись разрывы, заставлявшие его делать сразу четыре, а не два шага вперед. Никто не говорил ни слова, хотя иногда раздавались нечленораздельные крики, кашель, хрипы, и прочий шум, звонким эхом отражавшийся от неземного золота стен. Он скорее ощущал дрожь, проходившую от этих дребезжащих отзвуков по его телу, нежели слышал их. Чтобы избавить себя от сей жалкой участи, бежать прочь от этого кошмара, нужно было бежать прочь от всего Мира. Стать пламенем, что пылает само по себе. То, что он всё ещё жив, означало, что его тело — та дрожащая плоть, что ещё осталась от человека — хорошо усвоило это.
  
  Он замечал переплетавшиеся в зеркальных соггомантовых плоскостях линии и знаки.
  
  Ему не доставало зубов.
  
  Брошенный вверх затравленный взгляд открыл ему зиявшую пустоту. Скошенные стены огромной металлической воронки уступами возносились на невероятную высоту и растворялись во всепоглощающей тьме. Сделав последний шаг, он зашатался, столь необъятен был разверзшийся мрак, столь непроглядна эта черная пасть. Грохот могучего молота, крушащего цепи, низвергался из пустоты, волнами эха отражаясь от стен. За каждым ударом следовала пауза… а затем цепь тащила его вперед, вместе с прочими пленниками — их, мужей, скованных ныне одной цепью, объединенных одною судьбой. Колонна несчастных душ плелась перед ним, шаркая босыми ногами по полированному черному полу, алые и багряные всполохи играли на обнаженных плечах…
  
  Безымянный пленник, на мгновение вынырнув из убежища своих горестей, изумленно моргнул, узрев висящий над ними полог — полог из пламени.
  
  И хотя пленник не мог этого знать, старый волшебник застонал во сне.
  
  Нескованные цепями фигуры, застыв недвижимо, стояли под этой завесой. Нелюди, частично, а некоторые полностью обнаженные, оцепенело взирали вверх. Слезы мерцали на их щеках, отражая сияние полыхающей над ними стихии, нежные искры алого и багряного, образы проклятия, порхающие в переливающихся отсветах. Нелюди не обращали на закованных в цепи смертных никакого внимания, будучи словно порабощенными бушующим над ними пламенем.
  
  Молот ударил. Истерзанный пленник моргнул, а цепь дернулась, заставив и его и все, стоявшие впереди него измученные души, сделать ещё два бездумных шага вперед.
  
  Неумолимо, один сокрушительный удар за другим, цепь тащила его под огненным пологом, оцепенелого, подавленного этим пылающим безмолвием. Единственный брошенный украдкой взгляд исчерпал остатки его решимости. Он узрел наверху огни за огнями, беспредельность, бездонность пылающей топки. Теперь он смотрел лишь на играющие на полу отсветы, а цепь всё тянула его под нависающим, давящим душу огненным пологом. Всего света, исходящего от этой завесы, хватало лишь для того, чтобы вокруг черного провала его лица появился небольшой ореол. Пламя было бледным, как вьюга. С каждым рывком цепи казалось, что его отсветы колышутся у него за плечами, словно волосы.
  
  Он коснулся провалов в своих деснах, пробежавшись кончиком языка по всем кислым ямкам, оставшимся на месте зубов.
  
  И обнаружил, что познал сущность огня, осознал что его пустое отражение носит саму Преисподнюю словно парик. А затем ударил молот и он, спотыкаясь и пошатываясь, двинулся вперед вместе с остальными несчастными, полог остался позади и над ним вновь разверзлась чернеющая пустота. Он осмелился глянуть вперед, поверх голов стоящих до него сломленных душ…
  
  И узрел чернеющий призрак, разлившийся в темноте маслянистым пятном, пятнающий простёршийся мрак глубочайшей, подлинной тьмой. Слившийся в единое целое всеми своими поблескивающими гранями…
  
  Громадный саркофаг.
  
  Старый волшебник заморгал, закашлялся от ужаса, щурясь будто ночь вдруг превратилась в рассвет. Нахлынуло облегчение. Зубы! У него есть зубы! Он схватился за разбудившие его тонкие руки и вперился взглядом в стоящую на коленях Мимару, в чьих глазах стояли слезы.
  
  Ахкеймион громко вскрикнул, охваченный буйством непередаваемых, невыразимых и в то же время очевидных эмоций и чувств.
  
  Прижал ладонь к раздувшейся утробе женщины.
  
  И застыл с кривой ухмылкой, пораженный ужасом, наконец поняв, что его отцовство в большей степени, чем что-либо другое, было убогим притворством. Чтобы стать отцом, нужно хотеть им стать, а не оказаться им по воле случая.
  
  Свершилось. Второй Апокалипсис начался.
  
  — В-всё б-будет хорошо… — прохрипел старый волшебник. Она поймет, что у него есть причины солгать, — верил он, — если вообще поймет, что он лжет.
  
  — Тебе нужно лишь верить.
  Примечания
  1
  
  В оригинале The Great Ordeal, автором, для описания Знака Силя, применена латино/англоязычная транслитерация: «две противопоставленные S, сцепленные или сплетенные с V». Мы сочли возможным уйти от использования в нашем переводе подобной версии передачи образа. Едва ли Нау-Кайюти или Ахкеймион читали Сенеку или Шекспира, чтобы применение латиницы в описании Знака выглядело актуальным — да ещё в переводе на русский язык. Тем более, что мы практически на сто процентов уверены в том, что именно имел в виду автор. Знак Силя достаточно хорошо знаком тем, кто хоть немного сталкивался с восточнохристианской иконографией и гностическими апокрифами. Это сцепленные и соединенные в единый символ литеры Альфа и Омега — Начало и Конец. Символ Бога. Только в ихоройском варианте он перевернут с ног на голову. Всё, в общем то, довольно логично — легионы Консульта идут в сражение под богохульными знаменами, сообщая врагам, что они ведут войну против Господа и намереваются низвергнуть Его. Посему мы сочли возможным описать данный символ несколько иносказательно, но с применением некоторых элементов бэккеровского «лора». В частности, змеи Гиерры (они, например, вытатуированы на запястье Эсменет) действительно напоминают две противопоставленных английских S, а символ рогатой бычьей головы это отсылка к финикийской букве алеф (голова быка), которая перешла в греческий алфавит и известна нам как альфа или русская А. В инхоройской версии, напоминаю, символ, как и, соответственно, литеры в него входящие, перевернуты вверх ногами.
   Для наглядности, Знак Силя (в нашем воссоздании) представлен выше — в шапке страницы. — Примечание редактора.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"