- А знаешь, - сказала Оська, заговорщицки округлив глаза, как это умеют делать только девчонки. - так безумно хочется, чтоб ко мне в окно постучался однажды большой розовый зверь. Правда, было бы здорово?
- Правда, - покровительственно усмехнувшись, согласилась я, живо представив в воображении мультяшного розового слона с длинным хоботом.
Мы находились в полутёмной комнате, плотно прикрытой от яркого дня тяжёлыми гардинами, два матовых плафона в бронзовой люстре тускло светили высоко под потолком, но внизу было сумрачно, тени выползали из углов, скрадывая свет. Оська лежала на огромной, ещё дореволюционной кровати с какими-то вычурными загогулинами на спинках. Вся мебель в комнате была громоздкой и древней. Совсем не подходила для худенькой девочки четырнадцати лет. Оськины тонкие, почти прозрачные руки лежали на белом пододеяльнике и не шевелились. Эти руки были мёртвыми. Мёртвыми были и ноги Оськи, и тело, и её исхудавшая, прямо-таки цыплячья шея, которая уже несколько месяцев не могла без бандажа держать голову. Только лицо, глаза оставались живыми.
После этого случая мы несколько раз вспоминали большого розового зверя, придумывали про него истории. А потом Оська умерла.
Она умерла, а мне предстояло жить дальше. Промаявшись весну и лето, осенью я написала в память об Оське рассказ - о том, как целый год умирала девочка, мечтая о большом розовом звере, который однажды постучится ей в окно. Рассказ я отнесла в литературный клуб "Дерзание", где тогда занималась, и наш учитель прозы Рудик (ох, не любил он, когда его называли учителем, но как ещё обозначить профессию человека, который научил меня в литературе всему, что я умею?) разнёс его в пух и прах. Места от моего опуса живого не оставил. Он сказал, что рассказ надуманный, сентиментальный, и в реальности такого не бывает. Недобропорядочно со стороны автора пытаться взять читателя на жалость слащавыми розовыми благоглупостями. Рудику было видней. Когда он писал "Детскую хирургию", то устроился санитаром в детскую больницу. Он видел много страдания и много боли. И он не хотел, чтобы об этом страдании и боли бесстыже врали. Только Оська умирала не в больнице, а дома. И она, действительно, хотела, чтобы к ней в окно постучался большой розовый зверь. Но Рудик об Оське не знал. А ребята знали. Я рассказала год назад о её болезни Кате Геллер, и Катя тогда сказала нашим: "Полундра!", - и все искали связи, чтобы достать редкое японское лекарство - гаммалон. Так что они в курсе были, но деликатно молчали, пока длился этот двухчасовой разнос и разбор рассказа по косточкам. Меня, разумеется, обжигало стыдом и несправедливостью обвинений.
Но, конечно, Рудик был прав. Рассказ был дурацким и сопливым. В нём не было ничего стоящего. Розовые благоглупости в жизни порой случаются, но записанные на бумагу они выглядят беспомощно и отвратительно. Оська не заслуживала такого рассказа. Легко придумывать персонажей из головы. Но писать о настоящих людях я не умела. Да и сейчас не умею.
Я мысленно много раз возвращалась к этой истории, пытаясь понять, что же значил для Оськи этот нелепый, надуманный, совершенно не подходящий для больной девочки розовый зверь. Ну, как он мог постучать ей в окно, если её семья жила на четвёртом этаже, под самой крышей? Чего она в самом деле хотела, а я не смогла ей дать? Спустя много лет вдруг подумалось, что, может, её порадовала бы большая меховая игрушка, спущенная к окну с чердака? Нет, едва ли. Когда раз она попросила чёрного котёнка, и ей принесли целую гору игрушечных котят - собирали всей школой - она очень расстроилась. Зато обрадовалась, когда принесли живой чёрный мохнатый комочек без единого белого пятнышка. Чего же, чего она хотела? Ведь ей было не пять, не шесть, а целых четырнадцать лет, и она была умной, начитанной и в некотором роде самой взрослой, мудрой, зрелой из всех своих одноклассников. А может быть, и во всей школе. Я понятия не имею.
Будет честно признать, что я ничего в ту пору не понимала в девочке, которую считала своей лучшей (да что там лучшей - единственной и первой) подругой. Прошло не меньше двадцати лет прежде, чем я засомневалась, вправе ли вообще считать, что мы были когда-то друзьями.
Незадолго до того, как случилась её неожиданная и непонятная болезнь, которую так и не сумели толком диагностировать, между нами случилась серьёзная размолвка. Оська упрекнула меня в том, что я много говорю и мало делаю (этот грех и сейчас за мной водится), и прямо дала понять, что с болтунами ей водиться неинтересно. У неё оставались две подруги, с которыми она и предпочла водиться. Чем-то они привлекали её, хотя книг почти не читали, учились посредственно и даже, скорее, плохо, чем хорошо. Ещё её преследовали двое мальчишек: Герка Густышкин и Саша Радкевич. На переменах они дразнили Оську, дёргали за косички, а когда она, сердито шипя и сворачивая пальцы в коготки, поворачивалась к ним, убегали, потому что Оська, защищаясь, всегда отчаянно царапалась, за что и получила в классе второе своё прозвище - Котофеич. Сейчас, набравшись опыта, я бы скорей всего предположила, что она нравилась обоим пацанам: и Гере Густышкину, и Саше Радкевичу. Но они доводили её до отчаяния и тихих слёз, и она скрывалась от них в дальнем углу библиотеки, где любила сидеть на корточках и читать книги, а мальчишкам туда как шалопаям и бедокурам доступ был запрещён. Как-то, не выдержав её горьких слёз, я даже стала учить её драться, уговаривая хорошенько ударить меня - но поднять руку на человека было выше её сил, а царапать меня было вроде как не за что. Несколько раз она тихо и почти неощутимо стукнула по моему плечу, но дальше дело не пошло. Уроки самозащиты на этом закончились.
Теперь у неё оставалась эта четвёрка друзей и недругов. А у меня не было никого. Я тихо ревновала, но в её отношения с одноклассниками не встревала. Я понимала, что стала ей безразлична, и это меня ранило. Мы даже здороваться перестали и делали вид, что друг друга не замечаем. В библиотеке мы сидели по разным углам и тоже нас будто бы ничто не связывало. Библиотекарь забеспокоилась, ведь в прежние времена мы были не разлей вода. На всю школу мы в те годы являлись единственными книгочеями, кроме нас никто не ждал звонка с тем, чтобы сразу же рвануть в библиотеку, только мы и были постоянными обитателями этого безлюдного места, так что сложно было не заметить разлада между нами. Библиотекарь попыталась как-то спросить, что происходит, но я сделала вид, что не понимаю вопроса, но весь следующий урок прорыдала в туалете, спрятавшись от знакомых глаз на этаже старшеклассников.
Собственно, Оська была права, упрекнув меня в любви к громким словам, и нелюбви к делам. Я понимала справедливость этого обвинения. Какой-нибудь там сбор по квартирам подписей в защиту Луиса Корвалана в счёт, разумеется, не шёл, по сути, это тоже было пафосной чушью, а не чем-то полезным. Я не знала, впрочем, что полезного делают для общества две оставшиеся оськины подружки, и уж тем более Гера Густышкин с Сашей Радкевичем. Но они хотя бы и языком не трепали, это факт. Сама Оська, как я узнала спустя много лет, обихаживала двух обезноженных стариков из своего подъезда, ежедневно бегала в магазин покупать им продукты. Старики эти пережили её на много лет... Спустя четверть века учителя вспоминали, что Оська была единственной, кто откликался на их просьбы задержаться, чтоб почистить аквариумы в кабинете биологии или вымыть колбы в химической лаборатории. Тогда я об этом не имела ни малейшего представления, эта сторона оськиной жизни прошла мимо меня стороной. Она об этом никогда не рассказывала и уж тем более не гордилась этим.
И всё-таки сейчас я думаю, что основной причиной нашего разрыва была не моя пафосность на фоне тихих добрых оськиных дел, а то, что я безбожно тиранила её. Я быстро вымахала и была самой высокой в классе, а она оставалась маленькой, словно забыла, что девочкам в её возрасте следует расти. Я была азартной, а она тихой. Мне легко удавалось подбить её на то, что ей самой не очень-то и хотелось. Да и увлечения у меня были странноватые. Вероятно, они её пугали. Ещё можно как-то понять, когда девочки играют в мушкетёров, но в Жана Вальжана или в хижину дяди Тома... не всякая извращённая фантазия до этого додумается. Я могла вдруг ни с того, ни с сего решить, что мы должны устроить постановку "Маленького принца", и все роли в спектакле играть вдвоём, и требовала, чтобы она срочно начинала учить сказку Сент-Экзюпери наизусть. Короче, меня и моих ежедневных новых идей для неё было слишком много. И Оська, лишь только представилась возможность, спаслась от меня, как сумела, а я переживала и делала вид, что мне всё равно.
А потом, в мае месяце, наш класс отправили на "Зарницу" в Красное Село. Я избегала столь грандиозных мероприятий и, сославшись на нездоровье, осталась дома. А Оська уехала и неделю была военным регулировщиком. И заняла на соревнованиях первое место. Из Красного Села она вернулась с наградой - полосатой милицейской палочкой. И с температурой за 40. К Оське никого не пускали, и мать её, когда открывала дверь, выглядела уставшей и встревоженной.
Наступили летние каникулы. Все разъехались по дачам и пионерлагерям, а Оську положили в нейрохирургический институт. Впрочем, меня тогда тоже госпитализировали, правда, в другую больницу. У меня в то время постоянно болела голова, от переживаний боль усилилась, так что лето наполовину пропало. Я не очень из-за этого расстраивалась, решив, что больница - отличное место для того, чтобы набраться жизненного опыта - в тот год я окончательно решила, что стану писателем, и это было мне на руку. Кроме того, меня вдохновляло чувство сопричастности. Оська болела, и я тоже болела. Это совпадение мне напомнило те времена, когда мы во многом сходились. Ведь было же, было прекрасное время, когда мы порой даже мыслили тождественно! В пятом классе, к примеру, нам задали написать сочинение о любимом уголке природы. Я придумала из головы такой уголок, со старым морщинистым корявым дубом. Оказалось, что и Оська придумала такой же - один в один. Учительница литературы прочитала вслух два наших сочинения, и весь класс смеялся, думая, что мы списывали друг с друга, ведь в наших опусах, дай Бог, расходились несколько слов - в остальном они полностью совпадали.
И вот теперь, лёжа в больнице, я написала Оське письмо. Я не стала ей рассказывать, как закончился в школе учебный год - подумала, её могло ранить, что никто не заметил её отсутствия. Учился человек семь лет в классе, а как заболел тяжко - никто о нём и не вспомнил, будто его никогда и не было. Я описала ей свою больницу, товарищей по отделению и врачей, стараясь к месту и не к месту использовать свои новые литературные умения - хотелось, чтобы эти зарисовки выглядели живо, убедительно и интересно. Я поделилась с Оськой своими новыми грандиозными замыслами - их у меня был, как всегда, целый вагон. А на конец я приберегла самое главное - ведь мы уже не разговаривали, когда я открыла для себя литературный клуб "Дерзание", и она не знала, что я туда хожу - я пообещала ей, что как только она поправится, я отведу её в волшебное место, лучшее на земле, где собираются самые лучшие, самые талантливые люди, где такой потрясный - таких в природе не бывает - преподаватель Рудик, он учит нас писать прозу, хотя сам драматург. Я уверила Оську, что ей там понравится, и все там будут ей рады. И мы станем писателями.
Я свернула мелко исписанный лист в треугольник, как меня научили в палате, надписала его и, тайно гордясь, что Оська увидит это моё новое умение, попросила маму при очередном её визите ко мне, передать письмо по назначению. После этого я, с нетерпением прикусив удила, стала ожидать ответа. Мне было страшно, потому что я помнила: всё-таки мы расстались, когда не разговаривали друг с другом, и кто знает, вдруг Оська не передумала, вдруг она по-прежнему не захочет со мной общаться, и даже волшебный клуб "Дерзание" не соблазнит её.
Но когда я получила ответ, мне стало гораздо страшней. Оська, как и я, всегда писала корявым, закорючистым, словно кошмарный сон каллиграфа, почерком, за что нам обеим периодически попадало от учителей. Почерк у нас, кстати, при всей его своеобычности и неповторимости, был одинаковый, никакой графолог не отличил бы оськины каракули от моих. И, самое главное, мы писали столь мелко, словно перо стремилось начертить прямую линию, но то и дело спотыкалось о невидимые бугорки и кочки, а потому выходило загогулинами. И кто, кроме нас двоих, мог расшифровать каракули друг друга, когда мы не хотели, чтобы кто-то посторонний это прочитал?
На этот раз всё было иначе. Я не узнала оськин почерк. На лежащем передо мной листе кривыми, неровными, покосившимися, словно старый забор, печатными буквами, огромными, словно их старательно выводил четырёхлетний малыш, впервые в жизни решивший надписать поздравительную открытку маме на восьмое марта, но так и не совладавший с премудростями письма, начинался оськин ответ. Там было всего два или три слова, занявших полстраницы, я их точно уж не помню, что-то вроде "спасибо, обязательно", а дальше нормальным взрослым почерком шло, собственно, уже само письмо, которое Оська продиктовала, а кто-то записал.
Секундное ликование по поводу того, что Оська мне ответила, сменилось ужасом, когда до меня дошло, насколько ей всё-таки плохо - было ясно, что она не может писать, потому что рука её не слушается. И, значит, не будет такого скорого выздоровления, какое случается, когда свалишься с гриппом, ветрянкой или скарлатиной.
Оська сообщала, что скоро её отправят домой. Врачи не знают, что с ней: может быть, энцефалит, может быть, полиомиелит, а может, ещё что. Скорей всего она не сможет ходить в этом году в школу и в "Дерзание". Но как только поправится, то она была бы очень рада познакомиться с ребятами в клубе и с Рудиком.
В ответ я накатала что-то фальшиво-бодренькое, чтобы поддержать её дух. Мне никто не объяснил, а сама я не понимала, что с тяжело больными людьми не нужно из себя ничего изображать. Нормальный человеческий разговор по душам уместней и правильней неискренних заверений, что всё будет хорошо.
Первого сентября мы наконец увиделись.
Оськина мама открыла дверь. Я не поняла, обрадовалась она моему визиту или нет, но она беспрепятственно пропустила меня в квартиру, в которой до сих пор мне бывать не доводилось. Я пробралась через захламлённую прихожую, в углу которой громоздился тёмный, заваленный грудой вещей, гардероб. У стены старинные напольные часы, маятник которых мерно покачивался, отсчитывали время, каждые четверть часа напоминая о его быстротечности громким боем. Древняя горбатая старуха с востреньким морщинистым личиком выглянула из-за двери, с любопытством окинула меня взглядом и спряталась обратно, словно улитка в раковину.
В следующей комнате лежала Оська. Мне показалось, что она ничуть не изменилась. Просто почему-то лежала и не спешила привстать при моём появлении. Но я видела, что она мне обрадовалась. Я торопливо поделилась с ней школьными новостями, а потом, не зная, о чём говорить дальше, начала рассказывать о прочитанных за лето книгах. Услышав название "Убить пересмешника", Оська сказала, что у них дома есть эта книга. Тогда я, конечно же, предложила ей прочитать роман вслух.
С той поры я каждый день после школы заходила к ней, и мы читали по два часа либо обсуждали прочитанное - затем я бежала в "Дерзание". Я никогда об этом не задумывалась, но, вероятно, Оськина мама специально подгадывала распорядок дня дочки под время моих визитов. Эти её усилия прошли мимо меня. Ни обед, ни приём лекарств, ни какие-либо лечебные манипуляции не отняли у нас за всё время ни минуты времени. Мы проводили эти два часа вдвоём, вычерпывая их до конца, и никто нам не мешал.
После "Убить пересмешника" мне вдруг взбрело в голову почитать Оське стихи Джалиля, а затем - я как раз для себя начала открывать русскую классику - "Преступление и наказание" Достоевского. В школе пионервожатая возмутилась, узнав, какими книгами я пичкаю тяжело больную девочку, но во мне возникла тогда очередная сумасшедшая идея - что если Оська окунётся в чужое страдание, ей будет легче перенести своё собственное. Возможно, в этом было зерно истины, потому что Оськина мама ни разу не заикнулась о том, что мой выбор книг для её дочки странен и несколько мрачноват. Она продолжала меня впускать, и мы едва с ней обменивались приветствиями, как я неслась в комнату подруги, не обращая внимания на высовывающуюся каждый раз из ближней комнаты горбатую старуху.
Мне хотелось прочитать Оське "Братьев Карамазовых", но я понимала, что её беда необыкновенно смахивает на тихую болезнь Илюши, а себя я при этом воображала пафосным и строящим из себя чёрти что Колей Красоткиным, на которого наверняка, действительно, и походила. Параллелей мне представлялось слишком много, а события, которыми закончилась история Илюши, были весьма печальными. И "Карамазовых" мы не прочли.
Так продолжалось до Нового Года, когда в Оськиной семье случилось очередное несчастье. Мне об этом рассказала моя мама. Оказывается, ещё летом, когда мы лежали по больницам, Оськин отец, отправившийся в поход в Карельские леса с младшим сыном, сошёл от переживаний с ума и, бросив девятилетнего пацана в палатке ночью посреди леса, пустился в путь в неизвестном направлении. Через неделю его, обросшего, одичавшего и лохматого, поймали пограничники. Мальчонку спасли, отца отправили в психбольницу, дело замяли. Когда его состояние улучшилось, его отпустили домой. Мы с Оськой тогда об этом не знали. Но вот под Новый Год вновь началось обострение болезни, и мама строго-настрого запретила мне даже заикаться об этом Оське.
Когда я пришла к ней, она выглядела встревоженной. Она остановила меня, когда я достала из портфеля книгу:
- Подожди, - сказала она. - Ночью что-то ужасное случилось. Мне кажется, папа сошёл с ума.
- Да не, всё в порядке, мне бы сказали, - фальшиво-бодреньким тоном соврала я и беззаботно мотнула головой - какая, мол, ерунда, - чувствуя, однако, что поступаю подло и предательски. Но, думаю, скажи я правду, то же чувство подлости и предательства всё равно было бы во мне, возможно, оно проявилось бы даже сильнее. Я лихорадочно быстро, глотая слова, начала читать - только чтобы Оська не стала ещё что-нибудь спрашивать. А надо-то было - всего лишь поговорить по душам, успокоить. Не хватило душевного таланта. До сих пор об этом жалею. Впрочем, у Оськи этот талант был, так что скорее всего она правильно расшифровала мои (да и не только мои) жалкие попытки скрыть от неё правду.
Вскоре она ещё раз попыталась вызвать меня на откровенность:
- Кажется, я скоро умру, - сказала она однажды, даже не спрашивая, а словно бы подготавливая меня к тому, что неизбежно должно было случиться. И опять я врала, что всё будет хорошо, и что она придумывает всякие глупости. Вряд ли бы так, как я, поступил настоящий друг. Но других у Оськи не осталось.
За январём пришёл февраль. В феврале у неё был День Рождения. Ей исполнилось пятнадцать. Кто-то из взрослых подсуетился, чтобы устроить умирающей девочке настоящий праздник, и мои одноклассники, которые ни разу к ней за всё это время не наведались, пришли в гости. И две её подруги, заменившие когда-то меня, и Герка Густышкин, и Саша Радкевич. Впервые за десять месяцев наш ежедневный ритуал был нарушен: Оська сидела за столом, её тело и шею в вертикальном положении поддерживал корсет. Я только теперь увидела, что она сильно выросла за этот год - вытянулась сантиметров на двадцать, а то и больше. Но была она при этом страшно худой. Поднять ложку у неё не было сил. Была ли она рада встрече с одноклассниками? Трудно сказать, она сидела тихо и совсем не улыбалась. Вероятно, все её силы уходили на то, чтобы просто высидеть это торжество. Возможно, потом, когда ребята разошлись, она вспоминала их визит и радовалась. Этого я не знаю. Мне от этого праздника стало сильно не по себе, и когда всё вернулось в обычное русло, мне стало спокойней.
Последней книгой, которую я начала читать ей, была трилогия Вигдоровой "Дорога в жизнь" - о беспризорниках и ученике Макаренко, который, когда вырос, сам стал директором детского дома. Как ловко я просчитала всё с "Карамазовыми", а от советской педагогической литературы подвоха не ожидала. Уже подходя к середине книги, я вдруг с ужасом вспомнила, что впереди будет описание "Зарницы" - такой же, на какой подцепила свою болезнь Оська, а затем в романе описывается бессмысленная и жестокая гибель всеми любимого мальчика - сына главного героя.
Параллелей опять возникало слишком много. Я поняла, что читать это Оське дальше совершенно невозможно. Но и предлога прервать чтение и начать другую книгу у меня не было. Я даже не могла соврать, что потеряла её, так как том с трилогией был толстым и тяжёлым и чтобы не таскать его каждый с собой, я оставляла его в Оськиной комнате. А "Зарница" начиналась буквально на следующих страницах.
И тут я струсила. Я не знала, как быть, и решила пропустить день. В конце концов, один день ничего не решил бы. Затем я пропустила другой день. Третий. Так прошла неделя. Потом я придумала какой-то завиральный выход из этой ситуации и сразу же собралась к Оське, причём чтобы не откладывать дело в долгий ящик - в тот момент, когда это и случилось, в воскресенье. Я сказала маме, что съезжу ненадолго к Оське, но она вдруг внимательно посмотрела на меня и ответила, что не стоит, ей стало хуже, она без сознания. Потом она добавила, что вряд ли Оська снова придёт в себя.
Неделю я ходила, как сомнамбула, ни с кем не разговаривая и терзая себя мыслями о том, как ловко и подло я выкрутилась с "Дорогой в жизнь" Вигдоровой. Я себя не щадила и думала о себе очень скверно. Слава Богу, мне тогда не пришла хотя бы в голову мысль, простая и очевидная для застрявшего на своей значимости подростка - что прекращение моих визитов могло вызвать ухудшение Оськиного состояния - я бы себя за это линчевала ещё долгие годы.
Через неделю я шла по Александровскому саду, споткнулась о какую-то ямку в земле (до сих пор помню это место), упала и, падая, подумала:
- Сейчас, в этот самый момент, когда я падаю, умерла Оська.
Я это подумала совершенно спокойно, даже отстранённо, словно только что не случилось самое большое несчастье за всю мою пятнадцатилетнюю жизнь. Наверное, так оно и было - что да, именно в тот самый момент она умерла. Просто знание этого пришло, а я ничего не чувствовала, и мне казалось, что я самый мерзкий человек на свете, потому что нормальный человек должен чувствовать горе, ему должно быть плохо, а мне... а мне никак.
Когда я пришла домой, я увидела, что мама всё знает, ей уже сообщили, но от меня она пыталась это известие скрыть. Я пыталась вытянуть, а она не говорила и не говорила, и я всё больше убеждалась, что она уже всё знает. И тут позвонила Катя Геллер - девочка из "Дерзания", которая искала для Оськи гаммалон, и наконец-то нашла, да слишком поздно. Да, она тоже всё знала, я это поняла по голосу, хотя мне она тоже ничего не сказала, только вдруг пожаловалась на то, что ей плохо с сердцем, а у неё никого нет дома.
И я отправилась к Кате Геллер, она жила с другой стороны Невского. Было первое мая, радостная возбуждённая толпа пёрла на салют по проспекту с криками и смехом. Транспорт не шёл, мне надо было идти против толпы пешком. С той поры я особенно не люблю первое мая.
А Кате, действительно, стало плохо - у неё был порок сердца, а известие об Оськиной смерти слишком сильно взволновало её. Она тоже пыталась мне ничего не говорить, но всё-таки сказала. А мне по-прежнему было как-то всё равно. На меня навалилось окамененное бесчувствие, и я думала, что никто не знает и никогда не узнает, какой я скверный человек, но я-то это знаю. Впереди вся жизнь, а мне тащить на себе груз этого мерзкого, неприятного знания...
На похороны я не поехала, меня никто не неволил. Там были две оськины подруги, Герка Густышкин и Саша Радкевич. А я пошла в клуб и тогда уже начала обдумывать рассказ о большом розовом звере. Осенью я написала его, и получила на орехи за то, что рассказ был слишком сопливый и слезливо сентиментальный. Это хорошо, что мне за него попало.
С той поры прошло много лет. Давно уже нет и Рудика, который меня ругал, и моей мамы тоже нет. А я нередко пишу жёсткую суровую прозу. И очень не люблю, когда чувства захлёстывают меня с головой. Все эти годы мне хотелось вернуться к теме "Большого розового зверя" и написать достойный Оськи рассказ - уважительный и без соплей. Рассказ о девочке, которая вопреки всем обстоятельствам и печально раннему взрослению, имела странную детскую мечту. Не знаю, понравился ли бы он Рудику, но я надеюсь, в этот раз у меня получилось...