Награнин
De la servitude volontaire, ou l"anatomie d"un viol en présence d"un mari

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:


Моя студентка сидела на самом краю кожаного кресла, - хрупкий, неоперившийся вопросительный знак в сумерках моего кабинета. Мой старый соратник, ныне пахнущий не столько типографской краской, сколько перебродившим горем и дешевым джином, замер на фотографии, баюкая свой стакан, как разбитое сердце. Мы были двумя старыми пауками, соткавшими паутину из слов, чтобы поймать эту маленькую, сияющую муху - само воплощение нетронутого синтаксиса.

- Видите ли, душа моя, - начал я, смакуя ее имя, как редкую виноградину, - литература не терпит девственности. Чтобы понять Набокова, чтобы почувствовать ритм настоящей трагедии, вы должны позволить тексту войти в вас. Стать частью вашего еще не проснувшегося кровообращения.

Я положил перед ней папку материалов - тот самый ядовитый гибрид эллисовской плоти и кундеровской пустоты, который мой друг выцедил из своей мести. Она робко коснулась страницы, и я увидел, как дрогнули ее ресницы - эти черные бабочки над бездной.

- Но профессор, - прошептала она, и в ее голосе послышался звук ломающегося сахара, - это это описание... Разве автор не должен любить свою героиню?

Мой почивший несколько лет назад друг-издатель, наверно издал сухой, лающий смешок в тени своей могилы. Я же лишь улыбнулся, наклоняясь ближе, так что запах ее юности - смесь яблочного шампуня и неведения - на мгновение затмил запах пыльных фолиантов.

- Любовь автора, милая моя, - это всегда акт присвоения. Посмотрите на эти строки. Здесь насилие - лишь метафора познания. Вы еще не знали мужчины, не так ли? Как же вы собираетесь писать о жизни, если ваша собственная чернильница еще полна лишь чистой водой? Прочтите это вслух. Почувствуйте, как цинизм этого текста вступает в химическую реакцию с вашей чистотой. Это - ваша лучшая лекция. Ваше причастие.

Она начала читать, и ее неокрепший голос стал дрожать, спотыкаясь о угловатые слова чужой истории...

De la servitude volontaire, ou lAnatomie dun viol en prsence dun mari

Бунгало под пальмами, прогнивший рай. Вентилятор ходит по кругу, скрипит - не воздух месит, а собственную пыль. Москитная сетка над кроватью в бурых пятнах - давили, не считая. Запах кокосового масла для загара смешался с запахом хлорки из бассейна и сладкой гнилью манго, которое никто не подбирает под деревьями. Там уже муравьи, уже мухи, уже белый налёт плесени на оранжевой кожуре. Шезлонги пусты в полдень - все лежат в номерах, пьют джин с тоником и ждут, пока спадёт духота. Духота не спадает. Она висит в жалюзи, в мокрых полотенцах, в простынях, от которых пахнет чужой стиркой и чужой спермой.

Они лежат на кровати. Он - Леон, сорок два, бородатый, живот уже не плоский, но ещё крепкий. Она - Эллис, тридцать восемь, короткие светлые волосы, шрам от аппендицита, растяжки на внутренней стороне бёдер, которые она перестала прятать года три назад. Они вместе пятнадцать лет. Из них последние пять - пишут в соавторстве. Психологические романы. Третий лежит в ноутбуке, открытый на сцене изнасилования, которую они не могут дописать уже месяц.

- Не верю, - говорит Эллис. - Мы пишем: она почувствовала холод внутри. Холод внутри - это клише. Это из женских романов, которые мы презираем. А ты когда-нибудь чувствовала холод внутри?

- Нет. Чувствовала тепло. Или ничего. Или как будто мочевой пузырь сейчас лопнет.

- Вот это и пиши. Про мочевой пузырь.

- Не могу. Это слишком... не литература.

- Литература - это когда правда. А правда - это когда ты ссышь со страху, а не холод внутри.

Молчат. Вентилятор скрипит. Москит садится на лодыжку Аси - она не сгоняет. Смотрит, как он пьёт кровь, раздувается, становится коричневым.

- Знаешь, что нам нужно? - говорит Леон.

- Что?

- Пережить это.

- Что - это?

- Изнасилование. Ну, не тебе. В смысле, мы должны оказаться в ситуации, где это происходит. Я - как наблюдатель. Ты - как жертва. Тогда мы напишем.

Она смеётся. Смех короткий, как лай.

- Ты предлагаешь мне, чтобы меня изнасиловали? Для искусства?

- Нет, конечно. Я шучу.

- Шутка дерьмовая.

- Согласен.

Молчат. Потом она говорит:

- А если не шутка?

- То есть?

- Ты же сам сказал. Мы не можем описать то, чего не знаем. Свидетель, который скрывает факт наблюдения. Женщина, которую насилуют. Мы берём эти темы и мажем их пастелью. Может, надо без пастели.

- Ты серьёзно?

- Я не знаю. Но если бы мы это сделали - мы бы знали. Ты бы знал, каково это - стоять и смотреть. Я бы знала, каково это - лежать и ждать, пока кончат. И мы бы написали. По-настоящему.

Он смотрит на неё. Глаза у неё серые, как вода в бассейне, когда туда падает пепел от сигарет. Шрам на животе блестит от пота. Он помнит, как этот шрам появился - аппендицит, операция в чужой стране, он ждал в коридоре и курил одну за другой. Тогда он боялся, что она умрёт. Теперь он боится, что она говорит всерьёз.

- Ты не в себе.

- Я в себе. Три дня назад в баре. Двое, французы или кто-то. Они смотрели на меня. Ты заметил?

- Заметил.

- Если бы я подошла. Если бы я улыбнулась. Если бы я предложила купаться ночью. Они бы пошли. Ты бы спрятался. И всё случилось бы само.

Он молчит. Она продолжает:

- Изнасилование - это насилие. Мы не можем нанять актёров. Мы не можем попросить кого-то сыграть. Но мы можем создать условия и посмотреть, что будет. Если они окажутся порядочными - ничего не случится. Если нет - мы узнаем.

- А если ты пострадаешь?

- Я не пострадаю. Я буду готова. Морально.

- Морально, - он усмехается, но усмешка выходит кривая. - Морально к изнасилованию не готовятся. Это как к смерти - ты не знаешь, когда и как. Ты просто умираешь.

- Вот именно. Поэтому мы и должны. Чтобы узнать.

Он смотрит на потолок. Там трещина, старая, как в их браке. Он думает о том, что она права. Думает о том, что она сошла с ума. Думает о том, что он тоже сошёл с ума, раз не отказывается сразу.

- Ладно, - говорит он. - Попробуем.

Ночь

Пляж. Песок ещё тёплый, но уже не жжёт. Луна над морем - жёлтая, больная, как глаз с лопнувшим сосудом. Волны лижут берег - не бьют, а именно лижут, как собаки лижут рану. Пальмы стоят неподвижно, ветра нет, воздух густой, в нём плавают москиты и запах гниющих водорослей.

Эллис идёт к воде. На ней саронг, который она снимает у кромки прибоя. Под ним - ничего. Тело в лунном свете - белое, почти голубое. Шрам на животе - тёмная полоса. Груди - маленькие, с тёмными сосками, один чуть больше другого - она всегда стеснялась этой асимметрии, но сейчас не думает о ней. Она думает о том, как дышать. Как не побежать обратно.

Двое мужчин у бара. Они действительно там. Один - высокий, загорелый, с татуировкой на плече (дракон или змея - не разобрать). Второй - ниже, с брюшком, но с сильными руками, руки механика или боксёра. Они пьют ром. Смотрят на неё. Она машет им. Идёт в воду. Они переглядываются.

Леон лежит за баркасом, в десяти метрах от кромки воды. Песок набился в шорты, в уши, в рот. Он смотрит. Сердце стучит в горле. Член стоит - против воли, против морали, против всего, что он думал о себе. Стоит, потому что он видит свою жену, голую, в лунном свете, идущую в море. Стоит, потому что сейчас что-то случится, и это что-то он не может контролировать. Стоит, потому что страх и возбуждение пахнут одинаково - солью и железом.

Французы (или бельгийцы - акцент не разобрать) входят в воду. Снимают шорты. У высокого член висит - длинный, как рыба. У второго - толстый, короткий, обрезанный. Они не говорят - они подходят. Эллис стоит по пояс в воде. Вода - тёплая, мутная, в ней плавает планктон, светящийся в такт толчкам. Она поворачивается к ним спиной. Она предлагает плыть дальше.

Они не плывут. Высокий берёт её за локоть. Она не отдёргивается. Он говорит что-то тихо - Леон не слышит, только видит, как движутся губы. Она качает головой. Высокий тянет её к себе. Она упирается - не сильно, но достаточно, чтобы выглядело сопротивлением. Второй подходит сзади.

Дальше - быстро, как в монтаже. Её прижимают к борту старого катамарана, наполовину затонувшего в песке. Высокий зажимает ей рот - не сильно, но плотно. Она мычит. Второй разводит ей ноги. Она бьёт его пяткой - не попадает. Он входит в неё - резко, без предупреждения, без подготовки. Она выдыхает ртом, громко, как будто её вырвало воздухом.

Леон лежит за баркасом. Он смотрит. Он видит, как голова жены дёргается в такт толчкам. Видит, как её рука цепляется за край катамарана, скользит, срывается. Видит, как высокий расстёгивает ей рот и засовывает член - она давится, кашляет, но не кусает. Он считает толчки. Раз. Два. Три. Четыре. На пятнадцатом второй кончает - выходит, вытирает член о её бедро, отходит. Высокий переворачивает её на живот, прижимает лицом к дереву, входит сзади. Она кричит - но крик глухой, уткнутый в доски. Леон чувствует, как по его ноге течёт что-то тёплое. Он кончил в шорты. Без рук. Просто от вида. Просто от звука.

Всё длится минут двадцать. Потом они уходят - смеясь, обсуждая что-то на своём языке, хлопая друг друга по плечу. Она лежит на песке, у кромки воды. Волны лижут ей ноги, поднимаясь всё выше. Она не встаёт. Леон ждёт минуту, другую, третью - потом подходит.

Она лежит на спине. Глаза открыты. По лицу течёт - не слёзы, а морская вода и слюна высокого, которая ещё не высохла. Между ног - песок, сперма, кровь (чуть-чуть, трещина, как всегда у неё после грубого секса). Она смотрит на него. Говорит:

- Ты всё запомнил?

- Да.

- Тогда идём.

Он помогает ей встать. Они идут к бунгало. Она хромает. Песок скрипит под ногами. Москиты вьются над головой, но не кусают - уже напились.

Утро

Они просыпаются в полдень. Она спит на животе, поджав ноги, - так спят после боли. Он сидит на краю кровати, курит. Пепельница полна. Запах табака перебивает всё - даже запах вчерашней соли и её тела, которое она не стала мыть. Она открывает глаза. Молчит. Потом говорит:

- Расскажи.

- Что?

- Что ты чувствовал. Когда смотрел.

Он тушит сигарету. Закуривает новую.

- Я хотел присоединиться.

- К ним?

- К ним. К тебе. Неважно. Я лежал и думал: они сейчас делают то, что я никогда не делал. Они берут её так, как я не беру. Я всегда спрашиваю: "тебе не больно? тебе хорошо?". А они просто брали. И я хотел. Хотел быть одним из них.

- Почему не стал?

- Не знаю. Может, потому что ты бы меня убила потом. Может, потому что я струсил. Может, потому что смотреть было... достаточно.

- Достаточно для чего?

- Чтобы кончить. Я кончил, пока они тебя имели. Без рук. Как подросток.

Она молчит. Долго. Потом садится. Простыня сползает - груди в синяках, соски в засохшей слюне. Она смотрит на его член - вялый, прилипший к мошонке, с каплей мочи на кончике (он не вытерся после туалета).

- Знаешь, какой у высокого был член? - говорит она. - Длинный. Тонкий. Как твой, но длиннее. Он доставал до шейки и бил в неё. Было больно. Но не так больно, как когда ты кончаешь и сразу выходишь. Он не выходил. Он оставался внутри. Ты так не умеешь.

- Ты сравниваешь?

- Да. Ты попросил - я сравниваю. У второго был толстый. Он не доставал глубоко, но растягивал. Я думала, что порвёт. Не порвал. Ты бы порвал, если бы так старался. Ты всегда боишься сделать больно, и поэтому всегда делаешь не до конца.

Он затягивается. Дым ест глаза. Вентилятор скрипит. Где-то в пальмах кричит птица - хрипло, как ребёнок, который подавился.

- Зачем ты это говоришь?

- Потому что ты хотел знать. Ты хотел материал. Вот материал.

- Ты их ненавидишь?

- Нет.

- Меня?

- Не знаю. Ты смотрел. Ты не вмешался. Ты кончил. Кто ты после этого?

- Твой муж.

- Мой муж кончил, пока меня насиловали двое в море. Это материал. Вот теперь у нас есть материал.

Она встаёт. Идёт в душ. Вода течёт по её спине, по синякам, по засохшей сперме на бёдрах. Она смотрит в зеркало на запотевшем стекле. Видит женщину, которую вчера поимели двое незнакомцев. Видит женщину, которая предложила это. Видит женщину, которая не жалеет. Это страшнее, чем если бы жалела.

Выходит. Садится за ноутбук.

- Я напишу свой рассказ. Без тебя. Ты пиши свой. Потом сравним.

- Это был наш роман. Соавторство.

- Роман умер. Мы убили его, когда я легла на доски, а ты лёг за баркас. Теперь каждый сам.

Он кивает. Открывает свой ноутбук. Они сидят спиной друг к другу, стучат по клавишам. Вентилятор скрипит. Москит садится на экран, закрывая слово изнасилование. Леон не сгоняет. Пишет.

Его рассказ

Я лежал на песке. Песок был в зубах, в ноздрях, под крайней плотью, куда набился, пока я полз к баркасу. Я не чувствовал его. Я чувствовал только, как член давит на ширинку изнутри - тупой, настойчивый, не связанный со мной. Как будто кто-то пришил мне чужой орган и забыл отключить.

Они вошли в неё, и я пропал. Нет, не так. Я пропал раньше - когда она сняла саронг. Её ягодицы в лунном свете были белые, как рыбье брюхо. Когда высокий развернул её к катамарану и нагнул, я видел это - две половинки, тёмную щель между ними, и как в эту щель уходит чужая плоть. Я считал толчки. Я не мог не считать. Это было как метроном. Как сердцебиение. Как счёт до десяти, чтобы не закричать.

Я кончил, когда она замычала. Не закричала - замычала. Звук был такой, как будто ей заткнули рот не рукой, а всей жизнью - моей, нашей, пятнадцатилетней. Я почувствовал спазм в паху, и тепло потекло по ляжке. Я не трогал себя. Я лежал на животе, вжимаясь в песок, и кончал, глядя, как мою жену имеют двое.

Почему я не вышел? Почему не ударил? Почему не заорал? Я думал: она сама хотела. Она сама предложила. Это эксперимент. Это искусство. Я - наблюдатель. Наблюдатель не вмешивается. Наблюдатель фиксирует. Я фиксировал: длину члена высокого (около семнадцати сантиметров, тоньше моего), угол входа (сзади, под сорок пять градусов), количество толчков до оргазма (пятнадцать у первого, двадцать два у второго). Я был хорошим наблюдателем. Я был дерьмовым мужем.

Потом они ушли, и она осталась на песке. Она лежала, и между ног у неё текло. Я подошёл. Я помог ей встать. Я не спросил "как ты". Я спросил "ты всё запомнила". Потому что я уже не был мужем. Я был соавтором.

Теперь я пишу. Слова идут, как сперма тогда - без контроля, без смысла, просто потому, что тело требует. Я думал: я напишу правду, и правда станет искуплением. Но правда в том, что я до сих пор возбуждён. Когда я перечитываю эти строки, у меня снова стоит. Я не знаю, что хуже: то, что я сделал, или то, что я хочу сделать это снова.

Её рассказ

Вода была тёплая. Моча, а не вода. Так пахнет в общественном туалете на пляже - солью, хлоркой и чьей-то старой болезнью. Я стояла по пояс и ждала. Он говорил: ты можешь передумать. Я не передумала. Я думала: сейчас они подойдут, и я пойму, что это игра. Но когда высокий взял меня за локоть, его пальцы были как пассатижи. Я поняла - не игра.

Меня прижали к катамарану. Дерево было шершавое, в ракушках, ракушки впились в живот, когда меня нагнули. Первый вошёл сзади. Без прелюдий. Без слюны. Просто раздвинул и вошёл. Я думала: сейчас будет больно. Было не больно. Было туго. Как будто внутрь засунули скатанное полотенце и разворачивают там.

Потом высокий засунул член в рот. У него была соль на коже и вкус резины - презерватив? Нет, просто кожа. Я давилась, но не кусала. Я думала: если я укушу, он ударит. Если ударит, я потеряю сознание. Если потеряю сознание, они сделают, что хотят, а я не узнаю. Я хотела знать. Поэтому я сосала.

Когда второй кончил, я почувствовала, как что-то горячее потекло по бедру. Я не поняла сразу - сперма или кровь. Потом поняла: сперма. Кровь была потом, когда высокий перевернул меня на живот и вошёл слишком резко. Трещина. Та самая, что всегда появляется, если секс дольше десяти минут. Леон знает про неё, он всегда осторожен. Этот не был осторожен. Он просто входил и выходил, как поршень, и мне было больно, и я не сказала нет, потому что "нет" не предусмотрено.

Я смотрела на песок. Песок был в лунном свете серый, как пепел. Я думала: Леон смотрит. Он лежит там, в десяти метрах, и считает. Я знала, что он считает. Он всегда считает - шаги, секунды, толчки. Я хотела, чтобы он вмешался. Я хотела, чтобы он не вмешивался. Я хотела, чтобы он кончил. Я хотела, чтобы он страдал. Всё сразу.

Когда они ушли, я лежала на спине и смотрела на луну. Луна была жёлтая, с красным ободком, как глаз, в который ударили. Я не плакала. Я не молилась. Я думала: теперь я знаю. Знаю, что изнасилование - это не холод внутри. Это жар. Это пульс в ушах и вкус резины во рту. Это когда тебя берут, как вещь, и ты становишься вещью, и тебе это почти нравится - не потому что ты хочешь, а потому что вещью быть легко. У вещи нет выбора. У вещи нет вины.

Утром я спросила Леона, что он чувствовал. Он сказал: я хотел присоединиться. Я ждала этих слов. Я боялась их. Я сравнила его с ними. Я сказала ему правду: у высокого был член длиннее, у второго - толще. Оба не спрашивали разрешения. Оба не были нежны. Оба просто брали. Леон не берёт. Он просит. Пятнадцать лет он просит, а теперь узнал, что можно иначе. Теперь он будет хотеть иначе. Теперь он будет представлять их вместо себя. Или себя - вместо них.

Я написала это. Написала сухо, без слёз, без холода внутри. Получился рассказ. Не роман. Роман - это вымысел. Рассказ - это то, что случилось. Что случилось? Меня изнасиловали двое. Мой муж смотрел и кончил. Я не ненавижу его. Я не ненавижу их. Я не ненавижу себя. Я чувствую только песок - везде, во мне, в нём, в этой проклятой постели, из которой мы не выберемся.

Они заканчивают почти одновременно. Она читает его текст. Он читает её. Молчат. За окнами - шум прибоя. Москиты бьются в сетку. Где-то в баре играет регги - глухо, басами, как сердцебиение в утробе. Леон протягивает руку. Эллис не берёт. Леон убирает руку. Эллис смотрит на море - серое, мутное, как ртуть. На песке валяется сгнившее манго. Мухи пьют сок.

- Хороший рассказ, - говорит она.

- Твой тоже.

- Это не то, что мы хотели написать.

- Нет. Но это то, что мы написали.

Вентилятор останавливается. Становится тихо. Только волны. Только мухи. Только запах её тела, которое пахнет теперь не его телом, а чужим - солью, спермой, деревом, морем. Он знает: это не конец. Это - начало другой книги, которую они не напишут вместе.

***


Соавторы: Рафаэль Дюбуа-Монтень & Лоран Венсан

Рукопись, присланная на адрес издательства "Ouroboros Press" через неделю после описываемых событий. Сопроводительное письмо, написанное от руки на бумаге с тиснением, гласило: "Месье, вот наша часть контракта. Материал оказался превосходным. Жертвы, как вы и обещали, были уже почти готовы - нам оставалось лишь добавить финальный штрих кистью. Пусть ваши Марк и Эллис тешатся своим жалким "искусством"; мы же, следуя традиции, превратили их маленькую грязную драму в настоящий фарфор, достойный севрского сервиза. Примите уверения в нашем совершенном к вам презрении и искренней благодарности за столь изысканное развлечение ".

Далее следовал текст без названия. Издатель озаглавил его сам.


De la servitude volontaire, ou lAnatomie dun viol en prsence dun mari

(О добровольном рабстве, или Анатомия одного изнасилования в присутствии мужа)

Мы - не более чем два лезвия, извлечённых из ножен Иностранного легиона, где нас обучили единственной стоящей вещи: возвышенному презрению к человеческой плоти и к тем сопливым басням, что люди зовут моралью. Месье Лемаршан, наш дорогой diteur, человек с воображением торговца живым товаром и душой коллекционера бабочек, предложил нам заказ, от которого мы не смогли отказаться. Дать паре бездарных писак их жалкий "материал". Стать теми кистями, что нарисуют на их бледных, дряблых холстах картину, достойную настоящего пера. О, это было восхитительно - сознавать, что мы будем не просто насиловать женщину, но одновременно и трахать их будущую книгу, оскверняя её ещё до зачатия.

Марк и Эллис. Даже имена их звучали как дешёвый псевдоним для курортного романа. Мы наблюдали за ними два дня с холодной методичностью энтомологов, изучающих брачные игры мокриц. Он, с его академической бородкой и животом, напоминающим осевшее тесто, - самец, утративший инстинкт. Она, с её нервными ключицами и шрамом от аппендицита, - самка, жаждущая, чтобы её наконец прикололи булавкой к бархату. Их диалоги, подслушанные нами сквозь бамбуковую перегородку бара, были восхитительны в своей инфантильной серьёзности. "Мы должны пережить это", - лепетала она, и в её глазах уже стояли слёзы будущего катарсиса. Я буду наблюдателем, - отвечал он, и его пенис, уверен, уже наполнялся кровью от одной мысли о предстоящем унижении.

Мы решили подарить им спектакль, достойный их амбиций. Лоран должен был играть роль грубого, почти анималистического самца, я же - холодного эстета. Впрочем, игра была недалека от реальности: Лоран, с его мускулистыми руками механика, способными переломить хребет, и я, с моими тонкими пальцами лингвиста, способными переломить дух.

Помню, как она подошла к нам в баре. На ней было платье цвета незрелого манго - цвет, который так любил Набоков, цвет юной, ещё не осознавшей своей спелости плоти. Она улыбалась, демонстрируя влажные дёсны, и предлагала ночное купание. Боже, с какой готовностью овца идёт на заклание, когда ей нашептали, что она - георгин на алтаре искусства. Мы переглянулись с Лораном. Всё шло по плану месье Лемаршана: эти двое сами вырыли себе могилу и теперь приглашали нас в неё, думая, что это ложа для медового месяца.

Ночь. Море пахло йодом и гниющими водорослями, но мы предпочитали аромат её страха, смешанный с кокосовым маслом и дешёвым джином. Она сняла саронг. Я увидел её тело - не как мужчина, но как поэт: позвонки, проступающие сквозь бледную кожу, словно строка Брайля, повествующая о голоде; растяжки на бёдрах - серебристые ручейки, оставленные улиткой времени; шрам - багровый полумесяц, идеальная запятая в незаконченном предложении её жизни.

- Иди сюда, - сказал Лоран, и его голос прозвучал как первый удар смычка по виолончели. Она подчинилась с той особой грацией, с какой подчиняются женщины, убедившие себя, что насилие - это их выбор. Мы знали, что её муж, этот тщедушный наблюдатель, засел где-то в дюнах, словно краб, зарывшийся в песок. Его присутствие делало сцену законченной. Он был тем необходимым зеркалом, в котором должно было отразиться её унижение, многократно усиленное.

Я прижал её к старому катамарану. Дерево, источенное червями и солью, скрипело в такт нашему дыханию. Её ключицы, хрупкие, как фарфор Villeroy & Boch, вздрагивали под моими ладонями. Лоран уже был сзади, его дыхание - горячее и ритмичное - обжигало ей затылок. Она замычала, когда он вошёл в неё - грубо, без прелюдий, как и подобает самцу. Я же наслаждался контрастом: её животный, биологический ужас и мой кристально чистый, набоковский восторг перед формой её колена, которое мелко дрожало, как осиновый лист на ветру.

Я расстегнул ширинку. Мой член - "инструмент", как я люблю его называть, - был напряжён, но не похотью, а холодным вдохновением. Я взял её за подбородок, развернул к себе. В её глазах, расширенных, словно у наркоманки, я прочёл ту самую "невыносимую лёгкость бытия " - осознание того, что всё происходящее лишено высшего смысла, что это лишь случайный танец тел на песке, и что её согласие - всего лишь смазка для этого механизма.

- Открой рот, - произнёс я тоном, каким просят передать соль. Я вошёл в неё с медлительностью лингвиста, смакующего редкий, труднопереводимый глагол. Её рот был тёплым и влажным, она давилась, её язык - маленький, перепуганный зверёк - бился о мою крайнюю плоть. О, эта физиология - постыдная смесь слизи, пота и отчаяния - была лишь досадной опечаткой в моей безупречной поэме обладания. Я наблюдал за тем, как Лоран наращивает темп за её спиной, как его пальцы оставляют белые пятна на её ягодицах, и думал о том, что Кундера назвал бы это "светской беседой тел", а Эллис - "обычным вторником".

Насилие - это высшая форма метафоры, где объект окончательно лишается своей воли, становясь лишь послушным прилагательным при моём властном Я. Мой цинизм достиг апогея, когда я почувствовал на своей щеке её горячую слезу. Я не вытер её. Я лишь отметил, что её солёность идеально оттеняет аромат моего лосьона после бритья от Armani. В этом и заключался парадокс: я препарировал её душу, одновременно отмечая безупречную работу своего сфинктера и лёгкое жжение в уретре - вероятно, признак лёгкого цистита, о чём, впрочем, не стоило беспокоиться в такую минуту.

Лоран кончил первым, с глухим, утробным рыком. Он вышел из неё и, словно художник, подписывающий холст, вытер свой все ещё пульсирующий орган о тыльную сторону её бедра. Я последовал за ним спустя несколько мгновений, заполняя её рот горячей, солоноватой эссенцией собственного сочинения. Она сглотнула. Рефлекс. Идеальный знак препинания. Мы отпустили её, и она рухнула на песок - груда испачканного шёлка и помятой кожи, натюрморт из плоти.

Мы ушли, даже не обернувшись. Обсуждали, стоит ли включить в рассказ эпизод с её мужем, который так и не вышел из-за своего укрытия, но предпочёл, как она позже нам призналась, "кончить в штаны". Какая восхитительная, мелкая, трусливая деталь! Мы обязательно вставим её в финальный абзац.

Теперь, когда я пишу эти строки, пальцы мои всё ещё пахнут её телом - запах, который не смыть. Но я не пытаюсь. Запах жертвы - лучшие духи для охотника, обратившего свой трофей в текст. Марк и Эллис получили свой "материал". Они напишут свою жалкую исповедь, полную самокопания и дешёвого экзистенциализма. Мы же написали это - изящную виньетку, эссе о свободе и принуждении, где наши имена останутся лишь элегантными инициалами в углу гравюры.

Ибо только мы владеем ключом от этой камеры - комбинацией холодного интеллекта, отточенного слога и способности видеть в чужом страдании не трагедию, а редкую, коллекционную бабочку, которую мы накололи на страницу. И поверьте, месье, она выглядит на ней поистине божественно.

***

Я смотрел на ее губы, выговаривающие холодные мерзости типа Брета Истона Эллиса, и чувствовал торжество стилиста: мы не просто давали ей материал. Мы вписывали себя в ее память, используя этот текст как инструмент тончайшего, интеллектуального взлома. Время тянулось, как густой золотистый мед; каждый ее вздох был новой запятой в нашем общем романе отмщения, где она была единственной живой, а мы - лишь призраками, жаждущими ее тепла.

-

Материал для романа

Из дневников Клода Лемаршана, издателя, алкоголика, кукловода

Бутылка "Лафройга" стоит на подоконнике, и торфяной дым из неё смешивается с бензиновой вонью парижских улиц, создавая тот особый букет, который я называю послевкусие развода. Я пью четвёртый стакан за утро, но это не алкоголизм - это анестезия. Три года назад моя жена, чьё имя я запретил себе произносить вслух, трахнула какого-то подающего надежды дебютанта на нашей кровати, на простынях, купленных мной в "Le Bon March", и с тех пор я не могу написать ни строчки. Печатная машинка стоит на столе, как надгробный камень над моим талантом. Лёд тает. Я курю. Дым идёт в потолок, где трещина в лепнине повторяет изгиб её бедра - того самого, которое я видел обвивающим чужую поясницу. Запах той ночи был не запахом секса. Это был запах предательства - липкий, как раздавленный персик, смешанный с чужим одеколоном марки Sauvage. Диор. Какая ирония: дикарь, который трахал мою жену, пах диоровским дикарём.

Я не мог больше писать. Но я мог издавать. И я мог - это стало моим открытием - ставить тексты, как ставят пьесы. Месть - это блюдо, которое лучше всего подавать в мягком переплёте. Я решил: если я потерял голос, я найду тех, кто споёт за меня. Я соберу материал, который уничтожит её, - и подпишу своим именем. Это будет величайшая мистификация в истории литературы: муж-неудачник, рогоносец, вернувшийся с триумфом, описывая изнасилование её души через метафоры, которые она сама мне когда-то подарила, даже не заметив этого.

Я нашёл их всех. Сперва - Марка и Эллис. Двое посредственных романистов, чьи книги не продавались даже в аэропортах. Они писали свои психологические романы о тёмных сторонах человеческой природы с той же страстью, с какой стюардесса разогревает готовый обед. Им нужен был материал - живой, грязный, шокирующий. Я подбросил им идею: пережить опыт. Я знал их слабости. Знал, что она - истеричка с латентным желанием быть жертвой, а он - импотент, возбуждающийся только от наблюдения. Они клюнули, как гуппи на мотыля.

Параллельно я нанял Рафаэля и Лорана - двух бывших легионеров, чьи документы я получил через одного ушлого адвоката в Марселе. Их настоящих имён я не знаю. Да и не хочу знать. После службы в Иностранном легионе они стали одержимы идеей, что насилие - это высшая форма коммуникации, а письмо - продолжение того же инстинкта. Я дал им под чужими именами французское гражданство и контракт: они станут теми кистями, что нарисуют на бледных холстах Марка и Эллис картину, достойную настоящего пера. Я знал: они согласятся. Такие, как они, не могут отказаться от возможности превратить чужую жизнь в изящно переплетённый ад.

Месяцами я стравливал их амбиции. Я подбрасывал Марку и Эллис забытые рукописи из моего архива - дневники реальных жертв, которыми когда-то пренебрёг как издатель. Я нашептывал им идеи во время пьяных ужинов в Closerie des Lilas. Я смотрел, как они возбуждаются от собственной смелости, не понимая, что каждая их фраза - это очередная марионеточная нить, продёрнутая через мои пальцы.

Рафаэлю и Лорану я дал чёткие инструкции. Я знал, где Марк и Эллис проведут отпуск - курорт, который я сам им порекомендовал. Я знал планировку бунгало, расписание приливов, расположение старого катамарана на пляже. Я знал даже марку рома, который они будут пить. Всё было предопределено - как в хорошем романе, где автор не оставляет героям свободы воли. Я сидел в своём кабинете на рю дю Бак, пил виски и представлял, как они входят в воду. Как она снимает саронг. Как он прячется за баркасом. Как мои легионеры начинают свою работу.

Я получил три текста. Первый - от Марка: исповедь наблюдателя, который кончил в штаны, пока его жену насиловали. Второй - от Эллис: рассказ женщины, которая сравнила член мужа с членами насильников. Третий - от Рафаэля и Лорана: изысканная виньетка об анатомии насилия, написанная с холодом скальпеля. Я прочитал их все в один вечер. Я курил. Я допил Лафройг. Я смотрел на распечатки - эти страницы, сочащиеся спермой, страхом и интеллектуальным садизмом, - и понимал: вот он, мой шедевр. Не их. Мой.

Эти тексты станут главами романа-мщения, обращённого к моей бывшей жене. Я подпишу его своим именем. Я перепишу их, смешаю, выверну наизнанку, но основа останется той же: насилие, предательство, унижение. Она узнает себя в каждой жертве. В каждой сцене, где женщину берут без спроса, пока муж смотрит и не вмешивается. В каждом моменте, где тело становится материалом, а душа - черновиком. Я использовал чужие травмы, чтобы зашить свою. Я - кукловод, который потерял дар писателя, но обрёл дар мясника.

Она когда-то сказала мне: "Ты неспособен на настоящую страсть". Что ж, дорогая, эта книга - моя страсть. Этот роман - моя последняя, самая громкая эрекция. Каждый раз, когда я прикладываюсь к бутылке, я вижу твоё лицо, когда ты прочитаешь первую страницу. Ты почувствуешь запах той ночи - не секса, а предательства. Ты услышишь скрип пружин кровати, на которой ты убила меня. Ты увидишь себя распятой на этих страницах, и я улыбнусь. Той самой улыбкой, которой ты улыбалась, когда выходила из спальни, поправляя юбку.

Лёд растаял. Я наливаю пятый стакан. Машинка молчит. Но книга пишется сама - чужими руками, чужими телами, чужой кровью. Я всего лишь издатель. Я всего лишь тот, кто свёл их вместе. Я всего лишь муж, который однажды вошёл в собственную спальню и обнаружил, что его место занято. Теперь моё место - здесь. На стуле перед пустой печатной машинкой, с бутылкой в одной руке и чужими рукописями в другой. Я собираю пазл из четырёх предательств - Марка, Эллис, Рафаэля, Лорана, - чтобы получилось пятое, самое важное. Её. Моё. Наше.

Примечание издателя: Данный текст был обнаружен среди бумаг Клода Лемаршана после его смерти (цирроз печени, остановка сердца, пустая бутылка "Лафройга" на подоконнике). Роман-мщение не был закончен. Однако все четыре рукописи - Марка, Эллис, Рафаэля и Лорана - были найдены в его сейфе вместе с подробными инструкциями по публикации. Издательство "Ouroboros Press" приняло решение выпустить их под одной обложкой, снабдив настоящим предисловием. Название сборника: "Материалм.

***

Глава первая

Рукопись, озаглавленная "Lpouse" (Супруга), обнаруженная в сейфе Клода Лемаршана среди прочих бумаг. На титульном листе - пометка от руки: "Начато 14 марта".

Самолёт приземлился в Руасси на сорок минут раньше расписания, что всегда казалось мне мелкой победой над хаосом. Я не стал звонить Селин. Хотел увидеть её лицо, когда она, ещё сонная, откроет дверь и обнаружит меня с букетом белых пионов - её любимых, тех, что пахнут так, словно в бутоны залили сливки и немного чёрного перца. Таксист, алжирец с золотым зубом и запахом анисовой настойки из пор, всю дорогу молчал, что я воспринял как добрый знак. Париж в шесть утра - это город, который принадлежит только дворникам и рогоносцам. Я тогда ещё не знал, что вхожу во вторую категорию.

Презентация в Лионе прошла хорошо: критики назвали мой новый роман "блестящей анатомией ревности". Какая ирония. Я писал о вымышленных изменах, сидя в номере отеля, пока моя собственная жена, вероятно, уже позировала для той сцены, которую мне предстояло увидеть. Литература - это всегда генеральная репетиция жизни, только жизнь в конце концов оказывается куда более вульгарным режиссёром.

Наш дом на рю де ля Тур - особняк девятнадцатого века, доставшийся Селин от отца-антиквара. Я открыл дверь своим ключом, стараясь не шуметь. В прихожей горел свет - странно, потому что Селин всегда выключала его перед сном. Её пальто, кашемировое, верблюжьего цвета, небрежно брошенное на банкетку. Рядом - чужой плащ, мужской, с воротником из искусственного меха. И второй. Два. Два плаща.

Я помню этот момент с той фотографической чёткостью, с какой мозг фиксирует катастрофу. Запах кофе и свежих круассанов из булочной на углу смешивался с другим, чужим запахом - мускусным, животным, тем, что бывает в комнате, где только что занимались сексом. Я поставил чемодан. Положил пионы на мраморный столик. Снял ботинки - не знаю зачем, инстинкт, желание не спугнуть. И пошёл на звук.

Из спальни доносился смех - её смех, тот самый, переливчатый, которым она смеялась над моими шутками в первую ночь в Довиле. И мужские голоса. Двое. Один низкий, с лёгким южным акцентом. Второй выше, почти мальчишеский, но с хрипотцой заядлого курильщика. Я остановился у приоткрытой двери. Щель была достаточно широка, чтобы видеть кровать, но недостаточна, чтобы быть замеченным. Идеальная позиция для наблюдателя, подумал я тогда с тем холодным профессионализмом, который впоследствии стал моим проклятием.

Она лежала на нашей кровати - на кровати, которую мы выбирали вместе в салоне на рю дю Бак, на простынях из египетского хлопка, купленных мной в "Le Bon March" в прошлом месяце. Обнажённая. Её кожа, бледная, с россыпью родинок на левом плече, которую я так любил целовать по утрам, блестела от пота. Один мужчина - высокий, с загорелым торсом и татуировкой в виде якоря на предплечье - стоял у изголовья, и его член, длинный, изогнутый, с тёмной головкой, покоился в её ладони. Она поглаживала его рассеянно, как поглаживают дорогую авторучку. Второй, ниже ростом, но с мощными плечами пловца, сидел у неё между ног. Его голова двигалась ритмично, и я слышал звук - влажный, чмокающий, тот самый, который я слышал тысячу раз, когда сам ласкал её там. Она стонала. Её бёдра вздрагивали. Одна рука запуталась в волосах пловца, другая продолжала машинально ласкать чужой член.

Я стоял в коридоре собственного дома и смотрел, как мою жену трахают двое незнакомцев. В голове моей не было ни ярости, ни боли - только ледяное, кристальное любопытство. Я отмечал детали: как её ключицы вздрагивают в такт движениям языка, как пальцы на ногах поджимаются, царапая простыню, как она выгибает спину, когда оргазм приближается. Я знал эту дугу. Я изучил её за семь лет брака. Теперь я видел её в чужом исполнении, и это было похоже на то, словно любимую книгу перевели на другой язык - грубый, но точный.

Мои коллеги-писатели часто спрашивали меня, как я работаю с материалом. "Я наблюдаю", - отвечал я. И вот теперь я наблюдал в высшем смысле этого слова. Я стал чистым зрением. Я фиксировал: продолжительность акта, количество толчков (я начал считать, но сбился на тридцать седьмом), угол входа, когда высокий наконец заменил свои пальцы на член и вошёл в неё с той фамильярностью, которая свидетельствовала о многократном использовании. Пловец в это время переключился на её рот. Она подавилась, но не отстранилась. Напротив - она проглотила его глубже, и в этот момент я увидел её глаза. Они были открыты. Она смотрела в потолок, на лепнину, которую мы реставрировали два года назад. И в её взгляде не было ни страсти, ни любви - только та особая, сомнамбулическая отрешённость, которая бывает у людей, занятых сугубо физиологическим процессом.

Я мог бы войти. Мог бы ударить. Мог бы закричать. Вместо этого я достал из кармана пальто блокнот - тот самый, в который я записываю удачные метафоры, - и сделал пометку. "Супружеская неверность - это не предательство тела. Это предательство интерьера. Те же простыни. Та же лепнина. Тот же запах её волос - лаванда и табак. Но внутри - чужой". Потом я засунул блокнот обратно в карман и продолжил смотреть.

Высокий кончил первым, с глухим, утробным выдохом, напоминающим звук выдёргиваемой из земли редьки. Он вышел из неё и, не глядя на партнёршу, потянулся за сигаретами, лежавшими на прикроватной тумбочке - моей тумбочке, где стояла фотография нашей свадьбы. Пловец последовал за ним через минуту, и его семя, густое и белёсое, потекло по её подбородку на подушку. Мою подушку. Селин лежала неподвижно, раскинув руки. Её тело, ещё минуту назад извивавшееся в чужом ритме, теперь выглядело как брошенная марионетка. Я видел её такой сотни раз - после нашего секса. Но тогда она улыбалась мне. Теперь она улыбалась потолку.

Мужчины засобирались. Они одевались молча, деловито, обмениваясь короткими фразами, которых я не разобрал. На выходе они прошли в двух шагах от меня, но не заметили. Я стоял в тени дверного проёма, вжавшись в стену, и чувствовал запах их пота, смешанный с гелем для душа и моим одеколоном, который, очевидно, они использовали. Тот, что с якорем, задел плечом мой пиджак, висящий на вешалке, и я услышал шёпот: Merde, тут муж, кажется, приехал. Второй лишь хмыкнул. Они исчезли за входной дверью, и в доме воцарилась тишина.

Я оставался на месте ещё минут пятнадцать. Селин не вставала. Она лежала на нашей осквернённой постели и, кажется, плакала - но беззвучно, как плачут взрослые люди, когда понимают, что перешли некую черту, за которой кончается игра и начинается нечто иное. Я смотрел на неё и думал: Вот мой материал. Вот он, разложенный на простынях, пахнущий чужим потом и моим шампунем. Я не испытывал ненависти. Я испытывал нечто гораздо более опасное - творческий азарт.

Через пятнадцать минут я надел ботинки, взял чемодан и вышел из дома так же бесшумно, как вошёл. Пионы остались на столике в прихожей - теперь они казались мне не символом любви, а реквизитом из дешёвой мелодрамы. Я сел в первое попавшееся кафе на углу рю де ля Помп, заказал двойной эспрессо и открыл блокнот. Я знал, что никогда больше не войду в этот дом как муж. Я знал, что мой следующий роман будет называться Супруга. И я знал, что напишу его кровью - не своей, а её. Потому что, как я понял в то утро, стоя в тени дверного проёма, лучший материал - это тот, который ты берёшь силой, не спрашивая разрешения. Она не спросила моего разрешения, когда привела их в наш дом. Я не спрошу её, когда превращу её тело, её стоны и её потолок в страницы.

Я сделал первый глоток кофе. Руки не дрожали. В голове уже складывались первые абзацы. Я ещё не знал, что этот роман убьёт во мне способность писать. Я ещё не знал, что через три года буду сидеть в захламлённой квартире, пить виски с утра и собирать чужие исповеди, как хирург собирает органы для трансплантации, чтобы пересадить их в тело книги, которую так и не закончу. Я ещё не знал, что стану кукловодом, алкоголиком, тенью самого себя.

Но в то утро я

[На этом рукопись обрывается. Следующая страница вырвана. Далее - чистые листы.]

Когда последний звук ее голоса затих, в кабинете воцарилась тишина такого качества, какую можно встретить лишь в залах патологоанатомического театра или в пустых храмах. Она не закрыла тетрадь; она смотрела на нее, как смотрят на внезапно ожившее насекомое, которое только что ужалило тебя в самый зрачок.

- Вы плачете, - заметил я с интонацией натуралиста, обнаружившего росу на лепестке. - Это превосходно. Вы только что совершили дефлорацию собственного вкуса. Вы чувствуете, как этот текст, этот... этот выкидыш, пережеванный неоднократно, оставил на вашем небе привкус железа? Это и есть реальность, которую мы от вас скрывали за курсом романтизма.

Я сделал паузу, любуясь тем, как сумерки окончательно стирают границы между вещами в моем кабинете, превращая все имена в неясные угольные наброски.

- Но не думайте, - произнес я, и мой голос обрел ту бархатную вкрадчивость, с которой хищник обещает жертве не смерть, а бессмертие, - не думайте, дитя мое, что эта недописанная глава - финал романа. Она лишь порог. Вы чувствуете, что в этом тексте зияет пустота? Как будто в соборе выстроены все стены, но забыт алтарь, ради которого всё затевалось.

Я подошел к ней и, не касаясь, замер так близко, что видел, как дрожит тонкая жилка на ее виске.

- В этой истории не хватает одной ключевой роли. Главного действующего лица, чья тень направляла руку каждого, кто прикасался к той постели три года назад. Мой несчастный друг, - я кивнул в сторону фотографии Клода Лемаршана, - был слишком ослеплен своим горем, чтобы увидеть архитектора собственного падения. Он описал насилие, он описал измену, но он не смог описать волю, которая сделала это неизбежным.

Я коснулся краем пальца ее подбородка, заставляя ее поднять глаза, в которых все еще плескался ужас прочитанного.

- Завтра, в это же время, я расскажу вам всю историю до конца. Без купюр, без этой пьяной жалости к себе, которой пропитан каждый абзац моего друга. Я открою вам, какую роль сыграл в этом я - тот, кто стоял в дверях, когда всё началось, и тот, кто закроет их, когда всё закончится. Вы узнаете, почему этот роман не может быть завершен без моего личного признания. И поверьте, эта правда окажется гораздо изысканнее и страшнее любого физиологического акта.




 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"