Анохин Михаил Петрович : другие произведения.

Записки забастовщика

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    !989 год лето. Прокопьевск и далее.

  ЗАПИСКИ ЗАБАСТОВЩИКА
  Документальная повесть.
  Глава первая.
  ПРИКОСНОВЕНИЕ К ИСТОКАМ.
  
  "Справедливость и объективность".
  
  "Среди всех типов лжи ложь самому себе - достаточно частое явление, и слово "искренность" - понятие весьма широкое, пользоваться которым можно лишь после уточнения многих оттенков". (Марк Блок - фран. историк. "Апология истории".)
   I
  Эта работа не является "историей рабочего движения Кузбасса" и вообще её трудно назвать историей в собственном смысле этого слова. Но она в некотором смысле, как и любое свидетельство очевидца, предназначена для историка и для тех, кому дороги собственные корни. Ведь известно, если высыхают корни, то и крона, какой бы пышной она ни была, гибнет.
  Автор надеется, что и сам текст "Записок..." представляет определенный эстетический и этический интерес для читателя. Записки поучительны, разумеется, для тех только, кто хочет чему-то научиться.
  В этих мемуарах я рассказываю о том, чему был свидетелем, и что удержала моя память. Далеко не все удержала память и далеко не все "подводные" и "подземные течения" я знаю. Более того, далеко не все факты и детали мне известны. В одно и то же время, только в разных кабинетах власти, принимались решения, круто меняющие судьбу государства и мою собственную, но я не был одновременно и в том кабинете, и в другом. Не был в Москве и Прокопьевске одновременно. Образно говоря, центр забастовочного движения в этом очерке перемещался вместе со мной из одного места в другое.
  Вот почему любая, даже самая беспомощная и тенденциозная книжка или публикация участника тех дней, становится для меня событием, подстегивающим, оживляющим мою память! Ведь любая книжка, любая публикация, о чем бы она ни была, свидетельствует вовсе не о факте, даже в том случае, если это детектив или фантастика, а об авторе! Так что и эта книжка обо мне и о времени, потому как всякий живущий действует в обстоятельствах и во времени. И себя начинаю понимать лучше и глубже, понимая тех, кто был со мной рядом.
  Один из моих друзей-журналистов, Василий Попок, читавший эту рукопись, сказал, что я будто бы "переоцениваю бывшие ценности". Он не совсем прав, я познаю себя, а через себя и других! Так точнее. Но об этом еще будет много сказано в этих "Записках...", поскольку любые мемуары - это ни что иное, как ретроспективный взгляд на прошлое и на себя самого в этом прошлом.
   * * *
  Вечная формула субъективизма - врет, как очевидец - вполне применима к этим "Запискам...". Субъективизм - неустранимая ничем реальность, вызванная самой природой человеческого творчества. Даже документы необходимо "допрашивать" и вести над ними "следствие". За любым документом стоит человек. Порой слишком много в них от человека, чтобы верить, безусловно, документам! Документы и факты всего лишь ориентиры, без них можно затеряться в пространстве событий, но не они задают направление, по которому движется память.
  Памятью движет душа, взыскующая вечных истин, и одна из них - правда! Живая, взыскующая истины, правда и справедливость - главные и определяющие императивы души человеческой! Если этого нет в душе, то такой человек ничем не отличается от скотины. Факты и документы - свидетели на суде совести, а не ответчики, ответчики причины - "причиняющие быть факту" или документу - это люди и никто более. Все причины, так или иначе, заключены в человеке. Всё социальное, все политическое, всё экономическое есть суть - человек!
  В животном мире нет такого понятия, как справедливость, там властвует нужда и целесообразность, спрессованные в инстинкт поведения. Понятие справедливости присуще только и исключительно человеку! Другое дело, что каждая культура, каждая историческая эпоха наполняет её собственным содержанием, но это не меняет существа дела. Без ощущения в себе самом понятия справедливого и не праведного - нет человека! Можно ли называть человеком того, кто сознательно отрицает справедливость или присваивает её себе, как Штирнер (Макс Иоган Каспар Шмидт):
  "И если бы что-нибудь было несправедливо по отношению ко всему миру, а по отношению ко мне справедливо, то я не считался бы с миром".
  Это присвоение понятия справедливости делает человека зверем, если он, конечно, был человеком до этого. Тот, кто смеется над справедливостью, уже близок к животному!
  Должен признать, что я был зачарован и пленен Дарвиным и во всем видел благо естественного отбора, понимая его плоско и примитивно. Я с придыханием вещал, как некую безусловную истину: "Пусть слабейший умрет!". Что и говорить, бывают в жизни такие периоды, когда и разум, и совесть едва лепечут!
  Для того, чтобы понять величайшую и принципиальную разницу между естественным отбором в среде животных и таким же "отбором" в среде племен и народов, нужно было многое пережить и многому научиться. Учиться нужно всегда, чтобы не наступать на те же грабли, на которые уже наступали такие же неучи, но переполненные до краев романтическими идеалами, каким был я! Так что личностная, субъективная, правда и ничего кроме этой правды! Вот мой девиз и лейтмотив этих "Записок...".
  Но дело еще не только в том, что "врет, как очевидец", но из каких побуждений врет? Если это не аберрация памяти, то тогда это ложь, обдуманная и сознательная, оплаченная заказчиком. Вот этой сознательной лжи, мне кажется, я избежал, а память? Что ж, она девка своевольная - одно запомнит, а другое отвергнет.
  Ни о чем так не сожалею, как о том, что не расставлял ориентиры, сиречь документы, своевременно! Не вел регулярно дневников.
  В некотором смысле я сам "живой документ" этого времени. И тем, о чем и как пишу, свидетельствую о нём. Свидетельствую о времени и о себе, прошедшем по дорогам этого времени. Пыль пройденных дорог, забившаяся в мою одежду, в поры моего тела, в память мою - вот моё достояние и объект моих мучительных размышлений. И кто говорит о том, что я переоцениваю прежние ценности, тот ошибается! Я ими болею. Кому в старости не о чем мучиться, нечем болеть, тот и не жил вовсе и, по большому счету, не был человеком.
  Поэтому я ни в чем не раскаиваюсь, и если бы пришлось все начинать сначала, то поступил бы так, как поступил! Иначе сказать, всю свою сознательную жизнь я совершал свои поступки свободно, то есть сообразно своей "умности" или "глупости". Были, конечно, обстоятельства, вынуждающие меня действовать против моей воли, но не они определили и определяли траекторию моей судьбы.
  И что мне до того, что многие усмотрят в этих "Записках..." приметы покаяния, "следы раскаяния" - каждый видит только и исключительно то, что хочет увидеть. Еще раз скажу, что я ни в чем не раскаиваюсь, а только сожалею. Покаяние есть особый акт духовного под-двига и нельзя в чем-то раскаяться, не имея перед собой объект покаяния. Каются перед Богом, перед людьми только оправдываются.
  Подлинное покаяние возможно только и исключительно в системе религиозных ценностей. Покаяние предусматривает и прощение, то есть способность того, к кому обратился с покаянными словами, сделать бывшее как бы не бывшим.
  Но дело и слово неуничтожимо! Неуничтожимо усилием человеческих воль и только Бог может это уничтожить, но и то, как следует из христианского вероучения, в будущем, когда создаст "новое небо и новую землю". А до этого душа человеческая обречена помнить и переживать содеянное человеком. Что ж, будем помнить и переживать.
   1996 год.
  Примечание:
  [1] Первая книга "Записки забастовщика" была написана в 1992 году. Рукопись практически утеряна.
  
  Глава первая.
  НАЧАЛО.
   "У многих в душе отложилось это горькое сознание как самый общий итог пережитого. Следует ли замалчивать это сознание, и не лучше ли его высказать, чтобы задаться вопросом, отчего это так?.." (Сергей Булгаков. "Героизм и подвижничество".)
  I
   Как правоверный мусульманин перебирает четки, так я перебираю факты и события лета, осени и начала зимы 1989-1990 годов и погружаюсь в них, заново всё переживаю. А переживать есть что, и есть почему.
  "Власть, священное и страшное дело", - говорил митрополит Санкт - Петербургский и Ладожский Иоанн, размышляя о "Святой Руси" и её судьбе. Как не всякий закон несет в себе право, так не всякая власть от Бога. Мы бросили вызов власти и были в некотором смысле сами властью, вот почему мои первые и самые обстоятельные статьи в 1989 году так и назывались: "К вопросу о власти".
  (Об этом можно прочитать в архивах газеты "Шахтерская правда" и многотиражки прокопьевского ДСК "Строитель", а также в газете лениградской писательской организации "Литератор" 1990 года.)
  Перечитывая эти статьи, я вижу в них попытку поставить диагноз политической ситуации, сложившейся к августу 1989 года, но я не сумел в них подняться до формулировки прописей лечения. Иначе говоря, в них есть понимание, что без власти мы не решим вопросы, поставленные шахтерской забастовкой, но не было ответа на вечный вопрос: что делать? Что делать с этой властью, свалившейся на нашу голову, и что делать с властью бывшей.
  Нам, и мне в частности, катастрофически не хватало знаний о природе власти! Нам всем этого знания не хватает и по сей день! Власть есть тайна и в эту тайну, в эту святая святых любой власти, не так-то легко проникнуть. Проникнуть затем, чтобы овладеть ею изнутри и при этом не быть пережеванным и переваренным свергаемой властью! Убивая дракона, не стать самим новым драконом. Макиавелли сумел приоткрыть завесу над этой древней тайной власти и власть прокляла его, обозвав его эпитетами, принадлежащими самой власти.
  Между тем, если власть не несет в себе морально-нравственную компоненту, присущую данному народу, то такая власть ничем не отличается от шайки разбойников. Совершенно не важно, каким образом власть появилась, важно, что она делает! По-настоящему люди страдают не от отсутствия хлеба и крыши над головой, а от недостатка или отсутствия справедливости. Апологеты исключительно "выгод" и "эффективности" вряд ли представляют себе, какому Богу служит и какого "зверя" вынашивает в своем чреве ими опекаемый народ.
  Осмеянная еще Гегелем справедливость мстит за себя и рушатся жалкие лачуги, дворцы, если изъят из среды народа этот цемент. Ничто, решительно ничто не прочно, а всё временно, все преходяще без этого цемента!
  "Власть должна быть вручена лицу не иначе как с согласия всех. Что касается всех, то должно определятся всеми, и каждый народ может сам себе устанавливать закон, следовательно, и избрать главу. Народ имеет право восстать против неугодного ему правительства", - говорил средневековый философ и теолог Ульям Оккам. Такие взгляды на власть и народ вначале стихийно и неосознанно являлись моим нравственным императивом в то время. И по сей день остались таковыми. Но была одна маленькая тучка на безоблачном небосводе моих представлений о власти и народе, и я не замечал её, пока она не превратилась в грозовое облако гайдаровских реформ. И тогда грянул гром, и самые безбожные перекрестились, но до этого всем нам еще предстояло дожить.
  Теперь-то я знаю, что малозаметное облако называлось народной зрелостью, моей, стало быть, зрелостью и эта зрелость предопределяла меру моих прав и меру моей ответственности, без чего нет той самой вожделенной власти народа. Не дают младенцу в руки ни острое, ни колющее, ни отравляющее, а власть и есть колющее, режущее и отравляющее снадобье. Что ж, и до этого понимания нужно было дожить. А пока...
   * * *
  Я родился в то время, когда была безбожная и богоборческая власть, соблазнявшая нас с раннего детства мыслью о том, что можно волей людей, сплоченных в партию, построить справедливое общество, не имея Бога в душе. Уже давно не было одного из ярчайших теоретиков этой идеи Николая Бухарина, а тезис его о "выделке коммунистического человека из материала предыдущих эпох" действовал повсеместно с неотвратимостью гильотины, обрубавшей все, что казалось власти лишним в человеке.
  В первой своей книге я довольно подробно останавливался на моментах собственной биографии, пытаясь понять, откуда я взялся такой, как написано обо мне в книжке, изданной в Бийске к юбилею научно-исследовательского института (АНИИХТ):
  Темпераментный, шумный, неугомонный...".
  Книжка издана в 2002 году и называется "Планетное явление"; к этому времени я уже не жил в Бийске 19 лет! Таким меня там запомнили. И думаю, незаслуженно тепло описали меня.
  Я столько знаю в себе гадкого, мерзкого, что если бы эту гадость и мерзость выставить напоказ, то стошнило бы самого стойкого человека. Я с этими мерзостями и гадостью борюсь, но понимаю, что даже великая сила воли человека, а у меня она ничтожна, не способна сама по себе очистить от этой мерзости. Нужен Бог! Я это чувствовал и раньше, еще до начала забастовки, но она, а точнее последствия забастовки как бы протерли мои глаза, и эта истина стала видна отчетливей. Отчетливей и болезненней.
  Да, я плохо поддавался социальной "выделке" и потому не был ни пионером, ни комсомольцем. Быть, как все означало для меня не быть вовсе!
  В пору повального увлечения ливерпульскими мальчиками, Владимиром Высоцким я был совершенно равнодушен к ним. Меня не трогала и не прельщала "форца" и искренне раздражали "стиляги", но зато я был влюблен в поэзию "хрущевской оттепели". Журнал "Юность", "Знание-сила", "Техника-молодежи", "Литературная газета", "Роман-газета" и так далее мной выписывались и прочитывались от корки до корки.
  И нынче "священность и неприкосновенность конституционного строя" для меня - пустой звук, если этот "строй" не находит себе морального оправдания в моей душе. А он не находит. Об этом тоже нужно сказать определенно. Гуманистические принципы, которые заложены в Конституции, кажутся мне лживыми. Потому что они висят в воздухе, под ними нет ни традиции, ни веры, а одна только воля человеческая.
  Моя "шумность и неугомонность" являлась реакцией на несправедливость и моя поэзия, а помнят меня там именно как поэта, была густо замешана на бунтарском духе. Это наследство от отца. А у отца это естественная реакция на раскулачивание и коллективизацию, на опошление крестьянского труда.
  "Благороден не бунт сам по себе, а выдвигаемые им требования, даже если итогом бунта окажется низость", - утверждает лауреат Нобелевской премии в области литературы Альберт Камю. Так что вопрос не в праве народа на бунт, тут-то не было сомнений в то время, и нет сейчас! Такое право есть и мы это право попытались реализовать в июле 1989 года, а нынче сомнения появились, но не в самом праве, а в тех требованиях, которые мы ставили перед властью.
  (Любопытствующих по части требований и документов отсылаю к книге кемеровского историка Лопатина "История рабочего движения Кузбасса 1989-1991 гг.". изд. Кемерово 1995 год.)
   Повторяю, дело не в праве народа на восстание, на бунт - оно несомненно! Дело в зрелости народа, в личной ответственности вождей, вожаков, лидеров... Меня, в конце-то концов!
  Эта ответственность не возникает извне, то есть, никто не возлагает этой ответственности на лидера, да и не может возложить! Она возникает изнутри, из глубины души и звучит в человеке, как голос его совести. А если совесть надежно усыплена? По мнению Мартина Хайдеггера, философа, много занимавшегося этим вопросом и на нем построившем собственную философию, "в ком совесть спит, не знает не только себя, он по сути дела не существует, не существует как человек".
   В конце-концов, дело в личной морали и нравственности, в личной ответственности тех, кто вызвался вести народ. Ответственности не перед взбунтовавшим народом - нет, а перед собственной совестью, подчеркиваю это еще раз. Народ, как известно, "то вознесет его высоко, то кинет в бездну без стыда". Народ не стыдлив. Стыдлив единичный человек - атом, из которого состоит народ.
  В "Истории глупого города" Салтыкова - Щедрина с убийственной иронией описаны сцены того, как народ "пускает с раската" своих бывших кумиров. Горьковский Данко, чтобы вывести людей из тьмы дремучего леса, вырвал себе сердце и поднял как факел, но, вырвавшись на простор свободы, люди растоптали его сердце из страха, как бы чего не возгорелось от этого огня.
  Так вот, загадка. Если хотите, парадокс. Чем ответственнее и совестливее человек, тем меньше всего он способен к государственной деятельности. Как ни странно, а наличие совестливости парализует волю к деятельности. Эта тема ответственности и безответственности еще не раз всплывет в этих "Записках...", как и тема справедливости. Вечные темы, преломленные в свете конкретных событий!
  "Время все открывает", - говорил древнегреческий философ Гераклит, открывает оно и причины шахтерского бунта. Что только догадывалось, предполагалось обретает свидетельства.
  Все отчетливее и выпуклее становится роль местных органов власти и в особенности угольных генералов в организации этого бунта. Итог - их глубочайшая растерянность перед "Големом", возжелавшим собственных целей. Зверь вырвался на свободу и пожрал собственных родителей, вот так можно охарактеризовать глубинную суть драмы, начавшейся в 1989 году, со всеми её продолжениями.
  Любая власть, если она утрачивает морально-нравственную компоненту, вынашивает в своем чреве гробовщика. Одним из таких "гробовщиков" был я, автор этих строк.
   Январь 2001 год.
  
  Глава вторая.
  ПЕРВЫЙ ПОХОД НА МОСКВУ.
  
  "Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы... во дни моей юности. Так что в каждом мечтателе, а я и был мечтателем, сидит бес бунта, бес нетерпения, сидит и изнутри свербит душу. Так что получается - "благими намерениями..."
   (Ф.Достоевский.)
  I
  В средине августа в прокопьевском рабочем комитете возникло понимание того, что сидя в городе, выполнение подписанных протоколов не проконтролируешь. Думаю, что эта мысль возникла не в моей голове и даже не в голове председателя рабочкома Маханова, а в субъектах получения материальных и финансовых ресурсов, вытекающих из подписанных протоколов. Нужно честно сказать о том, что рабочими комитетами, фактически, руководили органы местной политической и хозяйственной власти. Без их "конструктивизма" не было бы и означенных протоколов... Так что в рабочих комитетах "созрела" мысль, что без "толкачей" в Москве не обойтись.
  Знатоки-хозяйственники этой "кухни" растолковали суть процесса работы по "выбиванию" ресурсов нашему председателю рабочего комитета Владимиру Маханову. Он являлся членом президиума горкома партии, видным комсомольским вожаком и потому на практике исполнял решения настоящей, подлинной власти в городе. С начала августа в Прокопьевске стала формироваться группа для поездки в Москву.
  Первоначально в её состав входили: один из заместителей Маханова Леонид Никифоров и член рабочего комитета Сергей Великанов, они и планировали вместе с Махановым первую командировку. Какие инструктажи проходили и какие наставления получали, о том доподлинно мне не известно, об этом стоит спросить бывшего генерального директора объединения Михаила Найдова, многое тогда делалось с ведома его и под его руководством.
  Примечание: Так в газете "Шахтерская правда" от 17 сентября 2009 года в статье журналиста Игоря Семенова "Его приоритеты - здравый смысл, говорится: "Уже тогда (в 1989 году) было видно и понятно, что госмонополия себя исчерпывает. Найдов спорил с министрами, доказывал, что ком проблем только растет. Но без толку. Руководство страны не смогло даже решить проблему с мылом для шахтеров. Пошла первая волна забастовок. А Найдова сами шахтеры просили возглавить забастовочное движение. Настолько велик был его авторитет, несмотря на то что руководители страны старались столкнуть рабочих и среднее звено управляющих. Михаил Иванович отказался от такой роли, но активно принимал участие в работе забастовочных комитетов. Пытался, как он сам говорил, направить их в продуктивное, разумное русло. Участвовал в составлении требований".
  * * *
  О поездке я узнал случайно. Зачем-то понадобился мне Маханов и ребята сказали, что он в кабинете председателя областного рабочего комитета Теймураза Авалиани; с Великановым и Никифоровым.
  Кабинет представлял собой одну из комнат на третьем этаже административного здания "Прокопьевскугля": прямо из коридора была дверь - вход в большой зал, а налево дверь - вход в "малый зал", где, собственно, и располагался рабочий комитет того времени, потеснив научных сотрудников "Дома научного творчества".
  Ко времени описываемых событий, то есть в последней декаде июля, Авалиани бывал в Прокопьевске наездами из Киселевска, где жил, к тому же он являлся депутатом РСФСР и дела московские звали в белокаменную. Потом областной комитет перевели в Кемерово, а кабинет этот остался за рабочим комитетом. Ключ от кабинета был у Маханова, и он частенько обсуждал там вопросы "не для всех".
  Через час я узнал от Сергея Великанова, что планируется поездка в Москву для работы в Министерстве угля и Правительстве по исполнению подписанных ранее протоколов. Сергей поведал мне о том, что "вдогонку" этим протоколам вырабатываются дополнительные документы. Как оказалось впоследствии, "дополнительные документы" были детализацией ранее подписанных документов, проще сказать, кому чего нужно конкретно.
  Являясь единственным представителем прокопьевского домостроительного комбината в городском рабочем комитете, я не мог допустить, чтобы интересы ДСК были забыты. Что поделаешь, мы все были лоббистами интересов своих предприятий и то, что подобное состояние ненормально, я говорил не раз, особенно тогда, когда разрабатывалось "Положение о рабочих комитетах".
  Дело в том, что заложенные в нём принципы финансовой и организационной зависимости (принцип делегирования от коллектива предприятий и сохранение среднего заработка, льгот и т.д.) предопределяли наши интересы. При разработке "Положения..." я не смог отстоять свою точку зрения. Я предлагал, чтобы члены рабочего комитета представляли интересы не своих предприятий, а города, т.е. по сути являлись бы освобожденными депутатами, следовательно, и зарплату они должны получать из бюджета, и все зарплату равную.
  Фактически, к первому августа в городе был избран различным образом параллельный горсовету депутатский корпус. И это факт. Я предлагал этот факт закрепить на уровне местной и областной власти законодательно и о признании такого положения дел вести разговор с правительством. Это предложение не прошло.
  Поступиться шахтерским заработком и льготами во имя общего дела?! "Да ты, Анохин, смешной!" - говорили мне ребята и выразительно указывали пальцем на висок, мол, у тебя не все дома. Наверное, я действительно "смешно" выглядел, как всякий, кто приходит в политику на одной только идее. Прагматик из меня, действительно, никудышный и это подтверждается всей моей жизнью и до известных событий, и после них. Но вернемся к формированию делегации.
  Так рабочие комитеты стали отделом снабжения хозяйствующих субъектов в городе. И мне после этого пытаются "втереть" мысль, что рабочие комитеты и я в том числе проводили какую-то самостоятельную и осмысленную политику в 1989 году?
  Вольнодумства и разговоров было действительно полно всяких и разных, в том числе раздражающих власть, не очень-то продуманных и взвешенных. Это были времена, когда не иметь своего мнения по любому вопросу приравнивалось к отсутствию гражданской позиции. Мы упивались свободой и видимостью собственной власти. По крайней мере, так я чувствовал "запах времени", так понимал себя в этом времени.
  Мне казалось, что стихия масс наделила меня огромными правами и такую ответственность возложила, что эта ответственность давит и гнетет меня, по сей день.
  До сих пор я чувствую ту магическую, властную силу народных масс, вступающую в резонанс со мной. И в этой магии я растворялся и исчезал, как обыденный человек, принадлежащий только и исключительно себе.
  Я, рожденный рабами и воспитанный в рабской психологии, только в бунте и в протесте мог не потерять самого себя и не уронить достоинства бунтующих площадей Кузбасса.
  Полагаю, что и мои товарищи были оглашенные этой площадью в той или иной мере. О том, что вставший с колен и восставший раб несет в самом себе месть и разрушение, об этом много передумано и много чего мной написано, но, увы, прав Ключевский насчет "заднеумочного" мышления русского человека.
  Пытаясь понять себя, я прихожу к заключению, что вся моя предшествовавшая этим событиям жизнь - душевная, нравственная, психическая организация моего естества, в конце-концов моё поэтическое творчество, было предуготовлением меня к той роли и к тому месту, которое я занял в шахтерском бунте 1989 года.
  Резонанс с площадью был неслучайным, он реализовывал во мне мой "бунтарский дух", "проявлял" меня, как проявляет засвеченную фотопластинку раствор проявителя. Этот дух я не усмирил и по сию пору.
  Месть и разрушение...
  Да, нужно признать - это так! И нужно признать, что я был частью острия мести и разрушения.
  Но что стало бы с миром, если бы коса смерти не выкашивала старьё? Если бы народы, и ими образованные царства существовали вечно? Что бы делали "созидатели" и "строители" в этом заживо окаменевшем мире? Но если бы смерть имела облик и подобие человека, и душу человеческую, разве не облилось бы её лицо слезами сострадания?
  Разве не объял бы её ужас от дел своих?
  Вот и человек не ведает, что делает и потому-то так жизненны слова молитвы: "Прости их, Господи, ибо не ведают, что творят". Прости... Вот ведь как!
  Неведенье и на основе его - "благие помыслы" - вот истинный бог прогресса! Но я отвлекся...
  Опять увильнул в сторону... В сторону ли? Нет, ведь я предупредил, что это не летопись, не хроника, а подсматривание за собой, и глубина заглядывания в себя теряется в черном омуте души. Так что нельзя не спускаться в эти глубины, если хочешь быть честным, прежде всего перед самим собой!
  II
  И тут всё во мне засвербело! Как же - Москва! Я засуетился. При первой же встрече сказал Великанову:
  - Сергей, у меня в Москве много знакомых писателей и поэтов, через них можно выйти на центральные газеты и журналы и объяснить наконец-то всем, чего же хотят шахтеры, и как мы понимаем стоящие проблемы.
  Конечно, я изрядно привирал, говоря "много"...
  Предшествующие шахтерской забастовке 1988-1989 годы были для меня годами интенсивной переписки с московскими и ленинградскими журналами. Именно в ленинградской "Звезде" в этот год вышла моя полемическая статья о судьбе России, через полгода в газете Союза писателей Ленинграда - "Литератор" - статья "Технология власти".
  К слову сказать, именно Ленинград (Ирэна Сергеева, Глеб Горышин, Вячеслав Кузнецов, Леонид Хаустов, историк Чубинский и т.д.) относился к моему поэтическому, публицистическому "творчеству" гораздо заинтересованнее, чем снобистская Москва. Но и в Москве были "родственные души".
  В 1988 году у меня состоялась оживленная переписка с дочерью известного писателя Александра Бека, поэтессой Татьяной Бек, которая работала в журнале "Знамя". Теплые отношения были с В. Полищуком из журнала "Химия и жизнь". Я даже печатался в этом, по сути, академическом журнале. Готовилась Григорием Пятовым подборка моих стихов в еженедельнике "Литературная Россия". Словом, мне было к кому обратиться в Москве.
  Вот, собственно и все, что стояло за этим "много", когда я обратился к Великанову, чтобы меня включили в состав делегации. За скобками сказанного остались мои идеологические отцы в области экономики и политики: Гавриил Попов, Николай Травкин, Леонид Гордон, Павел Бунич и десяток других известных в то время публицистов и политиков. Переписки с ними не вел, потому и умолчал. Возможность на всё страну донести шахтерскую боль - вот что меня в первую очередь подвигнуло к этому. И дело не в том, что шахтерская боль была болью особенной, нет! Она как бы являлась концентратом этой всеобщей боли. Меня изрядно тошнило от того, как освещали события многочисленные "акулы золотого пера" из партийных СМИ, да и к "записным" демократам были претензии. От этого тошнило не меня одного.
  Теперь, по истечении многих лет, та боль кажется пустячной перед болью, что обрушилась на шахтеров позже, да и на всех, кто не способен был красть и убивать, но все познается в сравнении, а тогда казалось, что боль нестерпимая.
  Она ударила и по моему сыну, точнее через него ударила меня. Он проработал на угольном предприятии бесплатно ровно полгода. И хотя были решения суда в его пользу, но...
  Да, что там! За что боролись, на то и напоролись. Мы не верили, что власть капитала и на самом деле власть. Что эта власть перепишет законы под себя и на защиту её станут все суды и прокуратуры!
   Шахтеры узнали это на собственной шкуре, но я забегаю вперед, уязвленный жалом актуальной публицистики.
  Самое-то важное во всем этом, что представлялось четко и ясно - решение есть! Что известно, каким образом унять эту боль, и решение-то очень и очень простое. Ведь было же все прекрасно в этом шахтерском городе до 1986 года, почему бы не вернуться назад?
  Вон новый город построили на горе Тырган для переселения рабочих с подработанных участков...
  И моя доля участия есть в этом. Несколько панельных многоэтажек смонтировано мной - я поработал некоторое время машинистом башенного крана.
  Ведь ничего особенного не произошло: не было ни войны, ни стихийного бедствия, чтобы с полок магазинов исчезли привычные прокопчанам продукты, а из душевых шахт исчезло мыло. Рукотворные катастрофы исправляются руками же. Так считали многие, а не только я один.
  Рукотворность катастрофы особенно ярко проявилась с гайдаровским отпуском цен, когда на прилавках магазинов разом появились товары и продукты, словно некий волшебник открыл заколдованные ранее сусеки и закрома Родины. Даже бройлерного цыпленка так быстро не вырастишь, как быстро насытились прилавки магазинов продуктами!
   О том, почему и отчего так получилось, где накапливались сырьевые и материальные ресурсы, особый, отдельный разговор, выпадающий из контекста этих "Записок...".
  Мы не раз спрашивали сами себя: "Как это сделать?" И ответ был один: "Так, на то власть есть!" Это звучало в наших устах категорическим императивом. Мы и знать, и слышать не хотели никаких объяснений и оправданий власти!
  Мы были детьми первого публичного съезда народный депутатов СССР с его неслыханной дерзостью, переходящей в хамство по отношению к власти. Особо хамовитые депутаты типа Собчака вызывали у нас восторг! Хамство стало для нас кумиром, Подчеркиваю это - мы не хотели ни чего знать по существу, но требовали, чтобы сделали нам "красиво". Мы были уверены в том, что достойны этой "красоты жизни". Достойны и всё!
  III
  Сергей Великанов с его напором и интеллектом являлся весьма авторитетной личностью в забастовочном комитете, к тому же шахтер, в отличие от меня - строителя. Так было в прокопьевском городском рабочем комитете к началу августа, несмотря на мою локальную, городскую популярность, в которой я вижу не столько свою заслугу, сколько то, что меня "раскрутила" местная пресса, и в частности "Шахтерская правда" - необычайно популярная в то время газета.
  Цитировать фрагменты репортажей с площади "Победы", посвященные моей особе, мне кажется неэтичным в этих сугубо личных "Записках...". Историки этого периода могут сами поднять подшивку "Шахтерской правды" и прочитать эти, пропитанные июльским зноем, строки.
  Это дело историков. И без того обвинения в моей "нескромности" и "выпячиванию своей роли в рабочем комитете" слышатся со всех сторон. Мне же смешно! Чего делить? Тут даже не прошлогодний снег, а снег уже пятнадцатилетней давности!
  Примечание: Теперь уже 20-летний давности. Текст мемуаров писался не один год, а почти 20 лет!
  Да и гордиться нечем! Гордится ли пила, что она бревно перепилила? Гордится ли своей работой перегретый пар, пропущенный через лопатки турбины? А мы были чем угодно: и паром, и пилой, и кувалдой, взламывающей чиновнические двери. Неведение того, в чьих руках были вентили, направлявшие перегретый пар, кувалда, разумеется, не оправдание, но и не повод для гордости.
  Гордиться можно только и исключительно тем, что преодолено в себе. И тут, мне, по крайней мере, нечем гордиться. Хотя шахтерский бунт 1989 года стал для меня фактором преодоления в себе чего-то такого, что мучительной занозой сидело во мне всю жизнь, он все-таки только надломил меня прежнего. Думается мне, что так было и с другими. Он выдавил из меня значительную часть раба, а это значит, научил ответственности за свои поступки.
  Диалектическая глубина личности, как мне представляется, в том и состоит, что человек утверждается в отрицании в самом себе части своего "Я", и за счет высвобождения ранее задавленных чувств, эмоций, представлений о должном и сущем в нём вызревает "другой" человек. Не обязательно лучше.
  Есть во всем этом отдельный и сугубо личностный аспект и связан он с преодолением в себе рабской психологии, врожденного чувства страха перед властью. Тот, кто хоть раз в жизни преодолел комплекс своей неполноценности, поглядел в глаза "дракону" и не отвел глаз от его гипнотизирующего взгляда, тот этого не забудет до своего смертного часа. Это уже другие люди! И дело не в том, лучше или хуже они стали, но они - другие! То есть стали такими людьми, какова была в них "природа задавленности", вырвавшаяся на свободу и овладевшая человеком! Зверь или человек, либо тот, либо другой выходит на свободу!
  Шахтерская забастовка 1989 года высвободила и не только у непосредственных участников, говоря языком Карла Юнга, "коллективное бессознательное", но и у всего советского народа! Можно сказать и так - народ осмелел и в какой-то части - обнаглел! Из нас всё, исключительно всё "полезло"! И доброе, и дурное, у каждого по его душевной природе!
  * * *
  Сергей Великанов понравился сразу, этот парень воистину великан. Понравился тем, что всегда пытался заглянуть в глубину вопроса, а не хватался за единичное, за факты. Он пытался понять природу явлений, не шарахался, как от матерного слова, когда при нем произносили имя Плутарха или Аристотеля. А ведь так было! О таких, как он, в то время принято было говорить - "рабочая интеллигенция". С ним интересно было общаться, поскольку он чувствовал логику рассуждений, тогда как обычно в нашей среде бывало так: мысль скакала с предмета на предмет, с одного факта на другой, словом, "в огороде бузина, а в Киеве дядька". Меня "затуркали" любители "простоты"! Я то и дело слышал: - Ты можешь говорить проще?!
  Я - не мог. Я и сейчас не представляю себе, что значит "говорить проще"? Яснее, точнее, доказательнее - понимаю! Но когда требуют "простоты", то перед глазами встает образ Эллочки-Людоедки из романа Ильфа и Петрова. Простота, опрощение сложного, действительно хуже воровства, поскольку сворованное остается таким как есть, то есть сложным или простым по своей природе, а вот упрощенное, опрощенное уже навсегда загублено, и не важно, что упрощенно - художественное произведение, идея ли, или сложнейшая физическая или социально-политическая теория.
  Эвересты ранее неизвестных мне фактов, обрушившиеся на меня, погребали под собой, давили, и нужно было найти причину их появления.
  Поэтому мне трудно было в рабочем комитете отстаивать собственные взгляды на понимание происходящих процессов, так как большинство мыслило конкретно и предметно, житейски, не умея абстрагироваться от фактов.
  Серега Великанов, если и не владел логикой абстрактного мышления, то, по крайней мере, понимал, что тот, кто не способен к абстракциям, становится рабом фактов. Да и что значит, мыслить "житейски", если не то же самое, что иметь перед глазами личную выгоду, да и то сиюминутную?
  Он ухватился за ту мысль, что можно совместить решение хозяйственных вопросов с пропагандой идей рабочего движения. Еще раз подчеркну, нас очень раздражал тот факт, что за нас журналисты больше знали о нас, чем мы сами знали о себе и своих целях. Теперь-то я понимаю, что велась массированная обработка нашего сознания, в наши головы закладывалось то, чего в них не было, но должно было быть по мысли этих социальных манипуляторов. Подсказчиков было полно, даже из-за рубежа подсказывали и чаще всего ставили в пример Леху Валенсу и его "Солидарность". Это-то и раздражало!
  Вопрос о включении меня в группу был решен. Мне было поручено подготовить документы по ДСК. Я "вышел" на главного инженера ДСК Юрия Погребняка и такие документы в недельный срок были подготовлены. Кому-то пришла в голову идея включить в состав делегации журналиста городской газеты Светлану Деникину, которая "курировала" тему рабочкомов в газете "Шахтерская правда". Перед самым отлетом в состав делегации были включены представители новокузнецкого аэропорта.
  Перед отлетом Владимир Маханов наказывал Леониду Никифорову:
  - Ты, Леонид, за ним там погляди, а то Анохина иногда "заносит"
  Меня действительно "заносило" в политику, а тогда говорить о политике, то есть о власти было не только опасно, но шахтеры плохо понимали, каким образом политика может решить вопросы повседневной жизни. Каким "боком" политика связана с экономикой, с достойной зарплатой и разнообразием доступных товаров в магазинах. В памяти еще живо было "разнообразие" начала 80-тых годов, дешевизна и доступность, и она была осуществлена на практике в Кузбассе, "без политики", точнее говоря в прежней политической системе. Все было распрекрасно до горбачевской перестройки, так что мотивов заняться политикой не было ни малейших, разве что у таких, "порченных ветрами перемен", как я.
  Я родился и до двенадцати лет прожил в Горной Шории, но вырос-то в голодном Алтае! К тому же увлечение поэзией привело меня в особый круг диссидентствующей интеллигенции, так что "испорченность" моя была очевидной. Она выводила меня за рамки местного патриотизма, и давала понимание, какой ценой и за счет чего была обеспечена сытая жизнь шахтерских городов до средины 80-х годов. Я чувствовал, что решение нынешних проблем именно в вопросе власти. Мои высказывания на этот счет воспринимались очень настороженно, вот почему Маханов наказывал Никифорову "приглядывать за мной".
  В небе над Прокопьевском, в самолете, Никифоров дотронулся до моего плеча и напомнил мне кто здесь главный:
  - Прежде чем говорить, посоветуйся со мной, а если меня нет рядом, то с Великановым, - он ткнул пальцем в иллюминатор. - Дискуссионный клуб оставим здесь, понял?
  - За себя-то я могу говорить, Леонид, тут-то ты мне не указ, - ответил ему, едва подавив в себе раздражение.
  Подумалось, где же ты был, когда шахтеры на площади требовали к себе представителей рабочкома, когда я рвал там глотку, потому что доброхоты уносили куда-то микрофон... Многое что вспомнил с обиды. Сейчас все остыло и кажется мелким.
  
  Глава третья.
  ВСТРЕЧА С МОСКВОЙ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЛЕТ.
  I
   Почему "через десять лет", о том скажу позже, а сейчас - десять часов утра, вторник 22 августа 1989 года. Мы в аэропорту Домодедово.
  Москва нас встретила тем, что в электричке "Домодедово - Павелецкий вокзал" у Светланы Деникиной украли сумку с вещами. Об этом мы заявили в отделение милиции Павелецкого вокзала, но, в общем-то, пришли к мысли, что "неча зубами щелкать". Для утешения я рассказал анекдот столетней давности:
  "Приехал в Москву чалдон, ходит и удивляется, рот открыл. А на церковных куполах сидят вороны и каркают. Кажется чалдону, что они его дразнят. Озлился он на московских ворон и три раза сам каркнул - передразнил их. Подскакивает к нему московский жулик и строго спрашивает:
  - Ты чего это, деревенщина, столичную ворону дразнишь? Сколько раз каркнул? Оробевший чалдон говорит:
  - Один раз.
  - Один? Вот и гони один рубль штрафа!
  Приезжает чалдон из столицы в свое сибирское село и на вечерке рассказывает парням:
  - Я-то думал, что в Москве дураков нет. Полно! Я столичную, считай, царскую ворону три раза передразнил, а штраф заплатил только за один раз!"
  Великанов, усаживаясь на сидение автобуса, угрюмо пробормотал:
  - Кабы нам вот так же не "прокаркаться".
  Словом, настроение было далеко не праздничное, а Москву я никогда не любил. Отсюда тянуло угрозой, серным дымком "дьяволиады", смехом Воланда, дыбой Ивана Грозного и Гулагом. Москва мне представлялась не защитницей моей, а пауком, отсасывающим жизнетворные соки с громадной территории от Белого моря, до Тихого океана. Не "третий Рим", а "вавилонская блудница", соблазняющая всеми пороками мира, от которых и вдали от Москвы едва удерживался человек. Москва предлагает соблазны на каждом своем углу. К ней вполне относятся слова древнееврейского пророка Исайи: "город шумный, волнующийся, город ликующий"!
  Да и вторая столица собчаковский Санк-Питербург несмотря на теплые воспоминания советского периода времени, представлялся мне сухим и бездушным. От него за версту пахло юридизмом, а мне хотелось не справедливости, а любви, потому как по справедливости мы все должны быть наказаны, по крайней мере, я. А коли все мы, не наказаны за дела свои, то и справедливость эта не для всех, а выборочная. Это город геометрии и числа, а не жизни во всех её грешных проявлениях. Наверное, я не справедлив, но что сделаешь - так я чувствовал этот город и политиков им рожденных. Не лгать же мне здесь, в этих записках подстраиваясь под дуновение времени?
  Да еще к тому же, я помнил Федора Михайловича и даже записал для памяти: "Ну, что, если б Петербург (Москва) согласился вдруг, каким-нибудь чудом сбавить своего высокомерия во взгляде своем на Россию, о, каким бы славным и здоровым первым шагом послужило бы это к "оздоровлению корней"! Ибо что же Петербург, - он ведь дошел до того, что решительно считает себя всей Россией, и это от поколения к поколению идет нарастая. Но Петербург совсем не Россия. Для огромного большинства русского народа Петербург имеет значение лишь тем, что в нем его царь живет. Танцуя и лоща паркеты, создаются в Петербурге будущие сыны отечества, а чернорабочие крысы, дающие им пропитание, живут поодаль, в глубинке. Петербург навязывает России что-то странное. А между тем народ живет своеобразно, с каждым поколением всё более и более духовно отдаляясь от Петербурга".
  Я не любил и не люблю Москву, а нынче и вовсе кажется мне, что вся мерзость и пакость человеческая сконцентрировалась в ней. Когда слышишь рассуждения видных политиков с экранов телевидения, читаешь газеты с претензиями на серьезность, то понимаешь: Москва - это иная планета и живут там инопланетяне. Они не хуже и не лучше нас, они - другие.
  Пока ехали в автобусе, память унесла меня в прошлое, в 1979 год, когда я, окрыленный надеждой, отправился покорять Москву своим поэтическим "талантом". Но к этому фрагменту моих воспоминаний мы еще вернемся. Будет повод к этому вернуться.
  
  Глава четвертая.
  В МИНИСТЕРСКОМ ТУАЛЕТЕ.
  "Эти люди так уверены в себе, решительны и хорошо настроены. Они овладели улицей и потому думают, что овладели миром. Но они ошибаются. За ними уже стоят секретари, чиновники, профессиональные политики - все это современные султаны, которым они готовят путь к власти." (Ф.Кафка.)
  I
   Мы направились с Павелецкого вокзала в министерство угля. Швейцары или охранники, кто их разберет, долго рассматривали наши мандаты, куда-то звонили, потом нас пропустили. Я не "высовывался", как мне и предписывалось нашим начальством. Вся инициатива была в руках Великанова и Никифорова. Мы со Светланой Деникиной примостились на стульях в какой-то нише коридора, уж и не помню на каком этаже. Позади этой ниши располагались туалетные комнаты. В эту нишу выходили покурить сытые мужчины из ближайших кабинетов, попыхивали дорогими сигаретами и обращали на нас внимания не больше, чем на урну, в которую бросали окурки.
  Вели разговор о том, кто и через кого купил дефицит, билет на престижный концерт. Обсуждали какие-то бытовые, личные вопросы - словом, жизнь текла так, как будто не стояли шахты от Владивостока до Донбасса. Москва жила своей собственной жизнью и я подумал: "Уйди в одночасье под воду весь Сахалин - здесь будут вестись вот такие обычные житейские разговоры".
  Много позже долго и болезненно переживал эту пророческую фразу, случайно залетевшую в мою голову в преддверии министерского туалета.
  Так получилось, что этот фрагмент записывал под аккомпанемент трагических сообщений из Сахалина. Подумалось, скольким же приходят такие "случайные мысли" и люди не придают им ни какого значения? А если бы придавали? И огненным росчерком вспыхнул ответ: тогда бы и шагу не ступили, тогда бы...
  Но что "тогда", додумалось позже и записалось в другом месте этих "Записок...", составленных из фрагментов моих размышлений о тех днях. Там обрывок, там фраза, наспех записанная на клочке бумаги и чудом сохранившаяся в моем архиве. Запись в дневнике - мысли, но не факты! Почему-то считал важным записать мысль, а не обстоятельства и место появления этой мысли. Но факт мстителен уже тем, что время смывает его из памяти. Лица людей, их голоса обступают меня, но все дрожит и мерцает и мне трудно "привязать" их ко времени и месту. Я оставляю в мемуарах только ту малость, в которой уверен: здесь и тогда!
  В этой нише, в преддверии к туалетам, вызревали во мне гнев и раздражение. Они были моей доминантой в течение десяти дней нашей командировки. Дух бунта заклокотал во мне и понес меня уже по московским улицам и кабинетам.
  Сейчас об этом смешно и грустно вспоминать. Но тогда именно так я представлял, и самое главное, всем сердцем своим чувствовал и понимал свою миссию, свое предназначение в рабочем движении - не уронить, не унизить достоинство восставших рабов. Что должен и обязан был донести до этой чиновнической сволочи всю силу гнева и презрения, которые клокотали на площадях, а не выглядеть униженным просителем. Я часто повторял: "Народ не просит, а требует!" - и металл звучал в моем голосе.
  Именно тут, в этой нише, рядом с туалетом, мне отчетливо вспомнились горячие июльские денечки на городской площади напротив прокопьевского драмтеатра и хриплый голос "министра угля".
  Из записной книжки:
   - Что он там хрипит? - спросил меня Еренский.
   - Объясняет, отчего у нас нет мыла и почему драконовские порядки на шахте, - пояснил кто-то из членов забастовочного комитета.
  - Точно! Вологодский конвой: "шаг вправо-влево, прыжок вверх - попытка к бегству!" Полная контора "проверяльщиков" и "погонял", - подхватил кто-то из членов забастовочного комитета.
  (Эх! Кабы мы знали тогда, сколько дармоедов сядет на шахтерский обушок, когда придут собственники! Наглые и голодные!)
  Началось, как всегда, бурное обсуждение извечной темы: "на два раба - три прораба". И, как всегда, никто никого не слушал, каждому казалось, что самое важное и самое главное - это то, о чем он говорит. А между тем нужно было выработать единую позицию на переговорах с госкомиссией.
  - Экономическая самостоятельность шахт, - вот что мы должны требовать, - сказал Великанов. - А все остальное - чепуха!
   - Как ты это представляешь себе? - спросил я Серегу.
   - Есть толковые юристы, да и не наше это дело - думать как? - ответил Сергей.
  Я отлично понимал, откуда у него такие надежды на юристов.
  Дело в том, что Сергей был с шахты "Тырганская", а у директора шахты Кругляка была новая, молодая жена-юрист, Галина Снытко. Значение этой дамы и её роль в прокопьевском рабочем комитете требует отдельного и серьезного обсуждения. Кто-то поддержал Великанова:
  - Пусть они думают, а мы должны требовать!
  - По мне, так самостоятельность или еще какой хрен - все равно, была бы зарплата такая, какую мой батька получал. Раньше в Москву в ресторан отцы наши летали и на другой день домой возвращались, а нынче сраную колбасу не купишь! Только по блату!
  К сожалению, эти записи были поспешны, и не всегда я записывал имена, надеясь удержать их в памяти. Теперь кусаю локти, разбирая обрывки листков, на которых больше мыслей общих, чем конкретики: что, кто и где?
  - Они придумают! - выкрикнул Еренский. - Такое придумают, что взвоешь. Нет, мужики, если мы сами точно не знаем, что нам нужно, то они нам такой "лапши на уши навешают", что будь здоров!
  - Ну, ты умный - так и придумывай, а моё дело - уголь на-гора давать, а не думать. - откликнулся на это все тот же человек, который напирал на то, что мы должны только требовать, а не предлагать.
  Шум, гам, взаимные упреки, а из динамика все тот же хрипучий голос "министра угля". Я запомнил его - уставшего и измотанного до предела человека. Внешне очень заурядного, с простым мужицким лицом, в котором нет ни грамма того внешнего налета интеллигенции, который был очень заметен в лицах его свиты и который настораживал нас. Но он был министром, то есть человеком из высшего круга, и потому ответственным за все, что происходит в шахтерских городах.
  - Хари все откормленные, в забой бы на месячишко, чтобы осознали, сволочи, почем уголек... - сказал Володя Надюк, электрослесарь с шахты "5-6".
  С этим парнем меня многое свяжет: и попытка создания отделения партии ДПР Травкина, и две поездки в Москву на учредительные съезды, с которых мы привозили в прокопьевский рабочий комитет не считанные никем деньги, собранные в поддержку "оголодавших шахтеров" невесть откуда взявшимися доброхотами. Но это будет потом, а сейчас:
  - Я ни хрена не пойму из того, что он хрипит, - опять сказал пожилой шахтер, имя которого время стерло из моей памяти.
  Особенно раздражали нас призывы прекратить забастовку, а потом разбираться, что и как делать.
   - Ну да, - мрачно цедил все тот же мужик, комментируя речь "министра угля". - Спуститесь в забой, а мы тут порешаем все ваши проблемы. Отчего же этот "хрипун" их не решал раньше? Рыжков был? Был! Дороги ему мели и уголь "Кузбасслаком" красили? Красили! Нет, мужики, покуда мы на площади - мы сила, уйдем в забой - нам хана!
  * * *
  Вот какие картины проходили в моей памяти в этом, прости, Господи! отхожем месте, где мы ждали со Светланой наших "начальников". И они растравляли и распаляли меня!
  Так мы прождали час, пошел уже второй. Наконец появились смущенные и раздосадованные наши руководители - Никифоров и Великанов. Великанов, в свойственной ему манере говорить быстро и громко, упрекал Леонида Никифорова в излишней интеллигентности. Короче, в министерстве угля с нами разговаривать отказались и тем более устраивать нас в какую-либо гостиницу. Посоветовали обратиться в профсоюз угольщиков.
  Не знаю, как потом и на каких условиях наладили с министерскими чиновниками контакты Никифоров и Великанов, и наладили ли? Наверное наладили, благодаря Юрию Боткину, заму генерального директора "Прокопьевскугля", который приехал именно в это время в Москву. Полагаю, что Михаил Найдов послал его приглядеть за нами.
  (Через несколько лет его и Кругляка - директора шахты "Тырганская, ставшего гендиректором, обвинят в хищениях государственных средств, выделенных на реструктуризацию шахт Прокопьевска. Судя по тому, как они живут сейчас и где обретаются, не так уж много и своровали из денег МВФ, ну, разве что "пощипали". И поныне "перекрестное бюджетное финансирование" - такое болото, в котором сами собой заводятся черти, и чем выше власть, тем больше этих "чертей". На самом низу - "чертенята, мелкие и потому весьма жалкие "бесы"! )
   - Мы двери ему открывали в разные кабинеты, - как-то сказал мне Великанов. - В том-то и заключалась наша миссия - быть кувалдой, а говорил с чинами он, Боткин".
  Может, так все и было. Не берусь судить о том, чего лично не видел и не слышал. Одно непреложно - так и должно было случиться с рабочим движением, чтобы оно превратилось в грозное пугало для центральной власти. В руках местных элит оставались мощнейшие рычаги воздействия на нас и мы, хотели этого или нет, а являлись инструментом разрешения их, часто шкурных, интересов!
  (Об этом подробно и обстоятельно я писал в двух своих публицистических работах: "Люди у перегретого котла" и "Тринадцатый год", напечатанных в областных изданиях "Край" и "Кузнецкий край" в 2002 году, как всегда в сокращении.)
  Мы вышли из здания министерства угля, как "облеванные", а у меня перед глазами стояли раскаленная от жары площадь Прокопьевска и чумазые лица шахтеров. Зрело глухое, яростное возмущение. Помнится, я сказал тогда своим начальникам:
  - Ну, вот что, ребята, теперь моя очередь разговаривать с чиновниками, вы своё поговорили.
  Я еще что-то сказал нелестное, наверное, несправедливое и обидное. Все-таки два с лишним часа простоять рядом с министерским туалетом, пусть и облагороженным веяниями европейских стандартов, что-то да значит. Никифоров и Великанов согласились, что в профсоюзе угольщиков разговаривать буду я. В автобусе всю дорогу до ЦК профсоюза угольщиков молчали, выходило как-то несолидно с первого дня нашей командировки в Москву. С утра обокрали, а к обеду к чертовой матери послали.
  - Щадов-то не так пел в Прокопьевске, а тут и в приемную к нему не пустили, - сказал Никифоров.
  - Попробовал бы он там по-другому петь, - откликнулся Великанов. - Они смелые за кремлевскими стенами, а как за пределы Москвы шагнут, у них сразу медвежья болезнь приключается.
  Примечание. Великанов спустя двадцать лет говорит, что ничего подобного он не помнит. Его память сохранила другое, и очень жалко, что я не могу уговорить Сергея написать все так, как он помнит. Эти воспоминания, несомненно, обогатили бы мои "Записки...".
  
  Глава пятая.
  В УГОЛЬНОМ ПРОФСОЮЗЕ.
  I
   В коридоре профсоюза угольщиков нам встретилась делегация из Донбасса. После рукопожатий, вопросов, кто да что, они сказали, что неплохо бы всем нам поселиться в одной гостинице, чтобы вырабатывать и согласовывать совместные действия. Они просили поселить нас в профсоюзной гостинице "Спутник": "...это удобней, чем в "Шахтере", который где-то на окраине Москвы, да и там, в "Спутнике", уже живут ребята из Воркуты, а профсоюзный босс не хочет этого".
  Мы договорились, что они подождут результата нашего визита к секретарю профсоюза угольщиков Медведеву.
  Когда мы вошли в приемную, секретарша неприязненно поглядела на нас, словно говорила: "Ну, чего вам еще надо?"
  Я посмотрел таблички на дверях - направо табличка с именем Медведева В.И., налево - его зама. Я нагло направился к дверям кабинета Валентина Ивановича, секретарша кинулась на перехват: "Он занят, у него совещание!"
  Она цеплялась за фалды моего пиджака, но я вошел в кабинет, буквально втаскивая её за собой. Действительно, там сидел некто, и они мирно разговаривали, попивая кофе с пирожными. Разговор начался на столь повышенных тонах, что его можно было услышать на соседней улице, тем более, что говорить тихо и ровно я не умел, да и не умею даже в менее напряженной обстановке. Посетитель тихо-тихо удалился из кабинета, а мы, подобно двум медведям ревели друг на друга:
  - Пойми, гостиница "Спутник" - ведомство Шалаева, к тому же там поселены беженцы из Карабаха, - убеждал он меня. - Ну чем вас не устраивает наша ведомственная гостиница "Шахтер"?
   Но я уже "закусил удила" Я каким-то чутьем понимал, что уступить нельзя, от того, как я поведу дело, зависит дальнейшая судьба не только нашей делегации, но и отношение к рабочим комитетам.
  - Если ты не можешь решить такой, в сущности, пустяковый вопрос, как размещение шахтерских делегаций в профсоюзной гостинице, то что вообще можешь? На кой хер нужен такой профсоюз, а? Ты что думаешь, эти стены тебя спасут, если мы придем сюда?
  Я пригрозил:
  - Если ты сейчас же, немедленно, не решишь этот вопрос, я буду звонить в Кузбасс, и приостановленная забастовка возобновится. Все будут в стороне, а ты в бороне.
   Эта угроза, если хотите - шантаж - возымела действие.
   - Ну, хорошо, - сказал он. - Вашу делегацию я сумею разместить в "Спутнике", но только вашу. Сколько вас человек?
   - Нет! - я стоял на своем. - Необходимо поселять в "Спутнике" все делегации рабочих комитетов. Ребята из Донбасса в коридоре стоят, ждут, - и объяснил ему. - Это нужно, чтобы мы могли общаться и вырабатывать совместные документы и координировать свои действия.
  И тут меня осенила догадка:
  - А, так вы нас по разным московским углам расселяете со спецом? С тем, чтобы ловчее "обрабатывать" было? Так вот - не на таковского напал. Хочешь снова "на уши" весь Союз поставить?
   - Не я, это ты грозишься. Да кто ты, собственно, такой? Видали мы таких из Воркуты! - он тоже завелся. - Я сам горняк, так что не бери меня на горло!
   Разговор заходил в тупик, я потянулся к телефону.
   - Куда ты хочешь звонить? - спросил он.
   - В Кузбасс. Должен же я доложить о провале нашей попытки договориться с собственным профсоюзом. Тебе напомнить, может быть, Слюнькова, а? Не видал, как у члена Политбюро губы дрожат? Видел когда-нибудь старого мерина? Не видел, так увидишь! Я тебе твердо обещаю: шахты после моего звонка встанут, и вся ответственность ляжет на тебя. Когда тебя и этого, Шалалаева вызовут на ковер, губа у тебя точно отвиснет. Помимо кузбасских шахт встанут донецкие шахты. Это мы можем сделать и без гостиницы - с того же Павелецкого вокзала. Вот такую перспективу я тебе, дорогой ты мой начальничек, обещаю!
  Был ли я уверен в том, что действительно шахтеры забастуют? Да, был! Стояла ли за этой уверенностью реальность? Не знаю. Дело в том, что без этой уверенности я был бы ничто! Возможно, это было следствием самообмана, этакого самогипноза, но я на самом деле ощущал себя не гражданином Анохиным, а, как бы это выразить по-точнее, поскольку слово "представитель" ничего бы не прояснило (пожалуй, тут без мистики не обойтись), наверное, я ощущал себя разгневанным и оскорбленным "духом" той самой раскаленной площади.
  Понимаю, что такое объяснение покажется странным, напыщенным, но более точного определения своему состоянию я не могу найти. Я не мог себе позволить ничего человеческого, никаких человеческих слабостей потому, что постоянно ощущал в себе эту площадь. Это ненормальное, противоестественное состояние постепенно покинуло меня, когда вскоре после первого вояжа в Москву я был отозван из рабочего комитета и вернулся на своё рабочее место в УСМ ("Управление Строительной Механизации"). Там многое из меня выветрилось пока я занимался кирпичной кладкой, выгораживая закут в гараже. На моем автогрейдере давно работал другой "водила" и он так жалобно глядел на меня - не отберу ли у него технику? Я согласился стать на время каменщиком, поскольку чувствовал, что воля "шахтерской площади" вернет меня снова в забастовочный (рабочий) комитет. Так оно и получилось, не прошло и месяца.
  * * *
   По мере того, как лицо Медведева становилось багровым от злости, я заводился до нахальства и прямого оскорбления: "Понимаешь ли ты, чиновничья твоя морда, что говоришь не с гражданином Анохиным, а с десятками тысяч людей, которые меня сюда послали и ждут от меня доклада, в том числе и о том, как нас приняли?" - наседал на председателя угольного профсоюза.
  Сцепились мы с ним крепко, а потом он оказался ничего мужиком и на "круглом столе" в газете "Социалистическая индустрия" на предложение ведущей "круглого стола" журналистки Е. А. Леонтьевой сесть вместе с чиновниками из министерства, т.е. напротив меня и парня из Донбасса (о нем еще будет речь впереди) сказал: "Мое место с ними". Он, в отличие от С. А. Шалаева, всегда садившегося на переговорах с членами правительства и политбюро "по ту сторону нас", садился с нами и оппонировал им.
  Через час беспрерывного ора вперемешку с непечатными словами, Медведев взялся кому-то звонить, а особенно непонятливому в сердцах бросил: "А ты с ним сам поговори! Не пробовал? Ну и не советую пробовать".
  Я вышел из этого кабинета окрыленный пусть маленькой, но победой. Секретарша смотрела на меня с тихим ужасом в глазах, словно я не человек, а сущий демон. Ребята из делегации Донбасса и наши обступили меня:
  - Ну, что? Ты орал там так, что нам показалось - дело у вас до драки дошло.
  - Нормально. Поезжайте в "Спутник" и ждите меня там. Дайте список фамилий вашей делегации, - обратился я к донецким шахтерам. У меня сохранился этот, написанный чуть ли не на коленях, список: Сотников Александр Александрович (погибнет при странных обстоятельствах в 1990 году), Афиненко Михаил Иванович, Криведа Леонид Васильевич, Гусаров Владимир Витальевич, Тращук Олег Анатольевич. Потом в гостинице будут поселяться и другие. В августе 1989 года она станет московским штабом рабочих комитетов угольщиков Союза.
  Не помню, остался кто со мной из ребят или нет, но я вместе с замом по хозчасти на служебной машине углепрофсоюза отправился в ВЦСПС к Шалаеву.
  Широченные коридоры и холлы здания ВЦСПС производили на меня все то же раздражение, какое испытывал я в министерстве угля: "Шикарно и роскошно живут, мать иху...!"
  Юркий зам. Медведева знал здесь все ходы и выходы, или же разговор его шефа с нужным лицом возымел действие, но не прошло и получаса, как он собрал все нужные бумажки и вечером мы уже разместились в "Спутнике". С этого вечера началась круговерть звонков и посетителей моего скромного одноместного номера 335. Так начались мои десять бессонных ночей и дневных хождений по учреждениям Москвы.
  
  Глава шестая.
  В ГОСТИНИЦЕ "СПУТНИК".
  I
  Кажется, уже на второй день, вечером, ко мне в номер пришли Великанов и Гусаров - красивый парень с Донбасса, ладно сложенный. Возможно, еще кто-то был с ними, не помню, сказали, что швейцар не пускает в ресторан. Что уже тошнит от буфетной еды. (Моя скромная, по шахтерским меркам, зарплата и соответственные командировочные и думать не позволяли о ресторанах.)
  Словом, они меня вытащили из номера, и я спустился вниз. Швейцар в ливрее действительно загородил нам вход, хотя через его золотые галуны было видно, что в ресторане полно свободных мест и только в глубине зала, рядом с эстрадой, на которой моталась щуплая, изломанная ритмом фигурка певички, гуляла какая-то многочисленная компания. Вид этой компании меня "завел", я потребовал объяснений и тут же их получил:
  - Нельзя, вечером в ресторане обедают беженцы из Карабаха.
  - А мы шахтеры из Кузбасса и Донбасса, слышал про нас? - тут появились еще какие-то два "крепыша" и стали рядом с ним. - А это кто? "Вышибалы"?
  Я потребовал старшего, подошел тип с лакейской мордой и объяснил, что такое распоряжение самого Шалаева, и все вопросы к нему. Еще минута и я бы потерял контроль над собой, дело бы окончилось отделением милиции и всеобщим нашим позором. Внутренний голос мне шепнул, что ресторан - слишком мелкая и по сути дела ничтожная тема для скандала. Нас не поймут шахтеры, а журналисты все перетолкуют, все перевернут, с ног на голову поставят.
  Тут я отступил, пообещав разобраться с Шалалаевым, как мы называли между собой председателя ВЦСПС по аналогии с "шалавой".
  Меня возмущало не то, что не пустили, возмущало то, что пустили других и не суп харчо они ели, а гуляли широко и раздольно, как принято на Кавказе, сдвинув столы. И это "беженцы"? Об них, что ли так слезно писали центральные газеты?
  С той поры не воспринимаю всерьез "кавказских слез", особенно "плачущих" в ресторанах Москвы. Прости меня, Господи!
  Поднимаясь по ступенькам лестницы на третий этаж, Гусаров сплюнул себе под ноги и сказал: "Шоб мне век таким беженцем быть, держать бабу за сиску вместо обушка. Суки!"
  На следующий день до обеда звонил в ВЦСПС, надеясь выйти на Шалаева - наивный, я еще не знал, что телефоны таких лиц засекречены, и все время попадал на людей столь незначительных, что говорить с ними не имело ни малейшего смысла. И по сей день между рядовым человеком и начальником самого ничтожного ранга стоят посредники - ничего не решающие люди, а тогда это была четко продуманная и хорошо отрегулированная система доступа к важному "телу". Бюрократия, как во все времена во всех странах, при любом общественном укладе, свято хранит свои тайны и одна из этих тайн - тайна доступа к телу и ушам начальника.
   И вдруг в промежутке между моими звонками, когда я отошел от телефона на минутку попить воды, раздался резкий, несколько необычный по тембру телефонный звонок. Я снял трубку. Бархатный, я бы даже назвал, задушевный, вкрадчивый голос произнес: "С вами говорит инструктор ЦК КПСС Лушинский Владимир Викторович. У вас под рукой есть авторучка и бумага?" Опешивший от такого звонка, я ответил: "Есть." "Тогда записывайте", - он продиктовал мне адрес "Старой площади", назвал свой телефон 206-49-55, номер своего кабинета - 386-ой и добавил к сказанному, что он хотел бы со мною встретиться.
  Но я уже отошел от оторопи, вызванной этим звонком, и ответил ему, что у меня нет нужды встречаться с ним, а вот если он поможет мне найти Шалаева, то я скажу ему спасибо.
   - Как? - удивился он. - Вы не хотите встретиться с ведущим инструктором ЦК КПСС по вашей проблеме?
  Я что-то понес насчет диктатуры КПСС и своей принципиальной позиции на этот счет. Он слушал меня, не перебивая, а потом сказал: "Вот, значит вы какой?"
  Я опять что-то говорил о том, что вот "я такой" и так далее. Наверное, ему надоело слушать мои излияния насчет роли КПСС, её вине за экономический развал, он перебил меня и спросил: "А зачем вам понадобился Шалаев?"
  И опять меня понесло "по кочкам", теперь уже с Карабахом и со вчерашним застольем "беженцев". И на это раз у него хватило терпения слушать меня, не перебивая, чуть позже я понял, почему мне давали везде говорить, пока не охрипну, но это позже. Выслушав всё, что я думал по этому вопросу, он неожиданно сказал: "Какой же пустяк занимает вашу голову. Нет такого решения Шалаева. Ходите в ресторан, когда вам заблагорассудится, а вообще-то жаль, что вы отказываетесь от сотрудничества с нами".
  На этом мой разговор с ним окончился и я, как ни в чем не бывало, стал названивать в другие места, а в этот момент стоило бы задуматься о звонке.
  Вечером ребята из Донецка, что называется, "оторвались" в ресторане, говорят, дело дошло до украинских песен. Тогда это меня коробило, словно рашпилем по больному месту, а сейчас я их понимаю: они просто жили. Просто жили. Как нам порой не хватает - просто жить, как мне этого не хватает! По сей день не умею просто жить! Все время тянет на общественную трибуну, до боли в сердце, до слез трогает чужое горе. Бешеная ярость охватывает меня, когда я вижу несправедливость, и туманит, кружит мою голову! Может быть, потому и трогает, что не было по-настоящему собственного горя? Не знаю...
  
  НАДРЫВ.
  II
  Утром следующего дня состоялась знаменательная встреча, во многом изменившая мои первоначальные планы. В мой номер зашли Сотников и Гусаров и с ними небольшого росточка мужчина, необычайно подвижный, энергичный, с хорошо поставленной речью. "Хорошо поставленная" в том смысле, что мог формулировать свои мысли достаточно четко и связно. Он в этом чем-то походил на Сергея Великанова, только Серега был эрудированней его. Тут сказалась моя слабость, меня и раньше и по сей день тянет к людям знающим больше, чем я и умеющим высказать свое знание точнее, убедительнее, чем это же сделал бы я сам.
  Он представился: "Дубовик Александр Семенович - член президиума забастовочного комитета города Горловка". Мы проговорили с ним весь вечер. Оказалось, что он видит свою задачу в Москве точно так же, как я, то есть в разъяснении и пропаганде наших целей и задач, вот только выходила маленькая незадача: он-то считал себя полностью самостоятельной и свободной личностью, а я - нет. Вот это "а я нет" очень его удивило и поразило:
  - Как? А ребята мне сказали, что ты самый главный забастовщик в Кузбассе?
   - Я даже не самый главный в делегации.
  Он смотрел на меня с недоверием: мол, ладно, ты скромничай, скромничай, да знай меру.
   - Нет, серьезно. Никифоров у нас в делегации главный, а я так, на подхвате..., - не удержался и пошутил в адрес своих опекунов. - Но он еще с Великановым портфель не поделил.
   - Это здоровый-то мужик?
   - Он самый.
   - Да ну...? - в его голосе сквозило мне не понятное недоверие к моим словам. Кажется, я ничего особенного не сказал.
  - Серьёзно говорю. Конечно, и я не пешка, но мне нужно согласовывать свои действия с председателем прокопьевского рабочего комитета, хотя бы по телефону, а с Никифоровым постоянно...
   И тут, как удар обухом по голове:
  - Да он "квасит" в номере, мы туда заходили.
  - Кто? - я был удивлен таким заявлением.
   - Да этот твой, Великанов.
  Дубовик ушел в полночь, а в час ночи ко мне зашел Никифоров и тоже сообщил эту же "новость". Мы решили не "поднимать волну". Леонид пообещал с ним поговорить по-шахтерски. Но мы плохо знали Серегу: утром он был свеж, как огурчик, а к вечеру "расслаблялся", и все бы ничего, если бы горничные не стали тыкать в него пальцем и все время норовили сказать это мне: "А еще шахтеры..."
  И в этом, "а еще" было всё: и горечь обманутых надежд, и презрение, и многое-многое другое в зависимости от говорящего. Надо понимать, как это больно било мне по сердцу! Вдвойне било, поскольку Серега был мне дорог. Попробовал с ним поговорить, но разговор не получился, не понимает.
  Как-то прибегает ко мне Никифоров, прибежал заполночь с вытаращенными глазами и говорит: "Едва Серегу уложил спать - пьяной!"
  - Ты у нас начальство, тебе и решать, - я попытался уклониться от прямого ответа, понимая, что обязан Великанову этой командировкой. К тому же я хорошо помнил наказ Маханова приглядывать за мной. "Коли приглядывать можешь, - подумал я. - То умей и решения принимать".
  - Ну, а ты как? - в голосе Никифорова явственно звучала нотка растерянности.
  Назло, чтобы завести его ответил:
  - Как ты, так и я.
  - Честно говоря, я не знаю, как поступить.
  - А я знаю! - прорвало меня. - Гнать нужно Серегу поганой метлой за его поганый рот!
  Огненным смерчем вспыхнула во мне ярость, и будь на месте Сереги брат, сестра или мать - я бы не пожалел и их. Это было чувство очень схожее с чувством верующего человека, когда на его глазах происходит поругание святыни. Ведь тогда я твердо верил, да и по сей день верю в непорочную чистоту нашего дела! В глубочайшую моральную и нравственную её глубину! И вот человек, на которого я рассчитывал опереться и оттолкнуться, чтобы сделать шаг на пути ко мной понимаемой справедливости, выше которой нет и не будет для меня ценности, оказывается гнилым и непрочным?!
   * * *
  И опять - "странность этого мира" - причудливая игра судеб и привязанностей. Два, от силы три человека из бывших членов рабочего комитета мне интересны до сих пор. И один из них Сергей Великанов.
   * * *
   - Ну, вот и хорошо. - Никифоров облегченно вздохнул.
  - И я так считаю. Приедем и я все доложу в рабочем комитете.
   - Ты начальник, вот и докладывай.
   - Да будет тебе выпендриваться! - он в сердцах хлопнул дверью и ушел.
  О чем он говорил утром с Великановым, не знаю, но заглянув ко мне перед походом в министерство Щадова сказал: "Мы тут решили так - ты оставайся в номере и решай свой круг вопросов, а когда выйдем на Совмин, тогда и тебя подключим." И ни слова о Великанове.
  Папка с документами, подготовленными ДСК, кричала о себе, но мои вопросы были по ведомству Совмина, в подчинении которого находился всемогущий "Госснаб". Как я уже говорил, я был "толкачом", "агентом" интересов прокопьевского ДСК и не мог не быть им. Хотя такое положение дел меня угнетало. Я не хотел исполнять чужую волю, у меня была своя, выстраданная на прочитанных мной книгах. Однако положение обязывало играть по правилам, не мной придуманным.
  
  КОЛГОТА.
  - Каменщик, каменщик, в фартуке белом,
  Что же ты строишь, кому?
  - Строим дворец, небывалый в истории!
  Там расположится рай!
  - Вместо дворца вы, ребята, построили
  Тесный и темный сарай.
   ("Подражание Брюсову" В. Ширяеев.)
  III
  В большом двухместном номере Дубовика в среду 23 августа собралась группа шахтеров и приняла решение о создании Регионального Союза Стачечных (забастовочных) комитетов Донбасса и Кузбасса. На это собрание пригласили и нас, то есть Великанова и Никифорова, но их не оказалось в гостинице. Инициативу проявил Дубовик. Участвовали в этом действе, по сути, не имевшем дальнейших последствий: Сотников, Гусаров, Шушпанов (остальные имена неразборчивы в протоколе) и ваш покорный слуга. Затея с созданием организации была изначально обречена на провал хотя бы уж потому, что опыта подобных дел никто из присутствующих не имел. Мы долго перепирались даже в таком вопросе: писать или не писать протокол, а если писать, то кому и вообще, как пишутся подобного рода документы? Зато энтузиазма было не занимать! Все сходились на том, что, как сказал Гусаров: "Вместе и батьку бить сподручнее". Верно сказал, вот только тогда я не знал продолжения этой присказки: "а галушки хорошо есть врозь!"
  И на самом деле, как только замаячат на горизонте "галушки", так сразу от единства и консолидации остаются только окурки да исписанная бумага. Вся история рабочего движения независимого профсоюза горняков - наглядное подтверждение этой нехитрой истины. Что там рабочее движение! А разве есть нормальный человек, способный отказаться от "галушек" в пользу другого? Разве только мать способна вырезать часть своей груди и скормить её ребенку, да и то не каждая. "Своя рубашка ближе к телу". Как только объединившимся "бить батьку" "батька" даст "галушки" и неравно поделит их, так тут же мысль "бить батьку" перескакивает на другое - следует "бить" того, кто больше получил.
   Поговорили-поговорили о союзе забастовщиков в гостинице "Спутник", да как-то все "пшиком" изошло. Рабочее движение "консолидировала" - кто бы вы думали? Сама власть! Спустя несколько месяцев, а точнее 24 ноября было принято "Положение о Государственной комиссии по контролю за выполнением постановления Совета Министров СССР от 3 августа 1989 года Љ 608".
  Мило! Власть создает комиссию по контролю над собой! С той поры так и повелось: прокуратура следит за чистотой своих рядов, МВД, МЧС, про армию уж и не говорю, там вообще собственная прокуратура!
  Тут не было тех проблем, которые стояли перед нами 23 августа в гостинице "Спутник". Положение "согласовали" с С. А. Шалаевым, утвердил первый замминистра Л. А. Воронин. Выбрали "проверяльщиков" из лиц особо доверенных и хорошо проверенных. Это дало повод говорить и писать о том, что формируется "рабочая номенклатура" в лице Ю. А. Болдырева, В. М. Ломина, А. Г. Мамченко, Б. Б. Мукажанова, В. А. Тупалова, Б. Б. Уткина, В. А. Филенко.
  Не хочу обидеть их подозрением в нечестности, вполне возможно, в этом ряду могла появиться и моя фамилия, дело не в этом, а в том, что такая комиссия обречена на провал уже самой "технологией" рождения. Она напомнила мне машину "скорой помощи" из поэмы Твардовского - "Тёркин на том свете: "Сама едет, сама давит, сама помощь подает".
  Из мятежного Кузбасса в число проверяльщиков никто не попал и эта "хитрость" вышла боком к тем, кто её задумал.
  См. папка документы Стр1 и 2 "Контрольные органы".
  Не потому ли в конце 1989 года в Кузбасс приехала "новая" государственная комиссия и перед ней "низы" поставили те же самые вопросы: "Соглашение не выполняется!"
  Но это уже был январь 1990 года, и лидеры рабочих комитетов были основательно "подпорчены" политикой, за которой всегда скрывается чей-то экономический интерес. Чей? На этот вопрос мы не могли тогда ответить, поскольку инерция романтики была еще необычайно сильна. Теперь-то, когда пишутся эти строки, известно многое, в том числе и слияние партноменклатуры (молодой!) с криминальным миром, а тогда мы и помыслить об этом не могли, хотя многие и знали о Гурове и его статье в "Литературке" - "Тигр прыгнул".
  Что поделаешь слепота исконное свойство человеческое. И наши дети, и наши внуки так же будут слепы в настоящем и прозорливцами в прошлом.
  Мы уже осознали необходимость власти, но еще смутно представляли, что с ней делать.
  Так появились дополнительные требования, разрешение которых вело к пересмотру системообразующих законов. В частности голиков и компания настаивали на выводе парткомов с предприятий.
   По сути дела острейшая дискуссия о власти и о том, что с ней делать, развернувшаяся в областном рабочем комитете после отъезда Льва Рябева, вынудила Теймураза Авалиани подать в отставку.
  Рассуждали мы незатейливо по принципу: "не за чем изобретать велосипед", то бишь особенную для России экономику и особенное государственное устройство, вон, вишь как Европа живет? А дальше пошло прямо по Достоевскому: "зачем-де у нас всё это не так, как в Европе"?
  До истерики хотелось нам, чтобы и у нас было как в Европе, а одного не разумели - сами мы вовсе не европейцы, а нечто среднее между Европой и Азией, а потому к нам не подойдут ни европейские прописи лекарств, ни азиатские - от всех начнет тошнить. Что у нас желания есть и даже сверх меры желаний и хотений разных, а вот отвечать за свои желания-хотения не умеем. Очень даже обижаемся, что начальство нас от наших же желаний-хотений не уберегло, если всё не добром кончилось.
  IV
  Утром (в четыре часа по Москве) в четверг я доложил по телефону Владимиру Маханову, что представители Донбасса предлагают создать Союз рабочих комитетов Советского Союза.
  Маханов выслушал мой "доклад", спросил, почему не Никифоров докладывает? Я сказал, что, видимо, пока ему нечего сообщить, ведь мы только-только поселились, и они сегодня должны идти в министерство угля, а мне нужно что-то отвечать на предложение ребят из Донбасса.
  Он сказал мне, что с этим делом не нужно торопиться, что прежде следует поглядеть "Положение..." о союзе, и вообще посоветовал мне не делать опрометчивых шагов и заявлений. Но все дело в том, что никакого "положения" не было! Его еще предстояло написать!
  "Это не твой уровень принятия решений", - сказал Маханов. Напомнил, что главным является Никифоров, и я должен заниматься не самодеятельностью, а теми вопросами, по которым меня послали. Он еще раз напомнил мне мою задачу: поставить вопрос в Генпрокуратуре о снятии с работы главных лиц в прокопьевских ОРСах, и добиться приезда в город следователя, а также помогать Никифорову и Великанову в министерстве угля и Совмине.
  В его манере речи, в голосе я почувствовал нотки ревности, а то и сожаления, что не он поехал в Москву, что там намечаются некие крупные дела и можно их "просидеть" в Прокопьевске. В каком-то смысле его предчувствия были оправданны. В это время в Москве появились и другие ребята из Кузбасса, кое-кто жил в гостинице "Шахтер", и отголоски какой-то параллельной деятельности прорывались и в нашу гостиницу. Начались интриги. Ко мне приходили ребята из рабочих комитетов Воркуты, Инты, по крайней мере, так они представлялись. Как проверишь? У нас не принято было показывать какие-то документы, удостоверяющие личность и полномочия; начинались рассуждения о том, какой пост в системе профсоюза меня бы устроил. Другие спрашивали прямо в лоб: "Чего ты хочешь?"
  Такой прямой вопрос ставил меня в тупик, так как требовал такого же прямого ответа, я же начинал говорить "за жизнь", общими фразами, теориями, которые и сам-то толком не понимал. (То, что "не понимал" - это я сейчас знаю, тогда иное дело, тогда думал, что понимаю, о чем речь веду). Представляю, какое впечатление у них складывалось обо мне в том случае, если это были люди из кругов власти, знающие люди и подосланные меня "прощупать". Да и не меня одного!
  Эти посетители делали весьма прозрачные намеки на то, что меня пытаются "обскакать", и называли мне имена этих "скакунов". Фамилии не называю, поскольку в девяноста процентах это оказывалось обыкновенной провокацией. Шла проверка моих амбиций, скажем так. Это были попытки столкнуть лбами делегатов рабочих комитетов регионов и городов. Внести раскол, натравить одних на других.
  Характерная деталь: все представители шахтерских комитетов, с кем бы я ни встречался, как бы понимали, что рабочие комитеты - дело временное, ненадежное дело и следует искать зацепку в существующей системе власти. Человеческое, слишком человеческое это было дело, чтобы не впасть в искушение. И когда мне задают прямой вопрос: "Покупали тебя?" - я на него отвечаю: "Еще как!"
  Наверное, с чисто житейских позиций, я был самым настоящим дураком, что не решал личные вопросы. Логика жизни начисто отвергает очевидную, по её мнению, глупость: "Быть у воды и не напиться"? Я бродил по горло в воде и не пил, правда я не испытывал жажды, как всякий нормальный человек в подобной ситуации. Но разве я был когда-нибудь нормальным человеком? Я даже не служил рабочему движению, этим ребятам с раскаленных площадей, а священнодействовал! Находился в состоянии чуть ли не религиозного экстаза, и богом для меня был дух шахтерской площади, дух бунта. Словом, я был настолько далек от этих интересов, что вскоре такие предложения перестали делать. Вполне возможно, что эти люди были из руководства профсоюза или из соответствующих органов, прощупывающих, чем же дышит человек. Было бы странным, если бы это было не так!
  Кстати, один из таких посетителей, пространно рассуждавший о диссидентском движении и похвалявшийся тем, что лично вхож в дом Сахарова, просветил меня, думается невольно, о звонке из ЦК. Свои первые слова, которые он произнес в моем номере, касались того, что этот номер круглосуточно прослушивается:
  - Уж не думаете ли вы, Михаил Петрович, что вас поселили в необорудованный номер? Можете быть уверены, что нас слушают очень внимательно, так внимательно и обстоятельно, что вы даже не подозреваете, сколько разных людей анализируют наш разговор.
   На это я ему ответил:
  - Мне скрывать нечего, я представляю здесь не свою персону и ничего такого нового и крамольного не говорю, все уже сказано на площадях Кузбасса, сказано куда резче и острее. Там, парень, такое говорили, не московским интеллигентным ушам слушать. Вы-то сами не боитесь, что нас подслушают?
  Он как-то замялся, а потом ответил: "Я у них на учете".
  Что он этим хотел сказать, осталось для меня загадкой. То-ли, что ему можно провокацией заниматься, то-ли еще что? Я не боялся и не боюсь "прослушки" и по сей день, потому как нет у меня ни "тайных слов", ни "тайных дел". Я не понимаю, что означает "тайна личной жизни", если исключить из неё супружеские отношения? Когда я об этом слышу, в голове молоточками постукивает вычитанная когда-то фраза из Норбера Винера:
  "В большом сообществе (государство) где "господа действительного положения вещей" предохраняют себя от голода своим богатством, от общественного мнения - тайной и анонимностью, от частной критики - законами против клеветы и тем, что средства связи находятся в их распоряжении, - лишь в таком сообществе беззастенчивость может достигнуть высокого уровня". ("Информация, язык и общество".)
  Иначе говоря - наглость и порок защищают себя тайной и анонимностью. Это хорошее прикрытие для двоедушных людей!
  Задумаемся, что скрывать человеку, если не собственные пороки, а то и преступные намерения? Еще задолго до забастовки я взял себе за правило в жизни говорить на людях и в тесном кругу одно и то же, поскольку не существует в мире ничего тайного, что бы не стало явным и то, что знают двое, узнает и третий. Если умолчание можно отнести ко лжи, то я лгал иногда тем, что умалчивал о том, что знаю. Это нелегко давалось и нелегко дается и по сей день, но тогда, когда я отступаю от этого принципа и не могу сказать человеку в глаза того, что говорил о нем заглазно - я презираю себя!
   - А как вы отнесетесь к тому, что я достану вам пропуск в посольство США? - спросил меня этот посетитель.
   - А на хрена мне США? - предложение было странным. - Если я не люблю Москву, это не значит, что влюблен в Нью-Йорк.
   - Как? - удивился он и странно вильнул задом. - Вы что, против прав человека?
   - А при чем здесь США и "права человека"?
   Он принялся мне объяснять теперь уже всем набивший оскомину пропагандистский штамп о том, что США являются оплотом "прав человека" в мире и дело чести всех порядочных людей - оказать им уважение.
  Я заявил: "Это они пусть окажут нам уважение, а не мы им. Шахтеры, парень, - гордые люди, несмотря на то, что из шахты чумазые выходят. Плохо ты историю знаешь, или в школе не учили, как американские генералы в ногах у Сталина валялись, когда их в Арденнах фашисты поперли?"
  Вот так легко и естественно я научался говорить от имени шахтеров и приписывать им качества, которые я хотел в них видеть. Я создавал их образ в своем воображении точно так же, как литератор создает образ героя своего романа. Только тут мой роман с шахтерами был явью по-жизни.
  * * *
   Совершенно неожиданно моя ура-патриотическая фраза нашла любопытное продолжение. Лет через восемь после описываемых событий мне попалась книга воспоминаний польского писателя А. Салацкого, узника концлагеря Заксенхаузена. Он рассказывает о ссоре между русскими и английскими военнопленными: "Русские считали, что англичане лебезят перед немцами; русские отказывались отдавать честь немецким офицерам, саботировали их приказы, а наказание получал весь барак, включая и англичан, которые открыто возмущались "русскими национальными недостатками".
  "Права человека", как детская болезнь корь, и я ею переболел в своё время. Книга А.Салацкого показала, какие кадры выковываются в этой кузнице духа! Да я и раньше догадывался о том, что этот "бог" - ложный, а, следовательно, и лживый. Что такое патриотизм, если не самоотвержение во имя общего дела?
  Это был еще один, не последний гвоздь, в крышку гроба "прав человека". "Новый бог" буквально рассыпался на моих глазах, как трухлявый пень. Потом были Буковский, Войнович, Солженицын и другие, надышавшиеся затхлым воздухом западной демократии и возжелавшие русской воли, и они довершили дело разрушения мифа гуманизма в моём сознании.
  Много нужно было прочитать, чтобы понять: "законность и порядок" западной цивилизации - всего лишь утонченная разновидность рабства, повелевающая иметь при себе страховой полис, переходить улицу в положенном месте и на зеленый свет, и прочие десятки тысяч крупных, и мельчайших "необходимостей". Но о воле и свободе нужно говорить отдельно, больно глубока и темна вода в этих омутах смыслов. Однако всегда, когда слышу слова о свободе, в голове моей звучит песня цыгана из фильма "Неуловимые мстители": "Спрячь за решеткой ты вольную волю - выкраду вместе с решеткой..." и т.д. Свобода и воля - это внутреннее состояние души и от того, какая душа у человека, таковы и внешние проявления его "свободной воли".
  Понимание сложности пришло позже, а сейчас передо мной сидел "диссидент" и говорил о светоче мировой цивилизации и искренне не понимал, отчего же я не бросаюсь в её объятия.
  И тут я заметил некую странность в его облике, в его лице. Вроде, ничего особенного, но странность все-таки была. Какие-то округлые движения руками и даже, я бы сказал, не свойственная мужчине застенчивость, нежность кожи лица, как будто еще не знавшего лезвия бритвы, неестественно удлиненные брови. Но все это я отчетливо "увидел" после того, как он ушел, а в мой номер, столкнувшись с ним в дверях, вошел Гусаров.
  - Что этот "педик" у тебя делал? - спросил он прямо с порога.
  - Какой "педик"? - переспросил его, еще не врубившись в то, что он говорит о только что вышедшем посетителе. Но не успел Владимир открыть рот, как я понял, отчего мне этот посетитель показался странным. И не удивительно, что мне понадобился "толчок" Гусарова, чтобы эта странность получила определение: жизнь не сводила меня с людьми этого сорта. Я по сию пору, несмотря на просветительскую деятельность Российского государственного телевидения по части нетрадиционного секса, всех этих "Акун Макак", так и не смог определиться с правами секс меньшинств...
  Все это кажется мне странным, нелепым и... и постыдным. У человека все-таки не права должны быть, а элементарное чувство стыда, тогда все будет нормально. Тогда в государстве будут законы, исполнять которые не стыдно. Тогда дети не будут сиротами при живых родителях и товаром для похотливых стариков. Человек, конечно, не виновен во врожденном уродстве, но от этой невиновности уродство, какое бы оно ни было, телесное ли, душевное, не становится добродетелью. Добродетель начинается с того, что общество прилагает усилия к излечению этих недугов, а не ставит их в один ряд со здоровым человеком. И на самом деле, человек приподнимается только в преодолении собственной уродливости, какая бы она ни была, а не в потачке своему уродству. Есть хорошее русское слово, определяющее суть "потачников" - развращенцы!
   - Да вот, только что вышел, - сказал Гусаров и презрительно усмехнулся. - Их за сто метров узнаю, - он посмотрел на мое недоуменное лицо и пояснил. - Виден сокол по полету, а педераст по походке. Так что он тебе тут на уши вешал?
   - К Сахарову на квартиру приглашал, да мне что-то не очень хочется, и в американское посольство.
   - Серьезно?
   - Кто его знает.
   - Зря отказался, я бы пошел, - сказал он, усаживаясь в единственное кресло.
   - Куда? К Сахарову или в посольство?
   - В посольство бы не пошел, дома КГБ за жопу возьмет, а она у меня одна, а вот Сахарова увидеть - это моя мечта.
   - А за Сахарова, думаешь, не возьмет?
   - Он депутат. Зря ты отказался, если конечно этот педик не врет. Не каждый раз такая возможность может подвернуться. Ребятам на шахте было бы что рассказать, - он быстро встал и заторопился к выходу.
   - Ну и догоняй его, - бросил я в спину Гусарову.
   Бывали и такие "посетители" в моем гостиничном номере в те августовские дни, вечера и ночи.
  V
   Наверное, стоит сказать и еще об одном свойстве своего характера. В отличие от многих, я не очень-то падок на кумиров и авторитетов. Стороной обошло меня увлечение "битлзами" и модными тогда пластинками на ребрах с рок музыкой, "стиляжничество". Для меня имя Сахарова было уважаемым - и только. Я больше знал о П. Капице, астрофизике И. Шкловском, астрономе Козыреве, чем о ядерщике и правозащитнике Сахарове. Вообще я заметил за собой одну характерную особенность - "упрямого Фомы": чем больше кого-то или что-то хвалят, тем сильнее у меня неприязнь к расхваливаемому. Упрямство, может быть, и "делает" человека, но больше ему вредит. Плыть по течению со всеми вместе куда комфортнее, чем пытаться вопреки всему, иногда даже против здравого смысла, "выгребать" навстречу общему суждению, общей моде.
  Поругайте кого-нибудь при мне и в девяти случаях из десяти, я тут же встану на его защиту, и только через минуту-две начну взвешивать и анализировать. Если оказываюсь не прав, потихонечку отступаю, осознав свою глупость, но первая, спонтанная реакция будет именно такая.
  Не скажу, что совесть моя отменного качества, но смею утверждать, что она есть. Я слышу, чувствую, как она меня "грызет". Это не значит, что я всю свою жизнь поступал по совести, всякое бывало, в том числе и подлости хватало с моей стороны, но и совесть никогда не умолкала и чем я старше, тем она крикливее и сварливее становится. Бывало, я "затыкал ей рот", но из этого ничего не получалось!
  Потом, при других обстоятельствах, я подмечал так коробящую меня тягу людей прикоснуться к своим кумирам. На официальных встречах пробиться поближе к телу "значительного человека", дотронуться до него. И уже полное счастье - подержаться за его руку. Я же испытывал ко всему этому отвращение.
  Был в жизни моей период, когда я "слыл за умного", сидел в кабинете прокопьевского горсовета на освобожденной должности председателя комиссии по правам человека. Десятки людей проходили за день и в девяти случаях из десяти начинали разговор с "пения" дифирамбов мне. Неистребима в человеке тяга прислониться к кому-нибудь и переложить на него решение своих вопросов. Мне же всегда стыдно видеть униженного и просящего человека и вдвойне стыдно за него, когда он просит меня лично и конкретно, как правило, для себя и в обход общих положений. Необычайно мало людей, ставящих своей целью устранить причины, порождающие несправедливость. Тягостно видеть и осознавать, что, спасая от несправедливости раба, ты уподобляешься человеку, сторожем поставленному у куска мяса, вокруг которого вьются мухи. Многие так и понимаю роль "защитника справедливости" - стоять с опахалом около неспособного к самостоянию человека и отгонять от него "мух", ос и слепней. Российская власть и тогда, и нынче, и века назад, тщательно культивирует рабов. Вся система управления государством построена на этом принципе, то есть на том, чтобы люди как можно чаще "притыкались" к "соскам власти", чтобы они чувствовали власть и были ей благодарны за то, что получили из её рук желаемое.
  Меня бесит такое положение дел и в этом "бешенстве" я готов "подпалить" с трех сторон такую власть и "уничтожить" любого представителя этой власти!
  В знаменитый "пьяный" визит Б. Ельцина в Прокопьевск меня приглашали в ДК имени Артема прикоснуться к "телу" будущего президента. Я не пошел - и вовсе не потому, что он безбожно пил и тем самым вызывал у меня отвращение. Нет, при иных обстоятельствах я бы с удовольствием с ним "наклюкался", но в том-то и дело, что "при иных", а не при "этих", в окружении священнодействующих особ, когда каждая фраза, каждый жест имел сакральный смысл служения дьяволу власти.
  Да и не это меня в тот момент занимало, не Сахаров и не права человека меня волновали: перед появлением "диссидента" от сексуальных меньшинств я решил позвонить - да, да! - позвонить в ЦК по номеру, продиктованному мне Лушинским Владимиром Викторовичем. Дело в том, что я терпел сокрушительный провал с Генпрокуратурой России! Я не мог добиться ни одного стоящего телефона прокуратуры. И вспомнил, как легко решился вопрос с рестораном. Когда "диссидент" и разочарованный моим равнодушием к такой знаменитости, как Сахаров, Гусаров ушли, я позвонил.
  Трубочку снял не Лушинский, но вежливый женский голос продиктовал мне еще два номера: Варламова Виктора Сергеевича и Щегловского Владимира Викторовича, но, узнав, что меня интересует Генпрокуратура, этот любезный голос посоветовал позвонить Щегловскому, что я и сделал.
  И опять вопрос решился с удивительной легкостью и быстротой. Владимир Викторович продиктовал мне телефон Негоды Григория Михайловича, заведующего приемной Генпрокуратуры. В заключение нашего разговора Владимир Викторович хохотнул, видимо, был человек смешливый: "Вот, а вы отказываетесь с нами сотрудничать, право слово, зря. Логика жизни вынудит вас еще не раз обратиться к нам".
  Я позвонил по этому телефону и тут же мне назначили время (на следующий день в десять часов), вежливо объяснили, как проехать и пройти.
  Вечером ко мне зашел Никифоров и заговорщицким тоном спросил: "Ты ничего не замечал за собой?"
  " В каком смысле?" - я был удивлен этим вопросом, но Леонид пояснил, почему-то шепотом. - "За нами следят".
  Я подлил масла в огонь: "И прослушивают. И это даже хорошо, что прослушивают: может, поумнеют".
  Но по виду Леонида я понял, что его такая перспектива явно не устраивает, он поскучнел: "Ты думаешь?"
  "Я знаю", - и громко, почти с вызовом в голосе пояснил. - "Как ты думаешь, отчего нам дают возможность здесь, да и дома "тявкать"? Поговори с ребятами из Донбасса, как власть расправилась с народом в Новочеркасске? Они там, в Кремле, между собой перегавкались, вот и нет у них единого мнения, что с нами делать: то ли рот заткнуть, то ли, напротив, дать нам вволю говорить. Это хорошо, что они нас слушают, можно прямо из номера сказать им, что пожелаешь".
  Я намеренно говорил дерзости: "Пусть слышат и не говорят потом, что не слышали!"
  Мне нравилось дерзить, дергать черта за хвост. Леонид ушел от меня в явно подавленном состоянии. Потом, через три года, когда мы разговаривали с ним в одном столярном цехе в Прокопьевске, где он нашел себе пристанище, и вспомнили этот эпизод, он пояснил мне причину той подавленности. Она не связана с его деятельностью в рабочем комитете, а касалась его личной жизни. На этом я умолкаю, так как женщина эта жива и вряд ли одобрит мои экзерсисы на тему её отношений с Леонидом.
  VI
  Вопрос о незримом присутствии КГБ в наших рядах стоял всегда. Это одна из тайн рабочего движения, до сих пор документально не подтвержденная. Теоретически это присутствие доказывалось тем, что добыча угля сопровождается огромными количествами взрывчатых материалов. А такие производства всегда были под контролем КГБ. Не следует сбрасывать со счетов каторжную историю становления кузбасских шахт. Трудно представить себе оперативную работу КГБ без разветвленной сети внештатных сотрудников в самых низовых структурах шахтного производства. Непростительным недомыслием было бы не воспользоваться этими кадрами для внедрения их в состав рабочих комитетов.
  Его Величество Случай свел меня в средине 90 годов с отставным полковником КГБ. Он узнал меня на трамвайной остановке и пригласил к себе "посидеть".
  - Я курировал ваш рабочий комитет, - сказал он, назвав меня по имени-отчеству. Я едва вспомнил его из той огромной массы народа, что промелькнула перед глазами в жаркое июльское лето. Молодой человек, сидящий на ступеньках входа на трибуну.
  - А разве не Евгений Голубев этим занимался? - спросил я его, поскольку точно знал, опекал нас именно Евгений Андреевич.
  - И он тоже, - ответил бывший гэбист.
  Примерно через год после этого разговора, распивая с Евгением Андреевичем бутылочку отнюдь не сухого, я спросил его об этом полковнике:
  - Да ну его! Болтун и трепло! - раздраженно ответил мой собутыльник. И перевел разговор на другие темы. Он очень неохотно говорил о временах своей службы в КГБ. Что за этим стояло - не знаю!
  В году так 1997-ом, когда я работал журналистом в газете "Весь Прокопьевск", по своей доброй воле пришел к наследникам КГБ и предложил сотрудничество на моих условиях. Они дают мне информацию по конкретным лицам, а я, сообразуясь с жанром журналистики, пишу статью, разумеется, без ссылки на источник.
  Тогдашний начальник УФСБ расхохотался: "Всякое перевидал, но чтобы вот так все управление вербовали - впервые вижу!" На том все и окончилось. Попили чайку и разошлись.
  А мне было важно знать, "кто есть кто", поскольку явственно было видно начало глубокого сращивания власти и капитала. Что уже трудно стало различать, где народом избранная власть, а где власть купленная! Я понимал, что не демократия вырастает на этих "реформаторских дрожжах", а особый сорт власти, описанный еще Аристотелем - плутократия!
  Сейчас она достигла своего расцвета и определяет все стороны жизни, начиная от экономики и заканчивая политикой. Монополия рыночных структур, приближенных к власти, пожрала любую частную инициативу, переварила буквально все, что хоть сколь-нибудь и где-нибудь составляло ей конкуренцию! Не важно, экономическую или политическую! Новый Мамай задом насел на Русь, и нашему простодушию, в народе говорят иначе - простодырству, нет предела! Мы - русские, вырождаемся, исчезла из нас соль и последняя порция этой "соли" сгорела в 1989 году на площадях. На смену нам пришли люди "обессоленные", люди с кроличьими душами, неспособными к сопротивлению.
  Помню, как удивленно говорил редактор "Шахтерской правды" Гужвенко относительно молодых журналистов: "Ну ладно, мы-то прошли через мялку цензуры, а эти-то чего боятся!"
  Он так и не понял, что духовная цензура только укрепляет человека, а вот материальная разлагает его в ничто! Не понял, потому что сам не знал материальной диктатуры! Не было опыта.
  * * *
  Квартира отставного полковника оказалась в двух шагах от остановки. Следы былого благополучия, только следы! И пустые бутылки из под водки. Поясняя эту не ухоженность, заброшенность, он равнодушно сказал, что от него ушла жена, как только его "вычистили" из органов, и потому в доме не убрано. Стол, за который мы сели, был заставлен давно не мытой посудой. Он сгреб её в сторону. Потом поставил себе на колени добротный кожаный портфель, открыл его и выставил на стол бутылку водки, булку хлеба и пару банок рыбных консервов.
  Примечание: На самом-то деле это был отставной подполковник КГБ Яковлев Владимир Яковлевич.
  Мы выпили. Я рассказал ему о той деликатности и обходительности, с какой ко мне "подъезжали" в Москве. Рассказал про звонок из ЦК КПСС.
   Он рассказал, как оперативно, в тот же день после нашего вылета в Москву, был запрошен психологический портрет участников нашей делегации, и они в срочном порядке "сочиняли" его до раннего утра.
  - Ничего удивительного, - бывший полковник лихо сорвал со второй бутылки пробку, - к тебе применялся твой, особый "ключик". Ты нервный, взвинченный, - говорил он, - типичный холерический тип с легковозбудимой психикой, тебя нужно брать вежливостью, обходительностью и чуть-чуть восхищаться твоими талантами. Мы зря хлеб не ели. О тебе на Алтай запрос сделали в тот же день, когда ты до трибуны дорвался.
  - Ну и что? - мне было интересно узнать, что же обо мне сообщили из бийской "конторы глубокого бурения".
  - Да ничего такого, чем было бы можно тебе хвост прижать! - он расхохотался. - Но ключик все же к тебе дали. Нет такого человека, к которому нельзя его подобрать. Да ты о себе много не воображай. Не настолько уж ты был опасным для нас.
  - Но были и такие? Да?
  - Были, когда с Москвы налетели, как вороны на падаль, - и он напел куплет из кинофильма про Буратино, помахивая перед моим носом пальцем. - На дурака не нужен нож, ему немного подпоешь...
  Это меня задело и я оборвал его:
  - Так уж и дурак?!
  - Так ведь и дураки бывают разные! Есть умный дурак, а есть круглый дурак! Так вот, ты из "умных дураков!" Ты весь светился от чувства поддержки народа!
   Мы допивали вторую бутылку водки в его квартире.
  Он выпил и пододвинул мне стакан, помахал указательным пальцем перед моим носом:
  - Но таких, как ты не вербуют их, если очень уж досадят - убирают.
  Я спросил его прямо:
  - Много было "стукачей" из твоего ведомства в наших рядах?
   - А вот, видишь? - он показал мне кукиш, пьяно захохотал и ушел в "отруб". Что ни говори, а хорошую школу прошел этот полковник. Не расколол я его тогда.
  Так и осталось для меня загадкой, почему он, встретив меня на трамвайной остановке возле своего дома, позвал к себе "посидеть"? Хреновый все-таки из меня психолог, если я не смог из этого разговора выудить хотя бы ответ на этот вопрос. Ведь не затем же пригласил, чтобы уязвить, сказать эту въевшуюся в меня фразу про дурака, на которого не нужно ножа, а достаточно лести... Подпеть...
   Мне стало не по себе, оттого что он попал в точку. "Медные трубы" - тяжелейшее испытание для любого и я испытал их в полной мере. Одно спасало - чувство стыда! Мне и поныне чрезвычайно стыдно слышать дифирамбы в свой адрес. Это меня обезоруживает, расслабляет...
  Я теряюсь. Ощущение такое, что была стена, хотел на неё опереться и вдруг, исчезла! Сижу, копаюсь в себе, расковыриваю поджившие коросты, расчесываю раны и царапины... Зачем? Какая, превосходящая мою природную лень сила движет мной? Не ради же денег? Так что же я ищу в этом прошлом? Справедливости? Для кого, а главное, зачем? Думаю что сила, заставляющая меня погружаться в прошлое и писать о себе прошлом и о людях прошлого, одна: желание донести свою правду через головы детей и внуков поколениям "последнего века". Полагаю, раз мне интересно свидетельство человека, жившего в древности, то и им будет это интересно и они сумеют извлечь уроки из прошлого. В сущности, вся моя публицистика - это дидактика, нацеленная в будущее, если, конечно, это будущее есть у моего народа.
  Дятлом в моей голове стучит: "Возлюби ближнего своего, как сам себя!" Чередой в моей памяти проходят ближние мои, соратники по бунту и те, кто сидел на площади и заглядывал в мой рот, требовал меня... Что и о чем я тогда говорил им? Все унесло ветром! Осталось написанное, напечатанное. Печать. Печаль...
  Господи! Мне ли возлюбить ближнего своего, если я так ненавижу себя? Не запутался ли я, разбирая узлы и хитросплетения в себе самом, или еще не достиг самого дна, с которого поднимается вся эта муть? Ненависть - оборотная сторона жалости? По-русски так ведь и говорят: вместо "люблю" - "жалею"? Но что меняется? Ни-че-го! Если ненависть или любовь-жалость недейственна, то что? Не это ли, что сатане не по зубам, то мелкому бесу - плевое дело? В жизни, как и в политике, на самом деле ключевую, заглавную роль играют мелочи. Тот, кто не уделяет мелочам достаточного внимания, тот проиграет любые великолепно спланированные стратегические задачи!
  Я все время помню наставление своего учителя в литературе - мудрого еврея Марка Юдалевича: "Думай о запятых, иначе они будут играть и вертеть тобой, как хотят!"
  Система требует, чтобы человек всегда присутствовал и занимал подобающее ему место в той, часто негласной иерархии. Это идет от обезьян, кто кого "почешет" и в какой очередности полижет. Кто "над кем" или "под кем" сидеть будет.
  Поглядите на свиту любого высокопоставленного лица, и вы сразу поймете, кто есть кто.
  "Не так сели", - сказал Ельцин министрам и вице-премьерам, подчеркивая тем самым обезьянью природу человека.
   В июле 1989 года, в самый разгар забастовки, помнится, ко мне подошел член забастовочного комитета города Соколов и торжественным голосом сказал, что он всю ночь гонял чаи с самим Михаилом Найдовым - генеральным директором "Прокопьевскугля"! Лицо его сияло счастьем! На что я ему ответил: "Стакан этот сохрани для истории, будешь своим детям показывать, только вот, вряд ли они испытают гордость за своего отца".
  Да, все измельчало. Современные Иуды в подметки не годятся библейскому! Мелкие бесы во мне и вокруг меня... Потому и велик Сталин, и велик Гитлер, что злодейства их не мелочны... И были люди, которые дерзко и отважно выступали против этой машины зла. Границы света и тьмы были ясны, отчетливы и понятны всем. И свет, противостоящий тьме, был на этом фоне ослепительно ярок. Сейчас все покрыли полутени.
   Сыном садовника был великий царь древности Саргон... Как это у Валерия Брюсова: "Египту речь моя звучала, как закон, / Элам читал судьбу в моем едином взоре. / Я на костях врагов воздвиг свой мощный трон. / Владыки и вожди; вам говорю я: горе!"
  На костях! Древнее зло говорило прямо и открыто, нынче прячется за эвфемизмами, маскируется под что угодно, только бы не назваться собственным именем! Международный терроризм.... Да, но атомные ракетоносцы и баллистические ракеты - это-то зачем, раз нет угрозы ни с Запада, ни с Востока?
  Недавно еще одно "умное" изречение появилось: "У терроризма есть причины, но нет оправдания". Любому человеку свойственно сказать глупость, но глупость политика производит самое большое впечатление, поскольку она является глупостью абсолютной! Разве могут "последствия" извиняться за причины, их породившие, и оправдываться перед ними? Разве может печень, пораженная циррозом, оправдываться перед хозяином, сгубившим её неумеренными возлияниями?
  Как будто кто-то оправдывает и осуждает, кроме себя самого? Разве суды могут "оправдать", в том смысле, чтобы изменить душу человеческую? Нет! Нет, хотя бы уж потому, что у судов не было никогда необходимого морального авторитета. В основе человеческого суда есть только одно оружие, абсолютно внешнее по отношению к человеку - фактор страха и инструмент насилия. "Судом не праведным, но законным". Это относится ко всем судам человеческим.
  "Честность не нуждается в правилах, - говорил Нобелевский лауреат по литературе Альбер Камю. - Законы пишутся для подлецов и подлецами же". Поскольку мир человеческий "пестренький", если не сказать - "подленький", то без человеческих, "положительных законов" ему не жить. Как не жить ему безо лжи и "высокого обмана". Подлинный "вид жизни" смущает человека, и часто того, кто увидит жизнь такой, какая она есть на самом деле, "вырывает от вида жизни" в смерть.
  Все зрячие люди - простодушные, не испорченные цивилизацией. Люди, воспринимающие слова в их прямом смысле и говорящие прямо. И причины терроризма в том, что для многих "вид жизни" страшнее и подлее "вида смерти". Не будь таких людей, не было бы и "солдат террора". Что касается "генералов", то они и по ту, и по эту сторону живут за счет будущей или сегодняшней крови. Чем обильнее эта кровь, чем плотнее окутывает общество облако страха, и вой сирены полицейской машины в этом обществе - это вой инстинкта самосохранения, чем гуще и громче вопит страх и инстинкт, тем обильнее жатва!
  Бунт, а точнее, дух бунта создает собственное защитное психологическое поле, снижающее в разы инстинкты самосохранения. Он снимает с человека синдром страха, и своей волей человек обращается к задавленным глубинам своего же душевного основания.
  Бунт не бывает без внутренней апелляции к высоким идеалам. Нет бунта без рефлексии человека на этот бунт. Но не просто и далеко не сразу, и нелегко покидает человека врожденный страх перед властью. Вот почему так сладостно, так успокоительно действует всяческое прикосновение к власти, какая бы она ни была! Так дворовая собака тявкает на незнакомца и тут же, на всякий случай, виляет хвостом. Многие из нас вели себя точно так же. Но и "тявкали" же! "Тявкали" на собственный страх и риск, преодолевая в себе страх! Это и есть - "дух бунта", его душа!
  Когда говорят: "Принципами не торгуем!", то это пустой звук, если неизвестно, что за этими принципами стоит. Если не ясна моральная и нравственная основа принципов - они ровным счетом ничего не стоят!
  Дух шахтерского бунта апеллировал к справедливости и на этом принципе стоял! И что из того, что у каждого, как говорил Гегель, своё понимание справедливости? Частное чувство не есть принцип, если оно не опирается на тысячелетнее представление о справедливом и несправедливом, о праведном и неправедном.
  Шахтерскому бунту не хватило ни времени, ни интеллектуальных ресурсов для формулировки собственной нравственной цели. Всё, что так или иначе могло бы быть отнесено к целям и задачам шахтерского бунта 1989 года - всё было заемное, имплантированное в наши умы и сердца со стороны. Кем и как - это неважно! Важно, сколько во всем этом было своего. На мой взгляд - самый мизер!
  VII
  Утро 23 августа. Никифоров с Великановым ушли в министерство угля, а я начал обзванивать своих знакомых, многих из которых и в глаза не видел. И все-таки начал с всесильного Андрея Дугинца, хотя по логике вещей должен был позвонить вначале поэту Алексею Маркову, крестному "отцу" своей первой поэтической книги. Почему позвонил начальнику АХО писательской организации и сам не знаю. Наверное, просто звонил по всем имеющимся у меня московским телефонам, а, может быть, память? И память, конечно...
   ...Москва 1978 года, десять лет тому назад, я приехал поступать в литературный институт им. Горького. Звоню на квартиру Алексею Яковлевичу.
  - Ты откуда звонишь, Михаил? - спрашивает он меня.
  - Из аэропорта Домодедово.
  Он удивлен:
  - Ты, ты в Москве? - и, поняв бессмысленность этого вопроса, говорит. - Что же ты меня не предупредил? В Москве полно иностранцев и с гостиницей нынче хреново.
  Я молчу. Он беспокоится:
  - Что же, что же делать-то? Дома у меня полно детей и внуков, да тебе и скучно будет.
  И тут меня кольнула обида, и я подумал: "Ну да, притащило черта из провинции. А на хрена?"
  - Слушай, - говорит он. - Перезвони мне через полчаса, я тут малость покумекаю, куда тебя пристроить.
   Через полчаса звоню ему из аэропорта.
   - Михаил, у тебя есть под рукой бумага?
   - Есть, - отвечаю ему.
  - Тогда записывай: Дугинец Андрей Максимович. Так, теперь записывай его телефон: 160-42-33. Он тебя поселит в общежитии Высших литературных курсов. Там ребята, познакомишься с ними, а потом мы с тобой встретимся.
  Общежитие оказалось гостиницей с роскошными "люкс-номерами" по улице Добролюбова, 9. Возможно, мне, не видавшему и не едавшему ничего слаще пареной репы, так показалось, но... Словом, так я узнал всемогущую власть этой фамилии, особенно тогда, когда поэты, учившиеся на курсах, удивлялись, что меня поселили в этом престижном месте. (Первые этажи были, действительно, общежитиями студентов очных курсов, весьма скромные.) До сих пор храню подарок ленинградского поэта Сергея Макарова - книжку стихов Павла Васильева с надписью, сделанной его пьяной рукой: "Сибиряк! Пиши не хуже. Пиши лучше! Это говорю тебе я, Серега Макаров". Где ты, Серега? Ау!
  Пили мы там, что называется, "по-черному", и пили опять-таки на деньги, которые я получил в Литфонде, как "помощь молодому и талантливому поэту". По крайней мере, на ходатайстве, которое я подписывал у секретаря Союза Писателей СССР Георгия Маркова, было так написано рукой всемогущего Дугинца. А иначе бы не дали. Так я "пропил" своё поступление в Литературный институт: с Игорем Трояновским - поэтом из Новгорода, с моим земляком из Барнаула Ю. Давыдовым, литературным критиком, с ныне покойным поэтом из Барнаула.
  С Геннадием Пановым, учившимся тогда на высших литературных курсах, я встретился в больнице, где он лечил глаза. В больницу нас не пускали, но разве могло что-нибудь остановить меня, кроме грубой силы? Какие авторитеты? Какие порядки? "Спрячь за решеткой ты вольную волю..."
  Славно я погулял в этом заведении! В том числе с какой-то экзальтированной казашкой, все время, к месту и не к месту, восклицавшей: "Олжас! Ах, Олжас!" Речь шла о восходящей звезде русскоязычного казахского поэта Олжаса Сулейменова. Приходили и приводили в мой номер шоколадно-черных и сине-черных особ, едва говорящих по-русски, литературные переводчики из стран Африки...
  Жалею ли я о том, что не поступил? Жалел, но недолго, а сейчас и вовсе нет сожаления. Поступи я в Литературный институт, траектория моей судьбы стала бы иной: не было бы Камчатки, Большого тралового флота, не было бы Прокопьевска и, кто его знает, может быть, не было бы лучших моих стихов и этой, так мучительно вызревающей во мне, книги. Что было бы? Безвестность? Вполне возможно. Сколько их, остепененных, заслуженных, с дипломами институтов, мыкающихся по белу свету, никому не нужных, не интересных?
  Нет, не жалею. Учит не институт, а жизнь. Где-то лежит книжка стихов Сереги. Стоило бы найти, почитать, вспомнить. Ну вот, потянуло на сентиментальные воспоминания о прошедшей молодости. А потянуло потому, что без видимой причины я позвонил Андрею Дугинцу. Звоню, а сам не представляю, что ему скажу, зачем мне он нужен... Увы, десять лет не десять дней, по этому телефону отозвалась какая-то другая фирма. На пятый день вспомнил все-таки телефон Алексея Яковлевича, позвонил ему, и мы встретились вечером. Гуляли по Ленинградскому проспекту, тому самому, на котором через несколько лет молодчики, позабывшие стыд и совесть, избивали в День Победы своих отцов.
  Он неожиданно спросил меня:
  - Михаил, а какие они, шахтеры?
  Я удивился вопросу и ответил:
  - Обыкновенные люди.
  Он поглядел на меня с удивлением, и я прочел в его глазах: "Не хочешь, можешь не отвечать". И неожиданно для себя я сказал: "Толпа - стихия, а дух толпы скор на суд и расправу. Народ грубый и нежный, если взять каждого по отдельности, но толпа"... И прочитал ему строчки из своей поэмы "Смута": "Был кол, а на кол посадили Пашку./ Не за крадена коня, а за красну шапку./ Ах, Сибирь - край урман! Бурелом-валежник./ Помирает на колу краснопер-мятежник".
  - Вот, вот! - оживился Алексей Яковлевич. - То вознесут его высоко, то кинут в бездну без стыда. - И хитро поглядел на меня.
  - И как ты с ними разговариваешь? Наверное, так - ..., - он выругался. Получилось бесцветно, "невкусно", как-то по-детски стеснительно. Я ничего не сказал, да и что было говорить? Минуту шли молча, потом, как бы отвечая своим собственным мыслям, он сказал:
  - Пугачевщиной пахнет. Чуешь?
  - Нет, какая уж тут "пугачевщина", для этого нужна жизненная энергия и бессмысленное бесстрашие. Мы в толпе храбрые, а поодиночке трусы. Чуть что, побегут "закладывать": кто успел, тот "два съел". Власть это хорошо знает. Нет. Мы вырождаемся, иначе говоря, становимся цивилизованными, окультуренными. Мы - поколение орлов, выросших в клетках и разучившихся летать. Нас приводит в трепет сам вид небесных просторов, наша добыча бестрепетна и холодна, мы утратили жажду свежей крови, а если в ком из молодых орлов она просыпается, его тут же изымают из клетки. Селекция! Мы свободу променяли на надежность.
   - Вот ты какой? - он удивленно посмотрел на меня.
  Я бы сам удивился, если бы поглядел на себя, отступив на десять лет назад. Алексей Яковлевич смотрел на меня из глубины этого десятилетия.
  Не знаю, отчего я так сказал? Наверное, подействовало на меня присутствие поэта. Нет, неточно - это сказало дремлющее во мне предчувствие. Я часто говорю не то, что думаю, и сам удивляюсь, откуда это?
   - А чего ж ты тогда "хлещешься"? - спросил он меня. - Пиши стихи - это вечное, если написано талантливо, - он потрепал меня за плечо. - Очнись!
  Я не знал, что ему ответить. Умом понимал, что рассчитывать на благодарность - самое пустое дело, но сердце... Нет ничего хуже, когда в политику идут "люди сердца": все дела и помыслы их обречены на неудачу. Редко кому из людей, наделенных харизмой, удавалось осчастливить народ, пошедший за ним.
  - "И услышал я голос Господа, говорящего: кого мне послать? и кто пойдет для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня. И сказал он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите - и не уразумеете, и очами смотреть будете - и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их". (Исаия. Глава 6.8.) - продекламировал я.
  - Это хорошо, что ты читаешь Библию, но куда важнее правильно понять.
  - Не для исцеления народа наделяет Господь человека харизмой, а, напротив, для его ослепления, чтобы мир прошел определенный Творцом путь и на этом пути выковались бы души человеческие, пригодные для строительства "новой земли и нового неба". Харизматики - закваска, которую бросает Господь в человеческое тесто!
  - Интересно, но..., - он не договорил. Мы прошли до ближайшей скамейки и сели. Алексей Яковлевич дотронулся до моего плеча рукой и заглянул мне в глаза: "Интересно, и если подумать - страшно! Ты не боишься?"
  Он звал меня в турне по Подмосковью с чтением стихов, соблазнял встречами с именитыми писателями и поэтами. Но логика событий настолько захватила меня! И долг, долг, долг!
  Кажется, в 1998 году Алексей Яковлевич приезжал в Кузбасс на "Федоровские чтения", но моя нищета не позволила встретиться с ним. Может быть, это была последняя возможность увидеть его живым. Все мы смертны, и это я остро прочувствовал не раз, не два, а трижды на операционном столе, просыпаясь от наркоза. Действительно, жизнь человеческая подвешена на волоске, а мы его ежедневно дергаем, словно это - пропиленовый канат.
  IIX
  Звонок к Татьяне Бек оказался не ко времени. У неё были какие-то сложности, и её совершенно не интересовал я, как представитель забастовочного Кузбасса. Она предложила познакомить меня с Ларисой Долиной, как сказала: "С моей хорошей подругой". Но Долина меня не интересовала, как вообще не интересовали и не интересуют исполнители современных песен. Впрочем, заврался, был период, когда любил до безумия бесхитростные переборы гитары. Было, да сплыло... На этом и закончился не только мой короткий разговор с Татьяной, но оборвалась наша переписка, остались в архиве её письма и стихи.
  Звонок к поэту В. Коркия из журнала "Юность" также был несвоевременным. Он готовил спектакль по своей поэме, кажется, спектакль назывался "Маленький Сосо", что-то о Сталине. Последствием этого разговора было появление в гостинице двух молодых ребят из "Юности" - Хромакова Михаила и Колобаева Андрея, которые забрали у нас подшивку газет "Шахтерская правда" и сделали с неё несколько ксерокопий. Как они распорядились ими, я не знаю и по сей день.
  Звонок в "Литературную Россию" Пятову Григорию оказался более удачным:
   - Старик (обращение в поэтической среде, идущее от М. Светлова), я тут бьюсь с редактором насчет твоих стихов. Из тех двух десятков, которые ты прислал, отобрал пять, он оставил два, но что такое два? Разве двумя можно представить поэта?
  Я согласился, что нельзя, и огорошил его тем, что являюсь членом забастовочного комитета города Прокопьевска (тогда еще "рабочий комитет" было мало понятно.)
   - Слушай, старик, так это здорово! Ты свой телефон мне оставь, я к главному схожу, может быть "круглый стол" устроим?
  Поскольку это было то, что я хотел, мы на том и порешили. Через несколько часов он позвонил мне и сказал, чтобы я приезжал в редакцию, и уточнил: "Если на метро, то до остановки "Цветной бульвар", и прихвати с собой толкового шахтера".
  Во время этого разговора в моем номере был Александр Дубовик. Я предложил ему поехать в редакцию, Дубовик согласился сразу. Только он ушел, в номере зазвонил телефон и хрипловатый голос представился:
  - Полторанин Михаил Никифорович, "Агентство печати и новости". Нас интересует позиция Кузбасса в отношении к Горбачеву, - и уточнил. - Такая же она, как у воркутинцев, или иная?
  Я ответил:
  - У нас есть более или менее общая точка зрения на процесс исполнения протоколов, а так вопрос не ставился. К тому же, нам ничего не известно об отношении воркутинских шахтеров к Горбачеву.
  - По нашей информации, забастовочными комитетами Кузбасса полностью руководят коммунисты, а это тупик. В Воркуте к руководству пришли демократы, - сказал он, и поинтересовался моим личным отношением к демократическим ценностям и "правам человека".
  Я ответил ему:
  - Михаил Никифорович, я могу говорить только за себя, у нас правило такое: если нет общего решения, то каждый говорит только от своего имени. Это очень важно. А то я скажу, а вы дадите информацию, что это позиции Кузбасса.
  - Но вы ведь в Кузбассе, как мне сообщили, очень авторитетный лидер?
  - А у нас лидеров нет! Это придумка журналистов! У нас коллегиальное решение! - и добавил, - народная демократия.
  - Но так не бывает. Вчера я разговаривал с представителем Донбасса Дубовиком, так он сказал, что вы лидер рабочего движения Кузбасса. Я, конечно, ценю и понимаю вашу скромность, однако же... Вы боитесь преследований?
  - Нет, не в этом дело. Что вас конкретно интересует?
   Я уже сдался. Лидер так лидер, к тому же подобное положение дел льстило моему самолюбию. Немного же нужно человеку, чтобы возомнить о себе бог знает что!
  - Я хотел бы узнать ваше отношение к власти.
  Чтобы не впасть в измышления по поводу моего ответа Михаилу Никифоровичу, приведу ответ на аналогичный вопрос Григория Пятова, опубликованный в "Литературной России":
  "Считаю, что должно быть больше общественно-политических организаций. И любое общественно-политическое формирование должно иметь определенную степень свободы: и КПСС, и наш рабочий комитет, и любая третья организация. Не скрываю, что рабочие должны требовать политических прав, свою долю власти в государстве".
  Полторанин поинтересовался, что же имеем мы в виду, говоря "о доле власти"? Я ответил, что речь идет о рабочем контроле за финансовыми и материальными ресурсами предприятий. И этот ответ, судя по-всему, его разочаровал, однако он продолжал мне звонить, порой несколько раз в сутки.
  Наивные были ответы? Конечно, наивные, но только при поверхностном взгляде. Что такое "своя доля власти в государстве", требует обстоятельной расшифровки, и к ней мы еще не раз вернемся, но уже по другим поводам и в ином ракурсе. Без этого вряд ли можно понять судьбу рабочего движения и судьбу его родного детища - НПГ ("Независимый профсоюз горняков".) Рабочие комитеты еще не раз будут спотыкаться об этот "проклятый вопрос". Он возникал постоянно даже в первые дни забастовки.
  Однажды, по-моему, на третий день забастовки, я, что называется, нос к носу встретился с редактором газеты "Шахтерская правда" Валерием Гужвенко у здания редакции городского радио. Валерий Михайлович был не просто возбужден, буквально взвинчен, я никогда больше не видел его в таком, почти истерическом, состоянии.
  - Чего вы мямлите? Берите же власть! Разве не видите: она как тряпка валяется в ногах у вас!
  Я ошалело смотрел на него, а потом также почти прокричал:
  - Я бы взял, да кто её мне отдаст?!
   Мы с полминуты смотрели друг на друга молча, а потом расхохотались каким-то нервным смешком. Это был смех абсурда ситуации и одновременно её трагичность. Но вряд ли кто-либо из нас осознавал это - абсурд и трагичность висели в воздухе, и все было пропитано знамением наступления лихих времен.
  Удивительно насколько бывает слеп и нечувствителен человек, к проявлениям преддверия социальных катастроф.
  Все время ловлю себя на мысли, что читатель подумает: "Вот Анохин делает из себя какого-то супермена, и вовсе-то Анохин ничего не значил, так, дулся, как индюк на красную тряпку".
  И я знаю точно, кто так подумает. Мы с ним знакомы давно и он периодически втыкает в моё сердце иголки. Что же делать? Пишущему человеку необходимо иметь такого критика, иначе может занести в такое поднебесье, где уже нет воздуха, где раздует тебя, как вонючий шар. Раздует и разорвет в клочья.
  Не скрою, что "дулся", не скрою также и того, что моему сердцу были приятны "медные трубы" разнообразных газетных публикаций, в которых превозносили мои "таланты". Я никого за язык не тянул и тем более не дергал за руку журналистов. Они искали и выискивали то, что хотели "выискать" и "отыскать" в среде тех, кто говорил от "имени и по поручению" бастующих шахт и заводов, от имени смятенных и захлебнувшихся в неслыханной свободе рабов. Я не тянул за язык мастера-взрывника с шахты "имени Калинина" объединения "Артемуголь" Дубовика, да и знали мы друг друга два неполных дня. Вот что он говорит, так сказать, "оценивая" мою персону: "Я завидую Анохину. Он политически образованный человек. Но откуда он это все знает? Там, где он живет, культурных центров нет. А жрать одну мамалыгу - поневоле задумаешься: а кто все построил? Маркс? Энгельс? А ну-ка, посмотрим, что там у них в книгах написано!" ("Литературная Россия" N38 1989 год.)
  Он, конечно, очень и очень переоценивал мои знания.
  Но если я удивлял своими "знаниями", то каково же было состояние "знаний" шахтерских масс? Тех кому я служил?
  Я должен был пройти потрясения отчуждением, презрением, нищетой, чтобы во мне пробудилось желание действительно разобраться, "что там написано в книгах". Спуститься (или подняться?) к истинам древним, к той корневой системе человеческой цивилизации, на которой стоит этот - шатающийся, как пьяный - мир. Так появился цикл работ: "Что с нами происходит, и куда мы идем?", "Гибель исторического человека", "Блуждание во лжи", "Письма демократу", "Три письма другу", "Апология вещающего духа", "Неизбежность нового Вавилона", "Восток и Запад" и другие, впрочем, так и нигде полностью не публикованные вещи. И слава Богу. Многое было написано наспех, да и самого мутит от собственного слога. Это странно, мне не стыдно о чем я говорил и написал, а стыдно, как говорил и как написал! Подобный же стыд я испытываю, когда читаю любительские стихи, особенно те, что звучат по радио в поздравлениях. Стыдно за чужое! Что же говорить о своем? Вдвойне и втройне стыдно за своё!
  * * *
  Вечером я зашел к Леониду Никифорову. У него была Светлана Деникина, мне показалось, что у них был маленький "служебный роман". Леонид - интересный человек, одаренный. В этот вечер я узнал, что он учится заочно в какой-то художественной московской школе по разделу "резьба по дереву". Он опять начал жаловаться на Великанова, я ему сказал, что он у нас начальник и пусть решает.
  - Знаешь, - сказал он. - Мне звонил помощник депутата Сергея Станкевича - приглашает нас всех к себе в штаб-квартиру. Это где-то недалеко от того места, где живет Осмоловский.
  Никифоров был очарован этим артистом и все время хотел с ним встретиться. Я этого не понимал.
  Мы решили на следующий день поехать всей своей компанией к Станкевичу, а Серегу Великанова сообща проработать. Справедливости ради следует сказать, что он больше не блудил по гостинице, а если и выпивал, то "втихую".
  
  Глава седьмая.
  ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА СО СТАНКЕВИЧЕМ.
  I
  "Чем шире разливается половодье, тем более мелкой и мутной становится вода. Революция испаряется, и остаётся только ил новой бюрократии. Оковы измученного человечества сделаны из канцелярской бумаги". (Франц Кафка.)
  
  Мы долго плутали, пока нашли нужный дом. Потом возникла проблема с дверью в подъезде настолько смешная и курьёзная, что я до сих пор помню код номерного замка на этой двери 54-22. Память - удивительная штука: запоминает такую мелочь, а вот то, о чем мы говорили в эту мою первую встречу со Станкевичем, начисто вылетело из головы.
  Помню уставленный столами зал двухкомнатной квартиры, в который мы вошли прямо с лестничной площадки. Две экзальтированные женщины: "Ах! Ох!" Одна спросила нас: "Вы поклонники Сергея Борисовича?"
  "Поклонники" резануло слух. Плеснула эта дама бензинчика в наши горящие души. Сразу расхотелось встречаться, а Великанов грубо ответил, нависая над женщиной: "Мы шахтеры. Поклонники остались в театре".
   - А он что - вам назначил? - уточнила вторая женщина, неодобрительно поглядывая в нашу сторону.
   - Да, он пригласил нас на встречу, - ответил ей я.
   - Ах, Ах! Вы знаете, какой это умный государственный деятель...
   И пошло, и поехало. Раздражение наше росло в прямой пропорции к тем эпитетам, которые сыпались из уст этих, воистину, поклонниц восходящей звезды на политическом небосводе Советского Союза.
  Сцена переходила в фарс и начинала напоминать представление Кисы Воробъянникова Остапом Бендером, не хватало только эпитетов: "Отец русской демократии, гигант мысли..."
   Окружение, действительно, играет короля, но как часто переигрывает! Великанов раздражено оборвал поток красноречия и спросил: "А, собственно, где этот ваш, государственного ума муж?"
  - Он занят, у него посетители, - ответила восторженная дама сорока лет.
  Ждать кого-то для нас было, что "острый нож в сердце". Мы засобирались уходить, но в это время из смежной комнаты вышла группа людей и Сергей Станкевич. Он продолжал начатый с ними разговор, прощаясь, пожимал им руки. Вид его был значительный, не по годам серьезный, я бы сказал, озабоченный. Так выглядят люди, придавленные грузом ответственейших задач или имитирующие такую ответственность. Не исключаю того, что Станкевич и на самом деле был озабочен делами государственной важности, но нам-то казалось, что нет в стране дел важнее наших!
  Великанов, по своей неизменной привычке, бормотал под нос, с неодобрением поглядывая то на меня, то на Никифорова: "Зачем пришли? Что у нас, дел нет?"
  Станкевич наконец-то проводил "посетителей" и, обернувшись к нам, широким жестом руки пригласил в свой кабинет, сказал, словно сделал одолжение: "Прошу".
  О чем говорили, ветер времени всё выдул из моей головы, как и обстановку его кабинета. Видимо, незначащая для меня была эта встреча, и от неё испытал я меньшее психологическое потрясение, чем от поисков записки с номером кодового замка на двери его офиса.
  Думаю, мы были там недолго. Станкевич записал наши телефоны и пообещал, что на заседании Межрегиональной группы депутатов, в которой он был, по его словам, сопредседателем, вопрос об угольной отрасли они обсудят.
  Не знаю, обсуждали ли они этот вопрос, о том мне ничего неизвестно, но то, что на следующий день он позвонил мне и предложил встретиться в офисе "Межрегиональной группы депутатов" в гостинице "Москва", имело далеко идущие последствия, для меня лично. Своё желание он объяснил тем, что разговора, на который он рассчитывал, не получилось, и добавил: "С донецкими шахтерами у меня сложились отличные отношения, а вот с Кузбассом, вижу, не получается".
  Говорят, что люди, впервые попавшие в развитые страны, поражаются роскошью, которая их окружает. То же и было со мной, когда я бывал в московских государственных учреждениях. Судите сами: ковры на полах, а мои родители жизнь прожили, а таких ковров и на стенах не было. Я также смог позволить себе купить ковер только в зрелом возрасте, а тут топчи - не хочу! Кресла, в которых можно спать, стулья, на которых сидеть можно только в великие праздники, люстры, бра на стенах, огромный стол на гнутых вычурных ножках казалось, висел в воздухе. И все это не загромождало, а наоборот, создавало ощущение простора, воздуха, может оттого, что так непривычно высоки были потолки в этом офисе?
  Вот такое впечатление на меня произвел номер в гостинице "Москва", куда провел меня Сергей Станкевич, спустившись за мной в фойе гостиницы. Здесь же, через четыре дня, увижу Сахарова в окружении свиты "значительных" молодых особ, удивительно напоминавших мне моего прежнего посетителя гостиничного номера с "виляющим задом".
  Было это 24 августа в четверг. Говорили мы часа два, казалось, не оставили в стороне ни одной темы, волновавшей нас. В эту встречу Станкевич произвел на меня впечатление своей эрудицией и умением убеждать.
  Думаю, немного же нужно было, в то время, чтобы меня убедить. На самом деле, что я знал? Что, например, я мог знать о правовом обществе, о рыночной экономике, о тайне власти? Да ничего! Всё для меня было откровением, особенно тогда, когда он приоткрывал занавес над "дворцовыми" интригами.
   - В самой верхушке партии раскол, - объяснял мне Станкевич политическую диспропорцию. - Республики требуют экономической и политической свободы. Нельзя останавливаться на полпути. Нужно идти до конца.
  - И что же это за конец? - не скрывая сарказма, спросил его потому, что это слово - "конец" - вызвало у меня одну ассоциацию, связанную с многозначностью русского языка.
  - Конец? - переспросил он меня. - Да не конец, а начало построения европейской государственности, основанной на правах человека. Мы Сахарова уговариваем стать первым президентом России.
  Он начал оперировать цифрами экономической помощи СССР слабо и недоразвитым государствам, рассказывал, как нас, то есть шахтеров, обворовывает власть, объяснял, отчего мы так скудно и похабно живем. Говорил он и о самой близкой моему сердцу теме - о переделе собственности, о желании партноменклатуры её присвоить. Рассказывал и о том, как он в Донбассе спускался в шахту, говорили мы и на тему стихии масс. В этот вечер Станкевич подарил мне журнал "Горизонт" со своей статьей "Мы - граждане".
  Вот когда понял, какой же я неуч, а Дубовик вчера в редакции "Литературной России" пел дифирамбы моей учености! (Вообще-то, после встречи с умным человеком или с умной книгой, меня берет тоска от осознания своей малообразованности!)
  Расставались мы не так, как вчера. Станкевич меня покорил. Он пригласил меня на заседание московской группы межрегионалов, в этот же номер, на следующей и последней неделе моего пребывания в Москве. Я был ему благодарен: где же еще я мог услышать ответы на свои вопросы? Увидеть воочию тех, именами которых "бредило прогрессивное советское общество"?
  Кто увернется, кто спасется от всеобщего бреда и устоит перед искушением не припасть к источникам бреда? Со времен Адама человечество погружено в бредовую лихорадку и в редкие времена оно не бредит. В бреду прозревают и в бреду умирают, и все самое фундаментальное, самое метафизическое - суть этого бреда. Вот и я не устоял.
  Потом система власти, к построению которой он приложил немало усилий, энергии и таланта, выплюнула Сергея Станкевича и обвинила в том, в чем сама погрязла по уши - во взяточничестве! "Революция пожирает своих детей" - вот урок, который не пошел впрок даже тем, кто учен и умен!
  Как ни странно, но именно умным, да ученым уроки истории не идут впрок! Это - загадка Господа.
  
  Глава восьмая.
  НЕ СЛУЧАЙНЫЕ ЛЮДИ.
  I
  Весь вечер идут какие-то люди, и бесконечные разговоры до изнеможения, до боли в голосовых связках. К примеру, приходит человек и представляется:
  - Я возглавляю кооператив "Плазмотрон". Вы строите панельные дома?
  - Конечно.
  - И, как правило, внешняя сторона панелей покрывается плиткой?
  - Разумеется.
  - Так вот, мы предлагаем "пистолет-плазмотрон". Он оплавляет бетонную панель на глубину двух-трех сантиметров, и получается на панели практически вечная "корочка". Если добавить минеральный краситель, можно получить поверхность панели различного цвета.
   И рассказывает мне о производительности, показывает картинки и т.д. Записываю номер телефона. Человек уходит. Журналисты, телекамеры и звонки, звонки. Из "Огонька" журналист - диктофон под нос и умоляюще: "Ты говори, говори!"
   Что говорю, уже и сам того не ведаю, ошалел с непривычки, открыты все шлюзы и подняты все шлагбаумы - понос, словесный понос у меня! Ночью перед сном - стыдно, укоряю себя: "Как же! Пуп земли!"
  А что-то нашептывает: "Может, так оно и есть? Ведь если бы дураком был, то кто бы захотел слушать?" И опять стыдно, что во мне живет этот голос и очень даже убедительно возражает моей совести.
  Да, много чего в человека напихано и так скручено, сверчено, что разобраться в самом себе... вот именно! Но это уже библейское, о разбросанных камнях, которые нужно собрать перед тем, как покинуть этот мир. А житейское... Житейское давно схвачено в формуле: "короля играет свита, а не сам король..."
  Теперь есть с чем сравнить: был и я когда-то фигурой популярной, влиятельной, слыл за мудреца, а ныне, стал дурак - дураком!
  * * *
  Поздно, часу в двенадцатом ночи, в номер входит высокий человек, как бы сказали, прибалтийской внешности и представляется: "Профессор Виктор Пальм, - и уточняет, - из Тарту".
  Видимо, поймав мой недоуменный взгляд и истолковав это так, что я не представляю себе, где расположен знаменитый и древнейший в Европе Тартуский университет, - добавляет: "Эстония".
  Пытается убедить меня в том, что вся Прибалтика - суть прогрессивная Европа, а не варварская Азия, в которой права человека и нации - ничто! Мои скромные познания Маркса разбиваются о его железную логику, а о других социально-политических учениях я тогда не слышал! Ни строчки Бердяева, Ильина, Монтеня, Розанова, Леонтьева, Шестова не читал! Это всё будет потом! Потом, когда меня вышибут ото всюду и у меня будет время и желание для самообразования.
  Сижу, слушаю с раскрытым ртом его длиннющую лекцию о взаимоотношениях Прибалтики и России. Что-то во мне протестует, что-то настораживает. Я не понимаю, почему эстонцы, татары, башкиры, латыши должны иметь свое национально-территориальное образование и механизм выхода из состава Союза, а русские не имели и не должны иметь такого образования и, естественно, аналогичных прав? Я, помнится, так и сказал: "А если русские всем остальным национальностям скажут: "А пошли вы все к той матери!", - и захотят выделиться в самостоятельное государство, то где проводить границы?"
  Профессор убеждал меня, что это абсурд, что русские - государствообразующая нация, что никто из прибалтов и не помышляет выйти из состава Союза, а только требуют договорных отношений, подлинного федеративного устройства, как, например штаты в Америке. Думаю и там, в Эстонии, таких "высоколобых", как профессор Виктор Пальм, оттеснили на периферию политические негодяи, обменявшие власть на собственность.
  Продолжением этого разговора было маленькое письмо от редактора газеты "Тартуский курьер" в 1990 году В. Мухамадеева: "Виктор Алексеевич Пальм просил посылать для Вас газету. Просим сообщить нам, каким образом для Вас это лучше делать". Газету я получал, хорошая и полезная в те времена была газета. Кажется, в домашнем архиве сохранились отдельные экземпляры газеты.
  Я был предельно неискушенным человеком в политике, в игре интересов, честолюбий, амбиций, то есть вполне созревший для использования в политических интригах в качестве "средства". Не имея собственных четко осознанных амбиций, я стал удобным инструментом в чужих руках. Достаточно было обосновать, что это именно то, что нужно для реализации задач, поставленных шахтерами, и я был готов действовать. Это потом, начиная с 1991 года, я целиком ушел в книги по рыночной экономике, по политологии и философии "открытого общества", а в 1989 году я был, что называется, "чистой книгой": нужно было лишь немного труда да аргументов, чтобы записать в ней желаемое.
  Было бы величайшим самомнением считать, что сейчас-то уж я все знаю! К сожалению, с каждым днем, с каждой новой прочитанной мной книгой я убеждаюсь в том, что я ничего не знаю! Откровенно говоря, и до сей поры я "кожей" чувствую, что продолжаю вращаться в силовом поле политических магнитов и таким образом, невольно являюсь все тем же средством. Мне вообще кажется, что только тот, кто имеет достаточно власти и денег (сейчас это практически одно и то же), может проводить самостоятельную и осмысленную политику. Обычный человек - пылинка в политических жерновах!
  Хочешь стать свободным - уйди из мира в пещеру, превратись там в камень, или во всё обнимающую и все вмещающую любовь и тогда, в окаменевшем состоянии или в растворенном виде всемировой любви, обретешь свободу. Всё что не дух, а плоть - всё несвобода!
  Мир полон иллюзий, и одна из них - убежденность в возможности быть вне политики. Вторая иллюзия заключается в убежденности, что якобы можно построить на земле "царство Божие", в котором "справедливость", "братство" и "равенство" займут ключевые позиции в экономике, политике, в организации производства, в семье и школе. Даже если все государство превратить в огромный православный монастырь, то нужно все же рожать детей, а свой ребенок, даже если и косоглаз, все равно видит лучше чужого!
  Вообще-то, мне кажется, что "борцы" за общее дело "ослеплены" этим и оттого не видят многие реальности жизни. Эта "слепота", иначе говоря - политическая наивность, является причиной того, что все революции задумываются романтиками, делаются прагматиками, а завершаются подлецами. И процесс этот вечен.
  Чепуха это всё, что в демократиях осуществлен принцип презумпции невиновности: наоборот, западная демократия подозревает человека тотально! Что такое закон? Это тотальное подозрение всех людей в том, что они способны совершить то, что закон подозревает. Возьмем налоговую декларацию - эту святая святых западной демократии: что она "подозревает"? Она "подозревает", что человек может быть виновен в неуплате налога и должен декларацией "донести" сам на себя. Конечно, есть тонкость между обвинением и подозрением, но в моральном аспекте это одно и то же. Нельзя подозревать, не допуская возможность виновности.
  
  Глава девятая.
  В ГЕНПРОКУРАТУРЕ РСФСР.
  I
   В пятницу, 25 августа, с утра я направился в Генеральную прокуратуру. С большим трудом нашел необходимый подъезд в каком-то зачуханном и вовсе не парадном тупичке.
  В глаза бросилась какая-то семья, расположившаяся около бетонного заборчика или стены здания, уже и не припомню. Расположилась капитально, основательно, "по-цыгански", но так, чтобы в минуту можно сорваться с места. Какой-то мужчина стоял с картонкой на груди, повешенной на шнурке в виде иконки с надписью: "Ищу правды". Впрочем, все это видел мельком, на "быстром шаге". Помещение, в которое я попал, выглядело так же несолидно: небольшой зальчик с крутой узкой лестницей вверх, в два или три оборота...
  На скамейке вдоль стены, напротив "собачьей будки", сидели несколько человек. Я обратился к дежурному и сказал, что мне следует позвонить с вахты по телефону 292-00-31. (Записная книжка тех лет сохранилась, телефоны все подлинные.) Он с интересом поглядел на меня, этот интерес выразился в том, что его сонное лицо ожило, и дежурный задал мне вопрос, которые задают все дежурные, думается, и в странах с развитой демократией.
  - А кто вы, собственно, будете такой?
  И тут произошло нечто странное, люди, сидевшие на скамейке, вдруг встали и обступили меня.
  - В порядке очереди, молодой человек! - решительно сказала женщина и цепко впилась в полу пиджака.
  - Как вам не стыдно! - укорила меня другая.
  - Я вот вторые сутки здесь днюю и ночую, - заявил некто в соломенной шляпе.
  Поднялся галдеж, и меня легонько начали оттирать от амбразуры-окошечка. Я успел сказать дежурному:
  - Кто я - неважно, важно - дадите ли вы мне позвонить или я это сделаю с ближайшего телефон автомата? - и отошел в сторону, поскольку от амбразуры оттаскивали так, что могли порвать пиджак.
  Посетители успокоились и что-то бормотали о том, что вот приходят и без очереди, рассаживались на скамейке, как вспугнутые куры на обжитом насесте. Бормотали то, что бормочут, выкрикивают и даже за что переходят в рукопашную схватку во всех очередях великой державы.
  Дежурный позвонил кому-то и вдруг подтянулся, сонное, вальяжное настроение как рукой сняло, он подобрался и выскочил из будки, зло поглядел на очередников и сказал мне: "Поднимитесь по лестнице и первая дверь направо".
  Сказано это было таким тоном, словно он извинялся за то, что служба не позволяет ему меня проводить. Но вслед мне добавил с укором: "Сказали бы фамилию, ваше имя у меня зарегистрировано".
  На винтовой лестнице я обернулся и тут же наткнулся на глаза посетителей, и эти глаза до сих пор стоят передо мной - глаза просящих, голодных собак. Так голодный, бездомный пес внимательно и укоризненно смотрит, как человек у него на глазах со смаком ест жирную колбасу. Боже, прости их и меня тоже!
  В комнате, в которую я вошел, шефство надо мной взяла молодая женщина и повела меня по коридорам и переходам. Мы то спускались, то поднимались, то шли и шли по ковровым дорожкам. И убранство, и обстановка становились все богаче, а коридоры - все шире и шире. Стали чаще попадаться люди в прокурорской форме. И, казалось бы, совсем не к месту и не по делу в голове мою влетел один назойливый вопрос, и связан он был с нашумевшим фильмом "Маленькая Вера", роль которой исполняла артистка с той же фамилией, что у заведующего приемной Генпрокуратуры - Негода.
  Наконец, я не выдержал, и пока мы ждали в очередном холле лифт, спросил провожатую: "А это, это... ну, словом, ваш шеф Негода и артистка Негода не родственники?"
  - А вы спросите это у самого Григория Михайловича, - ответила она, и мне показалось, ответила с изрядной долей сарказма в голосе. Я смутился, смущение вышибло из меня этот не относящийся к делу вопрос.
  Все когда-нибудь кончается, окончилось и мое путешествие по лабиринтам здания Генпрокуратуры. Прокурорская дама сдала меня с рук на руки заведующему приемной генеральной прокуратуры Негоде Григорию Михайловичу. Силюсь представить его внешность и не могу: невысокий, подвижный и улыбающийся - вот и все, что сохранила мне память.
  Он провел в приемную прокуратуры, указал на мягкое кресло и скрылся в кабинете Генерального прокурора, кажется, тогда это был Сухарев. Секретарша то и дело поглядывала на меня из-под частокола ресниц с любопытством. Как и положено в заведениях этого рода, напротив кабинета Генпрокурора находился кабинет его зама, Птицина Евгения Леонтьевича.
  Минут десять не выходил из кабинета Генерального Григорий Михайлович а когда вышел, сказал мне, что примет меня зам, как раз курирующий наш регион. Наказал ждать и ушел. Так я сидел час, пошел второй, и в это время я стал свидетелем одной сценки, характеризующей нравы и обычаи сего заведения.
  В приемную входит стройный мужчина в прокурорской форме при всех регалиях. Форма сидит на нем как влитая, дорогое сукно блестит мелкими искорками, в одной руке - букет хризантем, а в другой - завернутый в целлофан подарок. Если бы между этим прокурором и секретаршей произошла бурная сцена влюбленных, которая тысячи раз описана в литературе, меня бы это не удивило, но поразила, потрясла будничность и обыденность, с какой она приняла эти подарки. Я даже не помню, сказала ли при этом какие-то приличествующие случаю слова благодарности. Это меня потрясло. Прокурорский скрылся в кабинете Птицина, в том самом кабинете, где должны были принять меня. Я клокотал от гнева и решил уйти из прокуратуры. Встал и пошел. Секретарша спросила меня: "Вы не будете ждать?"
   - Нет, - ответил я, - не буду.
  - Погодите минуточку, я доложу.
  И она скрылась в кабинете зама. Я ждал, стоя у мягкого и опостылевшего до ненависти кресла. Через минуту она вышла и сказала: "Нужно подождать еще с полчасика, сейчас у Генерального прокурора состоится назначение транспортного прокурора Калининградской области, а после этого Евгений Леонтьевич вас примет. Хотите кофе?"
  Кофе я не хотел и разрывался между желанием уйти немедленно и ... Словом, я не знал, что сказать потом в прокопьевском рабочем комитете. Скажут ведь - "сбрендил", тебе же не отказали? Должен ждать.
  И я смирил себя, отказавшись от кофе. Вышел из приемной в обширный холл и стал ждать там. Может быть, я действительно попал в день торжеств и юбилеев, но мимо меня то и дело проходили люди с подарочными наборами. Появился Негода и, увидев меня, удивленно спросил: "Что, еще не принял?"
  Все мое раздражение выплеснулось на него, а он стоял и улыбался, а потом мне сказал: "Ну, вот и хорошо, лет десять тому назад вы бы уже наговорили минимум лет на пять лагерей. Здесь люди так себя не ведут".
   - Десять лет тому назад я бы вашу контору обходил за версту, да и то морду бы в воротник прятал. Мне лично от вас ни хрена не нужно.
  Он опять улыбнулся и сказал: "Оно так, но нам может быть нужно, а это другая статья. Ладно, погоди".
  И он опять скрылся в приемной прокуратуры. Шел, по крайне мере, четвертый час моего пребывания в этом лабиринте стен законности и правопорядка. Негода выглянул в холл и махнул мне рукой, мол, - иди!
  Кабинет зама был приоткрыт и двойные, тяжелые двери, наконец-то, впустили меня. Кабинет оказался на удивление небольшим, правда, прокурорское "место" и прокурорский стол стояли как бы на низеньком подиуме, и когда я сел напротив в кресло, то надо мной нависли и стол, и сам прокурор. Я встал, он любезно еще раз предложил мне сесть, на что я ему дерзко ответил:
   - Когда посадишь, тогда и сяду, а сейчас постою, насиделся!
   - Вот вы какие?
   - Не самые такие, - ответил ему, - есть и другие.
   - Это же какие? - спросил он, обходя стол и направляясь к креслу, стоящему напротив того, с которого я только что встал.
   - Разные, - уклончиво ответил я.
  Он сел в кресло и сделал мне приглашающий жест сесть. Сели, смотрим друг на друга, потом он, прерывая затянувшуюся паузу и обмен взглядами, спросил: "Ну и с какими вопросами вы приехали?"
  Я положил на колени папку и стал извлекать оттуда листы с требованиями отставки должностных лиц ОРС "Прокопьевскуголь" и "Кировуголь", а также требование прокопьевского рабочего комитета о приезде в город следователя из Генеральной прокуратуры. Я добросовестно старался исполнить решение рабочего комитета, правда, без особого энтузиазма. Я и тогда и сейчас уверен в том, что дело не в конкретном человеке, а в системе, в которой он находится.
  - А ваша городская и областная прокуратуры разве не могут разобраться со всем этим? - он показал пальцем на бумажную кучу.
   Я ответил, что рабочие комитеты им не доверяют, то есть народ им не доверяет. Вот если бы приехал следователь, то ему люди такое бы порассказали, такое...
  Внесли поднос с кофе и бутербродами и откуда-то появился легкий столик.
   - Угощайтесь. - Он начал расспрашивать меня, как все началось и как было. Я рассказывал, а в его глазах читал недоверие к моему рассказу, вроде, мысленно он то и дело повторял для себя: "Ври, ври!"
  Это недоверие меня "заводило", и я, сам того не ведая, перешел к пророчеству:
  - Вот вас всех и погубят эти толстые стены и глухота.
  - Но пресса подает события иначе, - возражал он. - В информации, которая нам поступает, нет и намека на то, что вы мне рассказали.
  И мне казалось, что вот-вот с его губ сорвется: "Зачем вы мне врете, для чего вы меня пугаете?"
  Я думаю, что он так и не поверил мне, ни единому моему слову не поверил, а следователь приехал в Прокопьевск и три дня принимал жителей в бывшем кабинете Авалиани. Когда я заходил к нему, интересуясь, что же "порассказали" ему жители нашего города, он только разводил руками: "Ни-че-го стоящего!"
  Потом, в 1992 году, возглавляя депутатскую комиссию с длинным и грозным названием: "Комиссия по расследованию фактов сращивания власти с преступностью", я столкнулся с тем же самым, то есть с обыкновенной человеческой трусостью. Рассказывали "страшилки" и тут же отказывались давать свидетельские показания!
  Этот опыт оказался последней каплей в моем желании "служить общим интересам", потому что я понял: таких интересов нет, но об этом еще речь впереди, в моей следующей книге, если она когда-нибудь будет написана.
  В книге о том, как я "расследовал..." и что из этого получилось, когда народ стремительно загнивал и сладкий запах разлагающегося трупа привлекал стаи мух. Сидеть с опахалом и отгонять мух от гниющих тел - задача не по моему характеру. Вот почему я безо всякого сожаления ушел из Горсовета, с должности председателя Комитета по правом человека. Люди вокруг меня были, но человека среди них я, практически, не встречал, да и сам вряд ли относился к этому высокому гражданскому понятию - человек.
  * * *
  Оказалось, есть и другие "выходы" и "входы" в здание Генеральной прокуратуры; широкие и просторные. Через такой вход меня и вывела все та же женщина, не пожелавшая мне раскрыть тайну фамилии Негода. До сих пор не пойму, отчего понадобилось моё путешествие со двора? Я ушел из Генпрокуратуры, оставив на прокурорском столе все слезные просьбы прокопчан. Большего я сделать не мог.
  
  Глава десятая.
  В ИНСТИТУТЕ ГАВРИИЛА ПОПОВА.
  I
   В воскресение Великанов, Никифоров и Деникина ходили на Ваганьковское кладбище, на могилу Владимира Высоцкого, а также к гастролировавшему в Прокопьевске артисту Осмоловскому. У меня был острый приступ почечной колики и я не выходил из номера, разве что в медпункт гостиницы, где мне ставили обезболивающие уколы. Впрочем, разного рода посетители и бесконечные звонки не прерывались и в субботу, и в воскресение.
  В понедельник утром в номер вошел возбужденный Дубовик и спросил меня:
  - Тебе звонил Гавриил Попов?
  - Нет.
   - Должен позвонить. Ты же знаешь, кто он?
   - Конечно, депутат, член межрегиональной группы и директор какого-то института.
   - Института мировой экономики! Это нам во как нужно!
  В это время раздался звонок, и женский голос осведомился, кто у телефона, я назвал себя:
  - С вами будет говорить Гавриил Попов, - и, видимо, переключила телефон. Щелчок:
   - Здравствуйте, вы представитель Кузбасса Михаил Анохин?
  Я не стал его разочаровывать и ответил утвердительно. Мне начинало нравиться быть представителем всего Кузбасса.
  - Я хотел бы вас пригласить на встречу со своим профессорско-преподавательским составом, - и вдруг неожиданно: А как вы отнесетесь к тому, чтобы вам выступить по Центральному телевидению?
  Почему-то мне вспомнилось прокурорское недоверие к моему рассказу, и мне захотелось, мучительно и остро захотелось сказать ту правду, которую я выстрадал, которая меня буквально распирала:
  - А разве это возможно?
  - Приезжайте. Я буду звонить Горбачеву или Яковлеву, думаю, они пойдут на то, чтобы страна услышала голос шахтеров, что называется вживую, без посредников.
  Он назвал адрес и как проехать в институт. Вечером, когда вернулись из Минугля Великанов и Никифоров, я пригласил их к Попову, но у них, как сказал Великанов, дел было невпроворот.
  Удивительно, но Серега исправился, по крайней мере, мне уже никто не тыкал пальцем в глаза, да и Никифоров молчал.
  II
  Институт оказался огромным зданием на проспекте Вернадского. Я долго блудил вокруг него, пытаясь найти нужный мне подъезд. Я спрашивал прохожих, и они отсылали меня к другим таким же огромным институтским зданиям. Вот так, блуждая от здания к зданию, я зашел в институт Международных отношений рабочего движения АН СССР, и там мне объяснили, что к чему.
  
  ОТВЕТВЛЕНИЕ В БУДУЩЕЕ.
  I
   В ноябре этого же года где-то под Новокузнецком, кажется, в доме отдыха металлургов мне довелось дискутировать с директором этого института, Гордоном Леонидом Абрамовичем. Там проходила (уже и не припомню, какая по счету), конференция рабочих комитетов. Я вспомнил свое блуждание между зданиями институтов на этом проспекте, принес подборку статей Гордона в журнале "Химия и жизнь" за 1988-1989 годы.
  Очень он удивился тому, что в шахтерской среде читают такие журналы. Пришлось пояснять, что я не шахтер и прочие подробности своей биографии.
  - Вы непременно, непременно приезжайте в Москву, и я вас приму студентом в свой институт, - говорил мне Гордон.
  За мою жизнь это было уже третье приглашение поступить в институт без обычных экзаменационных процедур. Первое я получил от заведующей кафедрой русской словесности Бийского пединститута Муравьинской Лидии Ивановны в середине 70-х годов и, в это же время мне предлагали на льготных (заочно) условиях поступить в Бийский филиал Барнаульского политехнического института. В отличие от многих, я не любил советскую систему обучения, убивающую всякий позыв к творчеству. Сказался собственный, печальный опыт учебы. Ведь я пять лет проучился в вечерней школе, получая среднее образование. По иронии судьбы пришлось три года работать в общеобразовательной сельской школе, формально физруком, а на деле, какие только уроки не вел!
  - Когда-то я хотел поступить в литературный институт им. Горького, а теперь поздно, - сказал я Гордону. - Все нужно делать вовремя, чтобы не выглядеть смешным или жалким, - так я ответил Гордону в тот памятный для меня вечер после бурных дебатов о путях и судьбах СССР.
  - Да ну, что вы! На Западе и в шестьдесят лет обучаются в институтах, а вам только за сорок...
  - Сорок пять, профессор, сорок пять, а за приглашение спасибо.
  
  ВОЗВРАЩЕНИЕ В АВГУСТ 1989 года. Москва.
  I
  После часового плутания я, наконец, поднялся на нужный мне этаж и, выйдя из кабины лифта в небольшой холл, увидел колоритнейшую личность. Как мне описать её? Представьте годовалого медвежонка, твердо и прочно стоящего на ногах... Нет, не то... Представьте себе этакого крыпыша-грузчика, небольшого роста, о которых обычно говорят: хоть поставь, хоть положь. И вот этот человек, небрежно, по-рабочему одетый, направляется ко мне, протягивает руку для приветствия. В его ладони моя довольно крупная ладонь теряется, как в ковшике (заметьте, железном ковшике), и представляется: "Топтыгин!"
   Я по-идиотски улыбаюсь и, морщась от боли пожатия, в тон ему говорю: "Потапыч", - подразумевая, что он со мной шутит, обыгрывая, таким образом, свою внешность. Он быстро сообразил, что к чему: "Да нет, серьезно, моя фамилия Топтыгин. Я из Союза изобретателей".
   (Где-то в архивах, возможно, остались его координаты и записано его имя-отчество, но работая над этой главой, я ничего не нашел. Может быть, еще найду).
   - И что же вы изобретаете? - спросил я, все еще подозревая подвох и розыгрыш. Ответ его и вовсе насторожил и без того мою все усиливающуюся подозрительность к нему.
   - Махолет изобретаю, - сказал он будничным тоном.
   Мне ли, читателю популярных журналов, не было известно, что силы грудных мышц человека недостаточно для того, чтобы он взлетел в воздух "птичьим" способом, о чем я ему тут же и выпалил.
   - А как же "крест"? - спросил он меня.
   - Какой "крест"? Не понимаю, при чем здесь "крест"?
   - Ну, гимнаст на кольцах "крест" делает, в сущности, то же самое и человек в махолете, не каждый, конечно....
   Словом, пока мы ждали Дубовика, он рассказал мне многое и о махолетах, и о себе. Рассказал, что по специальности он летчик-инструктор и одно время учил Гагарина. После этого у меня возникло полное недоверие к нему: аферист какой-то, - подумал я. Только вот эта ладонь-лопата в сплошной какой-то "копытной мозоли" останавливала меня от желания окончательно распрощаться с ним. Пришел Дубовик и повел нас к Попову. Оказывается, он здесь уже побывал. Парень оказался на удивление мобильным, пронырливым, как говорят у нас в Сибири.
  Я все поглядывал на этого Топтыгина: может, отстанет? Нет, оказалось, что Гавриил Попов с ним знаком, и оттого, что они знакомы, все увиделось мне в ином свете. Помнится, я даже подписал ему какую-то бумагу в поддержку Союза изобретателей. Потом эти изобретатели пошли ко мне "косяками" по два-три человека каждый день с самыми невероятными предложениями, и все просили шахтерской поддержки в своих начинаниях. Может! Может собственных Платонов и Ньютонов российская земля рождать! Нужна только свобода! Свобода творчества!
  Гавриил Попов провел нас в зал, где за длинным столом сидели человек двадцать. На столе стояли почти столько же диктофонов (вещь сейчас привычная, а тогда я впервые увидел японские диктофоны). Совершенно не помню сути развернувшейся дискуссии, вспоминается разная чепуха, например: они очень удивились, когда узнали, что Прокопьевск в строгом смысле этого слова не город вовсе, а около сорока деревень, в основном пришахтных. Что большинство населения живет в домах, построенных пленными немцами и японцами. Что нет семьи в городе, так или иначе не связанной с криминальным или политическим прошлым. Что практически каждая шахтерская семья имеет приусадебный участок и таким образом подкармливает себя. Сравнили зарплату московского метростроевца и прокопьевского шахтера, цены московские и прокопьевские, донбасские цены.
  Словом, пришли к выводу: шахтеров грабят. Встал вопрос: что делать? Выход видели в "народных предприятиях". Суть такой формы хозяйствования состояла в том, что рабочие коллективы в лице СТК (Советы трудовых комитетов) нанимали менеджеров-управленцев, а средства производства, оборотные средства находились в неотчуждаемой собственности трудового коллектива.
  Тогда впервые услышал о "денежном навесе", который через три года "обрушил" Гайдар, обобрав всех до исподнего. Предполагалось, что государство ограничит использование накопленных в Сбербанке денежных средств, разрешая использовать их в кооперативных целях на приобретение основных средств производства и материальных ресурсов.
  Это была довольно стройная концепция перехода к рыночной экономике, в которой главным финансовым мотором должны стать огромные накопления граждан в Сбербанке СССР.
  Я ушел из института хмельной от грандиозной перспективы преобразования государственной экономики. Вот еще откуда пошла моя "порченность" и нежелание служить "доставалой" для партийно-хозяйственной номенклатуры. Я не мог принять также гайдаровского отпуска цен и чубайсовской приватизации, всего того, что цинично выдавали за реформы, подразумевая под этим тотальное ограбление тех же шахтеров и грубые плевки в самую сердцевину русской души.
  Избиение ветеранов войны на Ленинградском проспекте в Москве в День Победы - черным, несмываемым пятном лежит на реформаторах. А потом... Потом Чечня, и конца этой гражданской войны не видно. Трудно простить растоптанные надежды, а прощать надо: обида и ненависть ведут в тупик. Мне и по сию пору кажется, что свернули мы с верной дороги на криминальные тропы, чтобы в очередной раз показать миру, как не следует делать.
  * * *
  Я присутствовал при телефонном разговоре Попова с Горбачевым, разумеется, не слыша того, что говорил Горбачев, но из того, что Попов обещал ему, "ничего экстремистского не будет", "никакой антисоветчины и только практическая экономика", можно сделать вывод о том, как власть боялась правды о себе, всячески ограждала себя от неприятных известий, словно всерьез приняла увещевания Экклезиаста: "Во многом знании много горя" и постаралась оградить себя от "многого знания".
  "Ничего, - подумал я, слушая этот разговор, - я скажу правду, я их болото взбаламучу, как Балда море, я их чертей встряхну". И на самом деле я считал себя в этот момент способным действительно свернуть горы, не то что "встряхнуть" и взбаламутить партийно-бюрократическое море.
  Самообман, иллюзия, самогипноз? Конечно! Он еще долго будет стоять дурманом в голове, искажая реальность. Я уже говорил, что я не был человеком, а был функцией, орудием бунта. В каком-то смысле - вещающим, а не говорящим "духом бунта", поскольку говорящее - прежде мыслит, а вещающее - вещает то, что чувствует сердцем, интуицией...
  До "Спутника" меня вез Топтыгин на своем стареньком "Москвиче", и я впервые понял, что значит сидеть рядом с профессионалом. В двигателе его "Москвича" сидел не иначе сам черт, да и за рулем был его брат.
  Вспомнилось давнее. Однажды, на Чуйском тракте, на "бомах", водитель решил со мной пошутить и резко свернул с трассы, а мне показалось - потерял управление, и мы через секунду полетим в пропасть и уже летим! Ноги мои инстинктивно уперлись в пол и я весь превратился в туго сжатую страхом пружину, но это был старый объезд, крутой "нырок", который заслоняла скала. Через десять-двадцать секунд мы снова были на трассе.
  - Ну как, штаны сухие? - осведомился он.
  - Не успел.
  - Жаль. Другие успевали.
  К чему я это? Да к тому, что не раз, не два я испытывал нечто похожее, пока Топтыгин довез меня до гостиницы. Знаете, я поверил, что он мог учить и Гагарина, и даже самого дьявола.
  III
  Вечером, после того, как вопрос с участием шахтеров в программе Тихомирова, "Время" стал делом решенным, неожиданно возникло разногласие в нашей делегации: Никифоров и Великанов наотрез отказывались принять в ней участие, ссылаясь на то, что нет на это санкции прокопьевского рабочего комитета. Какие фактические силы или соображения вступили в "игру", мне неведомо. Может быть, действительно, все заключалось в "санкциях", и не стоит искать "черную кошку" там, где её не было, но дискуссия между нами разгорелась жаркая, а время не позволяло испросить санкций, так как в Прокопьевске закончился рабочий день, а мне следовало по телефону сообщить имена участников. ( Все по анкете, вплоть до места работы и должности.) Тогда я поставил вопрос ребром и сказал Светлане: "Садись и пиши протокол совещания с одним вопросом: "Об участии в телевизионной дискуссии по шахтерским проблемам". Пиши под копирку, и пусть каждый распишется: "за" или "против", а дома нас рассудят".
  Последние мои слова - "дома нас рассудят" - были пророческими: действительно, "рассудили", но я опять забегаю вперед событий. Великанов и Никифоров "сдались". Я позвонил ребятам из Новокузнецкого аэропорта, записал их данные и сообщил Гавриилу Попову. Оставалось ждать завтрашнего дня, кажется, это был вторник, шел седьмой день нашей командировки в Москву.
  
  Глава одиннадцатая.
  В ОСТАНКИНО.
  I
  Светлана Деникина избавила меня от труда описывать наш приход в Останкино. Вот что писала она в своем репортаже в "Шахтерскую правду":
  "У М. П. Анохина состоялся "крупный" разговор с работницей бюро пропусков, не желающей оформлять пропуска на Центральное телевидение по "не действующему на территории СССР" документу.
  - Мандат для неё не является удостоверением личности, - обращаясь не столько к ней, сколько к своим друзьям, словно призывая их разделить его возмущение, говорил Михаил Петрович. - Да это мое самое главное удостоверение на сегодняшний день..."
  Мандат, картонный квадрат бумаги, а на нем печать Прокопьевского горисполкома не Бог весть что. Нечто подобное случилось дня два тому назад на улице "Правды" напротив зданий издательств центральных газет.
  Я уже не помню, по какому случаю и в какой день (записей не осталось, чтобы уточнить) мы, вчетвером, оказались на этой улице, наверное, ходили в какую-то газету. Оголодали, стали искать столовую, и нашли её через дорогу напротив комплекса зданий редакции. Швейцар нас не пускал, и все требовал пропуск. Я не выдержал и сунул ему под нос мандат.
   - Вот мой пропуск - читай, что там написано?
  С минуту он его разглядывал, а потом попросил разрешения показать его кому-то. После этого нас пропустили. Оказалось, это была "закрытая столовая" только для работников редакций газет, и то не для всех: уборщица, скажем, в эту столовку попасть не могла. Там было что скрывать от простого народа. Поразило не столь изобилие деликатесов, говяжьи и свиные языки, икра черная и красная, семга на пару и прочее, прочее, сколь поразительная дешевизна всего. В буфете гостиницы, где я постоянно питался, за один обед я платил такую сумму, на которую мог в этой столовке поесть раз пять.
  Вот и в Останкино я запомнил только буфет, в котором нас после съемок покормили. Это был еще более роскошный и такой же дешевый, как тот, на улице "Правды". Вот такая, стало быть, "правда" была в советское время: для одних - хрен да луковица, для других закрытые буфеты и столовые.
  В который уже раз вынужден повторить: всё, решительно всё за эти годы перевернулось, но ничегошеньки не изменилось! Все тот же "Квартет" дедушки Крылова и все та же номенклатурная музыка! И все те же привилегии, только "отоваренные" не натурой, а деньгами.
  Наши мандаты кто только не рассматривал, разве что на "зуб" не пробовали, но не столько решали дело наши мандаты, сколько страх, обыкновенный страх мелкого чиновника: "как бы чего не вышло", "как бы не было хуже" и "кто их знает", и "кому они могут позвонить", и "что там скажут"! Имея в виду верхи. В конце-концов не сила мандата сломила волю чиновницы из бюро пропусков, а пришел человек, сказал ей что-то, и мы получили пропуска.
  В Останкино я завелся сразу, еще задолго до начала съемок и, как я понимаю, режиссер, то и дело меня "охлаждал": "Не трать понапрасну порох, вот включится камера и тогда говори". Я как "завелся" с порога телестудии, так и не затыкался до самого конца. Откуда что бралось?! Из меня все лезло, как из дырявого, ветхого мешка! Нет, я не притворялся, не старался угодить или понравиться, я говорил о том, что бурлило и клокотало во мне. Но какой же не иссякаемый гейзер во мне клокотал и извергал все это?! Загадка Господа.
  Сопровождаемые режиссером передачи, полным смешливым телеоператором и ведущим, тогдашней телезвездой Тихомировым, мы долго искали свободную студию, поднимались и опускались по лестницам, проходили коридорами, и в открытые двери виделись сказочные декорации и разноцветные огни софитов. Наконец, нас привели в студию, где сидения вздымались так, как в римском Колизее, только вот образованный ими амфитеатр оказался тесным для нас. Кое-как разместились. Николай Травкин, Гавриил Попов, делегация из Новокузнецкого аэропорта и мы: я, Серега Великанов, Леонид Никифоров, Дубовик, Света Деникина.
  Хотел бы сейчас услышать свои пространные, обличительные монологи, хотел бы увидеть себя прежнего, самоуверенного, словно знающего все земные истины, провидящего правду жизни. Увидеть и устыдиться, устыдиться не того, что говорил, а той самоуверенности, которая была во мне, устыдиться той правды, что бушевала во мне, но не потому, что правда та была "со вставными зубами", воняющая корыстью правда, а потому, что она была наивна и по-детски капризна, и по-детски же безответственна.
  Сомнения в себе и для себя - вот итог всей моей жизни. И всё, что я делаю, пишу ли или говорю,- все делаю через преодоление сомнений. А люди не любят, а уж тем более не верят сомневающимся.
   Нельзя судить прошлое мерками будущего и самого себя прошлого нельзя судить мерками будущего. И суд и мера должны быть взяты из того времени, о котором идет речь!
   Я хотел, чтобы мне верили, да и сам я верил, верил в правое дело бунтовщиков. Верю в их правоту и по сей день, и ничто не поколеблет во мне этой веры!
  * * *
   Много позже понял - человеку нельзя верить, но прежде всего нельзя верить себе. Это открытие стало очень болезненным для меня и всё, буквально все во мне перевернуло! Человека, а уж тем более себя, нужно проверять, проверять долго и лучше всего в экстремальных ситуациях! Мы все ходим под соблазнами, все, каждый по-своему и по своей мере - Иуды. Даже верующий, целуя икону Христа, совершает иудин поцелуй, поскольку и непременно же согрешит! Грех - есть предательство Христа, об этом вам скажет любой приходской священник.
   Сейчас я сильно сомневаюсь в том, что шахтеры хотели свободы. Более того, я уверен, что к свободе были подготовлены единицы. И вовсе не свободы хотели мы тогда, а вот таких обильных и дешевых столовок. Свобода оказалась ношей тяжелой, особенно для людей неподготовленных её нести. Тяжелее, чем добывать уголь. Нас подняли, как водолазов из глубины, стремительно и беспощадно, и мы поголовно заболели кессонной болезнью. Еще очень большой вопрос, нужна ли нам свобода зайца-русака, или мы жаждем участи кролика?
  * * *
  Мне кажется, что основная причина, по которой так болезненно, так трагически развивались события последнего десятилетия на пространстве бывшего СССР, как раз и заключалась в том, что у власти оказались "люди-кролики" и начали преобразования, исходя из своей внутренней кролячей натуры! Они - имитаторы "свободного образа жизни", и как всякий имитатор, схватывали только внешнюю сторону, самое яркое из того, что бросается в глаза и ослепляет. Они, как дети полинезийских вождей, завезенные в Англию, напялили на себя смокинги, но остались, как и были, полинезийцами!
  Приглядитесь к их отпрыскам, к тысячедолларовой молодежи, ну чем не сыновья полинезийских вождей, завезенных на берега Темзы?
  * * *
   Ну, что же, я "призывал бурю", и "буря грянула", да такая, о которой читал только в книжках, да и то о веках прошедших, о веках становления капиталистических отношений и стремительной индустриализации промышленного производства. Нас бросили в прошлый век, а сказали, что это рывок в будущее! Впрочем, разговор о том, в каком веке находился Советский Союз в начале девяностых годов, тема для отдельного разговора.
  Очевидно, что политическим устройством он напоминал восточные деспотии в пору их политического расцвета, а технически и научно соответствовал своему времени. Но и через десять лет ничего в политическом устройстве, теперь уже России, по-существу не изменилось, если не считать смену декораций. "Дома новы, но предрассудки стары - и даже и дома-то не новы, по крайней мере, лестницы". (Ф. Достоевский.)
  
  Глава двенадцатая.
  У ЗАМА РЫЖКОВА.
  I
   На следующий день мы пошли в Совмин, к заму Рыжкова по топливу и энергетике Смирнову. У меня была своя, отдельная от ребят папка с документами, косвенно касающимися министерства угля. В качестве примера приведу один такой документ, адресованный Щадову: "Рабочий комитет г. Прокопьевска предлагает рассмотреть вопрос о выделении материальных ресурсов Прокопьевскому ДСК для ремонта и содержания собственного жилья и детских садов. На балансе Прокопьевского ДСК находится жилых домов площадью 52 тыс. кв.м. и 4 детских сада. Перечень материалов прилагается. Подпись - В.Маханов". И большая печать прокопьевского рабочего комитета.
  Таких документов было около десятка с толстенными приложениями: сварочное оборудование, деревообрабатывающие станки, насосы, думпкары, экскаваторы, бульдозеры, цемент, металл и т.д. Иногда документ начинался так: "Трудящиеся завода железобетонных изделий треста "ПУС" 17,18 июля объявили день забастовки и предъявили свои требования в городской рабочий комитет".
  Что же потребовали трудящиеся этого "ПУС"? "Решить вопрос о строительстве песчано-гравийной фабрики, поставить два бетоносмесителя, четыре пресс-ножницы" и т.д.
  Не удивительно, когда я выложил эти требования "трудящихся" на стол Смирнову, он поглядел на меня как-то странно, словно на больного, и спросил: "Этого ваши трудящиеся требуют?"
   - Да! - ответил ему я тоном, не терпящим возражений.
   - И вы хотите вот тут, прямо сейчас, все запрошенное получить?
   - Было бы хорошо, - подтвердил я, словно не понимая, в какую комичную ситуацию попал.
   - Но так вопрос не решается. Есть Госплан, Госснаб, региональные отделения Госснаба, некоторые позиции..., - он быстро просматривал приложения, - скажем, по насосам, у вас в Кемерово должен решать "Кемеровомашопторг", есть там такой Дегтярев...
  Он оторвался от чтения моих бумаг, глянул на меня цепким, оценивающим взглядом и спросил, не скрывая иронии: "А какое имеют отношение ваши трудящиеся к насосам?"
  Я эту иронию воспринял, как насмешку даже не над собой - это бы я перенес, но мне-то чудилась, и мерещилась все та же раскаленная от июльской жары площадь! Мне показалось, что он попросту не желает решать вопрос по существу и начинает "футболить".
  - Требование забастовщиков нужно исполнять, а не отфутболивать, а то ведь недолго и вновь поднять Кузбасс, - пригрозил я. Положительный опыт общения с московскими чиновниками в этом "ключе", следует сказать прямо, шантажа, оказался заразительным.
   - Да кто вы собственно, такой? - вспылил Смирнов. - Существует порядок...
  - Кто? - с угрозой в голосе переспросил его. - А давай сейчас, из этого кабинета позвоню в Прокопьевск, и ребята скажут, кто я такой и кто они? Я показал на Никифорова и Великанова. Заметил по их взглядам, что я начинаю перегибать палку, но остановиться уже не мог, меня понесло. Я уже видел в нем не государственного чиновника, а своего личного врага.
  - Был здесь один такой "шалавый", звали его Шалаевым, так рога быстро свернули...
  Серега давит с силой мне на ступню своим ботинком. Огромный, тяжелый, мне больно. Я замолкаю и зло оборачиваюсь к нему, готовый уже наброситься и на него.
  Великанов ногу убирает и примирительным тоном говорит Смирнову: "Для нас не важно, кто будет исполнять наши решения, мы должны получить подтверждение, что они будут исполняться. Вся беда в том, что рабочие комитеты не располагают оперативной информацией. Нам не с чем идти в трудовые коллективы. Нечего сказать им".
  Разговор перешел в деловое, спокойное русло. Зам. министра вроде как не замечал моего присутствия в кабинете, и разговор вели Никифоров с Великановым. Видимо, в министерстве угля ребята "пообкатались" и научились говорить с чиновниками. Я надулся от обиды на Великанова, молчу. Жалко, что не все сказал этому надутому индюку.
  Никифоров осторожно дал понять Смирнову, что ему лучше по-деловому говорить с ними, иначе придется говорить с такими, как я.
  В заключение разговора Смирнов все-таки высказал своё недоумение, почему представители рабочкомов решают вопросы, которые должно решать начальство. Чуть позже эту же мысль, только в обостренной форме, я услышал в одном из офисов гостиницы "Москва", куда меня пригласил Станкевич на заседание межрегиональной группы депутатов.
  Что касается "шантажа", я тогда был убежден, а сейчас тем более убежден в том, что переговоры ведутся между равными партнерами. Сильный, в чем бы его сила ни проявлялась, диктует свои условия. Если за переговорщиком не стоит реальная сила, если у него нет воли и возможности демонстрировать эту силу, такие переговорщики не много стоят! В этом процессе нельзя останавливаться на каком-то промежуточном рубеже, сказав себе: "Стоп, дальше этого не пойдем"! Пусть это - "стоп" скажет другая сторона, а не ты!
  Вот почему так важна нравственная сторона в этом противостоянии! Ведь опору и силы стоять можно найти только там! Никакие другие соображения не могут дать достаточно твердую опору! Опора только и исключительно может быть в нравственных стимулах, в чувстве справедливости! В нравственности, доводящей человека до пределов самопожертвования во имя её, безусловной правды!
  Это глубокое, всеохватное убеждение в том, что на нашей стороне правда, определяло тактику и стратегию переговоров, подхлестывалось волей бастующих, скандировалось в призывах к нам, волею судьбы ставших во главе забастовщиков!
  - Ребята, вы только скажите нам! Вас давят?! - ревела площадь, встречая нас на трибуне.
  С ними нужно было говорить и говорить так, чтобы в словах не было фальши. И я говорил им: "А как вы хотели? Конечно, давят, и будут давить! Но у нас за плечами - вы! Нам отступать некуда! И мы - не отступим! По крайней мере, я не отступлю!"
  Образно говоря, в пределе своем, эта позиция, по крайней мере, для меня звучала и звучит поныне так: "Если этот мир, это правительство (президент, глава города, губернатор и т.д.) не желают уступать императиву моей нравственности, то пусть этот мир провалится вместе с правительством, с президентом, со всеми неправдами своими, вместе со мной!"
  Перефразируя известного героя Достоевского, человека "подполья", можно сказать и так: "Пусть провалится этот мир, лишь бы моё нравственное чувство восторжествовало!"
  Потому-то нас, а меня так в особенности, мало трогали "сопли и вопли" о том, что встанут коксовые батареи, домны без кузбасского угля. Вот почему, как "облеванные" уходили с бастующих площадей гонцы от углехимии и металлургии! Если нет справедливости то, что в них, этих коксовых батареях и домнах?
  Все последующие годы моей работы в качестве журналиста и консультанта Прокопьевского теркома "Углепрофсоюза", только укрепили меня в правильности тезиса: переговоры ведутся только и исключительно с позиции силы, в каком бы опосредованном виде она ни являла себя. Экономическая, политическая, военная или нравственная сила!
   Все, исключительно все без исключения договоры - временны и действуют до тех пор, пока баланс сил сохраняется.
  Нынче, чтобы наемным рабочим отстоять свою долю в цене конечного продукта, нужно: во-первых, чтобы рабочие четко и ясно, как тогда мы, осознали - лидеры их организаций - профсоюзов, должны иметь этот нравственный ресурс. Если его нет, то их можно купить, перепродать и запугать!
  Во-вторых, сами рабочие должны отчетливо понимать, что любой профсоюзный вожак, а шире - любой профсоюз может ровно столько, насколько далеко готовы пойти сами рабочие!
  
  Глава тринадцатая
  МОСКОВСКОЕ МЕЖРЕГИОНАЛЬНОЕ
  ДЕПУТАТСКОЕ ОБЪЕДИНЕНИЕ.
  I
   Все началось с утреннего звонка. В четверг мне позвонил Станкевич и пригласил меня на заседание Московской межрегиональной группы депутатов в гостиницу "Москва". В уже знакомом по предыдущему посещению номере сидел на диване человек, Станкевич представил меня ему. Это был Павел Бунич. Пока Станкевич и еще человек пять мне не знакомых людей обсуждали вопрос об открытии банковского счета межрегионалов, мы с Буничем разговорились. Бунича я читал, видел по телевиденью и, оказавшись рядом с ним на диване, я не упустил шанса поделиться с ним своими мыслями.
  Через полчаса в номере набралось человек двадцать, рассаживались вокруг большого стола. Мы с Буничем сидели на диване, и он мне увлечено рассказывал о народном предприятии, о том, как выкупить у государства основные фонды, и что следовало бы для этого изменить в законодательстве. Суть его разговора сводилась к тому, что рабочим комитетам нужно осознать свой экономический и политический интерес, а не выбивать в министерствах фонды.
  Если бы не Павел Бунич и присоединившийся к нашему разговору профессор Емельянов, я бы чувствовал себя на этот раз забытым. Как-то уже привык к тому, что всегда в центре внимания, а тут свои разговоры, пожатие рук: где был, кого видел? Многих я узнавал, Собчака, разумеется, узнал сразу. Пришел Травкин, поздоровался со мной и отошел. Словом, шла своя жизнь. Открыл заседание Станкевич, обсуждался вопрос о юридической регистрации Московской группы межрегионалов. Звучит странно: московская и межрегиональная, как "прокопьевская областная" или "топкинская областная".
  Кажется, Собчак поднял вопрос о том, что им следует просить Бориса Ельцина, чтобы он возглавил политически их движение. Ельцин в это время отдыхал в Сочи. Это коробило! Тут шахты стоят, а его разодрало отдыхать! У меня в голове промелькнула мысль, что им, как и нам, нужна "крыша". Мы её нашли в депутате Авалиани, а они ищут у кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. В целесообразности этого шага сильно сомневался правозащитник Сахаров, но об этом я узнал позже. Оказывается, не только мы искали "вождей-реформаторов" всё в том же круге партноменклатуры, но и политики не нам чета! За что и поплатились. Никто не может выпрыгнуть за пределы своего времени. Никто! Время нас связывает и нравственно, и интеллектуально, и кадрово.
   * * *
   Мне кажется уместным привести некоторые фрагменты моего разговора с Павлом Буничем. Я подробно рассказал, чем мы занимаемся в Министерстве угля и в Совмине.
  - Ну, что ж, вас умело сорганизовали и направили местные генералы производства, - говорил Бунич. - А шахтеры своих целей не добьются, - продолжал Бунич ровным, даже каким-то утомленным голосом, - лучше вы жить не станете, хоть весь Кузбасс завалят материальными ресурсами. Большую часть из них угольные генералы и исполнительная власть продадут на "черном рынке". Не тем вы занимаетесь, нет, не тем! Трудовым коллективам нужны властные полномочия. Народные предприятия - вот решение ваших проблем. Наем рабочими управленческого аппарата. То, что у вас не работают СТК, так они не работают по всей стране, поскольку законодательно не защищены. Вот и вас охомутали... Генералов производства очень встревожила эта инициатива Горбачева. Они костьми лягут, а не упустят власть. Плохо, что этого не понимает ни Горбачев, ни ЦК.
  Я слушал общую дискуссию невнимательно: у нас на диване шла своя, но в общий "застольный" разговор неожиданно вступил женский голос, резкий, требовательный, напористый. Я спросил Бунича:
  - Кто это? - я спросил Бунича.
  - Депутат от Армении.
  - Она что, армянка? - удивленно переспросил его я, поскольку женщина явно не тянула на армянку.
   - Да нет - русская. Она из Ленинграда, правозащитница, Галина Старовойтова. - Она умело перехватила "вожжи" у Станкевича, который "председательствовал", и разговор перевела на Нагорный Карабах. Возможно, если бы не упоминание о Карабахе и, самое главное, не моя стычка в ресторане гостиницы, когда "беженцы" гуляли во здравие невесть чего, я бы не обратил на неё внимания, но после ресторанного происшествия стал внимательно слушать, о чем она говорит. И чем дольше слушал, тем меньше понимал.
  Ну, точно, как у Достоевского: "Сядет перед вами иной передовой и поучающий господин и начнет говорить: ни концов, ни начал, всё сбито и сверчено в клубок. Часа полтора говорит и, главное, ведь так сладко и гладко, точно птица поёт. Спрашиваешь себя, что он: умный или какой иной? - и не можешь решить. Каждое слово, казалось бы, понятно и ясно, а в целом ничего не разберешь. Глаза выпучишь под конец, в голове дурман. Это тип новый, недавно народившийся".
  Так и хотелось встать и спросить её, отчего она любит "дальних" и не любит "ближних"? Почему ей проблема Карабаха куда роднее, чем проблема шахтеров? (Что тут поделаешь, еще раз повторю, что для меня не было темы важней и актуальней. Мне казалось, что все только и должны говорить об этом, и когда об этом не говорили, а говорили о другом, я начинал заводиться.)
  Я бы, наверное, вступил с ней в дискуссию, но тут открылась дверь, и в номер вошли сразу человек десять, а в средине их, сутулясь, шел Андрей Сахаров. Я узнал его сразу. Люди, сопровождавшие (а мне показалось - "конвоировавшие" его), все были молодые. По крайней мере, мне так показалось, но больше всего меня поразило выражение их лиц. Не знаю, как это описать. Торжественное? Наверное, да, но, скорее всего - значительное, словно они сопровождают священную особу, и оттого отсвет святости лежит и на их лицах, и каждый из них причастен к исходящему от священной особы излучению, и это их обязывает. Честное слово, я больше смотрел на них, чем на знаменитого академика.
  Он прошел к столу. Все встали и наперебой предлагали ему место сесть. Солидные люди совсем не по-солидному засуетились. Он садиться не стал, а наклонясь над столом и, как мне показалось, не обращаясь ни к кому лично, а ко всем сразу, заговорил быстро-быстро, проглатывая окончания слов, словно боялся, что его оборвут, и он не успеет сказать того, что хочет. Я ничего не мог толком разобрать. К его дикции, как к лепету ребенка, нужно привыкнуть. Воспринимались отдельные слова, и по ним я догадался, что речь идет о новой Конституции, в которой были бы сбалансированы власти и нашли отражения права человека. Но это мне уже рассказал (перевел) зам. редактора газеты "Московские новости" Логунов, когда мы ехали после собрания в его машине в редакцию: "Андрей Дмитриевич только об этом и говорит", - сказал мне Логунов.
  Выговорившись, Андрей Сахаров засобирался уходить. Его уговаривали остаться, но он ушел под "конвоем" своих поклонников. У меня мелькнула мысль: а был ли он когда-нибудь один? Чтобы рядом ни тех, кто влюблен, ни тех, кто ненавидит? Ведь это страшно - не иметь право на себя, а всю жизнь бороться за права других? А все-таки жаль, что я практически не знаю его, не пришлось поговорить. И тут же подумал: "Да кто же мне позволил бы поговорить с ним с глазу на глаз хотя бы с час?" Нет, великие люди обречены на одиночество, на постоянный "конвой" окружения.
  Толпа! Какая разница - демократическая или тоталитарная толпа? Все они одинаково визжат и одинаково проклинают. Самое глухое, самое отчаянное одиночество в толпе, в окружении, в идее, которая единственно верная и потому порабощает человека. Сахаров, вырываясь из гнёта марксизма, в его большевистской форме, попал под гнет либеральных идей. Выигрыш небольшой, и там и там не свобода!
  Вот когда я пожалел, что не воспользовался приглашением представителя оригинального секса. Черт бы с ним, может быть, услышал от Андрея Дмитриевича нечто такое, что позволило бы мне увидеть мир в ином свете.
  Моисей был косноязычен, но Бог выбрал его, а не богатого красноречием брата Моисея - Аарона.
  Было что-то в облике Андрея Сахарова от юродивого, или мне это показалось, приснилось, придумалось? Не знаю. Знаю только одно: людям этого типа никогда не бывать у власти или даже при власти. Власть и они отталкивают друг друга, как жир и вода, как жизнь и смерть. Так день опровергает доводы ночи, а ночь - дня, и между тем они не могут существовать друг без друга. "Когда из мира будет изъят последний праведник - мир рухнет", так кажется, написано в Библии. Без палача нет жертвы, без страданий нет и сострадания. Советская, кэгэбешная диктатура рухнула, и бывшие жертвы лишились своих палачей, а, следовательно, и лишились ореола мучеников.
  Жизнь, приплясывая и повизгивая, приторговывая и приворовывая, ушла далеко вперед, оставив правозащитное движение на обочине дороги. Лютая ненависть их к прошлому - всего лишь сублимация их тоски по прошлому, иначе говоря - любовь, вывернутая наизнанку. Ложь правозащитных движений есть правда западного мира, правда, выстраданная им в двух тысячелетиях, правда, самая древняя в мире, правда "золотого тельца", разбитого под горой Синайской еще Моисеем. Но жив древний Бог и будет жив до тех пор, пока есть на земле человек.
  Через полчаса после ухода Сахарова стали расходиться и остальные, по-двое, по-трое, ушел Бунич, оставив мне свой телефон, потом Емельянов. Подошел Станкевич и поинтересовался у меня:
  - Ну, как? Понравилось?
  - Очень, кроме этой, Старовойтовой, - ответил я ему.
  - Ну, что ты! Сильная женщина, демократ!
  Я не стал ему рассказывать о причине своего негативного восприятия Старовойтовой, к тому же к нам подошел высокий полноватый мужчина и представился:
  - Логунов Валентин Андреевич, зам. редактора "Московских новостей", а вы представитель забастовщиков Кузбасса?
   - Да, - я быстро освоился с этой ролью и уже перестал пояснять, что только представитель Прокопьевска, да и то в "урезанном" варианте.
  - Мне было бы интересно с вами поговорить. Вы как, временем располагаете?
  Я ответил, что время есть, и мы уехали в редакцию.
  II
  Так я познакомился с зам. редактора газеты Логуновым Валентином Андреевичем. Будущим редактором парламентской газеты, расстрелянной через несколько лет вместе с российским парламентаризмом и с едва нарождающимися органами местного самоуправления. Об этом мы еще скажем своё слово, но прозвучит оно в гробовой тишине.
  Бунтарский дух вышел, как выходит "мятый пар" из турбин, и превратился в дистиллированную воду. Мы, лидеры рабочих комитетов, превратились в древних языческих истуканов, сердце народа отвернулось от нас, потому что мы не оправдали его надежд. Пришли другие политические кумиры, пришла и овладела сердцами народа новая вера.
  * * *
  Время было обеденное, и Валентин Андреевич повел меня в редакционный буфет.
  - Покушаем, приглядимся к друг - другу, - сказал Логунов, но я больше приглядывался к снеди, выставленной в витринах буфета. Здесь, как и в буфете Останкино, все было необычайно дешево, не то что в буфетах нашей гостиницы.
  - Вам-то чего надо? - спросил я, кивая на роскошь снеди.
   Он поглядел удивленно и ответил:
  - Свободы, - потом пояснил: - Человек все-таки не чиж и к клетке не привыкает, правда, и чижа никто не спрашивал, хорошо ли ему в клетке, даже в золотой и с хорошим кормом. А разве шахтерам нужно не то же самое? Не свободы?
  Я с энтузиазмом сказал:
  - Ну конечно, Валентин Андреевич! За это и бастуем!
  Сейчас я крепко в этом сомневаюсь. Я поделился с ним своими соображениями насчет нашей миссии по выколачиванию ресурсов, а он все время допытывался, кто же организовал забастовку в Кузбассе?
  Я тогда яростно защищал идею стихийности, или говорил о том, что её организовала сама власть своей некомпетентностью. Сейчас у меня есть основания более развернуто, обоснованно отвечать на этот вопрос, но это сейчас, спустя шесть лет, а тогда... тогда больше чувствовалось, чем понималось.
  Валентин Андреевич выслушивал меня внимательно, но мне все время казалось, что думал-то он о чем-то другом и то, что я ему говорю, интересно, но ждет-то он от меня другого...
  - Разумеется, власть, - это вы правильно сказали о некомпетенции власти, - Валентин Андреевич подхватил мою фразу, - но точнее говорить о её неадекватном восприятии вызовов времени. Отсюда Афганистан и Карабах, но власть всегда имеет конкретное лицо и, самое главное, конкретный и чаще всего не бескорыстный интерес. Кто-то вас дергает за веревочки, а вам кажется, что вы самостоятельная сила. Без осознания вами своего места в политике вы ничего не добьетесь.
  Я тогда не поверил Логунову, как и многим другим, кто сомневался в нашей силе и самостоятельности, а то, что требовали новые башенные краны, автогрейдера и дорожную технику, - так ведь для общего дела! Я искренне обижался на такие намеки, что нами кто-то управляет и направляет: хмель свободы и жар площадей еще застилал глаза, и мы упивались своей, как оказалось, мнимой властью.
  Только через десять лет в книге профессора Лопатина "Рабочее движение Кузбасса в воспоминаниях его участников и очевидцев" бывший генеральный директор объединения "Прокопьевскуголь" Найдов Михаил Иванович прямо сказал о том, как управлялась забастовка.
  - Я очень не хотел, чтобы забастовка стала стихийной, неуправляемой, - говорит Найдов. - После визита Рыжкова я понял, что от высшего руководства страны ждать ничего не приходится. Ведь мы же тогда с ним, вроде, договорились и о самостоятельности шахт, и о технической реконструкции угольных предприятий, и об изменении отношений Москвы к социальной сфере Кузбасса, и об угольном экспорте. Уехал Рыжков и - что? А ничего! Пусто! (...) Так потом и шла работа: забастовочный комитет - и мои корректировки требований.
  * * *
  Мы как-то удивительно быстро забываем прошлое, забываем, чем был Кузбасс до 1986 года. А был он сущим оазисом среди всеобщей бескормицы. Мы забыли "колбасные электрички" из Барнаула и окрестных сел. Мы многое забываем, а вспоминается, по большей части светлое и прекрасное, которому всегда есть место, даже в тюрьмах и лагерях. Так уж устроен человек - забывать плохое и помнить хорошее.
  У меня же не выходит из памяти, как в 1985 году ко мне приехал родной дядя (мамин брат) из Новоалтайки. Пошел я с ним в магазин купить водочки. Проходим мы вдоль гастрономического отдела, и он - стоп! Встал, как вкопанный. Я его дерг-дерг за рукав, а он стоит, словно лом проглотил, а потом тяжело так вздохнул: "Н, да..."
  И тут я понял причину его "остолбенения": сам всего лишь год тому назад стоял точно такой же "остолбеневший", пораженный дешевизной и обилием ассортимента в гастрономических отделах города. В Бийске, откуда я приехал, в это время длиннющие прилавки гастрономических отделов были привычно пустыми. Привычно, то есть уже не одно десятилетие.
  Вот вам и еще одна причина, отчего шахтерский Кузбасс поднял бунт, а не голодный Алтай: там привыкли, притерпелись, а здесь в новинку.
   * * *
  Совсем недавно, буквально "вчера", прочел я этот отрывок из книги старому приятелю по рабочему движению. Он промелькнул в той массе "ста двадцати" и надолго исчез в этом развороченном муравейнике. Я видел, что его что-то задело в этом сюжете, и он пытается найти подходящие слова: "Как там у тебя Логунов сказал?"
  Я перечитал ему этот абзац. Наконец, он ощупью, словно слепой по шатучему мостику, стал нащупывать слова, чтобы выразить то, что сидело где-то глубоко в бесформице до словесной мысли, преодолевая порог между нею и словом.
  - Что ж это? Выходит, свобода и безработица, голод и нужда под руку ходят? Если так, то на хрена такая свобода? Что в ней?
  И вот это - "что в ней?" - мне самому не дает покоя. Золотая клетка чижика и простор, где бегают коты, летают вороны, где дождь, снег и скудные семена репейника?
  Действительно ли свобода стоит всего этого? И вот совсем некстати пришел на память случай. Однажды за дверью моей квартиры раздалось мяуканье, я открыл дверь. В комнату осторожно вошла кошка. Я жил на первом этаже, и под полом поселились два мышонка, они давали о себе знать тем, что по утрам в холодильнике, в поддоне для талой воды, обнаруживались следы их посещения в виде черных катышек:
  - Ну вот, - подумал я, - будет теперь кому заняться этими нахлебниками. Действительно, кошка в две ночи управилась с непрошеными жильцами, предъявляя по утрам "плоды" своей ночной охоты. Однако вскоре начались неприятности: блохи скакали по половичкам и даже начали покусывать мои ноги. К счастью, кошку невозможно было посадить на диван, тем более на кровать - она тут же спрыгивала и укладывалась на половичке возле входной двери. Днем раз или два поднималась, чтобы попить молока. Удивило меня и то, как она пользовалась раковиной туалета. (У меня живет кот, и я так и не смог его приучить к тому, что умела эта кошка.)
  Что-то нужно было делать с блохами, и опять же сама кошка мне подсказала. Я принимал ванну, дверь была приоткрыта, и кошка вошла, вошла и поднялась на лапках, заглянула ко мне в ванну.
   - Что, помыться хочешь?
  Я-то ведь знал, что кошки боятся воды. Когда я её мыл, она действительно тряслась всем телом, но не сделала ни малейшей попытки вырваться и убежать.
  Пропустим подробности того, как я выводил блох, в том числе и с половичков в квартире, дело в другом: пожила-то она у нас всего с неделю, то есть ровно столько, сколько мне понадобилось для её лечения, а потом подошла к двери, мяукнула и ушла. Больше я её не видал.
  Вот это я и рассказал своему давнему товарищу по рабочему комитету, рассказал спустя шесть лет, перед самыми выборами Ельцина. И сам не знаю, что из этого рассказа следует: ведь кошка все равно обратилась за помощью к несвободе, о которой она помнит и из которой она когда-то ушла. И вторично ушла в свободу. Н-да... Не дается мне этот орешек, не разгрызается.
  Вот ёж, сворачивается в шар, когда явная угроза жизни, какая уж тут свобода! Выходит - свобода привилегия сильных и сытых? Свобода, когда нет опасности? И военный строй, когда отовсюду угрозы! Наверное, так и есть. Только вот, по-настоящему, самая страшная угроза проистекает не извне, а изнутри человека! Эту-то как снять?!
  Нет, что-то не вяжется, не стыкуется в моей душе! Наверное, потому, что я все перепутал с этой свободой! Есть свобода духа, а есть свобода тела и все это, взаимоисключающие свободы! Да, да! Ведь именно об этом писал Герцен! Да как же я мог забыть?!
  "Свобода лица - величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти действительная воля народа. В себе самом человек должен уважать свою свободу и чтить её не менее, как в ближнем, как в целом народе".
  Но что означает "в себе самом"? Что есть "сам по себе человек"? Вот я, "сам по себе", кто я? Бываю ли когда-нибудь, я "сам по себе" или всегда в той или иной роли? То отец семейства, то муж, а тогда... ну я об этом уже сказал... В чем же сконцентрирован "сам по себе человек", в мышлении? Может быть, когда мы мыслим "про себя", мы становимся "сами по себе"? Нет, нужно спуститься глубже в ту глубину, где тьма, откуда всплывают и захватывают человека, чувства. Там? Но какое уважение в чувствах? Не то... Есть нечто большее, чем чувство, и сильнее чувства, оно "просеивает" и "отсеивает" все, что поднимается к сознанию из темных глубин. Оно - оценщик! Почему я не назвал сразу то, что и есть "сам по себе" человек? Наверное, потому, что затаскали, замызгали это понятие, им прикрывают любую подлость на самых дальних её подступах. Так вот: бесстыдной и бессовестной свободы не бывает! В основе свободы лежит совесть и стыд! Человек сам по себе - это его понятия о стыде и совесть, укорененные в инстинкте.
  В кошке проснулась совесть? Ну не до такой же чепухи... А почему бы и нет? На уровне инстинкта. Тогда получают смысловое наполнение слова - "всякая тварь славит Господа"... Но хватит! Обрываю, останавливаю себя, выныриваю к пене жизни и снова предстаю весь облепленный этой пеной.
  * * *
  С Валентином Андреевичем меня еще не раз сведет судьба, правда, таких доверительных разговоров уже не будет, но помогать он мне помогал всегда в моих приездах в Москву, уже не по делам забастовочным, а по другим. Когда танки расстреливали с "горбатого моста" ненавистный мне хасбулатовский парламент, они расстреливали и мои надежды на лучшую жизнь. Я тогда нутром своим ощутил, что мы и кто мы такие. Это бесчестие могут перенести спокойно только народы, начисто лишенные чувства собственного достоинства. Понять это было страшно для меня. В моей телефонной трубке в эти времена, часто слышался голос Валентина Андреевича: "Нет, нет в России Минина и Пожарского, чтобы спасти пусть плохую, но демократию". А у меня в голове вертелись слова великого революционера Владимира Ленина: "Революция тогда чего-то стоит, когда она умеет себя защитить".
  И на самом деле, демократия, если она не способна сама себя защитить, должна, просто обязана склонить голову перед диктатурой. Нет ни чего дряннее и похабнее, чем слабая и безвольная демократия. Потому поделом и мне, и справедливо, что осколки тех танковых выстрелов до сих пор сидят в моем сердце. Истоки и кровь чеченской войны в этом преступлении, как и десятки тысяч безработных шахтеров, наркомания и бандитизм, похабщина телеэкранов... Все, решительно всё в этом!
  * * *
   Вот ведь как далеко в сторону, "отпрыгнула" мысль от бывшего Генерального директора "Прокопьевскугля" Найдова и его откровений историку Лопатину. Словом, это интервью Найдова нужно читать полностью, читать вдумчиво, между строк. А что, собственно, происходило в СССР к этому времени? О какой самостоятельности шахт говорил Найдов? И как эту "самостоятельность" увязать с "реструктуризацией угольных предприятий", надо полагать, за государственный счет и как понимать - "угольный экспорт"?
  Ответы на эти вопросы я нашел у столь нелюбимого мной Егора Гайдара: "Относительная стабильность положения директоров, министров, других высших чиновников, - пишет Гайдар, - руководивших подведомственными им заводами, отраслями, регионами в течение многих лет, накопивших за это время и авторитет, и связи, и средства, значительно изменила их психологию, реальную практику управления. Высшие номенклатурные бонзы чувствовали себя достаточно уверенно, сделали крупный шаг по переходу от роли управляющих (при отсутствующем владельце) к положению реальных хозяев.(..) Приватизация официально не провозглашается, открыто не проводится, но реально идет "совершенно секретно", идет только в своем кругу, для своих. (...) Номенклатура хотела растащить систему (госсобственность) по карманам и вместе с тем сохранить элементы этой системы, дающие гарантию власти над собственностью. Номенклатурный птенец проклевывался из твердой скорлупы - там ему тесно, но вне яйца - страшно (...) За основу рынка следует взять старый "бюрократический рынок", где позиция участника определяется его чином, административной властью, но научиться извлекать из этого рынка настоящие денежные доходы". ("Государство и эволюция" Е. Гайдар.)
  Хотел этого или нет Найдов, но он выражал и осуществлял на деле желание хозяйственной номенклатуры "доить двух коров сразу - рынок и государство". Для этого-то и понадобились "самостоятельность предприятий" и разрешение на экспорт угля, при усилении господдержки на реконструкцию, модернизацию и на компенсацию себестоимости. Тогда власть над собственностью, реально можно превратить в капитал. Так оно и произошло, так продолжается поныне, а оба угольных профсоюза исполняют все ту же старую роль "вышибал" льгот и дотаций у государства, какую выполняли рабочие комитеты.
  Спустя годы, уже работая журналистом в еженедельнике "Весь Прокопьевск", я писал: "Конечно, невозможно обойти стороной то воистину братское единодушие профлидеров и директората по поводу госдотаций и претензий к центральной власти на сей счет. Подоплека такого единодушия вполне земная: кто бы отказался от "халявных" денег? Дураков таких нет и не было, и вряд ли они появятся в обозримом будущем. Но на этом единодушие и заканчивается, вернее, оно заканчивается, как только деньги поступили из центра: "дружба дружбой, а табачок врозь". И уж совсем начинается вражда, доходящая до смертоубийства, когда наивный (и настырный) профлидер пытается заглянуть в святая святых, так называемую "коммерческую тайну" предприятия".
  Кажется, что ничего не изменилось, и никто ничему так и не научился. Вот почему удивился зам. Рыжкова, когда увидел наши требования: ведь в них не было ничего, что действительно нужно было рабочим! Мы сами ни хрена не понимали толком, что же нам нужно, да еще нам внушали ложное - это, мол, надо! "Общее дело", "Общие интересы!" Мы "пахали на местную номенклатуру, а она похохатывала над нами. Конечно, рабочие комитеты были весьма острым блюдом, и кое-кто лишился своих доходных мест, но все они ушли не с пустыми руками. С пустышкой остались только рабочие.
  Общение с Павлом Буничем, с Ракитским зародили во мне сомнения в том, что мы делаем. Рабочий комитет создан для контроля за "Соглашением...", то есть изначально является инструментом реализации интересов номенклатуры. Понимал ли я это в 1989 году? Знал ли? Назвать это осмысленным знанием нельзя: это было не знание, всего лишь сомнения: то ли мы делаем? Тем ли мы занимаемся? Эти сомнения побудили меня к активному участию в создании политической организации "Союз трудящихся Кузбасса", но, как всегда бывает... Если много отцов, то будущей матери трудно зачать здорового ребенка. Ожесточеннейшая дискуссия, навязанная не без умысла: называть ли эту организацию только общественной или же и политической, - расколола и без того раздираемую личными амбициями организацию. Политического крыла у рабочего движения так и не получилось, задушенное в объятиях реформаторов и освистанное номенклатурой, оно погибло, так и не успев вылезти из своей скорлупы. И самое главное - у неё не было прочной и надежной экономической базы.
  Может потому, что Найдов видел во мне человека, "порченного" излишними знаниями, (ведь я с ним не чаи пил, а цапался!), он так пренебрежительно отозвался обо мне: "Анохин? Да ну! Поэт! Что с него взять? Крикун, баламут". Очень характеризующая оценка угольного генералитета, изящной словесности! Очень! И по сей день в Кузбассе интеллект власти в области искусства не поднимается выше "кулака и пятки", иначе говоря, массовых зрелищ! Душевно ущербные люди способны только и исключительно на одно - потакать низменным инстинктам! Опускать человека до своего уровня, а не поднимать его!
  Слышать брань в свой адрес из уст такой незаурядной личности мне доставляет удовольствие большее, чем похвала глупца. Ведь смешно ставить на одну доску меня и Найдова в подчинении, которого были десятки тысяч таких рабов, как я. Уж он-то имел опыт общения и управления ими и знал нашу психологию, нашу натуру, наши умственные возможности от "А" до "Я". И вот появляется некто Анохин, которого он не может приручить. Это бесит. Разумеется, это не значит, что меня нельзя использовать в своих целях, напротив - возможно! Просто подход должен быть не столь прямолинеен и не так очевиден. Только после моего возвращения из Москвы моя "порченность" превысила пределы допустимого. Я через пару недель после своего возвращения из Москвы выкладывал в УСМ кирпичные перегородки в гараже.
   В Прокопьевск с нами вместе летел зам. генерального директора "Прокопьевскугля" Юрий Боткин. Мы всю ночь о чем-то говорили, спорили с ним. Настроение было приподнятое, праздничное: как-никак, а летели мы навстречу восходу. Но никто не знал, что нас ждет. Я не знал, что через неделю буду уже в своем управлении строительной механизации класть кирпичную стенку до октября, когда снова на короткое время вернусь в рабочий комитет. Великанов не знал, что уйдет на шахту и вернется в рабочий комитет только в конце 1990 года. Да и Леонид Никифоров вскоре затеряется среди двадцати пяти членов рабочкома.
  * * *
  В этой главе о первом "наезде" на Москву я забежал далеко вперед. Так что пора вернуться в июль 1989 года, во времена формирования органов управления рабочими комитетами.
  
  ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
  КОММУНИСТЫ - ВПЕРЕД!
  I
  О Теймуразе Авалиани я услышал в начале 1989 в связи с публикациями о его письме к Брежневу. То были времена, когда героями современной истории становились вчерашние диссиденты. Писали о Бухарине, о Рютине. "Пражская весна", Чехословакия с её попытками либерализации "реального" и "развитого" социализма, обсуждались на всех советских кухнях и в свободной, как никогда после, горбачевской прессе. Польша и знаменитый на весь мир электрослесарь с Гданьской верфи, теперь уже прочно подзабытый лидер "Солидарности" Леха Валенса был живым и наглядным примером борьбы рабочего класса за свои политические и экономические права. Словом, то были времена, когда открывались глаза на многое; рушились старые мифы, и тут же, на их развалинах, создавались новые.
  Борцы с мифотворчеством и мифотворцами плохо представляют, с чем они воюют. Без мифологических представлений нет человека, нет народа, а есть придавленный и раздавленный "злобой дня" человек, рабочий скот, но даже в этом предельно скотском своем состоянии, перед лицом смерти, он выступает творцом мифа, разумеется, для себя, чтобы найти опору перед прыжком в последнее Неведомое. Оплот оптимистического человека - надежда, если её хорошенько поскрести, состоит из мифа о будущем, своего ли или общего, неважно, но все равно мифа! Миф неуничтожим и неважно, в каком обличии выступает, как государственная ли или национальная идея, в форме ли двенадцати заповедей Христовых, или в кодексе коммуниста, или Конституции, все равно - это миф! Если вам не нравится это слово, то заменим его на идеал. И неважно, что рано или поздно приходит понимание того, что реальность грубее и низменнее любого возвышающего нас мифа, и мы отвергаем то, во что только что верили и сочиняем себе новое божество, новое идеальное представление о своем прошлом и в особенности о будущем. Человечество с древнейших времен не может и шагу ступить без опоры на миф и без поклонения кумиру! Истинная религиозность - преодоление в себе власти несчетного множества богов и божков, их интеграция в единого Бога! Бога Творца Вселенной. Одна вера - одна опора, утвержденная среди сонма звездных миров! Где многобожие, там страх и хаос, там человек игрушка, а его судьба - смех богов!
  Стоит ли говорить, что вся западная демократия построена на мифологическом представлении о законе и законности. В отличие от азиатской цивилизации, построенной на мифе о "божественной правде", которая для всех одна, иначе какая же это правда и к справедливости, как правдоприменительной практики.
  Очевидно, что в странах западной цивилизации сакральным институтом выступает законодательный орган, "дающий людям закон", и процедура принятия закона есть священное действие, своего рода теургия. Из этой теургии вырастает право и институты правоприменения.
  В азиатских цивилизациях сакрален сам по себе институт власти. Личность, занимающая тот или иной пост, как бы наделяется священной аурой этого властного института. Этой личности по божественному наитию дается понимание правды, отсюда все изреченное этой личностью уже по определению является священным, правдивым и, следовательно, законным.
  Оставим это невольное отступление, вызванное не воспоминаниями о прошлом, а злобой дня текущего, и перейдем к временам, отстоящим от этих на десятилетия, помня, что все мы, так или иначе, родом из прошлого.
  * * *
   Конечно, я многое знал о сталинских репрессиях, еще больше и еще глубже сердцем своим прочувствовал, - как-никак родился в самом сердце Горшорлага и видел заключенных, кирками и клиньями дробящих взорванную только что горную породу. За окнами моего дома, через горную речку Базанча, строился мост - железная дорога на Таштагол и много камня требовалось для её насыпей, проходящих по болотам.
  Таштагол - камень на ладони - так это слово переводится с шорского. Но есть и другой перевод, он куда точнее по тому трагическому смыслу, которым насквозь пропитан этот городок - каменные ладони. Таштагольский район, на твоих каменных ладонях прошло мое детство. Из остекленевшей глубины времени оно кажется мне счастливым, но я понимаю - это сладостная обманка. Это память моя бредит детством. Это память моя смеется надо мной, беспамятная, выдергивая светлые куски и прикрывая свои глаза на ужасающую нищету жизни.
  Никто не знает, сколько десятков тысяч людей раздавлено твоими "каменными ладонями", Таштагол! Никто! Лай овчарок и стуки в дверь злых охранников, их грубый окрик были обычным делом, и все в Каларах знали, что сбежал зек. И все-таки детские впечатления остались радужными и светлыми. Это нашло отражение в моих стихах, одно заканчивается так: "Мы знали цену хлеба и каждой травки вкус, но было светлым небо тогда над нами, Русь!" Детство стремительно летит в будущее на крыльях надежды. На крыльях детского мифа о себе самом. Будущем, разумеется, будущем!
  Я так думаю, что и родившимся в лагере, в тюрьме, не знавшим вкуса свободы, детство кажется светлым и счастливым, таким, каким я его вспоминаю сейчас. А вспоминается мне светлое небо, теплые лужи после проливного дождя, обилие цветов на заливных лугах горной речушки Базанча, эстакады леса, резкий звук мотодрезины, везущей все тот же лес из поселка Базанча, и предупреждение родителей, чтобы я не ходил к баракам сосланных немцев к своему однокласснику Беккеру. Я этого не понимал, но этого и не требовалось понимать, достаточно было страха. Этот страх перед властью крепко засел во все мои поры и во многом определил мою последующую жизнь. Он стал моей органической сущностью, и всю свою жизнь я "выдавливал" его из себя. По-разному, не всегда геройски и достойно, чаще робко и постыдно...
  Но коли уж моя память улетела на своих крыльях в детство, то несколько строк о месте моего рождения не испортят и без того "рваную музыку" моих мемуаров.
  Поселок Калары представлял удивительную смесь народов от западных украинцев, шорцев до поволжских немцев, старообрядцев-кержаков и таких, как мой отец, сбежавших в тайгу в начале тридцатых годов из раскулаченных деревень верховьев Бии. Мой отец до войны работал вольнонаемным на строительстве дорог в Горной Шории.
  Я хорошо помню послевоенное время: в тупике стоял эшелон с военными, еще не остывшими от войны. Они тянулись к детям, и очень часто мать находила меня там, обвешанного орденами и медалями.
  Помню песни подгулявших солдаток: "Как по речке, по камням, по большим протокам, а за девушкой матрос гонится далеко".
   - Мама, - спрашивал я тогда, - а "далёко" - это докуда? До Таштагола?"
   - Да, нет, сынок, это просто такая песня.
   Мне было жалко девушку, бегущую "по камням и протокам", и я не унимался: "Она из лагеря сбежала, да?"
  Но мать обрывала мои бесконечные вопросы: ведь детская наивность бывает куда проницательнее, чем взрослая мудрость, и, начав отвечать на детские, "почему", можно... Словом, можно договориться до того, что все запрещали себе даже помыслить. Многое сохранила моя память из того детства, когда "деревья были большими", а горы огромными, реки глубокими, собственная жизнь нескончаемо длинной.
  Однажды, через тридцать лет, мне довелось по делам "Союза трудящихся Кузбасса" выехать в Таштагол. Поезд проходил мимо Калар днем, и я успел хорошо разглядеть место, где стоял когда-то мой отеческий дом. Большой козловой кран штабелевал бревна на той земле, которую помнят мои босые ноги. Над тем местом, где стояла большая русская печь, на которой вырос я сам, мой брат и сестренка, возвышался штабель бревен. Я смотрел в окно, и невольные предательские слезы текли по щекам. Случайный сосед по купе спросил: "Вы плачете? Почему? Что случилось?"
  В его голосе слышались удивление и участие. Еще бы! С самого Новокузнецка мы активно обсуждали политику, рабочее движение, и я почти убедил его в необходимости создать в его поселке Мундыбаш отделение "Союза трудящихся Кузбасса". А началось с того, что он узнал меня. Это было время, когда меня часто узнавали. Узнал, и мы заговорили. Узнавание и определило тему разговора. И вот этот агитатор, главарь, горлан - стоит у окна, и слезы текут по его щекам.
  - Ничего не случилось, - ответил ему, стараясь придать голосу равнодушие. - Ровным счетом ничего. Просто, вон там, - я махнул рукой в сторону промелькнувшей речонки, - увидел белоголового пацана, который еще ничего не знает о своей судьбе. И мне захотелось...
  Но я не нашел слов сказать ему, чего же мне захотелось... Наверное, я и сам не знал этого. Щемило сердце, и жалость к этому босоногому пацану с разбитыми пальцами на ногах, в штанах не по росту, завязанных на поясе узлом, выжимала слезы.
  - И это были вы, - понимающе сказал сосед по купе и с любопытством поглядел в окно, но поезд уже был далеко от Калар. Потом он обернулся ко мне и сказал:
  - Никогда, слышите, никогда не возвращайтесь через столько лет в страну своего детства.
  Я молчал и выжидающе смотрел на него, плохо понимая, отчего же нельзя возвращаться.
   - Вы хотите узнать, почему? - Он вытащил пачку сигарет "Прима" и закурил. Я начинал догадываться, что он хотел сказать.
   - Кажется, я знаю ответ.
  Он кивнул головой:
  - Вот, вот! Хоть одна иллюзия должна остаться у человека?
  - Да верно, - согласился я. - Действительно, хоть одна...
  Нам больше не о чем было говорить, потому что все было сказано. Он вскоре сошел на станции Мундыбаш. Иллюзия или миф, иначе не на что опереться, не от чего оттолкнуться, чтобы сделать шаг...
  И вот когда под ликующие крики толпы свергли идолов со своих пьедесталов, когда не осталось ни одного не порченного идеала от Павлика Морозова до Пашки Корчагина, тогда на божий свет повылазили из всех нор и щелей "свиные рыла" нашей придавленной страхом сущности. Я не оговорился, именно нашей, моей, твоей. Все, что было в нас и говенного, и благородного, - все поперло наружу и властно потребовало самобытия! Синтез всего этого и дал то, что сейчас мы называем эпохой Ельцина.
  II
  Вернусь к себе. Мы мало задумываемся над тем, что погруженные в силовое поле культуры, движемся по предопределенным ею линиям, хотя нам и кажется, что поступаем свободно. Жизнь действительно мало чему научает человека, особенно человека читающего: его отношение к жизни формирует книга.
  Так что к 1989 году я подошел "раскаленным" чтением Льва Разгона, Варлама Шаламова, Анатолия Рыбакова, Дудинцева - это требовало выхода, и рамки моей поэзии для этого выхода были тесными. И вот случилось то, что случилось: шахтеры вышли на площадь. Мог ли я отсидеться дома?
  Грош цена смелости без риска дорого за неё заплатить. Это сейчас только ленивый не пинает прах Ленина и Сталина и не клеймит позором отечественную историю от событий на реке Калка до сего дня. Все тот же неистребимый дух раба движет их перьями и вырывается из горла на митингах "демократической" и "коммунистической" общественности.
  Теймураз совершил поступок тогда, когда за него дорого платили, и это само по себе говорит о человеке куда больше и весомее, чем тысячи, десятки тысяч слов и порванных партбилетов в наше время, когда можно всё. А тогда были времена иные, суровые временя для "вякающих", как бы сказал опальный протопоп Аввакум. За безобидную строчку в стихотворении: "Я хотел бы по-прежнему на слово верить, да не знаю я - слово-то чьё?" - меня вызвали прямо с работы в КГБ города Бийска, а редактора многотиражки треста N 122, где было опубликовано стихотворение, сняли с работы. Нет, я знал (хорошо знал!) цену таким словам и письмам.
  И вот еще из памяти о прошлом: в Бийске в середине 1970-тых годов появились стихотворные листовки, в которых обыгрывались Бийский же мясокомбинат и телячьи, поросячьи хвосты на прилавках магазинов. Всех членов Бийского литературного объединения вызвали с работы ко второму секретарю горкома партии Макушину Александру Яковлевичу и учинили допрос: "Кто написал?"
  Угрозы Магаданом и Колымой нам не показались тогда пустыми. Разумеется, для нас не было секретом, кто написал, и девушка со странной фамилией Парада, только что окончившая Ленинградский химический вуз, была среди нас. Стихи были её. Она попала по распределению в Научно-исследовательский институт ракетного топлива и этими стихами перечеркнула, изломала свою жизнь. После этого разговора в горкоме партии больше мы её не видали. Урок был наглядный, показательный урок.
  Когда начались известные события 1989 года, и я увидел Теймураза воочию, я уже был предрасположен относиться к нему с уважением. За партией, состоящей из таких людей, я готов был идти. Правда, оставалась маленькая червоточинка - это миллионы людей, погибших в Гулаге, и я не знал, как примирить в себе возникавшее доверие и болезненное, вплоть до проклятий, восприятие того, что делалось от её имени и её руками.
  Немного утешал тот факт, что репрессии, особенно после тридцатых годов, были самоедскими и те, кто пытал, и кто пережил пыточное следствие, встретились в лагерях, объединенные общей участью стать "лагерной пылью". Был в этом самоедстве отблеск справедливости.
  Короче, все и без того шаткие скрепы веры в справедливость марксистско-ленинского учения, впечатанные неосознаваемым страхом в мою душу еще на школьной скамье и оттого еще больше подчиняющие себе мою волю, к 1989 году были основательно расшатаны. Я искал нового "бога", новую идеологию жизни. И такого, "истинного бога", как мне казалось, я тогда нашел - "права человека".
  Сейчас, когда поглубже вник в философию этой идеологии, я уже не считаю её "богом истинным", возможно, разве что, "богом" гуманнее, чем коммунизм в исполнении КПСС, но не больше. Хотя и с понятием - "гуманизм" - не все так просто. Если поглубже подумать, то мы не человека любим, а его идеальную абстракцию. Человек во плоти, земной, грешный человек и для гуманистов остается незамеченным.
  Вот так и получилось, что, глубоко уважая Теймураза Авалиани как личность, как незаурядного и честного человека (насколько вообще в этом мире человек может быть честным), я расходился с ним идейно. И по сию пору считаю Теймураза человеком глубоко и искренне заблуждающимся.
  Но это я говорю о том Теймуразе, которого когда-то знал, нынешнего я не знаю. Он долго был во власти, а власть любая, даже самая завалящая, подобна червю древоточцу, дай ей время, и она самое прочное дерево превратит в труху.
  * * *
  P.S. Нет! Теймураз не изменился! Через годы пошли письма от него и много чего я написал ему. Он не изменил своей молодости, своей, пусть ложной, как мне кажется, но искренней вере! За одно это уважать можно!
  * * *
  Теймураз болел известной со времен Моисея болезнью, он хотел построить на Земле "царство Божие", в котором бы политически, социально, экономически реализовался "кодекс коммуниста" или "двенадцать заповедей Христовых". Движение в этом направлении означало бы только одно - уничтожение исторического человека. Превратить человека в ангела или землю заселить ангелами? Но ведь и они, как свидетельствует Библия, "стали входить к дочерям человеческим, и увидел Господь (Бог), что велико развращение человеков на земле..." (Отчего не ангелов?)
  В книге кузбасского историка Леонида Лопатина "Рабочее движение Кузбасса в воспоминаниях его участников и очевидцев" есть любопытное свидетельство генерального директора объединения "Прокопьевскуголь" Михаила Ивановича Найдова. Вот что он говорит:
  - Я видел, что всеми делами в зале (ДК Артема) заправляет Рудольф, что он рвется в председатели. Я его знал до забастовки, понимал, что у председателя должен быть иной уровень. И не потому, что он 10 лет сидел. Это же не просто вольница - круши! Он неграмотный, неподготовленный, не умеющий организовать. Он потом так себя и показал. Со сцены я внес предложение о переходе работы областного забастовочного комитета из ДК им. Артема в Дом техники. У меня был расчет, что пока мы идем из ДК в Дом техники (там 10 минут ходьбы через ж.д. линию), я уговорю представителей городов избрать председателем Авалиани, а Рудольф страсть как рвался в председатели.
  Полагаю, что так оно и было на самом деле, но не только это. Михаил Иванович умалчивает многое из своих прежних контактов с Рудольфом и только чуть-чуть оговаривается - "знал" и тем приоткрывает завесу над правдой.
  Сам Юрий Рудольф в газете "Край" от 9 июля 2004 года говорит: "Общественность Кузбасса мало знает об одном примечательном факте. Прокопьевские шахтеры готовили забастовку задолго до 11 июля. Это было известно в "Прокопьевскугле", в КГБ, горкоме партии и горисполкоме, но все молчали, понимая, что забастовка станет поводом к их карьерному благополучию". И Юра Рудольф, думается мне, много чего не договаривает.
  Я отлично помню это совещание в Артеме еще и потому, что туда меня отправили ребята из Дома техники, где располагался штаб забастовки. Я им изложил одну очевидную идею об организации Совета рабочих комитетов, а кто-то сказал: "Чего ты здесь разоряешься? Этот вопрос сейчас решается в Артеме, так что "дуй" туда".
  Я и "дунул". На сцене сидел Рудольф. До этого у меня был малоприятный опыт общения с ним, когда он, как святыню не выпускал из рук микрофон на трибуне, падая с ног от усталости и бессонницы. О! Микрофон в первые дни забастовки был ничем иным, как атрибутом власти! Упусти его из рук - и все, сейчас ты лидер, а через минуту тебя свергли. Об этом я подробно написал в своей первой книге о забастовке "Вихрь", так же, как и эта, оставшейся в рукописи.
  В Артеме прорвался к микрофону и начал говорить. Рудольф перебил меня:
  - Ты кто?
  - Представитель ДСК, меня ребята из ДНТИ послали. Тут есть идея о создании Совета....
  Только начал было говорить по существу, он снова: "Ты кто? Отключите микрофон". И так раза три: "Ты кто?" Меня уже отталкивали желающие выступить, да и сам я был смущен и ошарашен таким поворотом дела.
  Обескураженный, вышел из зала, кто-то из "куряк" подошел ко мне и сказал, что есть мнение попросить Авалиани, чтобы он возглавил забастовочное движение. Как я сейчас понимаю - это был кто-то из найдовских людей "обрабатывающих" забастовщиков. Почему его? Да потому, что Рудольф уже сорвался с Найдовского поводка. Уже была готова ему замена из члена бюро горкома партии Владимира Маханова,
  Комсомольский вожак, член бюро горкома, натура гораздо тоньше Рудольфа! И главное, полностью управляемый!
  Но Рудольфа не так-то просто было "вышибить из седла"!
  В это время в ДК им. Артема избирался областной рабочий комитет. В состав его вошел Рудольф. Так на первую позицию в Прокопьевске вышел Владимир Маханов. Это был удачный ход совпартноменклатуры!
   Тогда я впервые услышал ставшее расхожим понятие современного устроения общества - "крыша".
  - Нам нужна, как воздух, "политическая крыша", - убеждал меня мой случайный собеседник и надо сказать, что убедил. С этой новостью я и пришел в Дом техники. Авалиани стал председателем областного рабочего комитета, в который от городов были делегированы по два представителя. От Прокопьевска в нём были: Александр Култахметов и Юрий Рудольф. Так началась эпоха противоречий как в самой верхушке забастовочных комитетов Кузбасса, так и между этой верхушкой и городами.
  
  Глава вторая.
  Последний из когорты Павки Корчагина.
  I
   Вернемся к июлю 1989 года. Мысль о том, чтобы спрятаться за спиной какого-нибудь кузбасского депутата, висела в воздухе, поскольку никто не исключал возможности репрессий. Перебирали имена Ильина, Медикова, Цигельникова, Голика и других, но большая часть склонялась к Авалиани, все по той же причине: "Этот не дрогнет и нас не сдаст".
  Найдов чутьем "собаку съевшего" управленца угадал подспудное наше желание найти себе "крышу", а идеологическая близость к Авалиани подсказала ему этот выбор. Ведь там, эти "межрегионалы" чего-то чудят! Какой-то там рынок, а нужно-то всего лишь иметь деньги, лес, металл, новое оборудование да колбасу с маслом! А Авалиани свой в доску, из все той же номенклатурной обоймы, то есть "подготовленный", в отличие от "неподготовленного" Рудольфа.
  Эта "подготовленность" к управлению чем- либо до сих пор играет с нами злые шутки; вначале Михаил Борисович Кислюк, а ныне Аман Тулеев тасуют все ту же номенклатурную колоду, и каждый последующий выбор оказывается хуже прежнего. Меняются формы, но в них налито прежнее человеческое вино. И новые виноградники обихаживают прежние виноградари и ведут все тот же, привычный их вкусу и их наклонностям, селективный отбор.
  Проблема специалистов рыночной экономики не снята и по сей день. Купленные дипломы, липовые докторские степени, такие же липовые конкурсные управляющие, безликая и безгласная масса народа, раздавленная нуждой и развращенная блеском витрин, одурманенная сектами и наркотой...
  Гниющий кусок мяса, сколько ни сгоняй с него мух, чуть отвернешься, а они снова его обсели. Масоны, евреи... Господи, а где же мы? Мы - где? Вот так, вспоминаешь о делах минувших, а перед глазами все время стоит день текущий и "довлеет дневи злоба его". Этой злобой переполнены все дни нашей жизни, она движет нами, проще сказать - она и есть жизнь в своей обыденной простоте. Хочется сказать прямее и точнее - в своем свинстве, если бы не было тех, кто время от времени поднимает свои очи к небу.
  * * *
  Дня через три, когда я уже стал полноправным членом забастовочного комитета, Рудольф сказал мне: "Теймураз переходная фигура, станем на ноги и он нам не нужен будет".
  Вот, собственно и всё, дальше начались будни рабочих комитетов. Праздник свободы окончился, и все постепенно стали расходиться по своим "стойлам" под начальственные покрикивания, под отработанный и отточенный пресс административной системы. Да, хлебнувшие глоток воли вернулись на рабочие места, прокопьевский забастовочный комитет ужался со ста двадцати членов до двадцати пяти, но вернулись в "стойло" уже другие люди, "испорченные" свободой.
  
  P.S. Так мне казалось, и в эту "порченность" я вкладывал позитивный смысл. Я думал, что люди, узнавшие вкус свободы, уже не дадут себя снова сделать рабами, но оказалось все с точностью до наоборот!
  При закаливании стало важно не "пережечь" металл, иначе вместо твердости получишь обратный эффект - сталь станет мягкой, пружина превратится в "вязальную проволоку". Что-то похожее произошло с шахтерами и передалось их детям.
  Сейчас их вяжут в такие узлы и спутывают такими петлями - немыслимыми для самосознания шахтеров образца 1989 года! Дети стали большими рабами, чем были их отцы! Таков итог наблюдений за 15 лет моей журналистской работы! Стояли на коленях - поднялись на ноги и упали уже на брюхо!
  
  Глава третья.
  КАКИЕ МЫ РАЗНЫЕ!
  I
   Уже на третий день Прокопьевск стал забастовочным центром Кузбасса, местом паломничества почти всех аккредитованных в Москве зарубежных изданий. Особенно активно работало телевидение ФРГ с доктором Габриеле Кроне-Шмальц (о ней еще речь впереди) и американское телевидение с продюсером Наташей Лэнс "В СССР периода Горбачева".
  Я встретился с Наташей Лэнс во время моей второй командировки в Москву. Эта командировка произошла через месяц после моей опалы. Рабочий комитет Прокопьевска потребовал проведения конференции в ДСК, и когда она состоялась в сентябре, пришел на неё в полном своем составе (примерно 20 человек) В конце сентября - начале октября 1989 года я снова вернулся в рабочий комитет.
  Москва, гостиница "Спутник". Наташа Лэнс зашла в мой номер в сопровождении Александра Колпакова, очень известного в Кузбассе тележурналиста. Мне она показалась подростком: джинсовые брюки, что-то вроде спортивных кед на ногах, легкая блузка, почти не прикрывающая маленькие груди. Говорила она по-русски вполне сносно. Оба, что называется, были навеселе, в руках у Александра початая бутылка коньяка. Первое мгновенное впечатление было такое: известный кузбасский журналист прихватил гостиничную шлюшку, но сильно акцентированная речь и особенно поразительная непосредственность поведения не дали развить эту тему, задавив её в зародыше. Как была в обуви, прыгнула на мою кровать и уселась на ней в позе лотоса, выставив на меня всё, что может предъявить в этой позе женщина.
  Шокирующий "компот" получился. Вульгарность и деловитость в "одном бокале"!
  Говорят, в Америке есть какое-то женское движение против насилия мужчин, но мне так кажется, в большей защите нуждаются мужчины от агрессии женщин. Ведь соблазн телом не меньшая агрессия, чем соблазн словом или действием! Впрочем, телевидение Америки, судя по тем фильмам, которые оно поставляет в Россию - прекрасное средство от излишней впечатлительности мужчин. Приучат - ни на что не будешь реагировать, как у нас в Сибири говорят: "Ему хоть на нос вешай".
  P.S. В этом месте текста мне давно хотелось вписать некое отвлечение от темы, которое само собой напрашивалось в связи с агрессией западной культуры в нашу русско-советскую культуру.
  Проще было бы отослать читателя к моим работам, а именно к статье - "Нужна ли нам русская культура?"(2000год), а также к работам "Что нам делать с искусством?"(2004 год), "Что с нами происходит и куда мы идем?"(1999год) Но где прочитать все это?
  Кое-что из этого читатель мог бы найти в подшивке газеты "Кузбасс", а точнее в месячном приложении к ней "Круг чтения".
  Что поделаешь в России, а про наш город, в котором по определению пророков быть не может, сказать нечего. Найти спонсора на издание публицистики труднее, чем отыскать золотой слиток в шахтных отвалах пород.
  Ограничусь выдержкой из статьи "Что нам делать с искусством?", напечатанной в "Круге чтения".
  "Если для взрослого человека смерть близкого мощнейший психологический стресс, то что говорить о ребенке, впервые осознавшем что и он не будет жить вечно и, может быть главное и непереносимое для него, что и мать, когда-никогда умрет?
  Сказки, фантастика потому и увлекают ребенка, что предлагают разрешение этого мучительного для него вопроса о жизни и смерти способами, каких не знает реальная жизнь. Это хорошее средство от нервных срывов, отвлекающая терапия от вызовов реальной жизни, но она никогда не заменит самоё жизнь! В сказке, в фантастике, как под материнским подолом, всю жизнь не просидишь, рано или поздно, лучше раньше, нужно встретить жизнь лицом к лицу без посредников. Встретить и выстоять.
  Но не только этот, глубинный и сущностный вопрос о жизни и смерти разрешается в искусстве как таковом. Как уже было сказано, искусство дает образцы для подражания, этакие матрицы поведения в тех или иных ситуациях.
  Человек, оказывается, не может переносить собственную свободу. Все время ему нужно к чему-нибудь прислониться, от чего-нибудь оттолкнуться, чтобы сделать самостоятельный шаг.
   Несомненным авторитетом для ребенка является мать, и первые самостоятельные шаги он делает, подражая матери. Морально-этические ценности именно матери и куда реже - отца становятся доминантой в духовной организации ребенка. <...> Понятен теперь и мой ответ, зачем нужно "заражать" детей и почему следует "выхаживать" зараженного. Без таких болезненных и опасных процедур нельзя вырастить человека, устойчивого к болезням этого века, да и бывшие "болезни", словно чума из потревоженных скотомогильников, приходит в мир и похищает нестойкие души. Многие, очень многие родители сами не имеют никакого иммунитета, так что "сиделки" из них при "больных детях" аховые!"
  Что я хотел сказать этим фрагментом? Ведь обязательно спросят, что? Для любителей "жеваной пищи" объясняю - в этом номере гостиницы и появилась у меня смутная догадка о том, что соблазн и есть способ и средство иммунизации человека от вируса этого соблазна. Выстоял сам в схватке с соблазном, или выходили тебя сердобольные люди, или специальная система "выхаживания" (возможно, но не обязательно, церковная организация) - и ты приобрел иммунитет от этого соблазна. Не выстоял, не "выходили" - ты пропал! Человеку в такой ситуации и так и так - пропасть, как бы высоки и прочны ни были оградительные заборы. Соблазн обязательно прорвется сквозь них, ибо все мы от рождения своего носим в себе на генетическом уровне большую часть соблазнов. Христиане много чего наговорили бы о первородном грехе, точнее об апостасийности мира, но и без этой мифологемы ясно - человек телом своим весь лежит в области животных инстинктов, а именно оттуда пробиваются корни двух мощнейших соблазнов века: эроса и танатоса! Стать подлинно человеком - это и означает победить в себе демонов соблазна или хотите - вирусов животных инстинктов.
  Что же означает победить? Подлинная победа не в уничтожении противника, а в подчинении его своей воле, и тогда все ресурсы, вся его былая мощь оказываются в твоем распоряжении. Не ты слуга у своих инстинктов ("демонов", "вирусов"), а они служат тебе.
  Много позже эта промелькнувшая как метеор догадка оформилась в уже упомянутые мной работы.
  * * *
  Александр предложил выпить, я отказался, поскольку вот уже два года как "завязал". Пить потихонечку начал с 1992 года, а тогда и помыслить не мог об этом. Я пытался заинтересовать её рабочим движением, но она сказала, что в Америке бум на Горби, а к выступлениям рабочих американская публика равнодушна. "Горби, - говорила она, - убрал страх ядерной войны и сделал советское общество открытым. Народ Америки ему благодарен за это".
  Если считать патриотизмом все то, что считается и поныне признаками патриотизма, то я не патриот, но я готов был волком завыть от безысходной тоски, когда услышал оценку Горбачева в американском народе.
  "Да поди же ты туда..." - было не самым крепким выражением в моем внутреннем монологе. Наверное, я "порченый", "замороженный" годами холодной войны, но убейте меня - не верю! Не верю в искренность дружбы между народами, да и раньше не верил! Я верю в дружбу и даже любовь между людьми, но по принципу "закона джунглей", когда - "мы с тобой одной крови - ты и я"! Будь то чеченец, еврей, или чукча, но непременно одной крови! То есть одной культуры, пусть и стянутой обручами государственности в политическое образование.
  Когда этнос становится народом, то есть политическим субъектом истории и выступает на мировой сцене как государство образующая нация - всё, исключительно всё определяет сила этого народа в её интегрированном виде. Мы - родня, а все внешнее - враги или в лучшем случае, воры и недоброжелатели! Я и Они. Свои и Чужие - эту дихотомию невозможно преодолеть, не разрушив целостности человеческого мира.
  Ничто не движется в природе, если нет разности потенциалов - всё мертво в природе человеческой, если нет противоречий.
  На мой взгляд, невозможное дело "дружить городами", государствами и вполне возможное - дружить и любить на уровне межчеловеческих, личностных отношений. Опять-таки, если "одной крови"! Иначе говоря, если есть нравственная комплиментарность.
  Когда национального лидера любят на стороне больше, сильнее, чем в собственной стране - это "троянский конь"! Трусость и малодушие, проявленные Горбачевым во время шахтерского бунта в 1989 году, как лакмусовая бумажка, показывают его суть. Недаром известный писатель Борис Олейник в своей брошюре называет его Антихристом.
  Безвольный, сострадательный, я бы даже сказал - человечный Николай Второй погубил Россию, поскольку царская должность - это бремя страшное, и страшно оно тем, что призвано решать вопросы жизни и смерти больших человеческих масс! А в России хоть генсек, хоть президент, как ни назови - все одно - царь!
  * * *
  Но вернемся в номер гостиницы "Спутник", где на моей кровати сидит девчонка-переросток и лепечет мне что-то о Горби...
  Они побыли у меня минут двадцать, не больше, а у меня из головы не шло: как вот эта женщина, которую я с такой легкостью причислил к представительницам одной из древнейших на земле профессий, распоряжается миллионами долларов! Наверное, что-то похожее испытал бы человек, которому показали бомжа и сказали бы: "Вот один из самых богатых людей в городе!"
  Это был предметный урок, показывающий, насколько разные мы и как легко сделать неверные выводы, попасть в глупейшее положение, основываясь на нормах отечественной культуры и морали. Не всё, что кажется таким доступным, является и на самом деле таким. Порой под скромно опущенными ресницами и стыдливым румянцем на лице скрывается необузданная чувственность и природная порочность и наоборот, где порок кричит о себе во всех его внешних формах, может скрываться глубочайшая мораль и порядочность.
  Встает философский вопрос о "запретном плоде", о борьбе добра со злом, и о том, как часто они меняются местами. Провокация, что это? Метод измерения глубины и подлинности намерений? Проба на силу духа и отваги? Куда ни бросишь взгляд - всё, исключительно всё провоцирует! Власть, женщина, обстоятельства и собственное состояние духа и тела. Рассуждая об этом, прихожу к страшной для христианина мысли, что первым провокатором был Бог! Он все знает наперед и потому неискренне звучал его вопрос: "Каин, Каин, где твой брат Авель? Какую неведомую нам глубину измерял Бог, спрашивая Каина? Ведь ему, Богу было известно, что Авель убит?
  * * *
  В 1990 году я возвращался на служебной горсоветовской машине из Кемерово. Александр Голиков предложил мне подвезти до гостиницы в Прокопьевске долговязого американского журналиста с переводчицей. Четыре часа до сухоты во рту мы разговаривали с ним, и было стойкое ощущение, что он ничего не понял из того, что я ему говорил, а я не понял его. Это к вопросу о том, европейцы ли мы или азиаты?
  * * *
   Хотел рассказать о посещении московского корпункта телевидения ФРГ, куда меня пригласила доктор Габриеле, но потом подумал: о чем рассказывать? О том ли, как я в первый и, надеюсь, в последний раз в своей жизни "заметал следы", сбрасывая с хвоста "наружку", пока добрался до дома N 7/4 по Кутузовскому проспекту? Или о богатом столе, устроенном в мою честь сотрудниками корпункта, как пояснила переводчица: "Все экологически чистое, из Финляндии?" Чертовски меня это покоробило! Или об удивлении немцев тем, что я не притронулся даже к пиву, и это обидело их, потому что пиво только что привезли из Баварии?
   - Баварское, натуральное!
   - Данке шон! Нихт тринкен, нихт шнапс! - Я не знал, как сказать по-немецки - пиво. Напрягал все свои скудные познания школьного немецкого, безбожно путая, а то и опуская вовсе артикли, чем вызывал дружный смех немцев и одобрительное похлопывание по плечу. Они тоже старались говорить по-русски: "Корошо шпрехт, я котел сказывать, коворить ти дойч гут".
  Оператор, снимавший фильм в Прокопьевске, пристал ко мне: "Комрад, шнапс, тринке, тринке!" Он был "хорошо навеселе".
  (На фото справа от меня).
  Но тут ни моих познаний немецкого, ни его русского оказалось недостаточно, и я подозвал переводчицу.
  - Переведите ему, - обратился я к ней. - Он меня уже достал.
  - Слушай, друг, - сказал ему я, - мне пить можно только в бункере, и то, если сверху на люк поставить танк.
  Этот ответ его так развеселил, что он весь вечер на разные лады повторял его. Не знаю уж, что нашел он в этом ответе веселого, но хохотал до упаду.
  Я не знаком ни с англичанами, ни с французами, но немцы, по-моему, самая близкая нам, по внутреннему духовному строению, европейская нация, по крайне мере, пьют они типично по-русски, вот только мы, пьяные, поем грустные песни и плачем, а потом морды бьем своим собутыльникам, а они поют веселые песни и хохочут.
  Что же касалось рабочих комитетов, то в этом корпункте до банкета мне показали телефильм, отснятый в Прокопьевске и показанный впоследствии в Германии. Откровенно говоря, я был разочарован этим получасовым фильмом. (По западным меркам, это очень большой документальный фильм!)
  В нем почти не была показана позиция рабочего комитета, но отснято много помоек. Словом, наше убожество в нем представлено в натуральном виде. Интересно то, что в фильме подчеркивалось: эти бараки, эти здания построили военнопленные немцы. Тут я впервые услышал об организации "Кап-Анамур". Мне сказали, что фильм произвел в ФРГ огромное впечатление, и эта организация намерена оказать Кузбассу гуманитарную помощь.
  И действительно рабочему комитету передали груз в основном с медикаментами и несколько десятков КАМАЗов, на которых его привезли. На базе этих машин была создана коммерческая фирма "Тонар", и возглавил её бывший представитель в областном Совете рабочих комитетов от Прокопьевска Александр Култахметов. Проку из этого не вышло, да я и не знаю примеров, когда кто-нибудь из бывших забастовщиков стал богачом. Все "презенты" утекли из их рук, как утекает вода сквозь пальцы. Дармовое оно и есть дармовое и никого, никогда не сделало счастливым.
  Вот, собственно, и всё. Вывели меня из здания корпункта какими-то задами, где нас ждала машина. Всю дорогу в голове билась мысль: "Какие же мы разные! Разные! Разные!" И никак не мог додумать её до конца.
  II
   Через день мы улетали домой, а вечером прошла получасовая передача по ЦТ с нашим участием. На следующий день я на себе испытал силу "голубого экрана", его способность из дурака сделать умного, из труса - героя, из подлеца - благородного и наоборот. Утром мы встали знаменитыми. И это было приятно. Нас узнавали на улицах, в метро, на нас оборачивались прохожие.
  Расскажу об одном потрясшем меня эпизоде. Вверх по Ленинградскому проспекту от гостиницы "Спутник" была аптека, я пошел туда купить но-шпу. Иду обратно, навстречу мне - пожилая женщина. По одежде, по манере держаться, по речи - из простых, если бы не центр столицы, сказал бы даже, из деревенских женщин. Было жарко, и я расстегнул ворот рубашки и по привычке слегка массировал себе область сердца. Она остановилась и окликнула: ""Простите меня, что я вас остановила. Я вижу: у вас сердце болит, вот у меня..., - она лихорадочно роется в сумочке, - где-то здесь, ах вот! - Лицо просветлело. - Нашла! Капли "Вотчала", отличное сердечное...
  Говорит быстро и так, как будто в чем-то виновата. Я не знаю, что сказать, как вклиниться в речь, и в паузе все же говорю: "Что вы! Я здоров, как бык. У меня никогда не болело сердце!"
  Укоризненный взгляд. На лицо набежала тень, словно она хотела меня обнять, а я оттолкнул её, но продолжаю по инерции: "Спасибо за заботу".
  Вот только голос что-то у меня враз сел, не приучен я к такому вниманию к себе.
  - Ну, как же... Право... ведь вам столько нервов... я смотрела ваше выступление... мы с соседкой говорили... жалко вас, шахтериков...
  Мне стало стыдно: ведь я и близко к шахтному стволу не подходил. Не по адресу жалость и сострадание. Долго, несколько лет, лежал пузырек с этими каплями у меня в письменном столе как укор и напоминание, а женщину эту, если бы увидел, - узнал и через десять лет, если еще жива.
  Стоит перед глазами в ситцевом платье и вязаной жилетке, и смотрит, смотрит мне в глаза с материнской жалостью. Тягостно на душе, рвутся из меня слова: - Простите меня за то, что надеялись на меня, за то, что я ничего не смог сделать полезного для вас.
  Не знаю как это у других, но с годами чувство вины перед теми, кого обидел, кого оттолкнул от себя, кому подал надежду, но обманул их ожидания, становится все острее и острее, до бессонницы, до невольно вырвавшегося вздоха: "Господи!"
  Но если бы кто сказал мне: "Приди ко мне, и я избавлю тебя от вины", - я бы не согласился. Есть что-то позорное, пугающее, недостойное человека в том, чтобы прожить жизнь и на старости лет не испытывать вот это щемящее чувство собственной виновности и, что скрывать, невольных слез. Совершенно пусты люди, дожившие до старости и не испытывающие чувство виновности! Люди пустые и жалкие в своей часто агрессивной пустоте.
  
  Глава четвертая.
  ЗАКАТНОЕ СОЛНЦЕ РАБОЧИХ КОМИТЕТОВ.
  I
   К концу 1989 года неудовольствие в городских рабочих комитетах тем, как исполняется Соглашение, нарастало. Руководители предприятий, от которых всецело зависели члены рабочих комитетов, жестко спрашивали результатов. Но не только это порождало недовольство забастовочных комитетов правительством Рыжкова. Этому способствовало обилие политизированной информации, особенно в таких общедоступных средствах, как телевидение. Немалую роль в этом недовольстве сыграли личные контакты лидеров рабочих комитетов сполитизированные интеллигенцией, особенно московской. Все это заставляло по иному взглянуть на проблемы экономики, государственного строительства. Руководители предприятий почувствовали вкус самостоятельности, бесконтрольности или как они называли - "освобождение от гнета" со стороны партийных органов. Они также хотели политических перемен и уже в 1990 году заговорили о приватизации.
   Этот вопрос о предательстве партноменклатуры и особенно элитой хозяйственных руководителей, того самого "коммунистического бога", которым они клялись и одурманивали трудящихся, подробно и не раз мною рассматривался в других главах, так что нет нужды повторять, как они понимали "самостоятельность предприятий" и что из этого получилось.
  Был и еще один раздражающий нас аспект исполнения июльских "Соглашений..." - это отсутствие оперативной информации: кому, что и когда выделено и где это получить!? Мы хотели эту информацию получать непосредственно из правительства, но все "глохло" в региональных и территориальных отделениях Госснаба. Мы подозревали, что ресурсы, отпущенные по государственным ценам, в этих органах и даже непосредственно у получателей, быстренько перекочевывали в коммерческие структуры, где и превращались в "живые деньги".
  16 января 1990 года в Прокопьевск прибыла многочисленная комиссия Льва Рябева, возглавлявшего тогда министерство среднего машиностроения. Вначале мы были ошарашены уровнем этой комиссии. Мы ожидали если уж не Горбачева, то хотя бы Рыжкова, но Рябев сказал, что "ему даны самые широкие полномочия".
   - Поглядим, - решили мы, - какие у тебя полномочия.
  В прокопьевском рабочем комитете в этот же день обсуждался вопрос о том, кто должен представлять интересы города? Мы не хотели отдавать инициативу в руки Найдова, городской администрации, горкому партии. Нам хотелось, чтобы рабочие комитеты продолжали оставаться актуальными, нужными. Тут многое сплелось и об этом еще будет повод поговорить.
  Совершенно неожиданно для многих членов городского рабочего комитета (Еренский, Надюк, Захитов и т.д.), а уж для меня тем более, узнаем, что полномочными представителями от Прокопьевска на этих переговорах оказались Владимир Реслер и Юрий Рудольф, последний, как известно, был замом Авалиани и, как говорили, "по должности" входил в состав переговорщиков. Кем был "имплантирован" Реслер также было ясно, за ним стоял Михаил Найдов. Если Владимир Маханов был фигурой компромиссной между горкомом партии и Найдовым, то Владимир Реслер был полностью, стопроцентно креатурой Найдова. Фактически за кулисами переговоров стояли именно те, кого мы не хотели там видеть.
  С другой стороны, если иметь в виду вымогательство из Центра ресурсов, то на самом деле трудно было представить, чтобы я, скажем, мог внятно объяснить Рябеву, что исполнено из Протоколов, а что нет. Без информации из бюрократических структур власти сделать подобный анализ немыслимо ни сейчас, ни тем более в советские времена.
  Словом, я оказался не у дел и на все вопросы, касающиеся моего участия в переговорах, Маханов только пожимал плечами. Меня же просто "распирали" вопросы к государственным чиновникам, ведь я был единственным представителем, который не имел отношения к шахтерам. Я был строителем и у меня были собственные корпоративные интересы! Я получал свою, среднюю зарплату в одном из подразделений ДСКа и просто обязан был её отработать. Не помню кто, кажется, профессор Юрий Чуньков привел меня в здание горкома партии буквально за руку и представил членам государственной комиссии по ценам на уголь.
  Кое-какие расчеты по стоимости угля, по технологии отработки пластов - словом по всему топливо-энергетическому комплексу - давали основание считать, что отрабатываем пласты по-варварски, оставляя до половины угля в недрах. Была информация, что в Китае шахты дают не только уголь, но и сжиженный газ. Что зольные отвалы ТЭЦ, по сути дела, являются высокообогащенными рудами полиметаллов. Что доменный шлак - великолепное сырье для асфальтобетонных заводов и многое - многое другое.
  Чтобы все это знать, вовсе не обязательно быть шахтером. Я не один десяток лет выписывал до пяти научно-популярных журналов, и цепочки технологических переделов от куска каменного угля до синтетической кофточки и взрывчатки, были известны. Не следует забывать также, что в рабочий комитет шли люди, отдавшие всю свою жизнь шахтерскому труду и "кожей" чувствовавшие, "чем дышит гора". Многое что довелось услышать от них.
  III
  Однажды в рабочий комитет пришел мужчина средних лет, седоватый, с заметной военной выправкой и представился как бывший инженер-техник по обслуживанию реактивных самолетов. У меня мелькнула мысль: какое отношение к шахтам имеет самолетный реактивный двигатель?
  Следует сказать, что мы были нетерпеливы и мало расположены к обстоятельному и вдумчивому разговору. Время и обстоятельства постоянно "подхлестывали" нас, к тому же в рабочие комитеты шли самые странные люди, например, такие, у которых в ушах слышатся приказы КГБ или голоса инопланетян.
  Мужчина достал их кейса аккуратную папочку с чертежами и схемами и разложил их на столе передо мной. Предполагалось на "вытяжке" поставить двухконтурный турбореактивный двигатель, который бы "засасывал" шахтный воздух. Учитывая то, что в шахтном воздухе от трех до шести процентов метана, то он бы сгорал в двигателе и тем самым обеспечивал ему дополнительную тепловую мощность. Предлагалось использовать тепловую энергию двигателя в системе отопления как шахты, так и ближайших поселков, установив на выходе "реактивного газа" своего рода "котельную".
  Не берусь судить, насколько была просчитана экономическая и техническая сторона дела, но точно помню, что такие расчеты существовали и, если верить им, расходы на горючее для двигателя почти полностью покрывались экономией электроэнергии, потребляемой существующей системой вентиляции шахт.
  Я не поверил ему в части баланса цен на электроэнергию и авиационный керасин. Сейчас вспоминаю его ответ с чувством удивление, словно и на самом деле бывают "гости из будущего".
  "Меньше процента энергии угля или мазута переходит в электроэнергию, - говорил он хорошо поставленным голосом, - так что цена киловатт/часа у нас занижена в тысячу и более раз. (Если я не ошибаюсь, тогда киловатт/час стоил пять копеек.)
  Использовать электроэнергию на добыче угля оправдано только тогда, когда затраченный на добычу киловатт/час даст экономически обоснованные объемы добычи. Превращение попутного метана в тепловую энергию, продажа её потребителям позволит улучшить экономические показатели шахт в их энергетическом балансном эквиваленте".
  Я тут же сочинил от имени рабочего комитета обращение к генеральному директору М. Найдову с просьбой внимательно рассмотреть предложения этого гражданина и сообщить о принятом решении в рабочий комитет. Через день меня уже не было в рабочем комитете (в сентябре 1989 года я был отозван) и ничего не знаю о дальнейшей судьбе этого человека и его предложения.
  Богатство Кузбасских недр, при их комплексном использовании, представлялись мне второй Калифорнией, следовало только раскрепостить инициативу, дать возможность людям самим обустраивать жизнь без указки чиновника. Необходимо было пересмотреть не цены на уголь, а само ценообразование, чтобы избавиться от дотаций федерального бюджета, но при этом "сбросить" с баланса угольных предприятий социалку и все не профильные подразделения. Каждый должен заниматься своим делом, а не быть многостаночником и жнецом, и певцом, и сантехником, и мастером горных выработок!
   Мы тогда все "болели" экономикой. Не угольные компании, не шахты следует дотировать, - считали наиболее радикально настроенные члены забастовочных комитетов, а потребителей электроэнергии, тепла, металла. Дотировать выборочно, с учетом государственных нужд и социальной справедливости, а не по принципу "всем сестрам по серьгам".
  Такая была и моя установка, если хотите - идеология, которую я высказал в Комиссии по установлению расчетных цен на уголь и формированию рыночных отношений. Эта мысль была благосклонно принята экономистами-консультантами рабочих комитетов (Геков, Чуньков, Фридман), и меня включили в её состав.
  Еще один эпизод, связанный с Авалиани. Речь зашла о том, что организация труда на предприятиях, система оплаты сдерживают рост производительности труда. Я эту систему испытал на собственной шкуре и потому горячился, не всегда аккуратно выбирал слова.
  В полемике есть прием доведения до абсурда мысли противной стороны, и Теймураз ловко поддел меня на этот крючок. Выставил дураком! Я не обиделся и не обижаюсь, вышел на ринг, нужно сопли утереть и слюни не распускать. Так и в полемике, ухо нужно держат востро, иначе по "сопатке" схлопочешь! Я и схлопотал.
  Почти точно это описано у самого Теймураза, так что процитирую его по газетной статье. ("Край N32 2004г.)
  "Помню разговор со скреперистом ЗЖБК Михаилом Анохиным, -вспоминает Авалиани. - Разумный мужик, но его вдруг зациклило. Спрашиваю, как он себе представляет - разделить ЗЖБК на отдельные предприятия. Котельные - отдельно, формовка - отдельно! Да, говорит, отдельно! Ну и что, ЗЖБК после этого будет работать? Молчит".
  Память хоть кого подведет, подвела она и Теймураза. Я не работал на скрепере, а работал на автогрейдере и не в ЗЖБК, а в Прокопьевском домостроительном комбинате. Точнее, в одном из его структурных подразделений. "Управление механизации", так называлась эта структура.
  Как я уже говорил, в среде рабочих комитетов обсуждалась идея самостоятельности предприятий, и я полагал, что такая, вполне самодостаточная структура, как "Управление механизации" вполне могла быть выведена из структуры ДСК. Выведено и переведено на хозрасчет. Дело в том, что ресурсы этого подразделения использовались не полностью и как всегда, платили не за конечный результат, а за время, потраченное на выполнение работы. Надо ли говорить, что бригады, переведенные на хозрасчет, работали куда интенсивнее, чем повременщики? Теймураз все свел к абсурду. Я действительно замолчал, кто же опровергнет абсурд? Да и стоит ли?
  
  Глава четвертая.
  "Победа", обращенная в "Беду".
  I
   Мы работали в одном из кабинетов Прокопьевского горкома партии, где собрались человек двадцать экономистов, высказанная мною мысль об отказе от бюджетного финансирования шахт и целевом финансировании потребителей электроэнергии и тепла вызвала буквально шок.
  - Избавиться от дотаций? - воскликнул кто-то из экономистов объединения. - Да что ты понимаешь в цене угля? В балансах его стоимости?"
   - Ну да, - огрызнулся я, - если Найдов будет щедрой рукой по миллиону с лишком отваливать на развитие "2-й московской", а потом какой-нибудь грузинской типографии, то я в таком балансе себестоимости угля, точно, ничего не пойму".
  Все засмеялись, но засмеялись вовсе не оттого, что были согласны со мной. Перед этим шел разговор о суммах экономической помощи странам Африки и Азии по идейным соображениям, и потому все присутствующие поняли подтекст моей реплики.
  На самом деле, под бюджетную помощь объединению "Прокопьевскуголь" строились не только дома в районе прокопьевской горы - Тырган, но и колбасные фабрики в Подмосковье и много чего в Краснодарском крае и даже в Западной Украине. Все это закладывалось в себестоимость угля. Нужно сказать, что и деньги МВФ, отпущенные Кузбассу на реструктуризацию угольных производств, нужно искать не в Кемеровской области, а в Москве, Подмосковье и южнее Белгорода и даже на Дальнем Востоке, про Кипр и Испанию я уже и не говорю - это само собой разумеется!
  Но ради справедливости должен заметить, что в цене угля сидело строительство домов на Тыргане, ремонт и поддержание систем отопления, котельных и т.д. и т.п. Без чего городу не жить!
  Но почему нужно было снимать сапог для того чтобы почесать пяткой ухо?
  Почему не финансировать город из бюджета, а не через Министерство угля? Ответа не было!
  Экономист "Объединения..." замолчал, обидчиво поджав губы, бормоча под нос: "С тремя классами, а туда же".
  Не хочу называть фамилию этого экономиста, он здесь не причем: его так учили - закладывать в цену угля все мыслимые и немыслимые затраты. В советской экономике цена и себестоимость были тождественными понятиями. Да и сейчас от рапортов по сверхплановой добыче угля поташнивает, понятнее было бы - сверхплановая его продажа... И до сих пор высшим пилотажем в нашей экономике, по крайней мере, в бюджетной её части, считается умение выбить фонды, дотации, субвенции, обосновав все это "экономическими" расчетами. Эта же "болячка" словно раковая опухоль изъела всю коммуналку....
  Но вернемся на тринадцать лет назад, когда мы жили, я жил "благими намерениями". Вот что характерно: уже в 1989 году среди экономических консультантов рабочего движения не воспринималась социалистическая методология ценообразования.
  Для этого достаточно посмотреть "Протокол заседания совместной комиссии по рассмотрению материалов обоснования уровня расчетных цен"
  "Анализ показал, что в основном из-за отсутствия общепринятой методологии ценообразования уровень цены в расчетах Института завышен более, чем на семь рублей".
  Вот так - "завышена цена", а не "занижена", но еще, разумеется, сделан расчет нашими экономистами по затратному принципу. Ведь как оно было? Как рассчитывали цены? Министр угля Щадов попросил, заплатил - институт рассчитал.
  Попросил бы насчитать больше - насчитали бы больше: деньги-то платил Щадов! Ему важно было обосновать высокую цену на уголь, а как не угодить богатому клиенту! Можно было понять гнев угольных генералов на такую убийственную для угольной отрасли оценку стоимости угля! Обвинение в не патриотизме было не самое серьёзное обвинение в наш адрес.
  Можно также понять и недоумение экономистов Совмина - все отрасли в голос воют, просят дотации, а тут..., словом, перед ними либо простаки, либо полные идиоты.
  Нет, полными идиотами мы не были, скорее мы были идеалистами, как всякий человек "верхушечных знаний".
  Мы хотели, чтобы цены на уголь определялись рыночным способом, а не директивным через суммарный расчет затрат. Мы были правы, но наша правота была однобокой. Это я сейчас понимаю. Мы как-то не задумывались над, казалось бы, очевидным фактом, что снабжение угольного производства осуществляется по директивным ценам.
  Что невозможно сделать только угольную отрасль рыночной, а все другие оставить в системе директивно-плановой экономики. Мы до одурения упивались плодами свободы и как попугаи твердили пошленькую фразу о том, что рынок сам себя регулирует, и вмешательства государства не требует.
  Последующий и продолжающийся поныне криминальный передел собственности наглядно показывает, что "свято место не бывает пусто", где нет государства, там есть "самодеятельная организация народных масс" и далеко не факт, что эта самоорганизация вберет в себя самое лучшее из истории человеческой мысли и опыта... Практика показала, берут самое дикое, самое примитивное, то есть родственное душе и понятное для их разумения.
  В форме парадокса эту мысль я вычитал много позже в работе французского писателя-философа Альбера Камю. "Абсолютная свобода - это право сильнейшего на власть. /.../ Абсолютная свобода - это насмешка над справедливостью. Абсолютная справедливость - это отрицание свободы".
  Что мы тогда знали о корпоративных интересах монополий, которыми пронизана вся структура советской экономики? Это сейчас мы почувствовали на собственном хребте кнут веерных отключений электроэнергии, обледенелые города... Семьдесят лет каторжного труда миллионов человек создали уникальную, многоуровневую и многослойную монопольную структуру, которая враз оказалась в частных руках. Отвратительно мурло раба, в одночасье ставшего капиталистом, к тому же владеющего ключевыми для жизни монопольными структурами - вот что проглядывало за нашими прекрасными мечтаниями о справедливости. Мы усвоили одну сторону рыночных отношений - несомненное благо частной собственности и наивно полагали, что форма сама собой создаст конкурентную среду. Как только у районной котельной, водозабора, да что там! - у поликлиники появится собственник, так сразу же появится конкуренция!
  "Пусть слабейший умрет!", - так гордо заявляли мы на вопросы наших оппонентов, подсознательно полагая, что этот "слабейший" не сосед по лестничной клетке, а кто-то абстрактный, по крайней мере, очень далекий и от того ненужный, словом, "лишний человек". Отчего-то себя в будущей жизни никто не видел "лишним".
  P.S. И как тут снова не помянуть Достоевского! Ведь такие "продвинутые" люди бывали всегда и будут впредь!
  "Чем хуже, тем лучше, - говорит он, (Я, я говорил это!), но это ведь только для других, для всех, а самому-то мне пусть будет как можно лучше", - вот ведь как он разумеет свою философию. Аппетит же у него волчий".
  Об этом стыдно подумать, а уж написать это и представить написанное на публичный суд и вовсе страшно. Ведь судить будут именно такие с "волчьим аппетитом" и страшно голодные, потому как те, у кого нет этого волчьего аппетита и вовсе судить не будут, поскольку такие с себя начинают, а как в себя заглянут, то откроется им такая бездна, что до других им и дела нет. С собой бы разобраться. И, тем не менее, я признаю себя в этом типаже Достоевского! Признаю. И об этом говорю прямо. Одно не воспринимаю - волчьего аппетита на всё, что люди считают благом, разве что из этого исключение сделаю для здоровья. Напротив, у меня всегда не было аппетита на материальное, равнодушен я был к деньгам, а как перевалило за пятьдесят, то и слава (популярность) мне стали противны.
  * * *
  P.S. Все время пытаюсь избавиться от ретроспективного взгляда и писать только о том, что было тринадцать лет тому назад, но ничего не могу с собой поделать, да и нужно ли?
  * * *
  Так что в январе 1990 года, в Прокопьевске меня, что называется, "автоматически" включили в редакционную комиссию по выработке нового Соглашения... Что-то дало осечку, не сработало в системе тщательного отбора "представителей рабочих комитетов", и я попал в их "обойму" явно инородным телом.
   * * *
  Большую часть времени, уже в Кемерово, я занимался выработкой дополнительных соглашений, касающихся социальных вопросов. Немало усилий стоило мне добиться того, чтобы было записано поручение: "Правительственной комиссии обратиться в Верховный Совет с законодательной инициативой об изменении срока выхода на пенсию женщин-отделочниц, отработавших двадцать лет на стройке". (Буквальная запись в документе. - А.М.)
  Само собой - льготы шахтерам: отпуска, "копытные", продолжительность рабочей смены и т.д. Два дня работал, не вылезая из-за стола. Непривычная для меня атмосфера! Экспресс-расчеты стоимости той или иной льготы, поиск источника финансирования этих льгот, схватка между членами правительственной комиссии среди отраслевиков: ведь льготы одним означали расходы для других. И за всем нужно было следить, вернее, отслеживать, чтобы наши интересы не заговорили, не заболтали. По сути дела, от рабочих комитетов я был один, кто отсидел в этой комиссии от "звонка до звонка".
  Характерная деталь: как только принесут распечатанные и, вроде бы, уже согласованные пункты "соглашения", так при внимательном чтении обнаруживается, что не там стоит запятая, вроде бы, незначительно стилистически поправлено предложение, а вдумаешься - смысл-то другой! И все заново. Тебя стараются убедить, что ты не верно понял и смысл тот самый, о котором только что мы все договорились.
  - Ах, так! Тот же? Ну, так и оставьте в прежней редакции, - упирался я. Дело доходило до крепких выражений, не особо стеснялись. Ребята забегали на минутку:
   - Сидишь?
   - Сижу.
  И опять убегали. Там шла своя работа. Какая? Не знаю!
  В перерыве между заседаниями меня увидел зам. Рыжкова по топливной отрасли Смирнов и узнал. Узнал, иронично спросил:
  - Опять забастовкой грозить будешь?
  - Буду..., - упрямо ответил ему, - поскольку у меня нет ничего, чтобы заставить тебя быть сговорчивым. И вообще, власть понимает только силу, иначе вас не прошибешь.
   - В Москву переехать хочешь? - неожиданно спросил меня.
   - Чего я там забыл? Я не люблю Москву.
  Я был озадачен и смущен таким предложением.
   - Жаль, мне нужен толковый парень, чтобы контактировать с шахтерами. Ты ведь вовсе не такой, каким хочешь себя показать, - он усмехнулся на мой вопросительно-возмущенный взгляд: - Да, да, я справки навел..., - он опять иронически усмехнулся и пошел по коридору.
  Я буркнул ему вслед что-то вроде этого: "Я дикий и с рук корм не беру".
  Он обернулся, у него оказался отличный слух:
  - А жаль. Ты еще пожалеешь.
  Почему-то всегда мне напоминают о грядущем сожалении!
  Я не пожалел, ведь для того, чтобы пожалеть, нужно "вкусить", а я не "вкусил".
  Тогда, в то время, даже если бы моя мама помирала, то я не взял бы лекарства по блату, или как-то иначе, тем более не взял бы власть и вовсе не потому, что такой уж честный был, а потому только, что меня уже взяла власть раскаленной июльской площади. Я себе не принадлежал!
  Вот тогда до меня дошло, что и на самом деле, на миру, и смерть красна! Не за себя, а за народ пострадал! Это удивительное и страшное чувство - полная растворенность в воле этой толпы!
  Если говорить философски, только смерть все расставляет по своим местам и дает всему оценку, да и то не сразу. Жалеть и сокрушаться можно по тому, что ты сделал, но это уже вопрос индивидуальной совести. О том, что не сделано, не "выбрано", сожалеть глупо! Жизнь не химическая лаборатория, в жизни невозможно проводить эксперимент снова и снова, сравнивая результаты! В жизни всё и сразу делается навсегда!
  Впрочем, это предложение зама Рыжкова повергло меня в изрядное смятение и растерянность. Я лихорадочно перебирал в памяти "источники" информации о себе и даже, о Господи! думал о том, что бы я делал в Москве? Такова все-таки соблазняющая сила власти! По всему получалось, что отводилась мне роль "огнетушителя", а это прибор, я это хорошо понимал - одноразового использования. Это сравнение себя с огнетушителем очень развеселило, вернуло меня на грешную землю.
  На второй день работы с комиссией Рябева после обеда началась общая дискуссия. Как это было? К счастью, сохранилась единственная дневниковая запись, относящаяся к этому времени. Процитирую её без существенной правки: "26-27 января проект "Соглашения.." обсуждался на расширенном совещании рабочих комитетов. Обсуждался постатейно. По нашему общему мнению это "Соглашение..." и есть новый документ, который должен был прийти на смену июльскому "Протоколу..." Анализ выполнения прежних "Соглашений..." должен стать "Приложением..." к новому документу, а не являться основным документом, то есть итогом нашей встречи с комиссией Льва Рябева. Над этим анализом работала как наша группа, возглавляемая Кислюком, так и Совминовская, возглавляемая в основном Смирновым, замом Рыжкова по топливной энергетике.
  Особенностью нового документа было то, что он приоткрывал возможность включения рыночных механизмов в ценообразование, но многие пункты требовали существенного пересмотра законодательной базы, о чем заявил Лев Рябев. Наконец он предложил компромисс: "Пусть будет наоборот: анализ выполнения июльских "Соглашений" - основной документ, который мы подписываем все, то есть правительство и областной рабочий комитет, а ваш документ - как "Приложение". Это, разумеется, ни к чему не обязывало правительство. Мы "набычились", потребовали перерыв и собрались в "Малом зале" областной администрации.
  Дальше цапались уже между собой и цапались крепко, но время поджимало, необходимо было принимать решение: либо быть нашим предложениям в качестве "приложения", либо стоять до упора. Во время дебатов я вышел из зала и там встретился Рябев. Он мне сказал: - "Я на девяносто процентов согласен с вашим документом и готов даже взять на себя ответственность его подписать, но следует убрать особенно дискуссионные пункты, не обеспеченные на сегодняшний день законодательно. Ты же не глупый и понимаешь, что ваши требования носят политический характер, а я на это не уполномочен вести разговоры".
  Это всё я передал членам областного Совета и сказал, что, по моему мнению, мы загоняем Рябева в тупик и если не пойдем на компромисс, то все окончится ничем, он уедет, не подписав никаких документов.
  Голиков, Асланиди, Кислюк, Зорькин, Вахитов меня обвинили в "слабости". Члены прокопьевского рабочего комитета меня поддержали. Приняли решение определить свою позицию голосованием. Голосовали за предложение Рябева, то есть за то, чтобы наш документ был приложением к анализу. За это проголосовало двенадцать человек, против двадцать семь. За то, чтобы "стоять до конца", вплоть до "нулевого" результата, опять же двадцать семь за и двенадцать против. Воздержавшихся не было. Я голосовал за предложение Рябева, то есть за то, чтобы основным документом был "анализ", а остальное шло "приложением".
  Мне очень хотелось, чтобы с таким трудом "пробитые" льготы строителям, почти согласованные в рабочей комиссии, стали моим реальным вкладом. Не получилось!
  Опять сошлись в "клинче" с комиссией Льва Рябева, никто не хотел уступить. Авалиани предложил создать "согласительную комиссию", Рябев согласился и в свою очередь предложил, чтобы эта комиссия работала в Москве, в тесном контакте с ЦК, так как некоторые вопросы нужно решать на этом уровне. Упорные, было, дрогнули и потребовали десятиминутный перерыв. Вопрос стоял: где работать комиссии? Под давлением "упорных" принято заведомо неприемлемое для Рябева решение: принудить работать в Кемерово".
  Вот что я записал по горячим следам. Казалось бы, какая разница в таких расхождениях? А такая, какая есть во фразе: "Нельзя казнить помиловать", вопрос, где поставить запятую. "Запятая" в этом случае заключалась в "ранге документа", а "ранг" определялся через его название. Бюрократия знает тонкость в названии документа и особенно в их иерархии, проистекающей из названия. Мы это тоже понимали и потому не уступали Рябову. Если основным документом признать "Протокол выполнения соглашений..." то "Приложение..." к нему не являются обязательными для исполнения. Вот такая бюрократическая загогулина. Правильно сказал капитан Врунгель: "Как вы яхту назовете, так она и поплывет..."
  Стоим до упора. Всё. Правительственная комиссия встает и уходит. "Упорные" расценивают это как победу, мне же кажется такой исход поражением. Говорю: "Имели синицу в руках, погнались за журавлем в небе и всё потеряли".
  - Ты же понимаешь, что без самостоятельности предприятий, без их конкуренции между собой, без элементов рыночных отношений мы так и будем плюхаться в этом экономическом болоте?- Голиков набрасывается на меня с упреками.
  - Да понимаю я, понимаю, но с паршивой овцы, хоть шерсти клок, а мы её отпустили, так и не пощипав даже.
  Голиков нервно смеется: "Ничего, летом тряхнем - приедут снова, как миленькие". И действительно, летом следующего года "тряхнули" да так, что вся партийная пресса взметнулась в истошном визге. Тут уж была чистая политика! В это время я уже не являлся членом ни городского, ни какого иного рабочего комитета, меня из них "вычистили". Я действовал на свой страх и риск, как самостоятельная фигура, хотя, конечно, самостоятельность у меня была мнимая, я был напичкан, нашпигован, продут "ветрами перемен".
  Еще раз повторюсь, мне было обидно, что двухдневное сидение в комиссии пошло псу под хвост. Я ведь клятвенно обещал отделочницам ДСК, что добьюсь пенсионных льгот. Выходит, обманул. И не только их, а всех строителей-женщин в тогдашнем Союзе. А ведь "утолок" я тогда членов правительства! Утолок! Вот и кусаю локоть...
  Шахтеры себе льготы еще раньше добились, а я задарма, выходит, хлеб ел? Вот еще одна заноза в постоянно ноющей душе.
  Правительственная делегация в эту субботу улетела в Москву, В воскресение мы, еще не остывшие, собрались в зале недалеко от комнат, которые занимал областной Совет. Обсуждение итогов наших переговоров вылилось в ожесточенную перепалку Кислюка и Авалиани. Я не выдерживал и несколько раз порывался уйти, но меня удерживали то Кислюк, то Теймураз. Каждый из них апеллировал ко мне, но разве я Бог, чтобы это выдерживать? Я разрывался между ними, пытался примирить то, что уже примирению не подлежало.
  Именно эта дискуссия предшествовала отставке Авалиани и телеграмме Прокопьевского рабочего комитета областному Совету рабочих комитетов об отзыве меня из "Редакционной комиссии по разработке проекта соглашения между правительственной комиссией и областным рабочим комитетом Кузбасса", а также из упомянутой мной комиссии по ценам.
  Логика выбранной идеологии, то есть рыночной экономики, заставила меня выступить на стороне Кислюка и Голикова против Авалиани, а значит, против партийно-хозяйственной номенклатуры. Знать бы, что эта нерасторжимая, казалось бы, связка, разорвется, и партийная бюрократия войдет в смертельный клинч с хозяйственной бюрократией - и все это выплеснется в ГКЧП?
  Авалиани поддерживал почти весь прокопьевский рабочий комитет, и таким образом я оказался "отщепенцем", "раскольником". Последствия ждать долго не пришлось.
  Теймураз настаивал на исключительно контрольных функциях по согласованным протоколам, но уже было понятно, что поставками в Кузбасс мяса, бульдозеров и труб жизнь шахтеров не улучшить. Опыт работы в Прокопьевске по контролю над распределением продуктов ясно показал всю абсурдность подобных занятий, полную опасных соблазнов для самих контролеров. Требовалось нечто иное, саморегулирующее и самоконтролирующее, и таким механизмом, нам казалось, является рыночная экономика.
  Теймураз говорит:
  - Вы хотите посадить на свои шеи капиталистов и считаете, что они будут справедливее к вам, чем госчиновники? Так не будет же этого!
  Понимали ли мы, что частный собственник в погоне за сверхприбылью урежет зарплату, ликвидирует социальную инфраструктуру предприятий?
  Конечно, понимали! Однако мы полагали, что, прежде чем начнется переход к рыночной экономике, будут приняты "сильные" законы, защищающие права трудящихся и, в первую очередь, законы о коллективных договорах и профсоюзе. Мы рассчитывали на то, что, оказав политическую поддержку реформаторским силам, мы будем иметь реальную власть участвовать в процессе выработки технологии перехода к рыночным отношениям. Именно технологий, а не общих понятий! По крайней мере, я так понимал роль рабочих комитетов в предстоящих реформах. Мы должны стать не "приложением к реформаторам", а напротив - это они должны стать "приложением" к нам. Вот так я формулировал для себя задачу рабочих комитетов в неизбежном, на мой взгляд, переходе к рыночным формам хозяйствования.
  И такой романтизм имел под собой основания. Борьба с привилегиями, критика союзного правительства в расточительстве бюджетных средств, "Павловский налог с продаж" и т.д. и т.п. словом, вся та пропагандистская шумиха вокруг бездеятельности правительства Рыжкова, поднятая в средствах массовой информации, порождала надежду на действительное, подлинное оздоровление экономики в интересах народа. Так, по крайней мере, я думал! Но откуда мне было знать, что большевики рыночных реформ будут лечить советскую экономику, так же и такими же методами, какими лечили коммунисты крестьянскую Россию? То есть извечным русским методом, клин вышибать клином! Иначе говоря, больного холерой излечивать заражением его чумой, на том основании, что чума поедает холерные вибрионы!
  Стоит напомнить, что российское правительство снизило налог на прибыль, а Ельцин собирался "лечь на рельсы, если повысятся цены". По крайней мере, мне казалось, что на смену "зажравшемуся" партаппарату приходит подлинно народное правительство. Нужно только иметь там своего человека в качестве постоянной угрозы всероссийской забастовкой, если что не так, не по-нашему!
  Я помню, мы подсчитывали, во сколько раз можно повысить зарплату и особенно пособия по безработице, если перестать переводить металл в танковую броню, бомбы и снаряды. Я хорошо помню склады авиабомб в километры длиной на Дальнем Востоке. Я видел танки, стоящие в лесах в запасе равными квадратами. А нужно было всего-то ничего! Несколько ракетных дивизий стратегического назначения, оснащенных суперсовременными ядерными бомбами. Мощный космический флот разведывательных и навигационных спутников, а мы по-старинке, все шили и шили кирзовые сапоги и клепали танки.
  Считали. Получались какие-то астрономические пособия и зарплаты. На миллион сократить армию - миллион рабочих рук! Горы можно свернуть. По полкило одного хлеба солдату в день - и то полмиллиона килограммов!
  Все мужчины прошли через чистилище армейских подразделений и имели ясное представление о том, чем занимается солдат в советской армии. Все знают, что не воинскому искусству там учат, а используют рабский труд солдат. Солдат, по закону осужденный на три года лагерно-казарменной жизни. Осужденный на бесправие и унижение. Армия - инкубатор рабов! Так что мы не Родину предавали, критикуя советскую армию, мы человека защищали от этой средневековой дьявольской машины. Но и по сей день военкоматы с милицией вместе действуют как "вербовщики короля", вбивая в головы молодым патриотизм, держа в одной руке монету, а в другой веревку! Но все получилось с точностью до наоборот - кирзовые сапоги оставили, а самое современное оружие пустили под нож и пресс!
  Кто же мог подумать, что "рабочие комитеты" так грубо и пошло "кинут", когда дело дойдет до реального перехода к рыночной экономике и реального реформировании Вооруженных Сил?
  Теймураз - это либо знал, либо догадывался, мы же, в ослеплении своим всемогуществом и силой этого не знали! Не знали, что жажда денег и власти отодвинет в сторону интересы трудящихся, и уже никакие забастовки не способны будут сломить хищную хватку внутренних оккупантов. Мы и предполагать не могли, что вынырнет, как черт из табакерки, Чубайс с ваучерами, что Гайдар отберет у населения все сбережения, что разгонят, расстреляют демократию, вместо того чтобы укрепить... Коммунизм умирал, но оставлял после себя заразную болезнь большевизма. Эта болезнь глубоко сидела, да и поныне сидит в сердце реформаторов и определяет экономическую, социальную политику. Последние годы убеждают, что бюрократия не может обойтись без собственной партии - партии власти! Все возрождается заново, как птица Феникс из пепла! И потому возрождается, что почва и климат мало изменился. Всякое "возрождение" есть карикатура на прошлое, и в самом себе несет зародыш собственной погибели. Всё, решительно всё во власти человека: изменить социальный строй, сместить правительство, но одного ему не дано - изменить природу человека с такой же скоростью, с какой меняется политический и социально-экономический уклад!
  Не дает покоя вопрос, зачем украли у народа деньги в Сбербанке? Объясняют - "денежный навес"... Деньги, мол, не обеспечены товарным ресурсом... Думаю, тут другое... "Товарный ресурс", как раз был, но был он в "нужных руках". Да что такое товарный ресурс? Когда едешь по нашим пустынным и ухабистым дорогам, то насколько хватает глаз - всё земля и земля - это ли не "товарный ресурс"? А залежи газа, нефти?
  Разве не поразительно то, что как только цены отпустили, а вклады в Сбербанках "заморозили", так сразу же, чудесным образом, в магазинах появились продукты!? Началась бешеная скачка цен и, понятное дело, кто успел накопить в своих "защечных мешках" "простой продукт", оказался в миллиардерах, в той когорте, которой было на что скупать ваучеры. "Отсекли заморозкой" старые деньги, напечатали новые и через гиперинфляционный процесс, образно говоря, за булку хлеба, без которой не проживешь, народ отдал государственную собственность. Не свою, как любят иногда говорить, своей она у народа никогда не была, а именно государственную, то есть собственность бюрократии!
  С народом все повторилось, как в революции 17 года! И повторилось потому, что большевики, под какими бы знаменами они не выступали, всегда и везде обманывают народ! И поныне актуален лозунг начала прошлого века: "Заводы - рабочим! Землю - крестьянам!"
  Но хрена и тем и другим, не Португалия!
  Только тогда, когда рабочий не будет отчужден от средств производства, а землепашец от земли, только тогда можно говорить о построении социального государства! Все остальное от лукавого!
  * * *
  Что же нам оставалось делать в январе 1990 года? Выбор был небольшой: идти вперед в неизвестное "прекрасное далеко" или назад в "коммунистический рай". Человек так уж устроен, что все время живет надеждой на будущее, наверное, потому, что хорошо знает прошлое. Как бы оно ни манило, какими бы красками ни раскрашивала его наша память, в прошлое нет возврата. К тому же всё в этом "раю" уже трещало, коробилось от внутренних противоречий и нужны были железные обручи, чтобы скрепить его. Для этой цели нужны миллионы таких, как Авалиани, чтобы расставить их на ключевые посты! Для этого сорта цемента нужны слезы и кровь. Кровь и слезы - вот что пугало и заставляло верить в "прекрасное далеко".
  Но оказалось, что и "революционная демократия" требует этого же сорта цемент. Потому что "любая революция что-нибудь стоит, когда она умеет себя защитить" (В. Ленин), а Россия ничего не умеет делать эволюционно... Но это все потом, потом, когда политическое чрево разродилось мурлом ГКЧП, когда оружием политиков стали танковые залпы и отрывистое тявканье автоматных очередей, когда возможным стали бомбежки собственных городов и селений...
  А пока я грезил наяву сном, мной придуманным "прекрасным далеко", в котором права человека защищены всей мощью государственной машины, у которой и задачи нет иной, как защищать только и исключительно эти права. Ведь как это прекрасно - дать право человеку делать то, что он хочет, если только его действия не нарушают права других! И нет у государства иной "внутренней политики", кроме одной - следить за соблюдением прав и свобод граждан! И по ушам! По ушам каждому, кто во имя себя и для себя попирает права и свободы других!
  Так или почти так думал я, оппонируя Теймуразу. Мне отнюдь не хотелось "таскать каштаны из огня" для директорского корпуса. Уже не хотелось. Я крепко сомневался в том, что "человек решает всё", начинало приходить иное понимание, что "все решает система", а вовсе не человек в этой системе.
  Аргументация Кислюка была мне ближе и понятнее: она звала вперед, а не назад к счастливым сталинским временам, но к самому Михаилу Борисовичу, после того, как 17 ноября на конференции в Новокузнецке его уличили в заигрывании с первым секретарем обкома Мельниковым, отношение было настороженное.
  Асланиди мне больше импонировал из этой троицы: интересный собеседник и глубокий аналитик. По сути дела, я Кислюка мало знал, а то, что знал про него, больше настораживало, чем располагало к доверию. Авалиани по-человечески был мне ближе, но я не мог понять, каким образом он хочет переделать то, что переделке не поддается, - природу человека!
   Авалиани почувствовал, что теряет поддержку, и не выдержал, заявил, что снимает с себя всяческую ответственность и подает в отставку. Словом, на этот раз я выступил против него, вопреки воле прокопьевского рабочего комитета. В коридоре обладминистрации Маханов зло бросил мне: "Достукались, довели человека!"
  Вышел из зала Теймураз, я подошел к нему и сказал: "Теймураз Георгиевич, вы на меня не обижайтесь: время выбора. Я не хочу быть снабженцем даже для всей Кемеровской области. Нужно менять политическую систему, иначе в этом дерьме и помрем".
  "Ты, Михаил, наивный человек. Опомниться не успеешь, как к власти придут люди куда более хищные и бессовестные, чем нынешняя партноменклатура, и весь твой романтический пыл обернется горчайшим разочарованием. Тебя и близко, на пушечный выстрел не подпустят к власти. Такие, как ты - ей не нужны. О своем выборе ты еще горько пожалеешь".
  И этот вслед за Смирновом - пожалеешь!
  II
  Спустя годы я писал Авалиани: "И хотя вы, Теймураз Георгиевич, правы в том, что меня, действительно, "на пушечный выстрел" не подпустили к власти, я не пожалел и не пожалею! Иначе ведь следует "пожалеть", что мама меня родила? Есть бесчисленное множество поступков, которые я совершил в жизни, и все они подпадают под эти слова - "ты еще пожалеешь". Иногда кажется, я ничего в жизни не делал, кроме ошибок, из ошибок сложилась вся жизнь, но я не откажусь ни от одного слова, ни от одного поступка, поскольку совершал их осознанно и в согласии с совестью! Разумеется с той совестью, что у меня была тогда, ведь ничего другого у меня кроме собственной совести и не было. А с этой, нынешней совестью, иначе сказать с "ободранной в кровь совестью" в прошлое не перескочишь и в своем прошлом спички не переложишь".
  Я и на самом деле всегда стремился поступать так, как подсказывает моя совесть, так о чем же жалеть? В прошлое нельзя вернуться с багажом знаний, приобретенных в процессе жизни. Только больной человек, да и то в своем воображении, может проделать такую процедуру.
  Я не "пожалею", что поддержал Ельцина в 1992 году, и не побегу к Тулееву просить прощения за "ошибочное решение", как это сделал небезызвестный в Прокопьевске "ветеран-писатель" Михаил Смокотин. Я не стану просить прощения у Кислюка за то, что поддерживал Тулеева в его борьбе с ним, не стану молчать и сейчас, когда Тулеев делает не то и не так, как я понимаю, следует делать.
  Это не означает, что делай он "по-моему", было бы лучше, чем то, что он делает "по-своему". Этого нельзя проверить, нельзя проверить экспериментально, поскольку время необратимо, но то, что он делает "не так", как мне кажется, нужно делать, снимает с меня всяческую ответственность за то, что я его поддержал. Поддержал на первых выборах, потому что не было иной фигуры, которая бы остановила дальнейший процесс "ожирения" моего бывшего соратника по рабочему движению Михаила Борисовича.
  Забастовочные комитеты образца 1989 года после отставки Авалиани по сути дела "пошли ко дну", как яхта капитана Врунгеля, потерявшая две начальные буквы. "Победа" превратилась в "Беду", а на месте рабочих комитетов стала возникать политическая организация. Возникать не сразу, медленно, постепенно, но толчок к этому был дан именно здесь, в здании обладминистрации, 27 января 1990 года. Для меня это превращение "Победы", в "Беду" имело свои последствия.
  * * *
  И все-таки! Совесть и стыд! Опять меня достали! Да, совесть и стыд! Без них нет человека! Нет самого себя! В июле 1989 года я отдал самого себя духу мятежа, духу бунта и это - гольная и в некотором смысле горькая правда! Отдал, потому что мой стыд и моя совесть вопияли о несправедливости, и я пошел с мечом на меч... Господи! До каких страшных слов я договорился!? Но что делать, если это правда?
  А дальше?... Дальше много чего напрашивается и уводит в сторону от основной темы. В сторону ли? О, нет! В глубину! Но кто нынче ищет глубины, корней? Напротив, все жаждут быстротекущих, изменчивых картинок этой вечно подвижной "пены жизни". Жаждут стремительных поворотов сюжета, действий и разоблачений в прямом и переносном смыслах.
  - В другом месте и в другое время, - прошептал во мне голос и добавил: - Не противься и дай то, что от тебя ждут. - Но отчего-то в моей голове еще долго-долго звучало эхо, перевирая или поправляя последнее слово: "Жгут... жгут... жгут..."
   Опять встает философский вопрос: если всякая власть от Бога, то непротивление власти есть несомненная добродетель. Более того, первым бунтовщиком был "ангел зори" - Люцифер. Но вот протопоп Аввакум бросает вызов, бунтует против церковных иерархов, против самого патриарха! "А душа моя прияти ево новых законов беззаконных не хощет".
  Душа не хочет, что ты тут сделаешь?! Да и нужно ли что-то делать в таких случаях, когда человеком движет не корысть, не властолюбие, а только одно - противно! Противно душе! Можно ли примириться с тем, что твою совесть постоянно насилуют и оскорбляют?
  Нет! Трижды нет! Не всякая власть от Бога, хотя будь она венчана на трон! И если уж говорить о Боге, то он живет не в пустыне, не в храмах, а в наших душах и говорит каждому на языке его совести. У одних этот голос, что шум листьев в безветренную погоду, у других - он ревет ураганом. И нет людей бессовестных, но полным-полно от природы, в силу воспитания не слышащих, или обзавелись они надежными, современными затычками для духовных ушей!
  
  Глава пятая.
  Расплата за выбор.
  I
   Ребята из Прокопьевска поехали домой, а я остался в Кемерово. Комиссии, в состав которых я входил и особенно - по ценам, никто не отменял. Я готовился, в среду, 31 января, вылететь в Москву. Утром в понедельник 29 января мне в гостиничный номер позвонил дежурный и сказал, что из Прокопьевска получена телефонограмма: "Анохину, явиться в городской рабочий комитет во вторник, немедленно, иначе будет прогул. Председатель рабочего комитета. Маханов".
  - Ты что-нибудь понимаешь? - спросил я у дежурного.
   Тот ничего не понимал. Ведь еще вчера мы обсудили с Махановым детали моей работы в Москве, вопрос о командировочных, и вдруг вызов, да еще с угрозой? Угроза "прогула" была реальной, так как каждый месяц я сдавал на своей работе табель выходов за подписью Маханова и печатью городского рабочего комитета.
  Это уже потом, в рабочем комитете были представители давно ликвидированных предприятий, а тогда с этим было строго, по крайней мере, у меня. Словом, решил все выяснить в Прокопьевске, а в Москву вылететь позже. Утром, во вторник 30 января я пришел в городской рабочий комитет. Пусто. Сидит одна Масленникова, которая номинально исполняла роль секретарши. Спрашиваю:
  - Где все? Зачем я срочно понадобился? Зачем вызывали?
   Она улыбается какой-то идиотской улыбкой и говорит:
  - Они сегодня рано утром уехали в Кемерово.
   - Зачем?
   - Разве ты не знаешь? Сегодня должны выбрать нового председателя областного рабочего комитета.
  Для меня все стало ясным и предельно понятным: в моем отсутствии были заинтересованы, скажем так, обе заинтересованные стороны, вот почему я не сумел в понедельник утром связаться ни с Голиковым, ни с Кислюком, ни с Асланиди - их как "корова языком слизнула".
  Для одних я был слишком, радикально настроен, для других - недостаточно. Вот в чем дело! Я был и остаюсь один на один с собой и ни к кому не хочу, да и не умею прислоняться!
  Мое время в рабочем комитете заканчивалось во второй раз и теперь уже окончательно. А сейчас передо мной идиотское лицо Масленниковой и такое же идиотское хихиканье. Пришла уверенность в том, что политическая машина пожевала, пожевала и окончательно выплюнула меня, и уже не будут ни Збронжко, ни Колпаков изо дня в день повторять по кемеровскому телевиденью в програме "Пульс": "Анохина нужно вернуть в рабочий комитет", как это было в октябре 1989 года. И уж, конечно, не приедет Светлаков снимать фильм о дважды опальном члене рабочего комитета, оказавшемся не ко двору ни "правым", ни "левым". Всего-то три дня понадобилось, чтобы сбылось предсказание Авалиани.
  По инерции еще пытался "взбрыкивать" и "взлягивать", но вопрос со мной был решенным. Моя агония в рабочем комитете продолжалась недолго: уже 20 февраля 1990 года "(Протокол N 023), под председательством В. Маханова, секретарь В. Милешкин присутствовало 14 человек членов рабочего комитета, по предложению Соколова, Колтунова, Зотикова предложили вывести из состава рабочего комитета Анохина М. (формулировка: "за самоустранение") от работы комитета".
  Почти "добило" меня известие, что член рабочего комитете Анатолий Арыков является доверенным лицом В. Баловнева, моего основного соперника на выборах в Верховный Совет РСФСР.
  Я еще пытался выяснить: недоразумение ли это? Политическая близорукость ли? Или четкая позиция рабочего комитета? Анатолий Арыков объяснял мне: "Ты понимаешь, Баловнев идет не только в Верховный Совет, но и в областной, так вот я доверенное его лицо только в областной Совет".
  "Ну да, так ты избирателям и объясняешь, что в областной Совет он "доспел", а в Верховный еще "зелен?"
  Что мне еще оставалось, кроме иронии? Впрочем, я зря тогда суетился: все было предопределено и даже если бы все население округа как один проголосовало за меня, то все равно на десяток - два голосов у Баловнева было бы больше. Зря бегал Михаил Смокотин и агитировал против меня, зря я тогда обижался на Арыкова. Тут действовали старые отработанные схемы, старые, еще школьные и комсомольские связи.
  Кто я был в Прокопьевске? Чужой, невесть откуда появился, а тут все друг друга знают с комсомольских времен, с танцев на столах в чем мать родила. Одним словом - инородное тело, да еще к тому же, смеющее иметь свое мнение, не уважающее местные авторитеты.
  В каждой местности, в каждом городе складываются такие замкнутые элиты власти, своего рода неформальные общества, местечковая наследственная бюрократия. Это для них рыночные отношения представлялись как симбиоз экономической свободы с полнейшей безответственностью за результаты экономической деятельности, точнее говоря, ответственным они считали - да и до сих пор считают - государство, правительство. Они хотели бы сразу сидеть на двух стульях: приобрести собственность и сохранить гарантию власти. Не всё, что сказал в своей книге Гайдар - ложь. Далеко не всё!
  II
  Через четыре года бывший член городской избирательной комиссии (той 1990 года) рассказал мне, как были фальсифицированы итоги. Бог уберег меня и на этот раз: тот Верховный Совет, как известно, был расстрелян и, зная себя, я бы точно полез на рожон. Судьба куда мудрее и дальновиднее нас, а тогда я переживал.
  Еще об одном всплеске своей политической активности в начале 1991 года должен рассказать в этой документальной повести и начну его с документа.
  "Мы выражаем понимание действиями Президента Чечни генерала Джохара Дудаева, поскольку в разваливающемся имперском Союзе нет, да и не может быть морально-оправданной законной основы для освобождения народов от коммунистического рабства, кроме самодвижения пробуждающихся чувств гражданского и национального достоинства"
  "Советская Россия", 5 декабря 1991 года.
  Когда банкротство Гайдаро-Чубайсовской экономической политики оказалось очевидным и "слепые прозрели", а "безголосые заговорили", то от забастовки 1989 года отреклись все "отцы", и вся вина пала на шахтеров. Острая критика методов перехода к рыночной экономике по Гайдару-Чубайсу сблизила меня с "непримиримой оппозицией", что дало повод "упертым гайдаровцам" говорить о том, что я перешел на сторону коммунистов, что я предал самого себя. Такие обвинения уже по другим поводам слышу до сих пор.
  Примитивность мышления обвинителей меня бесит, я не нахожу себе места от невозможности втолковать им для меня очевидное - мир не двухцветен, он не черно-белый, и в нем множество тончайших переходов от правды ко лжи и ото лжи к правде. К тому же он изменчив, и то, что было раньше по "праву руку", нынче переместилось "на левую руку" и наоборот. Даже совесть человеческая подвижна и изменчива во времени и глубина её постоянной не бывает. Что есть мир идеального, совершенного, и есть мир реального, и каждый человек принужден жить как бы в этих двух измерениях. Что вина человеческая зависит не от намерений, а от дел. Что между словом и делом дистанция огромная, и только у власти она суживается и может сливаться в одно. Как доказать, что есть обвинение совести и есть обвинения человеческие и это не одно и то же, а часто прямо противоположное. Как объяснить, что дело отнюдь не в целях, а методах достижения целей, что самая распрекрасная идея может обернуться своей противоположностью и это зависит исключительно от технологии её достижения, от средств, от материала...
  С 1993 года по день нынешний идут поиски виновных в развале СССР, в преступной экономической политике "реформаторов". А ответ на этот извечный русский вопрос лежит на поверхности и известен, по крайней мере, вот уже две тысячи лет: "Кому много дано, с того и больше спросится". Дело вовсе не в том, что рабочие просили самостоятельности предприятий, а получили приватизацию "по-Чубайсу". Просили экономической самостоятельности Кузбасса, а получили региональных и местных князей, просили улучшения своей жизни, а получили многомесячные задержки зарплаты и ликвидацию предприятий. Не в этом дело!
  Если у меня заболел зуб, а вместо того, чтобы его вылечить, мне вырвали всю челюсть, из этого факта вовсе, не следует, чтобы я молча переносил зубную боль. В последствиях виновен не тот, кто стонет и корчится от зубной боли, а тот, кто берется её лечить.
  Рабочие комитеты никогда, нигде, ни в малейшей степени не участвовали в "лечении" советской, а потом и российской экономики, они были физическим выражением этой боли. Когда я говорю - "рабочие комитеты", то я имею в виду ту организацию, которая была до конца 1990 года, потом было нечто, мало относящееся к рабочим комитетам и больше относящееся к политике и тем не менее не было со стороны рабочих комитетов пресловутой безоговорочной поддержки ельцинских реформ!.
  25 января 1992 года в беседе с Президентом РСФСР Ельциным Сергей Великанов сказал о том, что "власти (ни "старая", ни "новая") не желают решать вопросы по-существу. Более того, - говорит Великанов, - ваши Указы откатывают нас за 1989 год и опять возвращают к административно-командному методу".
  Вряд ли догадывался Сергей, что "новые методы" отбросят нас в Европу начала девятнадцатого века, а не "за 1989 год". Понятно, что "обвиняльщики" рабочих комитетов ничего не говорят о нашем отношении к "ельцинским реформам". Это не выгодно, уж мазать всех дегтем, так подряд, чего уж тут выбирать! Казалось бы, какое имел отношение Великанов к разработке "новых методов", а уж тем более к практике реформ? Разве только одно - он был недоволен "методами старыми". Зуб-то болел!
  Вполне закономерно, что поиск "козлов отпущения" не обошел стороной и меня.
  В 1997 году Теймураз Георгевич вспомнил обо мне и решил втянуть в эту, по-моему, беспредметную и бессмысленную полемику о "виновности рабочих комитетов". Мне была вручена его телефонограмма, в которой он требовал от меня "активной политической позиции"
  - Почему молчишь? - спрашивал он меня. - Ведь тебе хорошо известно, что рабочие комитеты не имеют никакого отношения к приходу Ельцина к власти?
  Действительно, "не имеют", но не имеют рабочие комитеты, которыми руководил Теймураз Георгевич - это правда, но правда и то, что с весны 1990 года рабочие комитеты уже имели "другое лицо".
  Разумеется, я не молчал, я никогда не молчал, но весь фокус заключался в том, что мое немолчание мало устраивало Теймураза Георгиевича, но оно точно так же не устраивало другие, активно разыгрывающие рабочую карту политические силы. Потому-то до сих пор не изданной лежит моя первая книга о забастовке "Вихрь".
  - С кем ты? - задавали мне один и тот же вопрос друзья и соратники по временам "бури и натиска". Я отвечал им: "С самим собой". И невдомек им было представить, что человек может быть "с самим собой", с собственной глупостью или, напротив, с мудростью. Они ничего так и не поняли... А жаль!
  Вот и власть ничего не поняла, потому от пятидесяти до шестидесяти процентов населения не ходит на политические шоу, называемое демократическими, народными выборами. Даже в Кузбассе, где царь-бог Аман Тулеев! Наши политики давно уже живут в мире ими созданных иллюзий, и "правые", и "левые", и "центр".
  Редактор прокопьевской газеты "Шахтерская правда" Валерий Гужвенко, тоже не понял этого, или же обстоятельства расчета и прагматичности, которым Валерий Михайлович всегда оставался верен, потребовали "не понять". В одном интервью сказал: "Есть у нас Анохин и ведь эволюция демократа Анохина произошла к коммунистам. От самого ярого антикоммуниста - к самому ярому коммунисту. И ведь случай с Анохиным не единичный".
  Разумеется, если не с Гайдаром и Чубайсом, то с кем же еще? Все. Дорог других нет: "или-или". На самом деле все не так: дороги другие есть, да и человек не укладывается в прокрустово ложе примитивных дихотомий. Вовсе не "или-или", а "и-и-и" - и так до бесконечности, пока человек не упрется в свой предел, в смерть.
  
  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
  "ЗАПАХ ВЛАСТИ".
   "Этот сладкий запах власти,
   запах крови, запах пота,
   перед ним другие сласти отвратительны, как рвота".
  Глава первая.
  ГКЧП В ПРОКОПЬЕВСКЕ.
  I
   Утро 20 августа 1991 года. Кабинет председателя горисполкома. Практически все члены президиума горсовета. И я среди них - председатель комитета по правам человека и связи с общественностью, член президиума горсовета. Тревожное выжидание развязки в Москве. Обсуждаем законность Янаева, как главы ГКЧП. Все подавлены.
  Что такое ГКЧП: законная смена власти? Многие склоняются к мнению, что раз зам. Горбачева, то вправе замещать его. Где Горбачев? Прошел слух, что у него случился сердечный приступ. Обсуждаем любую нелепость. Кто-то сказал: "А по нам, что ни поп, то батька!"
  Нервный смешок. Во мне все бурлит и клокочет, едва сдерживаюсь. Отвратительные, трусливые морды гкачепистов. Противно! Противно, потому что страшно и приходится преодолевать этот страх. К тому же этот страх перед властью, генетический, от родителей, ведь до 12 лет я жил в самом сердце Гаршорлага. Глубина этого страха подавлялась только ненавистью, а ненависть затмевала мне рассудок.
  Присутствует только один "посторонний" - журналист городского радио Пушкарева Рахиля Салиховна. Я председатель комиссии по связям с прессой, она меня дергает за рукав и наклоняясь к уху спрашивает: "Что же людям сказать? Поддерживает горсовет Янаева или нет?"
  По растерянным лицам, по редким репликам похоже, что поддерживает. Такое ощущение, что еще немного - и побегут стучать на демократов. Так уже бывало: кто первый добежит до компетентных органов, тому и простится. Я как бы читал на многих лицах мучительное раздумье, как бы угадать, чья возьмет, и вовремя сориентироваться.
  Не помню, присутствовал кто из КГБ и прокуратуры, если и присутствовали, то вели себя тихо, потому и не запомнились. Их понять можно: жизнь приучила "не высовываться", как-никак - должность, семья, жена, дети. Паны дерутся, а здесь рядовому стражу правопорядка отдуваться?
  Эта мысль, промелькнувшая в голове, еще больше распалила меня: "А у меня что, не жена? Не дети, а щенки?!
  Ждем председателя горсовета Карабатова с информацией, он звонит в Москву, в область. Постепенно тихий, мирный разговор накаляется, я уже не способен себя сдержать, кричу: "Государственный переворот! Горсовет обязан об этом четко заявить. Никаких колебаний быть не должно! Мы должны определиться сейчас, здесь и немедленно!"
  Почему-то я всегда кричу?! Я ненавижу себя за этот полуистеричный тон! Большой "специалист" по части психов, член президиума горсовета заведующий психбольницей Краснокутский гипнотизирующе смотрит на меня сквозь линзы очков. Видимо, кто-то сказал ему, что его взгляд успокаивает, и он, вот уже в который раз, пробует на мне силу своего взгляда. Я и без него знаю, что отношусь к истерическому типу, или как там в их классификации? Только его взгляд на меня не действует, но все равно смотрит, как удав на кролика.
  Председатель комитета по законности Дорофеев успокаивает меня: "Погоди, разберемся".
  Я зло, с ненавистью смотрю на него: "Пошел ты к той маме со своим "разберемся"! Все ясно, или мы их, или они нас!"
  Неожиданно меня поддерживает моя постоянная "союзница" в президиуме судья Карамышева и начинает рассуждать с точки зрения юриста. Это на время всех отвлекло. По ней получается, что покуда жив Горбачев, покуда он сам не заявил о своей отставке, никто не вправе вводить в государстве чрезвычайное положение. Я как-то по-новому поглядел на Ларису Степановну: "Она что? Не понимает, чем это для неё грозит? Ведь донесут же? Непременно донесут!"
  Появляется Карабатов и говорит, что в Москве только восьмой час и он никуда по имеющимся у него телефонам не может дозвониться. В области такая же ситуация, никто не берет на себя смелость сделать заявление. Тулеев улетел срочно в Москву.
   - Но мы-то можем? У нас что, своей головы на плечах нет? - наседаю я на Карабатова.
  Не выдерживаю и ухожу в рабочий комитет: может быть там, есть какая-то информация. В рабочем комитете встречаю журналиста "Шахтерской правды" Наталью Фомину, она ко мне с вопросом: "Какую позицию занимает президиум горсовета?
   Отвечаю: "Привычную, выжидательную, ни вашим, ни нашим, ждем указаний. Кто одолеет кого, к тем и примкнем".
   - А ты как считаешь?
   - Государственный переворот, как же иначе!
  Все это на повышенных тонах с изрядной долей истерики в голосе. В рабочем комитете также нет никакой новой информации, кроме той, что сообщается по радио и телевидению. Здесь такой же разнобой и разноголосица. Великанов считает ГКЧП государственным переворотом. Его поддерживают Строканев и еще кто-то из присутствующих, кажется, Надюк и Захитов. Откуда-то им известны имена руководителей предприятий, заявивших о своей поддержке ГКЧП. Видимо, сработала структура рабочкомов.
  Выяснять не стал, не до того. Обсуждается вопрос о том, чтобы разъехаться по шахтам и поднимать мужиков на забастовку. Чей-то нервический смешок и мысль о сухарях.
  В наш разговор вмешивается будущий представитель президента в городе Калугин: "И никакой это не переворот! Нечего народ баламутить".
  Здоровый, дрожит и бледен.
  Наговорил ему гадостей и убежал в горсовет. Там атмосфера еще больше сдвинулась в пользу ГКЧП. На меня смотрят, как на прокаженного или обреченного.
  Утром, когда уходил из дома, сказал жене: "Валя, пора рассчитываться за все сказанное, за все подуманное и написанное".
  Она выкрикнула мне в спину: "Ты только о своих принципах думаешь! Ты о детях подумай!" - словно кипятком вслед плеснула.
  Появляется Карабатов с информацией, суть которой такова, что ничего страшного не произошло, законная смена власти, и мы как законопослушные граждане должны исполнять решения ГКЧП до тех пор, покуда не получим иной информации. Все оживились, напряжение спало, возникла определенность.
  - Нет! - опять кричу: - Нет! Я сейчас же иду на радио и обращаюсь к жителям с информацией, что президиум горсовета примкнул к заговорщикам!
  Меня успокаивают, уговариваю не горячиться. Начальник горотдела Савельев угрожающе говорит: "Попробуй только, у нас места в подвале сколько угодно!"
  Перепалка с ним:
  - Что ты сказал? Ты отвечаешь за свои слова?
  - Отвечу... - он куда-то вышел. Я почувствовал, как вокруг меня образуется пустота. Отчуждение. Сидим, ждем. Карабатов ушел снова звонить. Часа через полтора приходит. Вид растерянный:
  - Ничего не пойму. Давайте завтра с утра соберемся и обменяемся информацией и своими соображениями.
  - Нет, - настаиваю я, - сейчас только второй час, в Москве десять утра, вся информация пойдет только после четырех, после московского полудня.
  Остались, ждем. Карабатов ушел на телефон. Звоним в объединение "Прокопьевскуголь": может там по министерской линии есть сведения? Информация из объединения для меня не утешительная. В Москву вводятся крупные воинские подразделения. Подумалось: "В 1989 не раздавили, а теперь поодиночке, как кур переловят".
  Появляется Карабатов. По тому, как он поглядел на меня, я понял: что-то произошло явно не в пользу сторонников ГКЧП. Сообщает, что связался с Домом правительства России. Там ему сказали, что Борис Ельцин, генерал Руцкой держат ситуацию под контролем, и исполнять распоряжения гкачепистов на территории России значит самим участвовать в государственном перевороте. Горбачев жив, но блокирован в Форосе. Предпринимаются все меры, чтобы его освободить.
  Мне улыбаются. Краснокутский похлопал меня по плечу:
  - Остынь, не нервничай, вот так, три раза глубоко вдохни...
  - Пошел ты к черту! - словно огромный камень свалился с сердца. Боже! До чего же милые и прекрасные люди вокруг меня! Даже солнышко за окном стало ярче светить. Вижу, вошел начальник горотдела. Я "задираю" его:
  - Так, значит, в подвал посадишь?
  - Ну не понимай меня буквально. Если бы ты призвал людей к бунту, на улицы, это же мятеж. Я не могу, не имею права допустить в городе беспорядки.
  - Ага! Значит, боишься, что народ поддержит Ельцина?
  Мне разрешают пойти и выступить на радио, наказывают: только чтоб сдержанно и от себя. Оставляют поле для маневра, для отступления. Мы пошли в редакцию с Рахилей Салиховной. Боже, сколько я услышал комплементов своему мужеству от неё. И по сей день помнит.
   - Я тебя, Михаил Петрович, с того момента зауважала.
  Знала бы, чего мне стоило это мужество! Все-таки я не герой, нет.
  Выступил. Говорил, что хотел и как хотел. Позже, когда танковые залпы ударили по ненавистному мне хасбулатовскому парламенту, второй раз выступить уже с осуждением Ельцина мне милейшая Рахиля Салиховна не дала. Времена наступали другие, "демократические".
  P.S. Ни один коммунист, поносящий меня за пособничество к приходу власти Ельцина, не рвался так на радио, как я, чтобы не за углом, не в тряпочку, а во всеуслышание проклясть Ельцина за эти танковые залпы по ненавистному (да, да!), по ненавистному для меня хасбулатовскому парламенту. И когда в город приехал Маханов и рассказал, что он до последнего часа был в Белом Доме, что он не "купился", как десятки других депутатов на должности и валюту, - я ему все простил. Это был все-таки поступок, а мы на поступки, оказывается, жидковаты.
  * * *
  Итак, маятник в прокопьевском горсовете откачнулся в сторону Ельцина-Руцкого-Хасбулатова, и вот по решению горсовета я, Дорофеев, а от рабочего комитета В.Строканев повезли донос на коммунистических руководителей города в Москву. Убей меня Бог, но я даже не помню содержания этого документа, этого доноса! Я даже не могу вспомнить, кто и где их готовил. После пережитого я настолько перегорел, что не было в душе никакой мстительности. Одна пустота!
  * * *
  P.S. Когда эта глава уже была написана, в городской газете коммунистов "Народовластие" N 24 за 1999 год был приведен любопытный документ, якобы из рабочего комитета.
  Правда, как всегда, у этого сорта "документов" нет ни даты, ни подписи. Из контекста статьи получается, что это документ был написан после октября 1991 года, а не в августе, как того хотели бы коммунисты. Но я думаю, что нечто в этом роде мы вполне могли везти в Москву. Я не помню, чтобы принимал участие в его написании, но по-существу я согласен с теми оценками, которые в нем даны. Я не отказываюсь от него, как не отказываюсь ни от одного своего слова или поступка, вовсе не потому, что они правильны с точки зрения меня, сегодняшнего, они были правильными и верными с точки зрения меня тогдашнего. Впрочем, моя позиция и тогда, да и сейчас осталась неизменной. Необходимо было сделать то же, что сделал Гавел в Чехии - запретить членам КПСС занимать государственные должности. И в особенности тем, кто "порвал", "отрекся" и т.д.
  Нет более поганой части в обществе, чем "отрекающиеся от своего родства". Тут дело вовсе не в том, что человек "вступил" в КПСС, а потом из неё "вышел", дело в том, при каких обстоятельствах и как он это сделал! Массовое бегство из КПСС после августовского путча очень напоминало бегство крыс с тонущего корабля. А с крысами и обращение должно быть соответствующее.
  До сих пор я с уважением отношусь к тем коммунистам, которые не порвали свои членские билеты, остались последовательными в своей вере.
  Это не значит, что я разделяю их веру, но все-таки приятнее иметь дело с человеком пусть дичайших убеждений, чем с теми, кто в зависимости от конъюнктуры, ради собственных, шкурных интересов перекрашивается в "цвета времени". Даже фанатик, если он обезврежен, на мой взгляд, достоин большего уважения, чем тот, кто может в любой момент стать фанатиком той идеологии, которая возобладает в обществе.
  Казалось бы, ясно, как Божий день, что идет внутрипартийная борьба, и таким образом, запретить занимать должности бывшим партийным бонзам попросту некому! Двадцать миллионов партийных - цвет нации! Её интеллект и сама власть!
  Сколько же меня нужно было "долбить", чтобы наконец-то дошло, что лежало буквально на поверхности! Марсиан, что ли приглашать на государственные должности? Это в Чехии был мощный отряд диссидентов, и сам Гавел был диссидентом, а у нас президент - бывший крупный партийный чиновник. А я, по сути дела, надеялся на то, что они сами себе, на манер самураев, "живот вспорют"? Вот ведь что я пытался втолковать ребятам Бурбулиса через пару дней! Ну не дурак ли?!
  
  ГКЧП В МОСКВЕ.
  I
   22 августа 1991 года, утром мы уже были в Москве и разместились в гостинице с одноименным названием. Напротив виделись громада Белого Дома и мост через Москву-реку, с которого через два года будут стрелять танки. Странное зрелище представляли окрестности вокруг Белого Дома, когда мы подошли к нему, еще более странные люди встречались в подъездах, на газонах вокруг него. После того, что я пережил, увиденное поражало своей театральностью. Меня постоянно преследовало чувство, что я участвую в грандиозном спектакле.
  Окрестности Белого Дома казались мне декорациями к революционному фильму, неумело, неряшливо сделанными. Бессмысленно наваленные бетонные бордюры и какие-то дощечки среди них, положенные так, как кладут дети, выстраивая в песочнице городушки из палочек и щепочек, какие-то доски, обломки бревен и обрывки колючей проволоки. На помятых, вытоптанных газонах - туристические палатки, остатки кострищ, а в одном месте стайка молодых подростков что-то варила в эмалированной кастрюльке над костерком, подвесив её проволочкой за ушки к обломку трубы. Девчушки смеялись, словно это было не в центре города, а у тихой заводи, на берегу какой-нибудь подмосковной речушки. Обрывки бумаг, картонные коробки, банки из-под пива, бутылки из-под водки.
  Все это так не вязалось с моим отношением к происходившим событиям: от всего исходила фальшь захудалого театра. Обинтованые головы каких-то экзальтированных юношей и девушек, бережно оттопыренные руки, висевшие на бинтах, и какое-то суетливое, быстрое движение, поправляющее их. Замотанные в бинты кисти рук, щетина на лице, многозначительные взгляды, говорящие: "Вот и мы... Так сказать, пострадали..."
  Иногда встречались люди цивильного облика с автоматами Калашникова на ремнях, через плечо.
  От всей этой кафкианской атмосферы становилось как-то безумно весело, и я едва сдерживал себя от того, чтобы не заржать диким жеребячьим "И-го-го!" Или не запеть "Мы жертвою пали в борьбе роковой!" Что-то во мне тогда надломилось и треснуло, через этот внутренний гомерический хохот вся наша "доносительская миссия" показалась пустой и глупой затеей. "Неужели, - думал я, - ради этого маскарада я рвал себе сердце? Какое ГКЧепе?! Кто они мне и кто я им?"
  Нужно сказать, я никогда не любил Москвы, чванливой, поучающей всезнайки, а сейчас эта нелюбовь резанула меня по сердцу. Мелькнула и пропала мысль вместе с острой сердечной болью: "Она всегда загребала к себе "жар" руками провинций".
  Перешагивая через мусор баррикад, я вспомнил Москву, свою Москву 1979 года, когда я приехал поступать в литературный институт им. Горького, а вместо поступления неделю "гудел" в общежитии Высших литературных курсов с ленинградским поэтом Сергеем Макаровым и какой-то экзальтированной казашкой, до безумия влюбленной в Олжаса Сулейменова... Кажется, в нашей компании помимо неё была еще переводчица из Эфиопии и прозаик, мой земляк Генка Давыдов. Мелькали какие-то личности, вечно голодные и больные с опохмела... Тогда я окрестил Москву "фасадным городом", потому что в глубине её дворов стояли деревенские халупы с плоскими крышами, на которых паслись козы и куры. Мы как-то зашли с блестящего проспекта в калитку и очутились в тишине деревни с её специфическими звуками и запахом. Люди... а что люди?
  Москвичи на улицах Москвы были такие же, как везде: подходили и предлагали "выпить на троих, четверых"... В пивных заведениях "наседки" замечали пьющих водку и когда подходила милицейская "Маруся", плотно запечатывая выход, шустро сновали между любителей спиртного, давая сигнал милицейским тем, что дотрагивались локтем, рукой до тех, кто пил водку. "Меченых" увозили в медвытрезвитель, а "наседки" с чувством исполненного долга и с трешкой "за услуги" в кармане, пили пиво на "законных основаниях". Пива можно было напиться в стельку, но Ерша Ершовича, столь любимого Веничкой Ерофеевом, пить не полагалось. Так мне разъясняли суть дела мои гиды по злачным московским местам. Когда-нибудь я подробно напишу о том, где, как и с кем я "пропил" свое высшее литературное образование, о чем нисколько не сожалею.
  Вспомнилась мне Москва недавняя, 1989 года, опьяненная запахом грядущей свободы... Вспоминалось мельком, походя, не дольше чем потребовалось времени пройти узкими коридорами на первый этаж Белого Дома.
  Театральность была везде, во всем: в кабинетах, в фойе, в буфетах Белого Дома, и даже ожидание самого финала - прибытия из аэропорта Горбачева, Руцкого и иже с ними - воспринималось как заключение, апофеоз, последний аккорд в этой кафкианской симфонии. Эта театральность захватывала, гипнотизировала и увлекала.
  Мы все же сделали попытку прорваться к тогдашнему Госсекретарю Геннадию Бурбулису, который "обхаживал" меня 17 ноября 1989 года в Новокузнецке, но "заступили" дорогу автоматчики, и нам ничего не оставалось делать, как "сгрузить" наши бумаги каким-то личностям, которые якобы собирались систематизировать их.
  Эти меры безопасности для тел первых лиц вызывали улыбку, словно все, и я в том числе, играли в детскую игру. Даже автоматы в руках "защитников Белого Дома" мне казались бутафорскими, игрушечными, и я почему-то был уверен в том, что у этих автоматчиков не хватит духа выстрелить в человека, а если и будут стрелять, то зажмурившись от страха и такими же бутафорскими пулями. И помирать будут, как умирают в опере, - долго и подробно рассказывая о своей жизни хорошо поставленными голосами.
  Кто-то нашептывал мне: "Ничего не произошло, да и не происходило! А вы-то там! А мы-то! А я? Боже, как ты там орал в горсовете? Как трясся? А всего-то клоунада, спектакль! Ха-ха-ха!" - этот внутренний голос как бы раскалывал меня надвое: один Анохин, как и все вокруг, чуть ли не визжал от радости победы, а другой иронично подсмеивался: "Чему, милок, радуешься? Над чем хохочешь? Над собой ведь хохочешь?"
  И подкатывало к сердцу предчувствие нехорошего, такого же клоунадного, но жестокого, как сожжение еретиков на кострах. Образы разнообразные, больше гоголевских персонажей, то и дело вставали в моих глазах, городничие, чичиковы, хлестаковы и масса разнообразных по породе своей "свиных рыл"!
  Чего-то главного мы тогда не понимали, а ведь должны были понять, что в России никогда не решают политических задач, а только сводят счеты со своими политическими противниками. Политика в России исчерпывается двумя-тремя нехитрыми формулами: "Власть есть собственность" и "Власть нужно удержать и распространить". Вот и всё, дальше идут только средства. Любые средства, лишь бы они были эффективны.
  Освободив свои руки от бумаг, мы стали бродить по Белому Дому и вдруг слышим: "Везут! - и тут же вопрос: - Где?"
  Кто-то сказал: "Сам генерал Руцкой сопровождает".
  - Досидел-таки Горбач до своей политической казни в Форосе, - мрачно заметил небритый мужчина с автоматом и смачно плюнул на пол.
  Все кинулись по каким-то переходам вниз, и этот порыв подхватил меня - бегу. Какой-то мрачный тоннель, чем-то похожий на въезд в громадный склад. Мысль: "Как Емельку Пугачева?" Азарт. Толкаемся, чтобы ближе. Ближе - куда? Бог его знает. Толкаемся все: и те, у кого повязки на лбу, и какие-то люди с рациями. Понимаю: охрана - значит, сюда привезут. И вот - вой сирены - мороз по коже, и несколько "Волг" - тяжелые. Тяжесть ощущается по вибрации стен и пола. Промелькнуло в голове: "бронированные". Из машин выскакивает охрана, почему-то мне показалось: глаза у них дикие. Короткие автоматы - быстро лицом к нам, другие с автоматами ринулись к одной из машин. Сколько машин? Три? Пять? Не помню, помню глаза охранников - дикие! И оттого, что глаза дикие, внезапно разбирает меня хохот. Едва сдерживаю себя, чтобы не расхохотаться!
  Голоса: "Горбачев, Горбачев! Где? Да вон он!" И вот из машины тяжело, неловко вываливается Горбачев. Он бледный и какой-то жалкий, растерянный, и мне опять почудилось - Пугачев. Почему? Не знаю. А потом перед глазами проплыла картина Сурикова "Утро стрелецкой казни". До сих пор не пойму, причем здесь стрельцы и Горбачев, и Пугачев? Какая-то глубокая ассоциация с царевной Софьей, но мысль скользнула, и я эту мысль не додумал до конца, как бывало и прежде.
  Все мысли - калейдоскопом, мельком, почти не задевая сознание... Охрана плотно около него, и почти бегом, почти тащат его в какие-то двери.
  Толпа отхлынула и побежала обратно, захватила меня, вынесла на себе и выплеснула в какое-то фойе. Стою очумело, и понять не могу ничего. Ищу Дорофеева и Строканева. Да вот же они!
   - Здорово!
  Кто сказал? Что? Почему здорово? Да ведь это я и сказал! И опять животное веселье. Накатывает что-то непонятное, как на хлыстов во время "радения"... Сознание словно раздвоено, вижу себя как бы со стороны и удивляюсь, отчего это он, то есть я, сукотит ногами, чуть ли не приплясывает? Ломанулись в актовый зал, куда должны были доставить Горбачева, - охрана, не пройдешь. Постепенно прихожу в себя, сел в кресло. Разбирает зло: и чего это ломился? Чего бежал? Чему радовался?
  Минута, две - и опять подхватило непонятное веселье. Словно волны, эмоциональные волны пронизывают все здание, словно кто-то управляет этими волнами эмоций. Невидимый дирижер, а мы оркестранты - нет! - музыкальные инструменты и из каждого выжимают сатанинскую мелодию абсурда.
  Все ждали грандиозного жертвоприношения, и как любое действие, сакральное по духу и смыслу, оно не только возбуждало, но и пугало своей неисповедимой глубиной, и притягивало к себе со страшной, почти магической силой. Так в средние века притягивало толпы людей сожжение еретиков. Но это потом, потом пришли понимание и анализ, а сейчас... сейчас я, как и все, слушаю трансляцию из актового зала и повизгиваю со всеми вместе от восторга.
  Это было избиение поверженного противника, и палачом был Ельцин, и нам нравилось это истязание, удары в самые болезненные места. Есть, есть в человеке (в каждом из нас сидит) садист, сладострастный демон, питающийся чужой болью. Иначе ведь не объяснишь пристрастие к фильмам и книгам ужасов. То и дело у слушателей вырывалось сдавленное: "Ах, как он его!"
  И я так же, как и все остальные, с восторгом отзывался на очередное ельцинское: "А это мы тоже заберем себе, понимаешь".
  И лепет Горбачева: "Ну, как же так, Борис Николаевич?" - был бальзамом на душу. Ощущение было такое, как будто Ельцин публично раздевал Президента СССР, и этот политический стриптиз, пожалуй, не меньше воздействовал на нас, чем обнажение женщины перед толпой слюнявых юнцов.
  Все замерли, вслушиваясь в этот диалог, даже, казалось, дышать старались не так шумно. Потом снова кинулись - теперь уже смотреть, как увозят. Не успел, затолкали, видел только, как на ходу запрыгивали охранники в машину. Один - неловко, протащило его метров пятнадцать, пока не задернули вовнутрь, и опять почему-то привиделось и подумалось: "Как лакеи на запятки карет скачут, а разве я сам не такой же лакей?" Скользнула в глубине сознания мысль и тут же исчезла.
  Сходили со Строканевым на то место под мостом, где погибли парни. Слышал рассказы об этом - от явно фантастических (упершись в броню, танки останавливали) до вовсе не геройских. Не хочу их рассказывать. Смерть есть смерть, и ей нет никаких оправданий: ни геройством, ни глупостью.
  
  НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА В ГОСТИНИЦЕ "МОСКВА".
  I
  Вечером этого же дня (а может, на второй день) я зашел в буфет гостиницы "Москва" и неожиданно встретил там Кислюка и Малыхина.
  - Здравствуйте! - приветствовал я их. - Чего вы оба сияете, как надраенные медные пятаки?
  - Можешь меня поздравить, - сказал Кислюк. - Тулеевская власть в Кемеровской области закончилась. Вот здесь, - он похлопал себя по внутреннему карману пиджака, - Указ Президента Бориса Николаевича о моем назначении на должность губернатора области. С коммунистами в Кузбассе покончено раз и навсегда!
  Сложные чувства испытал я в этот момент, но больше было радости - радости от открывающихся возможностей, в том числе и для меня. Почему?
  Для того чтобы понять это, следует вернуться на несколько месяцев назад в ДК шахты "Северная", что в Кемерово на правом берегу Томи. Именно там состоялось совещание представителей рабочих комитетов Кузбасса, на котором Михаил Кислюк, зам. главы области по экономическим вопросам, просил нашей поддержки в том, чтобы "свалить" Тулеева. Михаил Борисович обещал никого не забыть и каждому дать работу по его силам. Друзья мои, бывшие соратники по рабочим комитетам, вы помните это совещание?
  Этого не стоит забывать никогда! И эту нашу убежденность: "Если мы могли вести работу с правительственной комиссией, то отчего не сможем руководить областью? Не Боги горшки обжигают".
  Вот почему я слушал Михаила Борисовича в буфете гостиницы "Москва" со столь сложными чувствами. Правда, вся эта театральность, да еще вот это нескрываемое счастье, написанное на лице Михаила Борисовича, подмешивали в мои амбициозные мысли какую-то горечь.
  Мы сели за столик и принялись кушать. Я все время пытался найти какие-то слова, как-то напомнить ему о ДК "Северном", но не находил подходящих слов, слишком уж счастливым был Михаил Борисович в это время, чтобы напомнить ему о земном, о себе.
  Потом к нам подсел Анатолий Малыхин и сказал, что его также Указом назначили, как он выразился, "оком Президента". Это уже был явный перебор. Я знал Малыхина по Новокузнецкому рабочему комитету, знал как весьма недалекого человека, в голове которого больше двух мыслей сразу не помещается, а предложение, в котором больше пяти слов, он не может понять целиком. Если Кислюк в моих глазах был человеком, разбирающимся в экономике, то Малыхин...
  Нет, это был явный перебор! Что-то случилось в России, если фарс театра становится явью жизни.
  Ночью плохо спал, примеряя на себя возможные должности в команде Кислюка, и чем больше и углубленнее размышлял, тем больше появлялось у меня сомнений на этот счет. Тем меньше мне хотелось этой власти. Ведь я, наивный, тогда не отделял должность от ответственности, должность от спроса с меня (с себя!) за порученное дело.
  "На хрена, - думал я - мне этот барабан? Ты еще не наелся властью в горсовете? Тебе мало чувствовать себя беспомощным, болванчиком в руках других, так ты еще и облисполкома вкусить хочешь?"
  Запах власти, соблазн власти... Сквозь этот сладостный ад нужно пройти. Инстинкт лидерства, инстинкт власти. Многоголовый демон. Жизнь предоставила мне возможность глядеть этому демону в глаза и не раз.
  Первая встреча с ним чуть было не погубила меня в 1989 году, чуть было не утянул он в свои темные глубины - слава Господу - не избрали! (Депутатом Верховного Совета России в 1990 году.)
  Эта была вторая встреча с ним, с его запахом власти. Была и третья встреча, настолько силен в человеке инстинкт к власти, что соблазнился, но обо всем по порядку. В эту ночь в номере гостиницы "Москва" отчетливо вспомнилось, как летом 1991 года по инициативе Кислюка и Голикова состоялось заседание Совета рабочих комитетов Кузбасса. Оно проходило в ДК шахты "Северная". Я долго разыскивал дворец, поскольку был в заречье Кемерово первый раз. Около получаса бродил в одиночестве по залам и переходам ДК, раздумывая над причиной столь срочного вызова.
  В то время у меня было двойственное положение: с одной стороны, я с весны 1990 года не являлся членом городского рабочего комитета, с другой - участвовал во всех мероприятиях на правах "вольного человека", разумеется, как всегда, имея свою собственную точку зрения. Общее было в инерции, я бы сказал, в инерции чувств: я еще только "остывал", наглотавшись раскаленной атмосферы июля 1989 года.
  В периоды мучительных раздумий разум говорил мне: "Твоя власть ничтожна, и весь твой опыт работы в горсовете только подтверждает ничтожность твоей власти, даже в городе, а повлиять на события в государстве - это ты выкинь из головы! Не казни себя! Ты мышонок, а перед тобой гора! В лучшем случае ты в этой горе можешь сделать для себя удобную норку"...
  О, он много чего подобного говорил мне, мой разум, или, если хотите, здравый житейский рассудок, который стал потихоньку подавать свой голос после эйфории, надежд и мечтаний, а совесть, дурацкая совесть не могла с ним согласиться, хотя и не единожды уступала.
  - Ты большой и толстый, - говорила она не без ехидства, - для таких, как ты, норок нет, а есть горки... Под горой или на горе! Под конем или на коне... не... не... не...
   * * *
  Но вернемся в ДК шахты "Северная" в лето 1991 года. Через час стали подходить ребята, группами и поодиночке, из Новокузнецка, Белова, Киселевска и, разумеется, из Кемерово, всего было человек сорок. Подошли Кислюк, Асланиди, Голиков. К этому времени причина срочного вызова прояснилась и, как всегда, это был вопрос власти, власти в области.
  Если бы кто-то спросил: "А зачем вам власть нужна?" - то вряд ли кто-то из нас мог ответить на этот вопрос откровенно. Мы все еще стеснялись и боялись обвинений в том, что хотим власти. Наверное, каждый из нас ответил бы на это общими и, наверное, правильными словами, но далеко не искренними. Вряд ли кто из нас понимал четко и ясно, что же он будет делать с властью, если она достанется ему. Я сужу по себе, но, возможно в головах моих тогдашних соратников были четкие представления на этот счет, сам же я хотел и в то же время боялся власти.
  Следует пояснить это. Почему я хотел? Ответить на этот вопрос можно в двух, трех словах, но краткость, может быть, и сестра таланта, да только вот тогда, когда предмет настолько ясен и прозрачен, что стоит сказать нечто подобное тому: "Власть нужна, чтобы народу было хорошо", - как сразу же за этой краткостью проглянут огромные уши лжи. И вовсе не потому, что эти слова лживы (нет, они могут быть предельно искренни); лживость в другом - в том представлении о мере власти, которая бы могла осуществить это желание. Как известно, всем реформаторам недостает власти, и их никогда не устраивает народ. Хочется сразу и много.
  Много всего: больших пенсий, удобных квартир, новых технологий, справедливости и т.д. И тогда объем власти, точнее сказать - притязания на власть начинают стремительно расти, пока не погребут под собой все человеческое в человеке власти.
  Это меня пугало. В моем случае ложь заключалась еще в том, что я не знал точно, что же нужно, что следовало бы делать, чтобы людям было "хорошо"! Да и каким людям? Разве мало людей, которым хорошо и сейчас, и даже хорошо в превосходной степени! Следовательно, для того, чтобы сделать всем "хорошо", нужно кому-то сделать "плохо". Тут начиналось главное: а сумею ли я отличить того, кому нужно сделать "хорошо", от того, кому нужно сделать "плохо"? Разве я Бог, видящий человека насквозь? Да если бы обладал таким даром, то хватило бы меня на всех и везде? Нет! Мне понадобились бы помощники. Словом, когда я размышлял над этим вопросом, то запутывался настолько, что меня уносило, Бог знает куда от первоначальной мысли.
  Уже потом, года через три, я прочел у Льва Шестова: "Большинство, если не все исторические деятели были безответственны, ибо всякий, кто берет на себя ответственность - если он человек, а не Бог - парализует этим в себе нерв деятельности и осуждает себя на праздность и размышления. Это нужно помнить всем, особенно размышляющим, т.е. философствующим людям".
  Вот и я вместо того, чтобы действовать, погружался в пучину рефлексии, и она засасывала меня всего, без остатка. Вместо того чтобы решительно брать власть, требовать этой власти, добиваться власти, я начинал размышлять о том, что же я с ней буду делать. Вот вам и ответ, отчего я не у власти, когда мог бы.
  Однако в тот жаркий июльский день мы говорили о власти и только о власти, говорили, как знающие, что с ней делать. Михаил Борисович обрисовал состояние дел в облисполкоме, куда попал по необъяснимой для меня причуде Тулеева его замом по экономике. Но еще большее возмущение и непонимание было среди членов рабочих комитетов, когда вопреки решению Совета рабочих комитетов "О не вхождении во власть" М. Кислюк и Ю. Рудольф вошли в команду Тулеева.
  К этому времени рабочие комитеты как бы примирились с тем, что Кислюк и Рудольф не подчинились их решению. Аргумент "Хватит критиковать, нужно и самим что-то делать" - для многих был неотразим, он и меня убедил, а стоило бы приглядеться к этому поступку и сделать определенные выводы.
  Впрочем, если бы мы обратили должное внимание гораздо раньше, еще в ноябре 1989 года, на то "заигрывание" Кислюка с первым секретарем обкома партии Мельниковым, то... Увы, жизнь не знает вот этого "то", и говорить о том, что было бы, если бы... - тема для академических салонов. Жизнь не физика и не химия, в ней нельзя поставить эксперимент, чтобы проверить, что получилось бы, если бы мы в ноябре месяце изгнали из рабочего комитета Михаила Борисовича за его теснейшую связь с КПСС.
  Пожалуй, сам Мельников да, возможно, его зам по идеологии Лебедев могли бы многое рассказать о тех беседах с глазу на глаз, которые они вели еще в 1989 году с Кислюком. Ведь не с бухты-барахты Кислюк предложил Мельникову возглавить "Союз трудящихся Кузбасса" в ноябре 1989 года?
  Только единодушное возмущение делегатов конференции вынудило Михаила Борисовича в устном выступлении изъять этот абзац из розданного в перерыве своего доклада. Но мы были доверчивы, и эта доверчивость нас ослепляла.
  Все выступление Кислюка в ДК шахты "Северная" свелось к его просьбе оказать ему поддержку, чтобы "свалить" Тулеева, и, таким образом, он бы возглавил облисполком. Об экономике речи никакой не шло, была чистая политика, то есть стоял вопрос о власти и только о власти.
  Я выступил на этом Совете, переведя кислюковские экивоки в прямую речь:
  - Ты требуешь поддержки, хорошо! Давай говорить начистоту. Каждый из сидящих здесь, в зале в свое время наговорил народу с трибун столько, что и двух жизней не хватит, чтобы исполнить обещанное. Чтобы только подступиться к этому - нужна власть. То есть власть нужна не только тебе - она нужна нам всем. Вот так стоит вопрос. К тому же, ты оправдывал своё вхождение в команду Тулеева тем, что пора переходить от слов, от митинговщины к делу, вот и мы хотим дела.
  Такая прямая постановка вопроса разрядила атмосферу, сакральное слово - власть - произнесено, точки над "и" расставлены, теперь уже можно называть вещи своими именами, не стыдясь, что кто-то заподозрит в чем-то нехорошем, предосудительном. Меня активно поддержали ребята из Новокузнецка. Словом, разговор перешел в плоскость чистого торга: что мы будем иметь с того, что поддержим тебя? Михаил Борисович, разумеется, обещал. Было поручено Голикову писать, что угодно и куда угодно от имени Совета рабочих комитетов с единственной задачей - "свалить" Тулеева.
  Теперь читателю должно быть понятно, отчего я плохо спал в ту ночь в гостинице Москва.
  - Ну, хорошо, - сказал я тогда в буфете, - встретимся в Кемерово и поговорим.
   Так мы расстались. Счастливые: Малыхин и Кислюк в буфете, а я пошел в номер, раздумывая над такими поворотами в судьбах страны, людей и моей также. И хотя все это обдумывал серьёзно, все-таки в глубине души, или в подсознании, как хотите, оставалось ощущение сна, нереальности происходящего. Прошло десять лет, а я до сих пор живу с чувством, что вот проснусь и все будет так, как было лет пятнадцать тому назад. Я иду через весь Тырган в УСМ, а потом завожу свой автогрейдер, получаю путевку... А вечером почта и обязательно свежие газеты и журналы. Газеты и журналы СССР. Я пишу письма в эти газеты и журналы и обязательно получаю ответы. Не в этом ли причина того, что старые люди не воспринимают нового? Время для них в такие критические моменты останавливается, и они живут в прошлом?
  * * *
  Встреча с Кислюком состоялась, но не в августе, а в конце сентября. Начало её было бурным. Я еще был в той забастовочной инерции, когда входил во все двери без стука и спроса, тем более, я и не думал спрашивать разрешения у кого-либо и сейчас: ведь шел-то я к своему бывшему соратнику. Но не тут-то было. В приемной меня остановили двое крепких парней в штатском. Я начал скандалить, "качать права". Они отступили, и я вошел в знакомый кабинет, где раньше председатель облисполкома Лютенко рассказывал мне о том, как он намерен встраивать в распределительную экономику Кузбасса элементы рынка. До сих пор перед глазами стоит его красочная схема, похожая на стилизованную розу. Базовые, сиречь - монопольные, сектора под государственным контролем и сектора рынка, то есть естественных конкурентов. Мне кажется, он понимал в рынке куда больше, чем Гайдар, отпустивший цены в условиях тотальных монополий!
  И вот этот кабинет и длиннющий стол, вдоль которого я иду к Михаилу Борисовичу. Он сидит в кресле и о чем-то увлечено говорит по телефону.
  Пока шел - увидел, как гримаса неудовольствия складывается на его лице, и уже все понимал. Он скупо кивнул мне. Руки я не подал, и он тоже не счел это нужным сделать. Можно было вставать и уходить, однако я сел на стул и стал ждать окончания телефонного разговора. Жду минуту, пять, десять, потом встаю и ухожу. На следующий день, уже в Прокопьевске, в информационной программе "Пульс" слушаю выступление Михаила Борисовича и его пассаж:
  - Ко мне в кабинет врываются мои бывшие соратники по рабочему движению. Я хочу заявить, что отныне я не член рабочего комитета, а государственный служащий, и это должны понять все.
  Вот такой, закономерный поворот дела и хороший урок на будущее. Первая крупная акция Михаила Борисовича на своем посту заключалась в раздаче чиновникам по бросовой цене машин из областного фонда. Мне было стыдно, когда слушал панегирик чиновникам из уст моего бывшего соратника. С этого момента наши дороги разошлись, а начавшаяся кампания по закрытию шахт под липовым предлогом их убыточности и вовсе бросила меня в стан оппозиции. Последний раз я встретил Михаила Борисовича в 1993 году в объединении "Прокопьевсуголь". Он, широко и приветливо улыбаясь, шел ко мне сквозь толпу холопов. Я метнулся туда-сюда и встал, как вкопанный. У меня не хватило воли проигнорировать протянутую руку для приветствия. Не удивительно, в среде холопов и я был ничем иным, как холопом. Правда, уже через секунду я ему что-то выговаривал, но меня оттерли от "тела". Он был явно доволен тем, что его избавили от необходимости отвечать на мои саркастические вопросы! Издали развел руками, мол, дела...
  Ах, как я себя ненавидел и ненавижу за свою рабскую кровь! До сих пор стыдно, что не повернулся, не ушел, а сделал-таки шаг навстречу ему! Сколько таких вынужденных шагов "навстречу" я делал? Стыдно! С этим стыдом и уйду из жизни. Нужно научиться, не подавать руки. Не по христиански... Наверное...
  
  КОНЕЦ.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"