All I ever did was to supply a demand that was pretty popular.* Al Capone
У меня обеденный перерыв. Я сижу в небольшом скверике около больницы. Не курю, я вообще не курю, а просто сижу, вытянув ноги. Бездельничаю. Наслаждаюсь теплом наконец-то пришедшей весны и вспоминаю своё детство.
Я с самого начала плохо разговаривал, заикался, долго искал слова. Бабушка говорила, что мама со мной намучалась. Но я не слышал, чтобы мама когда-нибудь жаловалась, разве что на сильный мороз. Я начал помнить себя с очень раннего возраста -- до года. Но первые воспоминания не были приятными. Одно из них: отец угрожает кому-то и одевает меня, маленького, в костюмчик, хотя раньше это всегда делала мама. Отец говорит, что теперь я буду жить у бабушки. Мама молчит, и мне страшно. Потом она спрашивает что-то, чего я не понимаю. Постепенно всё утихает: мама носит меня на руках, прижав к себе. Отец уходит, громко хлопает дверью. Мама укладывает меня спать, у неё дрожат губы.
Ещё из ранних детских воспоминаний: разбитое зеркало в коридоре, мне два-три года, я сижу под кроватью. Очень громко орёт отец. У него порезаны стеклом руки, он бьёт кулаками об стену, на светлых обоях остаются кровавые пятна. Они с мамой вернулись из гостей, с какого-то праздника. Со мной сидела бабушка, она сразу же ушла. Отец кричит про какого-то мужчину, который за столом был "рядом с тобой! и подливал тебе вино! и тебе ЭТО НРАВИЛОСЬ!" Мама ничего не говорит. Я не вижу её со своего места, из-под кровати, но мне очень страшно.
Позже. Отец рывком распахивает дверцу шкафа, вытаскивает оттуда мамины вещи и рвёт их -- платье, блузку, тонкий цветной шарфик, мой любимый. Достаёт серебристо-голубой свитер, сразу порвать его не может, пыхтит, наконец свитер трещит по швам. Я прибежал из другой комнаты, стою на пороге, мама незаметно для отца трясёт головой -- "не вмешивайся" и делает мне знаки ладонями -- "быстро уходи". Мне около четырёх лет.
Меня не брали в детский сад, потому что я отказывался разговаривать и только мотал головой, отвечая на вопросы. Вернее, врачи настоятельно предлагали маме отдать меня в специализированный садик для детей с отклонениями в развитии. Бабушка не понимала, почему мама отказывается и что в этом плохого. Мне уже прописывали курс лечения, но эффект от таблеток был один: я всё время спал. Врачи говорили: это только первое время. Мама ждала неделю, потом сказала, что проконсультируется у другого врача. Тогда дозу уменьшили, но я всё равно чувствовал себя вялым и сонным, не играл, не смотрел цветные журналы и ничем не интересовался. Телевизора я всегда избегал: у меня от него болела голова. Не выдержав полный курс лечения, мама перестала давать мне таблетки. Но просила никому об этом не говорить.
Потом родители разводились. Отец написал заявление, где просил лишить маму родительских прав, так как она отказывается отдавать меня в воспитательное учреждение, не лечит и не оформляет инвалидность. Я узнал об этом, конечно, гораздо позже. Ещё он писал, что мама дома не готовит еду. В то время действительно перегорела старая электроплита, её пытались чинить, безрезультатно. Мама сразу же купила маленькую переносную плитку. Я этого не помнил. Зато я хорошо помнил новый холодильник, который мама купила на собственные сбережения, а отец изрубил топором. Он не верил, что мамины деньги заработаны на работе. Этот холодильник потом всё-таки починили, а дыры в дверце заклеили плёнкой "под дерево". Он стоял на кухне, наверное, год, пока родители не разменяли квартиру. Тогда я почти всё лето провёл у бабушки, маминой мамы. Когда она уходила на работу, на неполный рабочий день, за мной присматривала соседка-пенсионерка. Мне у неё нравилось, я мог часами разглядывать аквариум и вообще вёл себя тихо. Вернулся я уже в другую квартиру, однокомнатную, и мы стали жить там вдвоём с мамой. Долго, пока я не вырос. Отец куда-то исчез, мне никто о нём не говорил, а я и не спрашивал -- по крайней мере, ещё лет десять точно. У нас появилась кошка, сначала совсем маленький котёнок, но я его почему-то боялся. Потом привык. Мама называла Рысю моей кошачьей сестричкой. Мама работала на дому, переводила статьи, иногда оставляла меня у бабушки и давала частные уроки. Подходило время идти в школу, а я всё ещё очень плохо разговаривал. Когда меня пытались заставить сделать что-нибудь, что мне не нравилось, я закатывал истерику. Если ко мне приставали дольше обычного, я мог замахнуться кулаком на взрослого человека. В конце концов меня направили на обследование в больницу, которую мама всегда называла просто "больницей". Другого названия я не слышал.
Докторша в белом халате беседовала с мамой, а я порывался подойти к стеллажу с игрушками, но мама держала крепко. Доктор стала задавать мне вопросы. Мама шёпотом попросила меня успокоиться и отвечать честно. И я отвечал.
-- Бывает такое, что ты слышишь голоса людей, которых сейчас нет с тобой в комнате?
-- Нет. Не бывает.
-- Бывает такое, что в комнате никого нет, а тебе кажется, что туда кто-то вошёл и остался?
-- Нет.
-- Ну Вы же видите, -- сказала в конце доктор, обращаясь к моей маме. -- Шизофрения. Классическая.
Меня оставили в больнице на целый год... нет, конечно, всего на три недели. Была зима, и к детям не пускали родственников -- под предлогом того, что в городе вирус гриппа, а у них в больнице карантин. Мне делали уколы, которых я безумно боялся -- да и теперь, став взрослым, ничего хорошего в них не вижу. Мне было почти шесть лет, я давно умел читать, но приносить книги в палату не разрешалось. Нас было больше десятка ребят в комнате на шестнадцать кроватей, за нами круглосуточно присматривала нянечка -- посменно, днём одна, ночью другая. В их обязанности входило следить, чтобы дети не были мокрыми и грязными, водить строем в столовую и разнимать драчунов.
Мама пыталась передавать мне книжки-раскраски, но любые карандаши и ручки были запрещены -- чтобы агрессивные дети друг друга не покалечили. Мама передавала мне чистую одежду, её сначала складывали на шкаф, в конце концов возвратили маме -- в тех же пакетах, завязанных на те же самые бантики. Все дети ходили в казённой одежде, в казённом нижнем белье. Еду и некоторые игрушки передавать было можно, только до общей палаты редко доходила еда и ещё реже -- игрушки. Я почти не чувствовал голода, но дважды жестоко подрался. И не высыпался. Мне нарочно мочили матрас, а другого не давали, приходилось спать на мокром и вонючем. Говорили, что это я сам виноват. Потом вдруг я на самом деле проснулся весь мокрый. Я не понимал, в чём дело. Гораздо позже мне объяснили, что детям давали одновременно мочегонное и снотворное. Когда я не хотел надевать трусы, которые были мне велики, нянечка сказала, что я буду ходить голым. Я сидел на кровати в одной футболке и ждал, что мне принесут что-нибудь подходящее, не такое огромное. Настало время идти на обед, пришла какая-то женщина в белом халате и сказала, что ничего другого нет, чтобы я ходил в этих трусах до завтра, а сейчас одевался и шёл на обед вместе со всеми. Я послушался.
Помню, в тот день, когда меня отдали маме, падал пушистый снег, а я так отвык от свежего воздуха! На мне были красные сапоги, я специально волочил их по снегу, рисовал полукруги, и мама не делала мне замечаний. Потом дома она меня долго-долго мыла и беззвучно плакала, а на следующий день отвела в поликлинику. На табличке кабинета я прочёл необычное слово "дерматолог". Я помню тонкий запах белой мази, которую нам выписал доктор. Утром и вечером мама смазывала меня со всех сторон, иногда говорила, что могло быть хуже.
Я дорвался до книг, карандашей и белой бумаги. Лист за листом я покрывал неумелыми чёрно-белыми рисунками. Некоторые мама сохранила. Там были люди с тоненькими ручками и ножками, они плыли на корявых кораблях к маленьким островам.
Я запомнил: никогда нельзя говорить, что мама не даёт мне таблетки. Я должен был отвечать, если меня спросят, что пью таблетки и порошки -- три раза в день после еды.
Мама говорила, что я уже почти большой и всё понимаю. Ещё она говорила, что в следующем году мне придётся опять лежать в этой больнице. Я плакал, но она просила быть мужчиной. Я понял, что лучше два раза полежать в больнице, пока я маленький, чем потом два года служить в армии, когда вырасту. Но я не понимал, что такое армия. Тогда она улыбалась и отвечала: "так даже лучше".
Через год я уже очень хорошо читал и писал печатными буквами, но всё ещё плохо разговаривал и заикался. Школ могло быть только две -- или обычная, или специальная, для детей с серьёзными нарушениями. Врачи не знали, что со мной делать: интеллект "соответствовал возрасту", но поведение совершенно не укладывалось ни в какие рамки. В конце концов меня определили в школу рядом с домом, но с испытательным сроком. Мама искала возможность оформить мне индивидуальное обучение, но это требовало беготни и решения разных проблем. Именно в это время она познакомилась с Октавианом, юристом, который постепенно стал другом нашей семьи. В школе мне ставили двойки за то, что не отвечал на уроках, на переменах одноклассники меня лупили. Маме разрешили присутствовать в школе, ждать в коридоре возле класса, и она объяснила мне ситуацию. С одной стороны, драться я не мог, а то меня бы сразу объявили агрессивным, невменяемым и социально опасным -- правда, мама нашла для меня другие слова, попроще. С другой стороны, что-то надо было делать. Мама научила меня давать сдачи, причём делать это вовремя. То есть сразу, не откладывая. Через полгода меня перевели на индивидуальное обучение. Это выглядело так: мы ждали окончания уроков, вместе шли в школу, со мной занималась учительница. Дома мы с мамой делали письменные задания. К концу третьего класса я уже не заикался, хотя разговаривал с трудом и делал паузу, прежде чем что-нибудь сказать. Оценки у меня были хорошие, особенно по письменным предметам.
Правда, была неприятность в конце первого класса. Мне вывели годовой средний балл не на основании оценок во втором полугодии, когда я занимался индивидуально. Мне посчитали все те двойки, которые я нахватал за отказ отвечать на уроке -- в первые полгода. С неудовлетворительной оценкой по всем предметам мне была прямая дорога в школу для умственно отсталых. Копию с классного журнала не смог получить даже дядя Октавиан: ему сказали, что в конце года все журналы сдали в архив, а попасть туда невозможно, потому что все в отпуске. Мама с дядей Октавианом писали разные заявления и ходили по разным кабинетам, и в итоге я благополучно перешёл во второй класс. Мама говорила, что как раз тем летом у неё появились седые волосы.
После второго класса я ещё раз лежал в той же больнице. Родителей уже пускали на свидания, мама приходила каждый день, улыбалась и кормила меня пирожными и фруктами. Меняла мне бельё, теперь я не носил чужую одежду. Врачи ей обещали, что на выходные ребёнка можно будет взять домой -- искупать, сводить на карусели -- но потом сказали, что не видят в этом смысла: "ведь через неделю он всё равно выписывается". Мама совсем не разбиралась в методах лечения, но к концу второй недели стала задавать вопросы. "Почему у него красные белки глаз?" "Почему у него неестественные движения рук, как будто кисти сведены судорогой?" "Почему его отвели к психологу не сразу, а только после того, как две недели кололи уколы?" Ей ответили: потому что у нас к психологу большая очередь. На остальные вопросы она попробовала получить ответ уже после моей выписки, но ей сказали: вы всё выдумываете, в карточке ничего такого не записано, значит, такого не было!
Я благополучно закончил школу, старшие классы -- вместе со всеми. Правда, мне разрешали в любой момент выходить из класса, если болела голова. Я знал, что дядя Октавиан развёлся, и был достаточно взрослым, чтобы понимать: друг моей мамы -- больше, чем просто друг. У меня самого друзей было мало, они жили в бабушкином дворе, а у себя в многоэтажке я больше интересовался компьютером, чем приятелями и приятельницами. Вместе взятыми. Кроме того, много времени уходило на учёбу.
После школы я поступил на юридический заочно. Проучился там год, потом в городе открылся новый, негосударственный университет. Там был медицинский факультет. Справку о состоянии здоровья при поступлении требовали, но на многие вещи смотрели сквозь пальцы. Хорошо, что у меня никогда не было инвалидности -- просто потому, что мама отказывалась её оформлять. Кстати, в армию меня не призвали.
Я уже был студентом-медиком, когда мама переехала к Октавиану, и я стал жить один. Без гостей. Со старенькой кошкой Рысей. Я очень переживал, когда она умерла. Но теперь у меня есть настоящая, не кошачья сестричка. Верочка родилась, когда мне было двадцать лет. Ошалевший от счастья Октавиан накупил кучу игрушек и огромный букет цветов. Потом мы вместе выбирали коляску. Надо же, это было почти девять лет назад! У них счастливая семья. Я никогда не видел такой очаровательной неугомонной болтушки, как Верочка. Наверное, я вообще видел мало жизнерадостных девчонок.
Я по-прежнему медленно разговариваю, но это не помешало мне стать дипломированным врачом.
По роду своей работы я общаюсь с парнями призывного возраста. Сейчас я сижу и думаю: ведь всегда существуют ребята, не желающие служить в армии, и родители этих ребят. Я не делаю ничего противозаконного. Наоборот, я всегда честно говорю очередной нервной женщине: ничем помочь не могу, вы обратились не по адресу. У Вашего сына слишком здоровая психика, да и вообще, у него иначе организована нервная система. Они соглашаются и -- по моей рекомендации -- обращаются к другим врачам. К офтальмологу, ортопеду, гастрологу. Их сыновья получают диагнозы "близорукость", "плоскостопие" и так далее, кому что ближе.
Я поднимаюсь и медленно иду к больничным корпусам. Меня не могут поймать на взятке. Я взяток не брал и не беру. Кроме того, после медицинского факультета я всё-таки закончил заочный юридический, и у меня много умных знакомых -- как моих собственных, так и знакомых Октавиана. Но сказать, что я всё делаю совершенно бескорыстно, тоже нельзя. Люди хотят меня отблагодарить, разве я могу отказаться?
-- Доктор, у нас новенький. Там, возле Вашего кабинета.
Я увидел женщину с мальчиком лет пяти-шести. Мы поздоровались, вошли в кабинет, я сел за стол. Мальчик чуть подёргивал плечом и перекатывался с пятки на носок. Его взгляд обегал комнату, задерживался на стеллаже с игрушками и бежал дальше. Его мама -- почти без косметики, недорого одетая, с нитями ранней седины в пышных золотисто-русых волосах.
Спокойным, уверенным голосом я предложил им присесть и стал задавать обычные вопросы. Молодая женщина отвечала. Мальчик подошёл поближе. Теперь он рассматривал яркие ручки и карандаши у меня на столе.
Вдруг он поднял глаза. Я должен был спросить "Как тебя зовут?", хотя и так знал ответ. И неожиданно для себя я задал совсем другой вопрос.
-- Скажи мне, пожалуйста. Бывает так: ты в комнате один, но тебе кажется, что рядом есть кто-то ещё?