Аннотация: Повесть публиковалась (под другим названием)в книжном формате в издательстве "Ладомир". Новое название, под которым размещаю здесь, дает более ясный сигнал.
AG Condor
ТУПО ПРОДОЛЖЕНИЕ "НЕТОЧКИ НЕЗВАНОВОЙ"
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
- Совесть, совесть... - тонким голосом передразнил профессора Милонова профессор Сапогов и уже грубо продолжил: - Разбойник ваш Федька, вот и все.
Профессор Милонов онемел. Давно пора было бы привыкнуть к профессору Сапогову, но для порядочного человека нельзя, невозможно было привыкнуть к профессору Сапогову, и профессор Милонов онемел. Сапогов, отнесшийся к этому как к должному, самодовольно подлил себе в чай любимейшего своего "Тульского сувенира", настоянного на четырнадцати видах плодовых и ароматных растений.
Так не годилось. Кто-то из принимавших участие в чаепитии талантливых студентов звонко воскликнул:
- Это странно... Тема преступления волновала Достоевского...
- Всех их волнует, - заметил Сапогов непонятно к чему.
- Но он как никто в мировой литературе внутренне осудил преступление...
- Это где же? - полюбопытствовал Сапогов.
Талантливый студент, конечно, не мог отвечать на такое, и Сапогов сделал вид, что великодушно приходит ему на помощь.
- Это когда Раскольников покаялся? Ну так это он с единственной целью, чтобы роман спасти, а то ведь неладно выходило. Сами посудите: молодой человек интересной наружности, благородных порывов убил топором коллежскую секретаршу, потом и ее младшую сестру за компанию (а это надо еще суметь - топором убить человека, - это совсем не то, что застрелить там или отравить), прихватил кое-какие золотые вещички (немного, но все же), до крайности удачно замел следы, и что же - перестал от этого быть молодым человеком интересной наружности и благородных порывов? Ничуть, даже напротив. Какая же из всего этого назидательность получалась? Кто бы стал такое печатать - без покаяния?
Кое-кто из студентов задумался. Действительно, получалось (как всегда, к сожалению, у Сапогова) убедительно. Как хотите, а отвращения у автора Родион Романович Раскольников решительно не вызывал - нигде, ни в единой сцене. И даже, пожалуй...
- Обличение наполеонизма? - нерешительно сказал кто-то.
- Ну к чему тут Наполеон? - досадливо поморщился Сапогов. - Наполеон и топора-то небось отроду в руки не брал, и старушек убивать ему в голову не приходило. А вот вы правильно подумали, что Федька Родион Романычем только и делает, что любуется (ну и мы, конечно, любуемся вслед за ним - талантлив, собака), и ведь с топором-то в руках Раскольников ярче, художественнее всего получается. Убери покаяние - есть Раскольников, ничегошеньки с ним не сделается, убери топор - и где он, Раскольников? А Парфен Рогожин с его "ножиком довольно простой формы, с оленьим черенком, с лезвием вершка в три с половиной"? А Митя Карамазов с его "небольшим медным пестиком в четверть аршина всего длиною"? Чувствуете, какая любовь к детали? Выбрать жертву (особо хорошо что-нибудь невинное, блеющее вроде князя Мышкина), выбрать оружие, ходить вокруг да около, приглядываться, потом - бросок... вот тема! А нравственность, Соня Мармеладова... э-э... - Сапогов снова подлил себе "Тульского сувенира", как бы стараясь запить неприятное ощущение во рту.
Все молчали. Все (и смутно даже профессор Милонов) понимали, что Соня Мармеладова действительно - э-э... Ну разве что в качестве жертвы... к топору-то привычка уже есть...
Черт знает что получается с этим Сапоговым!
- Ну а вот "Неточка Незванова", - сказал кто-то. - Очень милая, по-моему, лирическая вещь. Вы вот все изображаете Достоевского каким-то маньяком...
- "Неточка Незванова"? - переспросил Сапогов. - Это где муж пытался уморить жену, чтобы потом воспитанницу совратить?
Сапогов, Сапогов... Его послушать... Анна вот, например, читала "Неточку Незванову", но ничего там такого не помнила. Она даже проверила, когда вернулась домой. Ничего подобного. То есть все сходилось, конечно, но было что-то еще, что Анна не могла определить, но что как-то не сочеталось с дьявольскими теориями Сапогова. Что же это? Анна очень внимательно перечитала последнюю сцену. Александра Михайловна падала в обморок... Петр Александрович все носился с каким-то письмом... Неточка с увлечением говорила ему дерзости... Как всегда у Достоевского, было очень шумно. Анна хотела было уже захлопнуть книгу, так ничего и не добившись, как вдруг ее внимание привлекло одно слово. Завтра. "Завтра", повторила она, сама не понимая, почему это слово так ее взволновало, и взяла книгу с собой в постель. Вот эти несколько последних фраз... очень странных... Анна читала медленно: "Я вошла в свою комнату, едва помня, что со мной сделалось. У дверей меня остановил Овров, помощник в делах Петра Александровича.
- Мне бы хотелось поговорить с вами, - сказал он с учтивым поклоном.
Я смотрела на него, едва понимая то, что он мне сказал.
- После, извините меня, я нездорова, - отвечала я наконец, проходя мимо него.
- Итак, завтра, - сказал он, откланиваясь, с какою-то двусмысленною улыбкой.
Но, может быть, это мне так показалось. Все это как будто мелькнуло у меня перед глазами".
- И все? - подумала Анна. Непохоже на Достоевского. Тут что-то должно быть еще... надо вспомнить... - Она отложила книгу в сторону и закрыла глаза. - "В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер..." - Вздор, вздор, не сюда... - "Он помнил только, что, кажется, крикнул..." - Не то... Вот! -
Засыпая, я все видела перед собой лицо Петра Александровича. Я вспоминала о том, как он покраснел, и мне становилось непонятно, как я могла прожить под одной кровлей с этим человеком бесконечно долгие - так мне казалось - годы. И еще непонятней было, как я проживу завтрашний день, - но в одном я была убеждена твердо: что бы ни случилось, какие бы слова мне ни пришлось услышать - я не покину Александру Михайловну. С этой мыслью - вернее, с этим чувством - я уснула.
Испытания начались уже за завтраком. Александра Михайловна (я могла бы предвидеть это!) осталась в постели, и мне пришлось столкнуться с этим человеком лицом к лицу. Войдя в столовую и увидев его пьющим кофе в полнейшем и невозмутимом одиночестве, я остановилась на пороге - может быть, чересчур резко. Впрочем, мое замешательство как будто бы даже понравилось ему, - он взглянул на меня с чуть насмешливою улыбкой и благодушно кивнул, приглашая садиться. Сердце мое забилось: он более не считал нужным притворяться передо мною!
- Что же, мы как будто робеем? Вчера я был впечатлен вашей решительностью и красноречием. Кажется, и Александра Михайловна тоже... сегодня ей нездоровится... Да садитесь же, наконец, к столу и... я надеюсь, вы не будете возражать, если я допью кофе?
Я молча уселась и налила себе кофе. От смущения моего (я даже не знаю, почему) не осталось и следа. Петр Александрович пристально наблюдал за моими действиями.
- Знаете, Аннета, - совершенно неожиданно вдруг проговорил он, - мне ужасно нравится, что вы такая высокая девушка.
Я чуть не поперхнулась, однако усилием воли сохранила спокойствие и, взяв булку, с нарочитой неспешностью принялась намазывать ее медом. Каково же будет продолжение при таком начале? К слову сказать, я не так уж и высока ростом.
- Вы молчите? Это даже и хорошо. Так мне будет удобнее говорить. И более того: вы мне сделаете одолжение, если вообще не будете обращать на меня ни малейшего внимания. Это позволит мне быть особенно точным в подборе выражений. Я буду как бы размышлять вслух, однако в непосредственной близости от предмета моих размышлений.
Это предложение мне понравилось, поскольку удивительным образом избавляло от неловкости. Мне хотелось есть, и теперь я действительно спокойно принялась за завтрак - может быть, даже немного более спокойно, чем того хотелось Петру Александровичу.
- Вчера, когда Александра Михайловна высказала свое фантастическое предположение, я его высмеял и был искренен. Я действительно был раздражен, застав вас с этим письмом, - раздражен ужасно и даже до какого-то брезгливого ощущения. Однако я вовсе не моралист, как вы ошибочно обо мне подумали, вовсе не моралист! Я только решительно не переношу дурного тона, - а все эти романтические переписки с непременно бедными и непременно честными молодыми людьми - дурной тон в высшей, в невозможнейшей степени! И представьте, что-то похожее и померещилось мне, когда я увидел у вас это письмо, - вы не из тех барышень, которых властно и сразу покоряет армейская выправка и прочие очевидные достоинства; вы конечно же станете искать достоинств неочевидных и - на этом пути непременно коснетесь самых глубин пошлости, самых скверных и грязных ее закоулков. Вот что оскорбило меня в Александре Михайловне, а вовсе не ревность, как вы ошибочно изволили подумать! Разве можно ревновать к насекомому? Но разве не отравит это насекомое, прокравшись в ваш дом, решительно все своими сентиментальными, удушливыми испарениями? И как у них получается навязывать другим самые пошлейшие и пустейшие роли! Муж, на стороне которого закон, нудная аллегория долга - вот-с, извольте ни за что ни про что надевать эту маску! И ведь никуда не денешься: дашь поблажку - так тут же пойдут благодарные взгляды, в которых ясно будет читаться одно: "Убирайся к черту!"; заявишь права - так им только того и надо, здесь они такую высоту почувствуют, что и "вечная разлука" нипочем! Главное, чтоб последнее слово за ними осталось! Я определенно знаю, что Александра Михайловна не питает ко мне никаких чувств. Что же? Я не менее определенно знаю, что и к тому господину она не питала никаких чувств. Вся моя вина в том, что у меня были права, и я не имел возможности пылить ей в глаза своим бесправием! -
Петр Александрович прервался и посмотрел куда-то мне за спину. - Благодарю вас! - нетерпеливо прокричал он. - Более ничего не нужно! (Я поняла, что это относилось к служанке, заглянувшей в двери.) - Взгляд его снова обратился ко мне. - Быть может, вам подлить еще молока? - спросил он каким-то неожиданно задумчивым и заботливым голосом. Я молча кивнула головой - его наблюдательность меня поразила и немного даже позабавила: я действительно не люблю крепкого кофе, и он запомнил мою привычку безбожно разбавлять его молоком. Руки его слегка дрожали, но он прекрасно справился со своей новой, учтивой ролью.
- Вы очень умны, Аннета. Я очень рад, что мне не пришлось в вас разочароваться. И мне очень нравится то, что вы такая высокая, стройная и в то же время такая скрытная, даже немного вкрадчивая девушка. Я ведь давно уже все знал про библиотеку (как вы, верно, уже заметили, я наблюдателен) - и мне почему-то нравилось заходить в нее иногда и погружаться в целый мир упоительных и, возможно, предосудительных представлений... Каких? (Он поймал мой вопрошающий и, как мне хотелось надеяться, строгий взгляд.) Успокойтесь, самых невинных... Что-то вроде того, что вот я как будто заперся изнутри, жду, и вот кто-то осторожно вставляет ключ в замочную скважину... я знаю, что это вы, я чувствую вашу руку... дверь отворяется, и тихо, стараясь не шуметь, вы входите... я, как полагается представляющей персоне, разумеется, невидим. Вы подходите к шкафу, и снова щелкает ключ - я никогда не сумею воспроизвести этого звука. Он такой, как будто кто-то очень, очень рассудительный неслышно подходит сзади и осторожно трогает вас за плечо - видимо, желая сообщить что-то... Что вы желали мне сообщить, Аннета? Впрочем, не отвечайте, я не хочу, чтобы вы мне ответили слишком рано... (Эти слова мне не слишком понравились.) Так вот, шкаф открыт, вы проводите рукой по переплетам - это ваша характерная привычка, вы никогда не читаете названий просто, как это делают все люди, вам непременно надо проводить по ним рукою, как будто вас зачаровывает их золотой отблеск, - вы выбираете книгу и берете ее таким движением, которое невозможно услышать самому тончайшему слуху, - это самое неслышное из всех движений, что есть на земле... И вот вы открыли книгу и начинаете ее перелистывать - и шуршание страниц под вашими пальцами невыразимо и неприлично приятно - это слишком, слишком похоже на ласку...
Здесь я с громким стуком поставила на стол чашку.
- Петр Александрович, - прервала я условленное молчание (он вздрогнул), - я очень ценю вашу откровенность, но заслуживаю ли я ее в такой степени? И, кроме того, мой завтрак окончен, и у меня нет законного повода долее наслаждаться вашим описанием (эту фразу я добавила нарочно - мне не хотелось раздражать его раньше времени, и все же мне самой стало неловко; ему, впрочем, кажется, понравилось). Мне нужно идти. -
И, торопливо встав, чувствуя на себе его взгляд, я поспешила выйти из столовой.
Я чувствовала, что долее не могу оставаться в доме - мне нужен был свежий воздух. Наталья по обыкновению дремала за вязаньем, и мне удалось одеться и выскользнуть из дому, не привлекая ничьего внимания. Шел дождь, и я раскрыла зонтик.
Куда идти, мне было решительно все равно - и в ту и в другую сторону тянулась одинаковая, влажно-серая перспектива зданий. Я повернула налево и быстро пошла, стараясь обходить лужи и потоки воды - мне надо было подумать.
О чем же, однако, думать? Прохожих было мало, и уж конечно, среди них не попадалось барышень, подобных мне; немногие встречные принадлежали к той особой породе людей, бесконечная хлопотливость которых не умеряется никакой погодой. Глядя на их озабоченные лица и спины, я чувствовала себя одинокой и как-то странно свободной - к тому же и зонтик не вовсе избавлял от дождя. Я вспомнила, как в детстве меня называли "сиротка", и это воспоминание показалось мне очень созвучным всему окружающему и в то же время ужасно забавным. Я засмеялась и чуть было не закрыла зонтик, - мной владело какое-то веселое, лихорадочное возбуждение.
"Надо думать. Вот, вот эта основная мысль, от которой выстроится все остальное: он подглядывал за мной, это ясно! Но прежде всего - как?" Мне вспомнилась в промежутке между шкафами ниша, укрытая темно-красным занавесом, - при желании там очень даже мог спрятаться человек. И очень понятно, почему я его не заметила: ведь я сама таилась, и все мысли мои были только о явной опасности - о звуке приближающихся шагов и прочем в таком роде. Между тем, Петр Александрович был рядом - и так, как я совсем не ожидала. И вот в этом главное, совершенно ясное и совершенно бесспорное - он маньяк! Это слово, довольно неопределенное по значению, казалось мне для данного случая чем-то вроде разгадки, чем-то очень точно определяющим суть этого человека. Дом его был не простым домом - в нем была атмосфера, которую я всегда чувствовала, но только сейчас поняла, что она возникла не сама по себе: здесь был умысел! Воздух дома пронизывали тысячи незримых нитей, и концы их всех были в руке Петра Александровича! Почему изящные, дорогие вещи (а их было немало) вызывали всегда такое странное, меланхолическое ощущение? Зеркала - понятно, они всегда наводят тоску, особенно если в рамах из темного дерева, - но столы, стулья, диваны? Стоило дотронуться, усесться - и немедленно устанавливалась какая-то сумрачная связь с какой-то строгой, чопорной и не то чтобы судящей, а оценивающей волей! Особенно поражала меня большая картина в гостиной - на ней был изображен человек, борющийся со львом, то ли Геркулес, то ли Самсон. По лицу его катился пот, мышцы вздувались от страшного напряжения, - все, как и полагается на подобных картинах, однако странность заключалась в том, что схватка происходила в глухой и темной пещере, в которой не было никакого источника света. Борющиеся были видны, но это представляло собой чистую условность, и становилось особенно жутко - мы как будто видели то, чего не должны были видеть, что происходило в не предназначенном для нас мраке! Зачем же понадобилось вешать подобную картину в гостиной? - часто задавалась я вопросом. Вот зачем - это был знак власти Петра Александровича; он хотел влиять на нас, и он влиял, и хоть мы не понимали природы этого влияния, но влияние было!
Но... что же тогда Александра Михайловна? За завтраком он почти не говорил о ней и вел себя так, как будто только он и я имеем значение. Не слишком ли рано? Он внутренне отказался от Александры Михайловны, ему нужна менее податливая жертва - и для него все уже давно решено. Он приказал Александре Михайловне быть больной - приказал молча, но она давно уж приучена исполнять его молчаливые приказания. И вот что мне вдруг неожиданно стало ясно: никакой болезни нет, как не было никогда никакой вины, - просто сильная воля подчиняет себе слабую, но... я не согласна, чтобы это было так! Я не согласна! Я не хочу, чтобы он ставил свое ничто законом для нас обеих! - И с этой мыслью, задыхаясь от злости, я резко поворотила назад, домой.
На прислугу то, как я вошла, произвело впечатление, но было не до них. Торопливо сбросив капор и плащ и не обращая внимания на оставляемые мной следы (я довольно сильно промокла), я почти добежала до комнаты Александры Михайловны и резко распахнула дверь. В комнате царил полусумрак; больная полулежала в постели, опершись на высоко взбитую подушку; выражение лица ее было не то чтобы печальным или задумчивым, а скорее каким-то неопределенным. Она в удивлении повернулась в мою сторону:
- Неточка? Какая ты мокрая!
Сама не знаю, что со мной сделалось при этих словах:
- Я сейчас ходила по улице, под дождем и совершенно одна... Совершенно одна! Видите, какой без вас пошел ужасный беспорядок - вам нельзя болеть, Александра Михайловна!
- Неточка, что же ты говоришь такое?
- Только правду, Александра Михайловна! Вчера я играла в благородство и ужасно много налгала на себя, а оказалось, что никакого благородства и не было - одно только подлое послушание! Очень много у нас с вами этого подлого послушания - то, что захочет Петр Александрович, то и делаем и все что угодно о себе для его развлечения скажем! Письмо, которое он у меня нашел, было не мне адресовано!
Александра Михайловна побледнела, и губы ее задрожали - она догадалась.
- Но... ты ведь не осудишь меня, Неточка? - проговорила она как-то нерешительно и некстати. Казалось, она всегда готова была произнести эту фразу и теперь она сорвалась у нее непроизвольно и в самый неподходящий момент. Я забыла о последних приличиях:
- Камнями я в вас кидаться не буду, но стукнуть вас чем-нибудь мне ужасно хочется! Я хочу, чтоб вы знали это и знали определенно: я без вас не буду жить ни секунды! И не потому, что я вас люблю - я вас терпеть не могу, и вы меня замучили, - а просто не буду, и все! Из чистого упрямства не буду! Вы тешите себя, что пострадаете, а я зато счастлива буду - а я не хочу быть одна счастлива! Меня тошнить будет от такого счастья! И в покое я вас не оставлю, что бы вы там над собой ни сделали! Слышите? Я вас не оставлю в покое!
Александра Михайловна была страшно взволнована. - Ты так молода, Неточка... - пролепетала она, и в тоне ее мне послышалось что-то, немного - самую малость - напоминающее зависть, - такие мысли не должны, не могут приходить тебе в голову...
- Не могут? - исступление мое достигло, наконец, какой-то последней грани. - Сегодня за завтраком Петр Александрович тоже говорил мне, что я молода и свежа (этих слов не было, но мне хотелось поразить ее как можно сильнее). Так вот вам моя молодость! Вот вам моя свежесть! - и, схватив со столика ножик для фруктов, серебряный и довольно острый (такова была странная прихоть Александры Михайловны), я что было силы ударила себя им в запястье - и ударила довольно удачно, потому что кровь хлынула густой струею.
- Вот, - поднесла я руку к ее губам, - ты мне мать, сестра, ну так пей же! И не смей отказываться, не смей великодушничать, слышишь!
В глазах у меня потемнело, и голова стала сильно кружиться, и я не могу поручиться, что точно помню дальнейшее. Действительно ли Александра Михайловна жадно и торопливо приникла губами к моему запястью или мне померещилось это - сказать сейчас не могу. Я потеряла сознание.
Когда я очнулась, я увидела над собой встревоженное лицо Александры Михайловны. Впрочем, встревоженное - это совсем не то слово - оно было безумно встревоженным, таким, как будто все в этот миг было поставлено для нее на карту.
- Ты очнулась, Неточка, - прошептала она, - а я ведь считала про себя каждое мгновенье, пока ты была в обмороке. И все думала: вот, если она сейчас же не очнется, я непременно сойду с ума...
Она как-то по-детски всхлипнула и рассмеялась.
- Ты ужасный деспот и ужасная эгоистка! Что я теперь с простыней делать буду? Сумасшедшая! - И придвинувшись ко мне, она погладила меня по волосам. - Ты вот все смотришь и смотришь на меня, и так все как-то безучастно...
- Я не безучастно на вас смотрю... мне просто хорошо сейчас с вами... когда снег за окном падает, такое же чувство бывает...
-- Какая ты у меня жестокая, Неточка! Ты вроде бы простые слова говоришь, а они как иголки впиваются... мне ужасно перед тобой совестно!
Я взяла ее руку, притянула к себе и, закрыв глаза, поцеловала. Теплое прикосновение показалось мне невыразимо приятным. - Передо мной?
- Да перед кем же еще?
Я так и держала ее руку и так и не открывала глаз. - Так вот, Александра Михайловна, пусть вам будет только передо мною одной совестно. Вы такая невинная всегда были и все себя грешницей воображали, а теперь вы действительно немного грешницей стали, и мне это очень нравится. Вы передо мною грешны, а не перед ним, и я вас теперь буду мучить. Я буду ваши виноватые взгляды ловить и важничать и хмуриться со строгой печалью... А вы знаете, что он мне сегодня за завтраком признался, что давно за мною подглядывает?
Александра Михайловна взглянула на меня с крайним изумлением.
- Как подглядывает?
- Очень просто: прячется за занавес, когда я по библиотеке хожу и книги выбираю, и подглядывает.
- Петр Александрович?
- Ну да, Петр Александрович, что вас так поражает? Мужчины всегда подглядывают, когда могут.
- Петр Александрович!
Александра Михайловна решительно поднялась с места, - я заметила, что самочувствие ее сделалось как будто лучше, и в движениях появилась какая-то уверенность, что-то здоровое, твердое, несмотря на всю остающуюся слабость.
- Петр Александрович прятался за занавесом!
- Да что ж тут такого? Там в библиотеке больше и негде спрятаться - что ж ему кроме занавеса оставалось?
Александра Михайловна тряхнула головой, как будто отгоняя от себя наваждение, и озабоченно перевела взгляд в мою сторону: - Аннета, ты очень слаба, и тебе надо поесть. Я немедленно распоряжусь, чтобы чего-нибудь принесли.
- Только не сюда, ради бога! Велите лучше в мою комнату (Александра Михайловна торопливо кивнула), и пойдемте туда сами - вам тоже надо поесть. И не надо поддерживать меня под локоть - я ведь прекрасно себя чувствую, - я невольно посмотрела на свою руку. - Вы очень хорошо меня перевязали, Александра Михайловна!
Войдя, Александра Михайловна остановилась и обвела взглядом мою комнату:
- Как я давно не была у тебя, Неточка! И как у тебя тут уютно, чисто и строго! Наталья, - обернулась она, - ступай на кухню и распорядись, чтоб принесли сюда куриного бульона - и чтоб мяса не жалели, слышишь? - и чаю. Ужасно есть хочется.
Взгляд Натальи выразил нечто, смутно похожее на одобрение, и она - разумеется, вперевалку, но чуть-чуть поспешней, чем обычно - отправилась выполнять поручение.
Александра Михайловна подошла к окну:
- Какие веселые светло-зеленые шторы! Давай их задернем, чтобы никто не подсматривал... вот хотя бы из того угрюмого дома напротив (это был обычный петербургский дом, в котором не было ничего особо угрюмого). Вот так будет лучше. Садись.
Она уселась на моей постели и похлопала рукой рядом с собою. Я села.
- Так значит, ты нашла письмо? И читала, и ничего не сказала мне?
- Если б тут дело было в одном любопытстве, я бы не стала читать, Александра Михайловна. Но тут было другое чувство, и я не могла оторваться.
- Какое же другое?
Однако я не успела ответить, потому что принесли бульон и чай. Александровна Михайловна отвлеклась немедленно и самозабвенно:
- Ставьте сюда, на столик. Да, да... Неточка, сначала ужин, все остальное потом. Боже, как давно я не ела такого упоительного бульона!
Я внимательно присмотрелась к ней: сомнений не было, это был самый настоящий, здоровый голод. Она поглощала один за другим куски куриного мяса с жадностью, от которой сердце мое радостно забилось. "Я победила! Она моя!" - пришла мне в голову странная, сумбурная мысль; я не стала останавливаться на ней, я сама слишком сильно проголодалась и - бульон был действительно хорош! Наслаждение, которое мы испытывали, невозможно было выразить иначе, кроме как болтая попутно самые невозможные и вздорные глупости, какие только могли прийти нам в голову, - и мы ели, болтали, смеялись, забыв обо всем, что нас окружало.
О нас, однако, не забыли, - в самый разгар нашей трапезы в дверь неожиданно постучали, и она открылась, не дожидаясь ответа. Мы подняли головы - на пороге стоял Петр Александрович.
Никогда не забуду того изумленного и оторопелого взгляда, с каким он уставился на нас - казалось, он увидел перед собой призраков.
Александра Михайловна встретила его взгляд с самым неподдельным и дружелюбным простодушием:
- Друг мой, мне ужасно стыдно, что мы тут роскошествуем, пока ты хлопочешь по своим важным и таинственным делам - ты ведь только что вернулся? дождь ужасный, мне Неточка рассказала, - но поверь, что в таких вот необъяснимых прихотях порой бывает своеобразная прелесть. И, конечно, я немедленно распоряжусь поставить третий прибор, если ты решишься немного посумасбродничать вместе с нами...
- Но... - начал было Петр Александрович с таким видом, как будто хотел напомнить о некоем нарушенном договоре, однако вовремя спохватился, и голос его стал привычно грустен. - Друг мой, ты обижаешь меня, прося прощения за то, что в прощении, разумеется, не нуждается (строго говоря, Александра Михайловна вовсе и не просила о прощении, однако восприятие Петра Александровича было слишком подчинено устоявшимся привычкам). Ты знаешь, что видеть тебя веселой - это все, что мне нужно. А что до участия в веселье, то я слишком трезв и прозаичен и боюсь нарушить вашу фантастическую атмосферу...
- Петр Александрович, - вмешалась я, - вы наговариваете на себя. Я, конечно, еще слишком неопытна, чтобы судить о людях, но что-то мне говорит, что в глубине души вы отнюдь не чуждаетесь поэзии.
- О, Неточка, - подхватила Александра Михайловна, - в этом ты очень и очень права! Петр Александрович удивительно тонко разбирается в искусстве, и меня это всегда поражало. Как он способен с первых же тактов почувствовать самую душу музыки - непостижимо! Он грешит против вкуса только из великодушия, когда хвалит мою игру, но он не был снисходителен, когда оценил твой голос - поверь, это был подлинный, из глубин души идущий восторг! А попробуй как-нибудь при случае поговорить с ним о книгах, и ты убедишься...
Но эти слова были сказаны уже в спину Петру Александровичу; бормоча что-то о бумагах, срочно подлежащих рассмотрению, он поспешно ретировался из комнаты и захлопнул за собою дверь.
Мы молча переглянулись и, ни словом не прокомментировав его уход, принялись за чай. Минуту спустя мы уже не могли понять, почему никогда раньше мы не пили такого замечательного чая.
- Итак, Неточка, какое же это было другое, помимо любопытства, чувство, заставившее тебя прочитать письмо? - повторила свой вопрос Александра Михайловна, когда мы завершили наш ужин. Меня поразило, насколько хорошо она запомнила прерванный разговор, - в ней появилось (или я раньше не замечала?) какое-то новое свойство, которое я определила бы как сосредоточенность. Новые впечатления не отвлекали ее от интересующего предмета, как отвлекают они людей легкомысленных, - новые впечатления только приостанавливали ее внимание; позднее я не раз замечала, как ее способность точно, уверенно, а главное, неожиданно возвращаться в разговоре к давно, казалось бы, ею забытой теме вызывала в иных собеседниках ощущение, близкое к робости.
- Этим чувством, Александра Михайловна, заставившим меня выйти за пределы, предписанные скромностью и благодарностью, - отвечала я в тон ей, - было чувство сильного страха.
- Сильного страха?
- Я не могу отвечать за здравость и уместность своего впечатления. Я только утверждаю, что оно было именно таким - и буквально с первых же строк.
- Но что же там такого страшного уже в первых строках?
Я задумалась, пытаясь подобрать слова. Прежние, тяжелые впечатления снова завладели моим воображением.
- Вот, Александра Михайловна, вы только представьте, вы только попробуйте себе это представить - письмо, которое начинается со слов Ты не забудешь меня. Это совсем не то, что "Прошу, не забывай меня!" - здесь с самого начала чувствуется уверенность, какая-то подпольная, ползучая уверенность в несмываемости оставленного следа. Простите, - торопливо добавила я, заметив, что она поморщилась, - это был всего лишь беспорядочный поток впечатлений. Мне тогда вдруг как-то сразу подумалось, что получи я такое письмо, я порвала бы его немедленно, не читая - ведь свойственно же людям мгновенно и не задумываясь отстраняться от того, что противно их природе. И вот, тем не менее, я вижу, что письмо это цело и бережно хранится - а значит, писавший добился своего, значит, у него есть власть над тем, к кому он пишет, и такая власть, которая заставляет забыть о самых естественных человеческих чувствах. Вот от чего возникло у меня ощущение страха, Александра Михайловна, и мне странно, что оно не возникло тогда у вас.
- Не упрекай меня, Неточка, - ответила она тихо, уловив в моем голосе злую нотку, - если б ты знала, как мне невыразимо приятно видеть, что ты меня ревнуешь! И что твоя ревность по сравнению с моей, - она осторожно погладила меня по руке, - я даже дотрагиваться до тебя боюсь!
В наступившей тишине стало внятно слышно, как потрескивают свечи. Что-то - я почувствовала это - очень близко подошло к нам обеим, и однако усилием воли я сдержала себя; надо было продолжать рассказ. Но я больше не называла ее "Александра Михайловна".
- И еще мое внезапное ощущение страха усилено было одним случайным обстоятельством. Был вечер, и я читала это письмо в лучах заходящего солнца; их красный отсвет придал словам Ты не забудешь меня дополнительный и зловещий смысл. Я прочитала больше, чем было написано; я прочитала: "Ты не забудешь меня, а если забудешь, я найду какое-нибудь сильное и кровавое средство тебе о себе напомнить". И я уверена, что прочитала правильно, и дело не в игре воображения; бывают незримые чернила, проступающие, если поднести бумагу к огню, - мне кажется, этот случай был того же рода.
- Пусть так! Но неужели у тебя не было других впечатлений? Возможно ли это? - взволнованно, но как-то неуверенно проговорила Александра Михайловна.
- Других? Я помню, что дальше там пошла высокая поэзия. Наша любовь, наше время, ты любила меня,- какая трогательная уверенность в ваших чувствах! Впрочем, пишущему не было до них ни малейшего дела - тут было другое, что-то животное, какой-то особый расчет на незаметные для людей обстоятельства, - люди всегда отвлекаются на привычно звучащие слова, и вот тут-то можно подойти к ним очень близко! И еще, - вы скажете, что здесь уж точно одно воображение, и я не буду настаивать, - но мне показалось, что я увидела того, кто к вам подошел. Он проговорился, он не сообразил, что выдает себя, когда написал мы неровня; но эти слова картинны: я очень ясно представила себе, как все происходило. Вы стояли у окна, выпрямившись - у вас очень прямая, благородная осанка, от которой порой перехватывает дыхание и с которой даже годы приниженности не смогли ничего сделать, - и выслушивали признание так, как выслушивают признания люди; но вы смотрели в окно и не видели за вашей спиной того, кто вам неравен; а он был уж очень неравен - так, что даже и вовсе прямого положения удерживать не мог и, хотя передвигался часто, но делал это как-то вровень с полом, как-то боком и в то же время очень проворно...
- Господи! Что ты говоришь такое! - Александра Михайловна порывисто обняла меня и прижалась теснее, стараясь унять охватившую ее дрожь. Руки ее сжимались все крепче и крепче. - Ты меня сводишь с ума, - прошептала она мне на ухо, - ты нарочно говоришь ужасные вещи, чтобы я не могла отойти от тебя ни на шаг! Как же я теперь пойду к себе, как буду спать - ты можешь себе представить? Ты знаешь, какая угрюмая в этом доме по ночам мебель - если долго не спишь и лежишь с открытыми глазами? И все вещи холодные, все о чем-то напоминают - о чем-то скверном, чего никогда не было, но как будто было! И я мерзну в постели и никак не могу согреть ее. Как хорошо с тобой, Неточка! - ладонь ее скользнула за воротник моего платья и медленно, как будто убеждаясь в чем-то приятном, прошла по спине между лопатками. - Видишь - я так и знала, что ты теплая, я всегда смотрела, и мне хотелось проверить. И я должна проверять дальше, я должна убедиться, что здесь нет обмана. Разве не затем носят платья, чтобы обманывать?
Ее шепот проходил по мне какой-то жаркой волною, но я все-таки нашла в себе силы, чтобы отстраниться и встать с места.
- Какие вы невозможные вещи говорите, - смерила я ее холодным взглядом, - невозможные, неприемлемые и неприличные! Я не должна и не желаю все это слушать... по крайней мере, при этом бесстыдном свете! - И я торопливо задула свечи и в полном мраке бросилась к ней на постель. - Теперь говори что хочешь!
Я проснулась от неяркого солнечного света. Шторы на окне были раздвинуты; утро было свежее и для поздней осени достаточно светлое - казалось, если выйти на улицу и подставить лицо солнцу, можно еще будет уловить какой-то последний, едва ощутимый остаток тепла.
В комнате я была одна, что мне показалось совершенно естественным, - не то чтобы я почитала вчерашние события за сон, но все же они представлялись мне какими-то слишком невероятными, слишком неутренними. Между мной и ними было какое-то тонкое, прозрачное стекло, позволявшее вспоминать и обдумывать их совершенно безучастно. Опершись на локоть, я рассеянно блуждала взглядом по комнате - все то же, все знакомое, встречающее по пробуждении изо дня в день... Лишь одно было непривычным - на столике лежала записка; быстро схватив ее и развернув, я прочитала: "Ты ужасная соня. Я у себя", - и сердце мое забилось, и тонкое стекло разбилось вдребезги.
Я откинулась на подушку, натянула на себя одеяло и принялась вспоминать разные ощущения, - за этим занятием меня и застала Наталья, вошедшая со своим обычным невозмутимым видом, ясно дававшим понять, что, валяйся я в постели хоть до вечера, ее, Натальи, это решительно не касается. "Вам передать велено", - безразлично произнесла она, протягивая записку. Еще одна? Мне вполне хватало той первой, и эту, новую, я развернула с каким-то смутным чувством неудовольствия и тревоги. Нельзя сказать, чтобы это чувство полностью улетучилось по прочтении - записка была от Оврова.
За вчерашний день я, разумеется, не вспомнила о нем ни разу; между тем, он с твердой и настойчивой деликатностью напоминал о себе и выражал надежду, что сегодня я "все же смогу найти для него время".
- Это ты его вчера не пустила? - спросила я у Натальи. - И что же ты ему сказала?
- Что было, то и сказала. Барыня, говорю, лучше себя почувствовали и с барышней по этому случаю развлекаются.
Восхищенная этим мудрым ответом, я немедленно вскочила с постели и, нисколько не смущаясь присутствием Натальи, - прежде всегда вызывавшим у меня смущение, - принялась одеваться. Та наблюдала за моими действиями со своей всегдашней безличной внимательностью и, когда я дошла до первого трудного места, равнодушно произнесла: "Помочь, что ли?" На некоторое время в воздухе повисла пауза...
- Что ж, помоги, - ответила я, наконец, так же равнодушно и, кажется, впервые в жизни сумела вызвать в ней что-то похожее на удивление.
Как и вчера, Петр Александрович был в столовой один; он уже успел где-то побывать сегодня утром, и теперь пил кофе и хмуро просматривал газету, всем своим видом выказывая готовность к самому безотлагательному выяснению отношений.
- Доброе утро, Петр Александрович, - проговорила я, стараясь придать своему голосу как можно больше беззаботности. Он строго поднял голову, однако не сумел выдержать мину и пришел в легкое замешательство. Это придало мне смелости.
- Вы, конечно, будете смеяться, однако я всегда испытывала к вам суеверное почтение, видя вас с газетой в руках. Так трудно, казалось бы, вывести цельную картину из всех этих разрозненных и лаконичных сообщений о каких-то производствах, повышениях, ценах на что-то... кажется, на овес (он снисходительно улыбнулся), и вот, тем не менее, вы читаете, понимаете, иногда озабоченно хмурите брови, иногда одобрительно киваете головой, - за всем этим чувствуется большое знание жизни, серьезный опыт, уверенное проникновение в мир важных и многозначительных взаимосвязей...
Я нисколько не думала скрывать, что плету первый приходящий мне в голову вздор, однако я видела, что он имеет несомненный успех. Более всего, казалось, Петр Александрович опасался, что после вчерашнего я вообще не пожелаю с ним разговаривать наедине, и теперь он испытывал явное облегчение.
- Вы поразительно умеете льстить, Аннета. Если б вы знали, как бывает утешено наше мужское самолюбие, когда ваш пол заранее, не присматриваясь, соглашается выказывать почтение к нашим занятиям, в конечном счете, быть может, и не столь уж почтенным... И что с того, что я вижу, что вы потешаетесь надо мной? Мне все равно приятно и даже тем более приятно. Мне нравится, что вы адресуетесь именно ко мне, а не к какому-то аллегорическому персонажу... - Он произнес эти последние слова с известным раздражением и вдруг... замер, как будто пораженный каким-то видением, мгновенно забыв обо всем на свете, включая мое присутствие. Я посмотрела в направлении его взгляда и... тоже замерла в изумлении; если когда-нибудь нас объединяло с Петром Александровичем одно глубокое и серьезное чувство, то это была та самая минута. В дверях столовой мы увидели Александру Михайловну.
Если я скажу, что не узнала ее, как пишут обыкновенно в романах, я сильно преувеличу. Я, разумеется, не могла не понимать, что передо мной именно Александра Михайловна, - но я отказывалась в это верить. Если бы она ворвалась в столовую на манер оссиановской героини, с факелом в руке и в сопровождении стаи голодных волков, я бы несомненно удивилась, но в конце концов как-то примирилась бы с этим; но видеть ее с завитыми локонами и в голубом утреннем платье с оборками, о существовании которого я до сих пор даже и не подозревала - было нелепо, невозможно, в высшей степени моветонно и восхитительно! После долгих лет гладко и строго зачесанных волос, отрешенной белизны, возвышенной прямоты линий Александра Михайловна застала нас врасплох, покончив со всем своим немного болезненным идеализмом разом и навсегда, - одного легкомысленного поступка в таких случаях всегда бывает достаточно, чтобы пустить годы усилий прахом. Весь вид ее, ее манера ясно говорили только одно: "Я знаю, что ты удивишься, друг мой, да мне ведь и дела нет"; пройдя к столу и усевшись за завтрак с грациозной и чуть виноватой торопливостью, Александра Михайловна немедленно принялась развивать, конечно же, замеченный ею успех.
- Уже с утра умные разговоры! Петр Александрович (Петр Александрович оторопел окончательно - отродясь она не обращалась к нему подобным образом), ты мне испортишь Аннету. Девушки в этом возрасте впечатлительны, а от философии да от цен на овес - не удивляйся, я слышала и даже немного подслушивала - у них и вовсе может заболеть голова. Поэтому я как приемная мать (я с трудом удержалась от смеха при этих словах) решительно запрещаю на сегодня высокие материи. Друг мой, ты куда?
Петр Александрович уже порывался выскочить из-за стола - в этой новой манере Александры Михайловны было что-то такое, что побуждало его к немедленному и паническому бегству, даже без попытки к сопротивлению. Менее всего на свете он был готов к роли подозреваемого мужа.
- Ты же знаешь мои дела... - пробормотал он, - обязанности, наконец...
Это вышло как-то уж совсем неловко. Куда девался недавно столь красноречивый Петр Александрович? Александра Михайловна возвысила голос:
- Друг мой, первые твои обязанности - это мы, не забывай об этом. И в такой день, как этот, мы не имеем решительно никаких оснований оставаться дома. Как скоро может быть готова коляска?
- Коляска? - Петр Александрович смотрел с крайним недоумением. - Но, друг мой, мы давно не выезжали...
- Вот потому-то я и спрашиваю, как скоро она может быть готова. Видишь, я очень согласна вникать во все детали. Впрочем, все необходимые распоряжения Семену ты, конечно, сделаешь лучше меня, а мы с Неточкой закончим завтрак и пойдем одеваться. И не вздумай улизнуть к этим твоим делам и обязанностям - сегодня имеют значение не они, а наше, да и твое здоровье; я стала замечать последнее время, что ты слишком много работаешь, прогулка пойдет тебе на пользу. Кроме того, вообрази, какое это будет внушительное зрелище: мы едем, нами, естественно, интересуются, о нас спрашивают, в воздухе витают вопросы: "Кто это?", и какой-нибудь осведомленный господин, из тех, что в нужную минуту всегда находятся рядом, присмотревшись, веско и неторопливо отвечает: "Кто это? Очень даже могу вас уведомить, хоть они давно и не выезжали: Петр Александрович Н-ский с супругой и воспитанницей". И от этого ответа настроение у всех становится легким и немного даже игривым - впрочем, тут, конечно, имеет влияние и погода...
Но Петр Александрович уже спасался из столовой бегством - он напрочь забыл о своей привычке оставлять за собой последнее слово.
Невероятно, но желание Александры Михайловны было выполнено, и даже с некоторой услужливой поспешностью. Казалось, Петру Александровичу немного приелась его роль главы семейства, на котором покоится вся тяжесть принимаемых решений: он был очень даже не прочь поплыть по течению, коль скоро такая возможность предоставлялась. Кроме того - я это чувствовала - ему хотелось быть в моем присутствии и даже на любых условиях: я начинала его интересовать все больше. Оставалось только придумать, что делать с этим его интересом: я очень хорошо понимала, что развитие событий в любом направлении будет опасно; лучше было не допускать, по возможности, никакого развития.
Мы выехали; разумеется, мы были одеты очень тепло, потому что поздней осенью в ясную погоду особенно чувствуется холод. Но мягкое шотландское сукно, подбитое мехом, защищало нас не только от холода; я по себе ощущала все, что могла сейчас испытывать Александра Михайловна теплого и приятного, и это чувство незримой стеной отгораживало нас от Петра Александровича. Он не мог разделить его; он никогда не обнимал свою жену для того, чтоб согреться.
Александра Михайловна, весьма определенно понимавшая, что надо ехать, тем не менее не совсем ясно представляла куда именно, и это ответственное решение было возложено на меня.
- Неточка, - сказала она, - дитя мое, я так порой раскаиваюсь, что недостаточно тебя баловала, и по крайней мере сегодня намерена исполнять любую твою прихоть. Мы поедем туда, куда ты скажешь.
Я начинала привыкать быть в определенных отношениях ведущей и отвечала, не задумываясь:
- Мы поедем к Адмиралтейству.
- Очень хорошо. Семен, к Адмиралтейству, - распорядилась Александра Михайловна; однако супруг ее отнесся к этому предложению с меньшей легкостью. По правде сказать, он остолбенел от изумления.
- Если вы просто желаете быть эксцентричной, Аннета, - обрел он, наконец, язык, - у вас это безусловно получается. Мне приходилось бывать по делам в указанном вами учреждении, но чтобы туда заезжали барышни, я до сих пор не слышал.
- Да я ведь и не собираюсь туда заезжать. Мы просто проедем мимо и посмотрим. И в моем интересе нет ничего эксцентричного - я вспомнила одну свою детскую фантазию, только и всего.
- Ты расскажешь, Неточка? - спросила Александра Михайловна каким-то очень серьезным и даже почтительным тоном; было видно, что присутствие супруга смущает ее крайне мало.
- Да собственно рассказывать почти нечего. Я всегда ловила себя на одном странном убеждении: хоть я и родилась в Петербурге, я почему-то никогда не считала его своим городом; мне все казалось, что я появилась здесь из какого-то другого места - я никак себе его не представляла, только так и называла просто "другое место". И вроде бы в раннем детстве я видела сон - или мне только кажется, что я видела сон - о том, как я приплываю в Петербург на корабле откуда-то оттуда; глубокая ночь, меня везут в шлюпке на берег, и я все оглядываюсь на корабль и вижу, как горят на его мачтах фонари, отражаясь в темной невской воде. В их свете мне мерещится что-то очень знакомое и кажется, что, если долго смотреть, можно все про него вспомнить; но корабль удаляется, и знакомого в этом мире остается все меньше и меньше, и вот уже меня окружает чужое, я - в Петербурге. И мне всегда очень хотелось туда, назад; когда я впервые услышала про Адмиралтейство, мне сразу подумалось, что вот место, где знают про все корабли на свете и, наверное, знают что-то и про мой корабль; я выросла, но мне до сих пор приятно так думать. И, наверно, приятно будет проехать рядом - я давно искала предлога.
Александра Михайловна слушала меня с жадным вниманием; в этой жадности было что-то знакомое, от чего у меня немного кружилась голова. Я видела также, что определенный интерес выказывает и Петр Александрович - взгляд его был хмур и сосредоточен.
- Я вижу, что у вас есть кое-что за душой, Аннета, - заметил он, дослушав, - и это, в некотором роде, капитал. Ты зря на меня так смотришь, мой друг, - обратился он к супруге, - я вовсе не намерен щеголять прозаизмами; впрочем, и на мистические глубины не претендую - я вижу только то, что вижу: рассказ Аннеты как-то связан с тем ощущением чего-то независимого и непонятного, которое она неизменно у меня вызывает. Между тем мы, мужчины, ничего другого и не ценим в женщинах, кроме как независимость и непонятность - тут есть перспективы, и, может быть, даже довольно значительные перспективы...
Александра Михайловна пристально вгляделась в своего супруга:
- А я-то с утра сегодня все думала - тот, да не тот, все вроде бы как прежде, а чего-то как будто недостает... Петр Александрович! Куда делась твоя высокая нравственность?
Петр Александрович выдержал ее взгляд спокойно и только шутливо развел руками в ответ. Решительно этот человек был несносен - и в своем притворстве, и в своей откровенности! Я поспешила переменить тему:
- Вот странно - мы проезжаем мимо Исакия и не знаем, где искать высокую нравственность! Вот же она - высокая, величественная, внушительная и в то же время цивилизованная в высшей степени, чуждая фанатизма! Взгляните на эти тонкие, умные колонны, на этот пристойный, бледно золотящийся купол! Чиновник, деловой человек зайдут сюда без смущения - им не надо будет насильно вырывать себя из круга привычных мыслей, принижать свой род занятий пред ветхими, но требующими беспредельного смирения идеалами. Чиновник зайдет сюда с высоко поднятой головой; "Служи честно! - вот что незримо написано над входом в собор. - И помни, что нет выше подвига, чем честная служба! Уважай священника, но без суеверия - помни, что он такой же чиновник, как ты; стремись к добру, но без фанатизма - помни, что чем выше чин, тем больше он позволяет творить добра твоим ближним..."
- Господи, что ты такое несешь, Неточка, - не выдержала наконец Александра Михайловна, - и где ты всего этого набралась?
- Но я же читаю ноты, а архитектура, как сказал кто-то, - застывшая музыка. В такой ясный день каждая линия становится красноречивой, и можно как по книге прочитать все, что хотел сказать архитектор. Вот я и читаю... и еще, признаюсь, собор напоминает мне немного Петра Александровича - здесь то же сочетание твердых принципов и трезвого отношения к жизни, которое иные, пожалуй, примут и за цинизм... но будут чересчур поспешны в этой оценке, Александра Михайловна!
Мы, между тем, уже подъезжали к Адмиралтейству.
Адмиралтейство! Слово "учреждение" нелюбимо поэтами, но если учреждение это связано с морем, то и сухие слова начинают звучать как музыка. Я увидела его в ясном, холодном свете, за сетью черных и тонких ветвей, и вид его показался мне одновременно и фантастическим, и само собой разумеющимся, - такое чувство бывает, когда вспоминаешь сны. Я понимала назначение здания, и все же мне казалось, что оно построено зачем-то еще, для какой-то цели, которую я не умела выразить словами; граненый шпиль его, сверкавший на солнце, говорил о безмерном пространстве и безмерном величии; я видела впоследствии величественные соборы Европы, но ни один из них не имел ничего общего с этим ощущением безмерности - всегда речь шла только о непомерном преувеличении очень конечной и очень ограниченной догмы. Здесь было другое, совсем другое, и душу поражали странные, ни на что не похожие, какие-то океанические ощущения; чугунная мортира, праздно цепеневшая перед боковым портиком, казалась мне символом мощи какого-то невообразимо древнего флота, каких-то кораблей, похожих на современные, но чем-то странно и неуловимо от них отличавшихся; я вспомнила, как мы читали с Александрой Михайловной о русской экспедиции в южные моря: тогда у меня было то же смутное ощущение какого-то повторения - но что именно повторялось, я бы ни за что не сумела ответить.
Между тем мы подъезжали уже к главной арке; я сжала руку Александры Михайловны:
- Видите этих девушек? Смотрите внимательнее. Я хочу, чтобы вы никогда их не забывали.
- Семен, останови, пожалуйста. - Коляска остановилась, и Александра Михайловна, привстав и опершись о ее край, послушно устремила взор в направлении каменных нимф, держащих земную сферу; было видно, что она старается запомнить малейшую подробность. В этом углубленном созерцании протекло минуты две; я не буду описывать чувства, которые выражались на лице Петра Александровича. Наконец Александра Михайловна со спокойным и удовлетворенным видом уселась на место и велела Семену трогать. Некоторое время мы ехали в молчании, но это молчание было живым: Александра Михайловна знала, что доставила мне удовольствие своим послушанием, и ждала новых распоряжений; ее крайне занимала эта игра, и я почти осязательно ощущала ее готовность. Но я не хотела спешить (и кто бы захотел спешить на моем месте?); я выдерживала паузу - как можно более длинную и деспотическую. Напряжение росло, и только, когда оно стало наконец невыносимым, я спросила, постаравшись придать своему голосу как можно более капризный оттенок:
- Так что же вы не описываете ваше впечатление?
Александра Михайловна вздрогнула и робко, испуганно заторопилась с ответом:
- Прости, Неточка, я немного задумалась... Сейчас, дай найти слова... так вот... - голос ее стал увереннее. - Прежде всего, позволь поблагодарить тебя за урок. Раньше я пыталась преподавать тебе географию и - мне стыдно признаться в этом - тщеславно полагала, что тебя таким образом развиваю. Увы, я не знала самого главного: я знала, какие есть на земле моря и горы, какие народы ее населяют, но я понятия не имела о том, без чего все эти сведения, наверно, не так уж много и значат, - я не знала, кто держит землю. А ведь какая же география без этого самого главного знания? Но ты преподала мне урок, и я увидела этих девушек и запомню - я буду осторожно и с благоговением ступать по земле, которую держат их руки.
Петр Александрович слушал напряженно и явно усиливался понять.
- Это что же, какой-то заговор? - проговорил он наконец. - Вы как будто хотите сказать, что землю несут на руках нимфы или вроде того? По-моему, в этой идее есть что-то языческое.
- Языческое? - возмутилась Александра Михайловна. - С каких это пор государственные учреждения стали у нас проводниками язычества? Петр Александрович! От кого, от кого, а от тебя вольнодумства не ожидала! Чувства, выраженные мной, суть самые благонадежные и ни в малейшей степени не выходят за пределы, ясно одобренные на высочайшем уровне!
- Однако у этих твоих благонадежных нимф довольно смелые платья, - промолвил Петр Александрович с каким-то ущемленным чувством, - что-то я не видел таких на женах наших чиновников.
- Что ж, если ты не возражаешь, я подам им пример, и, может быть, мне удастся ввести моду, - ответила Александра Михайловна, и голос ее был совершенно серьезен; однако на лице Петра Александровича при этих словах отобразился такой ужас, что мы обе не выдержали и рассмеялись.
По возвращении нашем с прогулки жизнь в доме потекла обычным чередом, - можно было сказать, что равновесие восстановилось. Внешние наши отношения с Александрой Михайловной приняли привычную форму: мы взяли свой прежний, будничный тон, не сговариваясь, и только очень проницательный наблюдатель смог бы различить в этом будничном тоне одну не совсем обычную черту - преувеличенность. "Им есть что скрывать и есть что терять", - решил бы такой наблюдатель и выразил бы самую суть нашей тактики; но, по счастью для нас, такого проницательного наблюдателя рядом с нами не было.
Я сообщила Александре Михайловне о записке Оврова.
- Вот как? - удивилась она. - Переговоры, и без моего ведома? Я, разумеется, буду присутствовать, - впрочем, иначе было бы и неприлично.
И вот, когда вечером Овров постучался ко мне и был проведен Натальей, он застал нас обеих сидящими за столом, в строгом и немного чопорном ожидании. Зрелище это смутило и немного, кажется, даже раздосадовало его.
В выражении лица Оврова была одна примечательная и, кажется, никогда не покидавшая его черта, которую я бы выразила так: стремление к конфиденциальности. Он как будто всегда старался улучить минутку - и прошептать собеседнику нечто таинственное, важное и глубокомысленное, но такое, что непременно обернулось бы пустейшим вздором, коснись оно чужих ушей. Между тем Овров был видимо самолюбив и ни в каком случае не желал легкого к себе отношения - вот почему в присутствии лишних он бывал скрытен и каждому своему слову придавал нарочито условный, временный характер: мол, "это все так, это я не говорю, а только общему тону соответствую; а вот настанет минута, тогда уж я буду говорить". Александру Михайловну он явно посчитал лишней.
- Увы! в который раз вижу, что принадлежу к людям, судьба которых докучать и попадать не вовремя, - заговорил он тоном, в котором как-то уж слишком ясно читалось, что настоящее его мнение о себе совсем, совсем иного характера, - и хоть у меня есть до Анны Леонидовны дело, хочу сразу объявить, что оно в высшей степени терпит и не может быть поводом...
- Иван Петрович, - перебила его Александра Михайловна, - я знаю, что у вас поручение от Льва Львовича, значит, что-то важное; пока вам удастся застать Неточку одну, может пройти очень много времени, предупреждаю вас прямо - слишком много даже и для терпящего дела. Так что говорите все, что вы имеете сказать, и не стесняйтесь моего присутствия: моя воспитанница предана мне всей душой и в любом случае все в точности мне перескажет. Правда, Аннета?
- Правда, Александра Михайловна. Я действительно предана вам всей душой, - тут я поймала себя на том, что, следуя за вопросом, отвечаю не совсем так, как полагается благодарной воспитаннице, и быстро поглядела на Оврова. Но с Овровым все было в порядке: он смотрел серьезно, наблюдательно, схватывающе и, разумеется, ничего не заметил.
Наконец, Овров решился. Во взгляде его ясно прочиталось: "Две так две", - и, присев на предложенный ему стул, он тотчас придвинулся к нам поближе. В воздухе запахло таинственностью.
- Ну-с, так вот, Анна Леонидовна, какое у меня к вам дело. Вы не можете помнить вашего батюшку, Леонида Евграфовича Незванова, который умер, когда вам было около года. Матушка ваша сразу после его смерти очень быстро отдалилась от всех его родственников, и они также потеряли ее из вида, - соответственно, вы и не могли подозревать об их существовании. Однако это вовсе не значит, что их нет (эту фразу Овров произнес как-то особенно веско, как будто вкладывал в нее бог весть какой глубокий смысл). Дядюшка ваш, младший брат Леонида Евграфовича, не захотевший связывать свою судьбу с Петербургом, женился на дочери купца Затресова, имевшего в Туле небольшое, но твердо поставленное дело и, не в пример многим нашим дворянам, заключающим подобные браки единственно для покрытия старых долгов и делания новых, проявил интерес к делу тестя, освоил его и, унаследовав, сумел даже некоторым образом расширить. О ваших обстоятельствах, Анна Леонидовна, он извещен был князем, списавшимся с ним, достаточно давно, но, признаться, особого желания видеть вас, как человек занятой, не проявлял. Впрочем, вы едва ли его осудите, - он с самого начала объявил князю, что упомянет вас в завещании и... и я имею сообщить вам печальную новость о том, что ныне вы можете с полным правом вступить в обладание причитающейся вам долей - порядка пятнадцати тысяч рублей.
Проговорив это, Овров сделал паузу и устремил на меня добродушно-снисходительный взгляд, очевидно, заранее предвкушая с моей стороны наивное удивление и невинные восторги. Однако ему не доставили этого удовольствия.
- Пятнадцать тысяч? - переспросила Александра Михайловна. - Не бог весть какие деньги. Ваша эффектная таинственность, Иван Петрович, была бы к месту где-то начиная с пятидесяти, а так получилось немного в романтическом вкусе. Впрочем, внимание, конечно, дорого. Ты рада, Аннета?
- Разумеется, рада. Вернее, буду рада, когда получу деньги. Но ведь это, надо полагать, совсем не так просто, Иван Петрович?
- Без формальностей не обойдется, - ответил Овров, несколько озадаченный нашим тоном. - И в Тулу придется ехать в любом случае, - но князь попросил меня помочь в этом деле, и сопровождать, и...
- Ехать в Тулу? - воскликнула Александра Михайловна. - Но ведь это, кажется, где-то в Сибири? Неужели вы заставите мою Аннету ехать, на зиму глядя, в Сибирь? Ужасно! Это темное небо, и эти бесконечные ледяные равнины, и... - она расширила глаза и боязливо прислушалась к чему-то далекому, - мне кажется, я даже отсюда слышу, как там воют волки!
Овров приметно содрогнулся, но тотчас же овладел собой и поспешил возобновить свой тон.
- Как мало мы все-таки знаем Россию! - воскликнул он не без пафоса, но в то же время просто и доверительно. - И особенно как мало ее знают самые образованные среди нас! Ведь я совершенно уверен, что, спроси я вас... ну хоть, к примеру, про Канарские острова, вы покажете мне их на карте, не задумываясь (Александра Михайловна наклонила голову в знак согласия), да еще и расскажете про них так, как будто всю жизнь на них прожили. А вот наша честная, скромная умница Тула представляется вам бог весть в каком фантастическом отдалении... между тем как находится она в каких-нибудь ста верстах от Москвы.
- В ста верстах от Москвы! - ужаснулась Александра Михайловна. - Но это же невозможнейшая глушь! Может быть, я опять ошибаюсь, но мне почему-то представляется, что как раз по достижении сотой версты от Москвы все расстояния у нас теряют смысл: потом можно хоть тысячу верст проехать, а все дальше не будешь. Нет, как хотите, а я не могу отпустить Неточку одну, я должна ехать с нею.
- Но это же невозможно, - воскликнул озадаченный Овров, - состояние вашего здоровья...
- Состояние моего здоровья таково, - перебила Александра Михайловна, - что петербургская зима для меня опасна. Врач говорит, что мне будут чрезвычайно полезны две вещи: сухой, морозный воздух и преимущественно мясная диета. Думаю, что и в том и в другом отношении на Тулу можно положиться. Ну а если я уж очень замерзну, я всегда смогу залезть под перину. В Туле можно раздобыть приличную перину?
- Сколько угодно. Но... - Овров запнулся и покачал головой. Было видно, что слова Александры Михайловны вызывают у него крайнее недоверие и что он явно наклонен трактовать ее желание как мимолетную прихоть. Он еще не знал, до какой степени эта петербургская дама может быть верна своим прихотям.
Таким образом, мое ближайшее будущее как-то определилось; по крайней мере, ему было дано направление, хотя в целом намеченное путешествие представлялось весьма туманно. Но Александре Михайловне необходимо было покинуть этот дом - в этом-то уж определенно не было никаких сомнений.
Кстати, в ту ночь мне приснился сон - утром я его записала; у меня есть привычка записывать сны, и заведена на этот случай тетрадь в красивом темно-красном переплете. Она и сейчас со мною, и я прямо из нее и переписываю - вот этот сон.
Мы с Александрой Михайловной живем где-то на юге, на морском берегу. У нас дом, который, может быть, правильнее было бы назвать дворцом - он из белого резного камня и очень замысловато построен - я помню постоянные переходы, галереи и открытые дворы; отовсюду падает свет, и вообще, от дома ощущение чего-то ажурного, обдуманного и легкого. Но не беспечного - слишком на возвышенном месте он находится и слишком с большого расстояния должен быть виден. Эта мысль постоянно тревожит и смущает меня во сне - в ажурности и нарядности дома как будто бы есть вызов.
Кому? Этого я не могу точно сказать. Морской горизонт теряется в светло-синей дымке, и море как будто спокойно. Наш дом не защищает ничего, кроме кустов роз, - они рассажены вокруг в прихотливом и, кажется, нарочито запутанном - на манер лабиринта -- порядке. Прямого подхода к нам, таким образом, нет; мы с Александрой Михайловной любим бродить среди кустов и забавляемся, подзывая друг друга именно там, где зеленые препятствия между нами кажутся неодолимыми; это всегда только видимость, не больше, и мы всегда находим друг к другу путь. И каких только сортов роз не растет в нашем саду! Александра Михайловна мне объясняет: "Вот эта желтая называется "Китайская принцесса", вот эта розовая - "Сердце маркизы", вот эта, темно-пурпурная с золотом, - "Триумфальная колесница". Она вычитывает эти названия из какого-то старинного каталога, разукрашенного с тяжеловесным изяществом; когда названия становятся уже невозможно вычурными, я с сомнением заглядываю в него и успеваю заметить, что это вовсе никакой не каталог, а что-то вроде трактата по математике. Александра Михайловна быстро захлопывает его и смеется как сумасшедшая; мне тоже все это представляется невыразимо смешным. Однако мы вовсе не беспечны.
Смеркается, и начинают ходить слухи. Прислуга перешептывается, что его опять видели. Кого - мы не спрашиваем, потому что, в общем, это как-то понятно. Говорят, что он сбежал из сумасшедшего дома, хотя, строго говоря, никто там его особенно и не стерег. И вообще, "сумасшедший дом" - это только условное обозначение того места, откуда он прибыл. Чего ему надо? Ничего, только "немного жалости". В сумерках он подбирается совсем близко к дому, прячется в кустах, - его не видно, но его присутствие ощущается - ветка шевельнется как-то не так или тень упадет там, где не должно быть тени. Немного жалости? Но у нас с Александрой Михайловной совсем, совсем нет жалости - вот в чем беда. Нам нечего ему предложить - разве вот только двери запереть от него получше.
Ночь, и прислуга куда-то подевалась. Дом пуст, но озарен светом - мы зажгли свечи повсюду, где только можно. В гостиной находиться опасно, поскольку вход в нее открыт с трех сторон сразу, но мы именно в гостиной - здесь фортепьяно, и Александра Михайловна увлеченно импровизирует. Что за странная беспечность! - но я тотчас же все понимаю: преувеличенная любовь к музыке здесь ни при чем, она просто пытается поднять как можно больше шума. Шум будет держать его на расстоянии - это хорошо придумано, и я немедленно присоединяюсь. Александра Михайловна играет жестоко и с умыслом - два-три красивых, благозвучных аккорда, и потом неожиданный, быстрый, жуткий диссонанс, от которого скрежещет по сердцу, - это должно бить по нему, где бы он ни прятался, я это чувствую. И я пою совершенно в том же духе - мой голос заманчив, нежен, как... пастила (не могу придумать сравнения лучше), но я точно угадываю, когда Александра Михайловна пустит очередную зазубренную стрелу, и пускаю ей вслед что-то дикое, пронзительное и ядовитое. Ага! Вот и он - какой-то мелкой, незначительной тенью, вжав голову в плечи, перебежал по освещенному коридору. Оставь нас в покое, ищи жалости где-нибудь в другом месте!...
Я проснулась от сильного сердцебиения и быстро приподнялась на локте - но все было темно, тихо и спокойно. Александра Михайловна спала, отвернувшись к стене; я прижалась к ней потеснее и немедленно заснула снова.
Как можно было ожидать, наша предполагаемая поездка в Тулу отнюдь не вызвала восторга у Петра Александровича; но вот что было странно: обращенных к Александре Михайловне речей о супружеских обязанностях, о том, что "недопустимо приносить семейные ценности в жертву мимолетной прихоти", о "твоем здоровье, наконец", которые отчетливо рисовались в моем воображении, не было вовсе. Разлука с супругой, казалось, чрезвычайно мало волновала его; недовольство его как будто бы имело другую природу. Но здесь-то уж, конечно, он ничего не мог поделать - с этой стороны все было и законно, и естественно.
Оставалось решить еще, что делать с Танюшей и Андрюшей, но здесь все сходилось довольно удачно. Князь давно желал их видеть, и летом Александра Михайловна как раз собиралась удовлетворить его желание. Правда, до лета было еще далеко - но, с другой стороны, Александрой Михайловной было высказано вполне определенное суждение о том, что "летом Москва невыносима": это была истина, спорить с которой было решительно невозможно. Что же касается самих Танюши и Андрюши, то такие тонкости, как время года и перемена места, волновали их мало: Танюша как старшая пребывала в вечном, горестном изумлении по поводу того, какой Андрюша "бестолковый и ну совсем, совсем дурной", а основным занятием Андрюши было страшно фырчать и попадать в разные передряги, из которых Танюша, охая и негодуя, его выручала.
Овров, постепенно свыкшийся с мыслью о том, что Александра Михайловна примет участие в поездке, очень вникал во все подробности приготовлений и стал в некотором роде незаменимым человеком, - теперь он иногда даже ужинал у нас и оставался на ночь. Мне это казалось очень уютным - в доме у нас как будто поселилась тайна; как-то раз за ужином, когда подали суп из шампиньонов, таинственно поблескивавший в мерцаньи свечей, и я медленно наслаждалась им, зачарованно созерцая белую и непостижимую для меня скатерть, Овров показался мне особенно занятным. Снежно-белая, с каким-то особым изяществом подвязанная салфетка придавала ему торжественный, чуть ли не жреческий вид; меня поразило, каким жестом он взял белую булку - деликатным и почти благоговейным, как будто хлеб был наделен для него таинственным, особым значением. "А ведь он не православный человек", -- почему-то вдруг подумалось мне - и тут Овров неожиданно заговорил о добродетели.
- Я нередко замечал, что девушки и молодые женщины избегают употреблять в разговоре слово "добродетель", а когда употребляют, придают своему голосу какую-то нарочито отстраненную интонацию, как будто волею обстоятельств вынуждены произносить нечто не совсем даже приличное. Позволю себе заметить, что я очень их понимаю (мы с Александрой Михайловной взглянули на него с удивлением): то, как у нас преподносят это понятие - бездумно, бездушно, из-под палки, - и не может вызвать к себе другого отношения. Но если бы (голос Оврова таинственно и взволнованно прервался) эти девушки и молодые женщины знали, слышали, как глухо, строго и сдержанно звучит это слово в тюремном застенке, в устах узника, заплатившего двадцатью семью годами своей жизни за право повиноваться единственно только голосу собственной совести! Мы говорим: "добродетельный чиновник", "добродетельный купец", и не понимаем, что здесь противоречие в терминах: добродетельным может быть только человек (Овров спокойным и уверенным жестом подлил себе супа), единственное существо во вселенной, способное к свободному служению добру.
- А что же, чиновники и купцы, по-вашему, не люди? - с некоторым беспокойством спросил- Петр Александрович.
- О, как мы порой упрощаем сложные вопросы! Человек - это таинственный незнакомец, которого можно встретить где угодно, даже в глухом сибирском лесу, даже на бесплодном скалистом острове, затерянном в океане, а не то что у нас в Петербурге, в присутственном месте! Кто знает, - добавил Овров, понизив голос, - может, он и здесь, сейчас сидит за нашим столом.
Воцарилась мгновенная тишина, и все невольно покосились на пустые стулья.
- Как страшно! - взволнованно проговорила наконец Александра Михайловна.
- Что же тут страшного? - удивился Овров.
- Да ведь дело к ночи, Иван Петрович, а вы про гостей невидимых. Как-то не по себе становится.
Овров снисходительно улыбнулся.
- Невидимое вовсе не значит враждебное. Невидимыми могут быть и друзья, и даже как правило они невидимы - ведь большинство людей не понимают, что нуждаются в помощи, не понимают, в чем заключается подлинная помощь, и поэтому им приходится помогать тайно.
- То есть без их ведома? - уточнила Александра Михайловна.
Овров сокрушенно всплеснул руками.
- Как много все-таки внимания мы уделяем второстепенному, несущественному, уводящему в сторону! Во мраке нам протягивают руку, и сердце нам подсказывает, что это рука друга, но нам непременно надо видеть лицо, как будто от формы носа или ушей так уж настоятельно зависит, принимать нам помощь или нет! Я не говорю уже о том, что мы все равно ничего не сможем рассмотреть, пока пребываем во мраке, - надо выйти сначала на свет, а там-то уж мы наглядимся на наших друзей вволю!
- А если они нам не понравятся? - осторожно спросила Александра Михайловна.
Овров, лукаво улыбнувшись, отодвинул успевшую опустеть тарелку и как-то весело, открыто и молодцевато утерся салфеткой. - Эх, хорош суп! Если б не было совестно, непременно потребовал бы добавки!
Этот неловкий уход от ответа, конечно, нисколько не развеял той интригующей атмосферы таинственности, которая с каждым вечером все более и более сгущалась вокруг Оврова.